Сюсаку Эндо

В больнице «Журден»

Декабрь 1953 года в Париже был дождливым и снежным. Ту зиму я проводил в столице Франции. До этого я два года жил в Лионе.

Сегодня холодный дождь зарядил с утра. Подняв воротник, я вышел на улицу и спустился в метро. К горлу все время подступала мокрота. Я уже привык к нудному гулу подземки и изможденным лицам пассажиров, едущих к станции «Северная»; завтра все это для меня, возможно, кончится, и надолго.

Я ехал к Сугано. В Париже я еще с ним не виделся. С тех пор как он перебрался из Лиона в Париж, прошел уже год. За это время он мне не писал, я ему тоже. Мы не подружились с ним в городе частых туманов, стоящем на Роне, хотя после окончания университета вместе были посланы в этот город одной и той же христианской организацией. Мне претили взгляды и поведение этого человека, а он относился ко мне с презрением. Но сейчас, когда я заболел и был вынужден лечь в больницу, я поневоле должен был обратиться к нему, чтобы одолжить денег.

Квартиру Сугано я отыскал быстро. Из трубы домика поднимался веселый дымок. О, Сугано везде умел отлично устроиться, недаром он умудрялся получать пособие и от христианской организации, пославшей нас, и от общества помощи иностранным студентам, которое субсидировалось американским правительством.

Из-за двери доносился стук пишущей машинки. Невольно я окинул взглядом свое поношенное пальто. Э! Не все ли теперь равно! Стеклянная дверь отразила мое смуглое скуластое лицо.

- А, это ты! - глухим голосом, по-французски произнес Сугано, открывая дверь.

Блеснув стеклами очков, он досадливо нахмурил брови и, повернувшись ко мне спиной, прошел в комнату.

Зеркальный шкаф, книжные полки, уставленные французскими книгами, мягкий широкий диван... В голове промелькнула завистливая мысль: любопытно, сколько он платит за эту комнату? На гладком стекле большого письменного стола чернела портативная пишущая машинка с закладкой. Я прочел про себя заголовок: «Будущее Японии».

Сугано молча наполнил две рюмки ликером. В это время мой взгляд упал на сушившиеся на батарее трусы. Они были в ярко-зеленую и желтую полоску, не трусы, а реклама в цирюльне. Я вдруг представил, как Сугано, натянув на свои худые белесые ляжки эти полосатые трусы, печатает на машинке трактат «Будущее Японии».

- Ты уже был в университете?

Сугано спросил меня снова по-французски. По-японски он не говорил и в Лионе. Казалось, он стыдился родного языка.

- Нет, в университет я еще не ходил.

Мой ответ на японском прозвучал, как бормотанье. Сугано вздохнул. Что это, участие или презрение?

- Мсье Мурано собирается предложить мне кафедру в Токио. Кстати, в письмах он выражает недовольство тобой.

- Мсье Мурано?..

Я не сразу понял, что речь идет о нашем ректоре. Значит, профессор собирается предложить Сугано кафедру. Нет, я не находил это неестественным или несправедливым. Из Лиона последнее время я почти ничего не писал в университет. Да и о чем было писать? Лекции я посещал неаккуратно, никакой диссертации, как это делал Сугано, не готовил. Я жил одиноко, коротая время в своей убогой мансарде.

- Много работаешь? - спросил я, не зная, что еще сказать.

Сейчас мне было совершенно безразлично, сердится на меня профессор или нет и кто из нас - я или Сугано - станет читать курс в университете, когда мы вернемся.

Я лишь досадовал, что мне у Сугано приходится занимать деньги.

- Да, много... Готовлю курс, который буду читать в Японии. Потом собираюсь опубликовать там вот эту работу, только ее сперва нужно будет перевести на японский.

- Перевести на японский?

Мой взгляд вновь упал на полосатые трусы, но Сугано этого не заметил.

- Да, у тебя много работы, - сказал я,

Меня душила мокрота, и я закашлялся. Влажный воздух раздражал горло.

