Кулачество разгромили, искоренив хозяев. Колхозы создали. Запели новые песни, из тех, что поем и сейчас.

Выписки из протоколов колхозных собраний 1931 и последующих годов:

«Слушали: о соцбое. Постановили: включиться в соцбой за зябь и силос»;

«Слушали об агропоходе. Постановили: всем записаться на курсы животноводов, полеводов, огородников»;

«Бицся за переходящий красный флаг»;

«Идти всей бригадой в соцбой»;

«В ответ на вредительство меньшевиков-интервентов объявить себя ударниками на севе»;

«Завтра же, 12 октября, всем бригадам взять себя в руки и также взять все руководство над бригадой и повести работу. Строго соблюдать дисциплину. Строго смотреть за зерном на току. Обратить серьезное внимание на рабочий скот, который часто объедается зерна»;

«Утвердить порядок кормления и ухода за лошадьми и волами: конюх обязан выполнить следующее:

В 6 часов утра — водопой из колодцев.

В 6 1/2 часов — первая дача.

В 8 часов утра — вторая дача…»

Будто люди сроду скота на базу не держали. И лишь порою сквозь пустую трескотню пробивается живой голос:

«Тов. Соков сказал: „Мы от уборки не отказываемся, но работать чтобы отдельно, установить цену каждого гектара“…»;

«Тов. Захаров сказал: „Мы работали весной, а ничего не заработали. То же может получиться в уборку“…»;

«Тов. Атарщиков сказал: „Весной заработали мало. Так же в уборочную. На чего же будем существовать?“».

Вопрос был, что называется, в лоб. Только теперь, спустя время, можно на него ответить.

За пять лет коллективизации поголовье скота в стране сократилось наполовину. Сбор зерна в 1932 году упал по сравнению с 1926 годом почти на 10 миллионов тонн. Шел массовый вывоз зерна за границу для оплаты закупок оборудования.

Осенью 1932 года в стране начался голод. Число умерших подсчитать теперь вряд ли возможно. Называются цифры от 1 до 5 миллионов человек.

На село пришла долгая пора советского крепостного права, когда колхозник не мог даже в Юрьев день поменять хозяина или уйти из деревни. Государство заставило его работать впроголодь и бесплатно. Командовали кому ни лень, в грош не ставя крестьянский ум, трудолюбие, опыт. 32 председателя сменились на хуторе Затон-Подпесочном. Нынешний — тридцать третий. Угоди на всех. Не менее двух тысяч постановлений по сельскому хозяйству придумали наши правители. Успевай лишь слушать да исполнять.

Поэтому при первой возможности бежали и бежали с земли умные головы, крепкие руки, молодежь. Село вырождалось десятилетиями, в третьем, в четвертом уже поколении отдавая высокую кровь. Теперь пришла немочь в расплату. И еще одним постановлением не поможешь. Ни хутору Павловскому, ни Вихляевскому, ни иным далеким и близким российским весям.

Колхоз ли надо спасать, совхоз, акционерное общество? По-моему, просто людей.

* * *

Колхозно-совхозное, ныне опереточно-акционированное, производство от перемены вывески не стало работать лучше. Кнута нет, да и некому подгонять. И который уже год снижаются привесы, удои, сокращается поголовье. Под нож идет даже маточное стадо, а значит, завтра и вовсе некого будет растить и доить. Все верно: распад Союза, рост цен, разрыв экономических связей.

Но, как и прежде, на личном подворье — сытые коровы, тяжелые хряки, бокастые козы. Крыши у домов не текут, стены не валятся, узорчатый штакетник или глухой забор надежно хранят хозяйское добро.

А что до колхозного, акционерного…

Колхоз имени Ленина. Февраль 1992 года. Молочно-товарная ферма первого участка. В помещении, где содержится скотина, холод, сквозит из многих дыр. Уже более недели на ферме нет воды. Корма — одна озимая солома. Простуженная, с гриппом, доярка Наташа Журавлева рассказывает:

— Вот уже одиннадцатый час, а солому и воду для коров еще не подвозили. Без слез на них и смотреть нельзя. Людей у нас не хватает. Подмены нет. Долгое время без выходных работали.

Буренки действительно вызывают жалость. Кажется, еще чуть-чуть — и потребуются привязные ремни, чтобы удержать их на ногах.

Зоотехник участка Р. Ж. Эшмуханов говорит:

— Кормов нет, рабочих рук не хватает. Начался падеж. В январе пало семь телок. Зарплата маленькая, редко кто из доярок триста рублей зарабатывает. Каковы надои, такова и плата.

За прошедшие сутки в этом коровнике от 90 коров надоено 29 литров молока. В соседних гуртах и того хуже.

— Виноваты все мы, — продолжает Эшмуханов. — Но прежде всего — руководство и главные специалисты хозяйства. Например, можно было организовать летом заготовку сенажа. Рожь у нас неплохая уродилась. Но…

Валили все на отсутствие техники.

— Промашка вышла, — объяснил полное отсутствие кормов главный агроном колхоза, — на орошение понадеялся, а оно не сработало.

А далее разговоры о другом, в том числе и о том, «с какой легкостью вздохнули колхозники, когда в сельском хозяйстве кончился диктат непрофессионалов». Журавлева да Эшмуханов вздыхали о другом, коровы — тоже.

А ведь этот колхоз на неурожайный год пожаловаться не может: осенью почти в два раза он перевыполнил госзаказ по хлебу — больше всех в районе. По встречной продаже получил красавец автобус, грузовые машины, холодильники, телевизоры. Лишь буренкам ничего не досталось. Председатель с главным агрономом радуются, что «диктат» кончился, уверенно заявляют: «Общий настрой людей — на коллективное хозяйствование. От коллективных методов работы нам не уйти».

Когда про «коллективные методы» говорят в совхозе «Волго-Дон», у них на руках весомые козыри: 40 центнеров с гектара средняя урожайность зерновых, 500 центнеров — овощных, 5 тысяч литров — надои. А здесь скотина от голода и холода дохнет, привычная доярка и та в слезах, а у руководителей — никаких сомнений. А ведь это хозяйство по «продуктивности» молочного животноводства от среднерайонного недалеко отстало. Осенью 1992 года, в ноябре, районная газета напечатала сводку по коровьим надоям, иронично озаглавив ее «Козьи надои». В колхозе имени Ленина они составили 1,1 литра на фуражную корову. По району 1,9 литра на корову. Это даже не козий надой, потому что коза у хорошего хозяина 3–4 литра дает, а это надой «колхозный».

Еще одна картина — из района, отстоящего почти на четыре сотни верст: «…скот прикован цепями к кормушкам, куда вместе с силосом загружаются глыбы льда… Сырой бетон, в проходах сыро, в помещении даже днем полумрак. Скот не выгуливается на площадках, так как они не огорожены. Содержание коровы обходится в сутки в 160 рублей, а отдача — 1 литр молока. Неявки на работу, самовольный уход с фермы, пьянки стали обычным явлением».

Сейчас идут жаркие споры: кто накормит страну — колхоз или фермер? Сторонники колхозов доказательно объясняют, что нужны денежные вложения, государственная поддержка — и все будет хорошо. Скажите: вот этой ферме, где коровы в цепях, впроголодь, в карцерной тьме, под надзором пьяниц, — ей что нужно? Какие «вливания»? Да ее хоть золотом осыпь — пропьют, прогуляют.

А какая «государственная поддержка» поможет хозяйствам, где у руководителей за «промашкой» «промашка»: коровы от холода и голода дохнут, а они радуются — кончился диктат. Да и как им не радоваться: ведь во времена «диктата» с них могли и спросить за провал подготовки к зиме, а теперь свобода. И диктатура пустоголового руководителя.

В прежние годы и теперь не раз я писал о том, что у нашего государства село — нелюбимая падчерица. Пробовал доказывать это документально. Но знаем мы и другое: миллиарды и миллиарды рублей (не нынешних, а прежних, весомых) как в песок ушли, вложенные в село.

33 председателя сменилось на хуторе Затон-Подпесочном. Каждый со своим норовом, со своими «задумками». А в Москве их сколько сменилось, радетелей о селе? Учителя, журналисты, летчики… Пусть порой люди и хорошие. Но беда, «коль скоро сапоги начнет тачать пирожник…».

Животноводческие комплексы, железобетонные крепости, — по всей великой Руси, в каждом районе их две-три и по 2–5 прежних миллионов стоимостью каждая. Улетели денежки. Заводы и цехи по производству АВМ? Где от них след?

Помню, как плакала немолодая телятница, глядя на спешно возводимый по очередному приказу сверху Дом животновода на отлете от хутора, возле фермы:

— Шифера бы три листа… Крыша худая… Телятки болеют…

Что она понимала, глупая, в высокой «политике развития села»?

Они и сейчас стоят, «дома животновода», «комплексы — фабрики мяса», «заводы», — заросшие бурьяном, разбитые памятники. Брошенные на ветер деньги. И кто поручится, что новые, уже триллионы, не обернутся каким-нибудь колесом обозрения вроде того, что торчит в степи в одном из колхозов Серафимовичского района? Огромное, выше, чем в Москве в парке Горького. Деньги-то все равно чужие. Дают и будут давать. Придет время — спишут. Будут сопротивляться нажмем. Шахтеры нас научили.

В колхозах теперь: то — невыгодно, другое — нерентабельно. Свинофермы — в убыток, коровы — без прибыли. Вывод один — ликвидировать. В одном из районов нашей области сумели за восемь месяцев 1992 года произвести 2 тысячи тонн мяса, а продать 50 тысяч тонн. Еще один такой год — и в районе на колхозных фермах установится мертвая тишина: ни мыку, ни хрюканья.

Но на том же хуторе Павловском просил Соловьев 130 голов гуляка на откорм. Он что, хотел разориться, по миру пойти? Нет. Ему бы скотина принесла прибыль. И 60 свиней он все же взял и выкормил. И опять себе не в убыток. В Суровикинском районе четверо фермеров держат коров, получают молоко, продают на молокозавод и особо не жалуются.

Про полеводство я уж не говорю. Завидны успехи Ишкина, Мельникова, Гришина.

Значит, в фермерстве наше спасенье? И разгони мы нынче колхозы, завтра хорошо заживем? Вряд ли…

Новых хозяев мы в области знаем наперечет и повторяем, словно таблицу умножения, одни и те же имена: Гришин, Епифановы, Шестеренко, Шалдонов, Штепо… А новых почти нет. Одна причина: не каждый решится круто изменить свой жизненный путь. Другая: далеко не каждый решившийся способен хозяйствовать самостоятельно. Третья, одна из самых веских, — отсутствие земли. Те, что пошли первыми, успели взять землю из фондов перераспределения. А теперь земли свободной нет. Заводить же серьезное хозяйство с 10–12 гектарных паев нельзя. По просьбе областной администрации институты «Южгипрозем» и «Волгоградагропромпроект» подсчитали, что в наших условиях оптимальные размеры хозяйств от 90 до 350 гектаров на одного хозяина. Да и без подсчетов ясно, что 15 гектаров — это для двух лошадей много, а для одного трактора мало. Два дня пахать, день сеять, убрать за день-другой. На неделю работы.

Советуют набирать пенсионерские паи. Этот путь ненадежен. Сегодня дадут, завтра — отберут.

Разделив колхозную землю по-коммунистически справедливо: пенсионерам, учителям, продавцам, — мы отняли ее у работника. А без умелого, сильного пахаря земля не кормилица, а пустыня. К безземелью добавим широкоизвестное: цены на технику, горючее, отсутствие кредитов. Вот и попробуй замани серьезных людей в вольные хлебопашцы. На мой взгляд, надеяться, что уже завтра накормит страну новый хозяин, нельзя. Но сидеть сложа руки, ожидая его пришествия, просто преступно. Где же выход?

Я не экономист, не специалист сельского хозяйства, но уже долгие годы слушаю людей, на земле живущих, гляжу и мотаю на ус… Не я первый сказал о «золотой середине», о правде, которая лежит «по гипотенузе, а не по краям угла».

Горшок треснул. А склеенному — отмеренный век.

В конце концов, есть же чужой опыт: те страны, которые сумели давным-давно решить продовольственную проблему. Не надо изобретать особый русский велосипед то с треугольными, а то и с квадратными колесами. Не надо придумывать новые и новые подпорки к системе, которая за полвека так и не смогла эффективно работать, несмотря на тысячи постановлений ЦК КПСС и Совета Министров. И не помогут тут отговорки от лукавого: мол, все на Западе кооперируются, а мы наоборот. Коллективно работают только кибуцники в Израиле. Но их объединила идея. Все же остальные кооперируются в необходимом: переработка, реализация — и не больше. Еще «довод»: весь Запад дотирует сельское хозяйство. Если и дотирует, то полученный продукт. Никакое самое безумное правительство не будет дотировать буренку с удоем в литр, свинью с привесом в 12 граммов за сутки, а к ним в довесок — полки и полки руководства от хуторского до московского с «волгами», «мерседесами», персональными шоферами, секретарями и секретаршами и прочим, чему нет предела.

К слову, суровикинские фермеры-молочники уже объединились: держат общего бухгалтера и на одной машине возят сдавать молоко.

Горшок треснул. Но выбросить его, не обретя нового, — значит, в пригоршне будешь щи варить. Нельзя взрывать необходимые структуры, замены которым нет: ремонтные службы, подработка зерна, его хранение, склады ГСМ. Они нужны и колхозу и фермеру.

Но о том, что колхозный горшок треснул, помнить все-таки надо. В нашей области 7 тысяч самостоятельных крестьянских хозяйств. Из них около тысячи имеют не клочок земли, не пай, а от 150 до 1000 гектаров. Это уже всерьез, что бы ни заявлял на очередном совещании очередной над селом начальник, будь он даже вице-президентом. Потому что братьев Епифановых, семью Фроловых из Верхней Бузиновки и других просто так с земли уже не смахнешь — укоренились. И в колхоз они уже не вернутся, «хоть кнутом запори», как сказал Фролов Николай Яковлевич. Их можно лишь вырвать силой, как в 30-х годах. И когда после выступления Руцкого в зале Волгоградского облсовета аплодируют и кричат: «Колхозы победили!» — это, извините меня, не от великого ума. Потому что земля у нас общая и поражение будет — одно на всех. А зловещая тень его уже висит над нами: если производство зерна (в зависимости от погодных условий) остается более или менее стабильным, то производство мяса и молока в течение последних четырех лет у нас в области сокращается ежегодно на 10 процентов. 1992 год: сельское хозяйство области произвело молока и мяса уже на 30 процентов меньше, чем в 1989 году. Падение продолжается такими же темпами. Причем наша область считается относительно благополучной. Общероссийские показатели хуже. И никакой стабилизацией не пахнет, что бы ни заявляли очередные руководители сельского хозяйства страны. Ведь падение производства обусловлено не плохим или хорошим московским начальником, а социально-экономической обстановкой на селе. Сменой вывесок изменить ее не удалось. Идет всеобщее ожидание с поглядом на Москву.

