ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Оля протянула руку, чтобы сорвать усатый колосок, но вскрикнула от режущей боли в ноге и разбудила Александру Григорьевну.

Чубаров, подняв голову, попросил пить. Выяснилось, что у него не только разбита коленная чашечка, но есть еще и рваная осколочная рана в голени.

— Плохо вам, милые… Что же мне такое сделать? Все стреляют и стреляют, — завязывая на голове косынку, проговорила Александра Григорьевна. — Положи, Оленька, головку ко мне на колени… Что-нибудь придумаем, может быть, воды немного найдем.

— Спасибо, тетя Шура. Ой как жарко, хоть бы маленечко водички. Где же мама? Где же мамочка? — Оля сорвала ржаной колосок, размяла его на ладони и стала грызть.

Глаза девочки испуганно, с печальным выжиданием смотрели по сторонам. Побледневшее ее лицо было испачкано землей.

Выстрелы иногда раздавались совсем близко, по полю раскатывались резкие длинные пулеметные очереди. Плечи Оли вздрагивали. Александре Григорьевне тяжело и больно было на нее смотреть. Она положила на лоб девочки руку и почувствовала, как ладонь обожгло сухим жаром.

— Что же мы будем делать, как думаешь, товарищ Чубаров? Ты человек военный, — посматривая на раненого пограничника, сказала Шура, надеясь, что он придумает и подскажет какое-нибудь решение.

— Что делать? — Чубаров, приподняв голову, подтянул за ремень винтовку дулом под мышку, вытер рукавом обильно катившийся по лицу пот. Что делать? — повторил он. — Дождемся вечера, а там пойдем дальше, будем искать наших. Они должны быть близко, стреляют же…

— А идти сможешь?

— Идти не смогу. Буду как-нибудь передвигаться ползком…

— Так далеко не уйдем, — со вздохом проговорила Александра Григорьевна.

У нее было такое состояние, как будто она куда-то бесконечно долго, без передышки бежала, потом присела отдохнуть, но встать не было сил.

— Нам бы только до леса добраться, хоть в тени где-нибудь полежать… Может, там и воды найдем. Страшно хочется пить! В лесу, надо полагать, наша пехота залегла, ночью в наступление пойдет. И танки, наверное, подтянули. Вышвырнем гада обратно за границу…

Шура тоже была уверена, что фашистов быстро прогонят.

За ржаным полем послышался перекатывающийся по земле гул. Он все нарастал и приближался.

— Александра Григорьевна, — проговорил Чубаров, — вы не сможете пройти к дороге? Ну, стало быть, как будто бы в разведку. Там вроде кто-то двигается. Я бы и сам, конечно… но уж больно долго мне придется ползти.

Он приподнялся и сел, вытянув неподвижную, неуклюже забинтованную ногу.

— Боюсь я очень, — откровенно призналась Шура.

В душе она понимала, что надо что-то предпринимать, и, как единственный здоровый человек, чувствовала на себе ответственность за судьбу и Чубарова и Оли. Но ей казалось, что, как только она отойдет немного в сторону, ее непременно заметят и сразу начнут обстреливать.

— Вы далеко не ходите, — наставлял Чубаров. — Выйдите на межу и наблюдайте, что там делается. На заставу взгляните, как там наши… Утихло вроде…

Мягко ступая домашними тапочками, в которых она выбежала из квартиры, и осторожно раздвигая спутанные стебли ржи, Шура пошла в ту сторону, где, по мнению Чубарова, должны быть межа и дорога, ведущая по направлению к заставе.

Александра Григорьевна взошла на небольшой бугорок. Стараясь не подниматься над густой рожью и закрыв от яркого солнца глаза ладонью, стала напряженно смотреть вперед. На расстоянии чуть побольше километра виднелась застава. Там что-то дымилось. Шура ясно разглядела длинное из красного кирпича здание конюшни, низкий одноэтажный корпус казармы; в густой зелени фруктового сада краснела железная крыша командирского дома. В луговой низине, около берега канала, паслись кони. По белым чулкам на ногах и светлой на голове лысине она узнала коня Усова. Казалось, все было на своем месте, ничего не изменилось. Не слышно было и стрельбы. "Может быть, бой давно уже кончился. Может быть, Витя давно уже нас разыскивает. Найдет и станет подшучивать", — вспыхнула на мгновение в голове Шуры радостная мысль. Но от сознания, что кони пасутся не на обычном месте да еще в самый разгар жаркого дня, вспышка мгновенной радости начала потухать, превращаться в болезненное ощущение чего-то страшного, непоправимого.

"Если бы все благополучно кончилось, то не паслись бы так беспечно кони, — подумала Александра Григорьевна. — Рыжий давно уже был бы подседлан и мчал хозяина куда-нибудь в комендатуру или на соседнюю заставу; скакали бы посыльные с боевым донесением и не щелкали бы в Вулько-Гусарском одиночные выстрелы и автоматные очереди".

Над заставой по-прежнему гордо развевался красный флаг. Но что это? Шура только сейчас заметила у стен казармы и конюшни темно-серые, крытые брезентом грузовики, а из распахнутых ворот вдруг выехала незнакомая приземистая легковая машина и покатила через мост в Вулько-Гусарское. Разглядев на людях приплюснутые каски, Александра Григорьевна поняла, что на заставе уже хозяйничают фашисты. "Но где же наши? Куда ушли наши?" волновалась Шура. Ей даже и в голову не приходило, что Усов мог погибнуть, она гнала эту страшную мысль от себя, не хотела и не могла об этом думать. "Куда же все-таки девались наши?" В груди стало нестерпимо жечь, словно туда бросили раскаленный кусок металла, который быстро вертелся и все сильнее припекал сердце. Ведь там, под этой крышей, ее дом, роднее и дороже которого не было сейчас уголка на свете. Как хочется вернуться на заставу, попить из колодца холодной водички, лечь отдохнуть в свежую, чистую постель!…

Но она не только лишена всего этого, а даже сейчас не должна об этом думать. Ее ожидают страдающие люди. Она чувствует себя уже не школьной учительницей, а разведчицей. Ей нужно посмотреть, что вокруг делается, и принять решение, от которого зависят их жизни. Вон справа по пыльной дороге в комендатуру ползет вереница машин, повозок и пушек. Что-то страшное и зловещее в этом движении. А слева, на краю ржаного поля, возникает вдруг сплошной лес покачивающихся ножей над полукруглыми шарами. У Александры Григорьевны останавливается сердце. Она сразу не может даже понять, что это движется колонна фашистов, у которых на ружьях вместо штыков плоские ножи, а шары — все те же темно-серые каски со свастикой…

— Дядя Миша, а куда тетя Шура ушла? Почему ее долго нет? Дядя Миша, что это так сильно стучит? Даже земля трясется… Кто это громко разговаривает? Мне страшно, дядя Миша, — тихо, дрожащим голоском говорит Оля и смотрит на Чубарова расширенными от ужаса глазами. — Дядя Миша, а если мы пойдем к тете Франчишке, попьем там молочка? Тетя Франчишка добрая…

— Тебе можно и сходить, а мне нельзя, — отвечает Чубаров.

— А тете Шуре можно?

— Нет, ей тоже нельзя! — серьезно говорит Чубаров.

— Ну, значит, и мне нельзя, — вздыхает Оля.

Склонив головку, она выбирает из колоска наполненные сладковатым молочком хлебные зернышки. Это немножко утоляет жажду и голод.

— Ты еще, Оля, совсем дитя, тебя не тронут, — силясь улыбнуться, говорит пограничник.

— И вовсе я не дитя. Нельзя мне туда, пионерка потому что! Как вы думаете, дядя Миша, где сейчас мой папа? — И, не дожидаясь его ответа, добавляет: — На заставе, конечно… Наверно, туда уж можно идти? Как вы думаете?

Вопрос застает Чубарова врасплох. Он медленно поворачивает голову и начинает стонать. Беседуя с Олей, он немного забылся, отвлекся от своего тяжелого состояния, и вдруг она напомнила ему все, что произошло на заставе: перед его глазами снова возникли раненый политрук и погибшие товарищи.

— Интересно, как найдут нас и что тогда будет? — спрашивала Оля. Вот я на минуточку закрываю глаза, а потом открываю, и передо мной стоит папа и говорит: "Ну, пойдем, Оленка-соленка, домой. Мама ждет, совсем расстроилась". А я ему отвечаю: "Милый папочка, я не могу идти, у меня ножка раненая…" А он мне скажет: "Мне с тобой в шуточки играть некогда. Мать с ума по тебе сходит, а ты шуточки!" — "Да правда, папа, посмотри!" Он посмотрит и удивится: "Верно ведь, милая моя дочушечка!" Подхватит меня на руки да бегом на заставу, а ежели верхом приедет, то посадит впереди себя на седло, и помчимся мы… А там мама… Она сейчас же расстроится, начнет хлопотать, уложит меня в постельку, даст горячего чаю с вареньем… всего, всего принесет… А я буду просить холодной водички… А тут братик мой рядом стоит. Притих, тихонечко мне руку поглаживает и говорит: "Оленька, сестричка моя, я теперь всегда тебя буду слушаться…"

Оля по-детски увлеклась рассказом, говорила об этом так, как будто видела перед собой лица матери, отца, братишки. Она не замечала, как тряслось, вздрагивало большое тело Чубарова и билась о землю его голова в зеленой фуражке.

В эту минуту совсем рядом с оглушительным треском ударили многочисленные автоматы и пулеметы. Разрывные пули лопались вокруг, срезали над головой девочки трепетавшие колосья ржи, впивались в землю. Оля сидела с застывшими глазами и ничего не понимала после своего чудесного, как сон, видения.

Чубаров схватил окаменевшую от ужаса девочку, прижал к себе и закрыл ее своим телом…

ГЛАВА ВТОРАЯ

Максим Бражников ушел от заставы недалеко. Как только там снова вспыхнул бой, он сел на крутом обрыве Августовского канала и был уже не в силах сделать дальше ни одного шага. Глаза были обращены туда, где его товарищи принимали на себя всю тяжесть неравного и жестокого боя.

Непреоборимая сила тянула Максима обратно к своим друзьям и товарищам. Он видел, что ни один раненый не покинул своего места в бою, и он тоже бы никуда не пошел в этот трудный час, если бы ему не приказал начальник заставы. Максим не мог понять до сих пор, почему лейтенант Усов выбрал именно его, а не кого-нибудь другого.

Когда на первой траншее прогремел последний выстрел и на бруствере появилась стальная громада вражеского танка, Бражников закрыл глаза и крепко стиснул зубы. Превозмогая боль, он пошевелил правой забинтованной рукой, снял фуражку, вытащил из-под клеенчатой подкладки донесение и развернул его. Крупным неровным почерком было написано:

"Тов. Бражников!

В комендатуру не заходи. Там противник. Ищи наших где-нибудь в ближайшем лесу. Когда встретишь, то расскажи все, как было. Иди осторожно, лесочком. Л-т Усов".

Максим до боли зажал записку распухшими пальцами, поднял налившиеся слезами и кровью глаза и долго смотрел на дымящуюся заставу. Темно-серый танк, развернувшись, бил из пулемета по пустой казарме, потом, заскрежетав гусеницами, въехал во двор и остановился. Из открывшегося люка сначала помахали пестрым флажком, затем уже показалась голова в странном шлеме и грузное туловище танкиста. Бражников на минуту задумался, потом лег на край оврага, положив перед собой карабин. Прицелившись ниже флажка, он выстрелил. Темная фигура танкиста перевесилась через борт люка; флажок, затрепетав на ветру, упал на землю. Вновь загрохотали выстрелы.

Максим скатился по отлогому спуску к каналу. Тяжело приподнявшись, он спрятал измятую записку в карман. С трудом повесив карабин на плечо, Максим осторожно пошел кустами вдоль берега. У изгиба канала он вылез на яр и, пробираясь сквозь буйно растущую рожь, взял направление на северо-восток.

Вскоре он пересек поле, пригнувшись перебежал через пыльную дорогу, миновал редкий кустарник на опушке леса и очутился в густом тихом лесу. Выбрав место поглуше и поуютней, Бражников устало опустился на землю. Ему хотелось уснуть, забыться длительным, оздоровляющим сном. Но сделать это не пришлось. Острым охотничьим инстинктом он почувствовал приближение человека и, спрятавшись за толстое дерево, положил на сук карабин.

Из ближайших кустов с чемоданчиком в руках вышел человек в черном пиджаке и такой же кепке. Видимо заметив пограничника, он смело зашагал к нему и, не дойдя шагов десять, остановился.

— Здравствуйте, товарищ, — проговорил человек, снимая свою черную кепку.

— Здравствуйте, — не спуская с него глаз, ответил Бражников, стараясь припомнить, где он видел лицо этого человека с густыми, ровно подстриженными усами и с удлиненным с горбинкой носом.

— Вы с Юзехватовской заставы? — спросил подошедший.

Бражников молча кивнул головой, продолжая следить за всеми движениями человека. Тот опустил на траву чемодан и, присев на него, стал вытирать платком вспотевшее лицо. Спрятав платок в карман, он вытащил оттуда кисет с табаком и, подняв на Максима усталые, подернутые влагой глаза, заботливо спросил:

— Курить будете?

Он хотел еще что-то сказать, но, остановив взгляд на забинтованных руках Бражникова, стал торопливо крутить трясущимися пальцами цигарку. Подавая ее Максиму, тихим голосом продолжал:

— Вы меня должны знать. Я председатель сельсовета из Гусарского. Фамилия моя Магницкий, зовут Иван. Вот какие дела, товарищ…

— Бражников, — подсказал Максим. — Теперь я узнал вас. Кажется, вы вчера были на нашей заставе?…

— Совершенно верно. Был вчера вместе с секретарем райкома Викторовым. А сегодня вот… видите… Вы давно оттуда?

— Только что, — жадно затягиваясь, ответил Максим.

— Я тоже был от заставы недалеко, хотел к вам пройти, но нельзя уже было…

— Обошли нас, с танками, пушками. Вы сейчас куда направляетесь? спросил Бражников.

— Сам еще не знаю, братка, куда мне направиться, — наклонив голову, со вздохом проговорил Иван. — Хотел до секретаря райкома пробраться, указание получить, да не сумел. Фашисты кругом. Назад возвращаться в Гусарское? — Магницкий с сомнением пожал плечами. — Нельзя мне в Гусарское. Там теперь Юзеф Михальский. Давно ждал, сволочь, фашистской и панской власти!

Магницкий подробно рассказал о Юзефе Михальском.

— Конечно, он вам припомнит и лес и другое, — задумчиво проговорил Бражников, представляя себе злобное, мстительное лицо Михальского, которого не раз видел и кое-что слышал о нем от других.

— У меня, брат Максим, там четверо детей. Сын Петро шестнадцати лет, дочки малые. Мы с Петром все бумаги из сельсовета вытащили и в огороде закопали. Печать при мне, только теперь она уж без надобности…

— Печать берегите, — сурово проговорил Бражников.

— Вы думаете, пригодится печать? — спросил Иван, с удивлением и любопытством поглядывая на солдата.

— Это государственная печать, товарищ Магницкий. А разве наши люди дадут панствовать таким, как Михальский? Никогда этого не будет! — твердо сказал Бражников. — На нас ведь из-за угла напали, а из-за угла всегда сразу ошарашить можно. Но если одна наша застава полдня дралась, то ты еще увидишь и услышишь, как будет драться вся наша Красная Армия! На Халхин-Голе японцы попробовали вот так же на наших соседей напасть, на монголов, так мы им крепенько по зубам дали! Дадим и этим!

— Спасибо за хорошее слово! Теперь скажите мне, что мы с вами будем делать? Как у вас раны, очень опасные?

— Вот обе руки ранены осколками, — стараясь пошевелить торчащими из бинтов пальцами, ответил Максим. На согнутых суставах виднелась запекшаяся, перемешанная с грязью кровь. — Не знаю, целы кости или нет, одной рукой совсем не владею. Крови много потерял. Сейчас бы обмыть тепленькой водичкой, спиртом иль водкой протереть, легче бы стало. Ничего, я человек сибирский, должен выдержать! Вот тут я травки нарвал, полезная трава: приложу — скорей подживет.

— Вы сам и доктор, оказывается! — улыбаясь, заметил Иван.

— Доктор не доктор, а в тайге приходилось сызмальства. На охоте всякое бывает. То медведь подерет, то рысь или волка живого из капкана достаешь, ну и хватит за руку.

— Зачем живого? — с удивлением посматривая на этого могучего, из далеких краев человека, спросил Магницкий.

— Просто так, ребятам для потехи.

— Вон вы какие там, в Сибири. Давай-ка, брат, перекусим. Надо сил набираться.

— Правильно, мне сейчас сил много нужно. Отдохну маленько и дальше пойду. Закусить, конечно, не мешает.

Магницкий открыл чемодан и достал еду. Оба стали есть.

— Что бы вы сейчас ели, если б меня не встретили? — спросил Иван.

— Ничего бы не ел, спать бы лег. А когда проснулся бы, что-нибудь придумал. Мне только отдохнуть. Оружие со мной, — уверенно сказал Бражников.

В стороне все еще продолжался бой. Орудийная и пулеметная стрельба то утихала, то вновь возобновлялась с яростной силой.

— Слышите, как бьются наши? — сказал Максим.

— Конечно, слышу. Там с самого утра наши батарейцы бьются…

— Маленько оправлюсь, по лесам пойдем своих искать, партизанить будем. Вот сегодня фашисты напали — ихняя взяла… Но подождите — это только начало! Вот только руки мои!… Э-эх! — Максим попытался пошевелить руками и болезненно сморщился.

— Ничего, товарищ Бражников, я вам помогу. Вечером думаю пробраться в Гусарское, разузнать, что делается там. Продуктов захвачу, может, какое лекарство найду. У меня жинка запасливая. Сейчас мы отсюда уйдем. Я тут знаю такие места, что сам дьявол не разыщет. Будет у нас и рыба и дичь.

Покончив с завтраком, Иван повел Бражникова в глубину леса, к озеру. Но далеко пройти Максим не смог; после трех километров он свалился около тропинки на мох и впал в забытье. Иван Магницкий втащил его в густую заросль, устроил постель из еловых лап, укрыл своим пиджаком и сверху забросал хворостом. В сумерках Магницкий отправился в Вулько-Гусарское.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Рано утром, услышав тяжелый гул артиллерийской стрельбы, Франчишка Игнатьевна проснулась. Вскочив с кровати, она подбежала к окошку. Но оно выходило в сад Седлецких, и увидеть оттуда много было нельзя. Вернувшись к кровати и сдернув с Осипа Петровича одеяло, Франчишка крикнула:

— Осип! Ну, вставай же ты, Осип! Слышишь, что творится?

— А что такое случилось? — спросонья испуганным голосом спросил Осип Петрович.

— Да поднимись же, Езус-Мария! Как будто я генерал и могу знать, почему стреляют! Тебе лучше знать, ты старый солдат!

— Может, какое учение? — кряхтя и почесывая спину, ответил Осип.

— От такого чертова учения хата развалится и окна повылетают. Потом Франчишка замазку добывай да вставляй. Нехай оно пропадет, такое учение. Ось, ось, матка бозка!