- И все же скоро придется возвращаться в Японию. А что в этом хорошего? Противная страна...

Я опять закашлялся. Сугано продолжал что-то говорить о Японии, но я не слушал: надо было справиться с кашлем.

- Ты что, болен? - Сугано в растерянности попятился.

- Да, вчера сказали... туберкулез.

Я решил, что если уж начинать разговор о деньгах, то именно теперь.

- Врач говорит, открытая форма, надо немедленно ложиться в больницу.

Я заметил, как белые тонкие пальцы Сугано медленно отодвигают его рюмку от моей. «Прохвост! Боится заразы», - подумал я.

- Вот зашел проститься.

- Какая неприятность! А ты давно в Париже? - голос Сугано звучал фальшиво.

- Ну, мне пора, прощай, - сказал я.

Сугано облегченно вздохнул и поспешил проводить меня. У выхода я внезапно обернулся и, испытывая какое-то злорадство, медленно проговорил:

- Кстати, одолжи мне денег...

Дождь все еще шел. На столиках пустого кафе стояли пустые бутылки из-под минеральной воды. Бродячий торговец-армянин одиноко стоял у стены, прижимая к себе огромную корзину. Он с досадой смотрел на дождливое небо.

Я облегченно вздохнул: итак, деньги есть. Но странно, не эти одолженные пять тысяч франков принесли мне облегчение, мне было приятно, что я застал Сугано врасплох и сумел заполучить деньги. Это я незаметно мстил напыщенному индюку за то презрение, с каким он относился ко мне в течение двух лет в Лионе, а априори и за то, какое он будет высказывать по моему адресу по возвращении в Японию. Мои губы искривила тонкая усмешка. Это была месть и за его трактат «Будущее Японии», который он сочиняет, восседая в кресле в полосатых трусах, и за его умение, с каким он использует свое пребывание в Европе для достижения профессорского звания.

Сегодня я лягу в больницу. Известие о болезни не оказалось для меня неожиданным, и вчера, когда врач сказал мне о ней, показывая снимок, где на светлом фойе моих легких темнели два пятна, я только подумал: «Что ж, этого надо было ожидать». Но ложиться в больницу все же не хотелось. Меня беспокоили не расходы, меня тревожило, что там снова придется общаться с незнакомыми людьми. Я не умею лицемерить, как Сугано, но в моем поведении нет-нет да и прорвется что-либо унижающее меня, после чего я буду сам же раскаиваться. Я знал это слишком хорошо по своей безотрадной жизни в Лионе.

После полудня, перед тем как запереть свою комнату, чтобы ехать в больницу, я вдруг стал почему-то рыться в куче сваленных под кроватью японских журналов. Я захватил с собой номер с фотоснимками Хиросимы после взрыва там атомной бомбы.

В больницу я приехал к двум часам. Был «тихий час», и в наполненном запахами лекарств помещении стояла мертвая тишина. Дежурная сестра, в белом халате, с густо накрашенными губами, читала детективный роман. Записав мое имя, адрес и возраст, сестра, как будто вспомнив что-то, спросила:

- Ваше гражданство?

- Я японец.

Указанная мне палата была на третьем этаже. Я тихо приоткрыл дверь: из трех стоявших в палате кроватей две были заняты. На тумбочках у изголовья стояли грязные кофейные чашки, валялись фруктовые очистки, лежали газеты. За окном, выходившим во двор, серел выпавший неделю назад снег, под окном валялись засохшие гладиолусы. С улицы Журден доносились глуховатые звуки проезжавших автобусов и такси.

Стараясь не шуметь, я переоделся в пижаму и лег в постель. Я не столько боялся разбудить спящих, сколько хотел на какое-то время оттянуть назойливые вопросы, которые мне будут задавать.

С левой стороны от меня, прикрыв худой рукой лоб, спал старик. Он, видимо, давно не брился, его смуглое лицо выглядело печальным и изможденным. Расстегнутая пижама позволяла видеть костлявую, поросшую редкими волосами грудь. Справа, широко раскрыв рот, спал молодой парень. Его толстые губы были необыкновенно неприятны и, как мне показалось, еще больше оттеняли застывшую на лице старика печаль. У изголовья парня на стене висел фотоснимок голой женщины, прикрывающей руками грудь.