Но светлые, даже колхозные головы уже давно понимают, что старая система на селе отжила. Нельзя, чтобы крестьянин метался, как заяц, между колхозным полем и своим подворьем. Нельзя, чтобы честный работник и вор жили одинаково. И даже вор — лучше. Многие это поняли. И что-то пытались сделать. Вспоминается давнее: опыт колхоза «Панфиловский» Новоаннинского района, звена Гавры из Клетского района и других. Кажется, это называлось бригадным подрядом. Люди там хорошо и ответственно работали: не сразу, но становились почти хозяевами своей земли.

Вспоминается и опыт сравнительно недавний. Арендные звенья. О них протрубили недолго и смолкли. Но были оглушительные скандалы, судебные разбирательства, когда администрация колхозов-совхозов заключала договор с такими звеньями и они, поверив, работали честно. Приходило время получать заработанное, и тогда у бухгалтера ли, директора на лоб лезли глаза. Ведь привыкли копейки платить. А здесь… «Больше директора хотите получить? Не выйдет!» В очередной раз обманутые люди искали правды у прокурора, в судах. Но где она, правда?

Арендное звено в идеале — это уже не огромный колхоз, где все вокруг не твое, а пяток-десяток людей, работающих друг у друга на глазах и знающих, кто чего стоит. Такие звенья (повторяю: в идеале) и создавались добровольно: кто с кем захочет работать. Трудяга к трудяге. Берешь у колхоза по договору технику, семена, горючее или скотину, корма — за все платишь, но и колхозу же продашь произведенное. А потом подсчитывай, с барышом или без последних штанов остался, если плохо пахал и сеял, зря жег горючее (за водкой на «Кировце» ездил), морил голодом скотину, получая по 60 граммов привеса в разгар зеленого лета.

Общий переход к землеробу-хозяину от нынешней системы (без пожара революций), на мой взгляд, лежит в русле аренды. Глубокая аренда, когда каждое колхозное подразделение — полный хозяин на своем участке. А меж собой полеводы ли, животноводы, гараж, зерноток связаны договорными отношениями. Пообвыкнутся, поймут вкус такой работы — тогда с Богом на выкуп.

Путь, конечно, не гладкий, как на этом листе бумаги. И кто-то из экономистов, сельских спецов посмеется над наивностью литератора. Но если есть иные способы не единичного, а массового перехода от всеобщего и чужого к своему, личному, то где они? Ведь теперь мы вовсе никуда не идем. Топчемся на месте, катимся вниз. Как в старые времена, пытаемся залатать то одну, то другую прорехи. Но главное — чего-то ждем. То ли «наших», то ли манны небесной. Все. Начиная от высокого правительства, которое сделает шаг вперед, а потом, убоявшись, попятится. Указ президента и постановление правительства от декабря 1991 года оказались во многом лишь пустой угрозой. По-прежнему здравствуют хозяйства, где у коров козьи удои, у свиней да гуляка комариные привесы, а у руководителей, испуганных поначалу, давно отлегло от души: давали деньги и будут давать. Одинаково люди живут в хозяйстве передовом и отстающем, на одинаковых «волгах» катаются их руководители. А фермерам, даже очевидно перспективным, отвечают: «Земли нет и не будет».

Ожидание второго и третьего шагов в земельной реформе затянулось. И если растерянность простима доярке, скотнику или замученному председателю колхоза, то люди, принявшие на свои плечи груз руководства районом, областью, а главное — страной, должны видеть, куда ведут они сельский мир. А если не видят, не знают или изуверились, то честнее уйти, как это сделали четыре председателя в Алексеевском районе. (Пока писались эти строки, кажется, и пятый ушел.) Спасибо за честность. Потому что слепые поводыри слепых у нас уже были не раз. Оглянитесь: куда они нас привели?

* * *

Когда рушатся великие государства, люди остаются и приходят в себя не вдруг. И правят ими тогда не новые законы, а обыденная экономика жизни, указами ее не сразу возьмешь. Обыденная жизнь вековечно мудра и поэтому, будто бы подчиняясь новым законам, приспосабливается к ним, при нужде находя в законах «прорехи» и «дыры», продолжая существованье. Житейскую экономику не сломать, не изменить в одночасье.

Колонне танков ли, тракторов можно отдать приказ: в 16.00 всем повернуть на 90о. И послушная колонна повернет. В 19.00 — на 180о! И снова получится. Конечно, будут отдельные недостатки. Но в общем, можно с высоты наблюдательного пункта даже полюбоваться картиной впечатляющей.

Но если вместо тракторов взять отару послушных овечек, про коров, а тем более коз не говоря… Кто их пас, тот знает. Даже приученную животину не повернешь вот так разом по команде: в 16.00 — на 90о! Какое там… Будет крик и ор, беготня и скачки, хлопанье кнута, лай собак. Передних криком, дубиной, но вразумишь. А сзади все прут и прут прежней дорогой.

Многоликая, многомиллионная крестьянская Россия, силой согнанная и сбитая в колхозную колонну, год за годом полвека тащилась разбитым сельским проселком под гиканье лозунгов и призывов, под надзором железных законов, с охраной по сторонам, со сторожевыми псами. Путь ее долог. Полвека — позади.

И вот наступило время, когда сначала понемногу, а потом словно разом исчезли сторожевые собаки и люди с винтовками. Уже иное кричат вожди и пастыри. Но слышат ли их?

Кое-кто слышит. Вначале осторожно те, кто посмелей, передовые в колонне да крайние, начали понимать, что «шаг влево, шаг вправо» — уже не побег. Не будет зубов овчарки и выстрела. Можно уйти из колонны, свернуть на обочину, передохнуть, оглядеться или вовсе покинуть Великую Орду, которая все бредет и бредет, не замечая перемен, не поняв, что другие впереди вожатые, к другому они зовут.

Но даже передовые да крайние смелеют не вдруг и провожают отчаянно смелых горькой укоризною. В их памяти долгий опыт пути, когда было всякое: мягчела охрана, на собак надевали намордники, а то и вовсе они отходили вдаль. И тоже такие вот смелые кричали: «Земля! Свобода!» Но через сотню метров, невидимый из-за бугра, строчил пулемет; не успев докричать, падали в придорожную траву самые смелые:

«…на колхозных собраниях всегда против проводимых мероприятий…»;

«…на все мероприятия относился скептически…»;

«…имеет огород свыше 1 га. Отобрать»;

«…имеет личного скота выше установленной нормы…»;

«…совершал незаконный покос на землях, принадлежащих…»;

«…похищала колхозную свеклу в количестве…»;

«О невыработке минимума трудодней: Карпова Евдокия — отдать под суд»;

«…передать в суд»;

«…приговорить… 10 лет исправительно-трудовых…»;

«…8 лет с исправлением…»;

«…15 лет…»

Строчил и строчил пулемет. С довольной ухмылкой смыкались конвоиры, и лаяли взахлеб другие, но сторожевые псы:

«…площадь теплицы превышает…»;

«…количество личного скота не соответствует…»

Год 1939… 1956… 1990…

Поэтому и нынешних смелых провожают настороженно и завистливо; и вглядываются, вслушиваются: откуда застрочит пулемет?

Вслушиваются и бредут вперед.

Долог наш путь…

1993.

* * *

Мой знакомый, Федор Иванович Акимов, долгие годы проживший на хуторе Большая Голубая, как-то вспомнил:

— В молодости, бывало, доберешься от своего хутора до Клетского грейдера, глядишь — машины идут. Думаешь: счастливые люди тут живут, куда хотят, туда и едут. В Голубинку ли, в Калач, в Клетскую… И даже в Волгоград можно попасть. А у нас… В нашей глухомани помри все — и никто не узнает.

Несколько лет назад снежной зимой на Калиновом Колодце обвалилась кошара. Поставленная кое-как, она не выдержала тяжелых снегов и рухнула, хороня под собой овечью отару. Сколько-то овец осталось, их угнали на центральную усадьбу дозимовывать. Туда же ушли и чабаны.

А на Калиновом Колодце до весны пировали лисы и волки, обжираясь падалью. Порою туда приезжали охотники, устраивали засады. Добыча всегда была.

Весною приехали на Калинов совхозные рабочие, чтобы разобрать завал. И обнаружилось, что зимою не всех уцелевших овец забрали. Какие-то остались, отрезанные, под обломками. Они и выбраться не смогли, и волки их не достали. И что самое удивительное: несколько голов дожили до весны. Они грызли камыш, которым утеплена была крыша. А потом — шерсть…

Когда еду глухою осенью ли, зимой и от асфальта, от грейдера ли уходит разбитая, снегом занесенная дорога, вспоминаю Калинов. Думаю: может, и здесь где-то, в конце пути, от мира отрезанный, кто-то ждет спасенья. Дождется ли, весна далеко…

Но к делу. Лето 1993 года. Алексеевский район.

* * *

«Бесхозяйственность, растащиловка и прямое воровство глубоко укоренились. Пока не поймут, что воровать у самого себя нельзя, рассчитывать на улучшение оснований нет», — прочитал я два дня назад и выписал в блокнот строки из выступления в районной газете главного агронома комитета по сельскому хозяйству района. О колхозах он писал и колхозниках.

А нынче ранним утром собирался я уезжать с хутора после короткого гостеванья, ждали меня в станице Дурновской.

Поднялся я вместе с хозяевами, до зари. Они управлялись по хозяйству, коров доили, потом выгоняли скотину к стаду, а я собирался в дорогу.

Сели завтракать: дымились горячие щи, шкворчала в жаровне картошка с мясом, блинцы, яички, молоко — завтрак был основательный, крестьянский. Хозяевам моим до обеда еще работать и работать, летний день долог, а меня неизвестно куда Бог припутит. Так что ели не церемонясь. Тем более что на этом хуторе, в этом доме знают меня не первый год.

Хозяин оставлять меня одного не хотел: редко виделись, поговорить охота, но жена и мать его торопили: «Поезжай. Съезди быстрей да вернешься». Я сначала не понял, а потом спохватился: «Поезжай. Я не уеду, дождусь». Он поднялся, через минуту за стеной рыкнул, отъезжая, мотоцикл. Хозяин мой торопился не на работу, туда было рано, да и припозднись он, напарники поняли бы его, о городском госте они знали. Спешил он поутру на свою ферму по делу, которое отлагательств не терпело.

Через короткое время он вернулся, сел к столу, и потекли прежние разговоры. А жена с матерью оставили нас. Я знал, что пошли они кормить свиней. Хозяин мой привез в люльке мотоцикла несколько ведер каши, какую готовят на свиноферме для колхозных свиней. Он не воровал, он просто брал эту кашу, как все другие, кто работал на свиноферме. Делали они это ежедневно, всегда. Так уж положено.

Теперь лето, месяц — июль. А нынешней же зимою в этом доме я гостевал и заметил, что приезжает хозяин с работы, со свинофермы, после утренней кормежки и уборки, вечерней, — корова встречает его нетерпеливым мычанием. Из теплого стойла через крепкие стены услышит рокот подъехавшего мотоцикла и давай мычать. Объяснялось все просто: понравился корове силос, беремя которого каждый раз привозил хозяин.

Напомню слова, с которых начал: «…растащиловка и прямое воровство глубоко укоренились». Очень глубоко. Когда одна из свинарок этой же фермы ушла на пенсию, то как ни в чем не бывало следующим же утром явилась с двумя объемистыми ведрами за кашей. Ее пыталась остановить заведующая фермой: «Ты чего пришла? Ты же теперь не работаешь!» «Я на эту ферму жизнь поклала, ответила молодая пенсионерка. — Имею право». И свое «право» она утвердила: после нескольких скандалов махнули на нее рукой: бери и отвяжись, не от себя отрываем.

Несколько лет назад, когда еще главной властью в районе был райком партии и сверху приказывали бороться с несунами и растащиловкой, с этого хутора поступил сигнал: у Степаныча, который живет от свинофермы неподалеку и трудится на ней, на личном подворье много свиней, чем он их кормит — понятно. Разбираться с сигналом приехал сам первый секретарь райкома. Подъехал он ко двору, Степаныча вызвал, спрашивает:

— Свиньи есть?

— Конечно.

— Веди. Показывай.

Степаныч повел, показал закут, где сытно похрюкивали несколько боровов. Секретарь открыл было рот, чтобы начать воспитательные речи, но хозяин остановил его и похвалился:

— У меня еще есть. Пойдем, покажу. — И повел к другому закуту, где тоже хрюкали.

— Для чего ты мне этих-то показал? — недоуменно спросил секретарь. — Тебя и за тех надо наказывать. Ты же их с колхозной фермы кормишь.

— Конечно, — ответил простодушный Степаныч, — имею право. Я на колхоз жизнь поклал. С двенадцати лет начал работать, скотину пасть. Да не так, как теперь, — пешком пасли, не на лошади. День-деньской бегаешь, все пятки отобьешь. С двенадцати лет, голодный, раздетый. Джуреков желудевых мать в сумку покладет… До морозов — босой. По утрам иней, бело. Глядишь, где корова навалит, бежишь, становишься в тепленькое, ноги греешь… Пастухом, скотником, свинарем. А в войну… А после войны…

Степаныч пел и пел. Первый секретарь послушал его недолго, повернулся молчком и уехал. Во-первых, он был характера мягкого, из учителей, во-вторых, сельский: он знал — «положено».

За четыреста верст от этого хутора пришлось мне присутствовать нынешним же летом при нешуточном разговоре, когда колхозные доярки требовали прибавки к зарплате. В колхозах нынче с деньгами туго, и начальство пыталось доярок урезонить.

— Пусть зарплата невеликая, — соглашались с доярками. — Но вы прибавьте то, что тянете: два раза в день, после утренней дойки и после вечерней, по три литра молока несете и по сумке дробленки, а в той сумке не меньше ведра. Прибавляйте это к зарплате — и получится…

Негодующий всеобщий крик был ответом, в нем лишь одно можно было разобрать: «Это положено! Это нельзя считать!»

Так повелось. Так положено. «Хороший бригадир ли, председатель отвернется, когда увидит, что тащат, — объясняла мне старая колхозница в давние еще времена. — Он же знает, это для жизни».