Франчишка Игнатьевна присела на край постели и от страха подпрыгивала вместе с деревянной кроватью. А тут на нее напала еще икота, которая не давала ей покоя и вывела Осипа Петровича из терпения.

— Ось як! Гык!… Совсем с ума посвихнулись! Гык!

— Перестань ты в ухо гыкать! — прикрикнул Осип.

— Что я, сама гыкала? У меня тут в печенках гыкает! Тут так загыкаешь, глаза выскочат!

— В ухо уж встряло, а ты гык, гык! Помолчала бы трохи…

— Чем ворчать-то, как старый домовой, встал бы да пошел, да узнал бы, да жену успокоил, как это хорошие муженьки делают. Небось на Клавдию Федоровну муж так не ворчит, коли она в другой раз и заикает…

— На черта мне такое узнавание! Вот напустилась спозаранку! Як будто я сам из пушек палю и ей спать не даю. Сама над ухом палит, як из пары добрых пистолей. Говорю, военное учение, хочешь — слухай, хочешь — нет!

— От петуха яйца не дождешься, так и от тебя доброго слова!

— Я уже все добрые слова, какие у меня были, давно повысказал. Нет у меня добрых слов для такой трещалки. — Осип Петрович повернулся на другой бок и потянул на себя одеяло.

Как ни страшно было выходить Франчишке Игнатьевне, но утерпеть не было никакой возможности, тем более она услышала, что проснулись и захлопали дверями соседи, с улицы доносился громкий разговор. Франчишка Игнатьевна торопливо накинула на плечи платок, выскользнула в сени, а затем, осторожно ступая, маленькими шагами вышла на улицу.

Гул стрельбы ни на секунду не умолкал. Возле дома Юзефа Михальского толпились люди. У крыльца, одетый в полувоенную форму, рядом с громко разговаривающим отцом стоял Владислав и курил папиросу.

— Мы этого давно ожидали. Германская армия такая, что завоевала всю Европу. Капут Советам! — возбужденно говорил Михальский.

Все молчали. Олесь Седлецкий стоял в сторонке, тревожно посматривал на небо и прислушивался к рокоту высоко летящих самолетов.

Мелкими шажками сбоку подходила Франчишка Игнатьевна, начиная понимать сущность разговора.

Со стороны пограничной заставы доносились густая пулеметная дробь и резкие хлопки одиночных выстрелов.

— На заставе уже бой, — поднявшись на верхнюю ступеньку крыльца, сказал Владислав, вглядываясь в сторону Новичей.

— Что там застава! — горячился его отец. — Через полчаса там одни кирпичики останутся. У меня недавно был один разговор с верным человеком… про германскую армию…

Владислав, быстро сойдя с крыльца вниз, дернул отца за руку и что-то шепнул ему на ухо.

Юзеф повернулся и злыми глазами уставился на Франчишку Игнатьевну.

— А тебе, босоножка, что здесь нужно? — стуча по земле палкой, крикнул Михальский.

Франчишка Игнатьевна сначала растерялась, опешила, но тут же оправилась и приняла оборонительную позу:

— Хай я буду босоножка, добре… А ты кто такий? Куркуль недобитый! Ты на меня палкой не махай, не махай! Я ж тебя все равно не испугаюсь. Тоже мне разгусачился! Вытянул шею, смотри, лопнет! Босоножка!

— Геть ты отсюдова, чертова баба! — Михальский поднял палку, но Владислав удержал его и попросил Франчишку Игнатьевну уйти от греха подальше.

Франчишка Игнатьевна, суля старому Михальскому кучу бесенят за пазуху, повернулась и собралась уходить. Но в эту самую минуту над головами толпившихся людей пролетел со свистом тяжелый снаряд и с грохотом разорвался в саду Михальских. С треском повалилась старая яблоня, на улицу упали комья земли. Оцепеневшая Франчишка Игнатьевна какое-то мгновение после разрыва снаряда постояла на месте, потом упала на землю, полежала, как она потом рассказывала, трошечки, ощупала коленки, они оказались целыми, вскочила и помчалась к своей хате.

Осип Петрович уже был одет, стоял у открытого окна и невозмутимо курил свою цигарку.

— Война, Осип, слышишь? Жинку твою чуть не загубили, — задыхаясь, проговорила Франчишка Игнатьевна. — Снова началась, проклятущая! Як меня вдарило, перевернуло несколько раз, як куриное перо, и через забор кинуло… Кажись, я уже на том свете побывала и назад возвернулась…

— Может, тебя того… куда-нибудь зачепило? — с тревогой в голосе спросил Осип Петрович.

— Ничего меня не зачепило! Я стояла, як верба, и даже не шелохнулась, а чего мне ховаться…

— Я еще тогда почуял, что война, — разглаживая ребрышком ладони подстриженные усы, сказал Осип Петрович.

— Ничего ты не почуял! Это я почуяла и побежала…

— Раз почуяла, так и сидела бы дома, и нечего было нос казать. Часом трахнет бризантным снарядом, и опрокинешься вверх копытцами, а кому это нужно, чтобы моя Франчишка опрокинулась вверх копытцами, и что я тогда буду делать один с коровой да с бычком, да с твоими гусятами, и на черта мне сдалась такая жизнь, чтобы ты попала под эту бризантную штуку?

Слово "бризантную" Осип Петрович подчеркнул, показывая этим свою компетентность в военном деле.

— Раз ты знал, что война, то, как старый солдат, удержал бы меня, и я бы не побежала и не натерпелась такого страху, — проговорила Франчишка Игнатьевна. Но, тронутая его сочувствием, добавила: — А ты и сам не торчи у окна, еще залетит якая-нибудь железка и зачепит…

— Ну-ну! Мы не такое видали! — Осип Петрович покашлял и молодцевато прошелся до порога.

— Чего же мы будем делать? — присаживаясь на постель, спросила Франчишка Игнатьевна.

Она никак не могла успокоиться. Нарушался ход ее мыслей и весь обычный уклад жизни. Надо было доить корову, кормить птицу, но ей не хотелось даже сдвинуться с места.

— Тот длинный черт Михальский, чтоб ему клещ залез в поганую ноздрю, на меня растопырил крылья да так рассобачился, начал палкой махать.

— Как так палкой махать? — остановившись посреди хаты, спросил Осип Петрович.

Франчишка все ему подробно рассказала и даже от себя прибавила то, что только подумала, а не сказала Юзефу в глаза.

— Зря, говорю, тебя, колченогого беса, Советы домой отпустили. Тебя надо, як шавку, на цепь приковать, а то ты на людей начнешь кидаться…

— Что верно, то верно, — согласился Осип Петрович. — Заимеет он теперь власть и начнет на добрых людей кидаться…

— Говорят, на заставе наши уже давно бьются. Там все трещит и валится, — глубоко вздохнув, сказала Франчишка Игнатьевна.

— На них, конечно, первый удар, — подтвердил Осип Петрович.

— Как там моя Клавдия Федоровна со своими детками? Вот же маленькие натерпятся страху, и не будет у них сегодня молочка! Кто ж ту войну несчастную придумал? Земли, что ли, кому не хватает? Наверное, панам да помещикам. Побьют народ, и землю пахать будет некому… А мы еще вчера договаривались идти в лес ягоды собирать. Вот они сегодня, какие ягодки, пригорюнившись, говорила Франчишка Игнатьевна. — Хорошо, что Галина в город уехала, а то она маленького ждет. И у Клавдии Федоровны до родов остался один месяц. Я все думала: вот малюсенького скоро попестую та погулькаю, молочком из бутылочки попою… А сейчас вон оно что творится. Что же все-таки с нами будет, скажи мне, дорогой мой муженек, Осип Петрович? Сколько раз я тебя провожала на эту проклятую войну! Может, еще придется?

— Может, и придется. Только я уже буду по-другому воевать. Германскую власть я добре по Восточной Пруссии знаю. Оттого, что на баронов свой горб гнул, кровью не раз кашлял…

Так говорили Осип Петрович с Франчишкой Игнатьевной этим беспокойным утром. Они не видели, как в Вулько-Гусарское вошли фашистские солдаты. Это было в десять часов утра, когда на пограничной заставе еще шел ожесточенный бой.

Подоив корову и процедив молоко, Франчишка Игнатьевна, как обычно, наполнила свой эмалированный бидончик, с которым ходила на заставу, и спрятала его в погреб. "Может, еще пригодится", — подумала она и вышла кормить гусят. Птицы в этом году она развела порядочно, мечтала справить к осени мужу теплую шубу. Она несла в руках чугунок с кашей и вдруг услышала из сада Седлецких звуки заведенных моторов и непонятный человеческий крик.

Франчишка Игнатьевна поставила посудину на землю и подбежала к изгороди. В саду Седлецких стояла большая, крытая брезентом машина. Два солдата в серо-зеленых мундирах оттаскивали молодую, только что срубленную ими яблоню; громко крича на чужом языке, проволокли ее до беседки и там бросили. Один из них, высокий, с краснощеким упитанным лицом, отряхнув руки, сел в кабину, взявшись за руль, развернул машину и, выворачивая колесами молодую свеклу и морковь на грядках, въехал в тень других садовых деревьев. Второй солдат, коротконогий и белобрысый, с узким уродливым лицом, поднял с земли срубленную яблоню, приставил ее к машине и, захохотав, крикнул:

— Гут!

От дома подошла Ганна. Показывая солдатам на изуродованные грядки, стала что-то говорить на немецком языке.

Белобрысый солдат сначала только похохатывал и, ломаясь, прикидывал руку к пилотке; потом, грубо схватив Ганну за плечи, стал вталкивать ее в беседку. Ганна, сопротивляясь, упиралась кулаками ему в грудь и что-то говорила. Но солдат продолжал толкать ее в беседку.

— Эй, пан солдат! — не выдержав, крикнула Франчишка Игнатьевна. — Так не можно, пан солдат! Не можно!

Солдат от неожиданности отпустил руки и, обернувшись, увидел за изгородью грозившую ему маленьким кулачком женщину. Во двор въезжала еще одна машина.

Отбежавшая от беседки Ганна остановилась, что-то гневно и презрительно крикнула по-немецки и быстро пошла к дому.

— Тебе что здесь нужно, старая крыса? — заорал на Франчишку белобрысый солдат и, грозно сжав кулак, направился к изгороди.

Но его тут же окликнули резко и властно:

— Фишке!

Солдат волчком перевернулся на месте и увидел вылезавшего из кабины офицера. Подойдя к солдату, тот сурово спросил:

— Ты что здесь делаешь?

— Мы размещаем машины, господин обер-лейтенант, — бросая руку к пилотке, ответил Фишке.

— Придется мне научить тебя, болван, как нужно обращаться с женщинами! — офицер размахнулся, влепил солдату крепкую пощечину и прогнал к машинам.

Вбежав в комнату, Ганна бросилась вниз лицом на кровать и беззвучно заплакала.

— Ты о чем это плачешь? — войдя в комнату, спросила мать.

Стася, готовясь к встрече с германскими офицерами, жарила в кухне курицу.

— Этот… тот… Боже мой! — Ганна вскочила и стала гадливо отряхиваться, точно сбрасывая с плеч, с рук невидимую грязь.

— Что случилось?

— Он, понимаешь, оскорбил меня! Грубо, гадко! У меня даже язык не поворачивается! — ероша трясущимися руками волосы, выкрикивала Ганна.

— Кто?… Говори же!

— Фашист… грязный шваб! Он смеялся мне в лицо сказал: "Ничего, что вы, поляки, гордые… Мы собьем с вас эту спесь".

— Где он, этот негодяй? — закипая гневом, спросила Стася.

— Он в нашем саду. "Не ломайся, — говорит, — девочка, лучше пойдем в беседку…" И стал меня тащить… Я ему сказала: "Зачем губите сад и огород?" А он захохотал мне в лицо и стал пошлости говорить: "Зачем вам сад, вы сами цветочек…" Мерзавец!

— Но это же черт знает что! — кипятилась возмущенная Стася. — Где отец? Чего он смотрит!

— Но ты что же хочешь, Станислава. Если они яблоню срубили, то и голову мне срубят, не пожалеют… Я все это видел, — мрачно отозвался стоявший около двери Олесь.

Он только что вошел, но разговор слышал через открытую дверь.

— Где ты ховаешься? — набросилась на него Стася. — У нас вырубают сад, оскорбляют дочь, а он забился, как крот, и нос боится высунуть!

— А что я могу поделать? — низко опустив голову, проговорил Олесь. Ничего я не могу поделать.

— Он ничего не может поделать! Раскис, как пересоленный огурец! Пойти надо к офицеру и пожаловаться!

— Мы можем жаловаться? — пытливо посматривая на жену, с волнением спросил Олесь. — Кому жаловаться?

— Вот именно! Перед кем он станет выкладывать свою жалобу! — крикнула Ганна. — Ты, мама, еще не знаешь, что это за люди…

— Не говори так! Не говори! Ты не можешь так говорить! — широко открыв глаза, истерическим голосом крикнула Стася.

Голос ее прерывался.

— Почему нельзя говорить? Это же ужасно, что они делают! Вот ты, мама, все носилась со своими "святыми" брошюрками, боялась, что придется тебе закрыть твою несчастную лавочку. Ты, мама, ошиблась, глубоко ошиблась.

— Я все равно пойду жаловаться и добьюсь правды!

— Хорошо, ты пойдешь к офицеру… Кстати, он, кажется, решил у нас остановиться. Не для него ли готовишь ты завтрак?

— Ну и что же из этого? — возмущенно крикнула Стася.

— Ты все-таки меня послушай и не шуми, — продолжал Олесь. Предположим, ты понесешь и поставишь на стол свою курицу и расскажешь ему всю эту историю… И он сожрет куриное крылышко, выпьет бутылку вина и попросит положить ему в постель твою дочь. Что ты ему скажешь?

Стася растерянно повела глазами куда-то в угол, потом, повернув голову к Олесю, приглушенным голосом произнесла:

— Не говори глупостей.

— Разных слов ты много стрекочешь, а вот простой вещи не разумеешь. Юзеф и Владислав уже с фашистами якшаются. Они припомнят нам, что Галина им в морду плюнула…

Стася трясущимися руками накручивала на пальцы белый передник, лицо ее исказилось гримасой боли и ожесточением. Она чувствовала себя беспомощной. Перед ней было оскорбленное, гневное лицо Ганны, суровое лицо Олеся с вяло опущенными усами. Вспомнились счастливая своей беременностью Галинка, только вчера уехавшая в город, и ее муж, строгий, снисходительный, немного гордый русский офицер Костя, который, конечно, стреляет теперь из пушек в этих солдат в темных касках с крестообразным знаком. В одну минуту перед ее мысленным взором прошли многие лица, и она ощутила в себе гнетущую тяжесть стыда и безысходного горя. Стася тряхнула решительно головой. Топнув ногой, она, вопреки своим мыслям и желаниям, проговорила:

— Ну, хорошо, вы все знаете, все понимаете, а я дура!… Но я знаю, что моему зятю больше тут не бывать и я никогда не увижу своей дочери, вот что я знаю!

— Это еще неизвестно, мама, — твердо сказала Ганна. — Ты еще не знаешь, что такое советские люди…

В комнату громко постучали. Ганна, сидевшая спиной к двери, обернулась. На пороге в черном мундире итальянских войск стоял пан Сукальский и с наигранно покорной улыбкой смотрел на растерявшихся хозяев.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Пулеметный обстрел хлебного поля закончился. Фашистская армия перешла государственную границу Советского Союза и углубилась на несколько километров в нашу территорию. С первого же шага она явно боялась каждого куста, каждого перелеска и загона хлеба, каждого мостика и балки, каждой белорусской деревни. С первых часов войны гитлеровское командование увидело и почувствовало, что это не та страна, не тот народ, не такая Советская Армия, какими их рисовала геббельсовская пропаганда, обещавшая победить Россию в несколько недель. Маленькая пограничная застава и ее защитники с двумя пулеметами покрыли линию границы сотнями трупов фашистских солдат и офицеров. Батальон Рамке был разбит наголову. Пришлось подтянуть второй, но и он ничего не мог сделать с горсткой русских пограничников. Гитлеровцы решили тогда задавить эту героическую крепость силой тяжелых и средних танков и большим количеством артиллерии. До двенадцати часов дня защищалась эта застава, а соседняя билась до позднего вечера. Так дрались пограничники от Баренцева до Черного моря.

Когда стрельба прекратилась и движение по большаку временно затихло, Александра Григорьевна с трудом поднялась с земли. Облизывая сухие губы, она огляделась по сторонам. Очень хотелось пить, но воды не было, вокруг шумела посеченная пулями рожь. Высоко в небе заливался неугомонный-жаворонок, верещали кузнечики, в деревне пели свою предвечернюю песню петухи. Александра Григорьевна еще раз посмотрела в сторону заставы. Коней на лугу уже не было. Над железной крышей командирского дома поднимался из трубы серый дым. Там уже кто-то хозяйничал.

Александра Григорьевна повернулась и, путаясь ослабевшими ногами в густых хлебных стеблях, пошатываясь, пошла куда-то. Она не знала, где теперь искать Олю и Чубарова. Несколько раз присаживалась отдыхать, потом, пересиливая слабость, поднималась и шла дальше. По ближайшим дорогам снова началось движение, слышался громкий разговор на немецком языке и стрельба. Под конец Александра Григорьевна почти совсем выбилась из сил, опустилась на землю и навзрыд заплакала.

Ее услышал Чубаров и негромко окликнул.

Оказалось, что она не дошла до них несколько десятков метров. Подойдя к ним, она увидела комочком лежавшую на земле Олю, голова ее была прислонена к узлу. Чубаров сидел рядом и вымолачивал в фуражку зерна.

— Живы? — тяжело опускаясь, спросила Александра Григорьевна.

— Живем и колоски жуем, — ответил Чубаров.

— Тетя Шура, ты пришла? Ты вернулась? — всем телом прижимаясь к ней, заговорила Оля. — Я думала, что ты к нам не придешь…

— Поешьте, Александра Григорьевна, зернышек, — предложил Чубаров. — Я тут намолотил. Вкусные, тот же хлеб, да еще с молочком…

— Спасибо, Чубаров, спасибо…

— Покушай, тетя Шура, покушай, — попросила Оля.

Александра Григорьевна взяла в рот зерна и стала медленно пережевывать. Минуту спустя почувствовала, как она голодна, и ей показалось, что вкусней этой недозревшей ржи она ничего в жизни не ела.

— Ну, что вы там заметили, Александра Григорьевна? — спросил Чубаров.

— На заставу глядела… Коней наших видела, потом их кто-то угнал. В нашем доме печка топится, дым видно…

— Кто же, тетя Шура, затопил? Может, там мама? — встрепенувшись, спросила Оля.

— Не знаю, Оленька, кто там топит, — низко опуская голову, проговорила Александра Григорьевна.

Она еще никак не могла свыкнуться с мыслью, что кто-то чужой может быть на заставе…

Подкрепившись хлебными зернами, они решили продвинуться ближе к каналу, чтобы утолить одолевавшую всех жажду. Шура взяла Олю на руки. Чубаров, опираясь на винтовку, тащился сзади. Пройдя несколько шагов, скрипнув зубами, пограничник упал на землю. Вырывая руками кусты ржи, он пополз на боку и все время стонал. До канала они так и не добрались, а очутились на какой-то меже около картофельного поля. Здесь их и застала мучительная, страшная ночь, первая ночь на захваченной врагом родной земле.