Из температурных листков, висевших над кроватями, я узнал имена своих соседей - Жорж и Жан. Эти имена можно встретить здесь повсюду. Непонятно, почему эти не похожие на студентов люди попали в студенческую больницу?

Особенно назойливым окажется, видимо, этот парень, подумал я. А как смотрит на азиата такой француз, любитель порнографии, мне помогли понять в Лионе. Старик же, пожалуй, слишком дряхл, чтобы проявлять ко мне излишнее любопытство или ненависть. И прислушиваясь к едва уловимому шуму автомашин с улицы Журден, я злился на себя. Стоило ли уезжать из Лиона в Париж, чтобы вновь стать объектом назойливых расспросов.

Часа в три в коридоре раздался звонок. «Тихий час» окончился. Старик пока не шевелился, но молодой парень, раскрыв круглые бесцветные глазки, уставился на меня.

- Салют, - негромко сказал я.

- Куда ты поставил чемодан! Убери его отсюда!

Я соскочил с кровати и послушно перенес чемодан в угол палаты. До меня донеслось ворчание парня:

- Как будто нет палаты, где лежат вьетнамцы...

- Я не вьетнамец, я японец.

- Японец? - на лице парня проступило любопытство. - Я как-то спал в Марселе с японской бабой...

Сев на кровати, я показал ему вынутую из чемодана бутылку.

- Выпьем?

- Давай! - Парень приставил горлышко к губам и, сделав глоток, поморщился: - А верно, я как-то переспал в Марселе с японской б...

- Когда же это было?

- В прошлом году летом, - осклабился парень.

Он говорил неправду. В Марселе в то время не могло быть японских проституток. Но для этого Жана все желтые могли сойти за японцев. Последнее обстоятельство меня немного успокоило, но и насторожило.

- Аппетитная была девчонка. Наверное, японки все такие...

- Очень рад, что тебе повезло.

Я поймал себя на том, что мой голос приобрел какую-то заискивающую интонацию. Я опустил глаза. Неожиданно в памяти всплыла фигура Сугано с бутылкой ликера в руках и название трактата - «Будущее Японии». Однако полосатые трусы, висевшие на батарее, отогнали эти образы.

- Ты джиу-джитсу знаешь?

- Нет.

- Я в Марселе видел джиу-джитсу. Японец показывал, его звали Каваиси.

Я сделал вид, что не расслышал, и повернулся к старику. Тот, так и не сняв руки со лба, все еще спал.

- «Журден» ведь студенческая больница, откуда взялся здесь этот старик?

- Сюда могут помещать не только студентов. Больницей могут пользоваться и служащие университета, - ответил Жорж недовольным тоном. - А ты вправду не знаешь джиу-джитсу?

- Нет, - я виновато улыбнулся.

Что ж, раз пришлось попасть в больницу, ничего не остается, как отдаться течению обстоятельств. Подобно улитке, которая, боязливо выпустив рожки, не выползает вся из раковины, пока не убедится в полной безопасности, я два-три дня осторожно наблюдал за порядком в больнице и за своими соседями по палате. Нет, кажется, отсюда мне опасность не грозит, надо только вести себя осмотрительно.

Жорж оказался служащим одного педагогического института; старик работал курьером тоже в каком-то институте. Я не понимал, почему сестра направила меня не в студенческую, а в общую палату, но в моем теперешнем положении это было даже удобнее. Представления Жоржа - этого туповатого клерка - о японцах вполне исчерпывались джиу-джитсу да женщиной, с которой он переспал в Марселе. Он ничего не слышал о преступлениях японцев в Нанкине, Маниле и Вьетнаме, он не расспрашивал меня и о моем отношении к американцам. Боюсь, что он даже приблизительно не знал, где находится Япония.

