РАССКАЗЫ



БОЛЬНИЧНЫЕ ИСТОРИИ (С натуры)

В канун нового 1976 года я угодил в больницу с тяжелым переломом плеча. Сделали операцию. Наложили аппарат по методу Илизарова — проткнули правое плечо толстой иглой и к ней привесили тяжелую металлическую подкову. Боль была сносная, но рука двигалась очень плохо. Нелепо все получилось. Я сломал плечо на сцене, во время репетиции. Десятки раз уже я совершал это падение на правый бок, и все было нормально, а тут… Дело было, конечно, в том состоянии психологической разлаженности, которое охватило меня в последнее время. Ленинградские власти невзлюбили меня. Начались запреты, отказы. Глухая и все более высокая стенка росла вокруг. Планы рушились, любые начинания не имели продолжений, любая инициатива уходила в песок. Я оказался в черном списке, возник страх. Я казался себе очень несчастным, а тут еще это дурацкое падение… перелом… больница.

Когда-то, лет восемьдесят назад, при строительстве здания эта палата была предназначена для одного больного. Теперь нас в ней лежало шестеро. Нас оперировали, нас кололи, за нами ухаживали, как могли. Мы и сами старались помочь друг другу. И помогали! Больше всего — разговорами. Одним необходимо было выговориться. Они раскрывали душу с той откровенностью, которую можно себе позволить только с совершенно случайными, незнакомыми людьми. Другие слушали и сравнивали свою судьбу с чужими. Я принадлежал ко вторым. Рядом с тем, что я услышал, мои собственные беды начали казаться мне гораздо менее значительными. Я стал выздоравливать, страх исчезал. Навсегда запомнились мне человек двадцать из больных. Когда-нибудь я расскажу о них. Но две истории особенно поразили меня. Я решил их записать тут же, на месте. Рука почти не шевелилась, пальцы не держали перо, но я заставил себя коряво, медленно, но в тот же день зафиксировать на бумаге эти монологи со всеми их тогда еще свежими подробностями и особенностями речи. Я помню их фамилии и имена-отчества. Имена и отчества оставлю, а фамилии опущу — кто знает, как отнесутся мои герои к публикации слишком внимательного слушателя?

Вот эти истории.

первая

1. Гу…в СЕРГЕЙ ПЕТРОВИЧ. 26 лет. Палата № 11.

Его привезли в 3 часа ночи из другой больницы — осложнение. Большой аппарат Илизарова на ноге. Нога болела. К этому времени он лежал уже четыре месяца. У него длинные баки. Большая щербина в середине верхнего ряда крепких зубов. Когда санитар, неловко перекладывая его с каталки на кровать, причинил ему боль, он коротко застонал и крикнул: «А не пошел бы ты, добрый молодец, да кобыле в…..!»

Потом он много рассказывал:

— Друзей у меня много, до кия. Я всех этих «приятелей», «товарищей» не признаю — у меня друзей полно. Нас во дворе было тридцать два человека с одного года. Балдели, на гитарах давали. Один, глядь, полковник нам жизни не давал. Чуть что — милицию вызывает, глядь! Сам здоровый шкаф… замучил. Мы все думали, глядь, как отомстить? Раз ночью придумали. У него в парадной лестница широкая, как во дворце. Мы ввосьмером закатили его «Запорожец» к нему на третий этаж и поставили под дверью. Тяжело было дуракам — яйца до колен, — но втащили и поставили. Утром сидим на площадке наверху, на четвертом, и ждем. Смотрим — вышел! Шары на лоб, и уши отвисли. Ё! И милицию. Те туда-сюда. А скуй его знает, кто? Меня во дворе увидели — ты, глядь? Я говорю извините, не видал, не слыхал! Он повертелся и заныл, ребята, спустите вниз. Мы говорим! полсотни, спустим. Он говорит: спустите, дам. А мы — полсотни, тогда спустим. Выложил. Только — говорит — не поцарапайте! А Марик ему — ну что вы, товарищ полковник, наверх несли — не поцарапали и вниз не поцарапаем. С тех пор замолк.

Вообще мне везло… Я к одной бабе лазал по трубе на четвертый этаж. Она в проходной комнате, а слева и справа родственники, — понял? Особо не разгуляешься, но по-тихому можно. Лазал, лазал… Один раз лезу — труба, глядь, за вторым этажом — хряк! — и оторвалась. От стены отошла. Вишу покачиваюсь. До утра висел, думал, писец. Этажи высокие. На рассвете прыгнул — ни кия! Ушиб ногу. Похромал домой.

Отец от нас мотанул давно. Старшие братья, сестры переженились. А я с матерью. Когда мне за двадцать уже было, папаня объявился — прислал письмецо: «Хочу повидать тебя, сынок!» Я тоже ему пару слов чиркнул: «Иди ты на…..!» Мать спрашивает — чего же это отец одно письмо прислал и больше не пишет? Что ты ему, сынок, написал? Я говорю: что думал, то и написал.

Я с двенадцати лет на Кировском заводе. В горячем цеху. Сперва печи разжигал — газовщиком. Теперь кузнец. Бригадир комсомольско-молодежной. Раз в цеху одному парню — хряк! — палец отрубило. Чистый случай. А стали выяснять… И понеслась… езда по кочкам. Комиссия за комиссией. И этот, глядь, — техника безопасности! — больше всех вылобывается. За один день четвертая комиссия. Я обозлился, к горлу подкатило. Схватил ломик и на них. Они от меня. Три раза весь цех обежали, а цех вокруг — километр! Вызвали милицию. Идут. Я говорю: глядите, я сейчас вот по этой кнопке залубяню, меня не будет, и вас всех не будет. А тут как раз красная болванка ползет. Ну, они — шаг назад и потекли к выходу. Ничего, говорят, мы тебя у проходной подождем. А я, говорю, не выйду! Как? А так! Смена кончилась, я сменщику говорю Саша, все! Я остался, гуляй домой. Вторая смена кончилась. Мастер идет — ты что, и третью отстоишь? Я говорю, и третью отстою. В восемь вечера ребята свистнули — можно, ушли. И пошел я домой.

Два моих хороших друга вышли из тюряги — хулиганы, дураки! Ну, надо отметить… Говорят — давай к восьми к ресторану «Москва». Я пришел — никого. Сел. Выпил сто пятьдесят и домой. Где дружки-то? А дело получилось так: они пришли занять столик, швейцар, — знаешь, в «Москве» был, борода? — показывает через стекло, что, мол, мест нет. Они ему рубль показывают. Он — нет! Три! Нет! Они пятерку. Он дверь и приоткрыл. Они его бороду на руку намотали и на середину Невского вывели. Милиция — хегс! Ну ничего, отбрехались. А посадили их все равно. Через пару дней. Они за водкой пришли в магазинчик возле Фрунзенского. А продавщица — время вышло. Они ее за руки, за ноги — и выкинули. Стали за прилавок и стали раздавать водку, кто хочет. Ну… по пять лет.

Пили мы на Первое мая. Начали поздно. Время срать, а мы не жрамши. Наскоро взяли водки ящик. Закуски и баб. Посидели… и вырубился я. Просыпаюсь — еду в поезде. Глядь! Куда? Ё! Смотрю — рядом баба. Харя вроде знакомая, а вроде нет. Я говорю: я вас где-то видел. Она: и я. Я говорю: а куда это я еду? А она говорит: ко мне в гости, в деревню Палкино Псковской области. Е! Пошел в сортир. Сполоснулся. Гляжу в зеркало — я зеленый, как три рубля. Ну, думаю — хренс! — как же эту бабу зовут? И какое, ко всем сырам, еще Палкино? А потом думаю — все равно праздники, чего делать? Поехали в Палкино! Ну, приехали. Она говорит: зайдем в милицию… Я говорю: это еще зачем? Я этого не люблю. Это ты, как тебя там, не затевай. Да нет, говорит, мы к дяде едем, у меня дядя начальник милиции. Вылезает дядя. Бухой в сиську. К столу! — орет. А там, в Палкино, водки не достать, с прошлой пятилетки не завозили. Самогон дуют. И у начальника самый чистый — спиртометр выскакивает. Набухались. Пельмени там, то-ce… Старуха какая-то выползает. Вам, говорит, с Ларисой (Лариса она оказалась), вам, говорит, с Ларисой вместе стелить или отдельно? Я говорю: вместе, не пост. Утром опять дядя. Голова как дизель. А он с самогоном лезет. Пили, пили…

Я говорю — всё! Надо ехать. Дядя в слезы и целоваться лезет, — приезжайте еще. Я говорю: непременно, а сам думаю: нет, глядь, еще такой денек с дядей, и писец. Сели с Ларисой в поезд. Дядя плачет и сует мне трехлитровую бутыль с самогоном. Я тоже слезу пускаю. Всю ночь с какими-то ребятами (вроде геологов) пили. А я вот все думаю: на кой скуй эта Лариса туда ездила? Дядя ее, по-моему, даже и не заметил…

На пятнадцатый день нашего лежания Сергею стало плохо с сердцем. Его отпаивали. Когда мы остались вдвоем, он сказал:

Сегодня 11 февраля. Ровно полгода, как жена погибла. На автомобиле, глядь! Раскис я. Держался, держался и размяк. Ослаб. Любовь у нас была трудная. Со школы еще дружили. Потом поссорились, и я в армию ушел. В десантные войска. В Чехословакии «воевал» в 1968-м. Комвзвода нашего убили, и я встал вместо. В шестьдесят девятом вернулся. А она замужем. Спрашиваю — как они с Юркой живут? Керзово, говорят, лупит он ее. Я походил, подумал. Пару дней попили с ребятами. Потом взял здровый чемодан, пришел к ней. Собирай вещи, говорю. Она — как, что? Я говорю: пошли. И увел. А у Юрки три брата — татары они и все мясники. Поймали меня в парадной ночью, с работы шел, измолотили, где глаз, где нос… Утром опять пришли. В комнату. Только она на работу ушла, они и пришли… На следующее утро опять. Ну, я тоже своих ребят позвал. У нас лозунг такой — мы не бьем, нас бьют. Ну, уползли они, кровищу мы два часа подмывали… Потом как ни иду, — парадная темная, — в каждый угол гляжу. Через раз стоят… Пусть, мол, она вернется.

Раз прихватили все четверо, а я один. И окружают. Я к стене жмусь. Подошел, а чувствую, там шило торчит — один мясник, братец, подставил к стенке руку с шилом. Я говорю: давай один на один, с кем хочешь, чего ж вы вчетвером? А они сужают. Ну, думаю, писец! И вдруг — друг Саша идет, говорит: что за теплая компания, а? Я говорю: да вот, разговариваем… Ну и понеслось… А друг Саша тоже и тяжелоатлет, и сидел два раза…

Потом меня во дворе они поймали. Изметелили всласть. Друзья пришли, посмотрели и спрашивать ничего не стали — к ним! На квартиру. И звонить не стали — один у нас там спец по дверям вскрыл отмычечкой. А братики все за столом сидят, выпивают. Тут их били, пока они все под стол не полезли и не кричали хором: простите, мы больше не будем!

Но зато любовь у нас была. Ё! Вот совпадали интересы! Я на рыбалку зимой, и она со мной. Наденет теплые штаны, ватник… Дам ей удочку… Сидит. Красива она была до скуя. Оперетту очень любила — плохую, хорошую, ей все равно. А я — джаз. И на орган ходили… По абонементу… А детей не было. Надежду потеряли. И вдруг через два года забеременела. Я как с ума сошел. Купил два ящика коньяку, всех позвал. Пили, пили, поддавали, она говорит: Сережке спать надо (мы его решили Сережкой назвать, не в мою честь, конечно, а в дядю Сережу, отличный человек был, горный инженер, его в шахте завалило), она — все! Сереже спать пора! А мы… до утра… Понеслись.

Раз идем с ней из Кировского театра, она на четвертом месяце была, стоит Юрка с братом. Обычно у нас сперва разговоры, а потом драка, а тут сразу кинулись. И они, и я — боялся, что ее заденут. Кричу ей — уйди! Ну, тут Юрка и понял. Потом пошли, выпили с ним. Я говорю: ты пойми, она с тобой не будет. Убьете меня, а она все равно с тобой не будет. И он понял. Разошлись.

Ну и вот! Отправил я ее в Лугу, к родным. Каждый день ходил счастливый. Работал по две смены. Ей же свежие продукты нужны, а я как? — раннюю клубнику не килограмм беру, а сразу десять — и в Лугу! А рынок дорогой. Ничего для нее не жалел… И вот одиннадцатое августа… На последнем месяце она была. Едем из Луги в город. Я на поезде, а она говорит: я с Валеркой быстрее доеду на машине. Валерка — ее подруга, глядь, гонщица… Сколько раз ей говорил: не гоняй! Сам я ничего не боюсь, но когда с женой… Ехали раз в Валеркиной машине, она дает сто двадцать. Я говорю — а ну притормози! Остановилась. Я говорю жене: выходи. Пока, Валера, автобусом доедем.

И как я ее отпустил в этот раз! Сказал еще Валерке: ты потихоньку. Приехал в город. Звоню сестре — они к ней должны были заехать, — приехали? Нет, говорит.

Я к матери — нет. Ночь — нет. Утром на работу пошел. После смены в милицию. То се… Тут мне и сказали. Вылетел справа говнюк на мопеде, а Валерия 100 шла. Она влево — и под «МАЗ», лоб в лоб. Я пришел в морг. Говорю старухе: где она? Старуха говорит: мы родных не пускаем. Я говорю: я хочу. Я посмотреть хочу, что там есть? Старуха говорит: ничего там не осталось, иди домой. Я все равно посмотрел. Страшно. Как страшно… Ничего страшнее не бывает.

Все думали, я запью. А я удержался. Она не любила, когда я пил. Не запил. Но и работать не мог. Приду в цех, сяду и сижу всю смену, а ребята за меня вкалывают. Так целый месяц. Друзья не оставили. Работяги они не бросят. И дома каждый день у меня кто-нибудь дежурил. Через месяц начал работать, и… бац! Болванка лопнула. Я кнопки переключил, успел, — всех бы поубивало, а так на меня отскочило — вот ногу перебило. Это все говно… пройдет… мне бы только до двора добраться… хоть с аппаратом, хоть как… Ребята помогут. Только интересно, как я теперь без нее жить буду?

вторая

2………ский АЛЕКСАНДР АРТУРОВИЧ, 72 года.

Профессор-экономист. Разрыв связок на обеих ногах в результате наезда машины. Лежит в четвертой палате. Он говорил мне:

— Вы заходите к нам. Мы тут по вечерам беседуем на разные темы. У нас, знаете, в палате ни одного ходячего. Вы бы очень украсили нашу жизнь, если бы заходили. Я знаю, что здесь в больнице все рассказывают свои истории. Вам, наверное, надоело слушать. Но невольно вспоминаешь всю свою жизнь, когда она ближе к краю. Ведь готовые новеллы были у меня в жизни.

Воевал я на Кавказском фронте, был переводчиком в разведке, Дослужился до чина майора, а начал солдатом. Вот помню от моря ощущение. Когда после боев, и бомб, и смертей вышли мы к морю. Стояли мы с моим другом посреди курортного черноморского пейзажа. Море тихое, а позади далекий грохот. И холодно. И знаете, тоже, вот как здесь, почувствовал я край жизни. И так захотелось покоя. Сказал я другу: «А представляешь, очутиться бы сейчас где-нибудь в Аргентине». Потом, через год, когда меня арестовали, среди других обвинений была «попытка побега в Аргентину».

Немецкий язык я и до войны знал хорошо, а там… и сам много занимался, и допросы. Сколько их было, сколько через мои руки прошло! В сорок третьем после активного броска мы разгромили крупное немецкое соединение. Пленных была масса, и среди них очень крупный военный — генерал X. Ну, мелочь всякую допрашивал я. Допрашивал дни и ночи, больше для порядка, чем для дела, а генерала было приказано везти в Москву и допрашивать там. Я к начальнику разведки:

«Умоляю, — говорю, — в первый раз с просьбой обращаюсь, разрешите мне его сопровождать». А мне полагалось десять дней отпуска, и, довезя генерала до Москвы, я мог успеть съездить в Казань к семье. Разрешили. Доставил я генерала, передал командованию, все как положено. Хотел откланяться, да не тут-то было. Генерал молчит, на любой вопрос отвечать отказывается. Меня не отпускают, выясняют его поведение при пленении и по дороге в Москву. Иду я с группой офицеров к нему в тюрьму в качестве переводчика. Сидит в камере. Его спрашивают, а он сразу в крик и обращается ко мне: «Я не преступник, я пленный, требую нормальных условий и соблюдения Женевской конвенции о пленных». Я объясняю нашим — не слушают. Ушли мы ни с чем. Проходит неделя — я все еще в Москве. Потом говорю: «Позвольте мне повидаться с ним один на один, может быть, мне удастся его разговорить. Только, — говорю, — переведите его на квартиру, создайте уют». Сделали. Провели мы с ним вечер за хорошо накрытым столом и с шампанским… И разговорился мой генерал. Все. Дело сделано. Можно ехать в Казань? «Нет», — говорят. Вызывает меня один очень высокий начальник. «Как, — спрашивает, — смотрите на то, чтобы работать здесь, в Москве?» Я замялся. Объясняю, что в глазах моих коллег по армейской разведке все это может выглядеть так, как будто я воспользовался случаем и выпросил перевод в Москву. Начальник улыбается: «Это интеллигентские рассуждения. Вы нам нужны, и все берем на себя». — «А семья?»— «Семью можете забрать сюда. Вы получите квартиру. Езжайте на Кавказ и сдавайте дела!»— «Есть!» Телеграфирую жене в Казань, чтобы снимались с дочкой с места и немедленно ехали в Москву. Сам выезжаю в часть. Прибыл. И на второй день был арестован. Приказ об аресте был подготовлен, пока я был в Москве.

Следствие было недолгое. Обвинили меня во всем, что только можно придумать, вплоть до подготовки вооруженного мятежа. Ну, и Аргентину вспомнили. Трибунал дал десять лет тюрьмы. Потом, позже, смягчили — пять тюрьмы и пять ссылки. Одно было счастье — в Казани пришли за женой и дочкой, как за ЧС («членами семьи»), а их нет. Уже в Москву стронулись. Так про них и забыли — нет и нет.

— А почему же вас Москва не защитила? — спросил я Александра Артуровича.

— Не их компетенция. И потом, время такое было: взяли — значит, так надо. Мне так и следователь (мой же коллега, с которым я на «ты») сказал: «Видимо, Саша, так надо». Подписывать я что бы то ни было отказался, но для трибунала это никакой роли не играло.

