Хавьер Серкас «В чреве кита»

Часть первая Женщина в окне

1

Еще не прошло и полутора лет, а казалось, целая вечность миновала с того августовского вечера, когда я снова увидел Клаудию Паредес и опять влюбился в нее. Или, по крайней мере, именно так я считал в тот момент и часто думал потом: что я опять влюбился в Клаудию, как только снова увидел ее, и поэтому было невозможно избежать всех последующих событий, явившихся результатом этой встречи и приключившихся за те полтора года, что полностью и, видимо, навсегда изменили мою жизнь. Иногда мне кажется, что событий за этот срок произошло больше, чем за предыдущие тридцать шесть прожитых мной лет. Но стоит лишь немного поразмыслить, как становится очевидным, что уверенность в неизбежности всего случившегося все это время служила лишь более или менее действенным противоядием от угрызений совести и чувства вины, а также, наверное, от тоски и желания, и была явной и весьма обычной формой защиты, поскольку не соответствовала действительности: на самом деле всего можно было избежать, ничто не обязано было происходить так, как произошло, а если все произошло именно так, то лишь потому, что кто-то этого захотел и не помешал произойти, и этот кто-то — я сам, отсюда и угрызения совести, и чувство вины, а порой тоска и желание. В противном случае неправда даже то, что я опять влюбился в Клаудию, как только снова увидел ее: удивительным образом, к счастью это или к несчастью, в моей памяти хранятся очень четкие воспоминания о тех днях, но тем не менее сам момент встречи с Клаудией подернут дымкой. Единственное, в чем я совершенно уверен, так это что в тот вечер, едва я заговорил с ней у входа в кинотеатр «Касабланка» или немного спустя, на террасе «Гольфа», где мы пили пиво на закате, мной завладело настроение, которому я затруднился бы дать определение, в равных пропорциях в нем сочетались своего рода слабость, оцепенение, беззащитность, — то было давно забытое состояние души, молниеносно вернувшее меня в ту пору юности, когда я был влюблен в Клаудию.

Еще не прошло и полутора лет, а казалось, миновала целая вечность, и, вероятно, именно поэтому я, наконец, отважился рассказать о тех днях, сыгравших решающую роль в моей судьбе, словно расстояние более отчетливо позволяет увидеть застывшую вязь событий и дает возможность оценить их, но и это представляется крайне сомнительным, скорее можно было бы сказать, что все происходит наоборот. В любом случае, если я сейчас собираюсь поведать эту историю, то делаю это не потому, что лелею глупую надежду, будто кто-то сможет извлечь из нее уроки (поскольку рассказ о чьей-то жизни или об эпизоде чьей-то жизни никогда не должен содержать никаких уроков, хотя в ряде случаев многому можно было бы поучиться), и не для того я это делаю, чтобы заполнить долгие часы досуга, ибо мне хорошо известны другие способы проводить время, к тому же писательское ремесло никогда не казалось мне развлечением, и ошибется тот, кто подумает, будто я не устоял перед тщеславным искушением оказаться главным действующим лицом дешевого посредственного романа. Возможно, наименее неточно или наиболее справедливо было бы сказать, что я, в конце концов, решился поведать эту историю в силу своего рода настоятельной необходимости, носящей почти терапевтический характер, с целью понять в процессе рассказа читателю и, в первую очередь, самому себе, что же в действительности произошло, почему и как это произошло, и таким образом, если получится, освободиться от этого и, быть может, даже забыть. Я уже говорил, что, к счастью это или к несчастью, — а на самом деле, и к счастью и к несчастью, — я храню подробные воспоминания о тех днях и верю, что по мере того, как я стану воскрешать их, память высветит участки, затененные ходом времени. Насколько мне известно, еще живы все, кроме одного, персонажи, игравшие важную роль в этой истории, и хотя каждый знает только какую-то часть случившегося (я и сам не исключение, ведь неизбежно моя версия также будет неполной), сама лишь возможность утаить что-либо уже вынудит меня в большей степени, коль скоро это необходимо, быть честным в описании событий, вернее, духа тех событий. Поскольку я понимаю, что этот рассказ неизбежно будет омрачен умолчаниями, искажениями и ошибками, то я с этим готов смириться. Я и не предполагаю быть абсолютно правдивым или точным: мне известно, что вспомнить — это то же самое, что и выдумать, что прошлое — зыбкая почва и что возвращение к нему почти всегда означает его изменение. Поэтому я надеюсь быть скорее не правдивым или точным, а только лишь верным своему прошлому, быть может, чтобы не предать настоящее. И именно поэтому, а также поскольку зачастую воображение помнит лучше, чем сама память, я уверен, что оно сможет восполнить все грядущие пробелы в моих воспоминаниях. В конце концов, может, и вправду только вымышленная, но правдивая история сможет помочь нам навсегда забыть о том, что произошло в действительности.

Я начну с самого начала, а самое начало — это жаркий августовский четверг, последний четверг августа, чтобы сказать точнее, шестнадцать месяцев назад. Моя жена Луиза всю неделю была в отъезде, в Амстердаме, где по приглашению оргкомитета принимала участие в конгрессе историков; она возвращалась в субботу, и мы заранее договорились, что я буду встречать ее в аэропорту. Что касается меня, то я воспользовался отсутствием Луизы, чтобы привести в порядок материалы, которые с весны собирал для вроде бы заказанной мне статьи об одном романе Хосе Мартинеса Руиса, Асорина.[1] Я был вынужден заняться этим не только потому, что обещал сдать текст осенью, но и потому, что заверил Марсело, моего руководителя в университете, еще до его отъезда на каникулы в Морелью, что в первый же день нового учебного года я обдумаю и представлю на его одобрение подробный вариант статьи. Поэтому в тот четверг, после того, как я провел все утро, наводя последний глянец на статью, к полудню я посчитал ее законченной, и тут мне стало ясно, что данное мною Марсело обещание и то обстоятельство, что учебный год начинался только в следующий вторник, открывали передо мной заманчивую перспективу провести четыре с половиной дня в блаженной праздности без малейших угрызений совести.

Я решил скромно отметить начало моего импровизированного отпуска обедом в «Лас Риас», чистеньком недорогом ресторане неподалеку от дома, куда я иногда заглядывал во время отлучек Луизы. В тот момент я оказался единственным посетителем «Лас Риас», и, чтобы скоротать время, пока готовят еду, я уселся за стойку и попросил пива у хозяина, тощего болтливого галисийца, с которым поддерживал скорее рассеянно-вежливые, нежели сердечные отношения. Однако в тот день, будучи в прекрасном расположении духа, я, против обыкновения, вступил в разговор с хозяином. Помнится, мы долго болтали о том, как идет его торговля, и он мне сообщил, что на следующей неделе собирается начать развозить обеды на дом; полагаю, мы поговорили и обо мне, о моей работе и, с непременными шуточками, об отсутствии Луизы.

После обеда я немного поспал, а затем отправился постричься — истинное наслаждение, и действует на меня успокаивающе, может, я еще потом вернусь к этой теме. Я пошел в парикмахерскую, куда обычно ходил в то время, и обнаружил ее почти пустой. Возможно, потому, что стоял конец августа, или, может, потому, что еще было рано (или по обеим причинам сразу), из троих обычно работавших там мастеров на месте находился только один и был занят с клиентом, так что я уселся, взял газету и, пока ждал своей очереди, проглядел киноафишу. И поскольку в то время я привык значительно меньше думать о том, что я делаю в данный момент, нежели о том, что я уже сделал или, в особенности, что я собираюсь сделать, то с самого полудня я не переставал перебирать разнообразные возможности, как провести свой первый отпускной вечер, но мои сомнения рассеялись, когда я увидел, что в кинотеатре «Касабланка» идет «Женщина с картины»,[2] старый фильм Фрица Ланга, который я не то видел раньше, не то уже успел забыть.

Около шести часов вечера я зашел в «Касабланку» и в начале девятого выходил из кинотеатра. И тогда я ее увидел. Вернее, я подумал, что вижу ее, потому что, быть может, в ошеломлении, с трудом возвращаясь к реальности, как это иногда со мной случается после просмотра хорошего фильма, несколько секунд я пытался осознать, что женщина в короткой юбке, блузке небесно-голубого цвета и черных босоножках — это именно Клаудия. Она стояла в нескольких шагах от меня и лениво, с видом человека, которому некуда спешить, разглядывала развешанные в холле «Касабланки» афиши и кадры из фильмов; ее неясный и такой родной силуэт четко вырисовывался в тусклом освещении на фоне оживленно гудящей и попыхивавшей огоньками только что закуренных сигарет толпы, суетливо стремящейся нырнуть в удушливый вечерний зной из кондиционированной прохлады кинотеатра. Я хорошо помню, что, едва я узнал Клаудию в женщине, повернувшейся застывшим профилем к выходящим из зала, моим первым желанием было не приближаться к ней и не здороваться. Но, похоже, сам факт столкновения с человеком, давным-давно утерянным из виду, внезапно возвращает нас в то состояние, в каком мы пребывали в пору наших частых встреч, и потому в тот же момент у меня ослабли ноги, я ощутил пустоту в желудке и инстинктивно решил продолжать движение, пройти мимо своей бывшей подруги, не сказав ни слова, и вернуться домой, будто я ее и не видел.

Много раз в течение прошедших полутора лет я задавал себе вопрос, как бы сложилась моя жизнь, если бы в тот вечер я прошел мимо Клаудии, не сказав ей ни слова. Разумеется, выяснить это уже невозможно, да и не важно, но я точно знаю: в равной степени я раскаивался бы, что ослушался своего первого порыва и не сбежал сразу, поскольку мне было бы труднее уйти от нее, чем корить себя потом за трусость и малодушие, и совершенно так же я раскаивался бы, что не подошел к ней, ибо я себя знаю и, видимо, принадлежу к тому типу людей, которые целыми днями сокрушаются о принятых решениях.

Так что после бесконечно долгого мига сомнений я кинулся к ней, воскликнув, даже скорее возопив: «Клаудия!» — и неуместная резкость этого звука пронзила тишину холла — абсолютно идиотский способ скомпенсировать только что с трудом подавленную попытку сбежать. Не знаю, обратили ли на меня внимание окружающие, но внимание Клаудии я точно привлек: вздрогнув, она обернулась, бросила растерянный взгляд, словно охваченная смешанным чувством недоверия, смущения и неудовольствия, и, наконец, узнала меня. Я уже успел захотеть, чтобы Клаудия обрадовалась встрече, но я совершенно не был готов к тому, что произошло. Клаудия широко распахнула объятия, и ей удалось придать глазам выражение нескрываемой радости.

— Томас! — закричала она, как будто желая состязаться со мной в радушии приветствия. — Что ты здесь делаешь?

Вопрос был явно риторическим, и Клаудия даже не дала мне времени придумать ответ: она накинулась на меня, поцеловала и затем отстранилась, чтобы получше меня рассмотреть.

— Какая радость! — произнесла она ликующим топом и тут же повторила: — Что ты здесь делаешь?

— Я только что вышел, — объяснил я, махнув в сторону зала. — А ты?

— Ничего, — сказала она и, не переставая улыбаться, развела руки в беззаботно-равнодушном жесте. — Так, убиваю время. На самом деле я думала зайти в кино, но…

Я было собрался высказать суждение по поводу фильма и посоветовать ей сходить его посмотреть. Ее неудержимый восторг от нашей встречи, в реальность которой она даже не могла до конца поверить, помешал мне сделать это: словно до сих пор не в силах осознать чудо, она снова принялась целовать меня, разглядывать с насмешливым и слегка смущенным вниманием, радостно восклицать, и в то же время, охваченная жаждой узнавания, столь естественной между давно не видевшимися друзьями, обрушила на меня беспорядочный шквал вопросов, на которые я так же беспорядочно отвечал, польщенный ее интересом и заразившийся ее неожиданным воодушевлением. В какой-то момент мне удалось вставить вопрос:

— У тебя сейчас есть дела?

— Нет. А у тебя?

— Тоже нет.

— А фильм?

— К черту фильм!

Она взяла меня под руку и, указав сквозь дымчатые стекла холла в сторону улицы, потащила за собой со словами:

— Пойдем, выпьем. Это надо отметить.

Мы вышли на бульвар Грасия, решительно пересекли его и уселись на террасе «Гольфа», где спустившиеся сумерки гасили удушливый вечерний зной. Быть может потому, что мне еще не удалось прийти в себя от потрясения или от удивления, но я не могу точно вспомнить, о чем мы говорили сначала. Но я помню Клаудию с кружкой пива, которое оставляло следы пены на ее полных губах, помню, как она прикуривала одну сигарету от другой, время от времени отводя в сторону гладкие короткие пряди черных блестящих волос, падавших ей на брови и закрывавших виски, как она то с жадностью, то рассеянно смотрела на меня бездонно-синими глазами, напоминавшими глаза безмятежного животного, как она сидела, скрестив покрытые свежим бронзовым загаром ноги; я помню, как она разговаривала, смеялась и жестикулировала с той энергичной и беззаботной мягкостью, которую я всегда связывал с ее подкупающе-непосредственным отношением к окружающей действительности, возможно, испытывая при этом некую зависть. Но из тех первых моментов нашей встречи ярче всего мне запомнилось мое смущение: казалось, словно вопреки очевидности, не рассудок, а моя память отказывалась признать, что сидящая напротив меня женщина — та самая девушка, в которую я был влюблен почти двадцать лет назад, и подозреваю, что именно поэтому в первые минуты инстинктивно я был более восприимчив не к ее словам, а к чертам, подтверждающим соответствие между некогда знакомой мне юной девушкой и этой только что встреченной женщиной.

Нелегко смириться со следами, оставленными временем в людях, близких нам в детстве или в юности, ибо мы склонны видеть их такими же, какими видели в ту пору; без сомнения, это послужило поводом к тому, что после первой минутной растерянности я поддался явной иллюзии, что за все прошедшие годы, пока мы не виделись, Клаудия почти не изменилась: конечно же, ровное сияние ее кожи и яркий цвет лица слегка потускнели, а признаки утомления, отяжелившие ее веки, иногда тайком проскальзывали и во взгляде, окрашивая ее лицо выражением усталости, казавшейся не только телесной; но даже все это не мешало любоваться прежней грациозностью и живостью ее жестов, ее манеры говорить, любоваться ее крепкими ногами и руками и догадываться об упругости груди, подчеркнутой весьма откровенным вырезом, попадать под обаяние ее ослепительной улыбки и безупречной синевы ее глаз — все это без труда давало возможность поверить, что зрелость ничуть не испортила красоту Клаудии, но, напротив, еще больше обогатила ее, будто давние юношеские черты явились лишь эскизом, предвещая расцвет к тридцати годам. Не знаю, была ли Клаудия столь же снисходительна ко мне, сочла ли она, что я сильно изменился (во всяком случае, мне она этого не говорила, а у меня хватило ума не спрашивать), но доподлинно мне известно одно: поскольку наша свобода всегда ограничена тем, чего от нас ждут окружающие — а человек почти всегда предстает не таким, какой он есть на самом деле, а таким, каким они его видят, — так вот, весь вечер мне приходилось прилагать волевые усилия, чтобы перестать вести себя подобно мальчишке во власти всех сомнений и страхов юности, каким я всегда был для Клаудии.

Вторая кружка пива помогла мне справиться со смущением и снова вернула меня к реальности. Клаудия рассказывала мне о том отрезке своей жизни, когда мы не виделись. После бакалавриата она поступила в школу переводчиков, но — то ли она не объяснила почему, то ли я не понял — не смогла закончить образование. Потом несколько лет она работала торговым агентом и продавала драгоценности для некой французской фирмы: занятие забавное и хорошо оплачиваемое, заверила она, но изматывающее.

— Ладно, полагаю, случаются вещи и похуже, правда? — прервал я Клаудию, стараясь отыскать лучик света среди мрачноватого перечисления невзгод и постоянных разъездов. — По крайней мере, ты повидала мир.

— Я повидала города, — исправила она меня. — А это не одно и то же. Поначалу это увлекает, но потом надоедает, уверяю тебя, потому что обнаруживаешь, что, по сути, все города похожи друг на друга. Наверное, за единственным исключением: это Нью-Йорк, потому что Нью-Йорк не хочет быть ни на кого похожим, напротив, все остальные города хотят походить на Нью-Йорк.

Она взяла кружку пива за ручку и, прежде чем отпить, рассеянно пожала плечами, сказав:

— В конце концов, не знаю, как прежде, наверняка было иначе, но сейчас — если ты видел один город, значит, ты видел их все.

Клаудия машинально провела пальцем по губам, стирая мазок пены от пива, и продолжила прерванный рассказ. Бросив работу торгового агента, вскоре она вышла замуж за оператора со студии телевидения Сант-Кугата, некоего Педро Уседа. У них был двухлетний сын, но они развелись (по обоюдному согласию, уточнила Клаудия) вскоре после рождения ребенка. С тех пор она живет одна, со своим сыном Максом, и, насколько я понял, не испытывает затруднений с деньгами, так как благодаря щедрому ежемесячному содержанию со стороны бывшего мужа она смогла заняться фотографией как свободный художник — ее давняя страсть, которую удалось возвести в категорию источника пусть нерегулярных, но постоянно растущих доходов благодаря целой серии удачных совпадений и тому, что она не была связана необходимостью работать ради куска хлеба.

— Так что я не жалуюсь, — заключила Клаудия, следя за мной сквозь сигаретный дым. — Не то чтобы у меня совсем не было причин, в конце концов, это почти мой первый свободный вечер за последние два года…

— Правда?

— Ну конечно, — ответила она, в свою очередь удивившись моему изумлению. — Ты это поймешь, когда у тебя появится ребенок: он поглощает тебя целиком. Полагаю, что вдвоем все-таки легче, все заботы распределены, и жизнь становится терпимее. Но когда ты одна…

— Понятно, понятно, все намного усложняется, — быстро вмешался я, пытаясь с грехом пополам выразить своим тоном одновременно преклонение перед твердостью характера в борьбе с обстоятельствами, продемонстрированной моей подругой, и безоговорочное осуждение поведения ее мужа, на которого, как нетрудно предположить, она возлагала ответственность за произошедшее, — и все это в надежде, что такой странный сплав позволит сменить тему беседы, казавшуюся мне на тот момент по меньшей мере неподходящей. — А где ты сейчас оставила Макса?

— Он у моих родителей, — произнесла Клаудия, и на ее губах промелькнула легчайшая улыбка непроизвольной, почти пронзительной нежности. — В Калейе. Две недели мы отдыхали в доме, который они там снимают, а вчера мне пришло в голову, что не худо бы взять пару свободных дней, потому что в следующий вторник мне обязательно нужно приступить к работе. Честно говоря, я не знаю, понравится ли мне, в конце концов, нынче первый день, который я провожу без Макса, но я подумала, что это пойдет мне на пользу. Так что сегодня после обеда я сказала родителям, что еду в Бегур к друзьям (не хочу, чтобы они думали, что я одна, ведь ты знаешь, какими бывают родители), взяла машину и приехала сюда.

Она заглянула мне в глаза и сказала с обезоруживающей мягкостью:

— Ну кто бы мог подумать, что мне повезет встретить тебя, правда?

— Да, — вымолвил я, сглатывая слюну. — Это настоящая удача.

Я поднял кружку с пивом и протянул ее в сторону Клаудии со словами:

— За это надо выпить.

Клаудия взяла свою кружку и подняла ее.

— За нас, — произнесла она. — За эту встречу.

Мы чокнулись кружками.

— За нас, — сказал я.

Мы выпили.

— Ладно, теперь расскажи мне о себе, — попросила Клаудия, и пока я искал по карманам зажигалку, зажав сигарету в губах, она раздавила на полу свой окурок и поднесла мне зажженную спичку, зачем-то прикрывая ладонью пламя от тихого прохладного вечернего воздуха. — Наверняка ты кучу всего натворил.

Я безразлично пожал плечами, будто уверяя ее, что рассказывать особо нечего, и без энтузиазма поведал ей о студенческих годах и о том, как, получив диплом, мыкался на сдельной работе в издательстве; я также сказал ей, что уже пять лет преподаю в Автономном университете. Это последнее сообщение позволило увести разговор в сторону более общих тем, как, к примеру, университет. Клаудия мне рассказала о своем пребывании там, а я, возможно немного рисуясь, о своей диссертации, занятиях, коллегах. Я не помню, говорил ли я о своем временном статусе на факультете, скорее всего, лишь мельком упомянул, и также не захотел скрывать, правда лишь мимоходом сообщив, что женат; но вот что я точно скрыл, возможно, потому, что сам еще не свыкся с этой мыслью (а быть может, потому, что мы с Луизой считали преждевременным оглашать эту новость, и поэтому мы еще никому о ней не сообщали, за исключением матери Луизы), так это то, что уже две недели Луиза знала, что ждет ребенка. Однако, прежде чем Клаудия, как можно было предвидеть, начала бы задавать вопросы о Луизе и о моем браке, — две темы, которые мне в тот момент совершенно не улыбалось обсуждать, — я заметил, что уже поздно, и, вдохновленный приятной беседой и радостью от близости Клаудии, а может, в основном, легкой эйфорией от своего красноречия, вызванного пивом, на этот раз я без тени задней мысли отважился предложить вместе поужинать. Клаудия вопросительно приподняла брови и взглянула на меня с некоторым разочарованием, заметив:

— А Луиза?