Старик же вообще ничего не знал, да и не хотел знать. Он даже старался не думать о своей болезни и ее последствиях. По целым дням он недвижно лежал на кровати и лишь изредка уверял меня или Жоржа, что не пройдет и полугода, как он совершенно поправится. Но мы уже знали, что для операции его легкие не годились, они были все изъедены, плевра пристала к грудной клетке, и пневмоторакс был невозможен. И когда мы, отводя глаза, молча слушали его, старик, как бы примирясь с неизбежностью, доставал из-под подушки фотографию и смотрел на нее полными слез глазами.

- У него во время оккупации погиб сын, - сказал мне однажды Жорж. - Это он на его фотографию смотрит.

И все же я был доволен. Я мог благополучно прозябать, не обращая внимания на невежество Жоржа и равнодушие старика. Здесь мне не ставили в упрек, как в Лионе, что я японец. Мне не нужно было протестовать, показывая присланный из Японии журнал с фотографиями атомной бомбардировки: «Видите! Кто это сделал!..» Валяясь на кровати, я бездумно разглядывал потолок, и лишь изредка мои губы трогала горькая улыбка.

Больничные дни тянулись бесконечно монотонно и безрадостно. Меня, разумеется, никто не посещал. Сугано тоже не приходил... На завтрак - хлеб и молоко. Потом приходит сестра и, измерив температуру, вонзает шприц в тонкую, высохшую руку старика. Затем в течение двух часов длится «тихий час», после чего приносят обед из жесткого, как подошва, мяса, и вновь наступает нудный трехчасовой отдых… Только в сумерки больница чуть оживает: это в зале свиданий, на первом этаже, появляются посетители.

Наступает вечер, и тишина становится невыносимой. Мы берем ужин с алюминиевого подноса и, тихо переговариваясь, пялим глаза на тень от лампочки на потолке. Наконец с последним обходом приходит старшая сестра.

- Свет гашу! - сиплым голосом говорит она и выходит из комнаты. - Спокойной ночи!

В темноте старик опять и опять надрывно кашляет. Слышно, как Жорж мочится в горшок. Я приставляю к уху радионаушники, администрация больницы за сто франков в месяц дает их больным напрокат... Иногда из эфира доносится чешская или польская речь. Я не понимаю этих языков со множеством согласных, но мне чудится, что голоса дикторов звучат по-особому требовательно и взволнованно.

Как-то ночью, когда Жорж уже храпел, а старик, как обычно, спал неподвижно и безмолвно, я рассеянно смотрел в окно на сверкающие огни над Рошюром и Монпарнасом. Вдруг страшный крик пронзил тишину, он шел откуда-то издалека, скорее всего с другого конца коридора. Казалось, кричал не человек, а смертельно раненное животное. Но через мгновение все затихло, и больницу вновь окутала тишина.

Что это могло быть? Неужели кто-нибудь не выдержал операции и закричал от чрезмерной боли. Но ведь оперируют под общим наркозом, а после операции так не закричишь.

Утром я спросил об этом Жоржа.

- Гм... наверное, это поляк, - сказал Жорж, разглядывая свою порнографическую открытку, и сбросил с себя одеяло.

- Что ж, он и раньше кричал?

- Конечно. Его вся больница знает. В концлагере в Дахау доктор-бош впрыснул ему какие-то бактерии, как морской свинке... Он уже десять лет кочует по больницам, но теперь, кажется, всё - скоро конец.

И, оторвав свой взгляд от любимой открытки, Жорж с укоризной посмотрел на меня. Или мне это показалось?

Через открытую дверь палаты было слышно, как уборщица громко жаловалась на холод. «Ох и надоел этот холод, каждый день то дождь, то снег», - вздыхала она, натирая пол. Другая покорно ответила: «Такова жизнь...»

Я соскользнул с кровати, мне захотелось выйти в коридор.

- Ты куда? - спросил Жорж.

- На анализ, - соврал я.