— А все же какая причина? Какая-то была?

— Вины не было, а причина… причина была, конечно. Наивность! Вот причина. Я на партсобрании выступил с тем, что мы, дзержинцы, должны быть кристально чисты, и сказал кое-что конкретное про корысть некоторых наших штабных разведчиков, про присвоение трофеев и т. д. Ну вот, не буду я вам рассказывать обо всех безобразиях, на которые я только намекнул в том своем выступлении, их было предостаточно. И про тюремные годы не буду рассказывать. А вот расскажу отдельную историю, которую можно даже озаглавить.

Ее название:

Костя-Зеркало

Прекрасного агента имела наша контрразведка в Пруссии. Ему удалось занять довольно высокий пост в руководстве немецкими спецшколами по подготовке диверсантов и шпионов. Он поставлял неоценимые по значению сведения нашему командованию. И вот пришла от него шифровка. У нас в штабе армии приказ — в ночь на такое-то число, квадрат такой-то, в лесном массиве будет сброшена группа диверсантов. Захватить! В операции участвовало двести человек, весь лесок был окружен при соблюдении полной секретности. Шифровка оказалась точной, и часам к трем утра был зафиксирован одиночный самолет на большой высоте. Десант был выброшен. Мы начали сужать кольцо окружения. Их было двенадцать (это мы потом узнали), и двенадцать человек вступили в бой. Семеро были убиты, четыре покончили с собой — отравились ядом. Один сдался в плен. Мне предложили тут же на месте допросить его, но мой немецкий не понадобился. Диверсант был русским.

Он рассказывал все с удивлявшей меня откровенностью: уголовник-рецидивист, кличка Костя-Зеркало.

К моменту начала войны сидел в тюрьме в Архангельской области. В конце лета группа заключенных, и он в том числе, устроила побег. Он шел к линии фронта. По дороге познакомился с одним человеком, убил его и присвоил документы. С этими документами вступил в нашу армию и в первом же бою перешел к немцам. Учился в спецшколе под Кенигсбергом. Несколько раз был заброшен в Советский Союз и, выполнив диверсионные задания, благополучно возвращался. Был награжден. В этот раз группа была заброшена с целью взрыва мостов на стратегической Кавказской дороге. Все были снабжены ампулами с ядом на случай провала. Немецкое командование было уверено в группе — она вся состояла из предателей Родины и рассчитывать на снисхождение никто из них не мог. Взорвут, или погибнут, или покончат с собой. Так все и поступили. Кроме Кости. Он сдался в плен.

И вот теперь он сидел передо мной и подробно спокойно рассказывал. На что рассчитывал? Я тогда понять не мог. Вообще говоря, Костя был не мой, я занимался только немцами, и после первого допроса я отправил его в высшие органы и выбросил из головы эту бандитскую судьбу.

В сорок седьмом году я был уже бесконвойным, но полный конец моего наказания был еще далек. Приговор мне смягчили, и скоро-скоро я должен был перестать быть заключенным, а стать ссыльным. Это значило — минус сорок восемь городов. Ехать мне было все равно куда, потому что без этих сорока восьми городов, именно без них, и не могла вернуться моя прежняя жизнь. И семью я пока не хотел разыскивать и тем ставить ее под удар. Я работал в лагере на ткацком производстве. Как-никак я до войны был уже профессором-экономистом, и я выдвинулся. Стал бригадиром-нормировщиком, потом старшим нормировщиком. Дело я вел умеючи. Заключенные на меня не особо жаловались — работали там в основном женщины. Начальство было очень довольно — за много лет у них впервые сходились балансы. И вот я пришел к начальнику лагеря с просьбой — кончится мой срок, прошу оставить меня на той же должности вольнонаемным на все время ссылки, пять лет, я тут прижился. Начальник мне вот как ответил: «Да я б тебя с удовольствием оставил, мне с руки. Но — не разрешат! Ты пойми, профессор, пока ты заключенный, все нормально — у меня старший нормировщик заключенный с высшим образованием. Никто не возразит. А как только ты вольный, за зарплату — анкетка нужна. А в анкетке у тебя что? Ссыльный, бывший ЗК, и 58-я статья. Не разрешат мне такого старшим нормировщиком держать».

Я сильно расстроился и стал вести переговоры с одним постоянным покупателем нашей продукции из какого-то глухого города. Они брали нашу мешковину в невероятных количествах и все время присылали одного и того же представителя. Поехал я к нему на встречу в большой соседний лагерь. Вела туда железная дорога. Сами мы ее строили и сами по ней ездили. Там либо ЗК, либо охрана, либо бесконвойные, как я. Обычных людей там не было. Приехал. Перед встречей зашел в парикмахерскую. Бреет меня ЗК. Водит бритвой под подбородком. И вдруг остановил бритовку и говорит: «Ну как жизнь, товарищ майор?» И смотрит на меня через зеркало. Я глянул. Ахнул. Он. Костя-Зеркало. Видно, я все же испугался. Он говорит: «Мне расчета нет резать вас, товарищ майор. Выхожу через три месяца. А вам сколько еще?» Я говорю: год и потом еще пять. Он смеется: «Обошел я вас!» И ведь правда, обошел. Убийца, грабитель, предатель и диверсант, а нашел же какие-то крючочки, зацепился, заслужил смягчение вторым своим предательством и вот — выходит. Выходит! А я, разведчик, остаюсь.


Но дождался и я. Вызвали в город паспорт получать. Деревянный барак с длиннейшим коридором. И вплотную, по три в ряд, очередь. Во всю длину — на много часов очередь. Стою терпеливо — ведь за паспортом! Вдруг какой-то молодой человек с бойкими глазами: «Можно вас на минуточку, есть дело». Я говорю: «У меня очередь, я за паспортом». Он: «Никуда ваш паспорт не уйдет, я предупрежу, вот впереди него вы стоите, запомните нас, мы с товарищем на минутку отойдем». Отошли. И показал он мне бумагу продление моей ссылки навечно. Это был знаменитый указ о задержании на местах и повторном заключении всей 58-й. Боялся отец наш чего-то.

Хорошо, что из суеверия не успел с семьей списаться, их снова не тронули.

«Живые и мертвые» Симонова мне очень нравятся. Там правда про войну. Но все же кое-где он смягчает. Там у него есть капитан Львов. Я знал этого человека. Того, с кого он написан. Фамилия его была Мехлис. И был он комиссаром фронта. Должность генеральская, но он был больше чем генерал. Боялись его как огня.

Моя встреча с ним произошла в Керчи. Страшные были там бои. Кровавое мессиво, очень много жертв. И вот в это тяжелое время прибыл Мехлис. Однажды ночью меня будят — к командующему!

Прибыл. Докладываюсь. Сидит наш командующий, начальник разведки и Мехлис. Мехлис весь в коже. Глаза черные и бешеные. Молчит. Потом:

«Кадровый офицер?»

«Нет», — отвечаю.

«Кем на гражданке были?»

«Экономист».

«Интеллигенция? Ладно. Будете переводить. Введите».

Вводят немецкого летчика — сбили два часа назад. Молодой красивый парень. Белокурая бестия. Фамилия фон… из самых аристократических фамилий.

Мехлис: «Зачем вы пришли на нашу землю?»

Вопрос, конечно, странный, но я перевожу.

Пленный: «Скажите генералу, что я пришел с ним в куклы играть».

Дрогнуло у меня внутри, но перевожу точно — а вдруг Мехлис немецкий знает, ведь еврей.

Мехлис: «Как вы относитесь к Гитлеру?»

Перевожу. Тот руку вперед и давай вопить: «Хайль!» Мехлис говорит: «Майор, приказываю вам, выведите его во двор и собственноручно расстреляйте. Вы всё теорией занимались, займитесь практикой».

Я вывел его. Он сказал — не стреляйте в спину. Я его поставил к стене, ограда такая южная, невысокая, и сделал что приказали. Возвращаюсь.

Мехлис: «Выполнили приказание?»

Я: «Так точно».

Мехлис: «Дайте ваш пистолет».

Протягиваю. Он проверил, что одного патрона нет. Отдал пистолет. «Можете идти».

На другой день начальник разведки говорит: «Твое счастье, Саша. Только ты его вывел, Мехлис сказал: «Этот интеллигент сейчас кого-нибудь попросит за него замараться. Я его за это самого шлепну». Твое счастье, Саша!»

Вечером мы пили с одним казачьим капитаном. Я ему все рассказал. Он на меня глаза выпучил: «И ты расстрелял?» Я киваю. Он: «Я бы не стал. Отказался бы. Я кадровый офицер, а не палач». Я говорю: «Так я же понимал, что моя жизнь подвешена у него. Как же быть? А ты как бы поступил?» Капитан сказал: «А х… с ней, с жизнью… Все равно бы не стал».

В больничном коридоре гремели судками. Сестры разносили обед. В палату вошла жена Александра Артуровича — очень маленькая и очень интеллигентная старушка, которая прождала его десять лет, ничего о нем не зная. Ее гнула к земле тяжесть стеклянной банки, которую она держала обеими руками. Она принесла мужу бульон.

ИНТЕРВЬЮ (Диалог)

Комната. Входят Первый и Второй.

Первый. Я устал, я не в форме. Мне завтра вставать в семь утра.

Второй. Это ужасно, понимаю. Но что делать? Мы же с вами сговорились…

Первый. Ни о чем мы не договаривались. Я вам сказал по телефону, что сегодня я не могу.

Второй. Но потом вы сказали, что завтра будет еще хуже. Так когда же?

Первый. Я не знаю.

Второй. Ну, извините, я пойду…

Первый. Куда же вы теперь пойдете? Давайте кончим с этим делом. Мне всегда будет некогда…

Второй. Но если вы сейчас не можете…

Первый. Садитесь.

Второй. Вы в таком состоянии…

Первый. Ну ладно, садитесь!

Второй. Это, наверное, ваше кресло? Садитесь вы сюда, а я сяду на стул.

Первый. Какое это имеет значение…

Второй. Но обычно вы сидите в этом кресле?

Первый. Обычно в этом.

Второй. Ну и садитесь.

Первый. Господи, не все ли равно?

Второй. Да нет, что вы! Я у вас время отнимаю, еще и место буду отнимать. Садитесь, пожалуйста.

Первый. Я не хочу сидеть.

Второй. А что же вам стоять? Вы устали, вам вставать рано.

Первый. Пусть вас это не беспокоит. Давайте начнем. Садитесь.

Второй. Куда?

Первый. Да куда хотите.

Второй. Я бы хотел сесть на стул.

Первый. Ну и садитесь на стул.

Второй. А вы в кресло.

Первый. Ну хорошо, хорошо. Садитесь!

Второй. Спасибо.

Садятся.

Нельзя ли у вас попросить стакан воды? Где у вас кухня?

Первый. Я вам принесу. (Встает.)

Второй. Не беспокойтесь, я сам. Вы мне только дайте стакан…

Первый. Я принесу. (Выходит.)

Второй пересаживается в кресло и закрывает глаза.

Первый (входит со стаканом воды). Вот, пожалуйста.

Второй. Спасибо большое. (Пьет, смотрит на Первого.) Совсем теплая. (Пьет.) Это из-под крана? Первый. Нет, я вам дал кипяченую.

Второй. A-а! Я думал, из-под крана такая. (Пьет.) Я опять ваше место занял? Вы не сердитесь?

Первый. Нет-нет. Ну, так в чем же дело?

Второй. Ужасно, что я так поздно. Мы, наверное, вашу жену разбудили?

Первый. Жена в отъезде.

Второй. Так вы совсем один?

Первый. Совсем.

Второй. В такой громадной квартире один человек. Детей нет?

Первый. Нет. Вы курите? (Протягивает пачку.)

Второй (задумчиво). Курю, курю. И очень много. Что поделаешь?

Первый. Ну, давайте начнем.

Второй. Где вы учились?

Первый. Я окончил Литературный институт, потом Высшие режиссерские курсы.

Второй. А в армии…

Первый. Не был. Военная кафедра в институте.

Второй. В Ленинграде?

Первый. Нет, в Москве.

Второй. А до этого?

Первый. До этого — школа.

Второй. В Москве?

Первый. Нет, в Ленинграде.

Второй. Номер не помните?

Первый. 186. Зачем это вам?

Второй. 176?

Первый. 186. (Пауза.) Это все, что вы меня хотели спросить?

Второй. Не волнуйтесь, через полчаса все закончится. Вот вы, счастливый человек, думаете ли вы о других людях, которым не повезло в жизни?

Первый. Почему вы решили, что я счастливый?

Второй. А вы что — несчастный?

Первый. Я не несчастный, но я и не счастливый. Я просто человек.

Второй. Не-е-ет! Вы не просто! Вам повезло. А везет не всем. Везет редко кому. Те, кому не везет, расспрашивают тех, кому повезло, как это у них получилось. Поэтому я задаю вопросы, а вам придется ответить. Невезучие любопытны, а везучие скрытны. Ведь мы с вами догадываемся, что существует совершенно определенное количество благ. Значит, если кому-то больше, то остальным меньше. Если кому-то все, то остальным ничего. И тогда остальные присылают ин-тер-вью-е-ра, не для того чтобы отобрать блага, а чтобы хоть узнать, что именно и каким образом он у них украл.

Первый. Что же я у вас украл?

Второй. Известность, знаменитых женщин, с которыми вы общаетесь, а я не общаюсь, заграничные поездки, талант.

Первый. Талант тоже?

Второй. Конечно. Если бы вы не занимали это место, его бы занял другой и тоже был бы талантом. И может быть, это был бы я. Если вы сегодня умрете, завтра кто-то станет талантом, ему повезет — он займет ваше место. А сегодня вы занимаете его место, вы его грабите. А этот другой, может быть, как раз я.

Первый. Вы что, пьяный?

Второй. Нет, я голодный.

Первый. Я вас спрашиваю, вы пьяный?

Второй. Я вам отвечаю, я голодный. А вы сытый и не хотите меня понять.

Первый. Уходите. Я не хочу с вами говорить.

Второй. Я не могу уйти, мне нехорошо. Правда, нехорошо. Целый день ничего не ел. Дела, дела, а потом вас ловил с трех часов и не успел поесть. У вас не найдется хоть бутерброда? (Пауза.) Мне правда нехорошо. Меня тошнит…

Первый приносит кефир и бутерброд.

Второй (жуя). Не надо было курить. Это от папиросы…

Первый. Вы из какой газеты?

Второй. Я сегодня, наверное, две пачки выкурил… а ел только в восемь утра… (Жует.) А потом ни крошки…

Первый. Вы из какой газеты?

Второй (прикрыв глаза). Ох, легче, легче, легче… Я не из газеты. (Жует.)

Первый. Кто вы такой?

Второй жует, молчит.

Почему вы не отвечаете?

Второй (жует). Испугался? (Пауза.) Ты трус. Ты хоть раз в жизни дрался?

Первый. Не надо пугать меня.

Второй. А не надо ключ в кармане сжимать. Я же тебя не бью. Вынь руку из кармана!

Первый. Почему вы говорите со мной на «ты»?

Второй. А почему ты меня не узнаешь? Говори мне тоже «ты». Почему ты меня не узнаешь? Я же тебя узнал, почему ты меня не узнаешь?

Первый. КТО ТЫ ТАКОЙ?

Второй. Вот, кто я такой? Почему ты меня не узнаешь? А если не узнаешь, чего ты мне тыкаешь? Узнаешь? ТЫ МЕНЯ ЗНАЕШЬ?

Первый. Да, я тебя знаю.

Второй. Кто я?

Первый. Ты — Коля.

Второй. Я — Коля. (Кричит.) Я — КОЛЯ. И я бил тебе морду в пятом классе.

Первый. Ты — Коля Овчинников.

Второй. Почему ты меня не узнал?

Первый (ударяет кулаком по столу). Дурак! Кретин! Сволочь! Ты испугал меня! (Плачет.) Сволочь! (Идет к одиноко стоящему портфелю, который он поставил на пол войдя, и достает оттуда бутылку водки.) Ты понимаешь, что такое, когда человек не в форме? Все время напряжение. Никак не отпускает. И вдруг вот такой является… (Уходит и возвращается со вторым стаканом. Наливает.) Ну, здорово!

Второй встает, молча раскидывает руки, обнялись.

А закуска — вот всё — бутерброд. Пустой дом.

Выпили. Второй достает нож и сосредоточенно режет бутерброд на четыре части, потом одну четвертинку еще пополам.

Живу с каким-то дурным предчувствием. Вот-вот что-то случится. И вдруг ты являешься.

Второй. Кошмар.

Первый. Конечно, кошмар. Жуткая рожа. Я ведь тебя совсем не узнал.

Второй. А сейчас узнаешь?

Первый. С трудом.

Второй. А помнишь, как я тебя в пятом классе бил?

Первый. Да, помню.

Второй. А ты все время к Клавдии Григорьевне бегал…

Первый. К кому?

Второй. Ну, классная наша, по русскому — литературе…

Первый. А-а-а…

Второй. Забыл, что ли?

Первый. Помню. Вспомнил.

Второй. Ленку помнишь?

Первый. Помню.

Второй. Какую Ленку?

Первый. Что какую?

Второй. Какую Ленку помнишь?

Первый. Ну… нашу Ленку.

Второй. Нашу, вашу… Ни хрена ты не помнишь.

Первый (наливает). Старые мы уже. Сколько лет прошло.

Второй. Володяеву помнишь?

Первый. Нет.

Второй. А говоришь, помнишь. Это Ленка Володяева.

Первый. Ах, Ленка! Ты ее не встречал?

Второй. После той истории — нет.

Первый. Какой истории? (Вздыхает.) Ну, за встречу.

Пьют.

Второй. Жуткая была история. Вот тебе сюжет для кино. Это тебе не сказочка-эпопеечка. Жизнь, сила. Какая девка была, и как ее скрутило… Но на лицо она и сейчас еще в порядке.

Первый. Так ты ее видишь, что ли?

Второй. Ну, на фотографиях…

Пауза.

Первый. Бред какой-то… (Допивает.)

Второй. Громова помнишь?

Первый. Нет!

Второй. Громов! За тобой сидел в восьмом, девятом, десятом.

Первый. Не помню я. Забыл. Отстань! Громова не помню.

Второй. Он спился.

Первый. Ну и хрен с ним.

Пауза.

Второй. Слушай, что я тебе покажу! (Роется в бумажнике, достает фотографию.) А-а?

Первый. Это около школы?

Второй. Ага. Второго слева узнал?

Первый. Второго слева? Нет.

Второй. Это ты.

Первый. Я? Нет. Неужели я?

Второй. Ты. А третий Оська Павелецкий. Он уехал в Израиль.

Первый. Это не я.

