Пурга не унималась. Ветер с натужным ревом метался в верхушках деревьев. Тысячи злых, как осы, снежинок впивались в медвежий нос, кололи глаза, забивались в настороженные уши. Медведь садился под деревом, вытянув большую морду навстречу разъяренной метели, водил темным носом. Он поднимал то одну, то другую лапу и тихо скулил, словно обиженный щенок. Но маленькие колючие глаза мерцали смертельной злобой, шерсть на загривке, свалявшаяся от долгой лежанки в берлоге, грозно вздымалась.
Хозяин тайги отступал нехотя, готовый к кровавой схватке. Разбрасывая снег и подминая хрупкий багульник, медленно уходил все дальше от логова...
Человек, заросший колючей щетиной, как корявая елка, сидел у костра. Отложив шомпол, хмуря густые брови, он долго и внимательно глядел на свет в дуло винтовки: крутые нарезы сияли сплошными зеркальными кольцами.
Не выражая ни радости, ни удовлетворения, он щелкнул затвором, подошел к дереву, прислонил к нему ружье и сумрачно огляделся. Тишина, чутко дремлет собака, положив лобастую морду на вытянутые лапы, спит и этот парень... Все с тем же угрюмым видом повернулся к валежине, подтолкнул обгорелый сушняк, вытащил большой с костяной рукояткой нож из кожаных ножен, что болтались на поясе, с самым сосредоточенным видом принялся строгать мерзлую березку, крепко сжимая короткопалой пятерней рукоятку ножа.
Он был одет в побуревшую от грязи и дыма меховую душегрейку-безрукавку, поверх вылинявшей сатиновой рубахи, ватные брюки, прожженные искрами таежных костров, ичиги из сохатиной кожи, по-охотничьи перехваченные ремешками выше колена. Покатые плечи, длинные тяжелые руки и широкий затылок выдавали в нем медвежью силу. Казалось, и квадратное лицо с небольшими карими глазами было высечено из куска гранита. Всем своим видом он напоминал или человека, занятого тяжелыми мыслями, или человека, на долю которого выпали суровые испытания.
Выстрогав две острые палочки, он нанизал на них тушки рябчиков и воткнул в подтаявшую землю возле пышущих жаром углей. Потом тщательно вытер нож о брюки, сунул в ножны, нахмурившись, уставился в костер. Пламя пожирало оставшиеся перья, тушки густо брызгали соком, подергивались румянцем, разнося аппетитный аромат.
Так он сидел долго, изредка склоняясь к огню и поворачивая тушки. Солнце скатывалось все ниже, спеша укрыться за голубоватые гольцы. Прозрачные бесплотные лучи скользили по земле, туго спеленованной в белый саван, по забитым снегом стволам лиственниц, пересчитывали иссеченные метелью ветви, скрещивались на поникших верхушках. От земли и деревьев тянуло зябким дыханием.
Человек у костра, не поднимая головы, пошевелил плечами, словно пытаясь избавиться от неприятного ощущения холода. Сейчас же рядом послышалось осторожное шуршание. Он поднял голову, встретился глазами с вопрошающим взглядом собаки, которая, поднявшись на передние лапы, пристально следила за хозяином.
— Нишкни, Сокол,— глухо обронил он, и огромный серый кобель снова послушно улегся возле спящего, согревая его теплом своего тела.
Этим спящим был молодой, лет шестнадцати, парень-эвенк. Он лежал на подстилке из ветвей и ерника, устроенной возле вывороченной с корнем лиственницы. С одной стороны его согревал костер, с другой — теплая шуба Сокола, который по приказанию хозяина не покидал своего поста почти целый день. Парень, укрытый телогрейкой, лежал на спине. Смуглое лицо его было бледно, резко выдавались широкие скулы, дышал он глубоко, с присвистом. Крупные капли пота набухали на лбу возле широких черных бровей, скатывались к вискам, оставляя блестящий след. Угрюмый взгляд человека у костра лишь мгновение задержался на лице спящего, и что-то похожее на сдержанную улыбку мелькнуло в колючей щетине. Он снял меховую шапку, запустил руку в подклад, вытащил сложенный в несколько рядов, обтрепанный лист бумаги. Разгладил на коленях заскорузлыми пальцами, пробежал глазами и снова, похоже, улыбнулся...