Хороший председатель знает, что свинарка до трети опороса себе заберет, но сначала их вырастит там же на свиноферме, ведь от матки поросят на второй день не отнимешь. Как говорил один добрый человек: «Пусть лучше у людей растет, чем в колхозе сдохнет».

Нынче из статьи в статью кочуют слова Карамзина, короткие, но выразительные: «Воруют!» Сказано о России, о народе ее. Вот и мои речи словно о том же. Но не совсем о том. Напомню слова старой колхозницы: «Это для жизни». Давайте поговорим о жизни.

* * *

На хутор приехал я в полдень и поспел к работе: сено привезли ко двору, скирдовали, взялся я за вилы. Хозяину, моему старому знакомцу, перевалило за сорок. Две дочери у него. Одна помощница сено подгребает, другая еще забава и баловница. Старики, отец с матерью, хворые — болеют. Но отец тоже не утерпел, сено протрясает. Жена на скирду — раскладывает, топчет. День солнечный, веселый. И работа веселая. Как не радоваться: нынче сено будет в скирду. Конечно, две тележки тракторные — это маловато для двух коров да телят, для коз. Но еще, даст Бог, подкосится, да соломой колхоз поможет, просяной да гречишной, пусть и ячменной — все пойдет зимой. Главное есть — вот он, скирд, растет на глазах. Таскаем за навильником навильник, подаем. Сено всякое: пыреистое, с луговым разнотравьем; займищное, с лесных полян; зеленое, по-доброму высохшее на солнце, пахучее, и темное, полежавшее под дождем.

— Лило? — спрашиваю я.

— Сам видишь, — отвечает хозяин.

Нынче сено давалось тяжко. Лето дождливое. Косили с мукой. Положишь траву, она чуть подсохнет — дождь пошел. Перевернул, протряс, вроде обвенулось снова полил. Подсохло, в копны сложили, а тут ливень. Снова раскидывай и суши. И так день за днем. В колхозах весь первый укос, считай, пропал: люцерна, эспарцет. Свалили, намокло, стали ворочать раз и другой, осыпались листы, остались лишь черные будылки. Словом, погноили. Это еще аукнется нынешней зимой. Осенью будет дешевое мясо, а потом… Но это в колхозах, там вечно не слава Богу, а потом кто-то поможет: государство, район, область. А своей корове надежда лишь на хозяина. Оттого он мучается, порой криком кричит, но косит и косит, косит и сушит, не больно надежное, как нынче, сено солью щедро пересыпает. Надеяться не на что и не на кого.

Последнюю зарплату получили в колхозе в прошлом месяце, в июне, но она была за март. Хозяин мой получил 8 тысяч. За апрель начислили 10 тысяч, за май — 8 тысяч, сейчас середина июля. Когда деньги дадут, неизвестно. Жена, хуторской почтальон, получает 10 тысяч. Хлеб нынче стоит 25 за буханку, рис 320 рублей за килограмм, сахар — 550, пряники — 1000, конфеты «Золотой ключик» — 1500. Дочки просят, куда денешься. Молоко свое, сало, яйца, картошка и прочее. Но и это с неба не падает. А деньги все равно нужны, девчонок одеть-обуть, самим одеться. Старшей купили спортивный костюм за 7,5 тысячи. Почти за столько же, за 8 тысяч, сдали зимой быка, кормили его, считай, два года, а потом мучались, не знали, куда его деть: кооперация не принимает, приезжие «купцы» из Москвы берут лишь свинину. А бык сено жрет. Насилу сдали в откормсовхоз почти за бесплатно, за спортивный костюм. 210 килограммов по 41 рублю! Куда как доходно…

Правда, свинью в апреле сдали уже за 60 тысяч. На это и живут. Старшая дочь просит магнитофон, самый простенький стоит 60 тысяч, младшей подай велосипед, в райцентре они есть, по 25–30 тысяч. Не по карману такие покупки.

Сено сложили, покумекали, как лучше его сберегать: приклячить ли жердями, придавить гнетом? Поглядели на небо: солнце, высокие облака. Пусть осядет. И отправились в летнюю кухню обедать.

Дело свершилось великое, бутылка — на стол. Разговоры пошли, как косилось да как сушилось. Хозяин мой ростом невелик, телом худ, по-летнему, по-крестьянски, черен, словно галка. Болеет он желудком, язвенник.

— Нынче думал — и не откошусь, — признается он. — Время подходит, а у меня так прихватило: махнешь косой — боль, махнешь — боль. Я и ремнем солдатским и платком подвязывал. Нет мочи. Спасибо объявилась бабка на соседнем хуторе. Прогнали их, из Киргизии. Люди хвалят. Я к ней кинулся. Она как поглядела, враз определила: ты, говорит, один в семье работник, без очереди тебя полечу. До двух раз к ней ездил, хорошо лечит: за руки меня возьмет крепко, аж у самой руки синеют. И глядит в глаза. А потом такие катышки дает, чтобы глотать. И мне полегчало, слава Богу, почти откосился. Может, съездишь к ней?

Он знает, что у меня зимой объявилась та же болезнь.

— Съезди, хорошая бабка. Экстрасенс. Глядит и руками водит.

— Поглядим… — уклончиво говорю я.

К экстрасенсам отношусь я весьма скептически. Но хозяина моего переубеждать не буду. У меня неплохая больница, лекарства заграничные помогли добыть. А что у него? Жена рожала, он ее за триста с лишним верст в город возил, ближе негде. Мать лежала тоже в больнице областной. Отец нынешней зимой в районную попал. Спал там в шапке-ушанке. Еле выбрался. Это сельская медицина. Спасибо Алану Владимировичу да Кашпировскому, они проторили дорогу. И теперь в какой райцентр ли, а теперь уж и хутор ни приедешь, везде афиши висят: «От всех болезней!» Экстрасенс, белый колдун, черный колдун. Пантелеймон — шаман Чукотки. Этим летом из Дурновки я сам по телефону по просьбе хуторских баб до райцентра дозванивался: будет ли завтра на стадионе Пантелеймон с Чукотки? Сообщили, что будет. Спасибо ему. И той бабке Пантелеймонихе, какая моего хозяина выручила, по виду поняв, что он «один в семье работник». Теперь он откосился, доволен. Тем более по рюмке выпили, разговор пошел. Сейчас он везде одинаковый: цены, всеобщий развал, когда этому конец будет…

Хозяйка, нас покормив, сбегала на почту и принесла сумку с газетами да письмами. Прежде эта сумка была неподъемной, нынешний год полегчала. Мало стали выписывать газет да журналов, дорого. Но все же выписывают. «Советская Россия» — самая читаемая. Говорят, в ней — правда.

Хозяйские девчата понесли по хутору письма да газетную «правду»: старшая на велосипеде, младшая — вприпрыжку; хозяйка подалась на огород: полоть да гонять жука колорадского; мы же по хутору пошли вольными казаками.

Встретили Соловьева, фермера, я о нем прежде рассказывал. Валентин Степанович, бывший колхозный руководитель, вместе с двумя родственниками самостоятельно хозяйствует уже третий год. Нынче к своей земле, 120 гектарам, набрал он еще 100 из пенсионных паев. Но все равно на троих земли мало. И надо бы заняться мясным скотом, чтобы не сидеть сложа руки, когда нет работы в поле. Но дело опять в земле, в попасах. А еще в кредитах, которых нет. А что до сил и желания, так этого хватает. На этом и расстались. Подъехал трактор c возом сена. Соловьев рассчитывался с пенсионерами, которые ему землю отдали, по договору: сейчас сено, дрова, позднее зерно, подсолнечное масло, гречку.

А что до земли, то ее просят все новые хозяева. Кого ни встретишь, сначала валят беды: дорогая техника, дорогое горючее, нет кредитов, палки в колеса ставят. Спросишь: «Земли надо?» Сразу глаза загораются: «Где?» В моем Калачевском районе нынче, в 1993 году, около 250 хозяев работают самостоятельно. Спросил я у руководителя земельного комитета: «Сколько человек из них просят еще земли?» «Все», — ответил он коротко.

Направлялись мы в конец хутора, но мимо Филипповича не прошли. Ему шестьдесят семь лет, он словно сухой дрючок, говорлив, когда есть с кем. Огород — дурачий. Одной картошки полгектара. Пусть земля трактором пахалась, но сажалось, пололось, подгребалось — все руками: лопатой и мотыгой. Теперь одолевает колорадский жук. Полгектара стоит зеленой картошки. Каждый куст надо нагнувшись осмотреть, полосатую тварь найти, раздавить, красных личинок тоже, да еще и желтые яички, завтрашний расплод на нижней стороне листвы. Каждый куст, один за другим. Полгектара.

— Жука много? — спрашиваю.

— Кипит… Милия. А яду нет. Лишь в городе. Тыща стоит. Какой-то ядучий. Гутарят, ложку на ведро — и все кругом дохнет на сорок дней. Либо брешут. Мне бы такого. А то третий день ползаю на коленках.

— Почему на коленках?

— Спина не гнется, на коленках ловчее.

Поговорили и разошлись, каждый по своим делам. Мы — на своих двоих к свиноферме; Филиппович — на коленках от куста к кусту, «так ловчее».

А на свиноферме, где нынче с утра, заменив моего хозяина, работал его напарник, дела уже кончились. «По правилам арифметики» — эту формулу я слышал прежде. Она проста: два ведра в руки, а в ведра наваливай из котла каши побольше и таскай, корми свиней. Семь раз по два ведра — это четырнадцать, три раза по два ведра дробленки — это двадцать, два ряда клеток, в которых свиньи, почистить. Пятнадцать умножить на два получается тридцать. Вытри лоб, а чтобы охладиться, запрягай лошадь и грузи силос ли, зеленку, что есть.

Нынче арифметика стала пожиже, потому что от прошлогодних 1500 свиней осталось 150 голов. Часть продали, чтобы зарплату зимнюю заплатить, много за зиму разокрали. Сторож прятался, чтобы не тронули его. Сам председатель по ночам приезжал. Но разве укараулишь.

От фермы, от невеселой ее «арифметики», отправились восвояси. День стоял солнечный, с высокими белыми облаками. Хутор был пуст. Люди «убивались» на сене. Третий день не было дождя. А снова его обещали. Хозяин мой остался на гумне сено очесать да сверху прикрыть, чтобы при дожде не затекло. Я же отправился на речку дорожную пыль да сенную труху смыть.

Речка возле хутора неширокая, быстрая, имя носит славное — Бузулук. Сегодня она пустынна, даже ребятишек нет, все в делах. Искупался я, поплавав в чистой воде. Уходить не хотелось.

Солнце уже клонилось к вечеру, к маковкам старых верб. Донный песок был светел, а вода темнела. Синие стрекозы бесшумно реяли над водой, временами садясь на листья кувшинок, лилий. Розовато-белые и желтые цветы уже закрывались, смыкая лепестки. Скоро они опустятся в воду до завтрашнего утра. На краю хутора два огромных вековых тополя шумели листвой. Ласточки-береговушки сновали рядом. Веяло духом пресной воды, зелени, свежего сена. Мир и покой. Но думалось не о вечном — о бренном, о жизни, которая рядом текла, об ее «арифметике».

Полторы сотни свиней осталось на ферме. Не сегодня, так завтра и им конец. И если это случится, то чем будет жить мой знакомец? Сейчас хоть своих свиней держит, кормит их от колхозного. Он на это «имеет право» хотя бы потому, что работает на колхозной ферме практически бесплатно: 8 да 10 тысяч рублей апрельских да майских, до сих пор не полученных, — что они нынче, в июле ли, в августе (если дадут), при инфляции в 20 да 30 процентов в месяц. Чем его укоришь, когда он всем нам живой укор. Худой не по-доброму. Широким солдатским ремнем подтянулся, чтобы язва не так болела, и день за днем косит — ранним утром, потом в жару, потом ночью, в комарье, считай, не спит. Спасибо мудрая бабка его не столько вылечила, сколько напомнила: ты один в семье работник. Реви — но коси. Без коровы не обойдешься: дочки да старики, да сам еще живой. Так что коси. И ты, Филиппович, ползи на коленках, чтобы спина не болела, день за днем по своей картошке, пока живой, пока не ткнешься головой в борозду.

В мире тишь и покой. Ласточек посвист. Легкий ропот вербы. По бревенчатому мосту через Бузулук везут из займища сено. В займище нынче зелено, цветут луга. Озера лежат — вода не шелохнется в вечерней тиши. По малиновой от заката глади плывет, словно зеленый корабль, просторный остров с белыми березовыми парусами. Это озеро называется Большое Бабинское. Там не один плавучий остров, а несколько. Твердая земля на них, зеленая трава, кусты, высокие деревья. По-местному эти острова называются коблы. Они могут подолгу стоять возле берега, и не всякий поймет, что это остров. Причалят и стоят, будто приросли. А потом вдруг, при ветре, поплыли. Озеро большое, плывут и плывут, словно зеленые корабли.

А возле Строкального озера в прошлом году осадили меня лисята. Ехал я не спеша по дороге на хутор Исаков. Слева — озеро, тополя да вербы по берегу, справа песчаные бугры, густо заросшие талами. Оттуда, с бугра, на дорогу выбежали два лисенка. Завидев машину, они не прочь побежали, а кинулись к ней. Я остановился, выключил мотор и вышел. Лисята чуть не под ноги мне совались. И с одной и с другой стороны забегут и глядят. Мамаша их с сиплым тявканьем носилась по бугру, призывая. А им на мамкины приказы наплевать. Разглядывают и меня и машину, кружат возле колес. Еще не порыжевшие, в темном меху, веселые лисенята.

* * *

Нынешний год выбирался я с хутора другой дорогой: не займищем, боясь там увязнуть, а верхом, мимо хуторов Ольховский да Кочкаринский. В первый даже хотел заехать, но потом передумал. На тамошней ферме два свинарника. В одном работает семья Донсковых, в другом — Ахромеевы. На «новых формах хозяйствования» они обжигались не раз. Еще в 1990 году Донсков заключал с колхозом договор на «аренду». Все было просто на бумаге: колхоз дает две тысячи поросят, обеспечивает кормами, ветеринарным обслуживанием; Донсковы работают, получая небольшой аванс, а в конце года — полный расчет за полученную свинину. Гладко было на бумаге, а в жизни все пошло наперекосяк. Поросят завезли, а корма для них приходилось выбивать в правлении с криком. Чуть не каждый день ездил Донсков к председателю, к другим «спецам». А те от него двумя руками отмахивались: «Ты на аренде, думай сам». Хотя в договоре ясно было записано: «Колхоз обеспечивает кормами». У свиней начались болезни, падеж, а ветеринары не кажут носу, ответ тот же: «Арендатор, думай сам». Так и бились Донсковы весь год. Не работа, а мука. Свиней все же вырастили и деньги по тем временам получили неплохие. Но на следующий год договор заключать отказались.