Второй. Ты. Хотя черт его знает. Стоишь почти спиной. Подарить?

Первый. Не надо. Давай договоримся — не вспоминать. Будем считать, что я забыл все. Вот тебя вспомнил, а остальное забыл. Отрезано. Все равно. Я столько забыл. Теперь уже не вспомнить. Еще десять лет проживу, наверное, собственное имя забуду. Коля! Как живешь?

Второй. Ничего, очень интересно. У меня в жизни все было.

Первый. А у меня ничего не было. Одна работа.

Второй. Хорошо было. Какие бабы были… У тебя много было баб?

Первый. Немного.

Второй. Я знаю. Я с одной твоей бабой знаком. Она мне про тебя рассказывала.

Первый. Кто это?

Второй. Неважно.

Первый. Я тебя спрашиваю.

Второй. Да ты ее, наверное, тоже забыл.

Первый. Ну кто, кто? Ну говори, кто? Ну кто? Ну кто?

Второй. Крашан.

Первый. Откуда ты ее знаешь?

Второй. Я многих знаю…

Первый. А что рассказывала? Плохое?

Второй. Слушай, а ты правда такой занудный или со мной притворяешься?

Первый. Я устал. Знаешь, я все время усталый и никак не могу отдохнуть… Пустая, пустая жизнь.

Второй. Ну, у тебя ИМЯ.

Первый. Я ничего вспомнить не могу. Что было в жизни? Ничего не было. Как будто снимают про меня кино, а я его только смотрю, а сам ничего не делаю. Смотрю, смотрю, и надоело оно мне, и уйти нельзя… Вот была Крашан… Я ее помню, и себя с ней помню, но как-то не по-живому. Не телом, не сердцем, а как картинку. Киноэпизод. В Париже я месяц жил. Хожу там и думаю: вот событие в жизни — я в Париже. А не ощущаю, опять как кино. Стою ночью на набережной и ногами стучу в землю, мол, вот я стою в Париже. Это сейчас происходит, я тут. Ногам больно, а в голове все равно кино, кино, плоская картинка: стоит человек ночью на набережной и бьет ногами в землю. Вот ты, по-моему, умеешь наслаждаться.

Второй. Я умею.

Первый. А я не умею.

Второй. А я умею.

Первый. А я не умею. И не хочу.

Второй. Хочешь. Только боишься. Ты от жизни ничего не откусил. Зубы боялся ломать, а они у тебя сгнили.

Первый. А у тебя?

Второй. Я все переломал. Но вку-усно пожил.

Первый. Скажи откровенно, чего ты вдруг ко мне пришел?

Второй (смеется). Повидаться! Я все свое сожрал, но у меня мало было. А у тебя много и все равно пропадает. Отдай мне.

Первый (пьяно). Ерунда. У меня ничего нет. Бери! А что ты, собственно, хочешь?

Второй. Возьми меня к себе.

Первый. Что ты мелешь! Куда к себе?

Второй. С тобой работать. Я буду что хочешь делать…

Первый. Тебе это не надо. Нет! А ты кто?

Второй. А кто хочешь. Всем был. Журналист, фотограф, администратор, шофер, тренер по боксу, затейник, старший лейтенант. Возьми, я хочу с тобой.

Первый. Не понимаю. Все от меня чего-то хотят, а у меня ничего нет. А они чего-то ждут, ждут… а потом обижаются. Я же от тебя ничего не хочу.

Второй. Мне бы хоть кусочек твоих возможностей, что бы я сделал!..

Первый (не слушая). Ничего я не хочу.

Второй. Когда я в первый раз сказал в компании, что мы с тобой однокашники, меня оборжали. Ладно! Я припомнил некоторые подробности, некоторые фактики, детальки нашего отрочества — тогда ржать стало труднее и меня стали слушать. А потом уже просили рассказать о тебе. А я кобенился и не всегда соглашался. Я ничего не врал. Я действительно тобой заинтересовался. Я все про тебя читал, я смотрел все, что ты делаешь, я следил за всеми твоими передвижениями. Потом я стал подбирать за тобой женщин — ты оставишь, я возьму. Одну я даже отбил у тебя. Она ушла, но ты не знал, к кому. Она ко мне ушла. Я твоим именем с ними и знакомился. Как бывший друг. Я от твоего имени заказывал такси, и мне давали в пять минут. Я устраивался в дома отдыха, ходил на просмотры. Последний год я читал лекции о тебе и зарабатывал приличные деньги. Я знаю тебя как облупленного, и твои вскрики, что тебе, дескать, плохо, на меня не действуют. Ты в порядке. То, что тебе надо, ты рано или поздно получаешь. И при этом тебе как-то удастся не замараться. Ты не подлец — это правда, подлец, скорее, я, но ты и не человек и все человеческое тебе чуждо. Ты слизняк, слабак и головастик. По у тебя есть имя. И его жуют и жуют, год за годом. И я им живу как паразит. Что это такое? Обман? Ты обманщик.

Первый. Я чувствую, что ты меня хочешь обидеть, но это неважно. Важно, что ты прав. Я служу своему имени, и страх не оправдать его отделяет меня от людей. Оно не мое, оно надуто какой-то посторонней силой. Я ненавижу его.

Второй. Ладно, не хнычь! Давай запишем твое интервью. (Достает из сумки портативный магнитофон.)

Первый. Я не хочу, я не буду.

Второй. Будешь. Мне нужно для лекций. Только не ной, говори что положено. Ты же удачник, вот и рассказывай. (Включает.) Скажите, пожалуйста, несколько слов о вашем детстве. Где вы учились?

Первый. Иди к чертовой матери.

Второй. Это мы сотрем. (В микрофон.) В каком городе, в какой школе вы учились? Поддерживаете ли вы сейчас связь с вашими бывшими соучениками?

Первый. Иди к чертовой матери.

Второй. Это мы сотрем. (В микрофон.) В вашей работе, наверное, бывает много забавных случаев, расскажите один из них.

Первый. Я не буду говорить, выключи машину.

Второй. Почему это ты не будешь? Почему ты не хочешь помочь старому товарищу?

Первый. Потому что я не могу. Мне самому нужна помощь. Я в беде. Один.

Второй. Врешь, ты в порядке. У тебя имя.

Первый. Заткнись. Ладно, включай! (В микрофон.) У меня давно ничего не получается. Вы идиоты, если этого не замечаете. Впрочем, вы это замечаете, и вы не идиоты. Но вот что я хочу вам сказать: когда у меня получалось, — а у меня получалось, в этом я уверен, — так вот, когда у меня получалось, я ни разу не сумел потребовать за это награды. Я испытывал не гордость собой, а благодарность к тем, кто при этом присутствовал…

Второй. Хорошо.

Первый. Подожди, я вспомнил. Когда приходило так называемое вдохновение, я чувствовал, что исполняю не свой замысел, а другой, несравнимо больший и значительный. На мгновение все, абсолютно все становилось понятным и стройным, и мне казалось, что я в силах объяснить это всем. Поэтому в глубине души я никогда не мог связать вдохновение со своим именем. Это было не из меня, а откуда-то, через меня. И только в эти моменты я искренне любил людей и чувствовал оправдание нашего общего существования. Только после этого я мог по-настоящему любить женщину. Я исполнял свой долг и получал короткий блаженный отдых. И я был легок, весел и неутомим. А потом снова из глубины, изнутри приходил беззвучный приказ и возникал напев. А потом все подменилось. Потому что меня научили связывать это со своим именем и с людьми. Теперь много-много приказов от разных людей, а напева нет и не будет.

Второй (выключает). Пошла мистика, поповщина…

Первый. Это искусство, и я согрешил, забыв о нем. И я расплачиваюсь.

Второй. Ты эгоист. Зажравшийся эгоист! Тебя бы в мою шкуру. Я много нахватал. Я много могу. У меня все есть. Но чего мне это стоило! И стоит. Каждый день! Все, что я сделал, я сделал сам, без помощи высших и низших сил. Я разбивался в лепешку для людей, чтобы люди сделали хоть что-нибудь для меня. Почему же они не шепчут мое имя? Почему ты с трудом вспомнил — Овчинников? Почему ты мне ни разу не позвонил за столько лет? Ведь мы с тобой встречались, и я тебе дал телефон, но ты забыл и встречу, и телефон.

Первый. Забыл, извини…

Второй. Не извиняю. Позвони мне!

Первый. Ладно.

Второй. Сейчас! Позвони, пожалуйста. Я прошу!

Первый. Куда?

Второй. Мне позвони. Овчинникову. Возьми трубку, позвони!

Первый. Не надо истерик.

Второй. Я серьезно. Без истерик — позвони! 71-81-14. Попроси Овчинникова.

Первый. Ну и что дальше?

Второй. Маме будет приятно. Позвони и назовись. Для старой мамы будет праздник, что ее сына спрашивает такой человек. Я тебя умоляю! Хочешь, на колени встану?

Первый. Ну тебя к черту.

Второй. 71-81-14!

Первый набирает помер.

(Подсказывая.) Светлана Антоновна…

Первый. Как тебя по отчеству?

Второй. Коля, Коля, просто Коля.

Первый (в трубку). Колю можно попросить?.. Овчинникова… Светлана Антоновна? Здравствуйте… Это его школьный товарищ говорит… Нет, нет… Коли, наверное, нет дома?… … … ДОМА?

Второй сидит в кресле с закрытыми глазами.

Кто это говорит? Овчинников? Коля? Подождите одну минуту… Какой… Да, это я… Как ты меня узнал? Ну, странно… То по радио… Да какой известный… Коля! Я просто так… Надо же когда-то повидаться… Слушай, я тебе завтра перезвоню… Хорошо? С утра… Хорошо… До завтра… (Вешает трубку. С ужасом смотрит на Второго.) Кто ты такой?

Второй молчит.

Ты не спишь. Я вижу, что ты притворяешься. Кто ты такой? Зачем ты пришел? Молчишь? Чего ты хочешь? Ты меня испугал дальше некуда. Мне страшно. Тебе кажется, что ты знаешь про меня все, и ты действительно много знаешь про меня, а я не знаю, кто ты такой. Ты какая-то бесформенная безымянная отвратительная масса. Ты мой дурной сон, мне снились такие кошмары. Вот ты сидишь ночью в моей комнате и бесконечно неталантливо изображаешь спящего. У тебя напряженное лицо, и это выдаст тебя. У тебя подергиваются веки. Видимо, в твоем мозгу пробегают какие-то хитрые мыслишки. Может быть, там, внутри, ты хохочешь, изо всех сил напрягая рот, чтобы он не растянулся в улыбку. А может быть, тебе страшно так же, как страшно мне. Капельки пота выползают из-под волос на лоб. Чего же боишься ты, безымянный? Ты не Коля Овчинников, но ты его знаешь, ты знаешь Крашан, ты знаешь меня, ты знаешь какую-то Лену, с которой была страшная история. Ты всех знаешь и от всех чего-то хочешь. Ты — масса! Тебе скучно. И ты завистливо озираешься — а вдруг кому-нибудь интересно. Твой приход встряхнул меня, и я понял, что я богат, у меня есть мой мир. Он внутри меня, он мне дарован. И ты пришел отнять его. Но ты не в силах, ты не доберешься до того, что ты ищешь. (Треплет его по щеке.) Ах, какой ты плохой актер… Ну попробуй, расслабь мышцы. Начни со рта… Не сжимай губ. Расслабься! Освободи руки. Плохо. Ну, еще разок. Давай, давай, безымянный!

Второй. Я Коля Громов.

Первый. Я тебе не верю, безымянный.

Второй. Я КОЛЯ ГРОМОВ, я могу паспорт показать.

Первый. Вот-вот, для безымянных только и нужны паспорта, чтобы было хоть подобие имени и личности…

Второй. Не оскорбляй меня. Я Коля Громов. Я сидел за твоей спиной в восьмом, девятом, десятом. А в пятом классе я тебя бил.

Первый. А не врешь ли ты, что ты меня бил?

Второй. Я тебя бил, это факт.

Первый. А за что ты меня бил, Коля Громов?

Второй. Просто так.

Первый. А тебе приятно было бить меня?

Второй. Приятно.

Первый. У тебя комплекс убийцы, Коля Громов. Сперва ты должен быть уверен, что ты сильнее. Потом ты должен создать ситуацию, чтобы будущая жертва тебя обидела. Тогда тебе становится жалко себя, и ты можешь убить. Наслаждаясь. И в полной моральной правоте.

Второй. Слушай, ты, гений! Я простой человек. Я откровенный человек. Я живу, как люди. Я знаю две крайности: умею терпеть и умею бить. Все остальное посредине. Такой я, человек, мужчина. А ты изворачиваешься всю жизнь, чтобы не быть, как люди…

Первый. Зачем ты пришел?

Второй. Дай мне интервью.

Первый. С удовольствием.

Второй. Только без выкрутасов. Говори, что все говорят. Ты знаешь, что надо говорить?

Первый. Знаю. А для кого говорить?

Второй. Для нормальных простых людей, которые сделали из тебя знаменитость и теперь требуют — веди себя, как положено знаменитости. Поучай, задумчиво говори давно всем известное, тебя с удовольствием послушают. Ты можешь иметь грешки и можешь намекнуть на них — для слухов, это тоже нужно. Только не делай вид, что ты и в самом деле особенный и бескорыстный. Ну, так знаешь, что говорить?

Первый. Знаю.

Второй. Говори.

Первый. Включай. (В микрофон.) Я говорю для вас, простые люди. Для вас, всегда выступающих от имени многих и никогда — от своего имени. Потому что вам опасно иметь свое имя. Ваш паспорт, ваша фамилия — это только знак различия, кличка, которой вас вызывают из общего строя. Я говорю для вас, тех, кому скучно. ВЫ не знаете, зачем вы пришли на этот свет. Вы никогда не ощущаете гармонии целого, божественного соответствия времен и пространств. ВЫ, безымянные, не имеющие разума, чтобы понять, и не имеющие фантазии, чтобы создать свое. ВЫ, утверждающие свое существование количеством, плодящие не лучших, а себе подобных, всегда себе подобных, ВЫ, более всего почитающие акт, имитирующий размножение, ВЫ, умеющие терпеть и бить, по просьбе моего безымянного школьного товарища я говорю для ВАС.

Второй. Непоздоровится тебе, если люди это услышат…

Первый (продолжая). Сумею ли я вам угодить? Сумею. Вам нельзя не угодить, простые люди, потому что, если вы не захотите потреблять плоды моей фантазии, вы сожрете меня самого, и это тоже будет развлечением. Все, что вы не можете немедленно употребить для удовлетворения своей всеядной скуки, для вас сложно и ненавистно. Вы обладаете одним-единственным, но зато всепокоряющим талантом — умением опошлять. Любое прозрение, любое предвидение, любое вдохновение вы можете свести к бессмысленному полуфабрикату и поглотить. Вы называете себя созидателями, вы предъявляете свои права на все. Ваше право — право большинства. Вы ничего не создали. Создают только одиночки. Творит только жизнь, которую я для пущей вашей злобы назову Богом.

Второй. Давай, давай, выбалтывай дальше. Вон ты какой! Искал одно, раскопал другое. Ты же чсловеконенавистник! Ты фашист! Тебя надо уничтожить, как бешеную собаку.

Первый (после паузы). Стоп! (Выключает магнитофон.) Я не фашист. Я ненавижу толпу. А ты толпа. Даже когда мы говорим с глазу на глаз, — ты толпа. Вот я сейчас один, а ты можешь в любой момент свистнуть своих, и они прибегут. И тебя могут свистнуть — и ты побежишь. Это вы называете дружбой. Я никогда не побегу на твой свист, я не хочу дружить с тобой. Я хочу порвать с тобой, безымянный, навсегда. Сейчас я тебя ударю, чтобы ответить на твои удары в пятом классе. Я забыл о них, но ты прожил памятью о них всю жизнь. Я хочу выбить из тебя эту память как последнее, что нас связывает.

Второй. Тебе лучше не делать этого. Ты не умеешь. А я обучен. Не подходи!

Первый. Подойди ко мне сам, безымянный!

Второй. Могу. Погоди, не бей. Ты смел от бессилия. Я для тебя слизь, а ты для меня — враг! Ты в моих руках, что хочу, то и сделаю. Или тебя заставлю делать то, что захочу, и ты забудешь про свои фантазии. Говорю это от имени всех людей, которых ты сейчас оскорбил, от всех, за чей счет ты жил. А если ты меня ударишь, я тебя просто убью. И не пожалею. Ты такой же человек, как я, только изворотливее. Я умру, и ты умрешь, я без имени, ты с именем. Только ты раньше.

Первый. Ты опять говоришь от имени?

Второй. Да, я говорю от имени.

Первый. Я рад, что я твой враг. (Бьет.)

Второй хватает его, душит, бросает в кресло. Первый падает головой на магнитофон, и слышна перемотка — визгливый голос, кричащий все задом наперед. Второй закуривает дрожащими руками.
Конец

Кацивели,

1972 г.

РОЖДЕСТВО НА ЧУЖБИНЕ (Приключение)

Виктор Георгиевич шел в толпе по улице иностранного города. Виктора Георгиевича душило раздражение. Все оказалось серьезнее, чем он предполагал. Город и страна проявляли себя прямо враждебно к нему. Он не привык к этому. Он выучил на местном языке «добрый день!», «пожалуйста» и «спасибо». Он исправно громко произносил эти слова, а потом вежливо-медленно говорил по-русски, и даже, в угоду интернационализму, переставлял все ударения: «Прошу, показать он ту юбочку размер пятьдесят», — и более того, выставлял перед лицом продавщицы растопыренные пальцы — ПЯТЬ! Чтобы еще более объяснить — пятьдесят! Его НЕ ХОТЕЛИ понимать. Очевидно — НЕ ХОТЕЛИ! Потому что… чего ж тут не понять?

Перед ним стояло человек шесть, все женщины, и подолгу болтали с продавщицей на своей тарабарщине. Продавщица носила туда-сюда юбки, кофты, разворачивала, рвала дорогие пакеты. Чего-то смотрели, цвет подбирали, мяли, опять заворачивали и все лопотали, лопотали… В магазине было жарко. Виктор Георгиевич не привык к очередям. То есть привык, но сам в них давно уже не стоял. Всегда был другой ход. Заграница столкнула его с очередями, с унижением, сразу обнажив свои язвы. И главное — долго. Взял — уходи! Нет, они болтают. О чем? Товар есть — бери, вали. Нет, болтают. Виктор Георгиевич подумал, что эта баба знакомая продавщицы, подружка. Но когда та отошла, а продавщица стала и со второй так болтать и опять таскать туда-обратно, Виктор Георгиевич решил: «Нет, не подружка». А Виктор Георгиевич был человек наблюдательный.