— Она в отъезде, — объяснил я, чувствуя, что вся кровь бросилась мне в лицо, будто бы я по рассеянности раскрыл чужую страшную тайну и это вероломство делало меня ее соучастником. — На конгрессе. Луиза тоже преподаватель. Преподает историю. В конце концов, — я в раздражении схватился за ручки кресла, — если мы не поторопимся, нас нигде не покормят. Так идем или нет?

Пока мы шли к стойке, чтобы заплатить, Клаудия предложила пойти в ресторан на углу улиц Арагон и Пау Кларис.

— Отлично, — сказал я.

На ужин нам подали салат из устриц, паэлью и пару бутылок «Рибейро». Беседа потекла более непринужденно, и вскоре глаза Клаудии возбужденно заблестели. Мне помнится, по мере того как сгущалась ночь, я почти физически ощущал, как быстро нарастает во мне влечение к моей подруге, быть может, потому, что в ней я видел сочетание той далекой, знакомой мне девушки, веселой и желанной, и зрелой женщины, сидящей напротив и испытывающей искреннее удовольствие от нашей встречи. Что касается меня, то я тоже был счастлив — не только потому, что находился рядом с Клаудией, и потому, что она была счастлива, но и потому, что неловкость первых минут окончательно испарилась, и вследствие этого мне захотелось верить, что уже не ситуация владеет мной, а я сам начинаю управлять событиями.

Неудивительно, что во время того ужина мы с Клаудией говорили прежде всего о нашем прошлом, о нашей юности, отчасти проведенной вместе, хотя на первый взгляд могло показаться странным мое желание снова и снова с мучительно-сладкой жестокостью ворошить слова и поступки того юноши, каким я был в пору наших с Клаудией частых встреч. Однако если посмотреть поближе (или приглядеться в свете прошедшего с того вечера времени), то в моем поведении сразу же обнаруживается скрытая логика, и это добровольное самоуничижение задним числом, которое, казалось бы, могло только повредить мне, легко превращается в негласное требование, чтобы Клаудия мне возражала, и оборачивается наиболее доступным мне способом провести границу между мной теперешним и тогдашним юнцом, вынуждая Клаудию признать мое нынешнее мужское превосходство. Тем не менее, к счастью, у меня достало сообразительности не докучать своей подруге этой не лишенной корысти ревизией прошлого, ибо ничто так не утомляет, как необходимость все время слушать, и, с другой стороны, я знаю за собой склонность злоупотреблять словами. Кроме того, как нетрудно догадаться, у Клаудии имелся свой взгляд, отличный от моего и, возможно, непредсказуемый, на наши юношеские годы, проведенные вместе, и я вдруг заметил, что ей не терпится поделиться им со мной, так что я сдержался и замолчал. Те, кто еще сохранил иллюзии о существовании альтруизма, не должны расценивать этот поступок как акт человеколюбия: позволить говорить нашему собеседнику — это, бесспорно, один из самых эффективных и быстрых способов заслужить его одобрение, но самый эффективный и быстрый способ — польстить ему. Быть может, будучи более искушенной или менее лицемерной, чем я, Клаудия сознательно придерживалась этой последней стратегии, что, наверное, могло бы объяснить один из ее рассказов той ночью — он придавал моему прошлому совершенно новые пропорции и поразил меня сильнее всего, словно человека, вернувшегося в дом, где он прожил много лет, и вдруг обнаружившего неизвестную ему комнату. По словам моей подруги, многие знакомые времен юности приписывали мою жадность к учебе якобы свойственной мне гордости или даже высокомерию (по сути же, и в ту пору, и в последующие годы такое отношение лишь с очевидностью демонстрировало мой страх перед жизнью, являясь своего рода броней, которой скорее инстинктивно, нежели добровольно я старался отгородиться от агрессивности окружающей действительности); это обстоятельство в сочетании с моей робостью и своеобразием внешности — я был высоким подростком, тощим и бледным, с гривой прямых иссиня-черных волос, глаза тоже черные, окруженные глубокими темными тенями, а мои манеры казались неуклюжими и неловкими, — все это придавало мне, опять же если верить Клаудии, некое болезненное очарование, в любом случае способное воспламенить не одно огнеупорное девичье сердце. И хотя сейчас мне представляется разумным отнести лестные воспоминания Клаудии на счет ее желания снискать мое расположение или, кто знает, чтобы скомпенсировать обиды, причиненные мне во времена моей влюбленности в нее, верно лишь то, что в тот миг я охотно отказался от попытки разоблачить беспощадную реальность, скрывающуюся за этими тешащими меня реминисценциями, и воспользовался преимуществами, определенно появившимися у меня в данной ситуации, весело подхватив перечисление моих якобы давних привязанностей, предпринятое затем Клаудией; причем мягкая ирония, звучащая в ее тоне, была мне совершенно незнакома, но вне всяких сомнений подчеркивала дистанцию, с какой моя подруга рассматривала свое прошлое.

Я убедился в том, что вечерами в компании с мужчиной женщины не любят задумываться. Но возможно, потому, что тогда я еще не дошел до этой нехитрой премудрости, а может, потому, что исключительные обстоятельства помешали мне действовать последовательно, в ту ночь я допустил ошибку и оплатил счет, не продумав заранее, где бы мы могли выпить по рюмочке, которая непременно продолжает всякий романтический ужин. Так что едва мы вышли на улицу, стремительность всего происходящего помрачила мой рассудок, и в этот головокружительно тоскливый миг, проклиная свою непредусмотрительность, которая, конечно же, могла привести к преждевременному завершению счастливого вечера, я с безысходной торопливостью рылся в памяти в поисках какого-нибудь подходящего бара неподалеку (странно, что мне даже не пришло в голову пригласить Клаудию к себе домой, то ли потому, что могло показаться, будто я опережаю события, то ли потому, что боялся пробудить подозрения, лишь отчасти беспочвенные); наконец, когда я уже совсем было смирился с неизбежным, после скорее короткой, нежели неловкой паузы, я вдруг услышал предложение своей подруги:

— Почему бы нам не выпить у меня дома?

Удивлению моему не было предела, ибо еще секунду назад мне даже мечтать не приходилось о подобном широком жесте. Излишне говорить, что я согласился.

2

Еще не было двенадцати, когда мы вышли из такси на улице, параллельной улице Республики Аргентины, уже близко к Путжет. Я оплатил машину и двинулся вслед за Клаудией. Короткая прямая улочка поднималась вверх и заканчивалась в нескольких кварталах от нас, упираясь в железную ограду; мне показалось, что за ней, в тусклом свете фонарей, виднелись неясные очертания леса или, может, парка.

Не доходя конца улочки, Клаудия произнесла:

— Это здесь.

Мы прошли через застеленный ковром вестибюль и поднялись на лифте в мансарду. На маленькую лестничную площадку выходила лишь одна дверь. Клаудия вытащила из сумки связку ключей, попросила меня подержать сумку, выбрала ключ и вставила его в замочную скважину, пробормотав:

— Будем надеяться, нам повезет.

Смысл комментария оставался неясным до тех пор, пока я не увидел, как Клаудия безуспешно пытается открыть дверь.

— Ты уверена, что это нужный ключ? — спросил я.

— Совершенно.

Секунду спустя, наверное устав от бесплодных усилий, Клаудия повернулась ко мне с улыбкой, словно извиняясь или прося проявить терпение.

— Когда-нибудь этот замок сведет меня с ума, — предрекла она. — Мне уже давно надо было его сменить. Но не переживай, — закончила она, передохнув, — в конце концов он откроется.

Как бы это выразиться поделикатнее: я никогда не слыл на все руки мастером. Таким образом, с удивлением услышав в тот миг свои собственные слова, я смог объяснить их только эффектом от выпитого пива и «Рибейро», в сочетании, быть может, с неуклюжим и неуместным желанием набить себе цену.

— Дай я попробую.

Мне не пришлось раскаиваться в своем предложении, потому что, к счастью, Клаудия пропустила его мимо ушей: она процедила сквозь зубы что-то, что я не понял, и продолжала ковыряться в замке. Я с облегчением вздохнул. Мне пришло в голову, что если мы не сможем открыть дверь, то у меня легко получится уговорить Клаудию пойти ночевать ко мне. Однако пока я гадал, как сформулировать вслух это предложение, показавшееся мне на тот момент блестящей идеей, поскольку оно выдавало желание за необходимость, как дверь внезапно распахнулась.

— Слава богу! — воскликнул я тут же, с трудом скрывая разочарование. — Я уж боялся, что мы останемся на улице.

— И я тоже, — созналась Клаудия. — Этот замок ни к черту не годится. Завтра же попрошу слесаря поменять его.

— Возьми, — добавила она, вручая мне ключи. — Положи в сумку.

Я прошел за ней через прихожую, через коридор с белыми стенками, через просторную темную гостиную, где угадывались кресла, диван, телевизор и несколько стеллажей, и, наконец, мы оказались на кухне с огромным окном во всю стену, выходившим прямо в непроглядную ночь.

— Где мы устроимся? — спросила Клаудия. — Здесь или на воздухе?

— Где хочешь, — ответил я. — Ты здесь хозяйка. Куда положить сумку?

— Оставь здесь, — сказала она, указывая на стол.

Клаудия нажала выключатель, и два пучка яркого света озарили темное окно, за которым обнаружилась просторная терраса, но за ее пределами тени сгущались сильнее, и непроницаемый ночной мрак лишь изредка пунктиром пронизывали огоньки.

— Я думаю, на террасе будет удобно. Что будешь пить?

Я положил сумку на стол и пожал плечами, одновременно кивнув головой с великодушным видом, рассчитывая, что Клаудия истолкует это следующим образом: «Не важно, что пить, а важно — с кем». Но поскольку Клаудия не спешила истолковывать мои жесты, я пояснил:

— Все равно.

— Все равно — это не ответ, — заметила она, и на ее губах появилась добродушно-снисходительная улыбка, призванная смягчить контраст между здравым смыслом ее слов и глупостью моих. — У меня есть виски, коньяк, джин…

— Виски, пожалуй, — прервал я ее.

Мы поставили на поднос два стакана, бутылку «Джонни Уокера» и наполовину заполненное ведерко со льдом и вышли с ним на террасу, расположившись в дальнем углу, рядом с пахучим кустом герани. Сидели мы на обычных металлических садовых стульях, с круглыми сиденьями и спинкой в форме сердечка, за столиком того же стиля, со столешницей из разноцветных плиточек и железными витыми ножками. Клаудия поставила поднос на стол, налила два виски и в который раз за этот вечер произнесла:

— Чин-чин! — Она подняла стакан и посмотрела мне в глаза. — За нас. За нашу встречу.

Мы выпили. Клаудия скрестила ноги и зажгла сигарету.

— Что скажешь о доме? — спросила она.

— Очень красиво, — ответил я, хотя мало что успел рассмотреть.

— Мне тоже нравится, — сказала она. — Квартира довольно большая, поэтому я могу работать прямо здесь, особенно после того, как Педро съехал… Я тебе потом покажу маленькую фотостудию, которую я себе оборудовала.

Словно желая разделить энтузиазм своей подруги, я глубоко вдохнул ночной воздух, слегка театральным жестом раскинул руки и изрек:

— К тому же еще есть и терраса.

Я подкрепил свои слова похвалой пышным цветам на террасе, задавал вопросы о трудностях и заботах по их содержанию, отметил свежесть морского ветерка и его несомненную пользу для здоровья, особенно для здоровья ребенка… Чего боишься, то и притягиваешь, ибо стоило затронуть тему здоровья, как я тут же замерз. И на самом деле посвежело; с другой стороны, ни для кого не тайна, что последние дни лета таят опасность, когда еще не отвыкший от жары организм совершенно беззащитен, а неутихающий ветер уже пропитан коварным осенним холодом. Я всегда считал, что со здоровьем шутки плохи, но в тот момент, опять же с учетом того, что мою подругу, казалось, дуновение бриза ничуть не заботит, — в тот момент гордость превозмогла страх перед простудой. Мое отважное решение стоически выдержать перепад температур, хотя единственной защитой мне служила легкая рубашка, еще более укрепилось, когда Клаудия с завидным самообладанием сообщила:

— Если на улице прохладно, как сейчас, то здесь великолепно, но недели две назад в это время суток не было ни малейшего сквознячка, а уж днем — настоящее пекло.

— Представляю себе, — произнес я и затем, энергично растирая руки, отважился заметить: — Ну что тебе на это сказать: честно говоря, сейчас-то совсем не жарко.

— Принести тебе свитер? — заботливо спросила Клаудия.

— Да ладно. Это так, к слову.

Я усиленно запротестовал, но мне не хотелось переходить ту грань, где настойчивость перерастает в невежливость.

Она вскоре вернулась со свитером, протянула мне его и опять уселась на свой стул; затем с самым непринужденным видом, словно ее действительно интересовала эта тема, произнесла:

— Ты мне ничего не рассказал о Луизе.

— Ты меня и не просила, — ответил я, сосредоточенно пытаясь просунуть голову в свитер. — Что тебе рассказать?

— Тебе помочь? — спросила она.

— Не надо, справлюсь, — отказался я.

Воцарилась пауза, пока Клаудия, должно быть, раздумывала.

— Не знаю, — под конец призналась она странным голосом. — Ты ей когда-нибудь изменял?

Я окончательно запутался в свитере. Это дало мне возможность выиграть немного времени, но его было явно недостаточно. Так что, стараясь натянуть на голову рукав свитера и лихорадочно подыскивая подходящую реплику, я тем временем ответил вопросом на вопрос:

— Что ты имеешь в виду?

Сознаю, это был не самый блестящий выход, но все-таки выход. Ибо пока Клаудия встала, чтобы помочь мне разобраться со свитером, запутавшимся самым чудовищным образом, пока она со смехом меня оттуда вытащила и, вернувшись на место, повторила свой вопрос, мне хватило времени избрать стратегию, показавшуюся наиболее выигрышной: всеми силами способствовать сохранению впечатления обо мне как о человеке без предрассудков, которое, как мне казалось (по крайней мере, я надеялся на это), создалось у моей подруги.

— Иногда, — соврал я.

— Сколько раз? — продолжала настаивать она.

— Не знаю, — сказал я, будто сомневаясь или будто количество не имело никакого значения. — Два. Может, три. Не помню.

— Ты действительно не помнишь?

— Действительно, — ответил я. — Тебе это кажется странным?

— В высшей степени странным, — заверила она, внимательно глядя на меня и явно забавляясь. — Лично я прекрасно помню всех мужчин, с которыми спала.

— «Los feits d'amor no puc metre en oblit, ab qui els hagui, he el lloc, no em cau d'esment»,[3] — процитировал я медленно, по слогам.

— Это чье?

— Аузиас Марк, — ответил я. — Тебе нравится?

— Это прекрасно, — произнесла она. — И это правда.

— Это прекрасно, потому что это правда, — уточнил я. — По крайней мере, в твоем случае.

— Ставлю что угодно, что и в твоем тоже, — сказала Клаудия и, словно желая наградить меня за цитату или похвалить ее, подлила мне виски. — Ты, конечно, ужасный врун.

Я рассмеялся. Затем, окрыленный успехом, перешел в наступление:

— А ты?

— Что я? — переспросила она, прикуривая новую сигарету и опять скрестив ноги. — Врунья ли я?

— Нет, обманывала ли ты когда-нибудь своего мужа?

— Ни разу, — с чувством произнесла она, и ее губы сложились в лукавую улыбку. — Я всегда была идиоткой.

— Почему?

— Потому что он мне изменял, — ответила она. — Насколько мне известно, минимум пару раз.

Я ничего не сказал, но в тот миг отчетливо понял, что с моей стороны ошибкой было лгать. На минуту я даже собрался исправить положение, сообщить ей, что это шутка, и признать правду: я никогда не изменял Луизе. К счастью, я этого не сделал; я вовремя понял, что в некоторых случаях лекарство способно причинить больший вред, чем сама болезнь. Потому что самое страшное во лжи не то, что человек может в нее поверить, а то, что произнесенные слова навязывают говорящему более жесткую необходимость придерживаться их, нежели правда.

Поскольку я не мог предать свою собственную ложь, то я попытался оправдать ее. Я робко высказался, что верность — это одно из качеств, более всего отличающих мужчин от женщин, ибо нам стоит значительно большего труда соблюдать ее. Но, едва сформулировав фразу, я сразу же в ней раскаялся, она показалась мне совершенно дурацкой.

— Ерунда, — прозорливо отреагировала Клаудия. — Это одно из немногих качеств, которые нас объединяют. Нам обоим одинакового труда стоит хранить верность; но дело в том, что многим женщинам просто страшно перестать быть верными, а большинству мужчин — нет.

— Не вижу разницы.

— Но она есть.

— В любом случае проблема та же, — продолжил я, не дав Клаудии пояснить свою мысль. — Верность. Почему верность считается добродетелью, если она идет вразрез с нашей природой? Люди любят разнообразие. Во всем. Человек — это животное, любящее разнообразие.

— Поэтому он несчастен.

— Поэтому он человек. Только животные получают удовольствие, делая одни и те же вещи в одном и том же месте. Вот они счастливы. Ладно, по мне так и слава богу. Но для меня, если представить себе ад, то это такое место, где всегда происходит одно и то же, одним и тем же способом, с одними и теми же людьми.

— Забавно, но я именно так всегда представляла себе небеса — место, где человек всегда делает одно и то же и не устает от этого.

— Так нас всегда учили представлять себе рай, не так ли? — пошутил я. Я не знаю, верил ли я сам в свои слова, но точно помню, что говорил с удовольствием, то ли потому, что это давало мне возможность взять беседу в свои руки, то ли потому, что я втайне был убежден, будто Клаудии это было приятно. — Мне кажется, что человек почти всегда неверен. Кто несчастлив со своим партнером, поступает так от неудовлетворенности, а кто счастлив — для того, чтобы не раствориться друг в друге полностью, своего рода компенсация.

— А кто ни то ни другое — чтобы иметь возможность рассказать об этом.

— Ну и это тоже, — согласился я. — Хотя, вероятно, все, что мы делаем, мы делаем, чтобы рассказать об этом.

— Будь любезен, оставь философию на другой раз, Томас, — сказала Клаудия. — Уже глубокая ночь.

— Извини, милая, — сказал я с улыбкой, слегка покраснев, и перед тем, как пригубить виски, пожурил ее: — Это ты виновата, ты меня споила.

— Хочешь еще немного?

Я протянул ей стакан и предупредил:

— Только потом не жалуйся.

Она налила мне еще виски. И себе налила.

— Послушай, Томас, скажи мне одну вещь, — продолжила она, снова облокачиваясь на спинку стула, не расплетая ног, одной рукой отводя прядь волос со лба, а другой держа наполненный стакан и догорающую сигарету. — Ты когда-нибудь Луизе об этом говорил?

— О чем? Что я сплю с другими женщинами?

— Да.

— Ни слова, — сказал я. — Зачем бы я стал это говорить?

— Многие люди так поступают, — промолвила она, словно желая спровоцировать меня, и мне представилось, что она изо всех сил старается изобразить наивность, совсем ей не свойственную. — К примеру, Педро.

«Так вот как у вас все было», — подумал я.

— А вот я этого никогда не делал и не собираюсь делать, — отрезал я. — Я не понимаю, что можно выиграть, рассказывая об этом.

— Быть честным.

— Не всегда надо говорить правду, — заметил я. — Я имею в виду, что всегда хорошо не лгать, но иногда лучше не говорить правду без необходимости лгать. — Я улыбнулся. — Знаешь, мне кажется, что я окончательно запутался.

Клаудия рассмеялась.

— Вот и мне так кажется, — заметила она.

— Я хотел лишь сказать, что поскольку человек никогда точно не знает, что такое правда, не всегда полезно рассказывать ее. Напротив: в большинстве случаев правда осложняет жизнь. Поэтому брак, где супруги всем делятся, не может длиться сколь-нибудь долго. Они бегут друг от друга как черт от ладана или мрут со скуки, а это самая жуткая смерть, потому что ты при этом остаешься в живых. Именно по этому поводу кто-то сказал, Вольтер, кажется, что рассказывать все — это скорейший способ перестать вызывать интерес.