Это был план, набросанный неопытной рукой. Карандаш оставил на бумаге корявые кружки, черточки, палочки всевозможных размеров, разбросанные в беспорядке, как будто без всякого смысла. Нагромождения разрезала жирная извилистая черта. В верхнем конце ее был брошен большой конус. В него и вцепились загоревшиеся глаза.
— Жизня, — прошептал он. Запустил пальцы за воротник рубахи, сжал в кулак, с легким треском отлетели пуговицы. — Жизня! Мослы раскрошу — выковырну...
Он неторопливо, по-звериному повел взглядом вокруг. Ни шороха. Дремлет отгудевшая метелью тайга. Спокойно спит парень-эвенк. Чутко дремлет Сокол, положив лобастую голову на могучие лапы. Солнце, сомкнув лучи над вершинами деревьев, уперлось в голую скалу. Ни звука. Затаились укрощенные вьюгой сопки.
Человек у костра, стиснув кулаками голову и облокотившись на колени, смотрит в догорающий костер. Головни потрескивают, тлеют синеватым жаром — и в застывших глазах его мечутся искры. Он вспоминает. Перед ним, как след по весенней слякоти, тянется вся его нескладная жизнь…
Управляющий прииском нервно прошелся по комнате, остановился около стола, крепко потер длинные тонкие пальцы.
— Значит, ничего, Семен Наумович? — негромко спросил он, присаживаясь на край табуретки.
— Ничего-с, Арнольд Алексеич. Тайна, покрытая мраком, — ответил урядник. — Это человек без прошлого...
— По крайней мере для нас, — голос Зеленецкого прозвучал жестко. Полное красное лицо урядника покраснело еще больше, светлые водянистые глаза округлились. Он крякнул, постучал толстыми пальцами по картонной папке, на которой наискось крупным почерком было написано: «Герасим Григорьевич Ломов. Жизнь в поступках и датах». Лишь единственный исписанный листок лежал между голубыми корками. Это было все, что дотошному уряднику удалось узнать об этом нелюдимом человеке, хотя он приложил немало усилий и расторопности. А ведь урядник считал себя специалистом в подобного рода делах! За какие-то три года, что он состоял в этой должности на далеком Витимском прииске, он успел не только прекрасно познакомиться с каждым из двухсот рабочих, но и какими-то, ведомыми лишь ему путями неплохо знал прошлое почти каждого из них. На каждого рабочего у него было заведено личное дело, которое он вел собственноручно, кропотливо собирая и занося все значительные факты из прошлой и настоящей жизни подопечных... Только один человек не поддавался никаким ухищрениям и уловкам блюстителя законности — Герасим. Четвертый год живет этот человек на прииске, а его «жизнь в поступках и датах» не пополнилась ни строчкой. За три года этого нелюдима не видели нигде, кроме сырого забоя и смрадного общежития. Никому не доступны его думки...
Правда, на четвертом году случилось событие, которое положило начало жизнеописанию Герасима Ломова и которое аккуратно было зафиксировано урядником Новомеевым на одном листе: «18 февраля, год 1906. По свидетельству очевидцев и лично урядника приисков «Преображенский», «Счастливо-семейный» и «Рождественский» его благородия Новомеева. В вышеозначенный день на прииске «Преображенский», что находится на землях, принадлежащих тунгусам Витимского Острога, царила необычная для будней обстановка. По показаниям самих рабочих, на прииске затевался бунт против действий со стороны управляющего прииском господина Зеленецкого, кои заключались в штрафе (в сумме десяти копеек с каждой души) за похищенный при промывке золотоносного песка самородок. Эти справедливые меры со стороны господина управляющего и послужили поводом к противозаконным действиям. Рабочие категорически отказались от работы и впредь, пока не будут отменены указания управляющего. Они, не скрывая своих противозаконных намерений, митинговали, игнорируя указания приказчиков, даже условились послать своих выборных на соседние прииски, как я предполагаю, за поддержкой... По свидетельству очевидцев, двое рабочих не принимали никакого участия в подготавливающемся бунте, коими были Герасим Ломов и вновь прибывший на прииск рабочий Павел Силин. Первый занимался своим делом, подлаживая ручку к кайлу, второй стоял у ворот и как будто чутко прислушивался к окружающей его обстановке. На лице его была улыбка (он вообще человек веселого нрава), а рука его крепко сжимала рукоятку подъемника. То, что он прислушивался к крамольным речам окружающих, подтверждается и таким фактом. Покончив со своим делом, Герасим Ломов подошел к забою и довольно громко приказал:
— Опускай! Чо ухи растопырил?!
