В 1808 году в «Вестнике Европы» была напечатана баллада Жуковского «Людмила», представляющая пересказ приноровленной к славянской жизни знаменитой баллады Бюргера «Ленора».
Кому хотя бы из собственного детства не известно действие подобных романтических произведений на живое воображение? И сладко, и жутко становилось при их чтении… Замечательное свойство души человеческой интересоваться ужасами и чувствовать при этом какое-то сладострастное упоение. И вообще в натуре человека есть влечение к «таинственному», область которого населена ужасами и неразгаданным… Это свойство человеческой души указано Пушкиным в его чудных стихах из «Пира во время чумы»:
Есть упоение в бою
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане
Средь страшных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении чумы…
Все, все, что гибелью грозит, —
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья может быть залог…
Всякий помнит, с каким замиранием сердца слушал он в юности «Вия» или «Страшную месть» Гоголя; а Гофман и Эдгар По с их фантастическими рассказами? Главная причина успеха таких произведений кроется в их влиянии на воображение, привлекаемое неразгаданной областью таинственного… Может быть, поэтому таким громадным успехом и пользуется романтическая литература как у детей и юношей, так и в обществах, еще не окончательно созревших в умственном отношении. Мы после подробнее скажем об исторической роли романтизма и о том, каким образом являлся он проводником высоких моральных и социальных учений.
«Ленора» Бюргера – одна из самых талантливых и страшных немецких баллад. Там есть сцены, написанные мастерской рукой и при чтении которых, в особенности под вечер, замирает верующее в «таинственное» сердце. Такова сцена знаменитой фантастической скачки, когда Ленора, обезумевшая от напрасного ожидания милого, забыв и мать, и все на свете, бросается на коня и, прижавшись к приехавшему жениху, мчится с призраком при безжизненном и бледном свете луны. Быстро несутся они, и наконец бег коня переходит в полет вихря… За ними мчится толпа фантастических призраков и страшных привидений… Попавшаяся на пути похоронная процессия со священником и певчими вовлекается в безумный полет коня… И среди этой бешеной езды, как в бреду горячки, раздается вопрос призрака невесте: «Страшно, милая? Ясно светит месяц! Лихо ездят мертвецы! Боишься мертвых?…»
Так же фантастичен и печален конец баллады, в которую вложен религиозный смысл, кратко выражаемый в возгласах призраков к Леноре: «Терпение, терпение – пусть даже разобьется твое сердце!»
Но все это у Жуковского вышло гораздо слабее, хотя «Людмила» и нравилась современникам. В русской жизни не было таких романтических преданий, как на западе Европы. Там были могучие феодалы, чьи гордые замки, как разбойничьи гнезда, виднелись в горах; там были рыцари, турниры и трубадуры; крестовые походы, могущественные императоры и папы, простиравшие свои руки на весь католический мир… Тамошняя кипучая история являлась богатой канвой для создания по ней всяких романтических узоров.
В «Вестнике Европы» за указанное время были помещены и другие вещи Жуковского: перевод «Кассандры» Шиллера и прочее.
Но Жуковский недолго редактировал журнал. Столкновения с сотрудниками и труды по редакции охладили его рвение, и уже через год в издании снова начал хозяйничать Каченовский. Хотя поэт и считался редактором до конца 1810 года, но в сущности это звание последнее время было только номинальным. В указанном году Жуковский возвратился в Мишенское. По соседству с Муратовым на оставленные ему Буниным деньги купил он небольшое имение и поселился там. Из этого своего «Тускулума» он ездил то в Муратово, то в Чернь, орловское имение своего богатого приятеля Плещеева, где и проживал более или менее продолжительное время. Помянутый Плещеев был большой любитель искусств: в своем крепостном театре он ставил пьесы собственного сочинения, переписывался стихами с Жуковским, перекладывал стихотворения последнего на музыку, а жена их распевала.