В ту пору, когда Донсков мучался на «аренде», была на нее мода, очередной «подъем сельского хозяйства». Новый редактор нашей областной газеты, как говорится, лично поехал, чтобы «передовой опыт» Донскова в газете отобразить. Съездил, поглядел. Случилось мне в эти дни зайти к нему. Он сидит невеселый, спрашивает меня:

— Разве это жизнь? Разве можно так? Себя гробит, детей. Света белого не видят. С утра до ночи свинарник, свинарник… Корма добывает, мыкается. Ночами у свиней. Разве жизнь это?

Что я мог ответить ему? Лишь пожать плечами: мол, всюду жизнь.

Такая вот она разная, наша жизнь. Словно живем хоть и на одной планете, но в разных веках. И континент один, и страна, и разделяют порой всего лишь сотня ли, тысяча километров. Но века разные. В одном — лишь прищурься и погляди, как мудрая машина, подчиняясь воле твоей, даже не на Земле, а на Луне и вовсе в космической дали сделает, что прикажешь ей: направо пойдет и налево, словно в волшебной сказке. Но тут же рядом, в том же времени, но в веке другом: накладывай в ведра кашу — и бегом! Тридцать умножить на два получится шестьдесят. Вытри лоб и пятнадцать клеток, в два ряда, чисти мотыгой да лопатой. А у Донскова их не пятнадцать, а много более: две тысячи голов, аренда. Корыто, навозом полное, бечевку через плечо — потянул на волю. Упрись, опрокинь, тяни назад и отдыхай, пока корыто пустое. А неподъемные молочные фляги у доярок и тоже корыто с навозом, мотыги, с дробленкой мешки на загорбке. Разбитые коровники, свинарники, зимние ледяные сквозняки. Да разве перечтешь все, им привычное, а для нового глаза — страшное. И можно понять и простить машинистку, которая, перепечатав рассказ «Тарасов» ли, «Сено-солома», спрашивает с горечью: «Неужели это правда?» Или когда почтенная московская писательница, тоже прочитав, пожимает плечами: «Вроде крепостное право…» Милые городские женщины, от машинисток редакционных до докторов физико-математических наук, — вам простимо. Но вот когда Михаил Сергеевич, будучи президентом страны, попал, если помнится, в Красноярском крае на колхозную ферму к дояркам, а потом всенародно охал: «Отсталость… Ручной труд… Позор…» Или наш областной руководитель тоже всенародно, на пленуме, чуть не навзрыд: «На ферме я был… Корытами навоз… Вручную…» Они ведь не городские барышни, не физики, не математики, спрятанные от жизни за «проходной». Они зубы проели на руководстве селом. А теперь, к седым волосам, Бог на ферму занес. А может, просто жили прижмурившись. Это хуже. «Слепые поводыри слепых».

А что до работяги Донскова, то, отмучившись, а потом отдышавшись, он ведь снова в аренду полез в 1992 году. И слезно просил лишь об одном: «Дайте нам возможность работать! Мы хотим именно заработать, а не урвать куш! Дайте поработать!» Крестьянской наивности, вере, долготерпенью не устаешь удивляться. Нет! К Донскову я нынче не поеду. Чего без толку себе и ему душу травить. Поеду я лучше в Дурновский, к Мазиным. К Галине Федоровне, к Владимиру Яковлевичу. Там всегда мне рады.

Владимира Яковлевича Мазина я застал уже за двором, в седле мотоцикла.

— Ключ на всегдашнем месте, — на ходу сказал он мне. — Харчи в холодильнике. Галина в городе, будет к вечеру. Я к обеду надбегу.

Ключ от дома у Мазиных уже не первый год «на всегдашнем месте», чтобы и жданные, и нежданные гости у порога не торчали. А знакомых у них немало. Владимир Яковлевич — хороший, опытный агроном, с недавних пор районный депутат, хуторской атаман. Бороду он носил несколько лет, нынче побрился. Галина Федоровна директорствует в известной на всю область дурновской восьмилетней школе.

Вошел я в дом, помыслил и решил, не упуская доброй погоды, ехать в Вихляевку да Клеймёновку транспортом, сердцу милым, — велосипедным. Нашел в доме двухколесного конька, подкачал ему шины, примкнул дом и подался.

Станица Дурновская (это по-старинному, нынче уж — хутор) тянется вдоль Бузулука по берегу высокому. За речкой, за быстрой ее водой, на многие километры раскинулся край зеленый, займищный. Там просторные луга Ярыженский, Дурновский, Вихляевский, Мартыновский; там озера, из них самое большое — Ильмень, а малых не счесть; там речки текут Паника и Лесная Паника; там Мартыновский лес и Летник — дубы да березы; там Большие да Малые Городбища, Татарские валы, Проран; там милые сердцу хутора, хлебные поля, полевые дороги, по которым хожено-перехожено в золотую летнюю пору, зимой, в весенние разливы, когда Бузулук играет, ярится, а потом заливает свои луга: ни пройти, ни проехать.

Нынче июль, позднее, холодное лето. Но третий день стоит словно у доброго Бога вымоленный: солнечный, с высокими белыми облаками, с теплым ветром — для сена лучше не надо. Дорога моя — по займищу, перелесками и лугами, где трава нынче, словно в сказке, многоцветным пахучим ковром: белая кашка качается, словно малые облачка под ветром плывут, желтый донник, пахучая медуница, золотистый звездчатый зверобой, стройный аржанец, легкая овсяница, мышиный горошек в розовом да белом цвету — море трав колышется незнамых и знамых. Сладкий цветочный дух плывет над землей и томится под солнцем. Чуешь мед его на губах, и невольно тянет шагнуть от дороги и пойти ли, поплыть, купаясь в душистом мареве, словно иная тварь: золотая пчела ли, тяжелый шмель, что с гудом переходит с цветка на цветок, голубая хрупкая стрекоза, невесомая бабочка, радужное — разноцветье пестрит в глазах, неумолчный звон стоит над лугами.

В тенистой дубраве продышишься — и снова в луга. Легкая волна ветра донесет горячий хмельной дух подсыхающих трав, скошенные, они томятся под солнцем, источая последнюю цветковую сладость и горький сок.

Но мало скошенного. Облака, томится жара, видно, дождь недалеко.

Снова прохлада, живительный дух сосняка. Песчаная дорога течет к Вихляевке, тихому селенью, забытому людьми и Богом. На окраине ее полуразваленные колхозные фермы, давно уж без скотьего мыка. Над хутором сомкнулись тишина и зелень. Ни людей, ни детского крика. Тонут крыши старых домов в одичавших садах. На базах, во дворах конопля да крапива тянет к небу острые пики, словно орда татарская на долгом постое. Не селенье — зеленое кладбище. По улице, по разбитым колеям с зеленой водой, с трудом пробираюсь. И вот он наконец, асфальт, — вековечная мечта вихляевская, черный, новенький, еще не обкатанный и пахучий. Сколько лет о нем говорено-переговорено, писано-переписано… Вот и пришел наконец, опоздав на десять ли, на двадцать лет. Теперь эта дорога на кладбище, к старым людям, да еще к райцентровским дачникам, которые, здешние дома за бесценок скупив, хорошо если посадят картошку, а то и просто наезжают в месяц раз к целительной хуторской тишине.

Старая женщина, бабушка, сидит у двора.

— С новой дорогой вас, — поздравляю я. — С асфальтом.

— Пропади он пропадом, — ругается она. — Машины всю ночь гудят, голову поразбили. Едут всякие ащаулы, замков не наставишься. Тянут все…

Еще в прошлом году, когда дорога лишь подбиралась к хутору, жаловался старый учитель Павел Михайлович Соснин: «Тянут. Два насоса один за другим из колодца вытащили. Чем теперь огород поливать?»

Старая женщина, старый учитель… Старая память.

Вроде недавно все было: средняя школа, Дом культуры, медпункт, почта, три магазина, людная улица, детвора. Потом все помаленьку отмирало. Восьмилетней стала школа, потом начальной, а потом вовсе закрылась: некого учить. Навсегда запирались магазины. Дом культуры затих. А потом, за последний год-другой, все разломали: школу разбили вдрызг, выломав рамы; теперь появились ученики, но ютятся в бывшем медпункте; Дом культуры тоже не пощадили — во все стороны щепки летят; на почте сумели украсть единственный на весь хутор телефон. И кому в радость асфальтовая дорога? Только лишь мне. Прежде по колдобинам пробирался, на вездеходе «Нива» посреди хутора застрял, нынче на велосипеде качу, как говорят, легкой ногой, через хутор, мимо Ильмень-озера, где плывут степенно гордые лебеди — два белых красавца и семеро черных еще птенцов, мимо пустой земли, где стоял хутор Туба, а за ним раньше были табачные да овощные плантации на низинах. И наконец, Клеймёновский, хутор, считай, родной, в котором прежде живал подолгу, а ныне — лишь на косьбу да на провед.

Елена Федотьевна, матерь Лелька, как всегда, на леваде, не в дому. Нынче она колготится, как и все добрые люди, у сенного скирда.

— Дожди одолели. Боюсь, затечет — и попреет. На выгоне кошу, вожу, докладываю. Не в силах, мой сынок…

Передо мной не выгон, а левада. Скошенная деляна люцерны в зеленых валах лежит.

— А это кто свалил? — спрашиваю я.

— Я косила, кто же еще. Такая погода. Никто не едет. Начну, думаю…

— Да, — только и смог сказать я, зная о нездоровье матери Лельки.

А тут заурчала у двора машина: прибыл зять Федотьевны, Василий Макаркин. Еще не здороваясь, издали углядел он скошенное и спросил у меня:

— Ты, что ли, повалил?

— Она, — показал я на матерь Лельку.

Василий аж закряхтел в досаде, стал головой крутить.

— Сказал же тебе: приеду и скошу.

— Мой сынок, — оправдывалась мать, — такое вёдро стоит, думаю, может… Чую, в силах… Попробую, может… Так, помаленьку…

Поговорили с Василием. Он в отпуске, «отдыхает»: неделю сено косил («Не косьба — казня, льет и льет»), три дня картошку пробивал («Трава — стеной, дожди, она прет и прет»), два дня «жука колорадского морил», эту неделю в квартире ремонт. В понедельник на работу, к колхозной скотине. Макаркин ветврач.

— Тогда я поехал, — скоро распрощался он. — Нынче обои клеим. Подсохнет, ты перевернешь, послезавтра приеду и сложим.

А я прошелся по хутору, в бригадную контору завернул.

Клеймёновский хутор живой, не чета иным. Но тоже… Клуб — разоренный. Старая кузня коптит, словно и нет ей сроку. А вот старые люди понемногу выживают. Ушел дед Архип. На пенсии да в болезнях Тарасов, Холюша, кум Николай, Солонич теперь в райцентре — все работяги, на них хутор стоял, теперь дрогнул. Недаром, когда хвалил я хлеба и говорил: «Дала бы погода убрать», матерь Лелька добавила:

— Да механизаторы не запили бы. Отец да сын Кузнецовы — это работяги, Андрей Клеймёнов придерживается, а другие… — махнула она рукой, — не Шляпужки, не Тарасовы, таких уж нет работяг.

На уборке хлеба «не запили бы»… В другом краю области, в другом колхозе, собирались давать зарплату. Председатель противился: «Запьют». «Взрослые люди… Уборка… — уговаривали его бригадиры. — Бабы ждут денег». Председатель сдался, «взрослые люди» запили. Что им уборка, этим «взрослым» людям…

В бригадной конторе народу было негусто: ветврач, продавщица. Терзали они телефон. Шумели в трубку: «Але!.. Але!!» Из трубки явственно гремела музыка. Как и в прошлом году, когда три дня подряд пытался я дозвониться до райцентра, а из трубки лишь музыка да музыка, да чисто так. Зато радио говорило «по-немецки», как матерь Лелька объясняла: «Наше радио все боле по-немецки бельмекает: не пойми, не разбери, часов не проверишь». Вот и нынче оно то урчало, то пищало. Ветврач его выключил в сердцах.

— Раньше было кому пожалиться, — вздохнул он. — В райком: мол, наведите порядок. А нынче встретишь начальника связи, он и рта не даст раскрыть, еще издали шумит: «Людей нет! Провода нет!» «А вы ведь опять цену повысили». «И еще повысим, — подтверждает он. — А людей нет, провода нет. Да еще и столбы пилят».

Не верится, но чистая правда: валят столбы и увозят, целыми линиями. Электрические еще побаиваются, а линии связи сносят. Что чеховский злоумышленник, он лишь гаечки отворачивал. Нынешние работают посерьезней: снимут десяток столбов, увезут, а ты алекай через пустое поле…

В Дурновскую станицу, к Мазиным, вернулся я вечером, хозяева были дома; но Владимир Яковлевич снова спешил, торопясь еще раз объехать свои поля. В его арендном звене ли, бригаде 25 механизаторов, 3200 гектаров земли, а нынешняя головная боль, как и у всех, — сено. Колхозное сено, корма, а значит, зимовка. Прежде в колхозе было 5 тысяч голов скота, и кормов вечно не хватало. Пришло время свободы: райком не командует. Хочешь — значит, уменьшай поголовье. Уменьшили в пять раз. Не вдвое, а впятеро! Земли осталось столько же и люди те же. И все равно кормов не хватает. Почему?

Едем полями. Вот скошенный, в валах, эспарцет. Уже просохший. Но ни людей, ни машин не видно. А вот уже в копнах доброе сено. Вокруг безлюдье. Седьмой час летнего погожего дня, того самого, который год кормит. Но кончился рабочий день, и с кнутом рядом — никого. Вот и разъехались по домам колхозные работники. Свое сено к подворью будут ночь напролет возить и в скирды класть, а потом еще и укроют от дождя. Возили и возят, ночи не спят, потому что погожих дней нынче раз-два и обчелся. А колхозное жди дождя, который уже недалеко: мглой обступает со всех сторон.

Приехали на гумно. И там ни души. Недовершенный скирд, свезенное сено и сваленное. Уже черное, прихваченное дождями. Снова мокнуть ему. «Нынче пуд сена что пуд меда», — говорили старые люди. И я это видел и чуял сегодня, когда ехал цветущими лугами. Но пропал, считай, по всей области первый укос люцерны. И это все пропадет. Черными будылками будут скотину кормить. А то и соломой. Трудная будет зимовка.

На гумне останавливаемся, гул мотоцикла смолкает.

— Не мое, — горько роняет Мазин.