— Ну, тогда ты перестанешь вызывать интерес с минуты на минуту, потому что я прикинула, что твой запас цитат уже начинает иссякать.

На этот раз наступила моя очередь рассмеяться.

— Об этом не волнуйся, — успокоил я ее и в тот момент понял, что слишком много выпил, но, поскольку Клаудия, должно быть, тоже была изрядно пьяна, я решил не придавать этому значения. — Для подобных случаев у меня всегда есть стратегический запас.

— Во всяком случае, — продолжал я забавляться, глотнув еще виски и прикурив сигарету от лежащей на столе зажигалки, — я готов отстаивать свою правоту. Нельзя рассказывать все. Особенно если ты женат. Ибо беда любого брака в том, что все делается вместе: вместе едят, вместе спят, даже нужду справляют в одном помещении, а иногда и вместе. Это ужасно, больше всего напоминает концентрационный лагерь, потому что нет места для частной, внутренней жизни. Если человек не способен создать себе личное пространство, неведомое и недоступное для партнера, то он пропал. Так вот, это личное пространство и является тайной. Пусть это звучит несколько напыщенно, но я скажу тебе, что это пространство — территория свободы. Поэтому нужно уметь хранить тайну.

И тогда я вспомнил недавно прочитанный анекдот. Двое друзей встречаются в баре, болтают ни о чем, а потом один говорит другому с загадочным видом: «Я расскажу тебе один секрет, если ты способен сохранить его». На что другой, не скрывая раздражения, отвечает: «Как ты хочешь, чтобы я сохранил твой секрет, если ты первый неспособен сохранить его!» Клаудия оценила анекдот и расхохоталась, и я рассмеялся вслед за ней, поскольку всегда приятно доставлять радость людям (может, это говорит в пользу всеми порицаемого эгоизма) или просто поскольку с благодарностью убедился, что, в отличие от времени, когда мы встречались, теперь я мог рассмешить Клаудию — и я почувствовал себя счастливым. И вот тогда Клаудия меня по-настоящему удивила.

— Послушай, Томас, позволь мне задать тебе один вопрос, — произнесла она с легкой улыбкой, еще блуждавшей на губах, в то время как я наслаждался успехом своего красноречия и закреплял его новыми глотками виски. — Я ведь раньше тебе нравилась, правда?

Я поперхнулся и закашлялся.

— Прости, Клаудия, — извинился я. — Что ты сказала?

— Нравилась ли я тебе раньше?

— Нравилась ли ты мне? — Я улыбнулся, не сумев скрыть свою растерянность. — Ну и вопрос!

Клаудия сделала глубокую затяжку и, задумчиво глядя на огонек сигареты, раздуваемый ветром, выпустила через рот и нос легкое расплывчатое облачко дыма. Она взглянула на меня с искоркой иронии в глазах и продолжала настаивать:

— Скажи мне правду; нравилась я тебе или нет?

— Ну да, думаю, да, я не знаю, прошло столько времени, — пробормотал я. — Полагаю, что нравилась.

— Не слишком уверенно ты это говоришь.

— С той поры прошла тысяча лет, Клаудия, — возмутился я. — Сколько? Пятнадцать, двадцать? А ты хочешь, чтобы я был уверен. Да я и половины всего не помню.

— А я вот помню все.

— Тогда зачем ты меня спрашиваешь?

— Потому что хочу услышать это от тебя, — созналась она. — Нравилась я тебе или нет.

— Да, полагаю, что да, я тебе уже говорил.

— По-настоящему или нет?

— Бог мой, по-настоящему…

— Я имею в виду, любил ли ты меня.

Внезапно мне стало жарко в свитере. Я не осмелился его снять.

— Любил ли? — переспросил я. — Я не знаю. Тогда я думал, что да, а сейчас не знаю…

— Так на чем же мы остановимся?

— На том, что любил, — сказал я, снова сдаваясь, и, возможно, заинтригованный желанием узнать, как далеко собирается зайти Клаудия, продолжил: — По правде, любил. Долгое время ты мне очень нравилась. На самом деле, по-честному, с тех пор как я тебя помню.

— А сейчас?

— Сейчас что?

— Сейчас я тебе нравлюсь?

— Конечно же, Клаудия, — сказал я со всей искренностью, которую был способен изобразить. — Ты очень красива.

— Не валяй дурака, Томас, — произнесла она. — Я не спрашиваю тебя, красива ли я. Я спрашиваю, нравлюсь я тебе или нет.

В этот момент я ощутил эрекцию.

— Очень, — признался я.

— Ты хотел бы переспать со мной?

— К черту, Клаудия, ты что это, в самом деле! — воскликнул я в отчаянии, будучи не в силах побороть подозрение, что моя подруга пытается издеваться надо мной, и тщетно стараясь удержать ту дружески-ироничную манеру, которая весь вечер помогала мне сохранять благоразумие. — Это допрос?

— Нет, конечно, — серьезно ответила она. — Я только хотела бы знать, пошел бы ты со мной в постель?

— Когда?

— Сегодня ночью, — сказала она. — Прямо сейчас. Скажи: да или нет.

Воцарилось молчание.

— Я был бы в восторге.

— Правда?

Мне показалось немыслимым, что она в этом сомневается. Я просто ответил:

— Правда.

Клаудия посмотрела мне в глаза, улыбнулась, допила виски, затушила сигарету, встала и протянула мне руку.

— Давай, — сказала она. — Пойдем.

3

Первое, о чем я подумал наутро, проснувшись с пересохшим ртом и режущей болью в горле и в висках, это о том, что алкоголь и ночной холод сделали свое дело. Клаудия все еще лежала рядом со мной, обнаженная, свернувшись калачиком под простыней, прядь волос упала ей на лицо, а зажмуренные веки словно пытались защитить покой ее сна от падающих из галереи ярких солнечных лучей, заливающих комнату золотистым светом, лишь слегка приглушенным белыми занавесками. Меня мучила жажда и хотелось в туалет, так что я встал, натянул брюки и направился в ванную. Я пописал. Затем попил воды из-под крана и, подняв голову, внезапно увидел свое отражение в зеркале: волосы взъерошены, веки опухли, сонные усталые глаза, нос и скулы осунулись, губы безвольно обмякли, подбородок потемнел от щетины. Я слегка пригладил волосы, провел рукой по лицу, и внезапно в памяти совершенно отчетливо, словно вспышка света, быть может, вызванная запахом Клаудии, впитавшимся в мои пальцы, встало воспоминание о бесконечно долгом, поразительном и чудесном наслаждении этой ночи. С пробуждающимися угрызениями совести, которые я, как смог, тут же придушил, я подумал о Луизе; затем подумал о Клаудии: о многих годах, не сумевших убить во мне желание, о проведенной с ней ночи. Нет ничего невероятного в том, что в постыло-привычных любовных отношениях время от времени присутствует наслаждение, упрочивая их, но в тот момент я твердо знал, что ничто не может сравниться с самозабвенным восторгом первого раза. Может, потому, что в глубине души я не понимал, что произошло, а может, потому, что это было свыше моих сил (и потому, что всегда значительно проще прибегнуть к чужим словам, чем найти свои), я вспомнил афоризм Оскара Уайльда: «Самая глубокая вещь — это кожа»; я его читал, и вспоминал, и сам цитировал много раз, но лишь сейчас постиг его смысл. Умывшись, я ощутил себя помолодевшим, чудесным образом свободным от чувства вины и почти счастливым.

Я пошел на кухню. Сквозь окно, выходящее на террасу и на улицу, обрушивались потоки полуденного солнца; я задернул занавески, и кухня погрузилась в тень. Затем я исследовал содержимое холодильника, открыл бутылку кока-колы и в два глотка осушил ее. Утолив жажду, я почувствовал голод, и, поскольку холодильник был почти пуст, я решил пойти купить что-нибудь к завтраку. Возвращаясь в комнату Клаудии через столовую, я заметил на каминной полке три фотографии, привлекшие мое внимание. Я подошел поближе, чтобы их рассмотреть. На первой был изображен младенец нескольких месяцев от роду: светловолосый, голый, пухлый, розовый и улыбающийся. На втором снимке Клаудия с немного удивленной улыбкой кормила необычно округлой и белой грудью ребенка, который с наслаждением сосал, полузакрыв глаза. На последней фотографии тоже были сняты Клаудия и ребенок: мальчик, чуть старше, чем на предыдущих снимках, расположился на коленях у матери, а она сама, одетая в белое, в большой соломенной синей шляпе, сидит на металлическом стуле также белого цвета, на фоне жаркого летнего дня; а на заднем плане угадываются какие-то люди, ажурная зелень высокой ивы, теннисный корт, а дальше роща и кусочек голубого неба; но на этой фотографии рядом с Клаудией, с другой стороны белого металлического столика, сидит еще один человек: мужчина в спортивном костюме, с теннисной ракеткой на коленях и бездумным взглядом веселых пустых глаз; ему около сорока лет, крепкая фигура и жесткие, словно высеченные резцом, черты лица: низкий выпуклый лоб, орлиный нос, каменный подбородок, густые сросшиеся брови, аккуратные усики и самодовольная улыбка, обнажающая ровные зубы и даже десны; казалось, эта улыбка призвана излучать спокойствие и уверенность, но его выдавали нерешительность во взгляде и та неуместная сила, с которой он вцепился руками в подлокотники стула. Помню, меня удивило, что Клаудия хранит на виду фотографию, где они сняты вместе с бывшим мужем (мне даже в голову не пришло, что этот тип в спортивном костюме мог оказаться кем-нибудь другим), и так же, или даже больше, меня поразило, что Клаудия несколько лет своей жизни могла провести рядом с субъектом столь откровенно отталкивающего вида.

Клаудия еще спала, когда я зашел в комнату, но пока я одевался, она проснулась. Я сел рядом с ней на кровать. Ее глаза еще были затуманены недавним сном. Я отвел волосы с ее лба. Улыбнулся.

— Привет.

Она тоже улыбнулась.

— Привет.

Я поцеловал ее, и поцелуй оставил у меня во рту вкус слюны и нежной теплой плоти.

— Ты хорошо спала? — спросил я.

Она кивнула, потягиваясь, и ее улыбка стала еще шире.

— А ты?

— И я тоже.

Это было неправдой: может, от волнения, что Клаудия спит здесь, рядом со мной, обнаженная, я всю ночь не сомкнул глаз и теперь едва мог поднять веки.

— Кстати, ты слышала телефон?

— Когда? Ночью?

— Да, — сказал я. — Кажется, звонили несколько раз.

— Тебе приснилось.

Я собирался сообщить ей, что она ошибается, я уверен, что слышал звонки, но Клаудия не дала мне это сделать: она привлекла меня к себе, взъерошила волосы и поцеловала.

— Ты была великолепна, — прошептал я.

— Не будь дураком, Томас.

— Нет, правда, — продолжал настаивать я. — Я уже целую вечность не получал такого удовольствия. Что звучит невероятно: после всего, что мы выпили ночью…

— А мне вот пошло на пользу.

— Мне тоже. Но знаешь… — Я поднял брови с заговорщическим видом и процитировал: — «Drink provokes desire, but takes away performance».[4]

— Идиот, — расхохоталась она и шлепнула меня ладонью по лицу.

Я схватил ее за тонкое шелковистое запястье и отвел руку, задавая неизбежный вопрос:

— А как тебе было?

— Хорошо, очень хорошо, — ответила Клаудия, но на секунду мне показалось, что откровенно рассеянное выражение, с каким она это произнесла, опровергало ее слова; последующая ее реплика, которую она пробормотала с двусмысленной гримаской, словно извиняясь или словно еще не совсем проснувшись, укрепила мои подозрения: — Хотя, Томас, не знаю, если начистоту…

Приложив все усилия, чтобы голос не выдал внезапно охватившую меня тоску, я спросил:

— Что?

— Нет, ты был очень хорош, — поспешила объяснить Клаудия и, поскольку наверняка заметила во мне признаки нарастающей тревоги, привстала, прислонилась спиной к стене, энергично потерла глаза тыльной стороной руки, отгоняя остатки сна, и настойчиво принялась меня успокаивать. — Правда, Томас, это была фантастика. Я хочу сказать, что… Не знаю, как объяснить.

И, тщательно подбирая слова, произнесла:

— Будто бы этой ночью была не я, будто бы это был другой человек.

Объяснение, которое должно было заставить меня задуматься, тогда лишь польстило мне, ибо мое суетное тщеславие решило истолковать его как смущенное изъявление благодарности; поэтому я не постеснялся высказаться:

— А может, ты впервые этой ночью была сама собой.

На мгновение ее зубы блеснули в ироничной, почти сочувственной улыбке.

— Может быть, — согласилась она без особой уверенности и, словно только что заметила, что я одет, спросила: — Что, уже уходишь?

— Нет, если ты меня не выгоняешь. — Я встал, закончил одеваться и добавил: — Пойду куплю что-нибудь на завтрак. Чего тебе хочется?

Клаудия пожала плечами, и я весело объявил:

— Скоро вернусь.

Стояло чудесное утро: солнечные лучи отвесно падали с безукоризненно синего неба, их яркий свет слепил глаза, а воздух был так прозрачен, что казался стеклянным. Я дошел до проспекта Республики Аргентины. В булочной купил хлеб и круассаны, а в магазинчике неподалеку пакет кофе, литр молока и апельсиновый сок. Я все время думал о Клаудии: помню, что на обратном пути к ее дому мне вдруг показалось невероятным, что моя подруга меня ждет; и еще меня очень возбуждала идея провести с ней несколько часов в милой домашней обстановке. У входа в здание, в застекленной будочке с деревянными стенками, сидел увядший человечек, одетый в серое, с черными влажными прилизанными волосами, с глазами навыкате и презрительным взглядом, а его безвольные дряблые губы не в силах были скрыть яркую белизну двух выступающих передних зубов, над которыми нависал диснеевский нос. Человек, оказавшийся портье, очень мне кого-то напоминал. Он лениво листал газету и, увидев меня, оторвал взгляд от нее, опустил окошечко привратницкой и, даже не поздоровавшись, спросил меня, к кому я иду; едва он открыл рот, я вспомнил, на кого он был похож: на Джерри Льюиса. С трудом сдержав улыбку, я ответил.

— Она уже вернулась? — спросил он подозрительно, имея в виду Клаудию. — Я думал, что она приедет только ко вторнику.

— Она уже здесь, — ответил я весело и, указывая пальцем на панель со звонками, спросил: — Мне позвонить или вы откроете?

Словно оказывая мне неоценимую услугу, портье поднялся, на несколько секунд исчез за дверью и вновь появился в вестибюле, открывая мне дверь. Полагаю, что, проходя мимо него, я пробормотал нечто вроде благодарности, и помню, что, пока я ждал лифта, а он подчеркнуто неторопливо возвращался в свою будку, я все время ощущал на своем плече его подозрительный любопытный взгляд.

К тому моменту, как я поднялся в мансарду, у меня уже был готов комментарий по поводу портье, объединявший забавным образом его малоприятную внешность, наглость и сходство с Джерри Льюисом; едва Клаудия открыла мне дверь (она была только что из душа, босиком, с мокрыми взъерошенными волосами, одетая лишь в свободную белую футболку до бедер), как я сразу же громко озвучил свою шутку. Клаудия оценила мой юмор одобрительным смешком, сообщила мне, что портье в курсе дел всех жильцов дома, выхватила у меня из рук пакеты с продуктами и, пока я шел за ней по коридору на кухню, сказала мне:

— Прими душ, если хочешь. А я за это время приготовлю завтрак.

Я пошел в ванную, разделся, напевая сквозь зубы «Лестницу в небо», песню «Led Zeppelin», которую я очень любил во времена наших с Клаудией встреч и уже давно не слышал, и, когда я включил душ, мне показалось, что зазвонил телефон и Клаудия взяла трубку. Намыливаясь и напевая, я чувствовал себя счастливым под струей теплой воды, бьющей мне в лицо и растекающейся по телу, но, закрыв кран, я опять услышал голос Клаудии, суровый и далекий, с явными нотками досады. «Дерьмо», — подумал я, выходя из душа. Я быстро вытерся и оделся, предположив самое плохое, что пришло в голову: «Что-то с ребенком». На тот раз (и могу заверить, что только на тот) мои худшие предположения не подтвердились. Я понял это сразу же, как только вошел в столовую и увидел Клаудию: она сидела ко мне спиной в кресле, словно скорчившись над телефонной трубкой, и напряженно слушала, нервно сжимая пальцами свободной руки только что зажженную сигарету. Я прошел мимо нее прямо на кухню и, ловя неразборчивые обрывки раздраженной беседы, принялся готовить завтрак. Я не успел закончить, как услышал, что Клаудия с силой бросила трубку. Я поспешил в столовую и из дверей спросил:

— Что случилось?

Клаудия не обернулась; она продолжала сидеть в неестественной позе, быть может, лишь слегка выпрямившись, и смотрела на телефон, будто это был спящий опасный зверь, в любую минуту угрожавший проснуться.

— Ничего не случилось, — солгала она охрипшим надтреснутым голосом, когда я повторил свой вопрос.

Наверное, я настаивал, потому что Клаудия провела рукой по лицу и волосам и разбитым тоном добавила:

— Прошу тебя, Томас, мне сейчас не хочется говорить.

Я вернулся на кухню и, пока варил кофе (все остальное к завтраку уже стояло на столе), решил про себя, что если у Клаудии какие-то проблемы, то мой долг помочь ей. Я также задавался вопросом, какого свойства могут быть эти проблемы, и, перебрав различные возможности, одна другой страшнее, дал себе слово не уходить, пока она мне все не расскажет. Каким бы смешным это сейчас ни казалось, я подозреваю, что мысль спасти от невзгод беззащитную любимую женщину пробудила в моем воображении розовые мечты о героизме; во всяком случае, ко мне вернулись уверенность и оптимизм, изрядно поколебленные резкостью Клаудии. Вдохновленный подобной иллюзией собственной отчаянной смелости, я немного раздвинул занавески, чтобы яростное полуденное солнце развеяло золотистые утренние полутени, окутывавшие кухню, и, когда кофе был готов, я налил себе чашку и выпил ее маленькими глотками, глядя сквозь стекло поверх террасы на небо, исчерченное последними летними ласточками.

— Извини, Томас, — услышал я вздох за спиной. — Я была немного не в себе.

Я медленно обернулся с улыбкой.

— Неважно, — сказал я и одним глотком допил кофе. Клаудия стояла, прислонившись к дверному косяку, засунув руки в карманы потертых джинсов, из которых выбивалась небрежно заправленная просторная белая футболка; она казалась спокойной, но по тому, как еще больше потемнели и припухли круги вокруг ее глаз, я решил, что она плакала. Мотнув головой в сторону окна, я добавил:

— Прекрасное утро.

Клаудия молча кивнула и вытащила руки из карманов.

— Я сварил кофе, — сказал я. — Хочешь чашечку?

Пока я наливал ей кофе, Клаудия уселась на диван, стоящий рядом с дверью на террасу, и, помолчав, сообщила мне, что по телефону она говорила со своим мужем. Бог знает, какие сложности в жизни Клаудии я себе навоображал, но, услышав это признание, испытал явное облегчение.

— На самом деле мы далеко не в первый раз ругаемся по телефону, — пояснила она, взяв протянутую ей чашку и устроившись с ней в одном углу дивана, тогда как я сел в другом углу.

Помешав кофе, Клаудия продолжила:

— И далеко не в последний, полагаю. Он совсем спятил. Вот уже месяц он мне звонит, где бы я ни находилась — здесь, у родителей, в Калейе…

— Так сегодня ночью звонил…

— Он, — закончила Клаудия и, даже не вспомнив, что совсем недавно скрывала от меня правду, оторвала взгляд от чашки и спросила: — Какого черта ему приходит в голову звонить в такое время? Конечно, это он, ведь он даже не оставил сообщения на автоответчике. По правде, я это предполагала, само собой, поэтому и не стала вставать к телефону. И сейчас не надо было подходить.

Воцарилось молчание, и Клаудия в три неторопливых, с паузами, глотка задумчиво выпила свой кофе, а я, подумав, что она не собирается продолжать, допил свою вторую за это утро чашку и спросил:

— Ну так и чего он хочет?

— А я откуда знаю? — ответила она, пожимая плечами и изогнув уголки губ с выражением пренебрежения или отвращения.