Ночью по всем дорогам на восток двигались колонны вражеских войск. Всюду за высокой темной грядой Августовских лесов горели села. В синем июньском небе гудели моторами сотни самолетов.

Так же мучительно прошли для Александры Григорьевны и ее спутников и второй день и вторая ночь. Не было возможности добраться ни до канала, чтобы напиться воды, ни укрыться в лесу.

Наступило утро третьего дня. Солнышко поднялось над лесом, сверкнуло горячими лучами и разбудило маленькую Олю. Порадоваться бы этому ласковому свету, улыбнуться бы ему весело, но у Оли пересохло во рту и запеклись воспаленные губы. Третьи сутки без глотка воды, без корочки хлеба. На берегу канала повсюду расположились фашистские солдаты. У Чубарова вздулась нога, очень сильно болела голова.

— Плохо мне, Александра Григорьевна, — хрипло говорит Чубаров.

— Что же можно сделать, миленький мой? — не поднимая головы, отвечает Александра Григорьевна.

— У меня секретные документы, — сурово продолжает Чубаров, — которые я должен был сдать в комендатуру и не сдал… Надо их уничтожить. Возьмите сумку и достаньте. Порвем их, а то мало ли что может со мной случиться…

Не читая, рвали вместе на мелкие кусочки, закапывали их в землю. Оля тоже помогала, стараясь рвать своими тоненькими пальчиками как можно мельче. Потом снова под палящим июньским солнцем ползли дальше с намерением добраться до леса к ночи. А что могла дать следующая ночь?

Оля попробовала подняться. Раненая нога сильно болела, но стоять, хотя и с трудом, все-таки было можно. Кроме стены из стеблей ржи, девочка ничего перед собой не видела. А тут совсем рядом пролетела какая-то птичка. Раскрыл свою чашечку голубой василек и покачивался вместе с усатым колоском. Неподалеку, на картофельном поле, паслась корова с пестрым черноголовым теленком, рядом сидела женщина…

Да ведь этот бычок, и корова, и платок Франчишки Игнатьевны! Забыв обо всем на свете, Оля крикнула звонким, плачущим голосом:

— Тетя Франчишка! Тетенька!

Франчишка вскочила и приложила ладошку к бровям.

— А чего тебе нужно, голубка моя? — спросила Франчишка Игнатьевна.

— Это я, тетя Франчишка! Я! Оля!

— Оля? Какая Оля?

Франчишке Игнатьевне и во сне не снилось встретить здесь Олю с пограничной заставы. Не оглядываясь, шелестя юбкой по высокой траве, она быстро побежала вперед.

— Откуда ты взялась?

— Оля, с кем ты разговариваешь? — с удивлением и страхом в голосе спрашивает Александра Григорьевна.

Но Оля ее не слышит и, сделав попытку броситься навстречу Франчишке Игнатьевне, падает на землю. Франчишка Игнатьевна подхватывает рыдающую Олю и прижимает к себе.

— А где твоя мама? — спрашивает она и гладит подрагивающую спину девочки.

— Не знаю, где мама, не знаю, где папа. Ничего я, тетя Франчишка, не знаю.

— Вот тебе и грех, як гнилой орех! Здравствуйте, Александра Григорьевна! Ховай боже! Да тут и солдат с вами. — Покосившись на винтовку, Франчишка Игнатьевна добавляет: — И ружье у него… Сейчас в наш край пришли другие, не такие солдаты…

— Какие же они, тетя Франчишка? — с затаенным страхом в глазах спрашивает Александра Григорьевна.

Франчишка Игнатьевна гневно и торопливо рассказала о своей первой встрече с гитлеровскими солдатами. Узнав от Александры Григорьевны о том, что произошло с ними и как они двое суток бродили, не зная что делать, Франчишка Игнатьевна долго вздыхала, ахала и, разводя быстро руками, шлепала себя по бедрам, бранила фашистов, Михальского и даже своего Осипа за то, что сидит в хате, как сыч, и носа никуда не показывает. Досталось и Шуре.

— Ты, Григорьевна, не малый же ребенок! Вчера еще надо было до меня подаваться. Девочка ранена, солдат тоже. Как можно в такую жару без воды сидеть!

— Как же мы пошли бы? Что вы говорите, тетя Франчишка… оправдывалась Александра Григорьевна, чувствуя, что только эта женщина может их спасти.

— А черта лешего их бояться! Вы жинка, а Оля малое дите. Сколько таких жинок сейчас с детками по дорогам идет! Ни хаточки, ни кроваточки, як боговы птички, ни хлебца, ни водички. Быстро собирайтесь и пойдем до моей хаты. Солдату, конечно, нельзя, мы ему сюда покушать принесем. Слушай, як тебя там звать — Иван али Степан?

— Михаил, — ответила за него Шура.

— Да это же никак Михайло, повар! Вижу, обличье знакомое. О, як же тебя перекрутило! — покачивая головой, продолжала Франчишка Игнатьевна. Ну, хорошо, Михайло! Разом ты добирайся до канала. Сегодня там никого нет. Лицо ополосни, легче станет, а мы что-нибудь придумаем. А вы собирайтесь живехонько.

— Нет, тетя Франчишка, мне в деревню нельзя, — заявила Александра Григорьевна. Она даже не представляла себе, как сможет встретиться с фашистскими солдатами, как будет смотреть им в глаза.

— А что ты дальше станешь делать? Гляди, на кого похожа! — показывая на ее похудевшее лицо с синими кругами под глазами и опухшими веками, говорила Франчишка Игнатьевна. — А потом — куда ты пойдешь? Тебя поймают в первом же селе… Там заступиться будет некому.

— А тут кто за меня заступится?

— Как это кто? — возразила Франчишка. — Народ заступится! Ты народу служила, учила ребятишек грамоте. Муж твой тоже народу служил, защищал границу, и никто от него плохого слова не слышал. Он же яблони не рубил, грядок не портил! Вот только третий день пришла германская армия, а народ видит, якие были наши и что такое за птицы эти… Народ не обманешь… Пойдем, а там видно будет.

— Меня же там все знают, и кто-нибудь, есть же всякие люди, расскажет немцам, что я жена коммуниста, начальника пограничной заставы, протестовала Шура.

— Да я, так и быть, на первый случай так спрячу тебя, что и сам твой Усов не разыщет… Одной тебе идти нияк не можно. Кругом фашисты, такое с тобой сделают, избави матка бозка! — Франчишка Игнатьевна, как всегда, говорила очень быстро.

Скрепя сердце Александра Григорьевна согласилась с ней и стала собираться. Поправив на голове волосы, завязала свой узел.

— Ты, Михайло, як тебя называют, — распоряжалась Франчишка Игнатьевна, — спрячься на берегу канала и там поджидай. Только ружье куда-нибудь брось. Не нужно тебе ружье.

— Нет, винтовку я не брошу, — хриплым голосом проговорил Чубаров. Нельзя мне без оружия.

— Твоим же ружьем тебе же пузо проткнут!

— Пока винтовка у меня в руках, я себя живым человеком чувствую.

— Ну, як сам знаешь. Не будем суперечить. Мое дело — сказать тебе. Коли ты пойдешь с ружьем, то и прячься добре. Я к тебе буду бережком идти, а ты слушай, я подсвистну ось як!

Франчишка Игнатьевна приложила пальцы к губам и неумело свистнула негромким шипящим звуком. Чубаров улыбнулся.

— Вот так, понял, солдат? Ну, Олечка, пойдем. Ты попробуй, деточка, сама ножкой наступить, попробуй.

— Мне больно, тетя Франчишка… — Оля осторожно ступила на ногу.

Франчишка Игнатьевна и Шура поддерживали ее за руки.

— Девочку можно понести, — предложила Александра Григорьевна.

— Нельзя на руках тащить. Увидит погана морда вроде Михальского и скажет: кого это тащит Франчишка, куда да зачем? А хромает, ну и хай. Может, ножку колючкой наколола або стеклом порезала, мало ли что может быть с ребятишками…

Нельзя было не согласиться с такими доводами, и Шура не стала возражать. Шли медленно, часто садились отдыхать. Корову Франчишка Игнатьевна вела на веревке; пощипывая травку, бежал пестрый бычок; нередко он отставал, но стоило Франчишке оглянуться и крикнуть, как он, задрав хвост, мчался к ней и, сопя носом, выпрашивал кусочек хлебца.

Приближаясь к селу, Александра Григорьевна почувствовала нервный стук своего сердца. Ей казалось, что она сделает еще несколько шагов и полетит куда-то в темную, страшную пропасть. Вулько-Гусарское выглядело каким-то грустным, незнакомым и тихим. Даже собаки не лаяли.

В селе разместились хозяйственная часть и германский полевой госпиталь. На некоторых хатах болтались флажки с красными крестами. Дорогу уже измяли тяжелые двускатные колеса с перекошенными рубцами. По обочинам дороги серая пыль была разбросана по свежей траве и дальше толстым слоем лежала на листьях деревьев, на изуродованной снарядом ветле, в глубокой воронке, наполненной мутной водой.

Сердце Шуры сжималось и трепетало от жуткой, томительной неизвестности. Еще ярче и свежей предстало в ее воображении недавнее счастливое прошлое. Где он, ее друг и муж? Где ее мать и сестры? Где Клавдия Федоровна? Все рухнуло, исковеркалось, перемешалось, перепуталось. Пересекая дорогу, Александра Григорьевна увидела в конце улицы серо-зеленые фигуры солдат с винтовками. "Вот они!" Кровь прилила к голове, в глазах потемнело. Александра Григорьевна не помнила потом, как Франчишка Игнатьевна провела их огородами до своей хатенки.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Максим Бражников проснулся от шороха приближающихся шагов и нащупал лежащий рядом карабин. Спал он в старом лесном шалаше, построенном около заброшенных угольных ям.

"Кто это может быть?" — встревожился Максим. Он расслышал, что идет не один человек, а двое. Идут смело, видимо, знают куда. Может быть, выследили Магницкого и заставили его показать, где скрывается раненый пограничник? Не обращая внимания на боль в руке, Бражников подхватил карабин, выполз из шалаша, спрятался за ближайшим старым дубом и стал ждать сигнала. Они договорились, что Иван прокричит совой. Шаги приближались, но никакого сигнала не было. Бражников приготовился к бою, но в это время услышал голос Магницкого:

— Спит, наверное, мой сержант…

— Он же израненный, намучился, — ответил ему второй, молодой незнакомый голос.

— Обе руки побиты. Как шел рядом со мной, так и упал. Сначала я его укрыл в одном месте, но это было недалеко от дороги. Подумал и вернулся, поднял его и перевел сюда. Максим! — позвал Магницкий негромко. — Ну вот видишь, как спит… Подойди и тяни за ноги…

— Да нет, дядя Иван, не сплю, — отозвался из темноты Максим. — Не сплю, а вас поджидаю. Кто это с вами?

— Здравствуйте, Максим. Хлопец со мной пришел, сын Петро. Где ж вы там сховались?

— Малость проветриться вышел. Слышу, двое идут, ну и подождал маленько…

— Вы что же, испугались? — сбросив на землю тяжелый мешок, спросил Иван.

— Не то чтобы испугался… У меня карабин всегда заряженный, и сам я человек ко всему привычный… Просто выжидал. Двое — не один, подумать было надо…

— Ну и что же вы надумали? — настороженно спросил Магницкий.

— Надумал, что не совсем точно выполняет свое слово председатель Совета Иван Магницкий. Установили пароль, а он прется молча да еще вдвоем. А у меня карабин наготове был — только пальцем на крючок давнуть. По звуку я тоже без промаха бью!

— Неужели стрельнул бы?

— А надо все-таки пароль говорить…

— Извините, Максим. Вы правильно предостерегли. Сам в солдатах служил, а тут все из памяти вылетело. Такие дела, брат.

— Понимаю. Но когда идете не один, а ведете нового человека, оставьте его неподалеку, а сами придете и скажите так-то, мол, и так-то, идет со мной новый паренек… А то сейчас разве узнаешь, кто ваш друг, а кто враг?

— Я, Максим, твой друг. Ты мне верь, — перейдя на "ты", тихо проговорил Иван. — Петру тоже можно довериться, он комсомолец и мой сын. Там идут слухи, что фашисты начинают панскую власть восстанавливать. А мне панская власть двадцать пять лет хребет гнула! Там сейчас новые порядки. Михальский фашистов приветствует. Он и заберет власть. Обо мне пять раз справлялись, где да что… Я на всякий случай и Петра своего сюда привел. Опять появился тот родственник ксендза и дружок Михальского. Помните, когда ловили нарушителя, то убитого нашли, а другой скрылся? Вот та самая гадюка и есть. В офицерской форме… Петро его видел.

— Еще что слышно? Наши далеко? — спросил Бражников.

— Под Гродно идут бои. Тут вот жена лекарства прислала — йод, порошки разные, бинты. Будем тебя лечить, Максим.

— Да, мне надо быстрей выздоравливать, — задумчиво проговорил Бражников. — Ну как, Петро, видел фашистов?

Стараясь разглядеть в темноте молчавшего парня, Максим придвинулся к нему ближе.

— Уже увидел! — Петр тяжело вздохнул. — Сегодня старика одного застрелили…

— За что же они его?

— А порося не давал забивать…

Петро отодвинулся и, покашливая, стал снимать сапоги. Помолчав, спросил:

— А вы, товарищ сержант, фашистов видели?

— Мне первому пришлось. Не хочется и говорить о них, — ответил Максим глухим голосом.

Молчали напряженно и долго. Начинало светать, и можно было уже различить на ближних деревьях ветки.

— Что же будем делать? — после длительного раздумья спросил Магницкий. — Так и придется все время, как волкам, в лесу ховаться? Что ты скажешь, Максим?

— Мое дело — немного сил накопить. Буду до своих пробираться. А вам надо партизанский отряд организовать и начинать драться. У нас в двадцатом году кругом по Сибири колчаковцы да японцы зверствовали. Мужики наши почти поголовно ушли в лес, сформировали отряд да так колотили белых — разлюли малина! И бабы им помогали, продукты носили, одежду. Не захотел народ колчаковской власти. Ну, вот ты, например, и сын твой Петро, можете ли с фашистами жить?

— Нет. Я бы со своими ушел в Красную Армию, да не успел, — ответил Петро.

— У вас там, в Сибири, проще было создать отряд. Все охотники, у каждого оружие, а у нас что? — с грустью сказал Иван.

— Было бы желание, товарищ Магницкий, а оружие добыть можно. Теперь война, а где война — там и оружие. Подумайте, — тихо сказал Максим и погрузился в свои мысли.

— Давайте-ка ляжем спать. Завтра будет новый день и новая думка, заметил Магницкий и полез в шалаш.

Петро последовал за отцом. Бражников остался снаружи и поудобней уселся у входа.

По дремавшему лесу легкой волной пробежал ветерок, качнул на деревьях сучья, пошевелил листву и горохом рассыпал холодную росу по молодым веткам. Первым пробудился трудолюбивый дятел. Пристроившись на сучок, застучал своим острым клювом и, как по сигналу, поднял других лесных обитателей. Вот прыгнул на качнувшуюся ветку снегирь и, оправив свой ярко-малиновый мундирчик, посматривал на ползущую по дереву букашку. Но юркий и нахальный сизый дрозд тоже заметил ее и выхватил из-под самого клюва снегиря. Беззаботный щегол хихикнул и защелкал свою веселую песню…

У Франчишки Игнатьевны теперь хлопот полон рот: нужно с утра затопить печь, подоить корову, дать корм пестрому бычку, гусям и курам, приготовить завтрак и накормить свое новое большое семейство, отнести чего-нибудь горячего скрывающемуся на берегу Августовского канала солдату Чубарову, отмочить и перевязать ему раны, пересыпать их порошком, который она достала у Ганны. А тут еще Юзеф Михальский увидел ее за изгородью и уж что-то очень подозрительно вежливо с ней поздоровался:

— Как спали-отдыхали, соседушка? Как здоровье Осипа Петровича? Что-то он нигде не показывается…

— А куда ему казаться? Сейчас такое время, что краше на печи сидеть да на тараканов глядеть, — обычной своей скороговоркой ответила Франчишка Игнатьевна.

— Почему твой Осип не приходил новую власть выбирать?

— Для власти надо иметь трошки ума. А у моего Осипа в голове погана думка, а за плечами драна сумка. Не годится он в выборники новой власти.

— Тебе, что же, соседка, не нравится новая власть и новый порядок? хитро прищуривая глаз, спросил Михальский.

— Матка бозка, он мне о властях толкует! А по мне, хай будет черт в свитке або мужик в сутане, лишь бы были губы в сметане…

— Вот я и хочу поговорить с тобой насчет сметанки! Ежели бы ты, баба, ничего не слыхала, а ты хитрюща, все ты видишь и все знаешь, только байками отделываешься. Так ты слушай и разумей. Я, Юзеф Михальский, есть в Гусарском новая власть! Доблестна германска армия разгромила большевиков, и для того, чтобы она быстрей могла забрать Москву, ей надо помогать. Молочко и сметанку, определенное количество, будешь носить в военный госпиталь!

— Якое такое количество? — не понимая, спросила Франчишка Игнатьевна.

— Надо твоему Осипу до канцелярии дойти, расписаться, а там ему скажут количество.

— У тебя три скотинки, пан Михальский, а у меня одна. Себе да теленку — вот и все мое количество.

— А сколько ты большевикам таскала молочка на заставу? — продолжая косить глазом, ехидно спросил Михальский.

— Своему молоку я сама хозяйка. Хочу выпью, хочу вылью, хочу продам, а то и так отдам. И ты мне не указчик!

— Нет! Я теперь новая власть, и я тебе укажу! А еще разреши-ка задать один пустяковенький, но очень интересный вопросик. У тебя, кажись, сейчас молочка только гостям хватает… И откуда они понаехали, эти твои гостечки?

— Гости? Якие такие гости? — пряча под сарафан дрожащие руки и чувствуя, как начинает трепыхаться у нее сердце, спросила Франчишка Игнатьевна и тут же подумала: "Вот оно где, мое лихо!"

— Она не знает про своих гостей, все перезабыла наша бедная Франчишка… Может быть, ты даже не помнишь, как зовут твоего муженька и сколько тебе от роду лет? — издевался Михальский. — Языком ты болтать мастерица, другой такой на свете не сыщешь, а тут у ней, видите ли, и память отшибло!

— Да он вон про яких гостей! Будь ты неладна! Может быть, ты, пан староста, сам зайдешь до моей хаты и с моими родственничками познакомишься… Ты человек вдовый, и сын у тебя неженатый, и ваша прислуга старая Гапка совсем весь порох порассыпала, еле ноги таскает. Может быть, тебе приглянется моя двоюродная сестрица из Сувалок? Может, возьмешь ты ее за Владислава, да я бы и за тебя отдала. Чем ты не жених, ежели тебе бороду сахарными щипцами повыдергать. Будешь такий пригоженький мужчиночка, спаси боже! А то навязалась на меня эта сестричка из Сувалок, найди да подай ей богатого жениха. Правда, она с дочкой и трошки чахоточная. Дом у них погорел, она сюда притопала, думает, что у тетки Франчишки на огороде пироги растут… Может, породнимся? А что она чахоточна та кособока, ты человек богатый, добрый… вылечишь!