Поэт поддерживал довольно оживленную переписку со своими московскими друзьями. Александр Тургенев был его комиссионером по высылке книг из Москвы. Жуковского озабочивало казавшееся ему недостаточным собственное образование, в чем он откровенно признавался приятелю. «Я – совершенный невежда в истории, – пишет он Тургеневу. – История всех наук самая важнейшая, ибо в ней заключена лучшая философия…» «Она возвышает душу, расширяет понятия и предохраняет от излишней мечтательности…»
Все же занятия историей, изучаемой поэтом весьма усердно, может быть, под влиянием Карамзина, не избавили его от мечтательности, которая здесь, вблизи дорогих его сердцу людей, находила обильную пищу. Но здесь же эти мечтания о счастии потерпели полное фиаско.
Несмотря на приглашения друзей приехать в столицы и устроить карьеру, для чего представлялся удобный момент, так как в это время покровительствовавший Жуковскому И.И. Дмитриев был назначен министром юстиции, поэт не соблазнился этими предложениями. Вероятно, ему претила служба после неудачного опыта в соляной конторе и хотелось сохранить независимость. С другой стороны, жизнь в Муратове представляла много приятного: он успел втянуться в занятия поэзией и историей. Отметим здесь все-таки тот факт, что известная независимость в устройстве жизни в век молчалинского угодничества перед сильными мира сего не осталась незамеченной «всевидящим оком». И как это ни странно покажется, но даже добродушный, мечтательный Жуковский, впоследствии находивший «безумными» самые скромные политические вспышки на Западе, Жуковский – певец «Светланы», автор патриотических стихотворений и придворных мадригалов – казался подозрительным полиции, и граф Ростопчин отказался (в позднейшее время) взять поэта к себе на службу, считая его «якобинцем».
На родине Жуковский занялся составлением сборника лучших русских стихотворений, который вышел в Москве в пяти частях в 1810–1811 годах. Кроме того, он немало переводил из Шиллера, Парни и других, а также написал первую часть повести «Двенадцать спящих дев» («Громобой»).
Но в это время случались и печальные события, которые повергали поэта в тоску. Почти в одно время с Марьей Григорьевной Буниной умерла мать Жуковского, турчанка Сальха. При этом считаем удобным заметить, что отношения поэта к матери до сих пор плохо выяснены в его биографиях.
Но молодость скоро забывает огорчения, в особенности при условии, если вблизи находятся дорогие люди, которые стараются утешить огорченного.
Ученицы поэта были уже взрослыми девушками. Марье Андреевне исполнилось 17 лет. Чувство Жуковского начинало проявляться в более определенной форме; у него возникла мысль о женитьбе на Маше. Это чувство было настолько экспансивно, что не могло держаться в тайниках души поэта и естественно стремилось вылиться наружу. В стихах и посланиях к приятелям он всюду говорит о любимой девушке:
Есть одна во всей вселенной,
К ней– душа и мысль о ней…
Официальных преград для женитьбы не было, но, как мы уже раньше заметили, неодолимым препятствием являлась непреклонность матери невесты, считавшей такой брак преступным.
Так подошел 1812 год, положивший начало большой популярности Жуковского. Уже было близко время Бородинской битвы, пожаров Москвы и других страшных событий Отечественной войны с ее заключительной трагической сценой – ужасной переправой французов через Березину.
Жуковский решился наконец открыть свою любовь к Маше и просил у матери руки ее дочери. Но Екатерина Афанасьевна не только отказала, но и запретила говорить об этом с кем бы то ни было, в особенности с дочерьми. Напрасно поэт доказывал, что препятствий нет, что он – не дядя невесте по церковным книгам и даже не родственник, – Протасова была неумолима, и она не изменила непреклонному решению и после… Эта печальная история отразилась на произведениях поэта, относящихся к тому времени, – в них звучат особенно грустные ноты.