Виктор Георгиевич вежливо-терпеливо ждал. Но когда покупательница совсем зарывалась в кучу, а продавщица на секунду подымала свои красивые глаза от шмоток, Виктор Георгиевич и пользовался. «Добрый день, здравствуйте! — выкрикивал он по-иностранному, и дальше раздельно — Прошу показать он ту юбочку размер пятьдесят!»— и выпучивал пальцы. Продавщица не могла не слышать (женщина впереди Виктора Георгиевича даже слегка шарахнулась от его вскрика), но продавщица ДЕЛАЛА ВИД, что не слышит. А на третий раз вдруг повернулась резко, прямо в глаза ему уставилась, что-то прошипела довольно громко и опять принялась таскать тюки передней бабе. Виктор Георгиевич понял, что его отшили, не так он был прост, чтобы не понять. Но почему? И главное — и это было особенно угнетающим, — он… ну совершенно ни одного слова не разобрал. Да ведь это сознательно, это нарочно делается!

С горечью и укоризной вспомнил он слова Сервантеса, написанные на стене гастронома в полуподвальчике на углу Невского и Литейного: «Ничто не дается нам так дешево и не ценится так дорого, как ВЕЖЛИВОСТЬ!» Но разве Им это объяснишь?! Потом подумалось, что, если бы эту большеротую, большеглазую… приголубить, она бы поняла, с кем имеет дело, и не так бы забегала перед ним. Но опять же и этого не объяснишь. «Неужели и ЭТО у них другим словом называется?»— изумился Виктор Георгиевич и самим фактом изумления впервые в жизни коснулся мысленно науки лингвистики… Тем не менее жарко было отчаянно. Абсолютно зря надел он кальсоны… Конечно, надо было идти с Николаем Ивановичем и уродкой переводчицей Евой, но его угораздило сегодня рвануть одному. Во-первых, всегда был уверен, что одолеет любую стенку, а во-вторых…

Во-вторых, деликатный момент… Николай Иванович в любом магазине, когда доходило до расплаты, умудрялся достать из кармана меньше денег, чем требовалось, бесконечно долго шарил, не находил, а потом небрежно и, вместе, категорично говорил Виктору Георгиевичу: «Ну-ка, Витек, подкинь покуда… сколько там?.. Одиннадцать этих ихних… трипперов…» И так порядком перебрал монет, а напомнить было неудобно.


Виктор Георгиевич шел в толпе по улице иностранного города с тоской в душе и с пустыми руками. Нет, он не спасовал, не такой он был человек — достоялся и сосредоточил наконец на себе внимание продавщицы и с помощью долгих тыканий пальцем заставил подать «ту самую юбочку, размер пятьдесят», но юбочка-то оказалась не юбочкой, а штанами непонятного назначения. Виктор Георгиевич, весь в поту, отступил. Проклиная продавщицу, город и страну, спустился ниже этажом в мужской отдел. Пот лил ручьем. Тут он сделал спасительный маневр. Из бесконечного ряда костюмов выбрал первый попавшийся и спокойно понес его в примерочную. Задернул занавеску, быстро разделся и снял наконец мучившие кальсоны, сунул в карман пальто. Через минуту он снова вышел из примерочной и повесил костюм на место. Стало легче, но тоска не проходила. Да еще карман пузырился от кальсон, раздражал.

Виктор Георгиевич шел в толпе. Толпа оскорбительно-непонятно журчала на своем муторном языке. Он сталкивался со встречными, чертыхался. И ему кидали в лицо короткие картавые словечки… Виктор Георгиевич отрулил с середины людской реки к берегу. Но и там течение несло. До Нового года было еще семь дней, но здесь, на чужбине, уже вроде гуляли, уже пахло легкомысленным праздником… Темнело. Гудящий поток раздвоился. Огни площади остались слева. Виктора Георгиевича отнесло направо, в узкую кривоватую, но тоже неплохо освещенную улицу. Вдруг посвободнело. Можно было идти сюда или туда…

«Зайду в универмаг, попробую еще раз», — подумал Виктор Георгиевич и отдался небурному ручейку. Вплыл в универмаг.

При входе брали плату («Западные штучки!»). Бросали мелочь в здоровую ржавую копилку. Виктор Георгиевич тоже бросил — чего позориться? Подавитесь! Потом почему-то мыли руки в каменной ванночке. Не стал Виктор Георгиевич. В первом этаже универмага стояло много скамей. Это было удобно. Но зато с товарами было слабовато. Практически вообще не было. Виктор Георгиевич стал искать лифт. Не нашел. Поднялся по каменной лестнице, глянул сверху. Оказалось, не универмаг, а церковь. И уже начинали. Виктор Георгиевич крепко протер глаза — наваждение не таяло: служили культу, и народу было много. Подумалось: «Боже мой, что за хреновина». Виктор Георгиевич на цыпочках спустился вниз, боком, боком, никем не замеченный, юркнул из каменного мешка на волю. Смачно плюнул на мостовую, растер. Закурил жадно.

Потом нашел наконец универмаг, уже пустеющий, даже страшноватый в своем невероятном количестве товаров при малом количестве людей. Вбежал в громадный зал женского готового платья. Совсем пустовато. Вот момент! Здесь! Сейчас! Без юбки я отсюда не уйду! Неужели из этих тысяч нет хоть одной пятидесятого размера? Уже шла навстречу улыбающаяся в халатике. Уже близко!.. Сзади накрыл, как обухом, омерзительный визгливый надоевший голос Николая Ивановича: «Витек, а Витек! Подкинь до гостиницы семьдесят пять этих ихних… как их… шнацеров или люмпенов… отличный макинтош своей Нинке нашел, чек в руках, и не дотягиваю».

Конечно, дал! Не скажешь же — с собой не захватил! — чего, спрашивается, тогда тут ошиваешься? Дал. Заметил, что деньги тают, хотя все же пачка была еще приличная. Но вдруг расхотелось! Все расхотелось — юбки щупать, без конца говорить «добрый день» по-иностранному, тем более что уже наступил вечер, а как «добрый вечер», он не знал. На волю. На воздух!

Кинулся к лестнице. Николай Иванович что-то кричал — не слушал. Уродка переводчица вслед зазывно засюсюкала, — на хрен, на хрен, на волю!

Виктор Георгиевич выскочил на улицу. Три раза быстро свернул наобум в узкие улочки, вышел на какую-то площадь и уже спокойнее пошел вокруг старинного замшелого собора. Райончик был незнакомый и глуховатый. За маленькими раскрытыми дверцами в первых этажах ступеньки вели не вверх, а вниз, в подвальчики, полуподвальчики, и оттуда, из глубины, из-за бархатных шторочек, из-за склизлых стеночек несло чем-то тревожным и запретным. Да и фотографии в маленьких витриночках были ой-ой-ой!!! Были и надписи, но малопонятные. Слово «КЛУБ» Виктор Георгиевич разобрал, но остальные слова оказались недоступными, а в них-то и было все дело. Подумалось: «Какой там, твою мать, клуб!»

За спиной забренчало. Повернулся. Шел парень, весь увешанный цепочками, — на шее штук десять, на плечах… к брюкам тоже цепурки пришиты… и все позвякивают. Покачивая бедрами, парень проценькал последние шагов пять, вошел в круг света… Мамочки! — весь накрашенный, глаза подведены, блестят, губы красные — полуоткрыты… и в губах орешек… или пуговица… Вурдалак!

Парень вопросительно и, как показалось Виктору Георгиевичу, угрожающе уставился на него. Виктор Георгиевич не выдержал взгляда. Отвел глаза и напрягся. Пальцы левой руки в кармане пальто поплутали в месиве кальсон и нащупали тяжелый ключ от номера, который Виктор Георгиевич не сдавал никогда… Крашеный глядел не мигая.

— Что, сынок? — хрипловато спросил Виктор Георгиевич.

Парень по-сумасшедшему засмеялся и почапал, звякая своими медяшками, вниз по лесенке.

«Вот те и клуб. Вот те и Дом культуры. Вот те и место отдыха. Ай да райончик! Куда же это я попал?»

Виктор Георгиевич хитрил сам с собой. Он прекрасно понял уже, куда он попал, догадался, что за райончик. «Держись, Витек, ты здесь как в разведке!» — сказал сам себе и тронулся дальше по улице, сжимая кулак с ключом внутри шелковистой массы кальсон.

Пусто. Тихо. Звуки были… вроде голоса и вроде музыка… но ВРОДЕ не поймешь что и не поймешь откуда. И глухо. Звуки эти и создавали большую тишину, в которой часы на соборе с кастрюльным звуком пробили восемь.

Что-то кралось сзади. Слева. Большая машина бесшумно обогнала его и мягко остановилась впереди. Открылась дверца водителя, вынырнула женская фигурка и развернулась к нему. Женщина что-то говорила, но он не слышал. Он глядел на нее, освещенную красноватым светом соседней рекламы, и пропадал. Это был его идеал. ТО САМОЕ. Недостижимое и, вместе, знакомое… По снам, что ли? Эти волосы… эти губы… глаза, одежда, шея… особенно шея… ШЕЯ! «Я ее видел… — мучительно крутилось в мозгу. — Видел в… видел на… видел около… где я ее видел?.. Да, кажется… Ой… на картинке три дома назад в маленькой фотовитринке видел я ее… голую… в шляпе… и в сапогах».

Он еще машинально двигался вперед, а она договорила, снова села в машину, и тогда распахнулась дверца, ближняя к нему… Он подошел… Она одна в машине… и смеется, и зовет… его… и мелет, мелет… и ручкой, все ручкой, садись, дескать!

То, что мелькнуло в голове Виктора Георгиевича, можно назвать одним словом — «разное». Мелькнул кусок то ли сна, то ли виденного когда-то в кино, — ослепительный, нарядный, с цветочками кафель, чистое, фигурно вырезанное зеркало, под ним широкий мраморный подзеркальник и баночки, флакончики, гнутые, тянутые, с цветными, большими в полбутылки пробками… шум душа и голый силуэт с распущенными волосами сквозь полупрозрачную пленку… и так четко виден каждый изгиб, потому что она руки подняла к волосам, и приподнимает их, и приподнимает… и все четко — одна колба на мраморе особенно здоровая, с синей, с кулак пробкой… и даже чужие буквы видятся, помнятся и сами складываются в неизвестное Виктору Георгиевичу слово «Desodorante».

Мелькнул короткий кошмар: вожделенное барахтанье в какой-то чистой темноте — и внезапно рубанувший луч из щели, дверь приоткрылась — и жуткая улыбочка Николая Ивановича из-за двери.

Мелькнул портрет жены — Веры Никитичны, в серо-стальных тонах, с жесткими металлическими складками возле рта и с грозно поднятой рукой, — выразительны были в общей серой гамме красноватые короткие растопыренные пальцы.

На мгновение — длинный низкий северный пейзаж с лесоповалом.

Потом — дача, приезд шурина на машине, богатый стол, батарея водочных бутылок, салат с крабами под майонезом, и домашние грибы в миске — гриб мелкий, ненабрякший, в меру скользкий, в меру плотный — хороший, не черный гриб, и хлеб черный — теплый… (Виктор Георгиевич не ел с самого завтрака, никуда не звали. До этого вроде каждый день то прием, то банкет, то встреча, но и на встрече… все же… как-никак… худо-бедно, но… и бутерброды, и чаю-кофе, и хоть пару рюмок… а сегодня как отрубило.)

Мелькнули вперемежку какие-то отрывочные фразы, вроде: «НИКОГДА НЕ ЗАБЫВАЙТЕ…», «ОСТЕРЕГАЙТЕСЬ!» — и одна подлиннее: «В ВАШЕМ, ВИКТОР ГЕОРГИЕВИЧ, ВОЗРАСТЕ ЭТО НЕ МОЖЕТ СЛУЖИТЬ ОПРАВДАНИЕМ», — та самая фраза, которую он, как заместитель председателя комиссии народного контроля, недавно сам произносил, но только он говорил не «ВИКТОР ГЕОРГИЕВИЧ», а «НУКЗАР ШАЛВОВИЧ», и обращался не к себе, а к проворовавшемуся развратнику Околошвили.

Время неслось. А может быть, стояло на месте. Не исключено даже, что время поехало назад. Во всяком случае, оно измерялось какими-то новыми, неведомыми Виктору Георгиевичу единицами. Пока «разное» мелькало в голове, перед глазами уже мелькали огни, подъезды, площади, жирные кругляши светофоров. Машина слаломными зигзагами ввинчивалась в узкие улицы. Из хаоса мыслей Виктор Георгиевич спустился в разноцветный космос чужого и чуждого города. А из космоса вдруг, в одно мгновение, еще ниже — на грешную землю. И все заслонил простой земной вопрос: «А сколько это может стоить?» Очень своевременный вопрос, потому что время совсем раздвоилось, и, пока сознание металось, тело жило своей жизнью, на совсем иных оборотах. Он уже подержал чуть излишне костлявую, но все же завлекательную коленку, прикрытую невесомой серебристой тканью длинного платья. Уже получил по лапе ручкой в перчатке — маленькой ручкой, на секунду оторвавшейся от руля. Получил порцию смеха (с обнажением ослепительных зубов). Он уже выслушал птичий концерт милейшего щебетания, из которого не понял ни хрена. (Ему даже показалось, что развратная водительша среди своей белиберды как-то ломано произнесла его имя и отчество, чего уж никак не могло быть.) Виктор Георгиевич и сам уже высказался — пропел по-иностранному «добрый день», «здравствуйте» и сразу «до свидания», чем вызвал одобрительный хохот оторвы, а потом сказал на родном языке пару-тройку более раскованных слов. А чего стесняться? С одной стороны, не поймет, а с другой — да хоть бы и поняла! Он же не в обиду. Он от чистого сердца. Он и грудь ее опробовал рукой — маленькая, но плотная. Водительша ахнула, но руки от руля не оторвала — больно сложный поворот намечался, машин много.

Многое уже было, и вопрос «сколько стоит?» замаячил ко времени. А когда Виктор Георгиевич схватил веселую девицу второй раз за коленку и машина с мягким лязгом шмякнулась в зад другой, вопрос «сколько стоит?» встал ребром. Пока водительша выскочила и вступила в объяснения с шофером из передней — погнутой — машины, Виктор Георгиевич быстро и справедливо прикинул, что:

первое — за рулем она, и отвечать ей;

но:

второе — его вина есть: отвлек;

третье — даже если за погнутый бампер платить пополам, неизвестно, хватит ли всей пачки (на всякий случай он пощупал пачку в кармане — на месте).

Чужой мир показывал не только свои язвы, но и отдельные положительные стороны. Вместо того чтобы орать друг на друга, водители (шофер передней был невзрачный мужик, куртка на нем хорошая, а сам мужик — дерьмо), так вот, вместо того чтобы орать, оба поглядели на свои бамперы, побалакали минутку (не больше!), показали друг другу документы, чего-то записали и руки друг дружке пожали. Виктор Георгиевич даже крякнул. Подумалось: «Что значит на нетрудовые деньги живут!» Но все же это ему понравилось, смотреть приятно. Он было вспомнил, как однажды сам врезался в продуктовый «пикап» на углу Обводного и Боровой, но остановил себя — даже вспоминать не хотелось.

А потаскуха уже сидела рядом. Строго, но без злобы погрозила пальчиком и как ни в чем не бывало опять зарулила, заюлила по улицам. Оба молчали. И тут в мозгу Виктора Георгиевича всплыло откуда-то еще одно иностранное слово — «извините». Он произнес его. «ПАТРОН», — сказал он негромко. Водительша оторвала правую руку от руля и слегка коснулась его левой.

И от этого легкого касания, от этого явного прощения колыхнулось в косматой, забытой, заброшенной душе Виктора Георгиевича что-то такое, чему и название он уже давно забыл.

Осторожно втиснулись в узкую щель между двумя машинами. Остановились. Вышли. Свернули за угол. Шли рядом. Хотел взять под руку, но раздумал — может неверно понять. Шли так. Парадная с высокой дверью из цветных стеклышек. Поднялись по чистой деревянной лестнице без ковров. Большая пустая передняя. Вешалка, и штук тридцать пальто на ней. Мужских и женских. И никого! Ни души! И за стеной слышна музыка.

«Бардак», — понял Виктор Георгиевич. Обдало потом. Но не назад же идти. Здесь-то уж не бормотать «извините» на иностранном языке, тем более и слово опять куда-то провалилось и никак не вспомнить. Да и потом… когда сняли пальто и он увидел ее в серебристом… «Ой, да что ж, мы не люди, что ли? Камни мы, что ли?»

Виктор Георгиевич обхватил ее, тоненькую, и сказал сдавленным голосом: «ЛЮНЯ МОЯ!» Черт его знает, почему «ЛЮНЯ», но все равно — хорошо. Как-то ведь надо называть ее, что ж, мы не люди, что ли?

Люня хохотнула и вырвалась. Вошли в смежное помещение. Пустая зала с диванами и креслами. Лампы на стенах под горчичными абажурчиками. И опять никого. Но музыка ближе. И тут же из противоположной двери скользнул официант с подносом, а на подносе рюмочки, фужерчики… и все полные… ну не все, но больше половины полные… то есть полные в ИХ смысле — до половины налито. Официант к ним с улыбочкой и предлагает.

«Бардак!» — снова подумал Виктор Георгиевич, на этот раз с какой-то даже удалью.

— Добрый день, — сказал он официанту на родном языке служителя непристойного места и взял два фужера с красным. Один протянул Люне, с сильным звоном чокнулся и опрокинул залпом. Питье недурное, но слабоватое — градусов восемнадцать двадцать, не больше. Поставил фужер, взял рюмку с белым, и оказалось… вот не ожидал… — нормальная «Столичная».

— Водка! — сказал он весело.

— Водка, — одобрительно захохотала оторва.

— Водка, — прошептал служитель бардака.

Потеплело внутри, и в душе, и в желудке, и как-то сразу «повело». Неудивительно — с утра ни крошки во рту. И такие переживания. А может, и к лучшему? «ПУСКАЙ ВЕДЕТ, СКАЖУ-ПЬЯН БЫЛ, — подумал Виктор Георгиевич, а потом с опозданием удивился: — КОМУ СКАЖУ?»

Уже шли дальше. Комнатки… тут уже и люди попадались, парочками… в уголках, рюмочки в руках… бала-а-а-кают! У-у-у-у! Развратники… а строят из себя… «Большой вальс!» И опять официант, другой… и опять фужерчик красненького и рюмочку беленькой… ан хрен! — на этот раз не водка, а что-то чудовищное — пламенем по кишкам. «ОДЕКОЛОН, — мутно сообразил Виктор Георгиевич. — ОПАИВАЮТ»… Еще одна комната. При входе сильно ляпнулся об косяк… «НЕХОРОШО…» Люня пропала. Какая-то красная харя надвинулась с рюмкой и понесла околесицу. Розовые губы улыбаются, а глаза жуткие и вроде ненавидящие, и рукой куда-то показывает, вроде зовет или приглашает.