В коридоре я прислонился лбом к оконному стеклу: больничное здание в виде буквы «П» неприветливо и уныло молчало под тяжелым, свинцовым небом. На соседней крыше, нахохлившись, сидели голуби... «Что-то вновь поднимается во мне», - подумал я. Но что именно, я не знал. Я знал только, что у Сугано никогда не бывает этих «что-то», а вот у меня они бывают часто... И в Лионе тоже были.

Я все хорошо помню. В Лионе, у пансиона на улице Пуля, меня каждый день поджидал инвалид. Каждый день, когда я возвращался из университета, он, стуча костылями, ковылял ко мне через улицу. И, посмотрев на меня своими прищуренными печальными глазами, молча отходил.

Первое время я думал, что это какой-то слабоумный. Консьержка на мой вопрос, что это за человек, ответила, что она его не знает, на этой улице он не живет. Почти каждый день он дожидался моего возвращения из университета, подходил ко мне, смотрел на меня печальным взглядом и молча поворачивал назад. Даже по воскресеньям, когда магазины были закрыты, я видел, как этот человек, опершись на костыли, ожидал меня где-нибудь в тени зданий.

Это случилось летом, начинались студенческие каникулы. Я приехал к профессору Бади ознакомить его со своей дипломной работой. Работа профессору, видимо, понравилась, и я, удовлетворенный, побродив по берегу Роны, вернулся в пансион. «Если работу примут, - подумал я, - будет превосходно». Мне казалось, что теперь у меня все пойдет на лад.

По этому случаю я немного выпил, мне было радостно и весело. Я уже представлял себе, как вернусь в Японию и стану работать.

В это время я услышал стук костылей. Опять этот инвалид! Он уже ковылял ко мне через улицу. Когда он подошел, я вдруг вытащил из кармана сто франков и протянул ему:

- Выпей, папаша.

Но он грустно улыбнулся и покачал головой.

- Вы японец?

- Да.

Инвалид глубоко вздохнул. Одна штанина его поношенных брюк свободно болталась...

- Вы потеряли ногу? - попытался я выразить сочувствие. - Несчастный случай?

- Нет! В Индокитае, в концлагере, меня пытал японский солдат.

Когда он на слове «пытал» сделал ударение, я ничего особенного еще не почувствовал, я только смутился и отвел глаза.

- Что ж делать, виновата война, - как бы извиняясь, проговорил я. - Не все японцы такие. А сейчас наступил мир... Давайте не будем вспоминать об этом, папаша.

- Наступил мир, говоришь. Но... - инвалид опять печально улыбнулся. Однако в его взгляде не было ни обиды, ни гнева. Больше того, казалось, этот взгляд наполнен жалостью ко мне. - Но замученные в пытках не оживут. И ногу вот не вернешь!

- Чего же ты от меня хочешь?

Я почти крикнул. Я не мог больше выносить этого наполненного сочувствием взгляда.

- Я ничего от тебя не хочу. Говорю только, что замученные под пытками не оживут.

С этими словами инвалид повернулся и заковылял по мостовой. На улице было очень душно. Мимо прошло несколько рабочих. «Ненормальный... - пробормотал я. - Что ему от меня надо? Не я же сделал его калекой!»

Но я уже не мог забыть ни его печальной улыбки, ни сочувственного взгляда. Его глаза все время стояли передо мной, то всплывая крупным планом, то отдаляясь. С этого дня моему благодушному настроению пришел конец. И профессор Бади, и мое будущее, и возвращение на родину - все отодвинулось куда-то далеко за эти глаза. Я перестал посещать университет и целыми днями валялся в мансарде. Мои отношения с Сугано перешли в неприязнь.

У меня, разумеется, не было никакой надежды, что, приехав в Париж, я избавлюсь от преследующего меня взгляда...

«Ничего особенного... - пытался я убедить себя, ощущая на лбу холод оконного стекла. - Сугано же чувствует себя прекрасно. Право, не стоит об этом думать...»

Однажды я пришел на анализ. Мне никак не удавалось проглотить резиновую трубку, которую вводили мне в желудок. Я обливался слезами, противные судороги кривили мое лицо. В общем я доставил много хлопот сестре.