— Фу ты скаженна баба! — разозлился Михальский. — Не забивай мне голову своим пустомельством! Пускай твоя родственница приходит и паспорт покажет. Говорить с тобой — все равно что пыль в ступе толочь, только полные глаза набьешь дряни всякой.

Михальский плюнул и, повернувшись, пошел по садовой дорожке к дому. Франчишка Игнатьевна поняла, что о ее гостях он пока слышал только краем уха и ничего толком не знает, но разговор сильно ее растревожил.

В клетушку, где находились Александра Григорьевна и Оля, она вошла с хмурым, озабоченным лицом. Присаживаясь на разостланную на соломе дерюжку, проговорила:

— Поганые наши дела, девчата.

— Что случилось? — встревоженно спросила Шура.

— Тот злыдень Михальский, чтоб таракан ему в ухо залез, услышал, что у меня кто-то живет, и в волость с бумагами требует.

— Вот оно… начинается, — тихо прошептала Александра Григорьевна.

Она ждала, что такая тревожная минута рано или поздно настанет. Сколько бы ни скрывались они, все равно властям когда-нибудь станет известно, что жена начальника пограничной заставы и дочка политрука живут в доме Осипа Августиновича. Притянут к ответу и его и Франчишку. А что тогда будет с ней и с Олей? Эта мысль приводила Шуру в отчаяние. За эти два дня она отоспалась, отдохнула, но на душе было жутко, ни одной минуты она не знала покоя. Оля как-то неожиданно сразу повзрослела, о чем-то думала, наморщив лобик, и почти все время молчала.

— Как же нам быть, Франчишка Игнатьевна? — робко спросила Александра Григорьевна, предчувствуя, что утешительного ответа ждать нельзя.

Да и что могла ответить хозяйка? Она делала все, что было в ее силах: спасла от явной гибели трех человек, делила с ними последний кусок хлеба, подвергала себя и мужа опасности.

— Я и сама не знаю, как тут быть и что делать! Ему я пока набрехала три короба всякой чепухи. Говорю, что это моя больная родственница из Сувалок. Вроде поверил, а там якому он черту свою душу продаст, никто не знает. Он теперь молоко и сметану для госпиталя собирает и девок переписывает, а на что ему девки?

Франчишка Игнатьевна умолкла и задумалась.

Прошел еще один напряженный и тревожный день. Осип Петрович ходил хмурый и все время, как солдат на посту, дежурил в сенцах, чтобы на случай появления начальства или немцев подать сигнал. Никогда еще на Франчишку Игнатьевну не сваливалось столько забот. Сегодня утром она не нашла на своем месте Чубарова. Еще вчера он поблагодарил заботливую старуху, сказал, что ему стало лучше, попросил буханку хлеба. По всему было видно, он собирался уходить, но прямо об этом не сообщил. Сегодня Франчишка Игнатьевна не утерпела, налила утром крынку молока, захватила вареной картошки и побежала на берег канала. В кустах было тихо. На свежепримятой траве валялись вата, обрывки бинтов да рваные, мокрые от росы газеты, в которых она приносила еду Чубарову. Всплакнув втихомолку, Франчишка вернулась домой и зашла в клетушку. Надо было на что-то решиться. Рано или поздно история с Олей и с Александрой Григорьевной может выплыть наружу и закончиться печально.

— Вот что, Александра Григорьевна, — после тяжкого раздумья заговорила Франчишка Игнатьевна, — мы посоветовались с Осипом Петровичем и загадали таку думку, что тебе нужно отсюда уходить.

— А я, тетя Франчишка? — подняв голову, беспокойно поблескивая глазенками, спросила Оля.

— О тебе, дочка, другая будет песня.

— Я, Франчишка Игнатьевна, понимаю, все понимаю, — с дрожью в голосе прошептала Александра Григорьевна, совершенно не представляя себе, куда она пойдет.

— Да не расстраивайте вы меня! — едва сдерживая слезы, выкрикнула Франчишка Игнатьевна, никак не желая показать своей слабости. — Нельзя ждать, когда полицаи придут. Ну, нехай, допустим, что не придут полицаи… Как мы будем жить, чем кормиться? Хай так, прожили бы как-нибудь! Но жить нам все равно не дадут. Сегодня германцу требуется молоко да сметана, а завтра наши руки да головы. Эти паны спокойно жить не дадут, а заставят на себя батрачить. Осип их знает. Сколько он шею гнул в Восточной Пруссии! А ты пойдешь батрачить на фашистов? Нет? Правильно. Но жить как-то нужно. Вот что мы придумали с Осипом. В Перстуни, недалечко отсюда, у меня знакомая живет. Сама она больна, а хозяйство имеет, корову, и курята там, и гусята да детей куча. Ей нужен хороший человек. Пока там поживешь, присмотришься, будешь ее племянницей числиться, а там, глядишь, и наши вернутся…

— Тетя… Франчишка! — хватая ее за руку, крикнула Александра Григорьевна.

— О том, что они вернутся, — это такая же правда, як тебя вот здесь я вижу. Эти хвостодеры не удержатся. Людишки избалованные, сразу начали яблоньки рубить, свиней резать да за бабьи юбки чепляться. Гитлера ихнего я в кино видела, он ногой дрыгает, як ощипанный гусак. А советские люди это не такой народ, чтобы Гитлеру покориться! Они еще тряхнут фашистов, да так тряхнут, перья посыпятся!… Вот так думает Франчишка Августинович, и не одна она так думает. Собирайся, значит, до Станиславы Дворак. Она добрая. Ты только помоги ей, услужи, полюбит тебя, як дочь родную.

— Но я ведь не знаю, где эта Перстунь и как туда попасть.

— А ты помолчи, когда я говорю… У меня одна голова, и та сейчас колесом крутится! Мне самой известно, что ты не найдешь, где живет моя знакомая. Сначала я одна к ней схожу, потом тебя сведу. Надо разузнать все. Про ее мужа Ефима тоже.

— Ну, а как с Олей, тетя Франчишка? — спросила Александра Григорьевна, с ужасом думая, как она расстанется с девочкой. Вместе с ней уходило последнее, самое дорогое и близкое. Обливаясь слезами, она чувствовала, что это уже никогда больше не возвратится.

— Оля останется у меня, — коротко и решительно заявила Франчишка Игнатьевна.

— Но если они узнают, что она дочка политрука?

— Ну и нехай узнают!

Франчишка Игнатьевна поднялась с дерюжки, потом открыла стоявшую в углу деревянную кадку и стала накладывать в подол яйца. Кроме кадки и корыта, в этой клетушке с маленьким полутемным, выходящим во двор окном никаких других вещей не было.

— Нехай узнают. Что, Франчишка не может заступиться за ребенка? Олю еще надо вылечить, у ней с ножкой плохо. Она, бедняжка, совсем замучилась. Ну, не вздыхайте, все уладится… Сейчас я вам завтрак принесу.

Придерживая в подоле пестрого сарафана десятка два яиц, Франчишка Игнатьевна вышла. Постояла во дворе, выглянула на улицу, почесала пальчиком свой остренький нос и, открыв калитку в сад Седлецких, быстро пошла к их дому. У нее был еще один план: пожертвовать накопленный запас яичек немецкому обер-лейтенанту, чтобы он разрешил врачу подлечить Олю.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

В доме Седлецких поселился обер-лейтенант Альфред Цугер. С утра он уходил на службу, вечером, возвращаясь на квартиру, принимался ухаживать за Ганной. Не отставал от него и Гаспери-Сукальский, часто приезжавший в Вулько-Гусарское. Помимо того, что он являлся уполномоченным от митрополичьей курии по делам католической церкви, ему было поручено готовить почву для формирования воинских частей из лиц призывного возраста, проживающих на оккупированной территории. Разъезжая по районам, Сукальский налаживал связи со старыми знакомыми из реакционной католической клики и прощупывал настроение в народе.

По вечерам он и Цугер удерживали Ганну в столовой и почти силой усаживали ее за стол, откупоривали дорогое французское вино и заводили разговор на волнующую тему. Всех интересовало, что будет с Москвой.

Приходил Олесь, скромно усаживался в уголок и покуривал свои цигарки.

— Вы бывали в Москве? — спросил как-то Цугер у Ганны.

— Да. В этом году я была в Москве, — кутаясь в черную шаль, отвечала Ганна.

Она каждый раз старалась пораньше покинуть это тяжелое для нее общество. Но мать побаивалась офицеров и говорила ей:

— Ты уж потерпи! Мало ли что может с нами случиться…

— Как же вас впустили в Москву? На это, кажется, требовалось разрешение? — приставал Цугер.

— Для вас, конечно, потребовалось бы особое разрешение… язвительно заметила Ганна.

В глазах сидевшей на стуле и штопавшей чулок Стаси появился испуг. Своим резким, насмешливым разговором Ганна могла накликать беду. Вдруг им напомнят о родстве с русским офицером, да и вообще еще неизвестно, чем все это кончится. Михальский на Стасю волком смотрит, а Владислав работает в волости и как будто совсем не замечает своей соседки.

— Мы и так скоро будем в Москве, — не переставая чистить напильничком ногти, вставил Сукальский, самодовольно улыбаясь.

— Не думаю, — отвечала Ганна. — Слишком далеко…

После таких слов наступило долгое молчание. Обер-лейтенант с нескрываемой неприязнью смотрел на Ганну.

— А вы ведете себя слишком дерзко, — сказал Сукальский, — понимаете, что хорошеньким женщинам все прощается…

— Может быть, ради хорошеньких женщин вы и надели этот мундир. Интересно, какой мундир вы предпочтете надеть завтра?

Олесь слушал все это с волнением и поражался, откуда его тихая и молчаливая Ганна научилась так говорить.

— Вы страшно злы, мадам! — начиная чувствовать себя неловко, процедил сквозь зубы Сукальский.

— Наоборот, снисходительна. — Было нетрудно заметить, что Ганне не хотелось говорить со своими бесцеремонными гостями.

— Вас смущает моя форма? Но ведь в наше время военный мундир всюду открывает двери…

— Но он к чему-то обязывает?

— Да. Я военный корреспондент газеты религиозного направления. Святая католическая церковь призывает всех на борьбу с коммунистами, которые закрывают костелы. Какое все это имеет значение? — возразил Сукальский с прежней напыщенностью.

— У нас за полтора года коммунисты не закрыли ни одного костела.

Обер-лейтенант Цугер, подняв голову, выкрикнул:

— Прекратите это глупое препирательство!

Обозленный Сукальский попрощался и вышел. Квартировал он у Юзефа Михальского. Помощником во всех его делах был Владислав.

Цугер после ухода Сукальского настроился на веселый лад. Он видел, как ярко пылает в эту минуту красивое лицо Ганны, и ему страстно хотелось покорить эту гордую женщину. Он стал шутить, улыбаться какой-то наигранной, неестественной улыбкой, похожей на гримасу.

Ганна задержалась в столовой. Ей нужно было поговорить с обер-лейтенантом об одном щекотливом деле. Сегодня днем к ней пришла с яйцами в подоле Франчишка Игнатьевна и попросила вызвать через Цугера врача. Надо было вручить ему подарок. Ганна знала о трагической истории девочки и относилась к ней с большим сочувствием. Сейчас предстояло поговорить об этом с Цугером.

— Не окажете ли вы, — сдержанно обратилась Ганна, — господин Цугер, мне одну маленькую услугу?

— Я вас слушаю.

— У моей соседки есть больная девочка… То есть она не больна, а ранена в ногу. Это совсем ребенок. Случилось такое несчастье… Вы не могли бы разрешить врачу посмотреть девочку, господин Цугер?

Цугер долго не отвечал. Потом он поднял свои свинцовые глаза, бросил на Ганну какой-то пустой, ничего не выражающий взгляд и негромко проговорил:

— Стоит ли беспокоиться сейчас о какой-то девчонке, когда каждый день гибнут тысячи доблестных наших солдат? Ха-а! Лучше будем пить вино, пока мы еще молоды…

Ганна выбежала из комнаты и горько разрыдалась…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

На другой день Франчишка Игнатьевна стала собирать Олю на прием к фельдшеру, старичку поляку, который скрывался от оккупантов. Оля долго отказывалась, протестовала и плакала.

— Ты что, хочешь, чтобы тебе отрезали ногу? — пригрозила Франчишка Игнатьевна,

— Тетя Франчишка, а если мы не пойдем к доктору? У меня уже не болит нога, я хромаю только маленечко… Вот сами посмотрите, совсем и не хромаю…

Крепко сжимая губенки, пересиливая боль, она даже пыталась улыбнуться. Но Франчишка Игнатьевна была неумолима:

— У тебя так быстро перестала болеть нога? Ты уже можешь не хромать? Я вижу, как ты можешь не хромать! Ах, доченька, кого ты хочешь обмануть? Тетю Франчишку? Не трусись, деточка! Ничего худого не будет тебе от доктора. Он непременно тебя вылечит.

Фельдшер, маленький седой старичок, принял Олю в полутемной с низким потолком комнате. Он не сразу разрешил Франчишке и Ганне войти в комнату, а заставил их сначала спрятаться в саду. Потом высунул из приоткрытой двери голову и тихо позвал Ганну. Попытавшуюся пройти следом Франчишку Игнатьевну оставил в передней.

Ганна стала наблюдать за перевязкой. Фельдшер быстро размотал загрязненный бинт и бросил его в таз. Промыв рану спиртом, не обращая внимания на стоны девочки, старичок покачал головой. Взглянув на Ганну, сокрушенно сказал:

— Плохо! Идет воспалительный процесс. Будьте любезны, пани Ганна, подайте вон тот флакончик. Придется резать…

— Что резать? — в ужасе спросила Ганна. — Неужели девочка может остаться без ноги?

— О, нет! Вы меня не так поняли. Придется вскрыть рану и сделать небольшую прочистку. Все будет отлично, — сказал он, беря ланцет.

— Но, господин фельдшер, она ведь ребенок… Посмотрите, как девочка дрожит, боится. Нельзя ли…

— Я уверяю, что не будет больно.

— Не забывайте, что перед вами ребенок, — настаивала Ганна. — Если нужно сделать прочистку, как вы выражаетесь, то неужели нельзя это сделать без вмешательства ваших ножей?

— Разумеется, можно. Но я хотел ускорить процесс выздоровления. Тогда сделаем проще. Положим лекарство, перевяжем — вот и все.

Закончив перевязку, фельдшер внимательно посмотрел на Олю.

— Какое прекрасное лицо у этой девочки! — воскликнул он. — Кто ее родители?

Оля понимала, что речь идет о ней, и видела пристальный взгляд старика. По ее бледному лобику катились крупные капли пота.

— Это дочка наших знакомых, — отвечала Ганна. — Она дочь советского офицера с пограничной заставы…

— Все мне понятно, не говорите больше ни слова, — сказал фельдшер, видя, что Ганна может сейчас же разрыдаться.

Старик помолчал, потом, взглянув на Олю добрым и грустным взглядом, ласково спросил:

— Как тебя зовут, девочка?

— Оля… — чуть слышно прошептала она.

— Твой отец пограничник? Комиссар?

Оля низко опустила голову и ничего не ответила.

— Не бойся! Я поляк и тебя не обижу. Вот возьми печенье… — фельдшер взял со стола пачку печенья и сунул ее растерявшейся Оле. — Ступай, малышка, и поправляйся, милая…

Когда они шли по тихой садовой дорожке, Оля спросила:

— Тетя Ганна, а как зовут этого хорошего дедушку?

— Я, милая девочка, даже и не узнала его имени. А вернуться к нему, наверно, уже нельзя…

Прошло несколько дней. Оля начала поправляться. Александру Григорьевну Франчишка отвела в Перстунь. Осталась Оля одна в чужой семье. С утра она брала в руки палочку, выходила во двор и, прихрамывая, гнала пасти гусей к берегу Августовского канала. С первых же дней ее трудовой жизни с ней начал враждовать старый злой гусак. Как только Оля подходила к стаду, глава гусиного семейства, вытянув шею, по-змеиному шипел, растопырив крылья, бежал навстречу. В первый день Оля так испугалась, что выронила свою палочку. Серый гусак исщипал ее до синяков. В другой раз он едва не сбил ее с ног. Оля вынуждена была отбиваться. Так, с раненой ногой и с синяками на теле, девочка стала привыкать к новой жизни, помогая Франчишке Игнатьевне в хозяйстве. Подогнав гусей к каналу, она садилась на пригорок неподалеку от берега и до боли в глазах неотрывно смотрела на заставу. Застава была совсем близко, в каких-нибудь двух километрах от поселка. О, если бы кто знал, как тянуло ее туда! Только бы одним глазком посмотреть в окошко своей квартиры! Там стояла ее кроватка, а где-нибудь в уголке, наверное, одиноко лежали заброшенная, осиротевшая кукла Маша и бархатный медвежонок с желтыми пуговицами-глазами.

С каждым днем Оля угоняла гусей все дальше и дальше от поселка и все ближе к заставе. Вот уже видны и мостик через канал, конюшня и маленькая баня, стоявшая неподалеку от дома, в котором они жили.

Высоко в небе над опустевшей заставой кружился коршун. То он парит под самыми облаками, то опускается вниз, пролетает над крышей казармы и вьется над вяло текущей в канале водой. Что-то высматривает крылатый хищник. Он с высоты, может быть, даже видит гнездышко с маленькими коршунятами. Оля завидует этой вольной птице и чувствует, что ей трудно, неимоверно трудно пройти даже несколько сот шагов, чтобы заглянуть в родной дом, где все ей так дорого и близко. Собрав все силы, всю волю, она оставляет гусей по эту сторону канала и направляется к заставе. Вот уже она ступает босыми ногами по нагретому солнцем деревянному настилу моста. Забыв про боль в коленке, быстро спускается в лощинку, затем поднимается на изрытую снарядами высотку. Вот баня, от нее начинается вторая траншея, по которой они вышли с Александрой Григорьевной с заставы. Но этого места теперь не узнать: все изуродовано, исковеркано взрывами. На бруствере глубокие вмятины танковых гусениц. И вдруг Оля видит запыленную, помятую зеленую пограничную фуражку. Затаив дыхание, она остановилась, чувствуя, как сильно заколотилось в груди сердце. Оля хотела поднять фуражку, но в это время в траншее увидела еще одну такую же запыленную фуражку, прикрывавшую чью-то голову. Под солнцем рубином поблескивала пятиконечная звездочка. Прижавшись спиной к стенке траншеи, там сидел полузасыпанный землей пограничник. Оля почувствовала, что ее душит что-то тяжелое, гнетущее. Задыхаясь, она закрыла глаза, пошла дальше ощупью, в темноте, и, не помня себя, очутилась в своей квартире.

Двери распахнуты настежь, холодом веет из опустошенных комнат. В разбитые окна врывается ветер, завывает в рамах. Шуршат, пошевеливаются на крашеном полу бумажные клочья и, как живые, вихорьком мечутся из угла в угол. Только у стены от луча полуденного солнца ярко и тепло блестит пуговичка от отцовской гимнастерки, которую Славка не дал тогда пришить, а закинул куда-то за гардероб. Оля бросается к этой драгоценной пуговице, хватает ее, зажимает в кулачке и пугливо оглядывается по сторонам: не подсмотрел ли кто, не отнимет ли это последнее, что осталось от их родного угла!