И это не просто слова, рисовка ли передо мной, это правда, им выстраданная. Владимиру Яковлевичу за сорок. Работал он агрономом, главным агрономом, управляющим, не раз звали его председательствовать. Одним из первых в области ушел он в аренду, и не в угоду моде. Человеку неглупому, грамотному агроному разве сладко всю жизнь с кнутом стоять? В аренде он увидел выход для колхоза, для земли, для себя.

3200 гектаров земли взяли 25 человек. С колхозом заключили договор: платят за технику, горючее, удобрения, сдают готовую продукцию, производят расчет. В звене ни одного лишнего человека, Владимир Яковлевич сам в кабину трактора полез. Тогдашний первый секретарь обкома партии Калашников, приехав как-то на поле, заподозрил маскарад, когда из трактора вылез пропыленный агроном-звеньевой. Но потом понял, что это не игра для начальства. Проговорили они тогда на поле два часа. Калашников пригласил членов арендного звена приехать в обком договорить. Ездили пять человек. Три часа шел разговор. Об аренде, ее сегодняшних достоинствах, недостатках, о завтрашнем дне.

За два года людей в арендном звене уменьшилось вдвое: избавлялись от нерадивых. Количество земли осталось то же, а отдача от нее повышалась. Росли заработки. Все будто хорошо. Но недаром говорят, что дорогу осилит идущий. Сказав «а», нужно говорить «б». А именно: закреплять чувство хозяина. Нужно было дать право на выкуп техники, чтобы она стала личной, своей. Нужно было заводить звену собственный банковский счет, как и положено настоящему хозяину: плати за горючее, удобрения, за услуги мастерской, зернотока так, как платишь в своем личном хозяйстве. И нужно было от лишних людей избавляться по-прежнему, уже не от явных лодырей, которых убрали, а от скрытых, которые понимали, что в большом стаде всегда можно отлежаться и даже в арендном звене работать не в полную силу. Мазин это чувствовал, видел, но в пору ту сверху все же главенствовал «социалистический выбор» и разговоры о выкупе техники встречали, мягко говоря, прохладно. А снизу шумела молва о «бешеных» арендаторских заработках; колхозное руководство и районное скептически спрашивало: «А остальных людей куда девать? Какие в мазинскую аренду не подойдут?» И в самом деле, куда этих лодырей, полулодырей, придурков-«краснодеревщиков»? Даже сейчас ответ неясен. Тогда тем более. А тут еще банковский счет собственный, считай, личный. А своим денежкам мы хозяева всегда недурные. И что достанется с этого счета колхозной конторе, районному комитету сельского хозяйства, областным начальникам, министерству? Ведь не Божьим промыслом они живут. Вот так все вместе, снизу и доверху, Мазина остановили. И сегодня он там же, где и начал, у того же разбитого корыта: 25 человек вместо 13. И сидит вот, вздыхает: «Не свое… Свое сено будут ночь напролет возить. А колхозное…»

Колхозное мы поглядели и возвратились домой. Там ждали нас домашние дела и заботы. Хозяйство у Мазиных, как и у всех жителей сельских, очень немалое: свиньи, птица, пчелы и, конечно, огород, в котором нынче пришла пора помидоры подвязывать да пасынковать. Вместе с родителями работали взрослые уже сыновья. Старший — студент пединститута, младший — без пяти минут студент сельхоза. Огород у Мазиных образцовый. Галина Федоровна не только директор школы, но и биолог. На пришкольном участке в теплицах растут лучшие в области сорта помидоров, перца, капусты, полученные от областной сортоиспытательной станции для проверки. Рассадой школьники снабжают не только своих станичников, но и целые колхозы. Огород Мазиных именно такой, каким и должен быть у семьи биолога, агронома и будущего агронома…

К сумеркам помидорные ряды стояли словно на параде — шпалерами, аккуратно подвязанные. К тому времени поспела и банька, за ней поздний ужин, а потом долгие, за полночь, разговоры о делах сельских.

Семья Мазиных, на мой взгляд, — редкий теперь в России островок сельской интеллигенции, которая, в отличие от городской, не только мудра, но и практична в делах житейских. У Мазиных прекрасная библиотека, допоздна горит свет в их доме. Но сильны они не только книжной премудростью. Дурновская школа, где много лет директором Галина Федоровна, — одна из лучших в области. Сюда, несмотря на дальность, едут за опытом и на практику ученые пединститута, преподаватели и студенты из областного же педагогического лицея.

Звено Владимира Яковлевича тоже на виду, в своем деле он специалист авторитетный.

В делах обыденных: дом и подворье, у Мазиных есть чему поучиться. Скотина и птица — в добротных стенах, а не в каких-нибудь покосившихся катухах. Дом, а рядом, под одной крышей, баня, летняя кухня, кладовые, мастерская — все сделано удобно, как говорится, с умом, своими руками. О сыновьях тоже худого никто не скажет. У Мазиных не только и не столько слова, но и дела, что для села ли, хутора очень важно. Потому что и дед Щукарь порою неглупые вещи говорил. Но это — пустая говуря, какой много нынче. А вот речи Яковлевича, как зовут его в округе, послушать не грех.

Нынче он говорит с горечью, много курит.

— Аренда не пошла еще и потому, что характеры разные: у председателя, агронома, работника — у каждого свое «я». Помирить их должен закон о земле, чтобы производственные отношения определялись законом, а не моим ли, твоим характером. Ты говоришь про павловскую ферму, я ее знаю. Две тысячи было свиней — пятнадцать человек обслуги. Сто пятьдесят осталось — те же пятнадцать человек. Свинина дорогая, невыгодно, нерентабельно. Но может один человек и тысячу и полтысячи голов откормить. Это жизнью доказано.

На здешней свиноферме в ту пору, когда работал Мазин главным агрономом, такое было. Уговорил Мазин хорошего работягу, прежде крепко пившего, но завязавшего, взяться за свиней на аренде. Правда, уговаривать больше пришлось жену, и даже расписку написал, что если не заработают арендаторы, как агроном обещает, то из своего кармана заплатит. Два года работал человек на аренде. Все было: отличные привесы, заработок. Восстал народ на колхозном правлении: «Ворует! Догляду нет, он ворует!» Напрасно взывал Мазин: «Если ворует, поймайте! Накажите, вычтите, заставьте честно работать!» «Ворует! — был ответ. — Не может быть, чтобы не воровал! Прикрыть лавочку!» Аренду прикрыли. Свинина опять стала убыточной.

— А нынче вовсе свобода, — говорит Мазин. — Агроном человек лишний, он может советовать: «Надо бы удобрения, надо бы обработать гербицидами…» «Не надо!!» — кричат. «Надо бы…» «Не надо! Дорого!!» «А выйдет дороже: амброзия уже пожаром пошла. Земля работает на истощение. Это все равно что не кормить человека, а требовать с него работы. Он ведь все равно упадет».

Мы говорили и слушали. И вот за темным стеклом окна зашуршало. Вышли на веранду. По крыше сеется дождь, неторопливый, как видно, долгий. Послушали, вздохнули разом. Мне сразу привиделся просторный луг в займище, который вчера косили; люцерна на огороде у матери Лельки, зеленые валы ее; а еще завтрашняя дорога, раскисшая и разбитая. У Мазина вздыхать было больше причин.

Пошли мы спать. Конечно, не спалось мне. Не мог разом окончиться разговор, который веду я давно с тем же Мазиным, бывая здесь то зимой, то летом. Какие-то фразы Мазина вертелись в голове, обрастая иным, подходящим:

«Как зайцы мечемся: абы как на работе, абы как дома»… Трактористы, которые бросили нынче работу по-светлому, оставив сено мокнуть под дождем, они ведь не отдыхать подались, не телевизор глядеть. Им надо свое сено возить, для своей скотины, которая семью кормит. И тут им ни ночь, ни даже дождь не помеха;

«Работают, чтобы красть»… То сено, подсохшее, добрый, едовый эспарцет, над каким мы с Мазиным вздыхали, оно скорее всего не намокло, успев до дождя перекочевать в какой-нибудь сенник, под крышу. Дело вполне естественное. Об этом говорено-переговорено;

«Нужно, чтобы хороший работник получал в десять раз больше лодыря и жил в десять раз лучше. А теперь они одинаково воруют»;

и самое главное: «Не мое! Не мое — и все тут!»… Вроде бы у самого Мазина звено арендное, работают неплохо. Но вот недавно поставили на трактор одному из механизаторов новый двигатель, цена ему, считай, миллион. Проехал трактор пятьсот метров и стал. Заклинило новый движок. Пробку картера «хозяин» не затянул, она от вибрации выпала, масло ушло. Двигателю конец. И в звене никаких особых страстей: ладно, мол, с кем не бывает… А было бы «мое»?

Не спалось мне. Мазин тоже поднялся, пошел на кухню курить. Трогать его я не стал. Для меня все эти разговоры, раздумья, конечно, несладки. Но уеду развеется. А для Мазина это жизнь. Нелепая, горькая в своей ежедневности, но его жизнь, которую уже не переиначишь.

Два года назад Мазин сделал попытку вырваться из нее. Он хотел взять землю. Все обдумал, столковался с одним из хороших механизаторов, и решили они взять 600 гектаров земли. Не вышло. На хуторском собрании народ им в земле отказал. (А против воли хуторян он не пошел: «Мне с ними жить». Хотя мог бы.) Устроили на правлении колхоза, где окончательно этот вопрос решался, невеселую игру. Никто не знал, с чем он пришел на правление. Главные специалисты держали ушки на макушке, понимая, что уход такого человека, как Мазин, — сигнал тревоги нешуточный.

Кто проморгает, может остаться на бобах. Недаром отказали ему хуторяне: «Помещиком хочет стать. Землю заберет, технику — всем завладеет, а мы останемся…» И когда во время заседания правления стал писать Мазин бумагу, которую тут же углядели: «Прошу выделить…» — один за другим стали исчезать из председательского кабинета главный агроном, главный инженер, главный зоотехник. Они возвращались через короткое время с наспех написанными заявлениями. И если бы уперся в ту пору Мазин и вышел — следом ушли бы многие, колхозу, видимо, пришел бы конец… Но Мазин, свою бумагу дописав, подал ее председателю. У того в усмешке дрогнули губы, и он прочитал вслух:

— «Прошу выделить воз ржаной соломы для мочки яблок…»

Остался Мазин в колхозе, в звене.

В наших беседах он, конечно, всего не договаривал. Я рассказывал о Гришине, Штепо, Шестеренко, других удачливых фермерах. Он знал больше меня. Он понимал все. А мое дело — лишь догадываться, что там, в душе человеческой…

Впрямую мне Мазин не сказал и не скажет, не тот человек. Но брошенное вскользь: «А звено?.. А школа?.. Животноводство рухнет»… В хозяйствах других говорили мне откровеннее: «Уйду я, все брошу — а что с ними будет?» И указывали на людей, колхозников рядовых, не способных уже самостоятельно, без кнута иль указки работать. И полуспившихся, и от роду таких. «Вот доведу до ума всю социалку и уйду», — обещал в другом месте другой руководитель. «Жалко бросать, — вторил им третий. — Такое хозяйство развалится». А хозяйство действительно могучее, одно из лучших в стране.

Мазину трудно из души вынуть и выбросить ответственность за все хозяйство, за всех людей. За школу, к примеру, в которую он вложил много забот и труда. И не только потому, что там директорствует его жена, а потому что там его сыновья и дети его товарищей. А значит, это его заботы. Идея образцового сельскохозяйственного двора школы, не хуже западных, тех, что на телеэкране. Разве можно эту мечту отбросить? Пусть сейчас ей не время. Но именно нынче школа была бы нищей, если бы не звено Мазина, а точнее, не энергия и самоотверженность самого Владимира Яковлевича. Полторы сотни гектаров школьной земли: ячмень, горох, горчица, техника, кредиты, люди, выгодный сбыт — все бы разом рухнуло, уйди Мазин в самостоятельные хозяева, потому что на первых порах у него хватило бы времени только на свое: свои кредиты, своя техника, своя земля.

Для колхоза, для хутора, конечно, выгодно, что Мазин остался. А для него? Недаром он говорит: «Нужно, чтобы хороший работник жил в десять раз лучше, чем лодырь». Конечно, Мазин не бедствует, живя, как и все, подворьем. Но даже легковой автомобиль, показатель сельского благополучия, теперь ему не под силу. И он латает свой старенький. Несколько лет назад, еще при старых порядках, дал им обком на арендное звено два автомобиля. Владимир Яковлевич, организатор звена и его руководитель, конечно, себе не взял, сказав: «Давайте по-честному: кинем жребий». Кинули. Повезло не ему…

Дождь сеялся ночь напролет. Утром не разведрилось. Хуторская округа тонула в мороси, хуторская дорога — в просторных лужах да бездонных колеях. Мазин во дворе прогревал тяжелый свой мотоцикл, точнее, колхозный, положенный ему как транспортное средство. Дали его нынешней весной, не пешком же бригадиру по полям мотаться. На хуторе «догадались»: Мазин на школьный урожай себе мотоцикл купил, а еще «сигареты дорогие курит» — словом, нажился.

Пророки в своем отечестве не в чести. Это истина древняя. Радетелям та же цена. Хотя труды их и порой немалые жертвы далеко не напрасны. Кто оценит их? Одна надежда — на Бога…

Уезжал я из хутора в дождь. Выбрался на асфальт. До Филонова рукой подать. Но что мне райцентр… Разговоры про беспредел, про московские козни. Хотелось поехать к Гришину — до него не доберешься. Можно бы во 2-ю Березовку, новый «экспериментальный центр». Колхоз там реорганизовали, разделив на «кооперативы с полной самостоятельностью». И теперь друг на друга с вилами идут.

Но нынче, в пору дождливую, скучную, что-то не хотелось мне съезжать с асфальта и соваться в грязь дорожную и житейскую. Поехали-ка домой, ведь уже больше недели в дороге. Асфальтом, московскою доброй трассой, за сотней верст сотня, пусть по дождику, не спеша, но доедем. И всюду почти на полтысячи верст мокла под дождем кошенина. В рядах, валках, кучах, сгребенное. А то и на гумнах, возле ферм, свезенное, но в скирды не сложенное. Сено мокло, чернело. Люцерна, эспарцет. Луговое да сеяное разнотравье. Тяжелая будет для скотины зимовка.