«Дванадесять языков» уже вторглись в Россию… Но в доме Плещеева соседи собрались 3 августа праздновать день рождения гостеприимного хозяина. Муратовские дамы тоже были приглашены на празднество. Жуковский пел своего «Пловца», положенного на музыку Плещеевым:
Вихрем бедствия гонимый,
Без кормила и весла,
В океан неисходимый
Буря челн мой занесла…
В тучах звездочка светилась,
«Не скрывайся!» – я взывал;
Непреклонная сокрылась…
Якорь был и тот пропал!
В дальнейших строфах Протасова усмотрела намек на привязанность поэта к ее дочери, что было нарушением данного Жуковским обещания никому не говорить о своем чувстве. Она была очень недовольна, и поэт вынужден был на следующий же день оставить Муратове.
Через несколько дней он уже был поручиком московского ополчения, а 26-го, в день Бородина, находился близ действующей армии, но не участвовал в битве:
В рядах отечественной рати
Певец, по слуху знавший бой,
Стоял он с лирой боевой
И мщенье пел для ратных братии!
Он был с московским ополчением в резерве, и до них долетали ядра. В письме к великой княгине Марии Николаевне он так описывает канун страшного дня:
«Две армии стали на этих полях одна перед другою… Все было спокойно. Солнце село прекрасно, вечер наступил безоблачный и холодный; ночь овладела небом, и звезды ярко горели, зажглись костры… В этом глубоком, темном небе, полном звезд и мирно распростертом над двумя армиями, где столь многие обречены были на другой день погибнуть, было что-то роковое и несказанное…», а в самый день битвы «небо тихо и безоблачно сияло над бьющимися армиями…»
Поэт, оторванный от мирных полей для «брани», принес и сам жертву отечеству: после сражения под Красным он заболел горячкой и снова возвратился в Муратове лишь в январе 1813 года.
Плодом этой кратковременной военной деятельности в памятный для Руси год явилось знаменитое в свое время стихотворение, пробившее автору дорогу к венценосцам, – «Певец во стане русских воинов».
Теперь, когда мы имеем перед собою образцы совершеннейшей поэзии, когда и у нас, в России, накопился уже большой и ценный поэтический багаж и когда нам знакомы литературы всего мира, – может быть, теперь многое в этом стихотворении покажется нам фальшивым, вымученным и мы опять увидим в нем осколок псевдоклассической поэзии; нам может показаться странным это изображение героев Бородина – русских солдат – в костюмах древнеклассических, с копьями, в шлемах, латах и со щитами; но нужно перенестись в ту эпоху, когда была потрясена вся родина «вражеским нашествием», когда ненависть к пришельцам была всеобщая, а желание скорее избавиться от них – заветнейшим желанием, чтоб понять огромный успех этого произведения, в котором кроме «казенных» мест есть немало прекрасных и звучных строф. Во всяком случае эта пьеса далеко выше первого «патриотического» стихотворения Жуковского – «Песни барда», напечатанной в 1806 году в «Вестнике Европы».
И.И. Дмитриев поднес «Певца во стане» императрице Марии Федоровне, которая, прочитав стихи, приказала просить автора, чтоб он доставил ей экземпляр их, собственноручно переписанный, и приглашала его в Петербург. Жуковский отправил требуемое со стихотворным посвящением:
Мой слабый дар царица одобряет…
Это было первым фимиамом и первым обращением певца к царственным особам, что потом он, как известно, делал очень часто.