Ему пришлось повторить эти слова дважды, прежде чем они были услышаны его напарником, то есть рабочим Силиным. Ответ Силина заключал в себе нескрытое намерение примкнуть к бунту, а именно:
— Может, наоборот — поднимай? А?
При этом он весело улыбнулся и по-приятельски хлопнул рабочего Ломова по плечу. Ломов, как я полагаю, не желая иметь ни с ним, ни с другими рабочими приятельских отношений, ударил его кулаком в живот... Это послужило началом драки, в коей принимали участие все рабочие. Только благодаря вмешательству полицейского наряда драка была закончена без кровопролития.
Итак, зачинщиками драки можно усмотреть, рабочего Ломова, заранее оговаривая справедливость его действий, кои предотвратили назревающий бунт, и полностью снимая возможные подозрения; с другой стороны, вновь прибывшего рабочего Силина, подозреваемого в подстрекательстве к противозаконным действиям...»
Вот и все, что было известно уряднику о Герасиме Ломове. Сейчас это не стоило и гроша ломаного. Управляющий был в курсе подробностей этого события. Ему, видимо, по каким-то соображениям потребовались сведения о прошлой жизни Герасима Ломова. С этой целью он и оказал честь холостяцкому жилищу его благородия Новомеева. О, это был чувствительный удар и по профессиональному самолюбию.
«Проклятая воша!» — выругался он мысленно по адресу Герасима. Подняв глаза на Зеленецкого, который о чем-то размышлял, он тотчас опустил их. Потом, сдержанно крякнув, снова раскрыл папку, перевернул злополучный листок. В самом низу, после столь подробного описания события на прииске, следовали две приписки: «19 февраля, год 1906. Герасим Григорьевич Ломов произведен в должность охранника золотоносных участков от незаконного хищения золотых запасов со стороны старателей-промысловиков». «20 февраля, год 1906. Охранник Герасим Григорьевич Ломов отправился в тайгу с отводчиком площадей Иркутского горного округа с целью застолбления участка лично на имя господина управляющего».
Эти приписки подводили черту в биографии Герасима Ломова. Далее следовало несколько чистых листков, приготовленных урядником для дальнейшего писания жизни этого загадочного человека «в поступках и датах». Удастся ли заполнить их? Какие строки лягут на эти сероватые плотные листы? Что они расскажут?..
Молчание затянулось. Свет трех свечей, вставленных в легкий медный подсвечник, искусно вделанный в морскую раковину, красноватыми бликами падал на сосредоточенные лица. Собеседники являли собой полнейший контраст. Урядник — тучный средних лет мужчина, с полным лицом и светлыми жидкими волосами на пробор, затянутый в темный мундир, — олицетворял собой власть и в то же время готовность оказать услугу. Тонкое, с ястребиным носом лицо управляющего представляло типичное лицо человека, который привык повелевать. В эту минуту оно не говорило ровно ничего. Только какая-то жилка нервно и напряженно билась, едва уловимо подергивая правое веко. Он сидел, слегка склонив голову на грудь, сощурив небольшие проницательные глаза, смотрел в одну точку. Это и был известный всей витимской тайге человек, управляющий тремя крупнейшими приисками и поверенный во всех делах их владельцев... Это был делец большого масштаба.