Она поставила чашку на пол и вытащила из кармана помятую пачку сигарет. Достав сигарету, она распрямила ее и закурила, непроизвольно выпустив изо рта белое плотное колечко дыма, некоторое время плававшее, пронизанное светом, в неподвижном воздухе кухни. Затем с издевательской улыбкой Клаудия фыркнула:

— Он говорит, что хочет опять жить вместе.

Я попросил у нее сигарету. Клаудия протянула мне ее и поднесла зажигалку, и я, сделав первую затяжку, заметил:

— Я думал, что вы оба хотели разойтись.

— Так и было, — заверила она и развернулась ко мне, оставив одну коленку на диване, — поза, растрогавшая меня, потому что на мгновение воскресила в памяти забытые жесты ее юности.

Колечко дыма уже успело раствориться в воздухе, когда Клаудия добавила с отдаленной ноткой слабого раскаяния в голосе:

— Мне кажется, что, едва он осознал, что не может жить один, его мнение изменилось.

Я воспользовался случаем и высказал свое мнение, виртуозно соединив сожаления о подобной слабости, столь часто встречающейся среди мужчин, с одновременным осуждением их неспособности оценить последствия собственных решений; я также похвалил твердость характера Клаудии.

— Не в твердом характере дело, — горячо возразила она, поглаживая пальцем фильтр сигареты и стряхивая пепел в чашку.

Поскольку пепельницы на виду не было, а вставать не хотелось, я последовал примеру Клаудии и стал стряхивать пепел в свою чашку, стоявшую на подлокотнике дивана.

— Дело в гордости, Томас. Ведь именно Педро, а не я, захотел развестись, когда Максу еще не было и года. Я хотела жить вместе с ним, я не видела никаких поводов разводиться, мне все это казалось идиотизмом и свинством: представь, одна, с ребенком и без работы.

Она сделала паузу.

— Ну ладно, я согласилась. Он принял решение, и я с ним согласилась. И я честно тебе говорю, что и сейчас поступила бы так же: тебе, конечно же, понятно, что я предпочитаю скорее жить одна, чем жить с человеком, который меня не любит или который находится рядом со мной из жалости.

Она замолчала, посмотрела на сигарету, затем взглянула на свои тонкие изящные руки с длинными ногтями без лака и, словно желая отогнать неприятную мысль, подняла глаза и устремила взгляд на кухонный стол, где терпеливо поджидал кофейник, горка круассанов, ломтики хлеба, пакет апельсинового сока, вазочки с вареньем и пачка маргарина. Я инстинктивно тоже взглянул на приготовленный завтрак и почувствовал острый приступ голода, но мне удалось вовремя перехватить взгляд Клаудии, когда она, снова повернувшись на диване и улыбаясь без ехидства, но и без особой наивности, вздохнула:

— В конце концов, всему есть свое объяснение, не так ли? Моя подруга-психоаналитик сказала мне, что в том, что происходило с Педро, нет ничего удивительного: по ее словам, все дело в ревности. В ребенке, я имею в виду. Он не мог перенести, что его отодвинули на второй план. Вероятно, это обычное дело.

Пока Клаудия просвещала меня по поводу вероятной психологической травмы у своего мужа, я в который раз подивился женской доброте, всегда способной, с помощью психоаналитика или без нее, найти оправдание почти всему.

— Я его понимаю, но не могу простить, — уточнила Клаудия, будто прочитав мои мысли. — Мне кажется, он считал, что сможет ко мне вернуться, как только захочет, и я приму его с распростертыми объятиями. Ну так он ошибся: об этом не может быть и речи. И особенно таким образом, с давлением на психику и скрытыми угрозами.

— Он тебе угрожает?

— В последнее время всякий раз, как звонит.

Ее лицо исказили гнев и презрение, а в глазах полыхнула азартная злость, что странным образом расходилось с ее последующими словами:

— Я уже, кажется, привыкла.

В этот момент в меня закралось неприятное подозрение.

— Послушай, Клаудия, а ты ему, надеюсь, не рассказала, что мы с тобой провели ночь вместе?

— Конечно же, рассказала! — ответила она с мстительным выражением, затушив жалобно пискнувшую сигарету в кофейной гуще на дне своей чашки; затем, словно ей только что пришла в голову мысль, что она могла невольно допустить незначительную ошибку, Клаудия снова повернулась ко мне, перестала хмуриться и с обезоруживающим простодушием спросила: — Тебе ведь все равно, правда?

— Мне? Конечно же, все равно, — заверил я ее, с некоторой опаской вспоминая типа в спортивном костюме с фотографии. — Дело в том, что ты ничего не добьешься такими рассказами, только сделаешь хуже.

— Ну так пусть будет хуже! — с вызовом ответила Клаудия и, подняв руки в жесте шутливой покорности, продолжила: — Я тебя уверяю, все не просто. Он совсем сошел с ума. Как капризный ребенок, у которого отняли одну из его забав и он теперь не понимает, почему вдруг остался без любимой игрушки, а поскольку ему неизвестно, как вернуть ее, то начинает кричать и угрожать, как ненормальный… Правду тебе говорю: ему действительно удалось запугать меня. Я его хорошо знаю, мне ли не знать, и я тут же себе говорю, что бояться нечего, в конце концов, он всегда был хвастливым болтуном, но мне иногда кажется, что он превратился в другого человека, способного на все. И кроме того, с его стороны крайне самонадеянно считать, будто после всего случившегося я продолжаю любить его; но он так считает: он все еще не может смириться, что я уже не его женушка, что я не сижу, как идиотка, целыми днями дома, поджидая его возвращения.

Охваченная возмущением, которое, казалось, не скоро уляжется, Клаудия продолжала ругать своего мужа, а я, чтобы ускорить завершение этой обличительной речи и заглушить голодное бурчание в животе, взял свою кофейную чашку, встал, поставил ее в раковину и, затушив под струей воды из крана сигарету, выбросил размокший окурок в ведро. Затем я прислонился к мраморной стене, скрестил руки и, кивками головы выражая сочувственное одобрение словам Клаудии, время от времени украдкой кидал тоскливый взгляд в сторону припасов, заманчиво разложенных на столе, терпеливо ожидая, пока она выговорится. Помнится, в это время я думал, что как бы ни обманывали себя участники событий, утверждая противоположное, но развод никогда не проходит спокойно, и, хотя я считал, что мне удалось свести проблемы Клаудии к тривиальности их реального масштаба и лишить их пафоса газетной передовицы, которым к тому времени окрасили их мой страх и воображение, помнится, мне было почти физически неприятно, что моя подруга до сих пор тратит силы, чтобы выпутаться из паутины болезненных отношений. С другой стороны, меня поражал тот факт, что Клаудия способна продолжать говорить столько времени на пустой желудок, поскольку сам я чувствовал, что с минуты на минуту перестану держаться на ногах, если немедленно что-нибудь не съем. Поэтому неудивительно, что едва моя подруга прервала рассказ о бесчинствах своего мужа, то первое, что после долгой паузы я ляпнул, было следующее:

— Во всяком случае, ему удалось испоганить нам завтрак.

Моя жалоба неожиданно смягчила выражение ее лица, и словно не желая уступать мужу даже эту ничтожную победу, или будто бы Клаудия, высказав вслух свое недовольство и страхи, избавилась от них, она заговорила совсем другим голосом.

— И речи быть не может, — произнесла она, поднимаясь с дивана и медленно подходя ко мне, и силуэт ее четко вырисовывался на фоне солнечного света. — Я хочу есть. А ты?

— Немного.

— Тогда давай завтракать.

Когда я уже спешил к столу с завтраком, Клаудия загородила мне путь, взяла меня под руку и, лукаво улыбаясь, сказала:

— Жаль, правда?

— Что? — спросил я, еле сдерживая нетерпение. Клаудия нежно поцеловала меня в губы.

— Что это произошло так поздно, — ответила она.

4

Когда в тот вечер я вернулся к себе домой, измученный и взвинченный после целого дня, проведенного с Клаудией, меня поджидал сюрприз, показавшийся мне в тот момент совершенно безвредным, но время вскоре показало, что это не так. Приняв душ и переодевшись, я обнаружил в кармане снятых брюк оставшиеся у меня ключи от квартиры моей подруги. Может показаться странным, что моей первой реакцией на эту находку была улыбка, но, по правде говоря, едва я взял в руку брелок, передо мной возник образ подруги-психоаналитика, относившей бегство мужа Клаудии на счет ревности, вызванной рождением сына, и подруга эта сейчас безапелляционно утверждала, что моя небрежность выдавала скрытое желание удержать расположение Клаудии. Однако не было нужды прибегать к столь изощренным фантазиям, чтобы дать удовлетворительное объяснение моей ошибке: в конце концов, логично, что прошлой ночью, когда Клаудии с трудом удалось открыть дверь своей квартиры, она дала мне ключи, чтобы я положил их в сумку, а я же, слегка вне себя от треволнений этого вечера, по привычке инстинктивно сунул их в карман. Во всяком случае, обнаружив промашку, я тут же решил позвонить ей, полагаю, чтобы сберечь ей время на бесплодные поиски или, может, чтобы шутливо прокомментировать свою оплошность (мне даже в голову не приходило, что из-за моей рассеянности она не сможет попасть домой: я предполагал, что у нее есть запасные ключи или есть дубликат у портье или у кого-нибудь из соседей). Недолго думая, я набрал ее номер.

— Алло!

— Ой, простите, — торопливо извинился я, в уверенности, что этот гневный мужской голос не может отвечать по телефону Клаудии. — Я, наверное, ошибся.

Пока я более внимательно еще раз набирал номер, мне подумалось, однако, что Клаудия могла неправильно истолковать мой звонок — ведь и часа не прошло, как мы расстались, а кроме того, я понимал, что по сути и вообще звонить необязательно: мне казалось очевидным, что, заметив исчезновение ключей, моя подруга тут же вспомнит об эпизоде прошлой ночью и догадается, где они; поэтому в случае необходимости она наверняка бы позвонила первой, если бы ей было удобно. К тому же я со снисходительным сочувствием рассудил, что в эти минуты Клаудию больше бы порадовала не назойливость с моей стороны, а покой, без сомнения, нужный ей, чтобы немного привести в порядок свои мысли. Не закончив набирать номер, я повесил трубку.

Конечно же, мне тоже был необходим покой, чтобы привести в порядок свои мысли. Я не стал звонить Клаудии той ночью, и она мне тоже не звонила. Но почти целые сутки с момента моего возвращения домой до субботнего вечера, когда я встретился с Луизой в аэропорту, я ни на секунду не переставал вспоминать свое свидание с Клаудией. Я снова и снова живо представлял себе проведенные вместе с ней часы; и поскольку, вероятно, невозможно оценить событие в тот момент, когда мы его проживаем, или потому, что мы вообще почти всегда живем, особо не задумываясь, не обращая внимания на происходящее, то, не без некоторого смущения, я начал осознавать или выдумывать заметное несоответствие между тем, как я воспринимал свои собственные действия и действия Клаудии во время нашей встречи, и тем, как я их воспринимал сейчас, оглядываясь назад. Достаточно лишь одного примера, чтобы показать это расхождение. Днем в пятницу поведение Клаудии меня совсем сбило с толку: еще не окончательно развеялось ощущение кажущейся близости и непринужденной сердечности предыдущего вечера, но оно сменилось некоей неловкой напряженностью, упрямой решимостью опять отгородиться друг от друга формальностями, от которых прежде избавляла телесная близость, кроме того, Клаудия тщательно избегала в разговоре упоминаний о своем муже, Луизе или о проведенной вместе ночи, расспрашивая меня о моей работе, рассказывая о своей и, особенно, про Макса, и лишь когда мы прощались в тот теплый вечер на людных террасах площади Солнца, она напомнила мне о разговоре прошлой ночью и взяла с меня обещание ничего не рассказывать Луизе о том, что произошло между нами. Уверен, что тогда я подумал, будто внезапная холодность моей подруги вызвана раскаянием из-за того, что она поддалась тривиальному зову мимолетной страсти, или же это отчуждение являлось завуалированным предупреждением, чтобы я не допускал вероятности повторения чего-либо подобного — отчасти оно могло объясняться тем, что за весь день я почему-то странно-бесчувственным образом не сообразил предложить Клаудии снова заняться любовью, совсем упустив это из виду после своего счастливого пробуждения; но, во всяком случае, в субботу, много часов спустя после нашего расставания, мнимая проницательность, зачастую сопутствующая желанию — оно всегда готово убедить нас, будто неправда все, что кажется правдой, мы лишь хотим, чтобы оно было правдой, — подвигла меня трактовать каждую паузу, сделанную Клаудией, как подавленное признание в любви, а каждый ее нетерпеливый жест, каждое проявление рассеянности или холода объяснять гордостью и таким трудом завоеванной независимостью, что делало для нее невозможным любое выражение чувств, способное показаться мне шантажом, и вынуждало ее действовать таким образом, чтобы я не связывал себя обязательствами из-за этой встречи (так, должно быть, представлялось Клаудии): она не могла означать для меня ничего, кроме запоздалого, но здорового сведения счетов со своей юностью.

В результате ледяная стена, воздвигнутая Клаудией между нами в пятницу вечером, перестала казаться неоспоримым свидетельством неизбежно эфемерной природы счастья (или нервного расстройства, в которое поверг Клаудию развод с мужем) и превратилась в безошибочное подтверждение того, что если бы я не был женатым человеком и если бы поступить так не означало развязать конфликт с непредсказуемыми последствиями, то моя подруга хотела бы, чтобы наши отношения на этом не закончились. Что касается меня, то, возможно, мой брак переживал не лучшие времена, но тем не менее уже давно кипение страсти сменилось обычной привычкой, и, казалось, ничто было не в силах нарушить приятное и бесцветное существование; однако не менее верно и то, что все мы живем в ожидании чудесных и неожиданных встреч, и когда нам, всем тем, кто не живет сейчас, словно собирается жить вечно, выпадает редкий счастливый случай, упустить его представляется крайним легкомыслием. Хотя, пока я был с Клаудией, я отдавался ей со всем возможным для меня пылом, по правде у меня и на секунду не мелькнула мысль, что эта авантюра может поставить под угрозу мой брак. Как только я расстался с Клаудией, — и особенно как только я понял, или мне показалось, что понял, что она хочет снова меня видеть, — я ощутил неизбежность этого: охваченный предчувствием грядущей тоски, я осознал, что ничто не может опечалить меня так, как мысль никогда больше не видеть Клаудию. Быть может, с намерением спастись от этого (или же потому, что то, что меня втайне больше всего влекло, могло причинить мне наибольший вред), я сказал себе тогда, что единственный способ сохранить верность Клаудии — это как раз предать ее, нарушив данный перед прощанием обет молчания и рассказав все Луизе. Эта идея пришлась мне по вкусу, ибо доказывала мою природную тягу к честности. Теперь я знаю, что речь шла не о честности, а о силе, или, точнее, об отсутствии силы: ибо у людей, еще не усвоивших привычку лгать, ничто не требует таких затрат энергии, как необходимость хранить тайну, и ничто не приносит такого облегчения, как исповедь, — наверное, действительно правда, что все совершаемое нами делается для того, чтобы потом иметь возможность рассказать об этом. В остальном же, кто знает, может, в тот момент я посчитал более рискованным стараться сохранить секрет, подвергаясь опасности разоблачения Луизой, чем признаться самому и встретить последствия лицом к лицу.

Так или иначе, но в субботу к вечеру, паркуя машину у международного аэропорта, я уже окончательно решил не скрывать от Луизы своей встречи с Клаудией. Когда я вошел в здание, не было еще и половины восьмого, и, уточнив по табло, что рейс Луизы прибывает по расписанию в восемь, я направился в бар. Помнится, там было довольно много народу, и два официанта в белом обслуживали клиентов у стойки, а третий, сбиваясь с ног, сновал между столиками. Я уселся в зале и закурил сигарету, но тут же погасил ее, потому что каждая затяжка наполняла мой рот горьким вкусом влажного пепла. Добавим к этому тот факт, что с момента пробуждения в доме Клаудии мне было трудно глотать; и хотя я пытался не обращать на это внимания (словно игнорировать трудности — это лучшая форма борьбы с ними), все же пришлось признать прискорбную истину: я таки умудрился простудиться. Посылая в уме проклятья в адрес летних ночей, открытых террас и морского бриза и твердо зная, что простуда любит покушать, я, в конце концов, привлек внимание официанта и заказал горячий кофе с молоком и пакет кексиков.

Я еще не успел как следует распробовать кексы, как появилась Луиза в сопровождении какого-то типа, толкавшего тележку с двумя чемоданами. Увидев их, я покраснел, не столько потому, что меня застали врасплох за жадным по-детски пожиранием кексиков, сколько потому, что на секунду мне показалось, будто на моем лице написано, что я провел ночь с Клаудией. Мне, однако, удалось справиться с уколами нечистой совести, и, вымучив радостную улыбку, я впопыхах вскочил, поцеловал Луизу и спросил ее, как дела.

— Очень устала, — произнесла она, улыбаясь в ответ.

Мне показалось, что она слишком бледна. Я уже собирался сказать ей об этом, когда она, не глядя, указала на своего спутника и спросила:

— Вы знакомы?

— Нет, — поспешил ответить тот, протягивая мне поверх тележки смуглую узловатую руку.

Я внимательнее вгляделся в него. Это был рослый мужчина, несколько моложе меня (и, само собой, моложе Луизы, которая и так была старше меня на пять лет), крепкий и жилистый, с загорелой кожей и золотистыми волосами, густыми и слегка растрепанными. Его темные острые зрачки, казалось, беспокойно плавали в радужной оболочке, как рыбы в садке, за стеклами очков в элегантной металлической оправе. Он сиял довольной, слегка выжидательной, улыбкой и был одет в молодежном, якобы небрежном стиле, типичном для преподавателей солидных американских университетов и барселонских пижонов: летние мокасины, черные джинсы в обтяжку, футболка «Lacoste» и горчичного цвета джемпер, накинутый на плечи.

— Меня зовут Ориоль Торрес, — добавил он. — Мы как-то говорили по телефону, если ты помнишь.

Я помнил. Торрес преподавал в должности ассистента на той же кафедре, что и Луиза, и несколько раз звонил нам домой и спрашивал ее; она же всегда отзывалась о нем как о подающем блестящие надежды юноше. Я пожал ему руку и, вздрогнув от отвращения, заметил, что она потная: на мгновение мне показалось, что я держу в ладони рыбу. Не успев выпустить его руку, я вдруг услышал поздравления. Я глядел на него, ничего не понимая.

— Я хочу сказать, поздравляю с будущим ребенком.

Промямлив невнятные слова благодарности, я ощутил острое чувство смущения из-за того, что непостижимым образом умудрился не вспомнить о беременности Луизы, а может, из-за какого-то несоответствия, которое тогда я затруднился определить, а позже позабыл, хотя в тот момент я, конечно же, должен был сообразить, что Луиза, доверив Торресу тайну о своей беременности, тем самым нарушила нашу договоренность хранить ее в секрете.

— Видите ли, мы и сами так недавно узнали, еще столько всего может случиться… — Косноязычно пытаясь подобрать объяснение, оправдывавшее мое удивление от поздравления Торреса, я вдруг обнаружил, что до сих пор сжимаю его потную ладонь, и, словно пораженный током, выпустил ее. — В конце концов, мы еще не свыклись с этой мыслью.

Женский голос из динамиков возвестил о прибытии очередного рейса. Возникла странная пауза. Краешком глаза я взглянул на Торреса, который смотрел не на меня, не на Луизу, а почему-то на мои брюки; мое изумление немедленно переросло в стыдливое замешательство, когда я понял, что украдкой вытираю о них руку, которую ему протягивал. К счастью, Луиза прервала молчание, и я был ей благодарен за последовавшие слова:

— У тебя еще будет время привыкнуть. Так мы идем?

На обратном пути Луиза и Торрес всю дорогу говорили между собой. Не помню, о чем шла речь (может, об Амстердаме, или о конгрессе, или о работе над каким-то совместным проектом), но тема никак меня не касалась. Меня это ничуть не задевало, ибо я рассудил, что такова цена за возможность оттянуть неловкость и страх при мысли остаться с Луизой наедине. Впрочем, мне было трудно сосредоточиться на их беседе. Я размышлял над тем, в каком виде преподнести Луизе рассказ о моей встрече с Клаудией. Я думал о Клаудии и предполагал (вероятно, с учетом ее стремления накануне все время говорить о Максе и судя по ее напоследок сказанным словам), что она, в конце концов, предпочла вернуться в Калейю, чтобы провести остаток выходных рядом с сыном и родителями, хотя и с риском, что ее муж может в любой момент там появиться; затем я представил себе, как она одна, в пустой квартире, поливает цветы на террасе или рассеянно смотрит телевизор. От последней картинки у меня перехватило дыхание, но также лишь укрепилась моя решимость быть честным с Луизой.