По возвращении поэта на родину многое изменилось там. Киреевский умер, и вдова его Авдотья Петровна тосковала. У Марьи Андреевны уже в это время обнаружились неопределенные признаки той болезни, которая свела ее в могилу. Девушке открыли о любви к ней Жуковского и о его неудачном сватовстве, но сам он не объяснялся с нею, что делало их отношения неловкими. Все это тяжело отражалось и на самом поэте, который, чтоб успокоить себя, а также, может быть, приобрести надлежащий аргумент в пользу брака, просил совета у маститого масона Лопухина. Старик благословил его. Но ничто, даже авторитет московского Филарета, не могло поколебать непреклонности матери. Затем в историю Жуковского еще вмешалось обстоятельство, значительно запутавшее дело. В Муратове к 1814 году появилась новая личность – умный, хитрый, но нравственно низкий Воейков. Благодаря своей ловкости, остроумию и лицемерию он довольно скоро втерся ко всем в доверие и стал очень недоброжелательно относиться к своему приятелю-поэту. Василий Андреевич, проведя целый год в надежде и сомнениях, опять решился попытать счастья; но Екатерина Афанасьевна стояла на своем. Положение Жуковского, в особенности в присутствии Воейкова, становилось невыносимым, и он уехал из Муратова в Долбино, к племянницам Анне и Авдотье Петровне, с которыми состоял, как мы и ранее указывали, в дружеских отношениях.
Удаление от Протасовых живительно подействовало на измученную душу Жуковского и особенной поэтической производительностью. К этому времени относится «Эолова арфа», в которой тоска о минувшем вылилась трогательными звуками; тогда же создана и «Светлана» – эта русская баллада, исполненная более радостного тона, чем мрачная «Ленора».
Но оскорбленный и опечаленный у Протасовых незлобивый Жуковский – и это ясно указывает нам на его чистую и симпатичную душу – не оскорблял сам и не мстил, а, наоборот, явился первым помощником Екатерины Афанасьевны: по случаю выхода Александры Андреевны замуж за Воейкова он продал свою деревню возле Муратова и все деньги (11 тысяч рублей) отдал в приданое племяннице, очень довольный тем, что его жертву приняли благосклонно.
Недалек был день новой славы Жуковского: он в это время закончил свое известное «Послание императору Александру I, спасителю народов». Париж уже давно лежал у ног русского государя; Левиафан-Наполеон был сокрушен, и приближался час, когда далекая скала среди безграничного океана должна была похоронить окончательно славу Франции и грозу Европы.
В октябре 1814 года Жуковский отправил свою рукопись Александру Ивановичу Тургеневу в Петербург для поднесения императрице Марии Федоровне. Тургенев с чувством прочитал великолепно переписанный и переплетенный экземпляр «Послания». Царственные слушатели и их свита были в восторге от нового произведения Жуковского. Великие князья и княжны прерывали чтение восклицаниями: «прекрасно, превосходно, c’est sublime![2]»
«Пишу тебе, бесценный и милый друг, – так извещал Жуковского Тургенев в письме от 1 января 1815 года, – чтоб от всей души, произведением твоего гения возвышенной, поздравить тебя с Новым годом и новою славою!»
Приятель подробно описывал поэту всю сцену чтения и произведенный посланием эффект. Государыня немедленно приказала сделать великолепное издание этого стихотворения в пользу Жуковского, звала его приехать в Петербург и желала познакомиться со всеми его новыми стихами поскорее.
Рассказывают, что это послание имело в то время огромный успех и что устраивались чтения его перед обвитым цветами бюстом императора.
Но Жуковский пока не особенно спешил на радушный царский призыв. Было ли у него предчувствие, что поэтический свободный дар трудно соединить со званием и обязанностями придворного, – в чем, конечно, он не ошибался, – но только в письме к Уварову от 4 августа поэт колеблется: «Боюсь я этих grands-projets, – сообщает он, – могут составить за меня какой-нибудь план моей жизни да и убьют все… Тебе, кажется, не нужно иметь от меня комментарий на то, что мне надобно… независимость да и только…».
К этому же времени относится завершение Жуковским давно уже начатого известного народного гимна.
Карамзин окончил восемь томов своей истории, – этот труд вдохновляет на историческую работу и Жуковского: он собирался написать поэму «Владимир» и с целью поиска материалов намеревался совершить путешествие в Киев и Крым. Но привязанность к семейству Протасовой взяла свое, и вместо Крыма поэт очутился с родными в Дерпте, где Воейков получил место профессора в университете.