Даже сейчас, в минуту явной озабоченности, вся его фигура дышала властью и достоинством. Зато его собеседник чувствовал себя прескверно. Он с ужасом сознавал, что чести его мундира нанесен непоправимый ущерб, и в глазах кого? — самого Арнольда Алексеевича! Он тщетно искал выход. Наконец, еще раз крякнув, он решился прервать мысли Зеленецкого.
— А знаете, Арнольд Алексеич, — пробасил он по возможности бодрым голосом, — мне удалось заполучить полнейшие данные об этом подстрекателе Силине. Полнейшие. Да, могу вам доставить удовольствие...
Заметив, что управляющий поднял голову, урядник торопливо вытащил из шкафа такую же голубую папку с тем же росчерком: «Павел Илларионович Силин. Жизнь в поступках и датах». С нескрываемым удовольствием раскрыв первую страничку, Новомеев воскликнул:
— Послушайте, Арнольд Алексеич! Биография примечательная для бунтовщика. Павел Илларионович Силин, 29 лет, уроженец Читканской волости Баргузинского уезда, русский, крестьянин. В 1904 году привлекался к уголовной ответственности, а именно за рукоприкладство. Приговорен к одному году тюремного заключения. Срок наказания отбыл полностью в Верхнеудинской тюрьме Забайкальской области.
Урядник перевел дух, победно взглянул на Зеленецкого.
— Теперь извольте выслушать собственные выводы, Арнольд Алексеич. Заметьте: в 1904 году! Начало войны России с Японией. Это можно расценивать как умышленное уклонение от исполнения долга перед императором. Заметьте еще. Это не обычное рукоприкладство, а на почве классовой борьбы. Тут политикой пахнет, Арнольд Алексеич. Политикой!..
Новомеев вспотел от натуги. Расстегнув ворот мундиpa, он грузно опустился на табуретку. Однако лицо его сияло. Управляющий, напротив, оставался непроницаемым.
— Надеюсь, Семен Наумович, вы приняли меры? — меланхолично осведомился он, бросив на урядника взгляд, от которого тому стало тесновато в своем мундире.
— О да! Самые необходимые. — Новомеев хотел что-то добавить, но, заметив, что собеседник встал из-за стола, умолк и тоже поднялся. Несколько секунд хозяин и гость в молчании стояли друг против друга.
— Полагаю, что застолбление участка прошло благополучно и пустоши теперь принадлежат вам? — справился урядник, невольно подчеркивая слово «пустоши». Это почувствовал и Зеленецкий, в глазах его мелькнула усмешка.
— Да, пустоши отныне принадлежат мне, Семен Наумович. Отводчик уже вернулся.
Урядник, похоже, смутился.
— Поздравляю, Арнольд Алексеич. А этот... Ломов...
— Герасим остался в тайге для исполнения своих обязанностей.
Ответ Зеленецкого отрубал все поводы для любопытства и возможных догадок. Тем не менее урядник счел нужным продолжить разговор на эту тему.
— Извиняйте, Арнольд Алексеич. Ходят слухи, что этот Ломов владеет тайной крупной золотой россыпи, купленной им у одного старого приискателя. Не считаете ли вы...
— Это только слухи, Семен Наумович, — перебил управляющий...
— Вызнаю. Вытяну, — шепчет Герасим, почти не разжимая губ, и снова по-звериному оглядывается вокруг. Взгляд задерживается на небольшом снежном холмике под замшелой лиственницей. Освещенный лучами, холмик сияет голубоватым светом. Из-под снежного покрова торчат безлистые ветки осинника и задымленный носок унта. Это последнее пристанище человека не вызвало в душе Герасима никаких чувств, как и утром, когда Сокол привел его к этому табору.
Герасим не пытался разгадать, что произошло здесь, на хребте, бывшем во власти жестокой трехдневной вьюги. Какую тайну хранит этот холмик? Как полуживой парень оказался в медвежьей берлоге? Мозг и сердце неотступно жгла одна мысль — мысль о золотой горе. Знает ли о ней что-нибудь этот парень? Согласится ли указать к ней дорогу? Герасим припомнил слова старика: «Двадцать восемь ходков жизни поклал, ровно по ветру пустил. Орочены стерегут тайну о золотой горе пуще драконов... Боятся, чтобы русские не завладели ихней тайгой...»