Наконец, сделав, что нужно, я вышел в коридор, там стояла девушка. На ней был светло-голубой халатик. Щеки девушки покрывал яркий болезненный румянец.

- Конити ва, - с трудом произнесла она, подходя ко мне с робкой улыбкой. Это она пыталась сказать по-японски «здравствуйте». - Ватакуси ва Бандзю то иимасу...1

Я сказал, что понимаю по-французски. Тогда девушка объяснила: она студентка института восточных языков, изучает японский язык, чтобы познакомиться с японским искусством, но из-за болезни пока вынуждена прекратить занятия.

- А как вы узнали, что я японец? - спросил я с некоторой настороженностью.

- Мне сказали в канцелярии. Я буду очень рада, если вы согласитесь немножко помочь мне.

Я окинул мадемуазель Банжу внимательным взглядом. Ее покрытое красными пятнами лицо нельзя было назвать привлекательным...

- У меня есть красивые открытки с видами Японии. Я взяла их с собой в больницу. Есть и вид весеннего Камакура...

Девушка, видимо, старалась снискать мое расположение.

- Я с удовольствием помогу вам... Но где мы будем заниматься?

- В библиотеке.

Мы договорились встречаться два раза в неделю вечером, после «тихого часа».

Вернувшись в свою палату, я неожиданно засвистел. Пусть не с красавицей, но все же с молодой девушкой я буду дважды в неделю встречаться наедине! Это меня радовало...

- Чему обрадовался? - Жорж, читавший эротический журнал, с удивлением посмотрел на меня. - Лучше скажи, ты не смог бы мне достать учебник по джиу-джитсу?

- Постараюсь.

Старик опять молча смотрел покрасневшими глазами на фотографию погибшего сына. Казалось, больница стала для меня спокойным и тихим пристанищем: Жорж интересуется только джиу-джитсу, мадемуазель Банжу занимают репродукции старинных гравюр с цветущей сакурой2Я уже решил, что здесь мне по крайней мере не придется испытать того подавленного настроения, которое угнетало меня в Лионе.

С мадемуазель Банжу мы, как и договорились, встречались два раза в неделю после «тихого часа» в больничное библиотеке на втором этаже. В комнате, которая именовалась библиотекой, на полках лежало несколько подшивок киножурналов да десятка три детективных романов. В первое свидание мадемуазель Банжу принесла старую коробку из-под конфет, достала оттуда пожелтевшие японские открытки и показала их мне. Как я и предполагал, это были пошловатые пейзажи, вроде изображений Будды, перед которым стояли гейши с раскрытыми японскими зонтиками.

- Япония в самом деле так красива? - серьезно спросила она, держа карандаш у подбородка.

- Эти открытки... ну, в них, пожалуй, кое-что преувеличено, но в общем примерно так, - ответил я неопределенно, и мы занялись японским языком. Мадемуазель Банжу не отличалась ни красотой, ни способностями. Сколько я ни добивался у нее правильного произношения звука «ха», она упорно выговаривала его как «а». Когда у нее не было температуры, ее лицо бледнело и на нем выступало множество веснушек.

- Мсье Ихара, у вас есть японские журналы?

- Здесь?

- Да.

Я вспомнил об иллюстрированном журнале со снимками разрушенной Хиросимы.

- Нет, здесь нет, а надо было захватить, - солгал я.

За неделю до рождества, в четверг, меня впервые пришел проведать Сугано. Я спустился вниз. В зале для посетителей толпились небритые больные в халатах и их родственники. Больные торопливо разворачивали пакеты со снедью. Сугано сидел в углу на диване и разговаривал с молодым французом. Он то и дело пожимал плечами и энергично жестикулировал.

- Ну, как твои дела? - спросил я.

Лицо Сугано приняло неприязненное выражение.

- Я сейчас в очень тяжелом положении. Если ты... не вернешь мне долг, мне не на что будет купить нужные книги.

Покусывая губы, Сугано стал укорять меня. О, он так надеялся, что я быстро верну ему этот долг, но вот прошло уже сколько времени, а...