В придорожных хуторах в хозяйских дворах стояли сенные скирды, прикрытые целлофановой пленкой, толем, а то и брезентом. Что им дождь…

* * *

Хутор Большой Набатов лежит в просторной долине вдоль речки с красивым названием — Голубая. Охраняют хутор справа и слева Городская гора да Львовичева, Белобочка да Лысенький курган, Прощальный да Кораблев. Впереди, немного отступив от крайних домов, синеет батюшка тихий Дон. За ним в займищных густых уремах среди вербовой, тополевой, дубовой гущины прячутся тихие озера: Бурунистое, Песчаненькое, Большие да Малые Клешни, Синие Талы.

От центра областного, города Волгограда, до Большого Набатова полторы сотни километров, до районного, Калача-на-Дону, — шестьдесят, до центральной усадьбы совхоза, станицы Голубинской, — менее тридцати, но уже без асфальта, колдобина на колдобине. Слава Богу, что сухо. Недолго я поплутал, взяв левее от Дона, но скоро выбрался к долине речки Голубой. Справа вдали Большой Набатов, рядом, под горою, — Евлампиевский, он же Горюшкины. Там лучшие из всей округи груши. Они и сейчас стоят, вековые, могучие дулины. По весне цветут, в свою пору светят желтыми душистыми плодами, потом устилают ими землю. Некому собирать их и есть. На хуторе никого из наших людей не осталось, лишь пришлые, чеченцы, две-три семьи сменяют друг друга. Чуть далее — хутор Осиновский в вишневой да терновой гущине. Там нынче лишь одна старая, больная женщина. Уходить не хочет. Еще дальше — хутор Большая Голубая, где когда-то стояло пять мельниц-водянок. Ныне и он на последнем вздохе. Сорок три километра от центральной усадьбы, без асфальта. От хутора Тепленький остались лишь дикие сады, да развалины, да красивое имя. Эти имена греют горькую память: Березов, Каменно-Бродский, Липо-Лебедёвский, Липов Лог, Зоричев, Еруслань… Сколько их…

Дорога моя — в Большой Набатов, но уж коли случилось так, проедем через Евлампиевский, спустившись с горы. Тем более слышал я и в местных газетах читал, что поселились на хуторе новые люди: Лысенко, Караваев. Первый зерном занимается, второй — коневодством.

Нынче осень. Ударили первые утренники, и как-то разом, пожухнув, опала листва. Груши стоят голые, по хутору далеко все видать. На въезде рядом с дорогой — павшая лошадь, терзают ее три собаки. Слева — убогий домишко, на веревке сохнет белье. Разоренный двор, забора и признака нет, про другое не говорю. Это временные, чеченцы ли, даргинцы, азербайджанцы — словом, пришлый народ и, повторю, временный, взяли свое и ушли. Вот другой дом, на вид поприглядней, с забором; у двора — хозяева, говорят: «Уезжаем домой, в Грозный. А сюда приедут другие, тоже из Грозного». И тоже на время, добавлю я. Чуть далее живут Магомадовы. Вот и все.

Посреди хутора у дома заброшенного грудится техника: тракторы, сеялки. Там же кучи старых досок и бревен. Это хозяйство Караваева, коневода. Земли у него больше 300 гектаров. Несколько лошадей бродят под горою. Хозяев нет. Бывает вроде какой-то работник. Но редко. Самого Караваева я часто в райцентре встречаю.

Неподалеку тоже признаки жизни: техника, тележка с просом. За речкою гудит комбайн, видно, хлеб убирает. А ведь конец октября. Добрые люди в июле уборку закончили. Давно посеяли, озимь кустится. Здесь — уборка. Это фермер. Кажется, Лысенко.

Никого не хочу укорять. Как говорится, чужую беду рукой разведу. Но не сказать не могу. Ведь и земля есть, и техника, и кредиты получены немалые. А результат: дохлая лошадь у дороги. Переверну присловье: строить — не ломать.

Лет десять, наверное, назад приехал я на этот хутор впервые. Тогда здесь закрыли школу. Она стояла под горою, у хутора на виду. Потом ее сожгли. Закрыли школу, а хутор был живой. Вон там, у колодца, который потом завалили, говорили мне хуторские бабы: «Никого нас не будет здесь через год-другой». Не верилось. Больно уж хутор был хорош. Большие казачьи дома-курени — с низами, «галдереями». Просторные огороды, левады, в плетневой огороже. Возле речки луг, за речкою — хлебные поля. Даже не верится, что все это было.

Для тех, кто не верит, не знает, как погибают хутора ли, села, пример, как говорится, наглядный — хутор Большой Набатов, он рядом, в пяти верстах. Дорога — лугом, над речкою.

Большой Набатов еще живет. Он умирает трудно, как все могучее. Но умирает. Из людей, которые здесь родились и крестились, остались лишь пенсионеры: Вьючнов Василий Андреевич, 1910 года рождения; Жармелов Фома Тимофеевич, 1918 года рождения; жена его Евдокия Ивановна; другие под стать им — Арькова Акулина Яковлевна, Одининцева Ольга Игнатьевна, Евсеев Иван Григорьевич, Пристанскова…

Когда-то большенабатовский колхоз имени Буденного известен был на всю область. Хутор людный: 300 семей. «Тут улица, там улица… Как в городе…» вспоминают старые люди. 5 полеводческих бригад. Из них одна молодежная. Птицеферма с гусями, утками да курами, молочнотоварная… Овечьи гурты… На конеферме одних маток было до 500. Все это в прошлом: тяжкий труд, палочки-трудодни, то копеечные, то вовсе пустые, когда вместо хлеба давали 200 ли, 300 граммов куколи. Куколь — черные семена сорняка вьюнка, какой при молотьбе в хлеб попадал. Потом на току его отделяли. Зерно сдавали государству, куколь оставляли колхозному трудовому народу. Его запаривали и ели. Он был едовее желудей, вязового листа, лебеды, речных ракушек-перловиц и прочего, чем кормился колхозный народ. Ведь хлеба-то начали досыта есть лишь году в 1954-м ли, 1955-м.

Но работали — на фермах, в полеводческих бригадах, плохо ли, хорошо, но кормили страну, сами кормились, детей растили. И наконец, отработав свой немереный стаж, ушли на пенсию. Началась новая жизнь. Длится она и поныне.

В последние годы с экрана телевизора, газетных страниц, с трибун, доказывая нужность свою, народ разный, от президентов до милиционеров и шахтеров, кивает на Запад, где платят президентам и полицейским поболее, и предлагает на тех равняться. Доводы звучат убедительно. Появляются все новые «Форосы», роскошные и надежно охраняемые особняки, «мерседесы» и прочее. Догнать и перегнать Америку хотят все. Но могут лишь сильные мира сего.

А набатовские старики… Да только ли набатовские. Там и здесь, глядя на их немудреное житье, вспоминаю я старость иную. Стоит в глазах венгерская деревенька, дом и двор тамошнего бригадира, куда вошли мы передохнуть после долгой дороги. Не дом я вспоминаю, не убранство его, не цветник, а обыкновенные качели во дворе. Когда отворил я калитку и вошел во двор, на тех качелях качалась теща колхозного бригадира, милая пожилая женщина в светлом платье, в седых кудельках, в туфельках. «Пирошка! — позвала она дочь. — К нам гости!»

Скажи, мой читатель, мой невидимый собеседник, где ты видел такое селенье у нас в стране? Я уж не буду кивать на Америку, где под Филадельфией, на окраине Джорджтауна, и день и другой приходил я в уютный городок пенсионеров. Там зелень и тишина, милые домики, хорошая обслуга, цветы. И не миллионеры там живут, а, как говорят, простые американские люди. Мой коллега там же, в США, неделю прожил во Флориде, гостя в пансионате у бывшей медицинской сестры. Мы встретились в Нью-Йорке перед отлетом, и он взахлеб рассказывал о плавательном бассейне, теннисном корте. Но Бог с ним, этим кортом, — читатель мой, мне качели покоя не дают, обыкновенные качели во дворе венгерского сельского дома. Туда-сюда… Качи-качи… Старушка на них. В седых кудельках, в светлом платье…

Арькова Акулина Яковлевна, набатовская колхозница с немереным стажем, с тяжелыми, разбитыми руками, сидит возле меня, горбится, рассказывает с усмешкой:

— Пролежала я две недели в больнице на центральной усадьбе. Врач домой выписывает, говорит: «Свинину не ешь». «Откель у меня свинина?» «Колбасу тебе тоже нельзя». «Колбасы нам, слава Богу, два ли, три года не возили». «И яиц тебе нельзя». «Кур перевела давно. Чем кормить? Добывать уж не в силах». Врач поглядел, говорит: «А вот сливочное масло можно». А я уж забыла, какое оно и напогляд.

Малая хатка Акулины Яковлевны стоит рядом с хуторским магазином. Но что в том холодном, нетопленном магазине? Лишь длинные пустые полки по стенам. Он кажется огромным, пустой, и оттого еще более холодным. А на дворе лишь октябрь. Что тут будет зимой? Знаю точно, что тепла не будет, потому что нужен новый водяной котел, а сельпо — нищее, у совхоза больше 100 миллионов рублей долгу. До магазина ли ему? Так что спасибо за хлеб, который еще возят. Он, батюшка, главная еда Акулины Яковлевны. Какое-никакое хозяйство держать она не в силах. «Изработалась», — признается честно. Я вижу: все верно, она изработалась за долгие-долгие годы. Теперь вот сидит в малой хатке своей. Что здесь? Постель, да икона, да сундук со смертной одежей — вот и весь нажиток за семьдесят лет труда. В своих заметках я не раз еще буду подчеркивать: нажиток… За тридцать лет колхозного труда, за пятьдесят, за сто.

— Своего не будешь иметь, сбирайся — и на попов баз, на кладбище, указывает Фома Тимофеевич Жармелов перстом на хуторской погост.

— Работаем, трудимся, вот и живем, — вторит ему Василий Андреевич Вьючнов, ему нынче восемьдесят четыре года. — Ноги не идут, а надо. Реву, но иду работать.

Просторные левады, подворья, где хрюкают свиньи, гребутся куры да плещутся в луже утки. Овечки да козы — в степи, на попасе. И все это — труды и труды. Копать и полоть, поливать, чистить, сено косить, возить дрова. А ведь годы немалые: семьдесят, восемьдесят…

Где-то дети — далеко ли, близко. Приезжают налетом. У них свои заботы. А хозяйство, которому отдана жизнь (раньше колхоз имени Буденного, теперь «Голубинский»), — какая от него помощь своим ветеранам? Тут ответ один: никакой. Вспахать ли огород, сено привезти, дрова. На себе не потянешь. Не поможет тебе управляющий, а директор и вовсе. Кланяйся трактористу, готовь бутылку ли, две. А водку нынче на хутор редко привозят. И стоит она — две тысячи рубликов. Вот и приходится расплачиваться овечкой ли, козой. А по-другому никак. Бутылка, бутылка, бутылка… Горсть зерна, что выдают пенсионерам, что от нее проку? Двух курят прокормить? Надо? Привезут. Но готовь за бутылкой бутылку. Принимай да побаивайся. Ведь ворованное. Поймают будешь отвечать.

Восьмидесятилетняя Евлаша не стала было свинью держать, мочи нет. За год в хуторской магазин не привезли ни жиринки. Снова пришлось свинью заводить в восемьдесят лет. Какая уж тут Америка, какая Европа, какие качелики. Как сказал Василий Андреевич: «Ноги не идут, а надо. Реву, но иду работать». Это по-нашему.

Когда Акулина Яковлевна рассказывала о больнице, о советах доктора, то нет-нет да и прикладывала руку к иссохшей груди.

— Болит? — спросил я.

Она кивнула. Хотя о чем было спрашивать, погляди — и увидишь.

— Лекарства надо пить, — посоветовал я.

Собеседница лишь вздохнула в ответ.

Фельдшерский пункт на хуторе третий год уже на замке. Дай мне Бог ошибиться, но, кажется, этой зимой он рухнет, а к лету его растащат. А ведь дом еще хороший, старинный, как на Дону говорят, круглый, казачий дом. Прежде ему каждый год делали небольшой ремонт: подмазывали фундамент, красили, доску-другую прибивали. И он стоял, приглядный, уютный. Старый Вьючнов последнюю фельдшерицу вспоминает добром. Она делала ему уколы, после которых он чуял себя здоровым: «Буравлем ходил». Нынче, когда «прихватит что-то внутре», он лечится… Рука не поднимается, да и читателя жаль, так что умолчу я, чем лечится восьмидесятичетырехлетний Василий Андреевич, когда у него прихватит «что-то внутре».

— Хочешь — болей, хочешь — нет, — говорит Фома Жармелов. — В ту весну я без сознания больше суток лежал. Приезжали, сказали — вроде инфаркт. Трогать нельзя. Больше не трогают.

— Те годы таблетки возили, — вспоминает его жена. — Много было таблеток: от головы, от кашля. А последний раз, тот еще год, привезли лишь зеленку. Хочешь — лечись ей, хочешь — курей мажь для отметки.

Не станичным, с центральной усадьбы, докторам мой укор. Что они могут сделать, имея единственную машинешку для всех забот? А дороги от станицы Голубинской к пяти ее хуторам далекие и нелегкие, там и метра асфальта нет. И что хутора… Уже станица чует новые времена: собираются закрывать как нерентабельную аптеку.

А в Большом Набатове у фельдшерского дома осыпается обмазка фундамента и, что самое главное, исчез столб, который поддерживал кровлю веранды. Теперь эта кровля висит. Ляжет снег, она рухнет и потянет за собой всю крышу дома. А тогда дом растянут в два счета. К лету останется лишь обглоданный остов. Вот он, рядом, живой пример: хуторской клуб. За год-другой от него лишь кирпичные стены остались: ни потолка, ни сцены, ни окон, ни дверей. А здание хуторской почты? В прошлом году приезжал — стояло. Не успели закрыть — остался лишь фундамент. В Евлампиевском магазин еще недавно работал, теперь — разбили. А школу там сожгли давно. Хорошая была школа. Любил я там летом на ступенях посидеть. Сидишь, весь хутор видать и всю округу. Закрыли ее — и хутору конец.

Большой Набатов умирает от такой же беды. Ни почты теперь, ни медицины. А началось все со школы.

Николай Николаевич Семерников, управляющий совхозным отделением в Большом Набатове, еще молод, но работает в этом хуторе десять лет. Сначала агрономом, теперь — в нынешней своей должности. А школа будто бы к полеводству да животноводству отношения не имеет. Но это будто бы. Семерников же знает и чует не первый год на собственной шкуре, что имеет отношение. Нет в хуторе работников для фермы и для поля, и новых, даже беженцев, сюда не заманишь, потому что с семи лет детишки должны на целую неделю отправляться из родительского гнезда на центральную усадьбу, в тамошний интернат, в котором доброго мало. Нынче осенью там не топят, и спят ребятишки под тремя одеялами.

