"Что ж ты не бьешься, мое деревянное сердце?.."
Бенджамен Хаксворт
Аллея уходит в дрожащий туман.
Нет, это не тот туман — густой, молочно — белый, тяжелый; это не дымка — легкая, полупрозрачная, тонкая. Это — дрожащая субстанция, совершенно особенная, холодная, липкая и обволакивающая. Со странным запахом прошлогодней осени. Прошлых надежд. Недавних радостей. Сегодняшней смерти…
Нет — нет, не надо о смерти!
Я еще не умер!..
Ведь я еще не умер?..
Я лежу на влажном от тумана холодном асфальте. Возле черной трещины, рассекающий дорожку, по которой давно уже никто не ходил. Я вижу эту трещину очень отчетливо, потому что она — вот, совсем рядом с моим лицом. Она — как черта, отделяющая мое "сейчас" от "вчера". Граница, пролегшая между верой и безысходностью. Бездна, разделяющая жизнь и смерть.
Нет, нет, не надо о смерти!
Ведь я еще не…
А из трещины пробивается чахлый, но веселый сиреневый цветок… Или он не знает, что уже наступила осень?
Мне холодно…
Мама, мне холодно!
Это сон.
Я знаю, это — сон.
Я всегда знала, что это — сон.
Это навязчивый сон, в котором я иду по аллее, по той самой аллее из моего детства, утопающей в белесом мареве, как в бездне.
Я не могу дойти до ее конца.
Мне страшно дойти до ее конца.
Я должна дойти до ее конца…
У нее нет конца…
Это ужасно…
Я иду по дорожке, испещренной трещинами, как шрамами или морщинами, совершенно одна, в оглушающей тишине, в тумане… Я плыву вдоль этой аллеи как холодная немая рыба. Я не знаю, куда. Но я знаю, что эта аллея нигде не заканчивается.
Аллея, которая нигде не заканчивается…
Но нет, это ложь. Я знаю, что она закончится. И это — самое ужасное.
Самое ужасное, что она закончится.
Самое ужасное, что я это знаю.
Самое ужасное будет там, где она закончится.
Все остальное — мой сон…
— Что там с предлежанием?
— Да нормально лежит. Только, может, покесарим дамочку? Схваток нет совсем.
— Да не. Сейчас инфузию сделаем, выстрелит так, что младенец до Бухареста долетит, не поймаете.
— Что‑то не нравится она мне…
— Мне тоже. Морда у нее не очень.
— Да я не о том. С давлением у нее что‑то… И на сердце посмотри…
— Ничего. У меня и не такие доходяги рожали. Нормально все будет. Сестра, готовьте окситацин.
Начинается дождь.
Он накрапывает бесшумно, вкрадчиво, исподволь. Отмеряя время. Отмеряя жизнь. Отмеряя вечность.
Он рисует что‑то на моем лице.
Он что‑то пишет на моем лице. Но я не могу прочитать, что. Да если бы и мог, вряд ли я захотел бы это читать, потому что письмена дождя читать страшно. Он знает слишком многое, чтобы избежать искушения поделиться своим знанием со всеми. А я не хочу знать так много. Я не хочу быть как дождь.
Мне холодно.
Я еще никогда не заходила так далеко по этой аллее.
О, Господи, какой туман! Он обволакивает, впитывает меня, впитывает звук моих шагов, звук моего дыхания… мою жизнь…
Мне надо остановиться, я знаю это. Нельзя пройти эту аллею до конца. Невозможно пройти эту аллею до конца.
Но я не могу остановиться.
Дождь…
Редкий, бесшумный… Как вечность… Как конец всего…
Как тогда, четырнадцать лет назад…
— Давление?..
— Низкое. Сто… Черт, мне это не нравится. С ней что‑то происходит, а я не пойму, что.
— Что ты паникуешь, Нику? Давай, не заводись сам и не заводи других.