Опустив глаза, я смотрел, как от американской сигареты, зажатой в тонких пальцах Сугано, подымается тонкая струйка дыма. «Надейся, надейся...» - подумал я, кивая головой, но Сугано уже отвернулся и продолжал разговор с молодым французом.

- Да, японцы знают подоплеку оккупационной политики Америки. В этом отношении у японской, да, впрочем, и у французской молодежи одни и те же заботы. Мы, японцы...

Вдруг я представил Сугано без этих фланелевых брюк, а в тех желто-зеленых полосатых трусах. Он стоит передо мной и требует денег. Я не мог удержаться от смеха. Сугано обернулся и окинул меня презрительным взглядом, словно я чем-то позорил представляемую им японскую молодежь.

- Америка не знает Японии. Они навязали нам американскую демократию и перевооружение. Конечно, мы будем протестовать. Мы, японцы...

Пепел от американской сигареты, зажатой в пальцах Сугано, упал на ковер. С каждым его энергичным жестом на ковер падал новый комочек пепла. От дыма я закашлялся. Сугано не заметил, как маленькая капля мокроты попала ему на брюки. Капелька пристала, как улитка. Я хотел было сказать ему об этом, но почему-то промолчал, хотя последний анализ подтвердил, что у меня открытая форма болезни, и в этой капле, несомненно, были бациллы туберкулеза. Я знал об этом, но счел излишним извиниться перед Сугано. «Не все ли равно», - подумал я.

Прозвенел звонок. Я, не поднимая глаз, протянул Сугано руку.

- Спасибо, что навестил. Деньги пришлю до конца года; не беспокойся.

- Да, - Сугано облегченно вздохнул, - пришли, пожалуйста. Мне тоже приходится туго...

Все я ненавидел в этом человеке сейчас. И его сдвинутый на ухо берет, и его ярко-красный шарф...

Вечерело. Больные расходились по палатам. Поднимаясь к себе на третий этаж, я взглянул через окно на сумрачное небо, на заснеженный город. «Мы, японская молодежь... Подлинная суть американской оккупационной политики...» Я вспомнил: нечто похожее я читал в одном модном японском журнале. Сугано превосходно знал, что такие заявления были по душе многим молодым французам, еще бы, ведь столь пышные заявления всего лучше прикрывали прошлые преступления Японии. Откуда-то из темного угла во дворе на меня глянули печальные глаза лионского инвалида. «Мир наступил, но замученные в пытках не оживут». Я раскрыл окно и выплюнул кусочек мокроты, такой же маленький, какой попал на брюки Сугано. Ну и пусть! Это будет напоминать ему о смерти. Какая-то непонятная злоба кипела во мне.

Но и я тоже хорош! Жоржа морочу джиу-джитсу, а девушку с веснушками - цветными открытками. И почему я должен ненавидеть Сугано, желать ему зла? И все же мне с ним не хотелось больше встречаться.

На доске объявлений вывесили распорядок проведения рождественских дней. В больницу приедет общая любимица Жюльетта Греко. Все толпились перед доской и, разглядывая фотографию певицы, заранее предвкушали удовольствие от ее посещения.

В библиотеке поставили елку, украшенную золотыми и серебряными звездочками, и соорудили временный алтарь для праздничной мессы. Легкобольным разрешили провести два дня дома, и у дверей лаборатории все время стояла большая группа больных с баночками в руках.

У Жоржа анализ обнаружил жизнедействующие бациллы, правда, в незначительном количестве, но все же домой его не пустили.

- Дерьмо, а не врач! - гаркнул он и швырнул о стену эротический журнал.

Старик вернулся от врача с необычайно посветлевшим лицом.

- Жорж, у меня, кажется, не нашли палочек. Я, наверное, на рождество попаду домой.

- Что?

- Получил разрешение. Вот, смотри!

Старик вытащил из кармана пижамы тщательно сложенный листок. Я знал, что у старика тяжелое состояние и контрольный анализ не мог показать радужных результатов, ведь всего две недели назад анализ был скверный. «Скорее всего, врач...» - догадался я и невольно отвел от старика глаза.