Крепко прижимая к бьющемуся сердцу свою находку, Оля медленно пятится назад. Споткнувшись о порог, она круто поворачивается, выходит в сени и, как в тумане, бродит по изрытому снарядами двору. Кругом ямы, комья подсыхающей земли. Передняя стена конюшни из красного кирпича почти до самого конька выщерблена пулями и осколками мин. В казарме выбиты стекла. Склад старшины Салахова, уехавшего накануне войны в Гродно, стоит пустой, разбитый. Озираясь на страшную картину разрушения, Оля тихонько идет обратно, ее немилосердно тянет взглянуть еще раз на этого, словно отдыхающего, с опущенной головой человека в зеленой пограничной фуражке…

Оля Шарипова, милая девочка, чует ли твое сердце, кто это сидит? Подойди поближе, стряхни землю и пыль с неподвижных плеч и там увидишь потертую командирскую портупею, побывавшую на Дальнем Востоке, в горах Памира, у берегов Балтийского моря. Сними зеленую фуражку и, может, узнаешь знакомую, только недавно начисто выбритую голову, и тогда увидишь в последний раз дорогое тебе лицо. Это его пуговица с пятиконечной звездочкой зажата в твоем кулачке!

Впрочем, не надо. Тебе и так тяжело, а впереди ждет тебя еще много испытаний. Придет время, вернутся советские воины, снимут свои фуражки перед памятником, где станет вечно, неугасимо гореть большая пятиконечная звезда. Новые поколения пограничников, уходя на охрану священных рубежей нашей Родины, будут стоять перед гранитным обелиском в минутном молчании, отдавая честь мужеству и доблести.

Медленными шажками Оля подошла к краю траншеи, осторожно поднялась на цыпочки. Вдруг что-то зашуршало, и ей показалось, что зашевелилась и чуть покачнулась зеленая фуражка. Оля вздрогнула, замерла на месте, но тут же поняла, что это скатился потревоженный ее ногой комочек земли, потянул за собой другие и засыпал сверху фуражку, не коснувшись лишь ярко горевшей красной звездочки.

Оля вернулась к стаду гусей, села на бережку, вымыла дорогую находку, отчистила песком и долго смотрела на нее мокрыми от слез глазами. Как живой, стоял отец с гимнастеркой в руке и собирался пришивать эту пуговицу, а братишка примерял ее на своей синей рубашонке…

Вечером Оля пригнала гусей в поселок и сразу же легла в постель. Нестерпимо болела голова, тоскливо сжималось маленькое измученное сердце.

Пересчитав гусят, Франчишка Игнатьевна, браня за что-то Осипа Петровича, шумно вошла в избу:

— Так где ж она, моя дорогая пастушка?

— Здесь я, тетя Франчишка, — тихо отозвалась из своего уголка Оля.

— Ты уже завалилась, голубонька? Як же ты стерегла гусей и где ж они у тебя паслись-кормились? Вот что мне хочется знать.

— На канале пасла… у того лужка… Ну, там, где эти зеленые кустики, — предчувствуя беду, ответила Оля.

— И что ты там делала у этих кустиков, на том зеленом лужке? На якие ты там диковинки любовалась и не видела ли, куда подевался тот бойкий гусенок с черной шейкой?

— Он все время там был, только часто убегал в стороночку.

— Вот утром-то он был, а сейчас нет его…

— Куда же он мог подеваться? — тихонько спросила девочка, вспомнив, что тетя Франчишка учила ее поглядывать на небо да чаще считать гусей. А ведь Оля сегодня ни разу не пересчитала их, да и вечером не сделала этого.

— Мне тоже хотелось бы знать, куда мог деваться у нашей пастушки гусенок с черной шейкой? Коршун, наверно, сегодня добре пообедал, ворчала Франчишка Игнатьевна. — Ежели ты будешь так стеречи, то через неделю у меня останется один старый гусак. А тут еще Осип мой — хай дьявол на его лысине блины печет! — пас в лесу корову, а она столько дала молочка — одного воробья не напоишь! А все требуют с Франчишки молока. Старосте подавай молоко, паршивой солдатне молоко, Осипу и поросю тоже, цыплятам вари кашу на молоке, коту толстобокому подавай молока… Да брысь ты, окаянная! — Франчишка Игнатьевна пнула подвернувшуюся под ноги кошку, чтобы хоть на ней сорвать злость. — Всем надо молочка, а Пеструшка одна… И разнесчастный мой Осип не пас корову, а больше воронят считал. Бычок-то, не будь дурак, корову и выдоил. Чтоб вы пропали все, помощники!

От Оли Франчишка Игнатьевна хотела узнать одно: куда и при каких обстоятельствах исчез злополучный гусенок.

— Может, ты спала под кусточками? — пытала она измученную девочку.

— Нет, я не спала, тетя Франчишка…

— Может быть, ты подружек нашла и заигралась с ними?

— Нету у меня подружек…

— Или тебе трудно и не хочется пасти гусят, тогда так ты и скажи.

— Да, мне не хочется пасти. Гусак все время щипается, — проговорила сквозь слезы Оля.

— Эге! Чего ж тебе хочется?

— Мне хочется… К маме я хочу, тетя Франчишка. Я вот пуговичку нашла на заставе.

— Ты была на заставе?… Вот, значит, почему погубился гусенок. Так бы и говорила… — Франчишка Игнатьевна замолчала.

Она сразу все поняла, ей тяжело стало смотреть на девочку.

— Ну, что там на заставе?

— Человек мертвый сидит… в фуражке… В нашем доме, кроме пуговички, я ничего не нашла… — и Оля рассказала, что она увидела на заставе.

Обливаясь слезами, она судорожно сжимала в руке пуговицу с пятиконечной звездочкой.

— Почему ты мне ничего не сказала, голубка моя? — присев на кровать, сокрушалась Франчишка Игнатьевна. — Мы бы с тобой вместе пошли. Раньше надо было, раньше! Я виновата. Хоть бы какое-нибудь платье для тебя взяли. Все ваше имущество, которое немцы не забрали, потаскуха и пьяница Лушка в Новичи к себе вывезла, да и ваша швейная машина у ней. Люди все знают! А у тебя ничего не осталось. Одно платьишко да башмаки старые. А ведь тебя одевать да обувать надо. Вот же она, проклятая война! И чего людям не живется мирно?…

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

На второй месяц пребывания у Франчишки Игнатьевны Оля пригнала однажды корову, впустила ее в хлев, дала свежей травы и, на минутку задержавшись во дворе, задумалась. Нога ее почти совсем поправилась. Франчишка Игнатьевна постепенно приучала ее к труду, иногда бранилась и ворчала, но с каждым днем привязывалась к девочке все сильней и сильней. Однако Оля по-прежнему тосковала и по ночам плакала.

На заставе разместилось немецкое управление по разработке леса. Оля почти каждый день, забравшись в кусты, подолгу глядела на крышу своего дома. На заставе хозяйничали чужие люди. Они приезжали и уезжали на машинах, рубили и возили лес.

Сегодня Оля снова не утерпела и пошла туда. Траншея была закопана и сровнена с землей, а на высотке был поставлен маленький, в две палочки, крестик. Оля нарвала цветочков и, сделав венок, положила у подножья креста. В это время из их дома вышел с палкой в руках Михальский. Увидев Олю, он крикнул:

— Тебе что здесь нужно? А ну, геть отсюда!

Но Оля как вкопанная стояла на месте, торопливо перебирая оставшиеся в руках цветы. Она не чувствовала страха и смело смотрела на размахивающего палкой Михальского.

— Я кому сказал, тебе или вот этим кирпичам? — тыча палкой, спросил Михальский.

— А я вот не уйду, — упрямо проговорила Оля, исподлобья посматривая на злое сморщенное лицо Михальского.

— Так и не уйдешь? — спросил Михальский, не чувствуя и не понимая возмущения и гнева ребенка.

— Так и не уйду!… Это мой дом, — решительно заявила Оля.

— Ах, вот оно что! Этот змееныш еще может кусаться! Пошла вон, тебе говорят!

На крик Михальского из конюшни вышли рабочие, в числе их плотник Калибек. Он хорошо знал Олю.

— Ну, что ты, Юзеф, привязался к ребенку? — сказал Калибек. — Она тут жила и пришла проведать старое свое местечко. Ты, дочка, не пугайся его и не вяжись с ним, иди лучше до тетки Франчишки.

Услышав спокойные, ласковые слова плотника, Оля, косясь на Михальского сердитыми глазами, медленно побрела к каналу.

— Этого красного отродья я уже больше не потерплю в Гусарском! крикнул вслед Михальский. — Я ей найду место… А тебе, Калибек, не к лицу заступаться за красных.

— А ты еще побранись, еще! — крикнул Калибек, уходя в конюшню.

Не знала Оля, какая грозит ей беда от этой встречи со старостой.

Вспоминая дневное происшествие, Оля открыла дверь в хату. В комнату ворвался бледноватый свет сумерек и упал на сидевшего у стола человека в измятой военной форме. Человек резко повернулся и поставил на стол недопитую кружку молока.

Франчишка Игнатьевна сидела в другом конце стола и, взглянув на Олю, загадочно улыбнулась.

Военный, вытирая рушником губы и густо заросшие щеки, пристально смотрел на девочку черными, блестевшими при тусклом свете глазами и тоже улыбался.

— Здравствуй, Оленька! Узнала? — проговорил он хрипловатым, совсем незнакомым голосом и, положив на широкое плечо выгоревшей гимнастерки белый рушник, подался вперед всем корпусом.

— Нет, не узнаю, — смущенно призналась Оля.

— Раз не признаешь, значит, все в порядке, — продолжая улыбаться, сказал военный.

— Да это же Костя! Дядя Костя, посмотри-ка получше, — показывая рукой, проговорила Франчишка Игнатьевна.

— Дядя Костя! — обрадованно крикнула Оля и почувствовала, как он подхватил ее на свои сильные руки, прижал к груди и стал гладить тяжелой и теплой ладонью по голове.

Он уже все знал от Франчишки Игнатьевны и в свою очередь рассказал, как дрался в боях под Гродно, был ранен, едва не попал в плен. Его укрыли и вылечили местные жители. Сейчас он пробирается к линии фронта. Сюда зашел, чтобы узнать обстановку и запастись продуктами для всей группы, которую он вел. К тестю Кудеяров сразу зайти не решился, а через огороды прошел к Франчишке Игнатьевне. Теперь он поджидал Ганну. Осип Петрович отправился ее предупредить.

Вскоре вошла Ганна. Увидев Костю, она схватилась за грудь и остановилась около порога.

Кудеяров мягко поставил на пол Олю и с протянутыми руками шагнул Ганне навстречу.

— Здравствуй, Ганна! Здравствуй, сестра!

Ганна бросилась к нему и, целуя его колючие щеки, отрывисто шептала:

— Милый Костя! Славный наш Костя! Хорошо, что ты вернулся здоровый и сильный! Я верила, что ты жив! Где же теперь Галина?

— Галина теперь далеко…

И Костя рассказал, как он отправил ее вместе с другими женами командиров в специальном поезде в эвакуацию, а сам вернулся в часть и в районе Гродно был ранен.

— Ты хорошо сделал, что отправил ее. А у нас тут… — сказала Ганна, сильно взмахнув рукой. — Я на это смотреть не могу! Помнишь, Костя, мы рассказывали тебе про того пана Сукальского, — продолжала Ганна. — Он уже здесь. Уполномоченный по делам католической церкви. А сам выясняет настроение народа и регистрирует молодежь. Для чего, ты думаешь, это делается? Германской промышленности требуется много рабочей силы. Так вот они и гонят туда новых рабов из славян.

— А ты разъясняй людям, что может ожидать их в фашистском царстве! сказал Костя. — Говори всюду, где только можно, что они попадут на каторгу к фашистам. И твердо говори, что Красная Армия не разбита и никогда не будет разбита! С востока целыми эшелонами везут раненых фашистов. Значит, Красная Армия бьет их, и крепко бьет!

Пришла Стася и, желая скрыть напряженное волнение, поздоровалась с зятем сухо и отчужденно.

— Ну, рассказывай, как воевал, куда нашу дочку подевал? — Она оглядела Костю с ног до головы и, показывая пальцем на пистолет, добавила: — Еще не отвоевался, значит? Дочь нашу загубил и нас тоже хочешь? Зачем с оружием ходишь? Нам и так житья нет! Зять — красный офицер, большевик! А что, разве мы выбирали себе такого зятя? Дочь нас об этом не спрашивала.

— Оставь, мама! — крикнула Ганна. — Ты уже давно свою войну проиграла — и молчи. Он не в твоем доме сидит…

— Вижу, как он считает нас своими родственниками: мимо прошел и в чужом доме оказался. Пусть хоть скажет: куда девал мою дочь?

Костя коротко и спокойно все рассказал, под конец спросил:

— Ты что же, мать, нарушила свое слово? Хочешь выяснить, кто сильней, так что ли?

— Какое я нарушила слово?

— А помнишь, когда мы были у вас с Галиной, ты сказала, что все забыто, а теперь опять за старое? Пользуешься тем, что зять твой попал в беду. Да, правильно, я большевик! Оружие ношу при себе и померяюсь еще силами с врагом. Мы еще долго будем носить при себе оружие, до тех пор, пока не останется на земле ни одного фашиста! Ты вот лучше расскажи, как новая власть? Расскажи!

— На черта мне эта власть! Мне бы только спокойно прожить на старости лет, а вы вот войну затеяли…

— Не мы ее затеяли, — сказал Костя.

— Откуда мне знать, кто ее затевал…

Стася под влиянием Ганны давно уже поняла, что от фашистов хорошего ждать нечего, но из-за гордости не хотела признаться, что война перевернула все ее понятия о жизни.

Завоеватели оказались совсем не такими, какими она их себе представляла раньше. Жаль было и Костю, похудевшего, с измученным, постаревшим лицом. Взять бы да приласкать по-матерински, сказать задушевное человеческое слово, а вот что-то мешало, не позволяло тронуться с места.

— Ладно, не будем сейчас судить, какая власть краше. Пойдем-ка лучше отсюда. Людям тоже надо покой дать. Иди в овин, там тебя отец ждет. Он тоже выпрягся из ярма и ходит, как ленивый вол… Опустил голову и молчит, молчит… А нам что, легче от его молчания?

Вечером при тускло горевшем фонаре в овине сидели Олесь и Осип Петрович и слушали Костю.

— Советская Россия, — говорил Кудеяров, — имеет огромные резервы, война только началась. По радио выступал председатель Государственного Комитета Обороны Сталин и сказал, что военный успех германской армии, обусловленный внезапностью нападения, является кратковременным. Наши силы неисчислимы. Зазнавшийся враг должен будет скоро убедиться в этом. И фашисты в этом с каждым днем убеждаются, — продолжал Костя. — Они видели, как советские бойцы и командиры защищали Брестскую крепость. Даже раненые, в лужах крови, стреляли до последнего патрона. А здесь какой героический бой выдержали пограничники заставы лейтенанта Усова! Я проходил мимо и видел, сколько немцы выбросили туда снарядов.

— Это верно, — подтвердил Осип Петрович и глубоко вздохнул. — Мы с Иваном Калибеком да с Шиманчиком захоронили их, знаем…

— Где они похоронены? — поблескивая при слабом свете темными глазами и жадно затягиваясь махоркой, спросил Костя.

— Там, прямо в траншеях. Нам запретили их трогать. Пока так захоронили и временный крест поставили.

— Сколько их? — приближая лицо к фонарю, спросил Кудеяров.

Он отрывисто и часто дышал, стараясь разглядеть посуровевшее лицо Осипа Петровича.

— Да, почитай, все остались… Другие на границе по одному, по два человека лежали… на разных участках. Их тоже на месте захоронили…

— И лейтенант Усов там? — после длительного напряженного молчания задал Костя этот нелегкий для него вопрос.

— Да. Он вместе со своими… — Осип Петрович наклонился к Кудеярову, перейдя на шепот, добавил: — У него была зажата в руках винтовка, этакая с особым прибором. Он вдоль траншеи лежит и как будто отдыхает, на небо смотрит, а винтовка в руках. Так мы его и захоронили вместе с ней. Хай будет с винтовкой. Мы не тронули ее и никому не сказали… Ну, с прибором такая, со стеклышками…

— Снайперская! — Костя расстегнул душивший его воротник гимнастерки и дрожащими пальцами стал рвать бумагу для новой цигарки.

Олесь Седлецкий пожевывал усы и шумно сопел носом. Весь вечер он молчал, только в начале беседы расспросил о Галине.

— А ты почему молчишь?… Чего ты молчишь? — не выдержал Осип Петрович.

— Тебя слушал… Не трогай меня, Осип, и без тебя лихо!

— А кому сейчас не лихо?… Всем горько! У тебя в саду яблони рубили, а я свой топор в руки схватил. Во двор вышел, трошки посмотрел да в хлев, около коровы постоял, опять в хату, а из хаты во двор, а топор у меня в руках, а чего он у меня очутился, сам не помню…

Осип Петрович замолчал, поднявшись, вышел из овина и постоял у выхода.

Было уже поздно. В деревне пропели вторые петухи. Взошла и повисла над Августовскими лесами неполная луна, похожая на разрубленную пополам серебряную медаль крупного размера и далеких времен. В полосе бледного света тучами вились и гундосили комары.