— Вытяну. С языком вытяну...
Так во власти черных дум Герасим терпеливо ждал, когда проснется охотник. Ждать пришлось долго. Солнце последними лучами окатило сопки гольцов, когда наконец тот проснулся. Приподняв голову, он быстрым взглядом окинул мрачную фигуру Герасима, проворно вскочил на ноги. Но слабость дала себя знать. Покачнувшись, он безвольно опустился на землю. Черные, широко раскрытые глаза настороженно и упрямо рассматривали Герасима. Взгляды их встретились. Угрюмый и предостерегающий, удивленный и настороженный. Герасим отвернулся, склонился к рожням с тушками рябчиков. Продолжая рассматривать его, парень пошарил вокруг себя руками, вдруг резко повернулся: рука коснулась мягкой шубы Сокола, который все так же тихо лежал за его спиной. Будто робкий луч солнца блеснул в глазах охотника, осветил осунувшееся лицо. Возможно, подсознательное чувство отложило в его памяти появление этого четвероногого друга в решающую минуту там, в берлоге?
— Нинакин! — тихо проронил он, осторожно поглаживая лобастую голову собаки. Сокол поджимал уши, вопросительно поглядывая на хозяина.
— Он раскопал тебя, — вставил Герасим, сосредоточенно колдуя над флягой. Он выхлебнул из кружки спирт, отмерил снова, поставил перед охотником, рядом воткнул рожень с зажаренными рябчиками. — А вон твое ружье, — он кивнул на дерево, где висел старенький, отполированный ладонями лук.
Парень взглянул на свой лук, перевел взгляд на Герасима, потом на кружку, нахмурился. Ему показалось, что он где-то видел это угрюмое, заросшее лицо, слышал этот знакомый щекочущий запах спирта. Да, это так. Это лицо он видел прямо перед собой, а дух спирта и сейчас стоит в горле. Парень осторожно отодвинул кружку. Затем взял рябчика и так же осторожно положил перед носом собаки.
— Как звать? — спросил Герасим, не глядя на охотника. — Меня — Герасим. А тебя?
Парень метнул на него быстрый жгучий взгляд:
— Я — Дуванча. Ты зачем здесь? — в свою очередь спросил он, с трудом выговаривая русские слова.
Герасим, не мешкая, достал истрепанный рисунок, развернул вздрагивающими пальцами, глянул в упор на охотника:
— Не на посиделки шел. — Ткнул пальцем в конус. — Ключ, вода...
Герасим вспотел, но охотник в ответ лишь хмурился. Герасим в отчаянии переводил взгляд с парня на рисунок, с рисунка на присмиревшие гольцы.
— Угли! — почти крикнул он. — Угли!
— Анугли! — воскликнул охотник и словно чего-то испугался.— Анугли-Бирокан?!
С ловкостью кошки он бесшумно вскочил на ноги и сверху вниз уставился на Герасима. У Герасима екнуло сердце. В этом взгляде он прочел ненависть и решимость. «Пуще дракона», — мелькнуло в его сознании. Он тоже поднялся на ноги, стиснул зубы, не мигая впился в темные глаза охотника. Так, скрестив взгляды, они стояли несколько мгновений. Тонкий гибкий эвенк и низкорослый кряжистый русский, готовые к смертельной схватке. Сокол, подобрав мускулы, сидел в стороне, также готовый к борьбе...
И первый отступил Дуванча. Он неожиданно обмяк, опустил голову. Из груди его вырвался мучительный вздох.
Парень долго стоял с опущенной головой, потом подошел к дереву, снова долго рассматривал почерневший от времени лук, затем снял его, закинул за плечо, побежал от табора, похоже, нарочно зацепился луком за тот же самый сучок. Лук спружинил, притянул его обратно к дереву. Он рванулся, тетива соскользнула с плеча, и он полетел в сугроб, как раз в темный провал берлоги.