И тут колоколом в голове: «Шпионы… ловушка… Ай, Витька, куда ж тебя?!.. Ах ты сука, Люня! Ой!.. Ведь предупреждали же на собеседовании. Ни слова не скажу! Пусть консула вызывают, тогда скажу… НЕТ! И тогда ничего не скажу… Дочку жалко — вышибут ее из института, как пить дать вышибут… Ну, где эта харя красная, резидент? Где он? — А его нет… А Люня тут как тут… и тарелку несет с бутербродами… — Ах ты, милая… Ах ты, наводчица… Но запах от нее… запах — сон!.. или это от бутербродов? С утра ничего не жрал… А волосы, а кожа!.. А спина полуголая… Нет, Люня, я не такой, не думай… Я, может, пропал, но ты от меня сегодня не уйдешь».

Взял за руку. Сильно, но чтоб не больно. Повел. И опять комнаты, комнаты… Где тут поукромнее? По дороге еще рюмку хватанул с первого встречного подноса — что-то запредельно ледяное. И… и… прояснело в голове, дурман сошел. Огляделся. «Вот глупый! Сдрейфил! Померещилось тоже — шпионы! Да кому ты нужен? Смотри, Витя, растопырь зенки — люди пьют, гуляют, а ты… Э-э-э-х! Откуда в нас эта подозрительность? Уже и в бардаки не верим! Во всем политику ищем. Какая-то в нас бездуховность!.. … …Люнечка моя!»

И тут вдруг опять накренилось в голове — мелькнул в дверях Николай Иванович, тоже с бабой и с уродкой переводчицей Евой. «Та-а-а-а-к!» — радостно хихикнул Виктор Георгиевич. Он почему-то нисколько не удивился и тут же сильно удивился тому, что не удивился. Пока все это путано колыхалось в мозгу, он уже тянул Люню влево за шторы. За шторой стоял бородатый в очках… улыбался, кланялся… Люня стала знакомить с сутенером… «После, после… Идем, идем… За мной, за мной… Куда тут, куда тут?» Обхватил, засунул руку крепко за пазуху… Она взвизгнула, отскочила. Скакнул за ней и влип в Афанасия Гавриловича. «И ЭТОТ ТУТ???»

Афанасия Гавриловича им представили на собеседовании. Объяснили, что он хорошо знает что к чему за границей и будет не то чтобы руководителем, а как бы помогать будет руководить. Но подчеркивать этого не надо… хотя помнить надо… а о самом предупреждении забыть.

Афанасий Гаврилович приобнял крепкого Виктора Георгиевича и тряхнул так, что у того лязгнули зубы.

— Ты где был? — спросил Афанасий Гаврилович.

Виктор Георгиевич стоял столбом.

— Пойдем домой, — сказал Афанасий Гаврилович.

В мозгу у Виктора Георгиевича навернулась мысль:

«Вызовите нашего консула, без него я говорить не буду». Но он оттеснил эту мысль — она пришла не вовремя.

— Все нормально, — сказал Виктор Георгиевич для пробы.

Афанасий Гаврилович бросил его обнимать — видимо, надоело. Внимательно посмотрел, как стоит Виктор Георгиевич. Тот стоял твердо.

— Ну, погуляй. Через сорок минут все поедем, — сказал Афанасий Гаврилович. — Пойди поешь. Разговор потом будет.

Подбежала Люня, таща за собой одной рукой бородатого, а другой уродку Еву. Ева заверещала, запереводила:

— Госпожа Шпинделькранц хочет познакомить вас со своим мужем, господином Шпинделькранц…

Не Шпинделькранц, конечно, но разве запомнишь? Разве разберешь? Чего, чего? С МУЖЕМ? Ну люди! И он ей позволяет? А на карточке у подвальчика? В сапогах и в шляпе? Голая?

Помутилось, помутнело опять. И пошло все с провалами.

Стою у стола. Ем горячее мясо с перцем. Перец жжет десны.

Провал.

Беру рюмку. Наливаю из графина сок. Вижу жуткие глаза Афанасия Гавриловича. Показываю ему графин — сок это, СОК!

Провал.

Лысый… тот, который встречал на вокзале неделю назад, говорит речь… Ева блекочет по-русски… «Укрепление дружеских связей»…

Провал.

— …Очень важно понять друг друга…

Провал.

— …Контакты, несомненно, были полезны для обеих сторон…

Провал, провал, провал.
Провал.

В углу, возле зеркала, — опять Люня. Опять Ева:

— Госпожа Шпинделькранц в восторге от знакомства с вами. Она и ее муж надеются увидеть вас скоро, они собираются в вашу страну…

Полный провал.
И еще один.

Сидят с Николаем Ивановичем на диване. У каждого в руке горсть чищеных орехов. Грызут.

— Ты чего, Витек, кривишься? — спрашивает Николай Иванович.

— Живот болит, — врет Виктор Георгиевич.

Живот не болит. Он кривится от ломанувшего голову прозрения: не на голой карточке видел он Люню, не на карточке в витриночке. Видел он ее на вокзале… в день приезда… была она с тем лысым… и с цветами в руках… и им объясняли, что она что-то вроде секретаря в ихнем объединении профсоюзов… знакомили… Но действительно была в большой шляпе и в сапогах.

Провал.

— Где мы? — спросил Виктор Георгиевич у Николая Ивановича.

— Чего? — спросил Николай Иванович и сунул всю горсть орехов себе в пасть. Зажевал с треском. Не переставая жевать, хлопнул себя по лбу, полез в карман, достал конверт, протянул Виктору Георгиевичу. — Жабыл шовшем, — прошамкал сквозь орехи.

Виктор Георгиевич достал из незапечатанного конверта скользкую белую картонку, на которой типографски было отпечатано (читал через пятое на десятое):

«УВАЖАЕМЫЙ ГОСПОДИН…….В. Г.

……ОБЪЕДИНЕННЫЙ ПРОФСОЮЗ…..

……имеет честь пригласить по случаю Рождества

…… на коктейль….

……состоится……В ДОМЕ ПРИЕМОВ

МИНИСТЕРСТВА ТРУДА……..

……..к 8 часам вечера….

(……..)»

Провал.

Брно,1979 г.

ИЗ РАССКАЗОВ ДЯДИ МИТИ

Физик и Володя

Физик из 35-го дома совсем озверел. Он кричал из окна:

— Я ему все шины проколю, сволочи зеленой.

Он пошел в ЖЭК прямо к Прасковье Никифоровне. Но ее не было. Тогда он так рванул дверь к главному инженеру, что вылетели оба замка и один сильно ударил физика по ноге. А инженера и не было, он вторую неделю бюллетенил, потому и дверь была заперта. Тогда паспортистка высунулась из своего окошка и сказала:

— Это вы тут чего?

— Это я тут чего? — спросил физик таким страшным голосом, что паспортистка захлопнула окошко.

А физик стукнул по фанерной стенке кулаком и сказал:

— А ну высунься, прокукарекай мне еще что-нибудь! Где вся банда?

Тут открылась входная дверь и вошел Володя с куском трубы в руках. Он спросил:

— Что за шум?

Физик повернулся и хотел подбежать к нему, и схватить сильно за отвороты куртки, и тряхнуть как следует, и крикнуть: «А-а-а! Тебя-то мне и надо!» — но, во-первых, замок все-таки сильно врезал ему по ступне и физик не мог подбежать, а мог только хромать, а во-вторых, в руках у Володи был обрезок трубы, и это тоже наводило на мысли.

Поэтому физик немного успокоился и сказал, хромая:

— Я вас ищу, а вас нет.

— Как это меня нет, когда вот я, — удивился Володя.

— Да, но сперва вас не было. И инженера не было. Как можно такие замки не закреплять? Они же тяжелые. Они по ногам бьют. Неужели трудно пару шурупов привернуть?

Володя поднял замок с полу, и сообразил, как все было, и сказал:

— Это плотник. Он уволился. А шурупы были его собственные. У нас давно шурупов нет. Он их, наверное, вывернул, он квартиру получил от работы жены. Двухкомнатную. В Беляеве.

— Да ладно, — сказал физик. — Сейчас уже меньше болит. Это сперва только. Вон какая краснота.

У него сандалии были надеты на босу ногу, и поэтому красноту было хорошо видно.

Тут Володя спросил:

— Ну а пришли-то вы зачем?

Тогда физик опять начал кричать, и паспортистка, которая уже открыла окошко, снова испугалась и закрылась наглухо. А физик кричал:

— У меня дочь — молодожен, а на них с зятем подтекает около стояка. Полметра уже пятно на потолке. Я им говорил, пока пятно было с арбуз, — вызовите, заделайте.

Володя его остановил и сказал:

— Это в 35-м доме, что ли?

— Ну а где же? 56-я квартира. Моя 52, а у них 56. Так он все время уезжает. Причем машина зеленая стоит, а он уезжает и уезжает! Со всем своим кагалом. Все, говорит, заделали! А как уедет, опять подтекает.

И машина стоит, зеленая. А у них заперто и капает.

Володя сказал:

— Ну пойдем сходим, я только инструмент возьму.

Они позвонили в 56-ю квартиру. Физик приложил ухо к двери и говорит:

— Слышите, никого.

Володя тоже приложил ухо.

— Да, — говорит, — не слышно.

Тут физик надавил кнопку со всех сил и надолго. Просто так, чтобы знали. А в это время открылась соседняя дверь и высунулась старуха с собакой на руках.

— Вы, — говорит, — к Фарадеям?

Физик как рявкнет:

— А вы думали, мы звоним к ним, а идем к вам? Собаку стричь? — и показал на большой водопроводный ключ у Володи в руках.

Тут и собака залаяла, и старуха заговорила, и дверцей лифта кто-то внизу грохнул — ничего не разобрать.

Потом прояснело.

Старуха говорит:

— Если вы по поводу протечки, то они мне ключ оставили от квартиры. Так что в моем присутствии можете войти.

Володя говорит:

— Ну вот, а вы волновались.

Физик не уступает.

— А я, — говорит, — и сейчас волнуюсь. С какой стати мне успокаиваться? Кто мне это пятно будет ликвидировать?

Ну, вошли в квартиру.

Физик говорит:

— Сюда, в этой комнате. Вот, — говорит, — видите, больше полметра пятно. Это же надо потолок перебеливать.

Володя разобрать не может.

— Подождите, — говорит, — это же не ваша квартира. Тут же внизу должно сыреть.

Физик тоже в тупик стал.

— А ведь правда, — говорит. — Это что ж такое?

Тут с площадки входит жена физика в халате и с сигаретой.

— Мишаня, — говорит, — там снизу пришли. Говорят, от нас к ним натекает. Сходи поговори.

Физик схватился за голову.

— Нет, — говорит, — так жить нельзя. Больше нельзя! Если так будем строить! Если это не жилые помещения, а сообщающиеся сосуды, то тут надо так прижать, так бить рублем за брак, за халтуру, за слабострой. Я уж не говорю про форточки, которые не по размеру. Ну давайте, — кричит, — чините. Что вы стоите? Прямо на глаз видно, как капает.

Но Володя стоит задумчиво и с места не двигается.

— Я, — говорит, — прямо даже не знаю. Это же вся система насквозь прогнила. Похоже, надо специалистов вызывать.

— Да каких специалистов! Стояк надо перекрывать.

Володя подсмотрел вверх, а потом вниз, где тоже сыро, и спрашивает:

— А как его перекрывать?

Физик отскочил в сторону и говорит старухе и своей жене:

— Вот такие мастера! Вот такие мастера! Смотрите на него! — и пальцем ткнул в сторону Володи.

А собака подумала, что это значит «взять!», кинулась и разом вырвала клок из Володиной штанины.

Тут Володя закричал как подкошенный и замахнулся на всех водопроводным ключом. А вся компания отступила назад, сколько можно было, и при этом у собаки от злобы и страха случился припадок. Она захрипела, закатила глаза и повалилась на спину в судорогах.

Это заставило всех немного опомниться и говорить тише, как при больном.

— Ну что мы в самом деле, — сказал физик. — С этой минуты надо попробовать крепче держать себя в руках. Нервы — прямо никуда. Я, Володя, не хотел на вас собаку натравливать, я только хотел, чтобы с потолка не капало.

А Володя говорит:

— Мне брюк не жалко. Сами видите, что это за брюки. Их можно не жалеть. Но она же меня до мяса достала.

Старуха тоже проявила понятливость.

— Я, — говорит, — тоже виновата, не надо было ее с рук спускать.

И жена физика сказала:

— Мишаня! Ты бы зашел к нижним, чтоб они не волновались, а то у меня дела.

А физик сказал:

— Вот только ты, Валентина, помолчи. Я сейчас успокоился, а от одного звука твоего голоса я опять могу психануть. И окурок брось. Всю квартиру прокурила. Ты хоть Фарадеев пожалей.

Старуха сказала:

— Да вы не беспокойтесь, они сами курят.

— Вот и пусть, — сказал физик. — А мы будем свою квартиру коптить. Иди, Валюша.

В это время собака слегка оклемалась и выплюнула кусок Володиных штанов.

— Ну вот и умница, — сказала старуха. И сперва она, а потом другие немного погладили собаку.

— Ключ нужен от чердака, — сказал физик, накручивая на палец собачье ухо. — Там надо запорник стояка перекрыть. И обмотку новую сделать, чтобы зазоров не было. Я бы сам все сделал, так сегодня же четверг. А мне в пятницу минимум сдавать. Ввели, понимаешь, повышение квалификации, перевод с английского.

Володя похлопал собаку по животу и задумался. А потом сказал:

— Я вам достану ключ от чердака, и вы там сделаете все обмотки, а я вам пока английский переведу.

Физик с корточек отвалился назад в сидячее на полу положение.

— Ну да? — сказал он.

— Да, — ответил Володя. — Я два года синхронистом работал. Я хорошо язык знаю. Только там платят восемьдесят четыре копейки в час.

Собака лежала на спине, закрыв глаза от удовольствия.

Старуха с умилением смотрела на эту картину.

Физик сказал:

— Так у меня техперевод.

А Володя говорит:

— Это ничего, я два года в лаборатории работал по информатике. Только там платят по рубль четырнадцать за лист сложного перевода.

Тогда физик сказал:

— А что это мы тут расселись, у Фарадеев? Даже как-то нетактично. И Валентина накурила. Пошли ко мне. И собачка вроде оклемалась. Счастливо оставаться.

Ну, пришли к физику, выпили кофе со шпротами. Володя посмотрел, чего переводить, и говорит:

— Это можно, это без проблем.

Достали ключ, тряпки. Физик переоделся во все Володино чтобы не пачкаться, и поехал на чердак перекрывать наглухо. А Володя надел физиков халат и засел за стол — переводить.

ТУТ вернулись зять с дочкой. Они ездили в парк культуры на качелях кататься. У них у обоих были отгулы. Дочка сразу легла спать, а зять посмотрел, как Володя работает, а потом принес споловиненную бутылку и огурцов.

— Не хотите ли, — говорит, — по маленькой?

Володя говорит:

— Чуть попозже.

А зять:

— Как хотите. А я сейчас, у меня отгулы.

В это время забежал физик, весь в сурике.

— Нормально, — говорит, — сейчас в котельной распределительное колено заменим и вентиль закрепим. И будет отлично. А у вас как?

Володя говорит:

— Движемся. У вас латинского словаря нет случаем?

— Латинского нет, — говорит физик, — а философский есть. У меня вон зять философ.

А зять-философ уже третью налил. Ногу за ногу заложил, откинул на диван и, хрустя огурцом, говорит:

— Я вот все не могу толком разобраться, где филогенез, а где онтогенез. То есть понимать, конечно, понимаю, но сути не чувствую. А мне работу сдавать надо.

Володя, не поднимая головы от стола, говорит:

— Это я вам завтра объясню. Я два года этим занимался. Только завтра мне в подсобке прибраться надо — моя очередь, и прокладки ставить на краны.

Зять хлопнул в ладоши три раза и крикнул, как в цирке:

— Оп-па! А я на что? У меня ж отгулы!

Физик говорит:

— Ладно, я пока в котельную. Вы работайте. А ты, — сказал он зятю, — чем сидеть и самому пить, сходил бы — время уж к двум[1]. К полчетвертому вернешься. А то в доме гость, а у нас, кроме Валентины и ее сигарет, ничего и нет.

Зять опять хлопнул в ладоши и говорит:

— Заметано! Это, — говорит, — у нас прямо бригада коммунистического труда — каждый за другого работает.

Тут все засмеялись. А Володя постучал пальцем по бумагам и сказал:

— А занятная статья. Дайте мне ее с собой на вечерок.

Физик говорит:

— Да хоть насовсем.

А зять-философ уже в дверях с сумками:

— Ну, я пошел. Но завтра точно, да?

Володя говорит;

— Точно.

Зять говорит:

— Смотри, это не шутки, это кандидатский минимум. Часов в восемь, да?

— Ладно, — говорит Володя.

— Здесь или мне в подсобку прийти?

— Здесь, здесь. Я приду и ключ от подсобки дам.

— Значит, в восемь?

— В восемь, в восемь. Ну, самое позднее — половина девятого.

После поминок

Поминки по Генрих Михайловичу устроили, правду сказать, хорошие. Их — одиннадцатая — квартира, все три комнаты, и соседи Климасовы свою однокомнатную отдали, только сына диваном отгородили, у него назавтра контрольная общегородская. И везде столы. Полтора автобуса народу с кладбища приехало. Да своим ходом сколько. Одних только иностранных машин — ДВЕ! Геннадий Степанович, народный артист, на «мерседесе», и сам Александр Борисович на своем «вольве».

И пили хорошо, и закуска первосортная, и помянули Генрих Михайловича, грешить нечего, тоже хорошо. Правда, и заслужил он. Душа человек был. Да и года-то еще позволяли пожить — чего там, чуть за шестьдесят. Колосов сказал, что потеря невосполнима и для публики, и для нас, что мы все учились у него, у Генрих Михайловича, и отношению к делу, и скромности, и остроумию, но что многие так и не научились, не успели, а теперь уж как бог даст!