Вернувшись в овин, Осип Петрович сел на солому и после минутного молчания заговорил:

— Слушай меня, Константин! В лесу скрываются раненые пограничники. Сначала там был один, а потом я второго туда отвел. Фамилия ему Чубаров, повар с заставы. Ты, наверное, его знаешь. Они с винтовками. Ходи до них. У меня недавно грех случился, ой и добре же мне досталось от моей старухи. Погнал я пасти коров, пройду, думаю, подальше, где корму побольше. А то Франчишка все точит меня — и что плохо пасу корову и мало она молока дает. Пригоняю я свою животину до лесочку, смотрю, из Оленьего овражка выходит Иван Магницкий. Он в лесу ховается. Его Юзеф собирается немцам на суд отдать, да Иван не такой дурак, чтобы к ним идти. Когда разговорились, он мне признался, что лечит и подкармливает одного солдата. А мы с Франчишкой тоже одного присматривали. Я ему так и сказал. "Может быть, — говорю, вашему что-нибудь нужно? Мы своего молочком поим". — "Молочка, — говорит, — не мешает, чтобы побыстрей поправился". — "Ну что ж, — говорю, — молочка так молочка. Цибарка есть?" — "Найдется, — говорит, — цибарка. Только вот кто доить будет?" — спрашивает он меня. Я говорю: "Старый солдат да чтобы корову не выдоил!" Ну, взял эту цибарку, а чертова Пеструшка не дается, лягаться почала. Кое-как все-таки выдоил. Молоко отдал. Пригоняю скотину домой, баба моя хвать за цибарку и доить села, а молочка нет. Тут она меня давай пытать, где я пас корову и как. Я нарочно указал такое место, где никакой травы не растет. Она все тут знает. "Все равно, — говорит, — хоть сколько-нибудь да я должна надоить. Ты, — говорит, — наверное, черноголового бычка проглядел". — "Случился, — говорю, — такой грех…" Ох же, и почала меня баба вздрючивать! Всех чертей и бесенят на меня поваляла… Досталось нам на пироги вместе с Олей… А я уж молчу, молчу. Магницкий заказал не говорить, только вам говорю. Теперь корову каждый день доим — и достается мне от Франчишки такое лихо, не дай боже! Ты, Костя, ходи до них. Они рады будут. Сержант уже поправляется…

Еще до рассвета Осип Петрович проводил Кудеярова в лес, туда же снесли и мешок с продуктами.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Иван Магницкий привел в лес и Сороку, которого он нашел на берегу Августовского канала в бессознательном состоянии. Кроме ноги у Сороки оказалось простреленным правое плечо. От большой потери крови и истощения Сорока спал почти круглые сутки. Его поили молоком, куриным бульоном. Могучий организм взял свое, и Сорока стал быстро поправляться. Остался в живых, как он рассказывал, чудом. Когда фашистские танки ворвались на заставу, он, раненный, лежал в пулеметном окопе второй траншеи, через которую прошел танк, и его засыпало землей. Ночью он выбрался и добрался до канала, там напился воды и заснул в кустах мертвым сном. Он только помнил, что иногда просыпался, пил в канале воду и снова засыпал. Его случайно обнаружила какая-то женщина из Новичей, сообщила об этом жене Магницкого, а та — Ивану, после чего Сороку разыскали и доставили в лес. Сейчас он сидел около шалаша, худой, почерневший. Горбинка его носа была чем-то ободрана, подернулась вишневого цвета рубцом, отчего резко изменилось осунувшееся сухощавое лицо Игната. От угла губ, через высокий покатый лоб жизнь зло и небрежно суровой росписью прочертила преждевременные морщины. Все дни Сорока почти ни с кем не разговаривал, на расспросы отвечал неохотно и все время к чему-то настороженно прислушивался.

— Ты чего все хмуришься? — спросил его Бражников.

— Нет причины веселиться, Максим, — хмуро ответил Сорока, ломая пальцами краешек лубка, в котором покоилась раненая нога.

Лубок этот соорудил Бражников из еловой коры.

— Ничего, поправимся, партизанить будем, — сказал Бражников.

— Сейчас из меня такой партизан, как из турки поп. Куда к черту партизанить! Нога — що твое гнилое бревно, а руки — даже цигарки не можу скрутить… Партизан! — Сорока сердито сплюнул и поморщился.

Игнат вдохнул теплый запах прелого леса, который показался ему приторным и тяжелым. В шалаше скопилось шестеро раненых — трое пограничников и трое артиллеристов. Здоровых было двое: Магницкий и его сын Петро. Знойная тишина леса нагоняла на Сороку столько тревожных дум, что разобраться в них было очень трудно. Думы были какие-то тоскливые, враждебные характеру Сороки. Они обжигали душу солдата своей мрачностью, выплетали такие несуразные и грубые узоры, что сердце Игната начинало гореть так же, как обжигала его раны нудная, неутихающая боль во всем теле. Однажды он сказал Бражникову:

— Знаешь, Максим… В случае если фашисты нас обнаружат, ты сразу же пришей меня к земле из карабина — и точка…

— А здорово ты придумал! — многозначительно покачав головой, ответил Бражников. — Я уж для тебя давно пулю приготовил, да и для Чубарова с Румянцевым, и для батарейцев. У них тоже ноги перебитые. Так и быть, палачом вашим стану… Как только тебе не стыдно говорить мне такие слова!

С этого дня Бражников начал по-своему поднимать настроение товарищей. Он устраивал утром общий подъем, заставлял — кто как мог — делать зарядку, умываться и бриться, готовить завтрак, чистить оружие. Он ввел строгую дисциплину, установил посты и заставлял нести службу всех без исключения. Солдаты, привыкшие к дисциплине, как-то сразу же подтянулись, появились бодрость, шутки. По ночам Иван Магницкий отсутствовал, добывал продукты и медикаменты, а днем спал или готовился к ночному походу и на рыбную ловлю. Надо было прокормить восемь человек! Сороке Бражников приказал помочь Петру изучить винтовку. Сорока воспрянул духом и охотно согласился.

— Собери мне затвор и назови все части, — говорил Сорока Петру.

— Это рукоятка затвора, это будет боева лычина, это выкидыватель…

— Выбрасыватель, — поправлял Игнат. — Сколько тебе, Петро, лет? Восемнадцать, поди.

— Откуда! Зимой шестнадцатый тольки спочався, — сожалея, что ему так мало лет, со вздохом отвечал Петро.

Ему неприятно было, когда Сорока подшучивал над ним, как над мальчишкой, но он охотно выполнял все советы пограничника.

— Ты меня научи белорусскому языку, — миролюбиво говорил Сорока.

Он успел полюбить этого добродушного аккуратного паренька и восторгался певучестью его речи. Часто они с ним поругивались, но дружили крепко.

— Можаце не сумневацца, товарыш Сорока, адкроем вучение, только я тоже на тебя крычать буду…

Во время таких занятий и нагрянули в лагерь незнакомые люди. Их было трое. Стоявший на посту Бражников подпустил их на самое близкое расстояние и увидел, что они были все вооружены автоматами и пистолетами. Максим крикнул: "Стой!", но передний даже не остановился, а только негромко и спокойно проговорил: "Не шуми, свои". Это смелое спокойствие заставило Максима опустить карабин и выйти из кустов. В переднем человеке он узнал секретаря райкома партии Викторова, удивился, растерялся и обрадовался этим неожиданным людям так, как, пожалуй, ни разу не радовался даже в самые счастливые минуты своей жизни.

— Много вас здесь? — поздоровавшись, спросил Сергей Иванович Викторов.

Бражников ответил, с любопытством поглядывая на двух других спутников Викторова, походивших не на партизан, а скорее всего на добродушных хозяйственников, пришедших в лес на охоту с новеньким оружием.

— Винтовки у всех есть? — расспрашивал Викторов Бражникова, когда подходили к шалашу.

— Так точно, у всех, — ответил Максим.

— Добро! Здравствуйте, товарищи! — Викторов поправил на плече автомат и подошел к лежавшим под елкой раненым.

На разостланной плащ-палатке были разбросаны части винтовки. Петро растерянно сжимал в руках собранный им затвор и так же, как и другие, обрадованно, по-юношески восторженно смотрел на настоящих партизан, которых ему пришлось увидеть первый раз в жизни. Викторова Петро хорошо знал, он не раз бывал у них в доме, другой — повыше, в серой шляпе — был директор зареченской школы, а третий — широколицый, в синей кепке начальник лесничества. Когда-то вместе с отцом Петра он работал на лесосплаве. На них были новые, еще не успевшие измяться костюмы, модные ботинки и шелковые носки.

— Покалечили, товарищ Сорока? — присаживаясь около Игната, спросил Сергей Иванович.

— Так точно, есть трошки! — посматривая на Викторова, как на чудо, ответил Сорока.

Ему и в голову не могло прийти, что он может увидеть здесь в такое время секретаря райкома партии. Спутники Викторова, казалось, совершенно не обратили внимания на раненых и попросили у Петра воды. Попили, вытерли губы беленькими платочками — ну, как на празднике! Но Сорока сердцем почувствовал, что все это временное. Эти серьезные пожилые люди, конечно, собирались с секретарем райкома делать какое-то большое дело. Сорока понимал, что от них теперь зависит вся его судьба и судьба его товарищей. Раз они ничему не удивляются, то пришли не случайно.

— Значит, товарищ Викторов, теперь вы вроде как партизаны? — робко спросил Сорока.

— Вроде так… — улыбнувшись своей чистой строговатой улыбкой, сказал Викторов.

— Тоже, значит, не успели эвакуироваться? Понятно. Автоматы у вас новенькие, "ППД", — со знанием дела проговорил Сорока.

— Эвакуироваться, говоришь? — переспросил Викторов. — А мы и не собирались уезжать.

— Как так? — не понимая, спросил Игнат.

— Очень просто. Мы остались по приказу партии и командования. Не дадим фашистам спокойно жить на нашей советской земле! Нет, покоя им не будет! Давайте-ка, хлопцы, выздоравливайте поскорее. Люди нам очень нужны.

Сказав это, Викторов стал расспрашивать пограничников, как шел на заставе бой. Бражников и Сорока рассказали все. Бражников показал записку Усова. Сергей Иванович, прочитав ее, глухо сказал:

— Сохрани. Ну что ж, товарищи, помолчим…

Закурили. Слабый предвечерний ветерок крутил махорочный дым под ветками деревьев, поднимал к зеленым листьям стройной березы и уносил в синее небо.

Перед глазами Викторова стоял большеголовый, с упрямым подбородком Александр Шарипов, густобровый, с серыми, всегда настороженными, смелыми глазами лейтенант Усов.

— Сегодня мы у вас заночуем, а завтра переедем к нам, — стараясь отогнать тяжелые воспоминания, проговорил Викторов.

— Куда к вам, товарищ секретарь? — спросил Бражников, хотя для него было уже ясно, что где-то существует партизанская база.

Но этот вопрос он задал не ради любопытства, а для того, чтобы успокоить раненых друзей, которые сильно страдали и мучились во время перевязок.

— Это не близко. Но мы ночью достанем подводы, — успокоил Викторов. Нас там много, и раненых в десять раз больше вашего. Собираем по лесам да по оврагам. Кто же о них будет заботиться? Вот и вас вылечим.

— Спасибо, товарищ Викторов, — сказал Бражников.

На рассвете в лагерь пришел со своей группой Костя Кудеяров.

— Ну, вот теперь есть у меня и начальник штаба! — обрадованно воскликнул Викторов.

— Нет, я в штабе, товарищ капитан, никогда не работал, тем более в партизанском, — смущенно заявил Кудеяров.

— Я тоже никогда не партизанил, а вот приходится. Учиться будем.

На следующую ночь все раненые были перевезены в лагерь партизанского отряда Викторова.

Лагерь располагался в гуще Августовских лесов. Когда под утро подводы прибыли на место, Бражникову представилась удивительная картина. В лесу стройным порядком стояло около двух десятков повозок. Сверху на них были натянуты палатки, похожие на старые казачьи лагерные кибитки. На каждой из повозок по два тяжелораненых. На кострах в молочных бидонах с узким горлом варился завтрак. По лесу разносился приятный запах лаврового листа. Под деревьями стояли шалаши, крытые еловыми лапами. На сучьях висели винтовки и патронные подсумки. Несколько человек разбирали станковый пулемет. Рыжеволосый, с повязкой на голове солдат объяснял устройство пулемета и называл части.

— У нас здесь не только партизанское войско, но и госпиталь на колесах. Подбираем в лесах раненых. На днях подобрали в лесу старшего лейтенанта Кушнарева, бывшего начальника заставы. Здоровых-то всего тридцать восемь человек, — сказал Викторов Кудеярову. — Пришлось организовать вот эти повозки, чтобы быстро собраться в путь в случае каких-либо осложнений… Вылечим, встанут в строй. Действовали мы пока еще мало. Небольшой обоз у фашистов отбили, повозки взяли с продуктами и ранеными красноармейцами. Народ у нас подходящий, рвется в бой, но действуем пока еще осторожно: опыта мало. Будем учить. Драться придется крепко. Есть у меня план на ближайшие дни. Думаю провести одну операцию.

Викторов достал карту и развернул ее на коленях.

— Вот здесь, в районе Максимовичей, — показал он на карте, находились наши нефтесклады, сжечь их не успели. Противник, видимо, знал о них и выбросил десант. По данным нашей разведки, базу охраняет полурота солдат с двумя офицерами. Ведут себя фашисты, по словам разведчиков, беспечно. Головы им вскружили первые победы. Гитлеровцы привезли из Гродно целую машину советских вин, ежедневно задают пиры и горланят песни. Надо уничтожить их. Еще раз надо обстоятельно разведать и разработать план операции. Я уверен, что дело будет успешным.

Через два дня Кудеяров доложил результаты разведки и составил вместе с Бражниковым план операции. Это была обычная операция наступления роты на населенный пункт, составленная по всем уставным правилам. План этот Викторов забраковал.

— Не можем мы так действовать, — сказал Сергей Иванович. — Нас сразу же обнаружат, встретят плотным огнем, заставят залечь, потом вызовут по телефону подкрепление и разобьют, если не уничтожат полностью. У нас нет ни тыла, ни флангов, ни резервов…

— А как вы думаете? — смущенно спросил Кудеяров.

Он рассчитал, как ему казалось, все детально, обстоятельно — и вдруг все насмарку.

— Партизанская тактика — это внезапный налет, короткий бой, диверсия и быстрый отход, а самое главное — тщательная разведка и подготовка. Прежде всего надо тихо подойти, ликвидировать наружную охрану, перерезать связь. Разобьем отряд на три основные группы и одну резервную. Первая должна уничтожить часовых; вторая, самая большая, забросает гранатами казарму; третья будет зажигать склады. Резервная действует по особому распоряжению командира, смотря по обстановке. Отход по сигналу двух красных ракет. Вот примерно я так думаю, — заключил Викторов.

Он понимал, что от результатов этой операции зависит дальнейшая судьба отряда. Прежде всего надо было приучить людей действовать смело, быстро, осторожно, наверняка и без потерь.

Бражников, теперь уже поправившийся от ран, возглавил самую большую группу для нападения на казарму. Кудеяров руководил группой по уничтожению часовых. Директор зареченской школы Мищенко должен был со своей группой поджечь склады. Задачу он выполнил успешно, но сам нелепо погиб от разорвавшейся в руках гранаты. Не все гладко прошло и в других группах. Кудеяров, уничтожив часового, налетел в темноте на снабженную секретной сигнализацией колючую проволоку, которой была опоясана база. Бражников в это время со своими бойцами затыкал рот наружному часовому. В казарме поднялась тревога, зажглись электрические фонари, немцы бросились к оружию, но Максим успел подпереть дверь толстой жердью. В казарме начался страшный галдеж и переполох. Подбежавший Викторов бросил в открытое окно две гранаты. От взрыва вылетели оконные рамы. Фашисты в панике стали выбрасываться наружу и тут же падали от партизанских пуль. В предутреннем рассвете ярко запылали взорвавшиеся бензобаки и автомашины с цистернами.

Партизаны возвращались в лагерь с победой. Она окрылила их: люди радовались хорошему началу. Впереди были новые бои, и партизаны думали о них с твердой верой в свои силы, которые будут расти и крепнуть. Как реки возникают из ручейков, так из отдельных, пусть еще небольших по численности, отрядов под руководством партии возникнет мощное партизанское движение. В это глубоко верили сейчас партизаны, испытывая счастье своей первой победы.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

После того как Оля побывала на пограничной заставе, а потом увидела дядю Костю, ее охватила невыносимая тоска по родителям. Девочка заболела и слегла в постель. Толчком к этому послужило также начавшееся преследование со стороны старосты.

Михальский не забыл последней встречи на заставе и потребовал отправить Олю в интернат для детей, потерявших родителей. Олю ожидала страшная судьба тех советских детей, которые попали в лапы фашистских захватчиков. Впоследствии многие из них очутились во власти англичан и американцев, отказавшихся вернуть наших ребят на родину.

Оля узнала об интернате после того, как Франчишку Игнатьевну вызвал Юзеф Михальский.

— Куда же они меня заберут, тетя Франчишка? — прижимаясь к ней своим маленьким худым телом, спросила Оля.

— Кабы я знала, детка моя! Кабы я знала!

У этой сильной, с благородным сердцем женщины опускались руки. Она успела привязаться к девочке, полюбить ее. Расстаться с ней для Франчишки Игнатьевны было тяжким испытанием. У нее оставалась последняя надежда на Ганну. Та могла попросить защиты у Сукальского. Не теряя ни минуты, она пошла к Ганне. Ганна обещала поговорить с Сукальским.

Сукальский теперь появлялся у Седлецких редко. Ганна скрепя сердце направилась к Михальским. В саду она неожиданно встретилась с Владиславом.

С момента выхода Галины замуж Владислав избегал встречи с Седлецкими и как будто забыл об их существовании. Сейчас он работал в волости каким-то начальником и все время разъезжал с Сукальским по селам.

Ганна как ни в чем не бывало поздоровалась с Владиславом. С ним она никогда не ссорилась, и в детстве они даже дружили и вместе учились в Белостоке.

— Ты совсем, Владис, загордился! Смотри, какая на тебе красивая форма, — шутливо проговорила Ганца.

На молодом Михальском был надет мундир полицая.

— Нет, Ганночка, пока мне нечем еще гордиться. А вас я помню, и Галину помню, такое скоро не забывается. Это вы меня забыли, — стараясь быть дружелюбным и приветливым, ответил Владислав. — На вас вот пан Сукальский обижается…

Ганна вспыхнула и нахмурилась. Ей было трудно с ним говорить, лукавить она не могла. Несмотря на внутреннюю неприязнь, она переборола себя и все же решила испытать, не поможет ли в ее деле Владислав. Помолчав, она рассказала ему, зачем пришла.

— Ничего не могу сделать. Да и нельзя мне вмешиваться. Девочка должна быть отправлена. Не советую вам хлопотать. Есть приказ рейхскомиссара, сухо заявил Владислав.

Увидев Ганну в окно, Сукальский вышел в сад и вмешался в разговор.

— Знаете, пани Седлецкая, я вас очень уважаю, и меня удивляет, что вы вмешиваетесь в это дело. Приказа рейхскомиссара не может отменить никто.

— Да это же ребенок, поймите! Мы все любим девочку. Пусть она останется у Франчишки Игнатьевны. Зачем ее куда-то отправлять? возмущалась Ганна. Зная, что судьба девочки находится в руках этих людей, она решила протестовать до конца. — Вы понимаете, что девочка не хочет ехать! Тетя Франчишка заботится о ней, как о родной дочери. Да и мы не позволим ей ехать…

— Имперское правительство тоже заботится о детях, потерявших родителей. Оно создает специальные учреждения, где малыши могут получить нормальное воспитание и образование, — нравоучительно произнес Сукальский.

— Какое воспитание? — еле сдерживая раздражение, спросила Ганна. Ее возмущал лицемерный тон этого бывшего монаха. — Чему их там будут учить?

— Там есть своя программа… Прежде всего их научат уважать новый порядок…

— Эта девочка, пан Сукальский, не германской, а славянской крови… Ее ждет там участь рабыни, невольницы… Вы ведь, кажется, тоже славянской крови? А впрочем, бог знает, какой вы крови! Не хотите мне помочь?… Ну, так знайте: девочку мы не отдадим!

Ганна с презрением посмотрела на Сукальского и Владислава и, не оборачиваясь, быстрыми шагами пошла домой.

Обо всем этом она рассказала Франчишке Игнатьевне.

Оля лежала в постели, перекатывая головку по подушке, тихонько стонала. Плакать она уже не могла.

Франчишка Игнатьевна, перебирая рукой волосы девочки, почувствовала пальцами что-то жесткое и только сейчас увидела болячки на голове. У Оли началась экзема.

— Боже мой, что же это делается! Как же я не доглядела! — качала своей седеющей головой Франчишка Игнатьевна.