Охотник оказался на ногах быстрее, чем этого ожидал Герасим. Он лихорадочно повел глазами вокруг, замер. На бледном лице его отразились благоговейный страх, боль, тоска. Герасим перехватил этот взгляд и спиной почувствовал неприятный холодок. Среди темных стволов в затухающем свете дня мерцал все тот же одинокий холмик...
Парень без единого шороха, тенью скользнул мимо Герасима, махнул рукой в сторону заката солнца.
— Анугли,— печальным шелестом листвы донесся до Герасима его шепот. И еще тише, печальнее: — Эни...[1]
«Че сдеялось?» — подумал Герасим, однако молча забросил котомку за спину, подхватил винтовку и двинулся вслед за призрачной фигурой охотника.
На закате бесконечной грядой вставали гольцы. Они упирались в небо, тонули в сумеречном свете облаков.
Герасим едва поспевал за своим легким на ногу проводником, не отводя взора от таинственных и грозных сопок.
— Доберуся, — выдавил он сквозь зубы и прибавил шагу...
Урендак лежала в холодной, запорошенной снегом юрте. Из полузакрытых глаз по морщинистым впалым щекам текли тихие слезы. Хотя в юрте и не было дыма, хотя горе еще не подняло полога ее юрты, но глаза роняли мутные капли сами собой, как сосульки под весенними лучами.
Трое суток пролежала она вот так, укрывшись шкурами, с полузакрытыми глазами, ожидая возвращения из тайги мужа и сына. Трое суток жестокие когти предчувствия цепко сжимали старческое сердце. Трое суток все мысли и мольбы были обращены к всемогущим духам, чтобы те позволили мужу и сыну благополучно закончить охоту. Наконец вьюга улеглась, а у нее нет сил подняться. Она лежит, вслушиваясь в каждый шорох, вся превратясь в ожидание. Неторопливо, как ленивый ручей, течет время. Но вот на улице залаяли собаки. Послышалась возня и радостное повизгивание. К юрте подходил свой!
Женщина подняла голову, с радостным ожиданием уставилась на полог. Козья шкурка приподнялась, в юрту проникла маленькая рукавичка, вся в замысловатых рисунках, затем заглянуло разрумянившееся девичье лицо.
— Я рада видеть эни, — мягким певучим голосом поздоровалась девушка, останавливаясь посреди юрты и смущенно улыбаясь. Хотя и не ее ожидала мать, но радость ее была не меньше.
— Мои глаза всегда рады видеть дочь Тэндэ.
— Я иду в юрту старого Дяво. По пути зашла к эни. Над ее юртой нет дыма. Может, здесь нужны мои руки? — опустив темные пушистые ресницы, проговорила Урен.
Девушка не высказала всего, что можно было прочесть на ее зардевшемся лице. Трижды за время вьюги сердце приводило ее сюда, к этой юрте. Она проводила минуты, часы один на один со взбешенной стихией, не отрывая глаз от юрты и не смея поднять полога. Только на четвертый день тревога и беспокойство заставили ее преодолеть и девичью скромность и почти суеверный страх... Если б она увидела, что мужчины вернулись из тайги, она исчезла бы так же незаметно, как и появилась.
Урен хозяйничала в холодной юрте. Выгребла из очага заснеженный пепел, вышла из жилища и вернулась с полным котелком свежего снега.
— Ветер и снег больше не закрывают солнце. Они скоро вернутся, — с нескрываемой радостью сообщила Урен, навешивая котел над огнем. Все с той же застенчивой улыбкой она достала из-под полы куртки завернутый в тряпку кусок сохатины и принялась строгать его небольшими продолговатыми кусочками.