Друкер вспомнил, как Генрих Михайлович умел подшучивать, особенно в молодые годы. В последнее время, правда, пореже, но тоже метко. Говорили, как он семью любил, как с ним на пароходе до Астрахани ездили. Геннадий Степанович сказал, что Генрих Михайлович был очень нужен Александру Борисовичу, что под его, Александра Борисовича, руководством он строил то новое, что теперь надо продолжать строить уже без него. И сам Александр Борисович подтвердил, что ценил Генрих Михайловича, потому и пришел сюда, жаль, что по независящим обстоятельствам не мог быть на кладбище, но еще раньше, на панихиде, он все сказал, а сейчас хочет только добавить, что Генрих Михайлович если и шутил, то всегда добродушно, без камня за пазухой, и это стоит тоже отдельно вспомнить.

Немного подпортил дело Санин. Он сказал:

— Слезки наши отчасти крокодилом припахивают. Довели человека. Вытеснили. А теперь вот все вместе в его квартире сидим, а его там оставили.

Но тут и самого Санина вытеснили. Под руки, под руки — и на выход. Он еще по дороге за климасовским столом успел рюмку перехватить, а потом махнул рукой и говорит:

— Эх, сказал бы я вам, да вы сами все знаете. — И уехал на такси.

Потом Женик Лузин поднялся от молодежи.

— Я, — говорит, — по возрасту Генрих Михайловича близко не знал, и шутки его только понаслышке слышал, и в Астрахани с ним не был, но сказать могу одно: был он самым из всех нас талантливым. И на сцене, и на репетиции, и даже когда на собрании выступал. И всегда он был на десять голов выше всех.

Тут Александр Борисович сильно закашлялся рыбой. Ему и воды давали, и по спине несильно постукивали, но он все кашлял, и изо рта у него вылетало множество кусочков и косточек, и слезы лились от напряжения. Ну, потом общими усилиями вылетел основной кусок, и Александр Борисович остановился.

— Да! — говорит. — Ну что за день у меня такой сегодня, прямо что-то невозможное. Ночью зуб болел, потом Генрих Михайлович умер, теперь вот рыба поперек горла встала. Ладно, говорит, — пора домой, а то как бы в общем потоке неприятностей еще машину бы не разбить. Поеду засветло.

Все закричали:

— Посидите еще! А машину до завтра оставьте, еще сладкое будет!

— Нет, — говорит Александр Борисович, — тронусь. — Подошел к хозяйке. — Я,— говорит, — вам очень сочувствую, и это искренне. Потерять Генрих Михайловича — это тяжело. Да еще народу вон сколько нашло, во всех дверях стоят и едят. И знали-то его многие только издали, а сюда заявились и еще разговаривают. Много у нас в театре швали. Требуются большие сокращения. А вам, Друкер, — сказал он Друкеру, — надо бы написать большую статью о Генрих Михайловиче и вообще о нашем старшем поколении, поставить его в пример молодежи.

Ну, отгуляли поминки, и пошла ежедневная жизнь. Александр Борисович стал делать давнюю свою мечту — его самого с Друкером инсценировку по знаменитой повести Федота Жилина «За семь верст». Вещь это такая, где сказана самая-рассамая последняя правда, и жизнь в ней выглядит поэтому такой жуткой, что каждый раз к концу репетиции прямо повеситься хочется. Этого именно и добивался Александр Борисович. Он сам говорил:

— Мы должны, — говорил, — разбудить в зрителе совесть, чтобы она сильно заболела.

У Женика не очень получалась роль Лехи Курдюмова. То есть получалась, но Александру Борисовичу хотелось большего.

— Леха — это открытый человек. Понимаешь, Женя? — говорил Александр Борисович. — Он один пошел против общего сговора. Это надо выявить. Это надо самому немножко таким быть. Это прожить надо. А у вас как будто камень за пазухой.

Женик очень старался, но камень частично за пазухой все-таки оставался. Меньше, но оставался. Женик стал наддавать голосом, чтобы выкинуть камень. Но это не помогло.

— Что вы кричите? — кричал на него Александр Борисович. — Надо, чтобы душа кричала, а не горло.

Тут еще появилась сперва одна статья, а потом вторая, и обе неприятные. Первая, друкеровская, называлась «Ни Щепкина, ни Щукина!». Друкер был в отчаянии от молодежи. Друкер вглядывался в нее довольно пристально, особенно в Женика Лузина, и только безнадежно махал рукой. Вторую статью написала Вероника Бобыш. Называлась она «Без позиции». Перед статьей был эпиграф — слова известной песни: «На позицию девушка провожала бойца». Бобыш сравнивала современную молодежь, и конкретно Женика Лузина, с артистами фронтовых бригад. Получался перекос в пользу фронтовиков. А все оттого, что нет определенной позиции, с которой можно открыть огонь по врагу. Не умеют учиться у мастеров, не используют живые примеры — того же Александра Борисовича, и Геннадия Степановича, да и покойного Генриха Михайловича.

Статьи обсудили на собрании, и Геннадий Степанович сказал, что научиться у мастеров можно многому, но таланту научиться нельзя. А тут еще вышел по телевидению фильм с участием Женика, и зрители фильм одобрили. Александр Борисович сказал на репетиции, что очень рад выходу этого фильма. На этом примере можно рельефно показать, как тяга к дешевому успеху может загубить последние крупицы способностей.

В это время выпустили наконец «За семь верст». Перед началом Александр Борисович напомнил актерам, что главная задача — разбудить совесть. А после спектакля Санин, игравший Курдюмова-старшего, довольно громко сказал:

— Совесть, может, и разбудили, но зрителей разбудить не удалось — народ как заснул в первом акте, так и проспал до самых аплодисментов.

— Лузин не потянул, — сказал на худсовете Александр Борисович. — Придется менять Лузина.

И тогда случилось непоправимое. Играли в двухсотый раз пьесу Бориса Клязина «Три сестры». Женик пришел на спектакль пьяный. И хотя роль у него была из одного слова — он вместе с другими курсантами парашютного училища кричал во втором акте «Пожар, пожар!», — происшествие не осталось незамеченным.

— Ну, мы уже дошли до Геркулесовых столпов! — говорили на собрании. — Мы уже дошли до Сциллы и до Харибды! Если артист на сцене лыка не вяжет, это уже ЧП. Ну а как на военном корабле, и в боевых условиях, и действительно пожар, и матрос вот так же бы в непотребном виде?! Долго мы любили Женю Лузина, крепко мы любили его, но в три шеи гнать из сердца надо такую любовь вместе с артистом из театра к чертовой матери, как дурную траву, чтоб неповадно было, особенно в наши дни, когда хоть и медленно, но неуклонно сокращается число пьяных даже на производстве.

Вот тут только Женик засуетился. Забегал. Вступил в многочисленные, но совершенно безрезультатные переговоры.

— Неужели всё? Неужели насовсем?! — воскликнул он, разговаривая с признанным уже обломком театра — с Саниным.

— Ну почему же всё? — сказал Санин и дал ему совет. Один-единственный, но спасительный.

Женик пришел к Александру Борисовичу и сказал, что ни о чем он не жалеет, а жалеет только о том, что не бывать ему больше на Александраборисовичевых репетициях, не видать тех изумительных поворотов и превращений, которые случаются на каждом шагу этих репетиций, не слышать ему, как громом проносится голос его, сея тревогу и пробуждая, непрерывно пробуждая совесть, не знать ему радости роста под могучим крылом, а знать ему только серую каменистую дорогу дешевого успеха прямо в тупик.

Александр Борисович окликнул Женика уже в дверях.

— Я к вам, Лузин, всегда хорошо относился. Тем более обидно было видеть вашу неблагодарность.

Лузин подбежал и крикнул:

— Нет! нет! Это недоразумение! Если что-нибудь когда-нибудь, то не то хотел сказать.

— Вам вообще над словом надо поработать, Женя. Слово — великая вещь. Вам надо осторожнее со словом обращаться, даже на похоронах.

Ну, Лузин в театре остался. И появилась на спектакль рецензия Вероники Бобыш — «Разворошенная совесть». Лузин упоминался в общем ряду, но положительно.

Чардым,

1987

ПРАЗДНИЧНЫЙ ВЕЧЕР (Рассказ о брошенной резине, Валентине Ивановиче Прухо и о пользе для женщин занятий спортом — история, которую можно выразить только в стихах)

ВАЛЕНТИН ИВАНЫЧ ПРУХО

ПОЛУЧИЛ ОДНАЖДЫ В УХО.

ДЕЛО БЫЛО ВОЗЛЕ ДОМА,

И КРУГОМ ПОЛНО ЗНАКОМЫХ,

И ПРИ ЭТОМ ВАЛЕ ПРУХО

ОЧЕНЬ СИЛЬНО ДАЛИ В УХО.

МЫ НЕ ВЫПИЛИ НИ КАПЛИ,

МЫ ЕЩЕ И НЕ РАЗЛИЛИ,

МЫ В ТОТ ДЕНЬ НА ПЬЯНКУ НАПЛЕ-

ВАЛИ И С УТРА НЕ ПИЛИ.

ЭТО ДЕНЬ ОТКРЫТЬЯ СЪЕЗДА

ПРОФСОЮЗА ТЯЖМАШСТРОЯ.

МЫ СТОЯЛИ У ПОДЪЕЗДА:

ПРУХО, БУРЦЕВ, Я — НАС ТРОЕ.

ПОДХОДИЛ БОБЦОВ С СОБАКОЙ,

ПОДХОДИЛ ПЕТРОВИЧ С ВНУКОМ,

ВНУК ПОТОМ ПОЧАПАЛ С БАБКОЙ,

А ПЕТРОВИЧ В ДОМ — ЗА ЛУКОМ.

БУРЦЕВ ОТКРЫВАЛ, А ПРУХО

РЕЗАЛ ПЛАВЛЕНЫЙ НА ДОЛЬКИ.

ВДРУГ ГЛЯДИМ — БЕЖИТ СТАРУХА,

ВРОДЕ МАТЬ ОРЛОВА КОЛЬКИ.

В НАПРАВЛЕНЬЕ ДОМА БЫТА

ЖМЕТ СТАРУХА С МАГАЗИНА.

А ДОРОГА ВСЯ РАЗРЫТА,

И ВАЛЯЕТСЯ РЕЗИНА.

БУРЦЕВ КРИКНУЛ: «СПОХВАТИЛАСЬ!

НЕ СПОТКНИСЬ, УЖЕ НАЛИТО!»

ТА ЗА ШИНУ ЗАЦЕПИЛАСЬ

И ОТКИНУЛА КОПЫТА.

НУ, МЫ, ЯСНО, ВСЕ ЗАРЖАЛИ

(НО ПО-ДОБРОМУ, БЕЗ ЗЛОБЫ).

ТУТ С ВЕДРОМ СТАРИК ГУЖАЛИН

ВЫШЕЛ, ВЫНЕСТЬ МУСОР ЧТОБЫ.

ПРЕТ ПО КОЧКАМ, РОТ РАЗИНЯ.

Я КРИЧУ: «ОЧКИ ПРОТРИ-ТО!»

ТОТ СПОТКНУЛСЯ ОБ РЕЗИНУ,

ШМЯК! — И В СТОРОНУ КОПЫТА

ПРИПОДНЯЛСЯ КВЕРХУ ЗАДОМ,

ЗАД В ГРЯЗИ. И МАТЕРИТСЯ.

МЫ СМЕЯЛИСЬ ДО УПАДУ

(ВОДКА АЖ МОГЛА ПРОЛИТЬСЯ).

ТУТ ПЕТРОВИЧ ТАЩИТ ЛУК,

А В ДРУГОЙ РУКЕ КАСТРЮЛЯ.

СЗАДИ КАНДИДАТ НАУК —

ИХНЯЯ НЕВЕСТКА ЮЛЯ.

ЛУКОМ МАШЕТ, КАК КАДИЛОМ.

КАНДИДАТ ОРЕТ: «ПОДЛЕЦ!

НЕ ДЛЯ ВАС Я ХОЛОДИЛА

ДВОЕ СУТОК ХОЛОДЕЦ!»

ПРУХО КРИКНУЛ: «СТУДНЮ ХОЦЦА!

БЕЗ ЗАКУСКИ ПИТЬ НЕ БУДУ!»

А ПЕТРОВИЧ ВСЕ НЕСЕТСЯ,

РУКУ ВЫТЯНУВ С ПОСУДОЙ.

ПРУХО КРИКНУЛ: «ЖМИ ГАЛОПОМ!

ГЛЯ, ОНА ТЕБЯ ДОБУДЕТ!»

НУ А ТА, КАК АНТИЛОПА,

СКАЧЕТ, ТЯНЕТСЯ К ПОСУДЕ.

«Я, ПАПАША, СПАЛ С ЛИЦА!

БРЮХО СВОДИТ ГОЛОДУХА!

КИНЬ, ПЕТРОВИЧ, ХОЛОДЦА!

ПОМИРАЮ!» — ШУТИТ ПРУХО.

ПРУХО ШУТИТ: «ПРАВДА НАША!

ГЛЯНЬ, УЧЕНАЯ, ЗДЕСЬ ЛЮДИ!

ОН ЖЕ МУЖНИН ТВОЙ ПАПАША!»

ЮЛЬКА В РЕВ: «ОТДАЙТЕ СТУДЕНЬ!»

ПРУХО КРИКНУЛ: «ТЫ Б РАЗУЛСЯ!

КАНДИДАТ, ЛИШУ ВЕСНУШЕК!»

ТУТ ПЕТРОВИЧ ДОЛБАНУЛСЯ

ОБ РЕЗИНУ — И С КАТУШЕК.

КАНДИДАТ НАУК С НАЛЕТА

СПОТЫКАЕТСЯ ОБ БАТЮ,

ВВЕРХ ВЗЛЕТАЕТ САМОЛЕТОМ —

И… В КАНАВЕ, КАК В КРОВАТИ.

БУРЦЕВ ТАК ЗАРЖАЛ, ЧТО РУХНУЛ —

ЛБОМ ОБ СТОЛБ ПРЯМОЙ НАВОДКОЙ.

ВАЛЕНТИН ИВАНЫЧ ПРУХО

УРОНИЛ БУТЫЛКУ С ВОДКОЙ.

НУ, ДОРЖАЛИСЬ! — ВОТ ОТМЕСТКА!

В ЭТО ВРЕМЯ ПОДХОДИЛА

КАНДИДАТ НАУК, НЕВЕСТКА,

ЗУБЫ, КАК У КРОКОДИЛА.

НЫНЧЕ ПРАЗДНИК, А НЕ БУДНИ —

В ЛОСК БЫЛА ОДЕТА ЮЛЬКА —

КОФТА НАСТЕЖЬ, МОРДА В СТУДНЕ,

А В РУКЕ БЛЕСТИТ КАСТРЮЛЬКА.

НО НЕ С ПРАВОЙ, ГДЕ ПОСУДА,

ВАЛЕ ПРУХО (С СИЛОЙ ПУШКИ!)

СО СЛОВАМИ: «НА, ПАСКУДА!» —

С ЛЕВОЙ — ЖАХ! — ПО ЧЕРЕПУШКЕ.

ЭТО БЫЛ ЭФФЕКТ ГРОМАДНЫЙ!

СМИРНО, ГВАРДИИ СТАРШИНЫ!

ПРУХО СТАРТОВАЛ С ПАРАДНОЙ,

ПРИЗЕМЛИЛСЯ ВОЗЛЕ ШИНЫ.

ЮЛЬКА — В ДОМ ПРЯМОЙ ПОХОДКОЙ,

КИНУВ ПРУХЕ: «НУ, ПОКЕДА!»

ВОТ СТОЮ Я В ЛУЖЕ ВОДКИ,

НАМОКАЮТ ПОЛУКЕДЫ.

«ШАЙБУ!» — КРИКНУЛИ С ОКОШКА.

ВЕЧЕРЕЛО ПОМАЛЕНЬКУ.

ИЗДАЛЯ НЕСЛАСЬ ГАРМОШКА,

ТАМ ИГРАЛИ ЛЕТКУ-ЕНЬКУ.

МЫ ПЕТРОВИЧА СОБРАЛИ.

НАСКРЕБЛИ — И ВЗЯЛИ ПИВА.

ПОБАЛДЕЛИ… ТРАЛИ-ВАЛИ…

В ОБЩЕМ, КОНЧИЛОСЬ КРАСИВО.

НУ, НА ПРУХЕ ЭТА МАЛОСТЬ

ЗАЖИЛА, КАК НА СКОТЕ,

А НЕВЕСТКА, ОКАЗАЛОСЬ…

ЗАНИМАЛАСЬ КАРАТЕ.

30 декабря 1982 г.

ПЕТРОВ ДЕНЬ (Сказка)

Потерял старик юмор.

И за печкой искал, и в подклетье искал, и в подпитьи искал — нет нигде. Загорюнился старик, занюнился.

Что ни оглянется — весь мир точно сажей выпачкан. В окно зыркнет — дождь идет. В будущее глянет — зима надвигается. Свет зажжет — мухи оживают, жужжат, роятся, в волосах путаются. Погасит свет — мыши бегают, ногами стучат.

Лег старик на кровать лицом кверху. Заскрипела кровать. Паук с потолка козявку спустил на паутине к самому стариковому носу. Закрыл старик глаза и возроптал своим стариковым голосом:

— За что мне такая обида? И обеда у меня нет. И обрыдло мне все на свете. И ободья на колесах полопались, телега не на ходу, уехать нельзя. Вот сейчас плюну на все и отдам концы, узнаете тогда, как без меня!

Вдруг из темноты пискнул непонятный голос:

— А что с тобой, что без тебя, все равно материя едина!

Вскинулся старик, вздернулся, лицом в паутине попутался, вскочил с кровати. Тихо все, ничего не слышно, даже мыши замолкли. Только сердце в ребра стучит, как почтальон в дверь: туктук-тук, туктук-тук. Потоптался старик в темноте неслышно и шепнул:

— Померещилось!

А голос как ухнет нахально:

— Будто ба!

Гикнулся старик к дверям, да так тетехнулся лбом о притолку, что вспух на лбу небывалый синяк. Осветилась от него изба неземным утро-фиолетовым светом. Насквозь все видно стало — что было, что будет, что за чем прячется.

Видит старик сундук в углу, да так ясно видит — каждую соскоблинку на дереве, каждую ржавчину на железе замечает. А сквозь сундук, сквозь стенки его, видит пустоту и пыль его нутра. А в пустоте и в пыли лежит мяч, который старик в детстве в воздух подбрасывал. Видит кота на печке, а внутри кота видит мурок — комочек кожаный скрипучий, которым кот мурлычит.

Видит старик желтую фотографию на стене — народу много на фотографии, лица махонькие — а старик, будто телескопы на глаза надел, всех узнает, родинку знакомую возле ушка замечает. А сквозь фотографию видит: идут к нему, кто по траве, кто по снегу, папочка и мамочка, и жена его, и детки — знакомые, милые, и незнакомые, те, что родиться собирались, да не родились.