Но поэта скоро выжили и из Дерпта. Тяжело ему было покидать то, с чем он так сжился; однако добрый Жуковский нашел силы перенести и эти огорчения. С интересом читается его письмо к Марье Андреевне от 29 марта 1815 года при отъезде из Дерпта… В нем уже слышатся те мистические струны, которые потом такими полными аккордами зазвучали в его поэзии. «Все в жизни – к прекрасному средство!» – восклицает он для утешения себя и Маши в этом письме. Теперь на родине нечему его было удерживать, и уже в мае 1815 года он ездил в Петербург, чтобы представиться государыне, и был ею ласково принят. «Кое-как накопил у приятелей мундирную пару, – рассказывал Жуковский о представлении императрице. – Я не струсил: желудок мой был в исправности, следственно и душа в порядке»…
Он был у государыни с Уваровым, говорили по-французски. Поэт приготовил было целую речь, но ничего сказать не сумел…
Придворная карьера «певца» налаживалась… Был близок момент, когда, по язвительной эпиграмме Пушкина,
…Певец
с указкой втерся во дворец!
24 августа Жуковский снова отправился в Петербург и виделся опять с императрицей. Он был назначен чтецом при ней, и, как видно из писем поэта, многое тяготило его. Более четырех месяцев прожить в столице он не мог. «О Петербург, проклятый Петербург, с своими мелкими, убийственными рассеяниями, – пишет он в Долбино. – Здесь, право, нельзя иметь души. Здешняя жизнь давит меня и душит!»
Скоро поэта ожидало новое разочарование: его любимица, его «идеальная Маша» решила выйти замуж за дерптского доктора Мойера, хорошего приятеля Жуковского. Положение девушки в семействе, при строгой матери и взбалмошном Воейкове, при ее тяготивших всех неопределенных отношениях с Жуковским, было нелегкое, и Марья Андреевна решилась отдать свою руку человеку, которого «уважала». Но это решение поразило как громом все еще питавшего надежды Жуковского. К чести его, однако, надобно сказать, что он одинаково терзался и за Машу, полагая, что ее принуждают выйти за нелюбимого человека.
Влюбленные должны были сказать «прости!» своему безвозвратно разбитому прошлому.
Вот небольшой отрывок из того письма, которое Марья Андреевна написала по поводу своего решения:
«Дерпт. 8-го ноября 1815 г. Мой милый, бесценный друг! Последнее твое письмо к маменьке утешило меня гораздо более, нежели я сказать могу, и я решаюсь писать тебе, просить у тебя совета так, как у самого лучшего друга после маменьки… Ты говоришь, что хочешь заменить мне отца… о, мой добрый Жуковский, я принимаю это слово во всей его цене… Я у тебя прошу совета, как у отца; прошу решить меня на самый важный шаг в жизни; я с тобою, с первым после маменьки, хочу говорить об этом и жду от тебя, от твоей ангельской души своего спокойствия, счастия и всего доброго… То, что теперь тебя с маменькой разлучает, не будет более существовать… В тебе она найдет утешителя, друга, брата… Ты будешь жить с нею, а я получу право иметь и показывать тебе самую святую, нежную дружбу, и мы будем такими друзьями, какими теперь все быть мешает…»
И Жуковский, эта «ангельская душа», махнув рукою на свое разбитое счастье, благословил свою Машу, повторяя любимое:
Все в жизни – к прекрасному средство!
Не будем подробно следить за этими двумя-тремя годами жизни поэта, проведенными им в Дерпте пополам с Петербургом. Казалось, что его печали угомонились и он наслаждался возможностью оказывать «самую нежную» дружбу Марье Андреевне.
В Петербурге дела Жуковского шли очень хорошо: царское семейство к нему благоволило. В 1817 году там печаталось собрание стихотворений поэта в двух томах. Один экземпляр этих стихотворений вместе с отдельно изданным «Певцом в Кремле» был поднесен министром народного просвещения, известным князем А.Н. Голицыным, государю, который назначил поэту пожизненный пенсион в четыре тысячи рублей ассигнациями.