Будто только что заметив, что я тоже еду в машине, на въезде в Барселону Торрес сменил тему разговора и обратился ко мне с интересом, показавшимся мне неподдельным, задавая мне вопросы о моей работе, о делах в университете и о Марсело Куартеро, чьи лекции, похоже, он посещал в пору студенчества. Я еще продолжал отвечать, когда в районе Виламари Торрес указал поворот и произнес:

— Здесь, пожалуйста.

Я остановился, и Торрес попрощался со мной, дружески положив мне на плечо потную руку. Потом он обратился к Луизе:

— Тогда до вторника, так?

— До вторника, — повторила Луиза, оборачиваясь к Торресу. — И не забудь фотокопии.

— Я их сразу же отложу, — пообещал он, открывая дверцу машины, и, уже поставив ногу на асфальт, добавил с улыбкой, глядя на меня в зеркало заднего вида: — Береги себя, Луиза.

Дома, пока Луиза распаковывала вещи и принимала душ, я коротал время в своем кабинете, скользя взглядом по наброскам статьи об Асорине и жадно затягиваясь сигаретой. Я глядел сквозь стекло на последние всполохи заката над зданиями напротив и старался обрести присутствие духа. Охваченный неуверенностью и угрызениями нечистой совести, я был не в силах думать ни о чем другом, как о заранее пугающей меня реакции Луизы, когда я ей сообщу о своем романе с Клаудией. Я размышлял: «Чем позже я ей расскажу это, тем хуже». Помнится, в какой-то момент я с непонятным чувством уставился на ключи Клаудии, спокойно лежавшие на виду на краешке моего рабочего стола; при одной лишь мысли, что Луиза войдет в комнату и спросит меня о них, у меня подкосились ноги, так что я поспешил их спрятать в коробку для компьютерных дискет. Справившись с испугом, я стал листать свой ежедневник и обнаружил, что во вторник, кроме начала учебного года, еще состоится первый сентябрьский экзамен, второй экзамен назначен на четверг, а последний — в следующий понедельник. Чтобы отвлечься, я включил компьютер и заставил себя подготовить материалы ко всем трем экзаменам. Затем я их распечатал, сложил в папку и убрал в портфель.

Во время ужина мы, в основном, говорили о беременности Луизы. Она в подробностях описывала появившиеся у нее недомогания (изменились вкусовые ощущения, иногда мутит и подташнивает, появилась повышенная чувствительность к запахам) и какое-то время увлеченно превозносила преимущества того, что ребенок появится к концу учебного года. Я вспоминаю, что, слушая ее, в какой-то момент я вдруг подумал, что Луиза настолько погружена в мечты о будущем младенце, что даже из вежливости не поинтересовалась, как я провел эту неделю один в Барселоне. Эта мелкая бестактность удивила меня и в то же время доставила мне облегчение (во-первых, потому, что она никак не укладывалась в обычное поведение моей супруги, а во-вторых, потому, что позволяла мне отложить на время откровения, намеченные на этот вечер), но самое главное то, что она заставила меня осознать странное впечатление, которое я пытался гнать от себя с момента встречи с Луизой в аэропорту и которое в этот миг настигло меня с силой непоколебимой уверенности: женщина, сидящая передо мной, — это не Луиза, а некто, тщательно изучивший и присвоивший себе ее черты, жесты и голос, это самозванка, и разоблачить ее может лишь мое ледяное равнодушие при звуке ее речи. Однако я постарался не поддаться этой кошмарной мысли, и, быть может, с намерением избавиться от нее (или же потому, что обсуждение ее беременности причиняло мне значительно большую неловкость, чем я намеревался допустить), я собрался прервать монолог Луизы и перевести разговор на конгресс в Амстердаме. Эта невинная уловка сработала, по крайней мере, чтобы развеять мучивший меня морок, ибо мое равнодушие и вместе с ним непостижимый страх, что другая женщина заняла место моей жены, — все это рассыпалось в прах, как только Луиза принялась расточать комплименты в адрес Торреса, в превосходной степени комментируя смелость его идей, широту эрудиции и строгость аргументации; и когда я, наконец, предварительно вставив в ее панегирик ряд сарказмов и придирок, все же упомянул о том, как отвратительно у него потеют руки, Луиза растерянно заморгала, смутилась и лишь через несколько секунд стала меня упрекать. Она говорила мягко, но затем, словно ей вдруг удалось невольно разгадать тривиальную загадку, раздражение на ее лице сменилось веселым недоумением. Она спросила:

— Ты ведь не собираешься ревновать, правда?

Сейчас, наверное, я бы связал вопрос Луизы с тем, что мы все идем по жизни в одиночку, что никого существование других людей особо не интересует и, скорее, представляется лишь досадной помехой, которую следует преодолеть; но в тот момент я отнес ее вопрос на счет пропасти, возникшей между Луизой и мной благодаря вмешательству Клаудии, или на счет ржавчины, исподволь и незаметно разъедавшей основы нашего брака и внезапно обнаружившейся после встречи с Клаудией. В любом случае, мне показалось невероятным, что у Луизы могло зародиться подобное подозрение, и именно тогда — быть может потому, что уж слишком давил на меня груз невысказанного, или из-за необъяснимой тяги к слепой жестокости, вынуждающей нас порой ранить наших любимых, — высмеяв нелепое предположение Луизы, я собрался с мужеством и заявил:

— Нам надо поговорить как можно раньше, Луиза.

Фраза повисла в воздухе, как звук лопнувшей струны на скрипке. За ней последовала тоскливая пауза, мое мужество испарилось, и у меня не осталось никаких сил вступать в дискуссию. К счастью, силы Луизы тоже были на исходе, но об этом я узнал лишь после ее ответа на мою реплику, заставившего меня последовательно испытать три разноречивых чувства: сперва панику, затем смущение и, под конец, облегчение.

— Я уже в курсе, Томас, — произнесла она со смесью усталости и недовольства в голосе, словно мои слова не явились для нее сюрпризом.

— Но сейчас мне не хочется об этом говорить. Кроме того, — нелогично добавила она, помолчав, — я пообещала ей, что завтра мы у нее обедаем.

Я сам едва расслышал свой слабый голос, задающий вопрос:

— У кого?

— У моей матери. У кого еще?

Поскольку часы, проведенные с Клаудией, стерли все из моей памяти, или потому, что все рано или поздно забывается, у меня совершенно вылетело из головы, что в среду Луиза позвонила мне из Амстердама подтвердить дату и время своего возвращения, а я воспользовался случаем и рассказал ей оскорбленным тоном, хорошо маскирующим удовольствие сделать бесплатно маленькую гадость, что ее мать проиграла триста тысяч песет в казино и, как уже не раз происходило при подобных обстоятельствах, обратилась ко мне в отсутствие Луизы, чтобы я одолжил ей денег на жизнь до конца месяца или, кто знает, на еще одну неудачную ночь в казино.

— Завтра у нее день рождения, — продолжала Луиза. — Мне казалось, я тебе говорила. — И добавила извиняющимся голосом: — Я ей обещала, что мы придем поздравить.

Вряд ли в ту минуту меня что-либо могло прельстить меньше, чем перспектива семейного праздника. Наверное, мне следовало отказаться, и, возможно, я даже испытывал искушение поступить именно так, но тогда я не смог возразить, быть может потому, что непроизвольный испуг, вызванный словами Луизы, оставил во мне этакое смутное ощущение благодарности, всегда наступающее после исчезновения непосредственной угрозы.

Луиза почти сразу же отправилась спать. Я же, помыв посуду, налил себе немного виски и уселся перед телевизором. Помнится, по какому-то каналу повторяли трансляцию футбольного матча, и некоторое время я рассеянно следил за игрой. В какой-то момент я собрался позвонить Клаудии (мне хотелось обсудить с ней свою промашку с ключами, я сгорал от желания сообщить ей о принятом решении, мечтал сказать ей, что люблю ее). Прикинув, что Луиза уже должна была заснуть, с трудом совладав с нервами, я набрал ее телефон. Через несколько секунд включился автоответчик, и металлический мужской голос начал приветствие, но я не дослушал, подумав, что ошибся номером. «Как странно, — подумал я. — Вот уже второй раз». Я повесил трубку и снова, более внимательно, набрал номер. Я подождал, затем опять включилась запись, и металлический голос вдруг показался мне знакомым. Может, поэтому на сей раз я дал ему закончить фразу: со слащавой и в то же время безликой любезностью он предлагал оставить сообщение. Я положил трубку, ничего не сказав.

Смирившись с тем, что поговорить с Клаудией не удастся, я пошел на кухню, налил себе еще виски и вернулся в гостиную. Футбольный матч уже закончился. На фоне ярко-зеленой травы, с опустевшим муравейником трибун на заднем плане, какой-то лысый репортер допрашивал еле дышащего игрока в прилипшей от пота майке. Я переключил канал. Толстощекий розовый тип, в профиль похожий на поросенка, сидел на табуретке и рассказывал анекдоты. По другому каналу шла реклама пива. На следующем — черно-белый Роберт Тэйлор вел караван повозок под пыльным солнцем пустыни. Еще на одном канале музыканты из рок-группы снисходительно и лениво благодарили за аплодисменты охваченную энтузиазмом публику. На следующем канале шеренга девиц, втиснутых в блестящие купальники, позировала у синей воды для конкурса красоты. Я стал смотреть конкурс. Пока на экране мелькали неестественные улыбки будущих «мисс», я сообразил, что металлический мужской голос из автоответчика мог принадлежать только мужу Клаудии. Почему-то меня это удивило меньше, чем фотография этого типа, до сих пор стоящая в гостиной моей подруги. Я также подумал, что мои подозрения оправдываются: Клаудия наверняка не подошла к телефону потому, что, скучая по сыну, решила вернуться на побережье и побыть с сыном и с родителями. В остальном же мне удалось очень скоро превратить для себя отсутствие Клаудии дома, так огорчившее меня несколько минут назад, в очередное свидетельство благоприятного расположения светил, направляющих мои шаги в последние три дня, ибо я понял, что совершил бы большую ошибку, поговорив с ней до разговора с Луизой. Реклама какого-то банка сменила на экране изображение конкурса красоток. Я еще пощелкал пультом и остановился на фильме с Робертом Тэйлором, в этот момент беседовавшим у ночного костра с Джоном Макинтайром. Я закурил, но тут же погасил сигарету, потому что дым разъедал мне больное горло. Вскоре я погасил и телевизор, отправился в ванную и остатком виски запил пару таблеток аспирина. В потемках я вошел в спальню, в потемках разделся и в потемках залез в кровать. Едва улегшись, я подумал, что заснуть вряд ли удастся. Я не ошибся.

5

Это произошло однажды утром, в начале марта, почти семь лет назад. Помнится, что на улице еще дул по-зимнему холодный ветер. Не было и девяти, когда я пришел на вокзал Сантс и сел в экспресс, отходящий в Мадрид. Недавно скончалась моя мать, и я возвращался в Сарагосу, чтобы завершить кое-какие юридические формальности, связанные с ее смертью. Едва я успел расположиться на своем месте, как по радио объявили об отходе поезда. Напротив меня села женщина — высокая, с мягкими, округлыми чертами лица, гладкой кожей и темными волосами; ей было около тридцати, и она одевалась в той подчеркнуто-безупречной манере, которую иногда демонстрируют люди, желающие казаться более зрелыми, чем позволяет их внешность: синий костюм, белая блузка, чулки телесного цвета, кожаные туфли и серое пальто; но более всего в ней привлекало внимание железное намерение держать себя в руках, сквозившее в каждом ее жесте. Багаж ее составляли кожаный чемоданчик и холщовая сумка. Она поставила сумку на полку, сняла пальто, сложила его на соседнем сиденье, уселась, наградила меня любезной равнодушной улыбкой и раскрыла чемоданчик.

За все время пути мы не обменялись ни словом. С самого начала женщина погрузилась в чтение английского издания Э.Хобсбаума, время от времени делая какие-то пометки аккуратно заточенным карандашом, я же сперва наблюдал, как постепенно город сходит на нет, как мелькают сквозь оконное стекло заводы, окраины и пустыри, а затем принялся читать журнал. Женщина сошла в Лериде; через два часа, собираясь выходить в Сарагосе, я вдруг заметил, что она забыла на багажной полке свою холщовую сумку. Минуту я колебался. А потом подумал, что в вещах смогу найти адрес владелицы и послать ей сумку по почте, так что в конце концов я прихватил ее с собой. Дома у моих родственников, где я остановился на два дня пребывания в Сарагосе, обнаружилось, что я угадал лишь наполовину: в содержимом сумки не нашлось ни малейших намеков на адрес владелицы, но зато выяснилось ее имя, написанное в уголке на первой странице каждой книги (всего их в сумке было четыре, и еще записная книжка в красном переплете). Луиза Женовер. Я сказал себе, что по возвращении в Барселону легко найду ее имя в телефонном справочнике и верну сумку.

Но мне не пришлось листать телефонную книгу, потому что на следующий день после моего приезда в Барселону я снова увидел Луизу. Это произошло на защите диссертации Карлоса Рено, посвященной карлистским идеям в творчестве Валье-Инклана. Руководителем диссертации был Марсело Куартеро, а Луиза — одним из оппонентов. Когда действо закончилось, я подошел к ним. Марсело нас представил, и, пожимая руку Луизе, я с извиняющейся улыбкой произнес: «На самом деле мы уже знакомы. Не знаю, помнишь ли ты». Она не помнила, так что мне пришлось освежить ее память. В конце концов, она меня узнала, или, точнее, сделала вид, что узнала, потому что только при моем упоминании о забытой в вагоне сумке исчезло напряженное выражение, появившееся в ее взгляде. Известие ее явно обрадовало, особенно потому, что в книжке с красным переплетом, как выяснилось, был записан черновик лекции; Марсело не упустил возможность пошутить по поводу нашей встречи и предложил пойти всем вместе пообедать. Луиза сразу же присоединилась к его приглашению, и я согласился.

После обеда мы вместе вернулись в Барселону. По пути говорили о Марсело, о диссертации Рено, о нашей встрече в поезде. Луиза сообщила, что преподает в Барселонском университете и в университетском колледже в Лериде, на тот момент подчинявшемся университету; она еще сказала, что устала ездить в Лериду два раза в неделю. Затем она пожелала узнать, чем я занимаюсь, и я, как умел, расписал ей прелести сдельной работы корректора у издателя-изверга, еле позволявшей мне сводить концы с концами. Помнится, в какой-то момент Луиза спросила, не хотел бы я преподавать в университете; помнится, я соврал: скрупулезно и нудно перечислив все тягостные повинности и ограничения, с которыми сталкиваются желающие получить работу в университете, я высказался в том смысле, что никогда не пожелал бы им подвергаться. На въезде в Барселону Луиза предложила проехать со мной до дома, чтобы забрать сумку, но мне было стыдно за свою тогдашнюю квартиру — малюсенькую, темную и заваленную всяким хламом, так что я сослался на дела в центре и предложил привезти ей вещи домой на следующий день.

В субботу вечером я явился к Луизе домой с сумкой. Она встретила меня сияющей улыбкой; мы немного выпили, поболтали и отправились перекусить в ближайший ресторанчик. Прощаясь, мы неопределенно договорились встретиться еще как-нибудь, но на следующей неделе Луиза позвонила мне по телефону, и в ту же пятницу мы ужинали в «Бильбао». После ужина мы пошли танцевать в «Бикини», и когда уже под утро, пьяные от музыки, алкоголя и желания, мы вышли на улицу в поисках такси, предчувствие весны, витавшее в застывшем ночном воздухе, развеяло все бессмысленные страхи. Я не сумел бы сейчас сказать, о чем мы тогда разговаривали, но помню, что я играл словами, каламбурил и вставлял латинские стишки, слегка покачиваясь, чтобы показаться более пьяным, чем на самом деле, и умирал от смеха, цитируя поэму голиардов, полную скрытых кошмарных непристойностей. В какой-то момент Луиза спросила, известны ли мне четыре фазы любви у римлян. Я ответил, что нет. «Visus», — начала перечислять она и посмотрела на меня широко открытыми глазами. «Alloquium», — продолжила она затем и пальцами дотронулась до своих губ. «Contactus», — сказала Луиза и коснулась моего лица. «Basia», — и с этими словами она меня поцеловала. Когда она отстранилась от меня, улыбающаяся и счастливая, с горящими глазами, я после паузы спросил: «А какая у них пятая фаза?»

В ту весну я часто ночевал у Луизы. В мае мне позвонил Марсело и уговорил подать заявление на место ассистента, объявленное на конкурс, а поскольку конкурсный совет состоял только из членов кафедры, а сообщение Марсело равнялось заявлению, что я могу рассчитывать на его поддержку, то я истолковал этот звонок как твердое обещание работы в университете. Я не ошибся. В начале июля состоялся конкурс, я выиграл его без всяких проблем, и в сентябре, послав к черту издателя, я подписал контракт на должность ассистента и приступил к преподаванию. Не мне одному повезло: в начале учебного года Луизе удалось сосредоточить все свои занятия в Барселоне, и она перестала ездить в Лериду по два раза в неделю. К тому времени мы уже месяц жили вместе в ее квартире на улице Индустрия.

В июне мы поженились. И только тогда я познакомился с семьей Луизы, но лишь значительно позже мне открылась причина подобного промедления, о чем в тот момент я не догадывался, а Луиза так мне никогда и не объяснила. С годами я начал думать, возможно несколько преувеличивая, что Луиза, не желая сама себе в этом признаться, в глубине души ненавидела свою семью; во всяком случае, она ее стыдилась и втайне ругала себя за отсутствие решимости раз и навсегда вычеркнуть из своей жизни все хлопоты и обязательства по отношению к семье, отнимавшие у нее столько времени. И, быть может, в каком-то смысле, в какой-то очень важной своей части ее жизнь представляла собой не что иное, как длительную, ожесточенную и, в конце концов, безрезультатную борьбу против всего, что олицетворяло ее семейство. Естественно, так я думаю сейчас, потому что тогда я видел в Луизе лишь уверенную в себе и безотказно-щедрую женщину, мучающуюся от добровольно взятой на себя обязанности ублажать постоянные требования семьи, запутавшейся в сомнениях и страхах постепенной деградации.

Ее мать, которую тоже звали Луизой, происходила из воинственного рода басков, в прошлом веке сколотившего немалое состояние за счет торговли сахаром и оружием на Кубе. Один из потомков этого семейства, Рамон Эсейза, в последней трети прошлого века обосновался в Барселоне, оставив после своей смерти целую торговую империю, постепенно сходящую на нет из-за никчемной инертности наследников и беззастенчивого воровства управляющих. Мать Луизы влюблялась бессчетное количество раз и отвергла руку многих претендентов, пребывая в уверенности, что никто ее не достоин и в то же время что она всегда успеет согласиться. Но после гражданской войны она вдруг с удивлением обнаружила, что молодость прошла, и панический страх остаться старой девой вынудил ее выскочить замуж за первого встречного — человека чуть моложе ее, тихого, угрюмого, набожного и недалекого, многие годы грызущего себя за то, что не сумел получить диплом врача и тем самым перекрыл себе доступ к тому общественному положению, которого, как ему казалось, он заслуживал. Все это вконец отравило жизнь ему самому, его собственной семье и семье моей тещи, чьи многочисленные братья с самодовольством и тщеславием состоятельных людей, живущих на ренту, безжалостно третировали его, ставя в упрек статус наемного служащего и до смешного маленький рост. В этом браке без любви моей теще пришлось забыть о беззаботной юности, протекавшей в окружении горничных в белоснежных наколках, с поездками на море и долгими путешествиями всем семейством, с нескончаемыми праздниками под луной и без счета тратившимися деньгами, и все потому, что плебейский менталитет ее мужа требовал от образцовой жены умеренности и воздержанности в привычках. Однако, овдовев и ощутив свободу от супружеской тирании, мать Луизы вдруг почувствовала внезапный ужас перед надвигающейся старостью и одновременно жгучую досаду за напрасно упущенное время и со всей алчностью, которую только позволяли ее изрядно подточенные силы и поступавшие от оскудевшего семейного состояния деньги, бросилась прожигать остаток своих дней.