На себя старик оборотился и разглядел душу свою — маленькую звездочку затухающую. Ежится, сама в себя прячется последними лучиками посверкивает.

А посреди избы — то ли стоит, то ли в воздухе плавает — ОНО — вроде плотное, а прозрачное, в пиджаке, с плечами и при галстуке, а на длинной голой шее птичья голова. Рукава на рубашке кружевные, из-под них перья. Порты в сапоги заправлены. Один сапог рваный, и из дыры коготь торчит. Когтем ОНО себя за щель в полу придерживает, чтоб к потолку не улететь — легкое! Покачивается. А голова птичья вся под абажур ушла, словно шапку надел. Глаз не видно, только клюв высовывается.

Страх Старика силит, а любопытство сильнее.

— Кто ты? — спросил старик стариковским голосом.

— То-то? — эхом ответило ОНО и клювом щелкнуло.

— Не пугай меня! — попросил старик.

— А чего еще с тобой делать? — скрипит чудище.— Я есть Птица-Джентльмен Феликс Мария Удаль-Ман. Материя первична, а сознание вторично.

— К чему ты это? — тоскует старик без юмора.

— К чему-у-у-у? — заверещала Птица Феликс. — А к тому, что все кончается и только энергия вечна — один вид энергии в другой переходит. Вот тебе и весь сказ, старый козел. А куда, по-твоему, уходит энергия, которая впустую тратится? Куда ушла та, от которой никакого толку не было? Думаешь, идеалист недорезанный, исчезла она? Думаешь, кишка тонкая, все шито-крыто? Н-е-е-е-е-т! Она вся в меня ушла! Я весь из нее состою, из бестолковой энергии. И потому с каждой минутой моей вечной жизни сил во мне все прибывает и прибывает, ибо я весь с головы до ног научно обоснован. Я есть центральный парадокс, и ко мне идут линии питания от трех главнейших сил. От Бога — сила Творения неизвестно зачем, от природы — сила Воспроизведения неизвестно зачем, от разума человеческого — сила Постижения неизвестно зачем. И ты, калоша старая, видишь перед собой сосуд, в котором клокочет силою непостижимая пустопорожность жизни. Челюсть-то подбери да, чем рот разевать, призадумайся! Это я тебе говорю, Птица-Джентльмен Феликс Мария Удаль-Ман!

— Лоб болит, — говорит Старик. — Соображение угасает.

— Да, — подтвердила Птица-Джентльмен, — перпендикулярно ты в косяк втеснялся, долгая будет шишка. И пока она освещает мир утро-фиолетовым светом, успей понять, как ты в меня переливаешься, как всякое твое движение бестолково и как бестолкова неподвижность твоя. И воспоминания, и слезы твои гроша ломаного не стоят. А ко лбу, шляпа ты мятая, пятак приложи, легче будет тяготу чувствовать. Будь здоров, мракобес!

И исчезла Мария Удаль-Ман, будто ее и не было.

Старик пошарил по карманам пятак, не нашел. Снял с гвоздика большой ключ от амбарного замка. Приложил ко лбу холодный ключ и… отключился.


А когда очнулся, светало за окнами. Старик зажег огонь, поставил воду кипеть. Радио в сеть втокнул. Запело радио странную песню:

Утро красит фиолетом

Место, где была земля.

Наши люди этим летом

Просыпаются, дремя.

Постучал Почтальон, как сердце давеча туктук-тук, туктук-тук!

— Пляши, радуйся! — говорит Почтальон. — Тридцать три письма я тебе принес! — все, которые ты за три года отправил. Все назад вернулись, все адресаты выбыли. Теперь можешь их в книгу издать. Переписка, том первый, в один конец. И делать ничего не надо. Пей чай да кофеем запивай!

— А ты, я смотрю, с юмором, — говорит Старик.

— Оставить не на кого, — смеется Почтальон, — везде его с собой таскаю. Мамка-то наша сбежала.

А юмор кудрявый прыгает вокруг Почтальона, щекочет. И Старика в покое не оставляет — то травинку в нос засунет, то лепешку коровью за шиворот ему пустит.

— А твой где? — спрашивает Почтальон.

— Потерял, — говорит Старик. — Может, в сене, а может, в прошлом году на ярмарке. По-твоему, небо на что похоже?

— На море, — сразу говорит Почтальон.

— А по-моему, на трубу печную, если изнутри смотреть.

— Ну! — засмеялся Почтальон с юмором. — Это ж надо! Да ты больной, к врачу сходи. Вон у тебя и голова тряпкой обвязана. Болит, что ли?

— Птица приходила, — говорит старик, — я испугался, что примета плохая, в дверь сунулся, да на косяк и попал.

Почтальон с юмором упали на землю со смеха и ну кататься.

Снял Старик тряпицу с головы, открыл шишку. Осветился день утро-фиолетовым светом. И видно стало сквозь Почтальона и сквозь юмор его, что вовсе они не смеются, а плачут и всё думают о сбежавшей своей мамке. И по земле всё катаются.

Снова повязал голову Старик. Поднялись Почтальон с юмором.

— Ну, — говорят, — умора! Прямо до слез!

— Ладно! — говорит Почтальон. — Пойдем дальше Вот тебе газеты свежие, пахучие, вот тебе заграничный журнал «Тамс», а вот тебе наш местный журнал «Тутс» И везде все новое-переновое. Читан да радуйся. То война, то авария, то разбойники свирепствуют, но все это где-то, не здесь, а словно в сказке. У нас солнце светит. Где-то, пишут, воздух совсем протух, жизнь вымерла. А у нас травой да грибами пахнет. Хорошо! Сегодня Петров день — стемнеет, соловьи запоют. В последний уж раз. Соловьи только до Петрова дня. Но день-то ведь впереди. А за ним длинный вечер. Эхма, не горюй!

Пошел Почтальон с юмором по тропинке и запел на два голоса:

Без тебя мне не жить,

Без тебя мне не жить,

Я умел лишь однажды любить.

— Почтальон! — далеко крикнул Старик. — А Почтальон! Ты Феликса Удаль-Мана не знаешь?

— Зна-а-ю! — донеслось из-за холмика. — Он журнал «Вокруг круга» выписывает.


Много ли, мало ли прошло времени, а только десять утра по радио пропикало. Сообщило радио, что урожай сгнил, и перешло к симфонической музыке.

А Старик перешел дорогу и постучался к врачу.

Из верхнего окошка высунулась жена врача и сказала добрым голосом:

— Толкайте дверь, она и откроется. Толкайте, толкайте! Там еще одна дверь будет, ее тоже толкайте. Все двери толкайте. Потом одна не поддастся, сколько ни толкайте. А вы ее потяните. За ней будет темная комната. Там мой и сидит, опыты делает.

Пошел Старик двери толкать. Шесть толкнул, а седьмая не поддается. Вспомнил Старик, что добрая жена врача ему говорила, и потянул осторожно.

— Ну чего ты тянешь! — рыкнул доктор из-за двери. — Входи скорей, темноту мне не рассеивай!

Вошел Старик. Ни зги не видно.

Врач в темноте крякнул, плюнул, посуду какую-то разбил и рявкнул:

— Деньги вперед!

Старик выхватил из кармана деньги и протянул вперед себя.

Врач в темноте нащупал его руку, забрал деньги.

— Какие-то они у тебя, — говорит, — жухлые. Ну да ладно уж. Присаживайтесь! — и толкнул старика в грудь.

Старик попятился и свалился к кому-то на колени. Тот, другой, охнул, а потом говорит:

— Доктор! На меня сели. Это так надо?

— Надо! — крикнул доктор, как ножом отрезал.

И стало темно и тихо. Сидит Старик на коленках у другого и думает: когда же лечение начнется? Пощупал рукой слева — еще чьи-то коленки, пощупал справа — опять коленки.

— Э-э, — смекнул Старик, — да мы тут не одни!

Тут доктор опять посуду разбил и крикнул:

— Чтобы раскрепоститься, надо закрепоститься! Ешьте горох!

Кто-то невидимый сунул Старику миску и ложку в руки. Понюхал Старик, и вправду горох. Стал жевать. И кругом, слышит, жуют, чавкают. А тот, другой, говорит тонким голосом:

— Доктор, мне гороху не досталось, а который на мне сидит, ест! Это так надо?

— Надо! — отрезал доктор и опять крикнул: — Чтобы объединиться, надо размежеваться! Ешьте горох! А которым не досталось, так сидите.

Доел Старик горох, ложку облизал и думает: куда бы миску девать? Поставил тихонько на левые коленки. А в это время невидимая рука на его коленки другую грязную миску поставила. Пристроил ее Старик на правые коленки, невидимая рука новую опускает. Схватил Старик невидимую руку. Задергалась рука и говорит человечьим голосом:

— Отпусти меня, сестра милосердная, пожалей меня, хилого.

Старик говорит:

— Не сестра я милосердная, а мешок с хворями. А у тебя, видать, совсем сознания нет, что ты пустоту гороха своего незнакомому человеку тычешь.

— Сознание вторично, — говорит рука. — А первичен Дух. Он соединяет, он и разделяет. Свой дух — благодать, чужой — мерзость. И потому — каждый отойди к своим! Чужого я по запаху знаю. Кто ты, а?

И уж не Старик руку держать стал, а рука в него впилась.

Тут доктор новую посуду разбил и крикнул:

— Чтобы освободиться, надо подчиниться. Бейте друг друга, врага найдете!

Загремели миски, посыпался горох, заиграла гармошка. И началось в темноте великое побоище. Только и слышно: «Эх, эх!» Левые коленки Старику в живот молотят. Правые коленки кулаком пудовым в ухо тычут. Другой, который под Стариком был, верещит металлическим голосом:

— Доктор! Мне гороху не досталось, а теперь мне грязную миску на морду надели. Это так надо?

— Надо! — крикнули хором.

Старик прыгает в темноте, отмахивается. То пустоту рубанет, то челюсть нащупает.

Доктор кричит:

— Играй, музыка! Оживай, игры заветные! Раззудись, плечо спондилезное! Кругом заговор! Бей их, врагов ненавистных! Вся беда от них. Расступись, толпа инородная, дай зациклиться добру молодцу!

Тут вцепилась невидимая рука Старику в волосы. Рванула вправо, рванула влево, и слетела с головы Старика щадящая тряпица. Осветилась тьма утро-фиолетовым светом. Замерли все. Видно стало насквозь. И разглядел Старик, что стоит он в большой зале, и полна зала дураков. Которые бьющие, которые битые, которые хилые, которые плечистые, но все сплошь дураки. А самый большой дурак — сам доктор, с бородою большою и усами до ушей.

— Свет, свет! Что это, что это? — закричали дураки.

А доктор говорит громким голосом:

— Это есть инородное, научно доказанное явление, по-древнееврейскому называемое Рентген, а по-нашему светопреставление. А исходит оно изо лба чужого человека. Во лбу том шишка, в шишке Рентген. Сейчас мы эту шишку вскроем.

— Доктор, доктор! — загоревал Старик, видя все как есть. — Да причина-то не тут.

— А мы и причину вскроем! — загремел доктор. Схватил он нож скальпельный, навостренный и кинулся к Старику.

Старик от него, а он за ним.

Потянул Старик дверь — не тянется. Толкнул тогда ее и выскочил. Помнит Старик слова жены докторовой и делает все, как прежде, только наоборот — другие двери не толкает, а тянет, тянет. Открываются двери. Бегут по комнатам. Медленно бежит доктор, потому толстый, а Старик еще медленнее, потому старый. Медленно бегут, ноги скользят и цепляются. А доктор все ближе, ближе. Уж седьмую, последнюю, дверь потянул Старик. Настиг его доктор, замахнулся.

Тут петушиный голос крикнул:

— Суп готов!

Застыл доктор. Жена его сверху из окошка высунулась и говорит ласково:

— Князюшко, щи простынут.

Доктор и говорит Старику:

— Ну, твое счастье! Приходи еще. У нас каждый четверг сеансы. — И побежал ко щам.

Старик поклонился во все стороны и спросил добрую женщину:

— А не бывал ли во многолюдстве вашем Птица-Джентльмен Феликс Удаль-Ман?

— Будь ты к дому поближе, а я этажом пониже, плюнула б я тебе в лицо за такие фамилии, — оскалилась добрая женщина. — Иди отсюда, подозрительный человек, а то и впрямь прибьют тебя здесь, да и правильно сделают.

Надел Старик тряпицу на голову. Погас утро-фиолетовый свет. Не видно стало злобы доброй женщины. Машет она ему из окна пухлой рукой: «До свидания! До свидания!» — говорит.

И пошел Старик прочь, а солнце уже за полдень.


Сам не заметил Старик, как пришел он в Центр. В Центре суета стоит, круговерть свистит, люди бегают. Все ворота на замки заперты; у каждых сторож стоит. Никому хода через ворота нет. А никто и не идет. Во всех стенах и заборах дыры огромадные, и через них люди толпами целыми — взад-назад, взад-назад.

Вошел Старик в одну дыру. Видит — бочар стоит, бочки бочарит. Сделал три штуки и кричит:

— Кому бочки, кому новые?

А мимо него тощий человек бежит и шепчет:

— Где бы бочки достать? В доме бочки нужны. А важный толстый на трибуне стоит, пот утирает и слезы утирает:

— Нет в Центре бочек, опять послов за бочками слать за семь рек!

И снова все вместе:

Бочар. Кому бочки, кому новые?

Тощий. Где бы бочки достать? В доме бочки нужны.

А толстый с трибуны:

— Нет в Центре бочек, опять послов слать.

Пока они кричали, цыган бочки украл, на дощечки разобрал. Хватился бочар — нет бочек, и щепочки не осталось.

Цыган кричит:

— Кому доски, кому кривые?

Бочар кричит:

— Где бы кривых досок купить, доски кривые нужны!

А толстый с трибуны с рыданием:

— Нет в Центре кривых досок! Опять посольство за семь рек посылать.

Удивился Старик, на это глядючи. Почесал себе лоб, да тряпку со лба и сдвинул. Осветилось все утро-фиолетовым светом, и видно стало, что все в Центре слепые и глухие. Хотел Старик по молодой привычке посмеяться надо всем этим, да не может. Нет с ним юмора, а в одиночку как рассмеешься?


Не знает Старик, куда дальше идти, что делать, о чем думать. Стал на месте и принялся вывески читать.

На одной написано: «Будущее — за нами!»

— Как это? — сказал Старик самому себе. — Если будущее уже где-то там, за нами, то где же тогда мы?

На другой:

«Страхуйте жизнь! Кому приятно

Немедля умереть бесплатно?!»

Подумал Старик, да ничего не придумал, что на это сказать. Задрал Старик голову, а наверху большими буквами: «Раздувайте ветер перемен в соответствии с принятыми решениями!» Глянул вбок, а там маленькими: «Мудрые советы за полцены. Вход за углом».

Завернул Старик за угол и вошел к мудрецу.

На мудреце было гладкое еще лицо с очками и белый пробор в черных волосах. Мудрец сидел за большим столом. На столе стопкой лежали книги. На книгах лежала пыль. На пыли лежала многоцветная кошка.

— Давно дурью маемся? — спросил мудрец и сощурил под очками глаза.

— Да пожалуй что давно, — отвечал Старик. — Жить я разучился. Сомневаюсь, с какой ноги с кровати вставать. Юмор потерял. Ночью Птица Феликс явилась. Шишку набил. Все насквозь вижу. Радости нет. Смысла не ощущаю.

— А зубы не болят? — спросил мудрец.

— Да вроде один сверху начинает.

— Экая у вас куча всего. Надо вычленить, — сказал мудрец и погладил кошку. Кошка зашипела и укусила его за палец. Мудрец достал из ящика пластырь и заклеил палец. Старик заметил, что у него много заклеек на руках.

— Терпеть умеете? — спросил мудрец.

— Пробую, — отвечал Старик.

Мудрец встал из-за стола, подошел к Старику и зажал ему нос двумя пальцами, а другой рукой ловко заклеил рот пластырем. Сидит Старик без дыхания. В висках стучит, в глазницах пот выступает, внутри жар клокочет. Мычит Старик, руками хватается. Разжал мудрец нос.

— Так лучше? — спрашивает.

— М-гу-у! — кивает Старик.

Содрал мудрец с его рта пластырь.

— А так еще лучше?

— Лучше, — выдохнул Старик.

— Ну вот, — сказал мудрец и опять сел за стол. — Это вы немного наедине с самим собой побыли, без всякого сообщения с миром. А теперь садитесь вон в то железное кресло. Руки всуньте в лямочки, ноги в петельки. Всунули? Удобно? Ах, телу от железа холодно? Сейчас погорячеет.

Нажал мудрец кнопку на столе, и задергался Старик в кресле. Бьет его током электрическим, и сжимает, и растягивает, и мелкой дрожью трясет. Хочет крикнуть Старик, да голос отнялся.

Отключил мудрец ток и спрашивает:

— Так лучше?

— Ой, лучше, — говорит Старик.

— Ну вот, — сказал мудрец. — Это вы сейчас в полном контакте с миром были, до абсолютного забвения себя. Что же это у нас получается? И с миром плохо, и без мира плохо.

Тут мудрец опять погладил кошку. Та зашипела и сызнова укусила его за палец. А мудрец палец пластырем заклеил и говорит:

— Ну вот! Мир живет среди человека. Человек живет среди мира. Потому всему нужна мера! Вот, скажем, этот кот по имени Панкрат — будь он в десять раз больше, он бы меня съел, потому что сильно меня не любит. Но ему дана своя мера, и он только укусить за палец может. И отсюда возможность нашего сосуществования. Очень просто! Человек есть тип. Типов таких всего восемнадцать. Девять — мужских и девять — женских. Внутри типа все на одно лицо. И у каждого одинаковое количество жалости и подлости, глупости и хитрости, здоровья и болезней. У меня все эти типы записаны, и я ясно вижу, что вы есть тип номер шесть, только порченный тем, что своей меры не знаете. Хотите вы быть веселым, как тип номер восемь, и нечувствительным, как тип номер два. А еще хотите, чтобы вас любили, как женский тип номер семнадцать. И потому скособочилось ваше нутро, а вы думаете, что мир кривой стал.

— Что же мне делать? — прошептал Старик.

— Узнать себя и не колыхаться. Вы шестой, и шестым вам быть! И всегда ваше дело будет шестое. Платите все деньги, которые при вас, а я вам дам рубль сдачи. Это будет полцены, потому что совет мой — бесценный.