Надо было срочно принимать какие-то меры. Укрыв Олю одеялом, она побежала к Ганне. После выхода замуж Галины Франчишка Игнатьевна перенесла свою большую, сердечную любовь на Ганну. Не было дня, чтобы она не встретилась с ней и не поговорила.

В доме Седлецких она застала удивительную и грустную картину. Положив голову на край стола, навзрыд плакала Стася. Шевеля большими руками, растрепанный, но все же радостный, стоял спиной к печке вислоусый Олесь. Посредине комнаты, с желтым, похудевшим лицом, с босыми загорелыми ногами, сидела на стуле Галина и печально улыбалась своими карими глазами.

Ганна обнимала ее, поправляя на округленном животе сестры серое измятое, заношенное платье.

— Галиночка! — всплеснула руками Франчишка Игнатьевна.

— Она самая! — ответила Галина, продолжая улыбаться. — Ты тоже видела моего Костю, тетя Франчишка?

Франчишка Игнатьевна кивнула головой и выжидательно посмотрела сначала на Стасю, потом на Олеся.

— Вот ты его видела, а я нет… Расскажи, какой он стал. А то я спрашиваю, спрашиваю… — голос Галины дрожал и переходил то на высокие, то на низкие ноты. — Спрашиваю, а они мало рассказывают, ни то ни се… Только бранят меня… Ну, расскажи, какой стал Костя… Бородатый? Борода, наверно, черная, как у цыгана? Ой же, Костя ты мой, бородатый!… — Галине и радостно было, что Костя жив и здоров, и печально, что не застала его, не увидела. Ей хотелось, чтобы сейчас все говорили и думали только о нем.

— Обо мне спрашивал, вспоминал?

— О ком еще ему спрашивать да говорить! Сто раз вспоминал, — ответила Франчишка Игнатьевна. — А нам он сказал, что тебя проводил и ты далеко уехала… Что-то ты, девонька, не больно далеко уехала!

— Мы, тетя Франчишка, сначала быстро поехали… А потом как начали наш поезд бомбить… впереди все рельсы пораскидало. Мы побежали, и сами не знаем куда… Встретили какую-то воинскую часть, там посадили всех ребятишек на повозку и меня вместе с ними. Другие, кто мог, пешком пошли. Всю ночь по степи ехали. Вот так больше месяца мытарства продолжались отсиживались в лесах да болотах. Но вот, видишь, добралась…

— Теперь знаешь, как замуж бегать? — подняв голову, проговорила Стася, с удивлением думая, как это могла ее Галинка перенести такое.

— Если, мамочка моя, можно было бы все снова повторить, я бы не задумалась, лишь бы Костя был жив.

— Хоть помолчала бы перед матерью! — крикнула Стася.

— А чего мне молчать? Кто же виноват, если война началась? Мы, что ли, ее начинали? Прогонят фашистов, тогда заживем…

— Вот ты скоро родишь, — обратилась Стася к Галине, — а что будешь с ребенком делать? Знаешь, какое теперь время!

— Жить буду, мама, жить! Если вы не хотите, чтобы я у вас жила, пойду к Франчишке. Не прогонишь меня, тетя Франчишка?

— У нее уже есть своя дочка, — сказала Стася, — Оля Шарипова.

— Оля осталась без мамы? — с тоской спросила Галина.

Отстранив сидевшую рядом Ганну, она встала, высокая и суровая, повзрослевшая за эти недели.

— Пойдем, тетя Франчишка, я хочу видеть эту бедную девочку!

Франчишка Игнатьевна рассказала Галине все, что произошло с Олей, как она осталась без родителей и что ее хотят сейчас куда-то увезти.

— Никому ее, тетя Франчишка, не отдадим! Никому! Пусть я не останусь жить на этом свете! — решительно заявила Галина.

— Я узнала, что если девочку удочерить и дать другую фамилию, то ее никуда не отправят…

— Так нужно это сделать! Разве можно ее отдавать? — Галина вопросительно посмотрела на всех и, видя их растерянное молчание, твердо добавила: — Вот что я вам скажу… а ежели скажу, то так и сделаю! У меня теперь другая фамилия, русская, — Кудеярова. Я запишу девочку на мою фамилию и буду считать ее своей дочерью!

— Вот теперь я вижу, что это моя дочь, — негромко сказал Олесь и отвернул лицо к печке.

— Это, Галиночка, я должна сама сделать. Спасибо твоему доброму сердцу, — сжав свой сухонький кулачок и поднося его к глазам, дрожащим голосом сказала Франчишка Игнатьевна. — Я нашла Олю, и хай она навечно будет моей родной дочерью! Пойдем, Галиночка, в хату…

В том же виде, в каком она заявилась к своим родителям, — босая, загорелая, не успевшая привести себя в порядок, — Галина побежала к Августиновичам, чтобы увидеть девочку. Но когда увидела ее, то остановилась ошеломленная и с сильно заколотившимся сердцем замерла около кровати. Там лежала не прежняя Оля, а маленькая, похудевшая девочка с утомленным взглядом, в беленьком платьице, с растрепанными косичками, в беспорядке упавшими на бледное лицо.

— Олечка! Милая моя деточка! Вот и я, Галина, вернулась к тебе!

— Ой, Галя! — протягивая руки, вскрикнула Оля.

Она целовала Галину и чувствовала от нее запах свежих лесных трав и душистой хвои.

Через час Галина остригла Олины каштановые волосы, вымыла теплой водой голову, принесла свою старую кофточку, надела на девочку и, закутав ее в одеяло, уложила в постель.

Спустя некоторое время Оля обрела других родителей и стала носить новую фамилию и отчество — Ольга Иосифовна Августинович.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Шел 1943 год. Давно отгремели бои под Москвой. Победоносно закончилась незабываемая Сталинградская битва. Отголоски ее докатились в далекое Вулько-Гусарское. От радостных вестей потеплели, отогрелись сердца многих обездоленных людей, находившихся в тяжелой фашистской неволе.

В солнечный летний день, как и два года назад, во дворе Франчишки Игнатьевны гоготали гуси.

— Ох, чтоб вам скорей головы отрубать, опять чегой-то загалдели, только сейчас накормила! — крикнула Франчишка Игнатьевна и появилась на пороге.

Взору ее представилось следующее зрелище.

Посреди двора с палкой в руках, в коротких синих штанишках и совсем без рубашки стоял крепкий, загорелый, темноволосый мальчишка и, размахивая палкой, отбивался от наседавшего на него молодого гусака.

— Я тебя все лавно забью, плотивный гусака! — забавно картавя и посапывая носом, упрямо выкрикивал мальчик, тыча палкой и стараясь угодить в шипящую гусиную голову.

— Эй! Костя! Костик! А ну, иди сюда и кинь палку, бо я такого отчаюгу сейчас лупцовать начну вместе с тем гусаком! — подходя к мальчику, крикнула Франчишка Игнатьевна.

— Погоди, бабуся, дай мне забить того плоклятого гусаку, а то шипит и кусается!

— Когда ж я перестану тебе говорить, чтоб ты не лез до этого гусака? Или ты хочешь, чтоб у тебя остался один глаз? — отталкивая упирающегося Костю, сказала Франчишка Игнатьевна. — Сколько он насажал синяков на твои голяшки!

— Он сам на меня кидается и шипит, — оправдывался Костя. — Я ж его забью!… Он может утащить нашу Олю. Одну девочку утащил, мне мама лассказывала.

— Не утащит он нашу Олю, она уже ось якая великая выросла. Посмотри, вон идет твоя Оля.

С вязанкой травы за плечами из огорода шла Оля. Ее трудно было узнать. Это была рослая миловидная большеглазая девочка. На вид ей можно было дать лет четырнадцать-пятнадцать. За два с лишним года Оля сильно развилась и окрепла. Она уже выучилась жать, копнить, косить и во всем была незаменимой помощницей Франчишке Игнатьевне.

Увидев Костю, она остановилась и, сбросив с плеч связанную веревкой траву, отведя усталые руки за спину, звонким голосом крикнула:

— Костик, а ну, беги до меня, что-то тут для тебя найдется!… — она уже говорила на том наречии, какое употребляется в западных районах, но к польским и белорусским словам, как и Франчишка Игнатьевна, добавляла русские слова.

— Ягодки, да? — подбегая к ней, спросил Костя. — А живого зайчика не плинесла?

— В другой раз принесу и живого зайчика, а сейчас кушай ягодки, подавая ему веточки перезревшей земляники, сказала Оля.

— А ежика плинесешь? Маленького такого… — тормошил ее мальчуган, заглядывая в лицо.

— У вас там Косточки нет? — раздался из сада звучный женский голос.

— А где же ему быть, твоему Косточке! — отозвалась Франчишка Игнатьевна. — Все с гусаком воюет!

Через садовую калитку вошла Галина. Она была в цветном поношенном, выгоревшем платье, такая же, как и раньше, живая и по-девичьи статная, только шире стали полукруглые плечи и круче выдавалась вперед высокая грудь.

— Что ты делаешь, мой Костяшка-черняшка? Где же твоя рубашечка? Галина подошла к ребенку и взяла его на руки.

— Лубашка? Нету лубашки, — разводя ручонками, ответил мальчик. — Я ту лубашечку сушить повесил…

— Где же ты ее вымочил?

— А в колыте, где гуски воду пьют… — ответил Костя.

Это был прелестный мальчуган с умными черными, как смородина, глазами.

— Нашла твою рубашку, — сказала Франчишка Игнатьевна. — А то поджарился, как грибок-боровичок…

— Оля! Тетя Франчишка! Идите сюда, что-то я вам расскажу интересное! — крикнула Галина.

Франчишка Игнатьевна и Оля подошли.

— Наша армия выгнала фашистов из Орла, из Харькова и еще из других городов. Их под Курском так разбили, что они удирают без оглядки. Бегут, а скрывают, как тогда скрывали свое поражение под Сталинградом. Сегодня наши самолеты листовки сбросили. Хоть бы одну подобрать!… Староста Михальский ходит злющий! Приехал Владислав из Белостока и, наверное, привез неприятные вести.

— Листовки, говоришь? А ну, стой! — Франчишка Игнатьевна полезла за пазуху. — Сегодня пришел мой Осип с рыбалки, и вижу, ходит такий петушистый… В хату не зашел, а прямо в хлев шмыгнул… Ну, думаю, тут что-то не так! Посмотрела в щелочку, ховает что-то за кормушку… Вышел из хлева и усики подкручивает, и веселый такой, и насвистывает! Ну ж, думаю, сейчас я тебе подсвистну! Своими очами гляну, что такое ты там сховал… Он пришел в хату, а я побегла в хлев. Сунула руку, чую, бумажка. Читаю я по-русски не гораздо, а все-таки разобрала, что большими буквами написано: "Дорогие товарищи!" А ну-ка, почитай, Галиночка, что там пишут дальше, попросила Франчишка Игнатьевна.

— "В сражении под Курском, — читала Галина, — фашисты потеряли 70 тысяч солдат и офицеров, уничтожено 3 тысячи танков, свыше тысячи орудий, 1400 самолетов. Нашими войсками освобождены города Орел, Белгород и Харьков. Товарищи партизаны и партизанки, товарищи советские граждане, находящиеся во вражеском тылу, сопротивляйтесь врагу, уничтожайте фашистских захватчиков!"

— Это твой папа бьет там фашистов! Наш большой Костя! — закончив читать, с волнением проговорила Галина.

— А я сегодня дядю Костю во сне видела, — возбужденно и радостно размахивая руками, заговорила Оля. — Будто наши пришли и мама с папой с ними. Я сижу и вижу в окошко: вот по этой самой тропиночке идет дядя Костя в новой фуражке, а за ним мама и папа. У меня внутри что-то перевернулось и дышать не могу. Хочу выпрыгнуть в окошко и побежать им навстречу, а ноги не двигаются. А мама большим белым платком закутана, одни только глаза виднеются. Так она на меня смотрела, так смотрела, я не выдержала, заплакала и проснулась. Щеки мокрые, подушка мокрая… — Оля не договорила и, закрыв лицо руками, убежала в сад.

Так она делала часто: уйдет и поплачет там украдкой.

— Не может забыть, не может, — со вздохом заметила Франчишка Игнатьевна.

Она так полюбила Олю, что стала даже ревновать ее к родителям.

Подошла Ганна. Поздоровавшись с Франчишкой Игнатьевной и обращаясь к Галине, сказала:

— Опять приехали Сукальский и Владислав. Хотят узнать, где находится Иван Магницкий. Гитлеровцы собираются прочесывать лес, партизан искать будут. Только вряд ли найдут…

— Не было бы у меня Костяшки, я бы тоже ушла партизанить, — задумчиво проговорила Галина.

— Уж молчала бы! — махнула на нее рукой Франчишка Игнатьевна.

— А к нам гость приехал. Дядя Януш из Белостока, — сказала Ганна. Иди, Галя, поздоровайся с дядей.

— Приехал-таки наш Януш? Пойдем, Костик, посмотрим, какой стал веселый дядя Януш. Вы заходите до нас, тетя Франчишка.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

В саду у Михальских сидели Сукальский и Владислав и пили водку. Они только что прибыли из Львова, где Сукальский участвовал в формировании дивизии "Галичина".

Было жарко и душно. Изредка налетал порывистый ветер, будоражил на деревьях листья и сбивал попорченные червями яблоки. Они падали с дробным стуком, раскатывались по земле. Владислав вздрагивал, торопливо наливал водку и пил рюмку за рюмкой. С мрачным видом пережевывая колбасу, со злобой говорил:

— Я перестаю вас понимать, пан Сукальский! Вот никак не разберусь: поляк вы или черт знает кто! И этот итальянский мундир на вас… смотреть тошно!

— На вас мундир тоже не почетней моего, — издевался Сукальский.

Владислав оглядел свой распахнутый китель и ответил не сразу. То, что он видел за последнее время, когда находился во Львове и Белостоке, заставило его призадуматься. Украинский и польский народы открыто сопротивлялись всем мероприятиям фашистского командования, а что делали гитлеровцы с народом — страшно подумать! Недавно Владиславу пришлось поговорить с человеком, бежавшим из Майданека. То, что ему рассказал этот поляк, казалось чудовищным и невероятным. Горячий и необузданный, Владислав только сейчас почувствовал, что запутался и кругом обманут. Сукальский стал ему омерзителен. Грызла тоска по брату. Он никогда не переставал думать об этом загадочном убийстве и за последнее время все больше приходил к выводу, что в гибели его брата повинен этот тип. Подвыпивший Владислав придирался к нему и открыто вызывал на ссору.

— Я уже раскаиваюсь, что надел эту свитку. Но дело не в этом. За свою жизнь я верил многим поганым людям… Будучи мальчиком, как на бога, молился на пана Пилсудского, считая его настоящим рыцарем! Что же я теперь увидел, пан Сукальский? Вместо свободной Польши и независимого правительства создали какой-то "Комитет помощи". Чем же занимается этот комитет? Оказывается, тем, что хватает польских крестьян за шиворот, кидает в вагоны и отправляет на работу в Германию, в кабалу… Мало того, забирают у наших людей для швабов последний кусок хлеба. Поляков убивают в Майданеке, оскорбляют и грабят. За кого они нас считают — за дураков, что ли? Если Магницкий ушел к партизанам, то в Августовских лесах сейчас таких тысячи! А что будет дальше? Позволят ли поляки над собой издеваться? Вы поляк или нет? Отвечайте!

Сукальский отлично понимал, что после Сталинградской битвы все рушится, все идет к неминуемой катастрофе, и ничего ответить не мог.

— Ты сегодня пьян как свинья! — сказал он раздраженно.

— Это не имеет значения! Отвечай мне: ты поляк? Ты любишь Варшаву-мать? Скажи, у тебя есть совесть? — Владислав помолчал и сдержаннее добавил: — Конечно, ты считаешь, что твоя совесть чиста… Ты скоро наденешь епископскую мантию, станешь замаливать грехи… Святой человек! — Владислав откинулся на спинку стула и раскатисто на весь сад захохотал.

— Замолчи, ты! Знаешь, что я могу с тобой сделать? — Сукальский вскочил и дрожащей рукой вытер платком побелевшие губы.

Он жалел, что Владислав слишком много знал. Ему казалось, что ведет он себя последние дни отвратительно.

— Если скажешь еще одно слово… — впиваясь во Владислава неморгающими глазами, продолжал Сукальский и, не выдержав, нервно крикнул: — Сволочь!

Михальский оборвал смех и тоже встал во весь рост. Дергая одной рукой черный короткий ус, другую сжал в огромный кулак и, поднеся его Сукальскому под нос, проговорил с бешеной злобой:

— Вот это видел? Да, я действительно сволочь, но этим словом я позволю назвать себя только самому себе! Другим расшибу голову! Тебе я тоже верил, как самый последний дурак. А ты оказался гнусный, ничтожный шпион! Чтобы спасти свою шкуру, ты убил моего брата Юрко! Он любил Польшу и слепо шел за тобой, а ты предаешь Польшу!

Владислав с грохотом отшвырнул стул и, схватившись за голову, тяжело пошатываясь, пошел в глубь сада. Давно все в нем накипело и вот теперь прорвалось.

В открытые окна Седлецких было слышно, как кричал я гремел стулом Владислав.

— Сын Михальского забунтовал. С утра пьют, — тихо проговорила Ганна.

За столом, рядом с Олесем, напротив Ганны, сидел лет сорока мужчина с такими же, как у Олеся, длинными усами. Это был его брат. Тут же, сбоку, находилась Галина со своим малышом. Стася хлопотала в кухне.

— Они теперь грызутся, как пауки в банке, — сказал Януш. — Хотят всех поляков заставить воевать против русских. Не выйдет!

— Значит, с армией ничего не получается? — спросил Олесь.

— Никогда не получится, хотя они даже костелы превратили в вербовочные бюро. Тех, кто не идет в их армию, ксендзы проклинают, обещают вечные муки ада. А на польской земле уже третий год творится кромешный ад. Кругом льется кровь.

— Тебя же они не призывают… Ты же в тридцать девятом году бил фашистов, — сказала Галина.

— То было, а может, и теперь придется… От их мобилизации я и удрал сюда.

— Что же ты думаешь делать дальше? — настороженно спросил Олесь.

— Августовские леса рядом. Там, говорят, запевают настоящие песни… — Януш посмотрел на брата и весело рассмеялся.

— Правильно, дядя Януш! — крикнула Галина. — Вместе с моим Костей лупите их покрепче!

— Подожди, Галя. Тебя потом послушаем, — осторожно заметил Олесь.

— А чего там ждать, я давно говорю ежели бы у меня не было вот этого пацанчика, спивала бы и я песни с партизанами в Августовских лесах!

— Молодец, Галина! Пойдем вместе! А пацанчика Ганна со Стасей присмотрят.

На пороге показалась Стася и поманила Галину к себе.

— Ребенка-то оставь, — сказала она негромко.

Галина передала мальчика Ганне и вышла вслед за матерью.

— Тебя Владислав зовет… Поговорить хочет, — остановившись в сенцах, тревожно сказала Стася. — Неужели снова допрашивать будут?

— Владислав? — Галина вспыхнула и, словно защищаясь, прижала локти к бокам. — Что ему от меня нужно?