Именно тогда я с ней и познакомился. К тому времени ей исполнился семьдесят один год, но в ее осанке знатной сеньоры, в тонком рисунке лица, светившегося гордостью за свою принадлежность к роду разбойников и рантье, в ее изящных белых руках, не испорченных старческими пятнами, в прозрачной синеве дерзких глаз и в обманчивой гладкости кожи, достигаемой непрекращающимися усилиями массажистов, — во всем этом явно проглядывали живые черты ее далекой юности. Она жила в старинной квартире, занимавшей целый этаж полуразвалившегося семейного особняка в нижней части Виа Лайетана. Ее одиночество лишь иногда нарушала вялая болтовня с подругами и, время от времени, принужденное непростое общение с сыном и дочерью, не испытывающими к ней особой привязанности, а также молчаливое присутствие Кончи — угрюмой старухи-басконки, прятавшей лысину под ядовито-рыжим париком (она не получала за свой труд никакого жалованья и являла собой последнее живое напоминание о детстве моей тещи, проведенном в окружении прислуги). По правде говоря, фанатичное упрямство в нежелании признавать окружающую действительность превратило тещу за семьдесят с лишним прожитых лет во вполне симпатичную женщину, поначалу приятную в общении; но правда и то, что ее заполошная гиперактивность, бестолковая суетливость и непрекращающийся поток болтовни в попытках убедить собеседника — и прежде всего, себя саму — в существовании чуда, позволяющего ей сохранить вечную молодость, способны были кого угодно свести с ума и, в конце концов, подорвали ее собственное здоровье. С того момента, как я с ней познакомился, на нее все чаще, с удручающей регулярностью, накатывало беспощадное осознание своей дряхлости и повергало ее в состояние безграничного отчаяния, когда сторицей возвращались все неумолимые проявления ее истинного возраста. Тем не менее, подобные провалы носили лишь временный характер: период уныния проходил, и моя теща возрождалась к жизни, вновь охваченная яростным пылом, будто она втайне копила силы, чтобы с удвоенной энергией фальшивой молодости броситься в бой, исход которого, как она в глубине души хорошо понимала, предрешен заранее. Истовая религиозность, которую она притворно демонстрировала все годы супружества, в конце концов, привела ее к запоздалой набожности, скорее чисто внешнего свойства, а после смерти мужа свелась к привычке находить утешение в долгих часах прострации и к настоятельной необходимости мучиться угрызениями совести. Эта потребность стала для нее жизненно важной, ибо даже в периоды совершенного бездействия позволяла поддерживать иллюзию, что жизнь продолжается, поскольку давала возможность с головой погрузиться в сладкие муки раскаяния. Страсть к игре — теща неизменно подпитывала ее сражениями с одноруким бандитом и участием в лотереях, походами в казино и в игорные дома всех мастей, что часто оборачивалось сумасшедшими долгами, которые она была не в состоянии оплатить, — являлась для нее, возможно, просто наиболее эффективным инструментом самоосуждения, но в то же время очевидным результатом владевшей ею страсти к презренному металлу, всепоглощающей и парадоксальной, в силу того, что вдовство возродило в ней прежнее беззаботное отношение к деньгам, свойственное ей в двадцать лет, когда она не представляла себе ни их истинной стоимости, ни как с ними обращаться, но очень хорошо умела их разбазаривать лишь на то, что ее интересовало, а это были вещи, абсолютно лишенные всякой практической ценности.

Кроме любви к деньгам, еще одна страсть пожирала мою тещу, строптиво не желающую смириться с неизбежным закатом, — мужчины. Возможно, как утверждала моя жена, это вожделение было еще более жгучим, чем первое, поскольку она была вынуждена подавлять его все годы брака; но, определенно, оно больше бросалось в глаза. Вскоре после смерти своего отца Луиза со смешанным чувством грусти и облегчения обнаружила, что ее мать не собирается заточить себя в монастырь вдовьей печали, а, напротив, встречается с новыми и старыми друзьями; но это первое успокаивающее впечатление вскоре уступило место смущению, а затем переросло в отчаяние, когда навещающие ее мать вежливые кабальеро почтенных лет сменились сомнительного вида сорокалетними красавчиками, а потом и длинноволосыми подростками в кожаных куртках; это вынудило Луизу прийти к неутешительному выводу, что ее мать часть своих доходов пустила на оплату любовников, поскольку ее стареющая плоть уже никого не могла прельстить. Вместе с тем проблемы, возникающие вследствие подобного необузданного влечения к мужскому обществу, объяснялись не столько беспокойно-неодобрительным, но, в конечном итоге, покорным отношением Луизы (она, после бесплодных попыток отстраниться, в конце концов, вынуждена была со смесью недоверия и отвращения выслушивать интимно-подробные откровения своей матери), а скорее гневной реакцией ее брата Хуана Луиса.

Хуан Луис унаследовал от матери неуемную энергию рода Эсейза, полную неспособность с пользой ею распоряжаться и инстинкт саморазрушения. От отца ему досталось все остальное: нерасторопный ум, невысокая тощая фигура, прекрасный римский профиль и неистребимая тяга к тирании, которую ему с трудом удавалось сдерживать везде, только не в своем запуганном семействе; вне всякого сомнения, от отца он взял сдержанные манеры и ложно-многозначительные неторопливые жесты, иногда по ошибке принимаемые окружающими за свидетельство избранности, хотя эта изрядно побитая молью претензия на аристократизм не могла скрыть ни жалкую кроличью улыбку, ни порожденную подавленными желаниями скованность каждого его жеста, ни, в особенности, унизительную заячью губу, тщетно маскируемую гладкими жиденькими усиками. В отличие от Луизы, а он был младше ее на шесть лет, Хуан Луис провел большую часть своего детства в доме бабушки Эсейза, и привилегии, данные ему как первому внуку в семье, где было мало детей, но много холостяков и старых дев, даже в расцвете лет не желавших покинуть родной очаг, внушили мальчику идею, что ему уготован великосветски-праздный образ жизни. Когда же действительность развеяла эти химеры, обожание и преклонение перед семьей его матери перешло в чувство горькой безнадежной досады и безусловного осуждения тех, на кого он возлагал ответственность за свое, якобы по их вине несостоявшееся, большое будущее, в которое они же сами его в свое время и заставили поверить. Но тем не менее неприязнь к семейству Эсейза, отныне разделяемая Хуаном Луисом, не сблизила его с отцом. Как часто бывает, отец пытался возложить на сына миссию отыграться за все свои неудачи, но Хуан Луис продемонстрировал такую же неспособность вскарабкаться на следующую ступеньку социальной лестницы, как и сам отец в молодости, и тогда он обрушил на сына всю горечь обиды, накопленную за многие годы одиночества и помноженную на бессильную злобу по поводу несбывшихся надежд. Это разочарование не только навсегда отравило отношения отца с сыном, но и искалечило жизнь всей семьи, и даже блестящая академическая карьера Луизы (отец следил за ней без особого интереса, мать — с удивлением и некоторой подозрительностью, а Хуан Луис — с растущим раздражением, пока не понял, что победоносные достижения его умной сестрицы никоим образом не ущемляют его права единственного продолжателя рода на внимание старших родственников) была не в силах развеять его досаду. Неудивительно, что после смерти отца Хуан Луис безуспешно старался занять место главы семьи и даже как-то раз, будучи скромным банковским служащим и имея в запасе лишь знание бухгалтерского дела, наивно попытался привести в порядок столетней давности бардак в состоянии рода Эсейза, втайне надеясь возродить былое богатство; результатом этого обреченного на провал предприятия явилась только еще более ожесточенная ненависть к семье и глубочайшая депрессия, уложившая его в постель на полгода. Тем более странным на первый взгляд покажется тот факт, что со временем он начал ревностно блюсти память своего покойного отца, но случилось именно так, и не только потому, что с годами он все больше походил на него внешне, подражал ему в манере одеваться и даже стричь волосы, но в первую очередь потому, что не мог спокойно видеть свою мать рядом с другими мужчинами, а может, в какой-то мере и потому, что боялся каких-либо посягательств с их стороны на семейное наследство, или же, скорее, потому, что считал их недостойными посмертными соперниками своего отца. Всякий раз, когда до него доходили новости об очередных любовных подвигах его матушки, Хуан Луис впадал в приступ холодной ярости и грозил официально лишить ее дееспособности по причине безудержного мотовства и на остаток жизни запереть в доме престарелых. Луиза же, боявшаяся своего брата больше, чем свою мать, а еще больше боявшаяся ссор между ними, предпринимала увенчавшиеся успехом усилия, чтобы оградить мою тещу от этих устрашающих вспышек гнева. Ей удалось возвести между ними нечто вроде санитарного кордона, состоявшего из нее самой и жены Хуана Луиса, домохозяйки, закаленной в превратностях супружества и преждевременно состарившейся в неблагодарных попытках смягчить перепады настроения своего мужа и хоть как-то держать в рамках своих четверых детей, чей дикий необузданный нрав можно было укротить лишь страхом перед отцом. Это была невысокая полная женщина, с кроткими воловьими глазами, с руками монашки и повадками человека, смирившегося с окружающей действительностью. Ее звали Монтсе.

6

В воскресенье я проснулся очень поздно и сразу же, еще не очнувшись от последних сновидений, вспомнил о Клаудии. Я сказал себе, что все было на самом деле, что я снова встретил ее и спал с ней, я был твердо убежден, что Клаудия любит меня и хочет видеть. Все случившееся казалось мне чудом. Я подумал: «Вот сейчас я бы ни за что ни с кем не поменялся»; а еще подумал, что нужно выяснить отношения с Луизой как можно раньше, чтобы не спугнуть это чудо. Словно услышав мои мысли, пропитанные смесью страха и решимости, Луиза тут же вошла в комнату и начала торопить меня, чтобы я вставал и собирался, потому что ей не хотелось опаздывать в гости к матери. Приподнявшись в постели, я почувствовал, что голова моя гудит, нос заложен и трудно глотать. Я прекрасно знаю, как устроен мой организм, так что пришлось на несколько дней смириться с неизбежной простудой. Оставалось лишь надеяться, что она не выльется во что-то более серьезное.

На улице царил зной, стояла удушливая жара, небо было плотно затянуто свинцовыми облаками, а воздух сочился влагой. Когда мы ехали на машине в центр, Луиза предрекла дождь.

— Хоть бы поскорее, — сказал я.

Теща встретила нас с восторгом, но не дала даже поздравить себя с днем рождения, а сразу же, после дежурных поцелуев в щечку, уже в прихожей с возбуждением принялась подробно и бессвязно рассказывать о той проклятой ночи, когда она проиграла триста тысяч песет. Чередуя свое повествование с обвинениями в адрес злосчастной судьбы, она говорила все это тоном, исполненным раскаяния, но, однако, в нем явственно звучал тот мотив, что она пережила восхитительное и преступное приключение и теперь ждет, чтобы ее простили. Под конец она произнесла:

— Короче, мне жутко не повезло, ребятки.

Теща взяла меня под руку и заглянула в глаза, изнемогая от признательности, а затем, увлекая меня вперед по коридору, заговорщически обернулась к Луизе, сжигающей ее нетерпеливым взглядом, и добавила:

— Ладно еще, что Томас не дал мне пропасть, потому что я осталась без гроша. На следующей неделе я получу деньги и сразу тебе верну.

Она успокаивающе похлопала меня по плечу.

— За меня не беспокойтесь, — заверил я ее. — Мне совсем не к спеху.

— Ты и не представляешь, какое сокровище тебе досталось, — расхохоталась теща.

Она остановилась у двери в гостиную, сияя от удовольствия. Сегодня на ней была надета розовая блузка с большими перламутровыми пуговицами, брюки из серого поплина и серые туфли; крашеные волосы цвета золотистого шампанского она с тщательной продуманностью уложила так, чтобы они скрывали появившиеся к старости пролысины, губы были накрашены ярко-красной помадой, брови подведены коричневым карандашом, а в мочки ушей вдеты тяжелые золотые серьги.

— Да, но я же до сих пор не рассказала вам самое главное!

Мы с Луизой не без облегчения восприняли появление Кончи, прежде всего потому, что ей удалось избавить нас от неминуемого рассказа тещи, чье устрашающее воображение способно было раздуть до размеров приключения или скандала любую обыденную мелочь в ее монотонной стариковской жизни. Поздоровавшись с нами, Конча поинтересовалась, как проходит беременность Луизы.

— Ах, доченька, — с досадой вздохнула моя теща. — Что у меня с головой! Со всеми этими переживаниями совершенно забыла тебя спросить. Ну-ка, рассказывай, рассказывай.

Луиза начала говорить о своей беременности. Почти тут же ее прервал звонок.

— Это внизу. Я сама открою, — сказала теща и выскочила за дверь.

Мы вошли в гостиную. Луиза и Конча продолжали обсуждать беременность, пока не вернулась хозяйка дома. Радостно улыбаясь, она держала в руках букет алых роз, завернутый в целлофан. Она вернулась не одна. Рядом с ней стоял хлипкий старичок, двинувшийся нам навстречу с неуверенной улыбкой, обнажившей желтоватые зубы. Немощная походка, однако, заставляла его держаться странным образом прямо, подобно марионетке с внутренним механизмом, не позволяющим рассыпаться, как карточному домику, его дряхлому костяку. Как потом стало известно, он был моложе моей тещи, но его внешний вид говорил о значительно больших телесных разрушениях: руки, сведенные артритом и изборожденные узловатыми венами, редкие волосенки, словно присыпанные пеплом, дряблая морщинистая кожа, маленький ввалившийся рот, острые скулы и впалые щеки, а под снежно-белыми бровями прямоугольные очки в массивной оправе тщетно пытались обуздать разъезжавшийся взгляд его косых глаз. Что до всего остального, его одежда свидетельствовала о попытках добиться той степени элегантности, к которой стремится так называемая достойная бедность: на нем были старые плетеные коричневые туфли, светло-бежевые брюки, небесно-голубая рубашка с перешитыми манжетами и блейзер цвета морской волны с золотыми металлическими пуговицами с изображением якоря в центре, когда-то модными среди мужчин из состоятельных семей.

— Знакомься, Висенте: моя дочь и зять, — провозгласила теща громким голосом. — С Кончей ты уже знаком.

Она обернулась к нам и тем голосом, каким лет пятьдесят назад юная шалунья представила бы на зависть подружкам мужчину своих грез, снова возвестила:

— Это Висенте Матеос, дети.

Тут она сделала паузу, вкладывая в нее скрытый смысл, и добавила:

— Друг.

— Очень приятно, — произнес Матеос, протягивая дрожащую руку. — Луиза мне много о вас рассказывала.

Пожимая ему руку и здороваясь, я с удивлением обнаружил, что Матеос избегает моего взгляда, уставившись в какую-то точку над моим левым плечом. Матеос затем пожал руку Луизе, но у нее не нашлось слов, чтобы смягчить тягостное молчание, выдававшее ее дурное расположение духа.

— Смотрите, какие розы мне подарил Висенте! — воскликнула теща, поднимая цветы так, чтобы мы все смогли их рассмотреть.

Уткнувшись в розу кончиком напудренного носа и глубоко вдыхая ее запах, она кокетливо добавила, глядя на меня и Луизу:

— Прелесть, правда?

Она снова обратила на Матеоса девичий блеск своих старческих глаз и, звонко и неуверенно хихикнув, будто видя его впервые, поспешила к нему и крепко поцеловала в морщинистые губы. Матеос покраснел, Луиза, по-моему, тоже.

— Ты с ума сошел, Висенте, — продолжала теща и, отстранившись от него, пояснила: — В наше время именно так и поступали, влюбленные дарили друг другу цветы, все было прекрасно и очень романтично. И я это очень любила, но сейчас уже все по-другому, правда? Не лучше, не хуже, а просто иначе, а по правде говоря, во многом все-таки лучше. Люди уже не тратят время на глупости, всем некогда, да и священники не в таком почете, так что стало значительно проще оказаться в постели, не так ли? — Она расхохоталась и снова вдохнула аромат роз. — Короче, цветы и все такое, конечно, немного устарело, но, воля ваша, мне по-прежнему нравится, я даже уже и не помню, когда мне последний раз дарили букет… Хотя, само собой, — она вздохнула с притворной грустью, словно обязана была сказать то, что собиралась, но в то же время изо всех сил хотела, чтобы ей возразили, — в мои-то годы… Короче, я считаю, что когда женщине уже за семьдесят, ей пора перестать отмечать день рождения.

Мы с Матеосом вынуждены были хором запротестовать, но ни Луиза, ни Конча к нам не присоединились. Луиза вместо этого достала из сумки свернутую трубочкой бумагу и протянула ее матери.

— Это тебе, мама, — сказала она с робкой и неуверенной улыбкой. — Поздравляю.

Теща развернула свиток, не выпуская из рук букет роз, громко шуршащий при ее движениях. Там оказалась литография, изображающая Амстердамский порт в XVII веке.

— Как красиво! — воскликнула она без особой убежденности и, бросив рассеянный взгляд на картинку, тут же отдала ее Конче. — Возьми, мы закажем для нее рамку.

Она поблагодарила Луизу, а мне заговорщически подмигнула.

— Ты мне уже сделал подарок, Томас, — промолвила она и, обведя салон свободной рукой, добавила: — Ладно, уже садитесь, а мы с Кончей приготовим вам аперитив. Ну-ка, кто что будет пить?

Висенте Матеос попросил вина, а я, в надежде побороть простуду, попросил виски. Что касается Луизы, то она, под предлогом помочь с аперитивом, быстро скрылась на кухне. Теща и Конча последовали за ней, и мы, мужчины, остались одни. Мы сели. Матеос заговорил о погоде и, исчерпав тему, угостил меня сигаретой. Я взял, но не потому, что хотел курить (у меня болело горло, и первая же затяжка оставила во рту неприятный вкус), а чтобы чем-нибудь занять руки и, быть может, убедиться, что табак способен творить те самые чудеса в общении, которые его поборники склонны ему приписывать. Само собой, чуда не произошло, и я, чтобы отвлечься от неловкого молчания и присутствия злосчастного старикана, начал думать о Клаудии: я представил себе, как она загорает на пляже, купается в море и играет в песочек с сыном. Я подумал: «Любить кого-то означает быть в двух местах одновременно». Внезапно ощущение еще большей неловкости, чем затянувшееся молчание, заставило меня прервать размышления. Матеос, казалось, отбросивший всякие попытки вступить со мной в беседу и тихо ждущий аперитива, скрестив руки на коленях и скривив вялые губы в улыбке, вперил в мои глаза тяжелый неподвижный взгляд. Стремясь избавиться от него, я лихорадочно перебирал возможности и отважился лишь на одно предположение, являвшееся одновременно и вопросом.

— Так что вы с моей тещей познакомились совсем не давно… — произнес я.

Никто ничего подобного не упоминал, но ведь с чего-то нужно было начать. Бесконечно тянулись секунды, но, к моему удивлению, Матеос не отвечал, он только, наконец, отвел глаза от меня и опять уставился в какую-то точку над моим левым плечом, и вдруг — невероятно! — улыбнулся. Тогда я понял, что меня сбил с толку его расфокусированный взгляд, а еще я понял, что он глуховат. Успокоившись, я еще раз громким голосом повторил свой вопрос.

— Нет-нет, что вы, уже очень давно, — ответил он, более обрадовавшись моей попытке нарушить тишину, нежели проявленным интересом к его жизни. — На самом деле — с детства. Представьте себе, еще с довоенных времен.

Возвращение в гостиную Луизы и тещи в сопровождении Кончи, несущей поднос с аперитивом, положило конец объяснениям Матеоса.

— Гляди, Луиза, они уже подружились, — весело прощебетала теща, ставя на мраморную полку буфета вазу с розами. — Ну-ка, и о чем вы говорили?

Теща уселась рядом с Матеосом, взяла его под руку и на ушко повторила свой вопрос.

— Я рассказывал Томасу, сколько лет мы уже с тобой знакомы, — произнес Матеос.

— Ах, если бы это были только годы! — воскликнула теща, полуприкрыв опухшие веки и улыбаясь со снисходительно-ироничным выражением.

Она выпустила Матеоса и рукой с ярко накрашенными розовыми ногтями взяла бокал белого вина. Конча удалилась на кухню, а Луиза продолжала стоять в напряженной корректной позе, держа стакан пива в одной руке и беспокойно крутя сигарету в пальцах другой.

— Века, целые века! Но ведь как интересно случается: кто бы нам сказал, что спустя столько времени мы снова встретимся, правда, Висенте?