Урендак лежала, опершись на локоть. В зубах дымила любимая трубка. То ли оттого, что в юрте весело пылал очаг, то ли оттого, что рядом находился близкий человек, только на душе у нее стало тепло и радостно. Из-под шкур Урендак вытащила мягкую белоснежную шкурку горностая и стала мять ее в руках. Робкая улыбка светилась в уголках ее обескровленных губ. Была заветная мечта в сердце старой женщины: втайне от всех готовила она подарок своей будущей невестке — шапочку из шкурок горностая. Она представляла, как белоснежный мех оттенит смуглое лицо девушки, видела радостные глаза ее — и старческие, потерявшие гибкость руки работали проворнее.
С улицы донесся лай собаки, на этот раз злобный, нападистый. Карамо и Вычелан облаивали явно ненавистного им человека. На лице Урен отразилась тревога. Она быстро сняла котел с огня, надела шапку и выбежала из юрты. Увидев пришедшего, девушка вздрогнула. Первой мыслью было убежать, спрятаться, но поздно: Куркакан заметил ее сразу же.
Отбиваясь посохом от наседавших псов, шаман шел к Урен, той самой красавице, которая собиралась стать женой сына Луксана! Она только что вышла из его юрты! Значит, Куркакан правильно определил, что охотники не вернулись из тайги и старуха одна в своей юрте. Кажется, сама судьба привела его в эту минуту к юрте Луксана!
— Духи предсказывают солнце над твоей головой, но солнце встает не из-за этой юрты, — прошипел Куркакан в лицо девушки.
Урен отшатнулась. Беззубая улыбка и вся сгорбленная, увешанная погремушками фигура шамана вселяли ужас и отвращение!
Куркакан, еще раз оглянувшись на девушку, подобрал полы халата и полез в юрту. Он плотно закрыл полог, прошел в передний угол и, полный таинственности, молча уселся на шкуры. Хозяйка следила за ними слезящимися глазами, в которых стояли благоговение и испуг, рожденный недобрым предчувствием.
Как только чуткое ухо Буртукана уловило, что ветер перестал сечь берестяную кровлю, он выскользнул из юрты, потянулся на все четыре лапы, выгибая темную спину, радостно взвизгнул. В ту же минуту из-за полога показалось добродушное, с реденькой бороденкой лицо хозяина. Он радостно улыбнулся и вышел из юрты.
Ослепительное предзакатное сияние полыхало над тайгой. Притихшими стояли вековые кедры, раскинув могучие лапы над вершинами лиственниц. В их густых темных ветвях лежал снег, точно там все еще теснились обрывки вязких облаков, запутавшиеся в цепких иглах. Над всем властвовала непривычная тишина. Лишь снег, набившийся в ветвях, да сугробы у деревьев говорили о разыгравшейся буре.
Аюр зажмурился, крепко потер глаза, сел на лежавшее возле юрты дерево. Вытащив из-за пазухи короткую трубку, кожаный кисет, опушенный бахромой кисточек, ударил железкой о камень, закурил. Курил он не спеша, с явным наслаждением. Стиснув березовый чубук крепкими зубами, пускал вверх тоненькие струйки дыма. Широкое лицо с резко очерченными скулами было открыто и мужественно, небольшие темные глаза светились добродушием...
«Чик! Чик!» — первый птичий голос разбудил тишину. В ветвях лиственницы встрепенулись пестрые крылышки дятла. Он на мгновение повис вниз головкой на ветке, вцепившись острыми коготками в шишку. Затем, взмахнув крыльями, перебрался на самую вершину сухостоины.
Здесь он ловко пристроил свою добычу в щель, и стук крепкого клюва разнесся по лесу... Совсем рядом раздался нежный щебет. Над головой Аюра по веткам прыгала маленькая голубенькая птичка, с белыми пятнышками по бокам черной головки. Она совсем маленькая, чуть побольше закопченной трубки Аюра, но ничуть не боится его. Он протягивает к ней руку, птичка смотрит на нее, вертит головкой, порхает на другую ветку...
Оживает тайга, наполняется птичьим гомоном. С радостным сердцем слушает охотник пульс таежной жизни. Лишь нетерпеливое повизгивание собаки нарушает благодушные мысли.
— Пора, Буртукан. Айда, как говорят русские,— улыбается Аюр, жилистой рукой трепля упрямый загривок собаки.