— Уж как мы просили, — говорит Николай Николаевич, — сделайте нам начальную школу. Старая стоит. Давайте отремонтируем. Нет, говорят в районо, санэпидстанция не примет. И ведь деньги тогда были, не то что сейчас. Ну давайте, говорю, в клубе (он еще целый был), там тепло. Немного переделаем, и получится школа и квартира для учительницы. А мне районо толкует: окна низкие, света будет мало, ребенок будет нагибаться к парте и искривит себе позвоночник. Заботники… А то, что наши ребята в распутицу да в снега по месяцу то из школы не могут домой попасть, то в школу не доберутся… Мелюзга — и без матери. Какие родители это будут терпеть? А теперь и вовсе конец, никому не надо.

Это уж точно. Какая там школа, когда столб у фельдшерского пункта некому поставить. Совхоз в долгах. Сельсовет нищий. Его председатель, узнав, что я еду по хуторам, просил меня прихватить его на свои владения посмотреть. У него даже лошади нет. Главврач района, выслушав мой рассказ, мне же и пожаловался: «Те больницы и фельдшерские пункты, что работают, пора закрывать. Денег — одни долги. За лекарства, за питание, за освещение и прочее платить нечем».

Осень. Россия. Хутор Большой Набатов. Не нынче, так завтра пойдут дожди, развезет дороги. Ни проехать тогда, ни пройти. До станичной больницы, до школы лежат нелегкие версты. Автобусы сюда не забирались отродясь. Прежде добирались до станицы и райцентра водой, по Дону, рейсовым катером. Отменили его два года назад по причине нынче обычной — нерентабельность. По той же причине отменили прежде делавшую два рейса в неделю, по вторникам и пятницам, совхозную машину со скамейками. На ней успевали к автобусам — районному и городскому. Теперь же при нужде даже на центральную усадьбу совхоза можно добраться лишь с оказией, случайно. А потом в станице снова искать такую же. Ночевать там, коли не сыщешь. И снова искать. Да и всякая ли попутка сгодится малышу-первокласснику или старому человеку: железный кузов самосвала, тракторная тележка?

Про хуторскую медицину, торговлю, почту, школу, точнее про их отсутствие, я сказал. Осталось добавить немногое: два телевизора и холодильник в доме Жармеловых который год не работают, та же песня у Вьючновых, про Евлашу да Кулю и говорить нечего. В годы прежние была слабая надежда на колесивший по району фургон «Бытовые услуги». Нынче «услуги» кончились. Районной «бытовки» не существует. А значит, и надежда ушла.

С газетами на хуторе, считай, все распрощались. Во-первых, не по карману, во-вторых, почта закрылась и привозить газеты будут раз в месяц скопом, половину растеряв. Радио понемногу смолкает, но старый Вьючнов умеет его «ремонтировать»: кулаком стучать по репродуктору или дрючком провода шевелить. Тогда оно «чисточко загутарит».

Когда приезжаешь на хутор, то каждого для беседы невольно отрываешь от дел: один в огороде, другой на печурке кашу варит свиньям — все в заботах. А потому в конце разговора обычно просишь прощения за то, что от дел оторвал, и слышишь в ответ: «Тебе спасибо за то, что приехал, поговорил, послушал нас. Мы от людей отвыкли». И правда ведь, в магазине не постоишь, там холод, клуб разорили, редкие праздники: Первомай да 7 ноября, День Победы, когда собирали всех, поздравляли, — все это кончилось. В опустевшем хуторе там и здесь едва теплится жизнь. Каждая в своем углу. В основном стариковская.

Сельские старики, на мой взгляд, нынче единственная опора деревенского мира. Не будь их — половина нашей земли стояла бы в бурьяне по пояс. Во-первых, потому что работают они до последнего вздоха. Тетя Нюра моя плакала в последний год жизни: «Работать не могу… Возьму лопатку, а руки не держат… Хочу работать, а не могу». Покойный дед Архип из Клеймёновки за день до смерти все же выполз из хаты, с тоскою смотрел на огород, спрашивал: «Как там, картошку заволочили? В два следа? Иль поленились?»

Приедешь на хутор, вроде и неживой он, одни старики копошатся. Но картошка стоит стеной в делянах немереных, лук топырится, цветут помидоры, арбузные плети устилают землю. Живы старики, и к ним, выбирая время, глядишь, надъедут из райцентра да города молодые — кто помочь, а кто и забрать выращенное. Ведь цены на базарах растут. А здесь — картошка, капуста и прочая зелень бесплатная, да еще и сальцо деревенское и мясцо. Детишек можно отправить к старикам из душного городского лета. Особенно теперь, когда закрылись бесплатные пионерские лагеря. Да и самим приехать, вольным воздухом подышать и подкормиться. Профсоюз теперь не подмога. Пока сельские старики живут на своей земле, все это возможно. И как тяжко они расстаются с ней, пусть даже ненадолго, на зимовку, в городские квартиры, к детям, где, по их словам, люди «бьются один об одного», где «вода горчей полына, я ее проглонуть не могу», где «в клетке сидишь на этом этаже и плачешь».

Одним некуда уйти, другие никуда не пойдут, потому что здесь их родная земля, родные могилы. Они живут. И горькое их житье не только просто укор нашему государству, а еще — наглядный пример молодым, полным сил, которые ищут и пока не могут найти себе пристанища. У одних нет работы в городе, у других жилья, третьих стронуло с места тревожное время. Таких нынче много. Приезжайте в Большой Набатов! — зову я их. Работы хватит по горло, на долгую жизнь. Но жить будете без медицины и почты, без школы, дорог, без надежного транспорта, телефона, телевизора и прочей «сложной» для хутора техники. Забудете, какие напогляд бывают конфеты ли, колбаса. Единственное, что пока обещаю, магазинный хлеб. Но может быть, завтра не будет и его, как в Евлампиевке, где пекут уже свой. Но будет — работа, работа и работа: с лопатой, вилами, мотыгой, на своем ли, на колхозном базу. Без выходных и отпусков (ведь скотину и на день не оставишь), с пяти утра до полуночи.

Такая вот наглядная и доходчивая агитация свое дело сделала. Погас огонь в хуторах Большая да Малая Осиновка, Липов Лог, Тепленький… Считать их можно долго: Малый Набатов, Лучка, Картули, Екимовский… Это лишь те, что рядом, рукой подать. Евлампиевский, Большой Набатов… Сомкнется над округой кладбищенская тишина.

— Озимых мы нынче не посеяли, — говорит управляющий. — А от них — хлеб. Кормов мало. Гурты мясного скота надо с хутора убирать. Нет ни кормов, ни людей. Работать не с кем. Остались лишь пьяницы да чечены. Над пьяницами надо с кнутом стоять, и то они через пень-колоду делают, на уме одно: чего бы пропить. А у чечен свои гурты больше совхозных, на них все корма идут, какие мы заготовим. Людей нет, и никто сюда не приедет из добрых работников. Одни лишь дачники, горе мое. Раньше в магазин вино привезут, два-три дня пьянка — и шабаш, кончилось, до следующего привоза я спокоен. А нынче в любой день, хоть среди ночи, иди к дачникам. У них — хоть залейся. Наши пьяницы им в первую очередь отвезут совхозное сено, силос, дробленку, зерно — все, что те им прикажут.

Те, кого управляющий называет дачниками, — люди разные: местные и пришлые, молодые и крепкие пенсионеры. Никто из них в совхозе не работает. Но держат скотину, хозяйствуя на себя.

— Помощи от них никакой, — жалуется управляющий. — В горячую пору скирдовать никто не пошел. А чуть что, ко мне идут: воды нет, принимай меры, управляющий. И тянут, тянут… Нынче опять семь голов третий день ищем. А рядом, у соседей, трактор украли на этой неделе. Быка за голову зацепили прямо с база и волоком тянули до двора. С емкостей замки сбили, солярку слили в бочки. И хорониться не думали, следы-то явственные. Сколько скотины своей находил в чеченских гуртах. Наша порода — абердины, наши метки. Участкового привозил, в райцентр ездили, к начальнику милиции. Бесполезно. «Погодите, погодите…»- один ответ.

Управляющий — мужик молодой, с агрономическим образованием и опытом. Не дорабатывать ему, как иным совхозным спецам, до пенсии, а жить и жить, и потому я спрашиваю:

— Вы что, не видите, что совхоз в долгах по уши? Он же с ними никогда не расплатится! Чего вы ждете? Какой манны небесной?

— Все я вижу, — отвечает он, — а вот что делать, не знаю. Наверное, надо было уйти в фермеры. Но землю сейчас дают самую плохую. А если бы всем расходиться, досталась бы хорошая. Сверху бы, из Москвы, сказали твердо. А то крутят то в одну сторону, то в другую. Уйти бы, на себя работать, а не с пьяницами кохаться. Не будет совхоза — они погибнут, и все. А по-нынешнему все равно проку не будет.

— А по какому же будет? — спросил я. — Вот у вас тут фермеры появились, на ваших землях…

— Это горе горькое, — ответил молодой управляющий. — Они сроду земли не видали и не знали ее. Поезжайте и поглядите.

Ездил не раз. Глядел. И в прошлом году и в нынешнем. Особенно памятна поездка в конце лета. Тогда, теплым августовским днем, в пору уборочную, ехали мы из Калача на хутор Большая Голубая не асфальтом и грейдером, а сделав добрый крюк, дорогами полевыми. У кургана Хорошего свернули влево и покатили вниз через Липологовскую балку, где когда-то хутор стоял, а оттуда через бугор на Осиновку, краем ее, а потом вовсе дорогой неезженой к просторной долине Голубой речки.

Эти полевые дороги и земли — на гранях соседних районов: справа Калачевский, слева Суровикинский. Справа — совхоз «Голубинский», слева «Логовский». Вернее, когда-то совхозные земли, а нынче не разберешь… В «Логовском» от 11 тысяч гектаров к лету осталось лишь 3,5 тысячи. Совхоз «Голубинский» недавно был целым государством в 70 тысяч гектаров, сейчас наберет ли половину. В «Логовском» землю фермеры разобрали. «Голубинский» отдавал свое направо и налево. В 1992 году, следуя необходимости ли, моде, здесь хозяйствовало чуть не два десятка организаций: корабелы и нефтяники, железнодорожники и строители, агроснаб и райпо, больница и дом отдыха — всех не перечтешь. Не от хорошей жизни отдавал «Голубинский» свои земли: сроду он с ними не справлялся. До «белых мух» убирали, пахали, гноили, потом скотину морили голодом. Причин было много, и все объективные: край далекий, отрезанный рекой, нет хорошей дороги, нет жилья. Потом появился мост, асфальт, жилье, земли вдвое меньше стало, а значит, нагрузки в работе. Но все осталось по-прежнему.

Вот и сейчас едем дорогой полевой: справа поля и слева поля, справа осот и слева осот, белые, седые его головки. Порой из машины выходим, пытаемся разобрать: что же тут сеяли? Ячмень ли, просо, а может, все это — падалица? Единственное хорошее поле — перед Липологовской балкой. Здесь, у фермера Горячева, озимки получили почти по 30 центнеров с гектара. Хотя особо удивляться нечему. Год выдался благодатный. Хорошие хозяева по 50 центнеров получили. Но для этих краев 30 центнеров — небывалый рекорд. Для них привычней жиденький ячменишко, какой и встречал нас порою то слева, то справа.

Вчера — совхоз «Голубинский» ли, «Логовский», нынче — земли Горячева, Найденова, Бударина, Боброва, Старовойтова, Кузнецова, Пономарева… Их уж точно не перечесть. На одной земле голубинской полсотни числится, не считая хозяев крупных — Гидростроя да Водстроя. Но глядеть на эти поля радости мало. У кого-то лучше, у кого-то хуже, а в общем, тот же совхоз «Голубинский» далеко не добрых его времен. То, что было построено в пору совхозную, совсем недавно (кошары, добротные полевые станы, стригальные пункты в Осиновке да на Большой Голубой), растаскивается, ломается, а иного и вовсе нет, словно провалилось сквозь землю. А ведь строили трудно. Совхоз не богатый, хутора далекие. Строили трудно — погублено в одночасье, словно перед концом света. Но ведь жизни еще не конец. И хозяин не навовсе ушел с этой земли. Кто-то ведь да придет? Но кто?

На мой взгляд, те люди, что нынче заполонили голубинские земли, — народ временный, за очень редким исключением. Коренных голубян-земледельцев среди них мало, больше городских, из райцентра. Кто-то решил легкую деньгу зашибить, кому-то банковский кредит нужен; или завтра указ выйдет, и можно будет эту сотню гектаров продать. Один кое-как царапает землю, другой — ждет указа. Какая уж тут агротехника… Взбодренный нынешними дождями, сорняк стоит, словно гвардия на параде.

Картина нерадостная, какая и прежде была, если не хуже. В недавние еще годы один из секретарей райкома в сердцах обещал продать собственную легковую машину, купить на вырученные деньги атомную бомбу и кинуть ее на совхоз «Голубинский». После этого Калачевский район сразу выйдет в передовые.

Времена новые. Много новых порядков и хозяев. Но на голубинских землях и нынче до ноября будут хлеб убирать. По 2–3 центнера в конце уборки наскребать будут с гектара. У добрых людей, напомню, по 30, по 50. И дело не только в нерадивости хозяев новых и старых. Ведь эти земли приличных урожаев никогда не давали. Поговорите со стариками, и они скажут, что хлеб здесь сеяли лишь для себя. А настоящий доход получали на откорме крупного рогатого скота. Земли много — паси и паси. А осенью продавай. Ежегодная Никольская осенняя ярмарка в станице Голубинской проходила на Солонцах, там, где нынче заброшенные плантации. Рассказывали мне об этой ярмарке В. А. Рукосуев, старинный голубянин, и В. А. Вьючнов из Большого Набатова. Тот и другой помнят «красного купца» Чертихина. Из Царицына, Ростова, Москвы приезжали сюда за скотом.

В областном архиве, просматривая дела раскулаченных этой округи, читал и читал я: «арендовал участки земли, занимался торговлей скотом», «снимал участки для отгула скота», «арендовал до 150 га, занимался отгулом»… После коллективизации на этих землях располагался огромный совхоз «Красный скотовод» с центром на Фомин-колодце. В 1937–1938 годах руководство совхоза арестовали, совхоз расформировали. Все больше и больше запахивалось земель. А уж целинная горячка и вовсе попасы на нет свела. Перепахивали все подряд, выворачивая наружу мел. Получили за «целину» ордена и стали гонять комбайны по тощим полям, сбирая урожай скудный, но выполняя «наказ Родины»: «Хлеб — любой ценой!» А хороший хлеб на этих бедных землях бывает один раз в сто лет.