Отдал Старик деньги, взял рубль и пошел к дверям. А от дверей спросил:

— А Птица-Джентльмен Феликс Мария-Удаль-Ман ко всем шестым типам является или только мне?

— Знаю я ее, большой он дурак, — сказал мудрец и поднял кверху палец. — А относится он к типу номер двести пятьдесят один, но это уже типы не людские и не животные, а метафизические, и у них своя нумерация.

В этот миг Панкрат, еще и не будучи поглаженным хозяйской рукой, вцепился с визгом в мудрецов палец, крепко вцепился. Завизжал и мудрец, толкнул кота. Панкрат подскочил кверху, растопырив когти и глаза, завис в воздухе, а потом рухнул на стол, взметнув пыль и нажав лапой на кнопку в столе. Стул железный затрясся и зарычал. Панкрат прыгнул на стул, взболтался в нем и с диким взмявком перелетел через всю комнату прямо на Старикову голову. Слетела с головы повязка. Осветился кабинет мудрости утро-фиолетовым светом. И увидел Старик, что нет у мудреца сердца, а вместо него червовый туз. И еще увидел, что мозги мудрецовы точно на такой же пробор расчесаны, как и волосы на голове.

Повязал Старик тряпицу и вышел. А уж с улицы заглянул в окно. Мудрец заклеивал палец пластырем, а Панкрат хлебал молоко в углу и поглядывал на мудреца желтым глазом.


Высоко ли, низко ли солнце стояло, а только не видно его было — заволокло небо тучами и пошел пузырящийся в лужах дождь.

У Старика ботинки промокли. Стал он искать, где бы укрыться, и зашел под большую вывеску

«КООПЕРАТИВНЫЙ ВОКЗАЛ»

Дело новое, привлекательное. Всюду краска свежая, дощечки с указателями, людей множество. На первой полосе в самолет грузятся, у второй платформы поезд стоит, к третьему причалу пароход привязан. Все гудки подают, но с места не трогаются. Горючего пока нет, рельсы еще не проложены, реку к пруду еще не подвели. Не совсем развернулся кооператив, пока только вокзал построили. Но вокзал хорош — и рестораны, и закусочные, и туалеты беломраморные, и кассы. Очереди всюду маленькие, уютные — потому что цены довольно высокие. Вдоль очередей пирожки на тележках возят. Радио объявляет, кому в какой транспорт заходить, а кому уже выходить пора. На большой доске в три колонки все города, какие есть на свете, записаны. Возле каждого зеленая лампочка мигает, а поверх доски надпись: «Покупайте билеты куда попало!»

Любит народ свой вокзал, тянется к новым формам обслуживания, не жалеет денег.

Без билета в вокзал ходу нет, а у Старика всего рубль остался. Но дождь не жалеет, пуще идет, вода уже внутри ботинок хлюпает. Купил Старик самый дешевый, какой был, билет за семьдесят копеек до станции Зарезово, посадка в 17. 45, высадка в 17. 50. «Ничего, — думает, — авось пока дождь пройдет». И вошел Старик с толпой под стеклянные своды. Мотается под высокой крышей по сухому полу, радуется.

И кругом все веселые. Один даму в Париж решил прокатить — к самолету бегут, другой с малыми детьми в Америку отплывает, третий вырвал немного времени на родину, в Улан-Удэ, съездить. Никому отказа нет, всем билеты достались. Да, правда, и дело недолгое — вон тот с дамой уж из Парижа и возвращается, и прямо в закусочную. Хорошее время настало!

Вдруг хлопнул кто-то Старика сзади по спине. Обернулся Старик. Стоит перед ним хмельной веселый человек, полголовы лысая, вторая половина кучерявится.

— Это ты? — спрашивает полулысый.

— Я, — говорит Старик.

— Здорово, старик! — говорит полулысый. — Ты куда собрался?

— В Зарезово, — говорит Старик и замечать начинает знакомое что-то в полукучерявом.

— А я тут с компахой в Куалу-Лумпур смотался, — говорит тот. — Пошли с нами в ресторан. Мы перед отъездом обед заказали. Теперь уж, наверное, подали.

В ресторане веселый свет горит. За большим столом человек двадцать, а тарелок, рюмок, стульев — и того больше. И Старику место нашлось. Большой ресторан, цветной ресторан! Зелень зеленеет, серебро блестит. В полстола рыба заливная легла. Из дверей шашлыком пахнет — вот-вот заносить начнут. Девушки белыми зубами улыбаются. Из ушей, из грудей камешки посверкивают. Мужчины все седоватые, пузоватые, но веселые, крепкие. Официанты на стол икру мечут — каждому по вазочке. Музыка за стенкой крякает.

— Ха-ха-ха! — смеются все за столом. — За Анастаса!

Встал тут полулысый и говорит:

— Спасибо вам, но только за меня уже было поднято. А выпьем мы за моего старого друга — вон он сидит. Как живешь, старик?

Смотрит Старик во все глаза — неужто это Анастас, с которым вместе за одной партой сидели, вместе жить начинали, шутки шутили, бедовали? Вместе в гору житейскую взбирались, вместе с горы покатились, да там, под горой, и потеряли друг друга.

— Все я помню, — продолжал Анастас, — ничего не забыл. Вот только имя твое, хоть тресни, из головы вылетело. Как зовут тебя, старый друг?

— Петр… Я Петр, — сказал Старик с трудом, потому что отучился в одиночестве своем выговаривать собственное имя.

— Петр! Камень! — закричал Анастас. — Так выпьем за то, что не превратился этот камень в пыль! Ни крошки от него не откололось. Вот он с нами, крепкий, как мы. Поцелуйте его, соседние девушки, и ты, Лиза, и ты, Манана!

Слева налетела на Старика белая волна волос и зеленые глаза, справа — черная челка над угольным взором. Два благостных запаха: один — как травы скошенные, другой — как вода морская. Расцеловали его веселые девушки, и кругом пошла голова Петра-Камня.

Вечер наступил, и был он, словно пляска — и все вместе, и парами. То по четверо в машины садились и ехали куда-то. То змейкой по лестнице поднимались. Вдруг оказывались вдвоем, втроем на мягких ковровых диванах. И опять накатывали на Петра две волны: одна — травяная, другая — морская. Кого-то теряли, кого-то находили. Тепло и шумно текло время. И разобрал Петр сквозь шум, в разговорах и шепотах причину такого веселья.

Загадало государство шесть волшебных чисел, кинуло их в общую кучу — поди найди! Написали бумажки — на каждой по сто чисел. Люди купили бумажки и стали думать — какие цифры волшебные? Многие ломали головы, книги толстые листали — не знают, пальцем в небо тычут. Тут вышел Анастас со своим листком и сказал спокойным голосом:

— Цифр этих шесть, ни больше ни меньше, и почувствовал я их нутром моим, и вот они какие — один, два, три, четыре, пять, шесть! Ибо все на свете просто, и быть посему!

Ахнуло тут государство, подивилось Анастасову уму.

— Правильно, — говорит, — отгадал ты загадку. И вот тебе за это мильен!

Пляшет умный Анастас, остатки кудрей на голове подпрыгивают. Целует умный Анастас веселых девушек. Обнимает друга Петра и говорит ему:

— Все на свете просто, и ты будь простым. Бери, что хочешь, и пользуйся, мы ведь молоды!

— Где же мы молоды? — удивился Петр.

— Да здесь и молоды! Где мы есть, там и молоды. Все как было, так и будет, и ничего не уходит.

— Не уходит? — сомневается Петр, — А папы наши и мамы ушли, жены наши и дети ушли, день сегодняшний смутный ушел. Они-то все куда?

— Не трогай, не трогай, не трогай этого, — сказал Анастас и прижался лысиной к Петрову лбу, глаза к глазам приложил. — Видишь меня сейчас?

— Не вижу, — говорит Петр, — слишком близко.

— То-то! — хрипит Анастас. — Близких никогда не видно, а когда они вдаль уйдут, то их тоже не разглядеть. И потому ты один, а остальное — твой сон. И вот тебе моя тайна — я есть и буду всегда.

— Как пустопорожняя Птица Феликс? — мутно спросил Петр, но Анастас уже не слышал его. Он бежал по комнатам и окликал друзей:

— Надоело тут, надоело тут, к художникам, к художникам, в мастерские, в мастерские!

Взобрались в мастерские. Нанесли с собой бутылок, банок и кусков. Пошло мастерское веселье. Анастас каждому из гостей по тыще подарил, а художникам по две. Разговорились художники.

Художник Никанор сказал:

— Весь мир состоит из мелких частей. Я каждую эту мелкую часть рисую. Вот забор. У забора дерево. Под деревом трава. Все это находится у меня на даче, но еще находится вот на этой картине. Видите? Вот стол, на столе кружка. В кружке молоко. Оно скисло. Все это находится у моего деверя и еще вот на этой картине. Видите? Вот столб, на столбе фонарь…

— Видим, видим! — закричали гости, словно прозревшие. — Как интересно! Вот лодка. В лодке ведро. В ведре пусто. Как здорово! А только зачем это, Никанор?

— Я ждал этого вопроса, непонятливые вы люди! А это затем, что мир стареет. Части его портятся, и я каждой части готовлю замену. Чтоб всегда трава росла, чтоб всегда у треклятого деверя молоко скисало, чтоб всегда в лодке про запас ведро было. И потому я полезный экологический человек, а вы все — шваль.

Выпили за Никанора.

Художник Евсей сказал:

— Мир нужно понимать не по частям, а в целом, чтобы он не рассыпался. Потому я создаю всего одну картину, и она еще не закончена. Я ее от ваших равнодушных глаз простыней завесил.

— А что, а что под простыней? — замяукали Лиза и Манана.

— Прочь, развратные! — крикнул Евсей. — На этом холсте я объединю все свои мысли. Я на нем напишу мильен раз слово «концепция». И, когда ниспадет простыня, преобразится мир оттого, что хоть один человек его целиком понял. Человек этот — я, а вы все — шваль.

Выпили за Евсея.

А третий художник так сказал:

— Зовут меня Бездыр Постылов. Имя мое известно только в заграничных странах, а здесь его никто и слыхом не слыхал. Родная мать и то меня не знает, потому что имя мое выдуманное, а на самом деле меня зовут Баздык Битонов. Но вы ведь и этого имени не знаете, ибо вы есть шваль. А вот я сейчас отдам мои две тысячи, полученные от Анастаса, — тому отдам, кто угадает, где у моей картины верх, а где низ. — И показал он что-то вовсе несусветное, холст, масло, аппликация, тридцать восемь сантиметров на пятьдесят два.

— Низ сверху! — закричали одни.

— Верх сверху! — закричали другие.

Засмеялся Бездыр Постылов горьким смехом и говорит:

— Вешается моя картина не на стену, а на потолок, четыре ниточки на четыре уголка, изнанкой книзу, и смотрится на просвет. И нету у нее ни верха, ни низа, ибо сама она есть сплошной верх, и шиш вам с маслом вместо двух тысяч, сколько же тупиц на этом свете!

Выпили за Бездыра.

И за Лизу с Мананою. За Петра. Снова за Анастаса. За Лазаря, в углу уснувшего, за Прасковью, с Яковом уединившуюся, за самого Якова. За Христофора, по дороге потерявшегося, еще за Анастаса. И за Павла Аркадьевича Новожилова.


Очнулся Петр неведомо где. Голова на чьем-то животе лежит, руки подушку обнимают, под телом ковер шершавится. Свежим сеном пахнет. Хотел встать — ноги не сгибаются, не пускает что-то. Испугался Петр и открыл глаза. Живот оказался Лизочкин, ковер на полу лежит, а ноги Петровы под низкий диван засунуты.

Выполз кое-как, огляделся. Лампа одна в углу горит. Впустую шипит под лампой радиола. Дождь в окошко бьет. А в мастерской словно после побоища — лежат кто где, кто с кем, храп стоит. Евсей голову на стол уронил. На столе Манана вокруг вазы с апельсинами обернулась. Умный Анастас на диване калачиком сложился, причмокивает — видно, сны хорошие снятся. Бездыр с Никанором, взявшись за руки, на кровати, а поперек них Лазарь. Прасковья с Яковом с кресел свесились. А Павел Аркадьевич Новожилов, толстым животом кверху, по стойке «смирно», прямо на полу лежит, головой во входную дверь упирается. И во всю стену надпись соусом Кетчуп: «Концепция!»

Голова у Петра раскалывается. Потрогал он ее — ан глядь, повязки нет. Потерял. Шишку нащупал — меньше. И вдруг как стукнуло в голове: а где же утро-фиолетовый свет? Кончился, видать. Прозрачности не стало. Что лампой освещено, то и разглядеть можно, остальное в тумане. А что внутри, что под покровами спрятано — и вовсе черно. Глядит Петр — мутно на душе. И мильен Анастасов замутился — вроде не из волшебных он шести чисел возник, а вовсе из другого источника, какого — неведомо. И девушки Лиза и Манана, что спят с распахнутыми ртами, теперь показалось, какие-то тертые. И художники, что так ясно и мир и себя определяли, уткнулись друг в друга, как кутята бездомные.

— Сиротство! — прошептал Петр и, высоко подняв ногу, перешагнул через Павла Аркадьевича Новожилова.


Долго ли, коротко шел Петр под дождем, а только радио в чужом окошке гимн заиграло. Полночь. Ни души на улице, одни дома. А после и улица кончилась. Пошел пустырь. Слышит Старик — кто-то ящиками железными на пустыре гремит. Подошел поближе. Замолкли ящики. Голос спрашивает:

— Время знаешь?

— Знаю, — говорит Петр.

И помолчали.

— Ну и сколько? — спрашивает голос.

— Уж за полночь.

— Только-то! Тогда можно не спешить.

— А ты чего делаешь? — спросил Петр. _

— Я мусорщик, — сказал человек. — Из малых ящиков в большие ссыпаю. А в два часа придет машина. Погрузим большие ящики и повезем далеко. До рассвета будем ехать.

— А дальше что? — спросил Петр.

— Сожжем мусор в большой печи. Потом вернемся. Я малые ящики по местам расставлю. И опять живите, утро настанет. Закурить есть?

— Есть, — говорит Старик. — Возьми.

— У меня руки грязные, — говорит мусорщик. — Положи мне папироску в зубы да огня поднеси.

Так и сделал Старик. Первая спичка потухла под дождем. Вторую ветер задул. А от третьей пламя Петр осторожно в ладонях схоронил, поднес мусорщику. Затянулся тот папироской, пустил дым и говорит:

— Сла-а-а-а-дко!

Вышла луна из-за тучи. Осветила железные ящики и мусор в них. Осветила весь пустырь и далекие дома. Осветила двух людей, которые стояли курили и смотрели друг на друга.

— А что ты все улыбаешься? — спросил Петр.

— Смешно, — сказал мусорщик и выплюнул окурок в бак. — Чего ты здесь стоишь и вонь нюхаешь? Ты, может, из жалостливых и меня жалеешь? Так не надо. Я ночную работу люблю. А когда на рассвете обратно с пустыми баками едешь — так вообще князем себя чувствуешь. Поем мы с шофером и смеемся.

— А чего смеетесь-то? — все допытывался Петр.

— Смешно, — сказал мусорщик, обнял малый бак и потащил его к большому. — Крышку откинь, не побрезгуй.

Петр поднял крышку. Из бака толпой выскочили голуби и кошки. Мусорщик поднатужился, поднял свой малый бак и вывернул его в просторы большого.

— Все люди в очереди стоят, проталкиваются, кто за кем занимал, выясняют. А я самый последний — всем в затылок, за мной никого. Там впереди кричат, чего-то получают. Еще какие-то подбегают, мы, говорят, стояли. Я пропускаю. Стойте дальше, раз стояли. Все равно, что там впереди наполучали все в мусор уйдет и мне достанется, а я вывезу и сожгу. Чтоб хоть позади нас чистая дорога осталась. Может, когда по чистому-то, совсем новые подойдут. — Мусорщик ухватил ящик. — Вона, всё ломают, всё бросают, всё теряют! — И снова поставил бак на землю, запустил в него руку в грязной рукавице. — Миска вот с горохом недоеденным, новая, а уж мятая…

— Это у доктора, когда дрались…

— Обрезков пластырей вон целая пачка…

— Это мудрецов пластырь… Это Панкрат его…

— Билет до станции Зарезово. И ненадорванный. Кому надо было в Зарезово?! Да и не больно надо, раз не поехал…

— Он уж тут! — удивился Петр. — Это мой билет. Я им от дождя закрывался.

Рассмеялся мусорщик.

Петр сказал:

— И я бы с тобой посмеялся, да не выходит, юмор потерял.

— Это такой пушистенький, с острыми краешками? — захохотал мусорщик. — Вроде видал, где-то он тут. Хочешь пороемся?

Первый раз за много времени раздвинул Старик губы в улыбке.

— Знаешь что, — сказал он, — ты, когда утром баки привезешь, приходи ко мне кофе пить. У меня кофе есть.

— Может, приду, — сказал мусорщик.

Старик пошел и обернулся:

— Я вон там живу, напротив доктора, дом без номера, возле Управления жилищного хозяйства.


Небо очистилось, и дождь перестал идти. Показались звезды. Старик шел по пустырю и смотрел на маленькую, прячущуюся в самой себе звездочку. Он думал о том, что она похожа на его душу, которую он сегодня впервые разглядел при утро-фиолетовом свете. Все глуше вдали громыхали баки. Вот и дом его.

Почудилось Старику, что в окошке слабый свет горит. Туктук-тук, туктук-тук — обнаружилось сердце. Неужели? — сказалось внутри. Подошел крадучись к окну — лампа не включена, а сияние есть. Приложил лоб с шишкой к стеклу: батюшки! Сидит за столом Птица-Джентльмен, на голову до клюва панаму насунул, под метровой шеей галстук-бабочка. Чайник на плитке закипает, а Феликс Мария Удаль-Ман перьями своими неловко банку с растворимым кофе открыть старается. Не получается у Феликса. Но он все равно сам собой доволен — мурлыкает что-то, напевает, клювом шмыгает.

Постучал Старик пальцем в стекло: тук-тук-тук.

Повернулась голова гусиная, глазки-бусинки из-под панамы сверкнули. И сказала Птица-Джентльмен:

— Поздно шляешься. Заходи. Где у тебя сахар, найти не могу? Ну что? Понял суть вещей? Вошел в сознание? Всё барахло на свете? А? Что стоишь? Заходи да наливай! Видишь, мне не с руки.

Рассмеялся старик Петр от всей души, весело, насмешливо, долго, аж до слез. И сказал сквозь смех и сквозь слезы:

— Этого и быть-то не может.

И все исчезло.

Щелыково,

21—31 августа 1988 г.

Загрузка...