- Что за чушь! У меня есть, а у тебя нет! - воскликнул Жорж. - Ты, папаша, того... Веришь, что у тебя ничего нет? Как бы не так! Просто доктор знает, что тебе все равно уже не поможешь, вот он и разрешил...

- Жорж! - остановил я его.

Но в глазах старика уже стояли слезы. Обхватив голову руками, он молча лег на постель и уткнулся лицом в подушку.

- Нет, этого не может быть. Ты врешь, Жорж! Не может этого быть. Мои каверны зарубцевались, они не больше горошин. Через полгода меня выпишут...

- Как же! Лучше просветись!

Сунув ноги в шлепанцы, я хотел выйти из палаты.

- Ихара, - старик, как просящая пощады собачонка, посмотрел на меня плачущими глазами. - Ихара, скажи, ведь это неправда? Ведь мои каверны зарубцевались?

Я смотрел в глаза старика, и в моей груди вскипала не то жалость, не то раздражение. Я не понимал, почему в ту минуту этот старик стал мне ненавистен. Перед моим мысленным взором прошел сперва Сугано, с сигаретой в холеных руках толкующий французам о новой миссии японской молодежи, потом я сам, не ударивший палец о палец, чтобы разъяснить Жоржу и мадемуазель Банжу, что Япония - это не джиу-джитсу и не цветущая сакура. Зачем же я так позорно отвожу глаза от истины, совсем как этот старик, желающий убежать от смерти?

- Жорж говорит правду! - ответил я ледяным голосом и вышел из палаты.

В это время мимо меня со шприцами в руках прошли встревоженные сестры. Очевидно, на нашем этаже что-то произошло. В конце коридора врач, у которого я недавно был на приеме, взял у одной из сестер шприц и исчез в соседней палате, прикрыв за собой дверь.

- Что случилось? - остановил я сестру.

- Плохо с одним больным, - тяжело дыша, ответила она.

- Это с оперированным?

- Нет, с поляком.

- Но он выживет?

Женщина безнадежно махнула рукой.

На рождество, после полудня, Жюльетта Греко, игриво потряхивая длинными кудрями, исполнила несколько популярных песенок. Я все еще помню ее грудной, низкий голос в переполненной больными библиотеке. Но запомнил я только одну песенку, песню Катарины:

Катарина вышла замуж

Без улыбки, без любви...

Когда - то и она знала счастье,

Но все ушло навсегда.

На город падал пушистый снег. В белом тумане двигались автобусы и такси. Я вышел из библиотеки и поднялся к себе в палату. Старик на два дня уехал домой; Жоржа тоже в комнате не было. Я прислонился лицом к стеклу и смотрел, как кружились в хороводе мириады снежинок.

Во дворе двое рабочих втаскивали на грузовик обернутый рогожей продолговатый ящик. У машины, подняв над головой заснеженный зонтик, стоял старик священник. Я догадался, кто лежал в этом ящике.

По безлюдному коридору я прошел в палату, где лежал поляк. Дверь стояла полуоткрытой, кровать уже убрали. На ночном столике лежали очки, на одном стеклышке виднелась почерневшая трещинка. Я почему-то подумал, что очки треснули в тот момент, когда избиваемый нацистским солдатом поляк упал на землю.

...Ночью была месса. Приняв в Токио обряд крещения, я долгое время ни в Японии, ни в Лионе не посещал церкви, но в эту ночь я пришел на мессу. В темноватой комнате горели свечи, перед алтарем на стульях сидели четверо больных, пожелавших исповедаться у того самого старика священника, который стоял сегодня у машины.

Наступил и мой черед. В исповедальне священник, читая молитву, дохнул на меня винным перегаром.

- Говори, сын мой...

Я молчал. Тогда священник, ласково ободряя, сказал:

- Будь смелее!

- Мне... - но продолжать я не мог. И тому причиной были не мои больные легкие.

Загрузка...