Моя теща поведала, что познакомилась с Матеосом в далекой молодости, когда она проводила летние каникулы в Кальдетес. По ее словам, родителям Матеоса принадлежала продуктовая лавка в центре поселка, куда она любила заглядывать, а сам он был в ту пору нескладным юношей, обуреваемым всеми страхами переходного возраста. Эта робость и, прежде всего, тот факт, что он происходил из семьи весьма скромного достатка, держали его в стороне от колонии состоятельных дачников, куда входила моя теща. Матеос был лишен возможности стать членом привилегированного кружка молодых людей, ухаживавших за ней во время нескончаемых летних каникул, но это не помешало ему питать к ней всепоглощающую безнадежную страсть, молчаливую и безрассудную преданность на расстоянии. Превратности войны дали ему шанс, которым он не преминул воспользоваться, выйти из анонимного подполья и добиться ее признательности, поскольку он таскал продукты из отцовского магазина и приносил их в семью Эсейза, оголодавшую за время своего вызванного страхом затворничества в загородном имении. Никогда потом Матеос не был так счастлив, как в те ужасные дни, когда во время послеобеденного отдыха он украдкой выбирался из дома, нагруженный сетками с едой; но особый восторг он испытывал вечерами, когда с пустыми руками возвращался домой, а до ворот имения его провожала недосягаемая прежде девушка: ведь он давно смирился с тем, что ему придется втайне обожать ее лишь издали. По окончании войны отец Матеоса был репрессирован, и семье пришлось начинать новую жизнь в Барселоне. Когда моя теща вернулась в Кальдетес после победы над туберкулезом, на четыре долгих года заточившим ее в санатории в горах Кольсерола, давно обратились в дым и продуктовая лавка, и тайно влюбленный юноша, и молодость с толпой ухажеров; вся фантастическая роскошь, в которой ее семья купалась до той поры, после войны навсегда была похоронена при новой грабительской власти и хищнических порядках, установленных расторопными победителями. Они не виделись почти пятьдесят лет. Как и моя теша, Матеос завел семью, детей, затем овдовел, но ни разъедающее воздействие времени, ни другие привязанности не смогли изгнать из его воображения воспоминания о моей теще. В прошлое воскресенье, ровно за неделю до того, как ей исполнилось семьдесят шесть лет, Матеос с чувством недоверия и благодарности безошибочно распознал в расхристанном облике этой старухи, воспаленной азартом и страстью к игре, девичьи прелести, опалившие его юность. Его сердце готово было выскочить из груди, когда он бросился к ней и представился, а через два часа и спустя пятьдесят лет с тех пор, как зародилось это чувство, он, наконец, объяснился ей в любви.

— Ну как я могла ему отказать! — воскликнула теща тающим от нежности голосом; она поставила на стол бокал вина, оставив на его краях яркие пятна помады, и осторожным умелым жестом провела пальцем в уголках накрашенных глаз.

— Вот так все и случилось, — заключила она, взяв в свои руки ладонь Матеоса и похлопывая его по спине. — Мы как два голубка, правда, Висенте?

Я не помню, что на это ответил Матеос после того, как пришлось повторить для него вопрос, но точно помню, что во время рассказа тещи о своей запоздалой осенней любви я прекрасно понимал, что ее старческая сентиментальность привносит в эту романтическую историю изрядную долю выдумки, но Матеос не мог или не хотел возражать. И еще я вспоминаю охватившее меня чувство умиления. (По правде говоря, тогда я еще не до конца осознавал причину этого умиления, но сейчас она мне кажется очевидной. Невыносима сама мысль о том, что наша судьба не уникальна, что все происходящее в нашей жизни происходило также и с другими людьми и что мы лишь снова и снова участвуем в одних и тех же порядком потускневших приключениях. Поэтому в какой-то момент я ощутил подобие глубокой обиды и, быть может, почувствовал первые признаки грядущего упадка и разложения — своего рода зловещее предзнаменование — в том, что этот дряхлый старик, косоглазый и глухой, и женщина, измученная лихорадочной борьбой с подступающей старостью, проживают сейчас историю, являющую собой сумеречное отражение моих отношений с Клаудией.) Луиза, в свою очередь, воспользовалась первой же образовавшейся паузой в разговоре, чтобы опять утащить мать на кухню, и мы вновь остались наедине с Матеосом, окутанные тягостным молчанием, еще более гнетущим после недавнего щебета моей тещи. Матеос одним глотком осушил рюмку и поставил ее на стол, снова приняв покорно-выжидательную позу и блуждая взглядом где-то поверх моего плеча, точно так же, как он сидел до прихода дам. «И ты станешь таким же», — невольно подумал я. Эта идея настолько меня поразила, что на миг показалось, будто не я сам ее сформулировал, а продиктовал кто-то посторонний. Я вскочил, словно подброшенный пружиной, изобразил сердечную улыбку и под предлогом необходимости наполнить пустые рюмки вышел из гостиной.

Луиза с матерью разговаривали на кухне, а Конча тем временем с безразличным видом хлопотала у плиты. Было ясно, что я появился в самый неподходящий момент, потому что теща тут же обратилась ко мне за поддержкой.

— Будь добр, послушай минутку, Томас, — попросила она, хватая меня за плечо и преграждая путь к холодильнику.

Это не было просьбой, это был приказ. Я инстинктивно поднял руки, чтобы не разбить рюмки.

— Мама, оставь его в покое, — взмолилась Луиза. — Томас не имеет к этому ни малейшего отношения.

— Очень даже имеет. Разве он не член семьи?

«Никто не знает, надолго ли», — подумал я. Луиза устало кивнула, соглашаясь.

— Знаешь, о чем меня просит Луиза?

Вовсе не надо было быть гением, чтобы догадаться, но я промолчал.

— Чтобы я выставила Висенте из дома.

— Я тебе предложила перенести обед на другой раз, а вовсе не просила его выгонять.

— Вот это я и называю выгнать, — упорствовала теща. — Я его пригласила на обед, и никто еще отсюда голодным не уходил. Этого только не хватало! Кроме того, я хочу познакомить его со своими детьми.

— Зачем?

— Как это зачем? Чтобы он вас узнал. Потому что вы мои дети. А ты ставишь меня в неловкое положение, чтобы он увидел, как вас бесит, что ваша мать старается быть счастливой в последние дни своей жизни.

— Мама, пожалуйста, не надо мелодрамы.

— Я говорю то, что хочу. К тому же это правда: вас это действительно бесит.

Она обратила ко мне искаженное гневом лицо, пытаясь поймать мой взгляд.

— Конечно, вам хотелось бы, чтобы я целыми днями сидела взаперти дома, шила бы или, как идиотка, смотрела бы телевизор в окружении дряхлых стариков, которые только и умеют, что жаловаться на жизнь. Для этого нам и друг друга хватает, правда, Конча?

Конча в это время мыла салат под струей воды в раковине. Едва повернув голову, она переспросила:

— Что вы говорите, сеньорита?

— Ох, детка, ты совсем глухая.

— Простите, но я вот что скажу, — ответила Конча, закрутив кран и неторопливо повернувшись лицом к теще, — по-моему, единственный глухой здесь — это ваш жених.

— Не ревнуй, Конча, это глупо. Кроме того, — теща придвинулась поближе и заговорщически взяла ее под руку, — увидишь, ты скоро тоже себе кого-нибудь найдешь.

Конча пожала плечами, опять повернулась к нам спиной, открыла кран в раковине и заявила:

— Если это будет такой же, как жених сеньориты, то я предпочитаю оставаться одна, честно.

— Не понимаю, что плохого в Висенте, — продолжала настаивать моя теща, ничуть не задетая дерзостью Кончи. — Он хороший человек, воспитанный и ласковый. И влюблен в меня. Это же сразу видно, правда?

Все промолчали.

— Знаете, я вам скажу кое-что, хотя и не собиралась, — произнесла она, словно уступив всеобщему давлению, и тут же выдержала паузу, чтобы привлечь внимание аудитории, подобно тому как ведут себя адвокаты в кинофильмах: они всегда держат картинную паузу, за которой следует разоблачение, неоспоримо доказывающее невиновность их клиентов. Тщательно выговаривая слова, очевидно, продуманные заранее, она объяснила:

— Он просил моей руки.

Луиза распахнула глаза и улыбнулась, не разжимая губ, изо всех сил стараясь, чтобы зубы не скрипнули.

— Он просил… О чем он просил?

— Чтобы я вышла за него.

— Мама, бога ради, — в отчаянии прошептала Луиза. — Ведь всего неделя, как вы познакомились.

— Какая неделя, что ты, милая! Пятьдесят лет, я же тебе рассказывала, — уточнила теща. — А даже если бы и всего неделя? Разве я не имею права жить с кем хочу!

— Право, конечно же, у тебя есть, но, мама…

— Тогда в чем дело? — отрубила теща и снова стала ловить мой взгляд. — Имейте в виду, что я еще не дала ответ Висенте. Он безумно влюблен и говорит, что мы должны наверстать все упущенное время. И он прав. Но мне бы хотелось все спокойно обдумать. Подумай, ведь такие решения нельзя принимать впопыхах, правда?

Я согласился.

— Ладно, мама, делай, что хочешь, — произнесла Луиза примирительным тоном. — Тебе лучше знать, что тебе надо. Единственное, о чем я тебя прошу, так это не усложнять и без того непростую ситуацию. Хочешь выйти за этого господина — так выходи.

— Я не сказала, что хочу за него замуж, — поправила ее моя теща. — Я сказала, что думаю об этом.

— Но ведь это одно и то же, — продолжала Луиза. — Ты представляешь себе, что начнется, когда появится Хуан Луис и увидит его? А вот если бы ты перенесла прием, у нас было бы время поговорить с ним и хоть как-то его подготовить… Если хочешь, я ему прямо сейчас позвоню и придумаю отговорку…

— И речи быть не может, — отрезала моя теща. — Вот это на самом деле выведет его из себя. И правильно. Знаешь, Луиза, я скажу тебе правду: мне кажется, ты зря так не доверяешь Хуану Луису. Конечно, у него свои тараканы в голове, как и у всех, но в глубине души он настоящее золото. Кому лучше знать своего сына, как не его матери? Кроме того, — добавила она, понижая голос, — разве я хоть слово сказала, когда он притащил в дом эту бледную немочь, Монтсе? Ну так вот. Ты можешь не беспокоиться: скорее всего, вначале он будет испытывать некоторую неловкость, что вполне понятно — ведь он так любил своего отца, что ему покажется странным видеть рядом со мной другого мужчину. А почему ты думаешь, что я до этого никогда не знакомила его со своими друзьями? Ты увидишь, он сразу подружится с Висенте.

В этот миг зазвенел звонок.

— Смотри, он уже здесь.

Моя теща отправилась открывать дверь, а Луиза в унынии облокотилась на мраморную столешницу и тяжко вздыхала, качая головой, пока Конча не попросила ее подвинуться, чтобы пройти к холодильнику. Я, наконец, опустил руки, уже начавшие болеть от неудобной позы — непонятно почему, на протяжении всего разговора я держал их поднятыми вверх. Сначала я наполнил рюмку Матеоса, а потом долил виски и бросил лед в свой бокал. Я чувствовал себя человеком, собирающимся смотреть пьесу, которая заведомо, независимо от того, понравится она или нет, не вызовет сильных эмоций, поскольку сюжет не имеет к нему ни малейшего отношения. В подобном настроении я отправился в гостиную и уселся напротив Матеоса, полагая, что это самое удобное место.

Именно так все и произошло. Я бы солгал, сказав, что представление не оправдало моих ожиданий. Занавес поднялся в тот момент, когда встревоженный доносившимся из коридора шумом Матеос поднялся с кресла, скрипя своими дряхлыми костями, и в тот же миг в гостиную ввалились, шумя и толкаясь, все четверо отпрысков Хуана Луиса, безупречно причесанные и одетые в праздничные костюмы. За ними, как конвоир, шествовала Монтсе, с волосами, намертво схваченными перманентом, и затянутая в изумрудно-зеленое платье с воланами, слишком туго облегающее ее пышные телеса, что придавало ей вид расфуфыренной куклы или женщины с картины Ботеро. Монтсе собиралась поздороваться с Матеосом, но не успела, потому что в эту минуту в дверях гостиной появился Хуан Луис в сопровождении своей матери. Парализованный невероятной новостью, он даже не стал заходить, застыв в проеме и сверля Матеоса безумным взглядом. Блуждающая недоверчивая улыбка сменилась гримасой ужаса, казавшейся еще более жуткой из-за заячьей губы. Обвиняющим жестом Хуан Луис указал пальцем на Матеоса и дрожащим от гнева голосом спросил:

— Можно узнать, кто этот тип?

Кивая на Матеоса из-за плеча Хуана Луиса, моя теща с чувством промолвила:

— Это Висенте Матеос, сынок. Друг твоей мамочки.

Голос Хуана Луиса прогремел, как раскат грома:

— Тогда пусть он немедленно убирается отсюда, или уйду я!

Он развернулся, вне себя от ярости, и помчался по коридору. Луиза и теща выскочили вслед за ним, а Матеос, все еще продолжая стоять посреди гостиной, словно в поисках объяснений или поддержки, ошеломленно взглянул на меня с мягкой беспомощной улыбкой. Должно быть, первый акт разыгранной пьесы действительно произвел на меня сильное впечатление, потому что я моментально забыл не только об угрозе начинающейся простуды, но и о предстоящем тягостном разговоре с Луизой. Добавим к этому, что вторая порция виски уже начала оказывать свое волшебное действие, и к тому же я со смешанным чувством вдруг осознал, что, возможно, в последний раз присутствую при скандале в семействе этих родственничков. Видимо, всем этим отчасти можно объяснить мою последующую реакцию: мне не пришло в голову ничего иного, как в ответ на призыв Матеоса о помощи приподнять бокал с виски и сделать глоток с жестом, означавшим: «Держись, приятель. Это только начало». Однако затем, чтобы пояснить этот многозначительный жест и не брать грех на душу, я все же попытался исподволь предостеречь Матеоса об опасности, которую он мог недооценивать в силу незнания ситуации. Но как раз в тот момент, когда Хуан Луис уже был готов обрушить на его голову шквал безумных проклятий, старикан робко посеменил в его сторону в наивной надежде поздороваться, и из-за этого неосторожного движения он вдруг оказался в зоне досягаемости всех четверых детишек, чье дисциплинированно-выжидательное молчание уже давно не сулило ничего хорошего. Монтсе тоже, по-видимому, учуяла витавшую в воздухе угрозу и, выступив вперед, постаралась разрядить обстановку.

— Давайте, детки, — призвала она сыновей. — Поздоровайтесь с этим сеньором, это друг вашей бабушки.

К моему вящему удивлению, Матеос с первого раза понял успокаивающую речь Монтсе и, преисполненный благодарности за даруемую передышку, наклонился к детям, изобразив свою лучшую улыбку. Однако хватило лишь предостерегающего взгляда старшего из них — девятилетнего сопляка по имени Рамон, в чьем характере уживались дурная отцовская кровь и вынужденная изворотливость находящейся в вечном подчинении матери, — чтобы заставить друга моей тещи изменить свои намерения, и вместо запланированного поцелуя он просто потрепал детишек по волосам. Чадушки, повинуясь приказу Монтсе, угрюмо с ним поздоровались. Со столь же явной неохотой они поздоровались и со мной, а затем разбили свои ряды и перегруппировались по парам в углу гостиной, с головой погрузившись в аудиовизуальные хитрости двух приставок GameBoy. Пока Конча сновала мимо двери гостиной с блюдами, приборами, стаканами и салфетками, относя их в столовую, до нас отчетливо доносились взвинченные голоса Хуана Луиса, тещи и Луизы, затеявших перебранку на кухне. Матеос и Монтсе тем временем завели громкий разговор, перекрикиваясь про лето, про отпуск и про детей, чьи «геймбои» оглашали всю гостиную радостной музыкой.

Но вот антракт закончился, и, как только поднялся занавес, отпрыски Хуана Луиса решили присоединиться к склоке, начатой их отцом, и одним махом взорвать царившее на сцене обманчивое спокойствие, чреватое катастрофой. Наверное, и десяти минут не прошло с момента драматического появления Хуана Луиса, когда я заметил, что один из его отпрысков — на самом деле это была единственная дочка, ее звали Аурелия, выбежала из гостиной, преследуемая по пятам своим братцем Хуаном Луисом, изрыгающим сквозь зубы невнятные угрозы и ругательства, из чего я сделал вывод, что Аурелии надоело ждать своей очереди в игре и она отняла «геймбой» у своего напарника. Несмотря на то что закаленный в тысячах битв инстинкт не позволял Монтсе ослабить внимание даже во время разговора с Матеосом, она все же не сумела вовремя среагировать. Когда она выскочила из гостиной с намерением перехватить детей, из столовой до нас донесся характерный шум бьющейся посуды. Но даже этот грохот, возвещающий начало военных действий, был не в силах прервать разгоравшуюся на кухне ссору. Зато Конча, как раз проходившая мимо дверей гостиной с подносом, ощетинившимся бокалами для шампанского, изменила курс, развернулась и тут же снова появилась в проеме, вооруженная веником и совком и закованная в непроницаемую броню покорного фатализма, выработанного за долгие годы работы в этой семейке. К тому времени в столовой уже раздавался синхронный дуэт неистовых рыданий — вне всякого сомнения, как я подумал, результат новейших педагогических методов, применяемых Монтсе для укрощения своих детишек. Помнится, в эту минуту Матеос обернулся ко мне с огорченным и встревоженным видом. Я был уверен, что он собирается спросить меня, что происходит, но тут старший ребенок, оставшийся в гостиной ждать своей очереди играть в «геймбой», решил сменить тактику и перешел от терпеливого ожидания к хитрости. Он подошел к Матеосу и с ангельским видом серебряным голоском попросил дать ему рассмотреть поближе очки старика. Прежде чем я успел прокричать, чтобы тот ни в коем случае этого не делал, бедолага выполнил просьбу, наверняка желая снискать расположение такого важного члена своего будущего семейства. Неизбежные последствия этого опрометчивого поступка не замедлили себя ждать, но, по крайней мере, отсутствие стекол уберегло бедного старикана от лицезрения последовавшей сцены, когда мальчишка вернулся к своему братцу и стал предлагать ему очки в обмен на «геймбой». Братика звали Даниэль, он был самым младшим и самым наивным из четверых. Сперва поддавшись на уловку, он начал вертеть очки и рассматривать их со всех сторон, но, осознав неравноценность обмена и всю меру хитроумного коварства своего единоутробного брата, тут же швырнул их на пол с силой взрослого мужчины. К счастью, возвращение Монтсе с двумя хнычущими виновниками погрома, учиненного в столовой, пресекло или на время отсрочило месть обманутого брата, и он ограничился тем, что уселся рядом с подлым обманщиком в позе спокойного ожидания. Я же, отчасти чувствуя свою ответственность за несчастья, постигшие старика, решил воспользоваться передышкой, чтобы собрать с пола то, что осталось от очков, но едва лишь я встал с кресла, как в дверях гостиной появился Хуан Луис с явным намерением положить достойный финал второму и последнему акту пьесы, не уступающий по спецэффектам предыдущему представлению. Не в силах пережить свое поражение, нанесенное тупым упрямством матери, с искаженным лицом он приказал:

— Монтсе, сейчас же забирай детей. Мы уходим.

Монтсе посмотрела на него с овечьей кротостью и попыталась протестовать.

— Успокойся, Хуан Луис, — попросила она. — Все-таки день рождения твоей матери, ты потом будешь жалеть.

— Мне все равно: я сказал, что мы уходим, и мы уйдем.

— Но мне бы так хотелось, чтобы ты передумал…

Ее муж скрестил руки на груди и отрезал:

— Ничего не выйдет.

С глубоким смиренным вздохом Монтсе начала собирать детей, оцепеневших при виде отцовской ярости, и увела их из гостиной, предварительно заставив попрощаться со мной и с Матеосом. Старик, почувствовав присутствие Хуана Луиса, встал и с каким-то то ли извиняющимся, то ли умоляющим жестом адресовал нам немую растерянную улыбку, хотя без очков, наверняка, Хуан Луис и я представлялись ему лишь неясными размытыми силуэтами. Как только его жена и дети прошествовали мимо, Хуан Луис расцепил руки и уставился сначала на меня — я, как обычно, в ответ на его презрительный взгляд закатил глаза и пожал плечами, — потом на Матеоса и затем вышел, не произнеся ни слова и не меняя застывшего выражения искаженного лица.

Тогда я встал и поднял с пола каким-то чудом уцелевшие очки Матеоса. Я протянул их старику. Он нацепил их, взглянул на меня с явной тоской и, поскольку я не отреагировал, со смущенной улыбкой спросил:

— Что-то не так, правда?

В ответ раздался стук закрывающейся двери, который он, возможно, и не расслышал.

7

Застолье длилось недолго. В начале пятого мы сослались на важную встречу и распрощались с моей тещей, Кончей и Висенте Матеосом.

Пока мы обедали, прошел ливень и очистил воздух и улицы от липкой пыли, которая всегда остается после дневной жары. Выйдя на Виа Лайетана, я обнаружил среди однообразно-серых туч просвет голубого неба. Воздух был прозрачен и нежен, и пробившиеся лучи придавали краскам такую яркость, что все вокруг казалось только что нарисованным. Погруженная в обманчивое спокойствие Луиза внимательно вела машину по извилистым улочкам, охваченным послеобеденной спячкой.