Пришли новые времена. Но что принесли они этой земле? Пока лишь горячку фермеризации. Умеешь ты, не умеешь пахать, коренной хлебороб или горожанин, который трактор лишь в кино видел, но глотка хорошая, настойчивость есть — не мытьем, так катаньем получишь землю.

История с первым в районе фермером Федоровым весьма показательна. Человек городской, в сельских делах абсолютно неумелый — это было видно с первого взгляда, — 300 гектаров земли он все же получил. Речи в его защиту звучали с трибун сессии облсовета, райсовета. Тех, кто не хотел ему землю давать, величали врагами аграрной политики. Землю Федоров получил, взял под нее банковский кредит, на этом завершив хлеборобскую деятельность. 300 гектаров земли зарастали бурьяном, пока их не отобрали.

Но отсутствие четкой перспективы в аграрной политике и боязнь руководителей районов прослыть саботажниками аграрной реформы делали свое дело. Свободная земля в задонской стороне раздавалась налево и направо. У хозяев вовсе нерадивых изымалась и порой передавалась таким же.

Мы и ехали-то в Большую Голубую, чтобы показать новому хозяину его земли. А этот «новый хозяин» был не лучше старого. Всю дорогу шли разговоры лишь о кредите, который банком обещан.

Посмотрели мы поле, сплошь заросшее осотом. Думаю, при новом хозяине этой земле не станет легче.

Так за что же я ратую, укоряя земельный комитет, хуля новых, еще неопытных хозяев? За возврат к совхозу «Голубинский» с 70 тысячами «нищих» гектаров? Нет. Твержу я о том же, о чем и ранее: в стране отсутствует четкая, грамотная аграрная политика. Она заменена лозунгами и сиюминутными нуждами. Не новым толпам «желающих» нужно отдавать землю, а тем людям, которые успели за прошедшие два-три года доказать делами (состоянием земли, урожаем), что они на земле хозяева рачительные.

В начале сентября в Калаче прошло очередное заседание земельной комиссии. На свободные 300 гектаров земли претендовали несколько человек. Досталась она работникам совхоза. «Пусть попробуют, — сказали мне. — У них преимущественное право». А я думаю, что преимущественное право было не у них, вполне возможно, хороших людей и работников, а у Штепо, Олейникова, которые по 40–50 центнеров со своей земли получили. И тогда уже в следующем году эти 300 гектаров начали бы работать. А в ближайшие годы для государства с этой земли пошла бы весомая налоговая отдача. А теперь «пусть попробуют».

Когда я говорил об этом в Калаче, мне возразили, что существуют законы, их надо исполнять, поступи комиссия иначе — прокуратура и суд восстановили бы справедливость. Какая уж тут справедливость, если к земле не пускают хозяина, а поют прежние песни о всеобщем равенстве, когда справа — осот, слева — тоже осот. Но социальная справедливость торжествует.

В Задонье, на землях совхоза «Голубинский», вчерашних и нынешних, за лето побывал я не раз. В конце октября, в последнюю неделю перед ненастьем, дважды там был. Люблю я этот просторный, пустеющий край: степь и степь, крутые холмы, пологие балки, синяя донская вода под обрывом. Но нынче вела меня и другая забота.

В середине октября районные власти решили подвести итог колхозному труду. Собрались руководители администрации, Совета, комитета по сельскому хозяйству, банка. Вопрос один: финансовое состояние коллективных хозяйств. Какие доходы имеем, закончив уборку и сдачу продукции? Какие результаты ожидаются к 1 января 1994 года? Что будем делать в 1994 году? Ответ давали руководители колхозов вместе с экономистами.

Отчет оказался очень неутешительным: все хозяйства района придут к 1 января с пустым карманом. (Лишь «Волго-Дон» получит доход, но теоретический, так как денег ему не заплатят его должники.) С 1 января 1994 года все хозяйства начнут жить в долг. А район наш, Калачевский, один из лучших в области по всем показателям. Такие вот результаты. Причин много, они всем известны. Но легче от этого кому?

Самое тяжелое положение у «Голубинского»: на 1 октября долгов примерно 80 миллионов, на 1 января их будет 250 миллионов. Доходов не предвидится до следующей уборки урожая, когда долги вырастут, по самым скромным подсчетам, уже до 1,5 миллиарда.

Послушали руководителя хозяйства, пожурили его, посетовали на тяжелые времена, решили просить «область» предоставить «Голубинскому» отсрочку по кредитам на 121 миллион. Хозяйствуйте, мол, дальше. Неделю спустя приехали районные руководители в совхоз ли, колхоз — поди пойми теперь, как их называть. И разговор пошел не только и не столько с директором, сколько с главными специалистами: агрономами, зоотехниками, механиками, экономистами.

Сначала говорил Ю. Ю. Барабанов, директор. Рассуждал он реально:

— Долгов много. А впереди просвета не видно. Займем еще и еще, до следующей уборки урожая. Долги будут расти. А чем отдавать? В животноводство надо вложить двести миллионов. Ожидаемая прибыль — сто миллионов. На каждую овцу расходуем пять тысяч рублей, доход получаем — тысячу. Просвета нет. Если сейчас начать ликвидацию хозяйства, то, продав все животноводство, остатки зерна, можно будет что-то выделить каждому работнику на имущественный пай — за прежние годы нажиток. Если дележ будет следующим летом, то уже и делить будет нечего. Все имущество уйдет на покрытие долгов. Руки друг другу пожмем и разойдемся.

Приезд районного начальства для разговора серьезного был известен заранее. Просили главных спецов подготовиться, прикинуть в цифрах и доложить. Поэтому главный агроном начал читать по писаному:

— «Должны повысить урожайность… Ввести новые сорта… Расширить… Паровать… Ожидаемый доход… Должны получить миллиард сто миллионов рублей…»

Сказки все это были, такие привычные сказки для взрослых людей, опытных, сединой убеленных. Признаюсь, что слушать такие речи мне было страшновато. Все словно десять, двадцать лет назад. Но времена новые все же подпирают, и потому спросили:

— А что же вам в этом году помешало «повышать», «расширять», «паровать»? Ведь год был, каких сто лет не будет. Люди по сорок-пятьдесят центнеров получили, а вы, как всегда, десять. А ведь вам отказа ни в чем не было. И опять нынче вы озимку не посеяли, значит, никакого зерна не будет. А вы нам басни тачаете…

Страсти накалялись, началась обычная колхозная планерка.

— Доруководились… От ста коров — тридцать телят выхода. Они у вас что, через два года на третий лишь телятся?

— Они на наших кормах не то что телиться — давно подохнуть должны. Ни люцерны, ни соломы нет.

— Нет, они все же телятся. Даже в райцентре ваши телята, абердины, приметные, их ни у кого больше нет. Разворовывают!

— Конечно. Мы платим скотнику за теленка тысячу шестьсот рублей, бутылка водки — две тысячи. Ему поллитру поставь — он этого теленка не в райцентр, а еще дальше утянет.

— Надо контролировать, вас вон сколько. Каждому по ферме, контроль и контроль. Раздачу кормов, отел. Работать разучились. Вам люди доверили. А у вас выход ягнят какой? А настриг шерсти?

— По полгода не кормим скотину. А требуем отдачи. Это не медведи.

— Кормите, организуйте. Возьмите по ферме и живите там… Сейте сорго. Займитесь подсолнухом… Пришлем специалистов. Будем жать и жать. Заставим работать!

Сидел я, слушал старые-престарые речи. Ведь тех же районных руководителей их же собственным вопросом можно было донять: а кто вам в начале этого, того ли года мешал «жать и жать», «прислать», «заставить»? Никто не мешал. И сколько помню, все жмут и жмут, а в «Голубинском» все те же 7-10 центнеров с гектара, все тот же падеж овцы, все те же комариные привесы.

Словно остановилось время. Но это лишь кажется, оно течет. И горе обманутым или себя обманувшим. Кто их спасет?..

На следующий день после разговора в совхозной дирекции ранним утром приехал я на хутор Малоголубинский. Лежит он в тесном распадке меж холмами, крайними домами спускаясь к берегу Дона. На взгорье — новая контора, новый магазин. В конторе — народ, как всегда, после утреннего наряда: бригадир животноводов, зоотехник, механизаторы. Вопросы я задавал прямые:

— Знаете ли вы финансовое положение своего хозяйства? Как думаете дальше жить? Колхозом? Самостоятельно?

— Знаем, что в долгах… Переживаем… А что будет? — стали отвечать все разом, невпопад и впопад.

— Вы разогнать нас хотите! Ну разгоните, возьмем по пятнадцать гектаров да по тракторному колесу — и что? Нас ведь кто-нибудь купит, и пойдем к нему в работники.

— Мы выросли в колхозе. Как без него, не знаем.

— И сейчас не жизнь. Получаем по восемь-десять тысяч, скотники по пятнадцать-двадцать. И тех по два-три месяца не дождешься. Разве можно так жить? Спасибо все свое: мясо, картошка, овощи. Но это все — труд.

— Начальство хочет всю скотину порезать, все убыточное. А случись завтра засуха, она ведь и по три года подряд бывала. Выживали на мясе и шерсти. А если все порежем — чем жить?

— Но ведь оно и вправду убыточное. По пятьдесят ягнят на сто овцематок получаете. А ведь получают по сто тридцать-сто пятьдесят, — сказал я.

Поднялся галдеж:

— Кошары разбитые… Холод, сквозняк… Они померзли там! Сроду кормов нет!

Ругали начальство, новые времена, московских правителей. Кто-то о выборах спрашивал, о новой конституции.

Оставив вместо себя для допросов молодого моего спутника, я вышел из конторки. Спорить не хотелось. У каждого своя правда. В кошарах холод и сквозняк? Утеплите их, побитые окна заделайте. В домашних стойлах не дует? В тепле стоит скотина? А ведь руки одни и те же, но дома — «мое», а в колхозе «не мое». И что говорить о кошарах, ягнятах, когда колхозная контора, совсем новая, разбита вдрызг. Большая комната уже без полов и кое-где стекол нет. Сбились в одну, тесную, но холодную, и это по осени. Придут холода, что будет?.. И о каких толковать выборах, конституции? Все это пустое. Государственная дума не придет твою кошару утеплять, чтобы ягнята не померзли. Или твой дом, чтоб у тебя под носом, не дай Бог, не примерзло.

Скучно на все это смотреть, скажу я вам…

Во времена прежние, давние и не очень, когда поездишь по хуторам в зимнюю пору, по осени, насмотришься на голодную скотину по брюхо в грязи — тошно становилось. Но было у меня одно лекарство: доехать до поселка Волгодонской, свернуть влево, к скотьим базам, выйти из машины. И сразу на сердце теплело. Вот она, на выгонах и под крышей, сытая, ухоженная скотина. Черно-пестрая порода, без примеси, одна в одну. Бычки лобастые, с живыми глазами, из розовых ноздрей — струйки горячего пара. Чистая, блестящая шерсть, какая бывает у кормленой, доброй скотины, у доброго же хозяина. Это — совхоз «Волго-Дон» Калачевского района. Директор — Виктор Иванович Штепо, дважды Герой.

Нынче время иное. Год 1993-й, время перемен. Почти на треть везде снизилось поголовье скота, надои, привесы. Животноводство в развале.

Совхоз «Волго-Дон», сменив, как и все иные хозяйства, вывеску, остался тем же высокопроизводительным сельскохозяйственным предприятием. Как и в прежние годы, он имеет 8 тысяч голов крупного рогатого скота, большое молочное стадо с удоем в 5 тысяч литров. Урожайность — 40 центнеров пшеницы с гектара, 500 центнеров — овощи. Показатели — лучшие в области, одни из лучших в стране. Это хозяйство по мощности, интенсивности, производительности сродни тем европейским и американским образцам, которым мы завидуем.

Сколько было примеров, когда вчерашний лидер, передовик, потеряв руководителя ли, высокого покровителя, тут же гаснет. В «Волго-Доне» теперь директором не дважды Герой Штепо и времена нынче суровые, но хозяйство не рухнуло и не пошло под уклон. «Волго-Дон» был и остается трудягой и добрым хозяином, хотя нынешние бури не обошли его.

Разговор весьма показательный.

— Поздравь, я телочку купил! — обрадовал одного из руководителей совхоза, Н. Н. Самарского, совхозный же пенсионер.

Самарский поскучнел и спросил нового хозяина:

— А косу ты купил?

— Нет.

— Надо бы сначала косу, сена заготовить, а потом о телочке думать.

Этих хозяйских телочек да бычков, свиней появилось в «Волго-Доне» за последний год очень немало, почти треть от общесовхозного. Трещат хозяйские скотные дворы. И не крестьянская жадность тому виной. Вчера большинство работников «Волго-Дона», отработав нелегкую смену, стремились к отдыху. Ведь нагрузки в хозяйстве большие: по 300 голов на скотника, по 100 коров на доярку. После такого трудового дня спина и руки отдыха просят. Но если вчера мужики, отработав, на рыбалку спешили, то нынче — к своей скотине.

Из разговора в совхозной поликлинике:

— Не могу сейчас дочку на консультацию в город отвезти. Денег нет. Может, вот получим, вроде обещали…

В 1992 году средний заработок работника «Волго-Дона» — 8-10 тысяч рублей, овощевода ли, доярки. Да еще задержка с выдачей на два-три месяца. Детские босоножки в местном магазине 6 тысяч, рядом у торговца детский же летний костюмчик 15–20 тысяч. Вот и приходится вместо отдыха браться за лопату да вилы. Удачно продашь бычка — 100–200 тысяч, годовой заработок.

«Волго-Дон» каждый месяц производит 800 тонн молока, 100 тонн мяса, овощами весь областной центр может прокормить. И кормит. Но деньги за свою продукцию получить вовремя и сполна не может. Еще за прошлый год с ним за овощи не рассчитались. Что осталось от тех бумажных миллионов при нашей инфляции? По прикидкам, год 1993-й совхоз закончит с прибылью в три четверти миллиарда. Но эти деньги опять будут липовыми, их ему не отдадут. А липовыми деньгами не выдашь зарплату, на них не купишь технику. Уже три года в «Волго-Доне» не покупали автомобили, скоро будет не на чем молоко возить. Зарплату людям не платишь — значит, сквозь пальцы смотри, как они растаскивают совхозные корма по своим подворьям. И если так дело пойдет, то уже через год-другой скотина хозяйская съест скотину совхозную, как в «Голубинском» и во многих других. И совхоз рухнет.

Загрузка...