— Может, лучше позвонить Петру? Десятью минутами раньше начнем, десятью минутами позже…
— Брось, дружище, не суетись. Профессор сидит где‑нибудь в пивнушке сейчас и ему хорошо. Не суетись. Случай не такой уж сложный. Все будет нормально, Нику, отстреляемся за полчаса.
Я лежу на холодном асфальте. Теперь он еще и мокрый.
Дождевые капли стекают по моему лицу холодными гусеницами. Холодными червяками, обгладывающими веки, губы, щеки…
Четырнадцать лет. Ровно четырнадцать лет. День в день.
Пять тысяч сто тринадцать дней.
У меня было время научиться считать дни.
У меня было время научиться считать года.
Дни и года — дождевые капли.
Мне холодно!..
Это лежит там, впереди, в десятке шагов. Там, где аллея то ли заканчивается, то ли обрывается, то ли уходит в вечность, растворяясь в тумане и времени.
Это лежит посреди дорожки, на почерневшем асфальте, едва различимое в тумане. Я не знаю, что? это такое, но нисколько не сомневаюсь, что это — конец.
Я считаю шаги. Через… тринадцать… двенадцать… одиннадцать… шагов… десять… я приближусь… девять… и увижу… восемь… Боже, боже!.. семь… Спаси меня… шесть… сохрани… пять… и помилуй…
Четырнадцать шагов…
Вот оно…
Но это же…
— Моросит… Ну и погодка нынче. А туман‑то какой!
— Давление падает… Сердце… Может быть, дать ей эпинефрин?
— Какого черта, Нику, ты с ума сошел?
— Где носит этого чертова реаниматолога?!
— Где, где… Не знаешь, что ли? С Илинкой, в сестринской, трахаются.
— А тебе не кажется, что ему надо бы здесь быть?
— Нику, не будь занудой, я тебя умоляю… Ты же не в клинике в Бухаресте. И даже не в Тимишоаре. Ты в Корабии… Ну все, давайте… С Богом!
Я слышу ее шаги. Ее шаги. Наконец‑то! Наконец‑то ты пришла ко мне!
За мной.
Как долго ты шла, как долго!
Я ждал. Терпеливо.
У меня было достаточно времени, чтобы научиться терпеливо ждать…
Мама!.. Мне холодно…
Четырнадцать шагов пройдены…
Я наклоняюсь, приседаю на корточки…
Это — кукла. Старая, старомодная, видавшая виды. Да, такие куклы были в моем недолгом детстве.
Тем более, что это она и есть…
Конечно, это она — моя… как ее звали?… Кажется, Ленута… или Луминита?.. Не помню… Четырнадцать лет прошло.
Но это она, та самая, которую я положила Милошу. Вместе с Милошем. Когда… Когда…
Я опускаюсь на колени, на холодный и мокрый асфальт, заглядываю кукле в лицо.
Ее глаза поворачиваются, сдвигаются в мою сторону. С легким деревянным механическим стуком.
— Ма — ма…
Разве моя Ленута была говорящей?.. Не помню… Нет, скорей всего.
— Ма — ма…
О, Господи, этот голос я узнала бы из миллиона!..
— Ма — ма…
Механический и безжизненный, но это — голос моего сыночка!
— Милош!
— Ма — ма…
— Милош, сынок!
— Ма — ма…
— Мама пришла, Милош. Мама пришла. Она здесь.
— Ма — ма…
— Тише, сыночка, тише, мой хороший… Мама с тобой…
— Ма — ма…
Я закрываю ладонями уши, но его голос проникает сквозь руки, сквозь череп, сквозь кожу, он произывает меня насквозь.
— О, Господи! Да что ж ты заладил‑то!.. Я здесь, сынок.
— Ма — ма…
Он замерз, бедненький. Конечно же, он замерз!
Я подхватываю его на руки, начинаю укачивать, напевать, прижимаю его к груди. Он весь мокрый от дождя, холодный…
Целую его заледеневшие ручки.