— Это я уже не знаю. Сходи, раз зовет. Он такой весь сумный. Смирно просил, дело, говорит, есть.

— Может, он хочет старое вспомнить? Э-э! Была песня, да давно спета и забыта. Ну что ж, поговорим… Где он?

— В саду дожидается.

Галина встречалась с Владиславом, когда ее вызывали в гестапо и расспрашивали о муже. Гестапо получило сведения, что в июле сорок первого года, вскоре после появления Галины в Гусарском, какой-то лейтенант Красной Армии в артиллерийской фуражке с группой пограничников сжег склад с горючим и разбил в селе гарнизон немцев. В доносе прямо называлась фамилия зятя Седлецких. Вызвали и Олеся, но он скрыл, что зять его приходил и ночевал в овине. "Может быть, и сейчас что-нибудь такое? подумала Галина. — Тогда Владислав даже не вмешивался, а теперь, может быть, вспомнил?"

В надетом нараспашку светло-зеленом мундире Владислав стоял под старой яблоней и грыз недозрелый плод.

— Здравствуй, Галя! — отшвырнув зеленое яблоко, сказал Владислав и подал Галине руку. Но протянутая рука повисла в воздухе: Галина не сделала даже попытки прикоснуться к ней. — Ты поздороваться со мной не хочешь? окидывая высокую фигуру Галины красными, мутными глазами, спросил Михальский.

— Я только что держала на руках ребенка… — Галина рассеянно посмотрела на свои загорелые, жесткие от работы руки.

— Ну и что такое? Ребенок чистый, — понимая ее совсем по-другому, сказал Владислав.

— Я тоже так думаю, что ребенок чистый… А ты обнимался сейчас с Сукальским. У него поганые руки…

— Вот ты о чем!… Я с ним как раз не обнимался, — мрачно ответил Владислав.

Слова Галины будто хлестнули его по лицу, и он не знал, как вести разговор дальше. Вылетели из головы приготовленные фразы. По выражению ее строгих глаз он видел, что эта женщина потеряна для него навсегда, по чем дальше она отдалялась от него, тем сильнее он ее любил. Сейчас, когда у него была растоптана душа, ему был нужен такой человек, которому он мог бы признаться, что запутался, пошел не по той дороге и что несчастнее его нет никого на свете… А Галина, словно угадывая больное надломленное его состояние, била в самое уязвимое место.

— Значит, и мои руки поганые? — с трудом выдавливая слова, спросил он.

— Не знаю, где ты бываешь и что делаешь… Может, они еще хуже, чем у Сукальского, — смело глядя ему в лицо, сказала Галина.

— Галина!

— Ты не кричи на меня. Ой, за эти годы я сама так научилась кричать! У меня и по ночам сердце кричит!

— Кого же оно кличет?

— Зачем ты меня об этом спрашиваешь? Твое ли это дело?

Терзавшая его раньше ревность и оскорбленная гордость вспыхнули вдруг с новой силой.

— Ты знаешь, — рывком отламывая ветку яблони, заговорил он хрипловатым голосом. — Думаешь, мне не известно, что твой муж скрывался здесь, потом они сожгли склад и побили полицейских? Я тогда за тебя заступился, а ты и не знала! Так вот теперь могу взять! Гестаповцы сорвут с тебя платье… Я буду смотреть на твое голое тело… Ты знаешь, у гестаповцев есть такая резина, похожая на бычий хвост, так они станут стегать тебя вот этой резиной!

— Давно это знаю… Поэтому и ненавижу вас, ох как я вас ненавижу, если бы ты только знал! Вы расстреляли в Старом форту[1] тысячи людей и еще немало замучите… Но от этого ничего для вас не изменится. Придет время и вы за все расплатитесь! От Днепра до Немана не так уж далеко, Владислав. Советские танки быстро стали ходить! Теперь фашистам и поляки понадобились. Да только не все поляки такие дураки, как ты. Ну что ж, бери! Может быть, заодно и маленького Костю захватишь, убьете нас вместе! Но не забывай, есть большой Костя, не забывай!

— Молчи! Молчи! — Владислав рванулся было к Галине.

Руки ее затряслись под кофточкой, но она не тронулась с места. Прижимая руки к груди, Галина словно хотела остановить бурно колотившееся сердце.

— Иди, иди к тому иезуиту, пусть он убьет тебя, как убил твоего брата Юрко. Ты ведь все этому не верил! Так я тебе клянусь своим маленьким Костей, что это сделал он! А отец твой спас ему жизнь за то, что он сына его зарезал.

Словно ножом по сердцу, ударили слова Галины. Владислав не раз задумывался над этим загадочным убийством, чувствуя, что не могли так поступить русские пограничники. Не раз заговаривал он об этом с Сукальским, но тот убеждал, что Юрко, боясь ответственности, видимо, покончил самоубийством. Но это очень мало похоже на его брата.

— Ты откуда это знаешь? — хриплым голосом спросил Владислав.

Он посмотрел Галине в глаза. В них не было ни страха, ни покорности. В них светилась жестокая, суровая правда. Давно Владислав чувствовал эту правду, но не хотел верить ей. Слишком страшно было поверить. Одернув мундир, Владислав круто повернулся и побежал к дому. Машина Сукальского, взвихривая пыль, выехала со двора и скрылась за деревьями.

Без фуражки, с болтающимися на ветру полами мундира, наклонив голову, Владислав, как рассвирепевший бык, ворвался в дом. Наспех собрав кое-какие вещи, он молча выскочил на улицу и тут же свернул в узенький переулок. Через несколько минут Владислав был уже на опушке леса. Куда же теперь? Но этот вопрос был для него решенным. Конечно же, не к партизанам. Его путь, как он ясно понял это за последние дни, лежал в Армию Крайову.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Артиллерийская канонада постепенно замирала, удаляясь на запад. Туда же почти беспрерывно, сотрясая вечерние сумерки мощными перекатами завывающих пропеллеров, большими группами уходили тяжелые бомбардировщики. В густом темном лесу гудели моторами невидимые танки, раздавались гулкие, резкие выхлопы. Советская Армия наступала, она уже подходила к польской границе. Шло лето сорок четвертого года…

На небольшой поляне, около дома лесника, часовой в стальной каске с красной звездой, с фронтовыми погонами артиллерийских войск проверил документы двух каких-то военных в зеленых плащах и пропустил их в сени. В передней комнате гостей встретил капитан и попросил их раздеться.

Военные сняли влажные от моросившего дождя плащи и повесили их на вбитый в стене гвоздь. Оба они оказались майорами. Один был среднего роста, худощавый, с внимательными улыбающимися глазами, пограничник, другой — высокий, с могучими плечами, артиллерист, с широким скуластым молодым лицом, с густыми вьющимися на большой голове темными волосами.

Капитан внимательно просмотрел их документы, нарочито замедленными движениями покрутил недавно отращенные, вошедшие в фронтовую моду рыжие усы и, показав на дверь, коротко сказал:

— Проходите, генерал ждет.

Гости одернули в третий раз, как заметил рыжеусый капитан, свои помятые гимнастерки, а артиллерист пригладил широкой ладонью непокорную шевелюру, осторожно открыл дверь и пропустил вперед пограничника.

— Разрешите, товарищ генерал? — спросил пограничник.

— Да, да! — прогудел из угла густой, словно из бочки, бас.

Генерал поднял с большого неуклюжего носа круглые роговые очки и, взглянув из-под косматых бровей серыми живыми глазами, показал рукой на стоявшие около стола стулья. Сам же, прижав оттопыренное хрящеватое ухо к телефонной трубке, продолжал разговор:

— Ага! Так, так! Значит, у тебя пушки застряли? Ага! Сам-то ты не застрял?… Сам, говорю, не утонул в грязи? Нет? Ну, слава богу, хоть сам-то чистенький!… Хорошо. Я скоро приеду, впрягусь в трактор и пушки твои выдерну! Не надо приезжать?… Нет, приеду обязательно. Пушки у тебя отстали, харчей нет… Непременно приеду… Я умею и пушки вытаскивать и харчи добывать. Ну, вот что, душа моя, пушки должны быть на месте к сроку, который тебе известен. Оправдываться будем после — и точка!… Все исполнишь? Отлично, заканчиваем, а то меня гости ждут. Бывай здоров.

Генерал встал и, пожимая майорам руки, прищурив насмешливые глаза, сказал:

— Ну, милейший майор Кудеяров, поздравляю тебя со старшим офицерским званием. — Генерал не дал ему ответить и, лукаво улыбнувшись, добавил: Майоров теперь развелось — сердце радуется! Швырни рукавицу — в майора попадешь…

— Присвоили, товарищ генерал! — сказал Кудеяров.

— Мало ли что бывает… уж больно майоры-то молодые…

— Да у нас и генералы есть такие!

— Есть и генералы! Но насчет генералов ты, брат, поосторожней! Эти погоны Рубцову легли на плечи после тридцати лет службы. Ну как, жену разыскал, майор?

— Никак нет, товарищ генерал! — вставая, ответил Кудеяров.

— Да ты сиди, сиди! Вот привычка вскакивать по каждому поводу! Ну, знаем, что ты храбрый майор. Орденов у тебя полная грудь! Знаем, что ты отлично умеешь козырять, а вот жену беременную потерял и не можешь отыскать! Непростительно! Как ты думаешь, Сергей Иванович? — ворчливо спросил Рубцов.

В душе он был рад успехам своего воспитанника, но прямо высказать этого не хотел.

— Есть сведения, что эшелон этот разбомбили, — ответил Викторов.

— Не всех же разбомбили! Кто-нибудь жив остался?

— Разумеется, не все погибли. Может, и найдутся, — согласился Сергей Иванович. — Я в этом уверен, товарищ генерал!

— Ну, ты что же без конца "генералишь"? У меня есть имя, отчество. Ты для меня сейчас прежде всего секретарь районного комитета партии! Вот кончится война, будем рядом работать, и снова начнешь в докладчики таскать…

— Генерала не легко в докладчики вытащить! — засмеявшись, ответил Викторов.

— А ты не стесняйся! На то ты и партийный руководитель. Да ты сумеешь, я тебя знаю… Ну, ладно! Дело у нас впереди трудное. Капитан Рогов! — крикнул Рубцов в телефонную трубку. — Прикажите, чтобы нам сюда принесли чаю, да покрепче! — И, положив трубку, спросил: — Вы знаете, друзья, зачем я вас вызвал?

— Да, примерно, Зиновий Владимирович, — ответил Викторов.

— Вот и отлично, если знаете. Подсаживайтесь ближе, сейчас начнем колдовать. — Рубцов придвинул к ним карту одного из районов Гродненской области со смежным участком Литовской республики. Вглядываясь в знакомые топографические зеленые штрихи лесов и голубые извилины рек, продолжал: Такие люди, как вы, сейчас для нас клад. Ты, Сергей Иванович, служил на этой границе, работал здесь, а потом стал партизаном. Скоро тебе придется восстанавливать район после трехлетней оккупации. Это дело нелегкое. Но ты в этом районе как у себя дома. И Кудеяров тоже. Мы с этим юношей такие там дела делали! Воевали, невест крали, свадьбы устраивали и тому подобное… Ты, милок, не делай удивленное лицо, — генерал взглянул на Кудеярова. Поедешь жену разыскивать. Здесь не нашел, так в тылу у немцев поищешь. Там, наверное, уже потомство твое растет, может, родились двойняшки!… Так что я сказал? Самое главное…

— Вы сказали, что мы клад, — напомнил Кудеяров.

— Без тебя знаю, не повторяй! Вот куда мне положить этот клад? свирепо наморщив брови, не отрываясь от карты, проговорил Рубцов. Мысль его работала напряженно и четко. Очертив на карте красный кружок, поставив в середине точку, Зиновий Владимирович добавил: — Вы ляжете на парашютах примерно в этом месте. Видите точку? А мы, как известно, находимся вот здесь. Рыбница. Это по прямой шестьдесят километров. Такое расстояние мы со своими стволами на моторах пройдем быстро, ну, в два-три дня. Правда, у нас много тяжелых машин, а здесь неважные дороги. Выйдем юго-западнее района Дружниковки — к Неману, вы понимаете, к Неману! — Рубцов поднял вверх толстый цветной карандаш и погрозил в пространство. — Вот как раз на это место, где в знаменитую реку впадает Августовский канал. Вы спросите: чем знаменит Неман? Да хотя бы тем, что там Наполеон топил своих уланов. К устью мы подойдем в срок. Гарантирую. Против моих самоходок и тридцатьчетверок враг жидковат, мы его стопчем быстро. Это для меня совершенно ясно. Но там этот проклятый Августовский канал, на котором мне приходится воевать уже четвертый раз. Он у меня в печенках сидит еще с той войны! Я тогда через него солдатом плавал, потом в гражданскую кавалеристом, младшим командиром, в начале этой войны — подполковником, а теперь генералом там искупаться хочется, да только самому, а чтобы не противник выкупал… Там моя Мария Семеновна осталась! — Зиновий Владимирович замолчал, хотел отойти от стола вдохнуть свежего воздуха у окошка, но остался на месте и вдруг неестественно громко заговорил: — Мне, понимаете, сын мой Борька, летчик, и тоже, между прочим, майор… пишет и все время спрашивает, где мать? А я ему вру, выдумываю всякие глупые истории. То она в Ташкенте, то в Самарканде, то эвакуировалась в колхоз, переменила климат. Не могу правду написать… Понятно, они большие друзья были… Да… А на днях он мне прислал письмо и корит, что я такой и рассякой эгоист — старуху бросил и не могу ему сообщить, где она находится… Вот они какие, майоры-то!…

И Костя и Викторов хорошо понимали, чем вызвана неожиданная откровенность этого человека.

— Да надо бы уже написать правду, Зиновий Владимирович, сочувственно посматривая на генерала, сказал Викторов.

— Как отвоюю это место, тогда напишу, — решительно заявил Рубцов. Так вот, друзья мои, продолжим наше дело. До этого, как видите, змеевидного канала мы пройдем форсированным маршем, придется подраться на пути, не без этого. Но там, в устье, настоящее змеиное гнездо. Надо их основательно вышибать. Правый фланг нашей армии будет наносить удар вдоль линии железнодорожной ветки от Поречья — на Друскеники — в Литву. Наши части идут в центре армии, чтобы большой мощностью артиллерийских стволов расхлестать это гнездо вдребезги! Прежде всего нам нужны точные данные разведки и корректировщики там, в тылу… Это должна выполнить десантная группа. Командир десанта — гвардии майор Кудеяров, политический руководитель и уполномоченный штаба партизанского движения — майор Викторов. Вы должны высадиться в районе действующих партизанских отрядов и целиком подчинить их себе. Задача: разведка живой силы и техники противника, обнаружение скрытых минных полей. В вашем распоряжении будут саперы. Проверка состояния мостов и дорог для дальнейшего продвижения нашего тяжелого вооружения. Мы должны иметь полную информацию! Когда вы услышите, что наши стволы начали хлестать по этому змеиному гнезду, тоже начнете действовать, но в зависимости от того, как к тому времени сложится обстановка. Если подойдет такой момент, что можно ударить с тыла, наносите концентрированный удар большой силы, только не распыляйтесь. Это одна сторона дела. Другая заключается вот в чем: противник при отступлении угоняет все мирное население. Ваша задача — всеми усилиями воспрепятствовать угону населения в фашистское рабство. Как только выявится наш успех — а он будет непременно, — и гитлеровцы начнут сматывать удочки, вот тут-то вы и должны развернуться. Все дороги на замок! Сильный рывок вперед, глубже в тыл, засады на всех магистралях, и не давать вывозить не только живую силу и технику, но и ни одного мешка хлеба, ни одной картофелины! А с хлебцем у фашистов туго. Украина и почти вся Белоруссия уже освобождены. Враг мечется, как зверь, а когда зверь начал метаться, тут его и добивай. Перспектива сейчас у этих зверей мрачная. Мы подходим к нашей границе и напомним им июнь тысяча девятьсот сорок первого года! Напомним так, чтобы те, кто сумеет уйти отсюда, всю жизнь не забывали об этом и передавали потомству, что советские люди умеют постоять за свою землю. Я думаю, друзья мои, что вы представляете себе, какая перед вами стоит задача?

— Все ясно, Зиновий Владимирович, — подтвердил Викторов. — Задание будет выполнено.

— Завидую вам! Раньше меня придете на наши пограничные рубежи. Сам рвусь, рвусь!

Зиновий Владимирович встал, снял очки, положил их на карту и прошел до противоположного окна. Остановился, посмотрел на лесные сумерки, погрозил пальцем маячившему перед окном часовому. Тот улыбнулся и, поправив каску, скрылся за стеной. Генерал повернулся к столу. На некрасивом, но вдохновенном лице его тенью лежала мечтательная улыбка.

— Костя! Помнить, на заставе осталась дочка политрука Шарипова?… Ты тоже, Сергей Иванович, должен ее знать.

— Конечно, знаю. Я же тогда провожал вас вместе с ее матерью. Как это случилось, толком не узнал. Клавдия Федоровна ничего не успела рассказать…

— А я вот знаю! Шура, жена Усова, в момент обстрела решила узлы какие-то связать, осталась с ней и девочка, ну, ее там и ранило. Так и осталась. Вот Костя видел ее после. Жила в польской семье. Вы там обязательно поинтересуйтесь судьбой этой девочки. А у тебя где семья, Сергей Иванович?

— У меня, кроме отца, никого нет, — смущенно ответил Викторов.

— Сколько же тебе стукнуло, душа моя? — спросил Рубцов и, заглядывая в глаза Сергею Ивановичу, остановился напротив.

— Тридцать пять, Зиновий Владимирович!

— И не женился? Ну, это, брат, непростительно! Болезнь, говоришь? К черту твою болезнь! Это тебе доктора ее придумали! Болезнь… Поди, любила какая-нибудь? Да и как не полюбить такого! А ты посыпал голову пеплом: нельзя-де жениться, умру скоро… Знаю я вас таких самоотверженных, свои поступки за геройство считаете, а чувства других для вас нуль!

— Признаюсь честно, Зиновий Владимирович, так оно и было. Заболел, демобилизовался, лечиться поехал. Врачи действительно наговорили таких страстей, куда там женитьба!

— Это, милый, я и тогда знал — рассказывала мне одна женщина. Где она сейчас?

— Агроном. В колхозе работает. Переписываемся…

— Переписываемся… Поехал бы да женился… Не понимаешь, душа моя, как приятно получить письмо от жены, а сынишка пальчик к письму приложит… Эх ты, дядя Сережа! — ворчал генерал.

Он медленными шагами стал ходить по комнате и большими глотками пить остывший крепкий чай. Поставив пустой стакан на стол и порывшись в кармане, Зиновий Владимирович достал маленькую записную книжечку и, листая ее, сказал:

— Возьми у меня адрес Клавдии Федоровны Шариповой. Как только узнаешь там все о девочке, при первой же возможности сообщи матери, понял?

Тепло распрощавшись с офицерами и пожелав им удачи, Зиновий Владимирович подошел к окну. Летний день уже давно сменился ночью.

На западе гулко ударили пушки. Генерал узнал их по голосу и улыбнулся. Повернувшись, он подошел к столу и снова развернул перед собой большую топографическую карту.

Война продолжалась…

Загрузка...