По возвращении домой она сварила кофе и, пока мы его пили, непрерывно возмущалась матерью, ее семьей, Хуаном Луисом и Висенте Матеосом.

— В конце концов, даже лучше, что они ушли, — сказала она, облегчив душу, имея в виду Хуана Луиса, Монтсе и детей. — Мы хоть смогли спокойно поесть.

Это было правдой: по сравнению со столь богатым событиями аперитивом сам обед оказался почти скучным. Вероятно, он стал бы совсем скучным, если бы природный оптимизм и неистребимое жизнелюбие моей тещи не одержали верх над досадой, вызванной нетерпимостью Хуана Луиса, и не заставили ее снова пуститься в бесконечную болтовню. Этот поток пустых слов развеял смущение Матеоса и постепенно свел нервно-взвинченное состояние Луизы к усталой покорности, что не помешало ей вполне искренне смеяться над рассказами матери о забавных случаях времен ее молодости. В моем же случае возвращение к привычной, ничем не нарушаемой скуке семейного торжества лишало меня благодарной роли зрителя, которую мне удавалось сохранять до тех пор. Я попытался скомпенсировать эту потерю, моментально вернувшую меня к тревожным мыслям о себе самом и о своем положении, самозабвенно наслаждаясь «Фефиньянес» и мерлузой, приготовленной Кончей. В остальном же, удивительно, что из всех разговоров во время того обеда мне запомнился лишь сбивчивый рассказ Матеоса о его недавнем прошлом. Тот рассказ произвел на меня тягостное впечатление даже не самим перечислением драматических событий — крах его маленького посреднического предприятия по торговле винами, дававшего ему средства к существованию, потеря квартиры, где родились его дети, вынужденная необходимость прибегнуть к щедрости его вдовой сестры, с которой он делил кров и пищу, — а, скорее, униженно-ироническим тоном, с каким он обвинял себя во всех ошибках, словно они должны были казаться нам смешными, а не трагическими или хотя бы печальными. Особенно грустно, что в какой-то момент у меня возникло ощущение, хотя я сразу же постарался его отогнать, будто он выдумывает все эти несчастья, чтобы вызвать наше сочувствие, и в первую очередь сочувствие моей тещи. Конечно, ей все это уже было известно, но она продолжала слушать с видом добродетельного негодования, лишний раз подтверждавшим ее старинную привычку с презрением относиться к окружающей реальности.

— Ну вот, — вздохнула Луиза, наливая себе еще чашку, и начала укорять меня, словно небольшая мирная передышка во время обеда и пауза с питьем кофе снова вернули ей воинственный пыл, изрядно ослабленный ссорой с матерью и Хуаном Луисом. — Во всяком случае, ты тоже хорош: мог хотя бы предупредить меня об этом человеке!

Будто очнувшись ото сна, я спросил:

— О каком человеке?

— О Матеосе, о ком же еще! Ты мог сказать мне, что он придет на обед. По крайней мере, я бы подготовилась.

— Я не знал, что он придет на обед.

Луиза взглянула на меня с интересом.

— Тогда о чем ты собирался поговорить со мной вчера вечером? Ты же сказал, что это важно, правда?

Хотя я почти не переставая думал об этом, честно говоря, за весь день у меня не было ни времени, ни возможности разобраться в своих мыслях, продумать, в какой момент и каким способом приступить к делу. Возможно даже, что в глубине души я решил отложить объяснение, но сейчас с беспощадной очевидностью я понимал, что вряд ли представится другой такой же подходящий случай. Эта уверенность вновь всколыхнула все симптомы простуды: в голове помутилось, болезненно затекли мышцы, стало больно глотать.

— Важно? Ну, не знаю, в какой-то степени… — заговорил я. Встав с дивана, я подошел к стеллажу, достал томик Патриции Хайсмит и начал рассеянно листать его, как человек, ищущий, что бы почитать на ночь. — В любом случае, это не имеет отношения к делу. Ни к Матеосу, я хочу сказать, и ни к твоей матери.

— Тогда к чему имеет?

— Что, прости?

— О чем ты хотел со мной поговорить?

Перед тем как ответить, я снова поставил роман на место, достал из лежащей на столике пачки сигарету, зажег ее, сделал пару затяжек и, выдыхая дым, чтобы набраться мужества, сказал сам себе, что храбрый умирает лишь однажды, а трус умирает сто раз. Подумал я это без особой убежденности, потому что прекрасно помнил, как порой чувствовал в себе способность умереть столько раз, сколько понадобится, лишь бы избежать ситуации, значительно менее двусмысленной, чем нынешняя. Однако все же какой-то эффект эта фраза возымела, так как я, описав в воздухе круг зажженной сигаретой и не отводя взгляд от падающего из окна чистого неяркого света, вдруг услышал свои запинающийся голос:

— Да ладно, не знаю… Видишь ли, я тут за эти дни много думал…

Я посмотрел на Луизу, чтобы обнаружить на ее лице реакцию на свои слова, но увидел лишь отблеск иронии в заинтересованно горящих глазах и услышал ее вопрос:

— О чем?

— О многом, — ответил я, пожимая плечами и ощущая, как мой желудок словно наполняется ледяной пеной, когда продолжил: — О нас, о нашей жизни.

— Так, — произнесла она холодно, наклоняясь за пачкой сигарет, по-прежнему лежащей на столе.

Поджав губы с задумчивым видом, Луиза вытащила сигарету, прикурила, сделала несколько глубоких затяжек и, выпуская дым через нос, на миг прикусила нижнюю губу, будто пробуя ее на вкус, а затем спросила:

— И к какому выводу ты пришел?

— Ни к какому, — поспешно заверил я, отводя взгляд от Луизы.

Я стал беспокойно расхаживать по гостиной, уставившись в ромбики плиток на полу.

— Дело только в том, что… да ладно, у меня иногда создается впечатление, будто уже какое-то время у нас не все в порядке.

— Ты имеешь в виду у тебя и у меня?

— Да, да, именно, — не глядя на нее, подтвердил я, нервничая и пытаясь храбриться. — Я это и имею в виду. И не говори, что у тебя не бывает такого ощущения.

— Я не знаю.

— Нет, конечно, я тоже не знаю, — довольно нелепо согласился я. — Я хочу сказать, что, наверное, все супружеские пары иногда испытывают тяжелые времена, правда?

— Полагаю, что да. Но совершенно не понимаю, почему именно сейчас.

— Почему именно сейчас что?

— Почему именно сейчас тебе вдруг захотелось обсудить это, если ты уже давно заметил, что не все в порядке.

— Но ведь когда-то надо это сделать, так? Я ведь тебе говорил, что много думал.

— Да, но ты не сказал, к какому выводу пришел.

— Ни к какому, — продолжал я настаивать. — Я тебе уже сообщил.

— Ты уверен?

— Конечно. Ведь то, что я думал, это нормально. Просто надо попытаться исправить это, и все. Вопрос только в том, как найти способ, правда?

Луиза слегка кивнула с непонятным мне выражением на лице. Я остановился у телевизора и взглянул на нее. Она наклонилась на диване, опершись локтями на колени, и напряженно глядела на книжные полки в глубине комнаты. Зажатую в пальцах дымящуюся сигарету она держала над пепельницей на столе и непрерывно постукивала по фильтру, стараясь, чтобы огонек оставался чистым, без пепла.

— Конечно, весь вопрос в этом, — сбивчиво продолжал я, словно меня подгоняло задумчивое и выжидательное молчание Луизы. — Откуда мне знать, может, лучше будет, как бы это сказать, лучше будет для нас даже разъехаться на какое-то время, как считаешь? Конечно же, не навсегда, только на время — поспешил я уточнить, то ли испугавшись того, что услышал, то ли потому, что неосознанно желал сохранить путь к отступлению. (Естественно, это я сейчас так думаю: тогда, скорее всего, сработала привычная трусливая реакция.) — Я хочу сказать, что, наверное, жизнь врозь на какое-то время пойдет нам на пользу, позволит по-другому взглянуть на многие вещи, не знаю, мне кажется, это нам не повредит.

— Я не стану сразу отказываться, — произнесла Луиза после паузы, показавшейся мне бесконечной.

Я успел снова вернуться к стеллажу и достать другой роман, кажется, в тот раз это был томик Рут Ренделл. Слова Луизы принесли мне чувство облегчения и досады. Первое представлялось вполне разумным, в отличие от второго. Я могу объяснить свое огорчение лишь тем, что в глубине души каждый мужчина остается ребенком с неисправимо высоким самомнением, и этот ребенок обиделся, что Луиза не принялась возражать или скандалить в ответ на мое робкое предложение.

— Не буду лукавить, Томас: я тоже много раз об этом думала.

Я был ошеломлен. Отведя взгляд от книги, я посмотрел на Луизу. В тот момент она докурила и потушила сигарету в пепельнице. Я переспросил:

— О том, что нам надо разойтись?

— Да.

— И когда ты об этом подумала?

— Неважно когда, — невозмутимо объяснила она. — Важно, что я об этом подумала. Подумала и решила отказаться от этой мысли. Мне казалось, что мы сможем жить дальше, что стоит попытаться. И я считаю, что была права. В конце концов, все шло не так и плохо, правда?

— Я и не говорю, что мы плохо жили, — уточнил я. — Я только говорю, что мы могли жить лучше. Особенно в последнее время.

— Вот здесь ты прав! — Она улыбнулась, снова откинулась на спинку дивана и спокойно посмотрела мне в глаза. — Знаешь, как давно мы уже не занимались любовью?

Я не удержался и покраснел.

— Это к делу не относится, — ответил я и с такой силой раскрыл книжку на какой-то странице, что переплет жалобно пискнул.

— Естественно, относится, — произнесла Луиза. — Чудо, что мне удалось забеременеть. Да, кстати, о беременности, — почти легкомысленно добавила она, что еще больше меня разозлило. — Честно говоря, Томас, мне не кажется, что сейчас самый подходящий момент, чтобы расходиться. Даже на время.

Направляясь к столику, чтобы погасить сигарету, я обдумывал ответ. Я потушил сигарету, вернулся опять к стеллажу, прислонился к нему, снова раскрыл роман и, пожав плечами, заметил:

— Ты забеременела тоже не в самый подходящий момент.

— Дело в том, что это уже случилось, не так ли? Кроме того, ведь мы с тобой говорили. Все вышло случайно, с каждым может произойти. Диафрагма предохраняет не на сто процентов.

— Ты уверена?

Не успев произнести эти слова, я тут же раскаялся. Луиза ответила вопросом на вопрос:

— Что ты имеешь в виду?

Я закрыл роман Рут Ренделл и поставил его на полку. В полном унынии я прищелкнул языком и засунул руки в карманы, снова принимаясь разглядывать ромбики на полу.

— Ничего, — выдавил я.

— Как это ничего, а? Ты ведь хотел что-то сказать, правда? Как это, уверена ли я? Конечно, уверена.

Жестом я попытался отказаться от своих слов.

— Я совсем не это хотел сказать.

— В таком случае, что ты собирался сказать? — продолжала давить Луиза. — Разве ты не намекаешь, что я специально не поставила диафрагму, так? Нет, ты не способен на это!

— К черту, Луиза, я ни на что не намекаю, — ответил я, снова забегав по комнате. — Кроме того, ты права: все это мы уже обсуждали, я не понимаю, зачем нужно опять приниматься за старое.

— Не забывай, ты первый начал.

— Я лишь сказал, что сейчас, по-моему, не самый подходящий момент, чтобы заводить ребенка.

— Подходящих моментов не бывает, Томас, — произнесла она, и я подумал, что уже слышал подобное сотни раз. — Всегда для кого-нибудь это оказывается некстати.

— Некстати, в основном, для меня. — Я остановился у окна и невидящим взглядом посмотрел на улицу, погруженный в свои мысли.

Обернувшись к жене, я продолжал:

— Знаешь, Луиза, я тебе уже говорил, что я думаю по данному поводу. Мне кажется, что слишком рано заводить ребенка, вот если бы через какое-то время…

— Через какое-то время будет невозможно, — твердо ответила она. — По крайней мере, для меня.

— Ты неправа. Возможно, прежде действительно так было, но сейчас все не так. Многие женщины рожают после сорока, ничем не рискуя. И кроме того, — добавил я, — я вообще не уверен, что хочу ребенка. Для чего? Только из-за того, что все хотят иметь детей? По крайней мере, ты же не станешь отрицать, что следует дважды подумать, прежде чем приводить в этот мир еще одну жертву. Нельзя из-за минутной прихоти или желания потешить свое самолюбие…

— Томас, бога ради, — прервала меня Луиза, — не вздумай сейчас доставать меня своими псевдоинтеллектуальными рассуждениями!

— Ну, конечно, мои рассуждения всегда псевдоинтеллектуальные, — вспылил я, словно вдруг передо мной оказалась не Луиза, а кто-то неизвестно откуда взявшийся и незнакомый. Охватившее меня нервное беспокойство сменилось злостью. — Зато твоими устами всегда глаголет мудрость, не так ли? Тебе никогда не приходило в голову, как тошно, когда тебя целыми днями поучают?

— Я никогда не пыталась тебя поучать.

— Ну, естественно, в открытую нет, это было бы ниже твоего достоинства. — Меня влекла за собой волна уже неконтролируемой ярости. — Сдержанность прежде всего, сдержанность избранных, которые никогда не позволят себе скатиться до уровня простых смертных. Сколько раз тебе говорили, какая ты умная? Сколько? В конце концов, я даже сам поверил, черт побери! — На сей раз я не дал себя перебить. — Нет, нет: уроки должны быть более деликатными. Небольшая поправочка тут, уничижительный комментарий там, а здесь легкий намек, и все в тщательно выверенных дозах, чтобы, не дай бог, бедный мальчик не обиделся. Ведь если разобраться, он обычная посредственность и звезд с неба не хватает, не так ли? И поэтому логично, что все решения принимаешь ты, незачем лишний раз рисковать. Да что и говорить, если я даже не могу вспомнить, что испытывает человек, когда самостоятельно чего-то добивается или, напротив, ошибается.

— Томас, пожалуйста, не пори чушь.

— Я говорю то, что хочу. И кроме того, это правда, твою мать! Если я даже в собственном доме не могу передвинуть стул, чтобы не чувствовать себя виноватым! — Еще сильнее распалившись от собственной речи, я закончил: — Мне осточертело каждую ночь ложиться в постель с женщиной, которая целыми днями утверждает свое превосходство.

После этих слов воцарилось молчание, нарушаемое лишь тревожным звуком сирены скорой помощи неподалеку, и я, почти физически ощущая, как нарастает в моем желудке чувство вины, направился к стеллажу в другом конце гостиной. Оттуда я взглянул на Луизу: она по-прежнему сидела на диване, очень прямо, зажав в пальцах только что прикуренную сигарету и уставившись на выключенный экран телевизора. Она с силой прикусила слегка дрожавшую нижнюю губу. Повинуясь неясному побуждению, я подошел к дивану и сел рядом с Луизой. Но прежде чем я решился взять назад свои слова, Луиза раздавила сигарету в пепельнице и прямо посмотрела мне в глаза с такой жесткостью, какой я в ней никогда прежде не замечал.

— Знаешь, что я тебе скажу? — процедила она, намеренно растягивая слова, чтобы я успел прочувствовать их смысл.

Это был не вопрос, а утверждение, подкрепленное неистовой яростью, горящей в ее глазах.

— Пошел ты к черту, дерьмо!

Луиза встала и вышла из гостиной, не дав мне времени ответить. Я чуть было не собрался пойти за ней, но передумал. «Вот, докатились», — сказал я себе. Я попытался успокоиться. Налил еще чашку остывшего кофе, добавил туда коньяка, выпил ее, потом зажег сигарету. Почему-то я испытывал необыкновенное облегчение, пусть и был изрядно смущен: в голове не укладывалось, что это я наговорил Луизе столько гадостей. Однако, хотя упреки и казались мне справедливыми, я все же чувствовал, что вел себя с ней жестоко. И почему-то мне было страшно. Я поймал себя на том, что стараюсь изобрести мысленные оправдания. «Даже не знаю, как из всего этого выпутаться, — подумал я с тоскливой обреченностью, ощущая собственное бессилие, подобно человеку, который стремится выбраться из замкнутого круга, но вновь и вновь натыкается на непроницаемые стены. — Она всегда добивается того, что в конечном итоге я себя чувствую виноватым». Во мне все еще боролись злость и раскаяние, когда вернулась Луиза.

— Скажи мне одну вещь, Томас.

— Прости меня, Луиза, — прервал я ее, покорно сгибаясь под грузом вины. — Я не хотел этого сказать.

— Но ты это сказал.

Она продолжала стоять в дверях гостиной, слегка склонив голову набок и крепко вцепившись левой рукой в косяк. Ее правая рука безвольно повисла, словно Луиза не знала, что с ней делать. Помнится, в тот момент меня охватило ощущение, что суровый взгляд ее холодных прозрачных глаз впервые в жизни устремлен на меня. И еще я помню, что улыбка на ее губах казалась слишком тонкой, чтобы быть искренней.

— Скажи мне одну вещь, Томас, — повторила она. — Ты с кем-то познакомился?

Ее вопрос меня ошарашил.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я, прекрасно зная, что она хочет сказать.

— Что ты познакомился с какой-то женщиной.

— С какой-то женщиной? С чего бы… С чего бы я стал знакомиться с женщиной? — выдавил я. — Какое это имеет отношение к нашему разговору?

— Имеет, — ответила она непреклонно. — Так скажи правду: познакомился или нет?

Теперь-то мне ясно, что самым разумным на тот момент было бы отрицать все, постараться утихомирить Луизу и отложить разговор на другой раз, чтобы все обсудить в более спокойной обстановке, без спешки. Однако тогда, то ли из-за стыда предать данное себе накануне слово быть честным, то ли потому, что я переоценил свою способность унять гнев Луизы, а может, и потому, что в глубине души мне было любопытно посмотреть ее реакцию на мое признание, но факт тот, что я решил сообщить ей правду.

Это явилось роковой ошибкой. Хотя здравый смысл и опыт свидетельствуют об обратном, но мужчинам свойственно поддаваться ложным иллюзиям, будто они досконально знают женщину, живущую рядом с ними. Однако при малейшей возможности она выведет вас из заблуждения. По меньшей мере, Луиза не упустила свой шанс. Я даже не успел еще осознать свой промах, как она доказала мне, что я знаю ее так же плохо, как и себя самого. На самом деле пять лет брака подготовили меня ко многому, но не к тому, что произошло. Едва я заговорил о Клаудии, как из уст Луизы извергся ядовитый поток змей и жаб. Я с честью выдержал этот натиск в надежде, что она угомонится, но в тот миг, когда мне показалось, будто ее репертуар проклятий, упреков и угроз иссяк, Луиза выскочила из гостиной, охваченная гневом и возмущением. Через какое-то время я забеспокоился, услышав вперемешку с обрывками ругани грохот дверей и шкафов, доносящийся с другого конца дома. Встав с дивана, я отправился на поиски Луизы. Я нашел ее в кабинете, где она в лихорадочной спешке запихивала книги и бумаги в чемодан с одеждой. Стараясь, чтобы в моем голосе прозвучало удивление, которого я не испытывал, я задал вопрос:

— Что ты делаешь?

— Ты совсем идиот или как? Сам не видишь?

— Куда ты собралась?

— Я ухожу.

Я использовал все возможные доводы: много раз просил прощения, говорил о том, что история с Клаудией ничего для меня не значит, взывал к годам, прожитым вместе, к будущему ребенку, умолял, чтобы она остыла и не уходила вот так, не подумав. Это было все равно что биться башкой об стенку. Самое удивительное, однако, то, что, пока я метался между ее кабинетом и столовой, между кухней и гардеробной, пока я курил, пил коньяк и ломал себе голову в поисках еще каких-нибудь невероятных способов унять ее злость, в моем мозгу время от времени змейкой проскальзывало крамольное ощущение, словно некая часть меня самого, одновременно близкая и чужая, исподволь намекала, что в глубине души я добился того, чего хотел. «Рано или поздно она перестанет беситься, — подумал я в какой-то миг. — А пока мне ничто не помешает встречаться с Клаудией». Едва лишь эта мысль оформилась, как я вновь принялся умолять Луизу не уходить.

— Все кончено, Томас, — произнесла она усталым голосом. Но взгляд ее не был усталым, в нем полыхал все тот же непримиримый гнев. — И мы оба это знаем.

Вскоре она ушла.

Загрузка...