К этому же времени относится усиленная деятельность Жуковского в «Арзамасе».
Изложение подробной истории этого общества, в котором такое видное участие принадлежит Жуковскому, не входит в задачи нашего очерка. Укажем только, что под знаменем «Арзамаса» собрались молодые и прогрессивные силы русской литературы для борьбы с озлобившимися приверженцами старых литературных традиций, группировавшимися вокруг известного Шишкова и его «Беседы». Эти хранители отживших и фальшивых литературных преданий, фанатические староверы литературной ветоши и буквоеды, ненавидевшие любое новшество, пытались тщательно оберегать от новых веяний русскую словесность. Они считали ересиархом даже Карамзина, внесшего в литературу новые мотивы и более изящный, простой язык, а имени Жуковского не могли равнодушно слышать. Один из «шишковцев», князь Шаховской, в написанной им комедии вывел Жуковского под видом жалкого балладника Фиалкина.
«Арзамас» неустанно и остроумно осмеивал этих мракобесов. На его заседаниях происходили споры, беседы, писались и произносились эпиграммы. В числе членов общества значились В.Л. и A.C. Пушкины, Жуковский, Дашков, князь Вяземский, граф Уваров, Блудов, Батюшков и другие. Это был дружеский союз людей во имя одной цели и одних идеалов, – людей, выносивших из совместных бесед известную общность взглядов и бывших во многом солидарными. Большое оживление собраниям «Арзамаса» придавал Жуковский своим безобидным юмором. До нас дошли некоторые комические протоколы собраний, составленные поэтом.
К рассматриваемому времени, кроме нескольких мелких стихотворений и переводов, относится создание поэмы «Вадим» – фантастической пьесы с обычными для Жуковского меланхолическими мыслями, высказанными в легких, звучных стихах. В некоторых частностях «Вадима» заметны указания на личные обстоятельства автора. Свадьба Маши дала возможность Жуковскому набросать нижеследующую картину:
Молясь, с подругой стал Вадим
Пред царскими вратами —
И вдруг… святой налой пред ним,
Главы их под венцами;
В руках их свечи зажжены,
И кольца обручальны
На персты их возложены,
И слышен гимн венчальный…
Пребывание поэта в Дерпте, познакомив его с местной интеллигенцией и позволив усовершенствоваться в знании немецкого языка, раскрыло перед ним с еще большей полнотой сокровища германской литературы, из которой, как мы увидим вскоре, поэт стал выбирать бесценные перлы.
Хотя Жуковский и боялся сначала связать себя с императорским двором какими-либо особыми обязанностями, но пришлось покориться обстоятельствам. В конце 1817 года поэт был назначен учителем русского языка при великой княгине Александре Федоровне, будущей императрице, и с тех пор стал близок к царскому семейству. Все идиллические планы его о жизни в Дерпте или Долбине отодвинулись в далекое будущее. С этого времени, оставаясь поэтом, он понемногу стал натягивать на себя и мундир придворного. Друзья как будто замечали в нем перемену; Пушкин, как мы видели выше, переделал в эпиграмму стихи Жуковского «О бедном певце», а И.И. Дмитриев писал Тургеневу: «Кажется, поэт мало-помалу превращается в придворного; кажется, новость в знакомствах, в образе жизни начинает прельщать его…» Сильны соблазны жизни – они сокрушали людей и с более могучим духом, чем Жуковский. Может быть, и певец «Светланы» немного испортился в своем новом звании, но у него был такой большой запас гуманности и добродушия, что даже за вечно натянутой улыбкой придворного и под туго застегнутым генеральским мундиром люди беспристрастные не могли не видеть симпатичной души Жуковского и его всегдашней готовности прийти на помощь.
Прощаясь с Дерптом, Жуковский перевел две вещи Гете: «Утешение в слезах» и «К месяцу». В конце последнего стихотворения грустно звучало:
Лейся, мой ручей, стремись, —
Жизнь уж отцвела:
Так надежды пронеслись,
Так любовь ушла!