— Ма — ма…
— Да, сына, да, мама здесь. Мама больше никогда не оставит тебя. Прости свою непутевую маму, сынок. Прости… Ведь ты понимаешь, что…
— Ма — ма…
— Ты же понимаешь… Маме тогда было всего четырнадцать… Ой, Милош! Да у тебя же сегодня день рождения! У тебя был бы сегодня четырнадцатый день рождения! Сыночка! Поздравляю тебя, мой хороший!
— Ма — ма…
— Тебе исполнилось… бы… четырнадцать. Если бы мамка не убила тебя…
— Ма — ма…
— Ты помнишь, сынок, помнишь?.. Мама положила тебе в ямку свою любимую куклу… Ленута ее звали, кажется… Или Любичка?.. Не помню…
— Ма — ма…
— Да что ж тебя, заело, что ли, проклятый?! Ой, прости, сыночка, прости!.. Только не зови больше маму, ладно, хорошо? А то мама с ума сойдет. Мама сойдет с ума, сыночка. Ты же не хочешь, чтобы…
— Ма — ма…
— Есть тонус!.. Началось…
— Марку, давление падает!.. И сердце у нее как… как деревянное… Что за черт!.. Мы не потеряем ее?
— Не каркай, балбес!.. Есть, есть! Пошла волна…
— Марку…
— Давай, милая, давай!
Она пришла.
У нее такие теплые руки. Не то, что этот холодный и мокрый асфальт.
Я слышу как стучит в груди ее сердце… Тук — тук… тук — тук… тук — тук… Смешно… Как — будто сторож ходит с деревянной колотушкой по темным аллеям…
Где ты была четырнадцать лет, мамочка?
Где?
Черный диск патефонной пластинки вращается как пространство у входа в черную дыру.
Иголка раз за разом, скрипнув, скатывается на одну и ту же дорожку. Труба исторгает резкие сиплые звуки времени, искажающие слащавый мужской тенор: "Что ж ты не бьешься, мое деревянное сердце…" Скрип… "Что же ты не бьешься, мое деревянное сердце…" Скрип… "Что ж ты…".
Все чаще и чаще. Все быстрее и быстрее вращается диск…
Да нет, это не диск…
Это вихрящийся вход в черную бездну.
В ад.
Я схожу с ума?..
Я умираю?..
"Господи, прими же ду..!"
Мрак…
— Марку!.. Сердца нет!.. Я же говорил… говорил!.. Она уходит!
— Да черт с ней… Сейчас, сейчас, вот он… Достаю…
— Она уходит, Марку!
— Иди сюда, голубчик!.. Ух ты!.. Нику, посмотри, какой здоровяк!.. Пацан…
— Она уходит, Марку!.. Мы потеряли ее…
Мне холодно…
Мне страшно…
Меня зовут Милош…
Я хочу к маме!..
Отпусти меня, я боюсь. У тебя только половина лица… Одни глаза…
Мама!.. Мне холодно!..
Аллея уходит в дрожащий туман.
Нет, это не тот туман — густой, молочно — белый, тяжелый; это не дымка — легкая, полупрозрачная, тонкая. Это — дрожащая субстанция, совершенно особенная, холодная, липкая и обволакивающая. Со странным запахом прошлогодней осени. Прошлых надежд. Недавних радостей. Сегодняшней смерти…
Я лежу на мокром холодном асфальте. Возле черной трещины, пролегающей через дорожку, по которой давно уже никто не ходил. Я вижу эту трещину очень отчетливо, потому что она — вот она, совсем рядом с моим лицом. Она — как черта, отделяющая мое "сейчас" от "вчера". Граница, пролегшая между верой и безысходностью. Бездна, разделяющая жизнь и смерть.
Нет, нет, не надо о смерти!
Ведь… Ведь я еще не умерла?..
А из трещины пробивается какой‑то чахлый, но веселый сиреневый цветок. Или он не знает, что уже наступила осень?
Мне холодно…
"Что ж ты не бьешься, мое деревянное сердце?.."