Он сует кисет за пазуху, поднимается. Лыжи всегда стоят на своем месте, у входа в юрту.
— Семе-ен! — кричит Аюр, наклоняясь к пологу.
— Оййя, — слышится ленивый голос.
— Елкина палка, лежишь, как старый барсук! Завтра в юрте совсем не останется еды!
— Печаль не ест мое сердце. Схожу к Тэндэ. Он всегда имеет лишний кусок мяса, — равнодушно отвечает парень, завертываясь в оленью шкуру.
— Стыд моим глазам! — сердится Аюр. — Он не знает радости охотника. Его ноги разучились ходить, а руки — делать работу. Никогда не видали сопки таких людей!
Аюр умолкает. Бесполезно спорить с сыном. Но обида и горе не оставляют его.
— Совсем негодным сделал сына Гасан, пока я ходил по русским деревням. Хуже женщины! Стыд моим глазам, — бормочет он, отряхивая снег с лыж.
Лыжи широкие, короткие, с чуть выгнутыми носами, подбитые сохатиными камусами. Такие лыжи удобны в тайге. По рыхлому снегу и легкому насту они отлично выдерживают человека. Лоснящаяся шерсть несет со скоростью ног оленя, не дает скольжения назад.
— Хорошие лыжи, — вслух думает охотник. — Но я плохо сделал, что взял их у хозяина. Лучше бы ходил пешком.
Прочная и гибкая пластина лыжи пружинит. На конце ее канавки. Параллельно друг другу, на вершок в длину, они разрезают лоснящуюся шкуру.
Эти отметины снова рассердили Аюра:
— Елкина палка. Стыд моим глазам...
Он умолк на полуслове, услышав радостный лай Буртукана. Между деревьями мелькала девичья фигура. Девушка бежала быстро, тяжелые черные косы развевались за ее спиной.
— Урен?!
Аюр узнал дочь Тэндэ, соседа по юртам. И как не узнать! У какой другой женщины есть такие красивые волосы? За них можно отдать столько чернобурок, сколько пальцев на обеих руках!
Охотник с улыбкой ждал приближения девушки.
— Почему так быстро бегут ноги козы?! Уж не гонится ли за ней олень? — весело крикнул он, когда Урен была в пяти шагах. Но, заметив на лице девушки тревогу, нахмурился.
— Урендак одна в своей юрте. Они еще не вернулись из тайги, — прерывисто дыша, проговорила Урен. Она нагнулась, зачерпнула горсть снега и жадно проглотила. — Туда пришел имеющий шапку с кистями! — крикнула она уже на бегу.
Семен на четвереньках стоял в проходе в юрту и, раскрыв рот, не мигая смотрел вслед девушке.
— Елкина палка! Ты вылез, старый барсук! — заметив жадный взгляд сына, воскликнул Аюр. — Пусть твои руки заготовят для огня!
При последних словах Семен поспешно скрылся в жилище.
Появление Куркакана в юрте соседа встревожило Аюра. Насколько ему известно, этот человек не любит посещать жилье, где ничего нет, кроме дыма. Да и девушка сказала не все, что можно было прочитать на ее лице.
— Зачем пришла лисья морда в юрту Луксана? — вполголоса размышлял Аюр, хмурясь. — Зачем лиса полезет в пустую ловушку? Не принес ли свежий ветер в ее голову злой мысли?!
Чем больше думал Аюр, тем тревожнее выглядело появление шамана. Надо было идти. Аюр бросил на снег лыжи, привычно засунул ноги в ремни, схватил сошки[2]. Вскоре его кряжистая фигура мелькала среди деревьев. Он бежал быстро, слегка наклоняясь вперед, размахивая сошками, зажатыми в правой руке. Охотника отделяла от жилища Луксана всего сотня шагов, когда он увидел Куркакана. Шаман быстро уходил от юрты. Сейчас он мало был похож на того сгорбленного вещего старца, который только что сидел в этом жилище. На вид ему можно было дать лет сорок. Он напоминал высохшее, но довольно крепкое дерево, которое звенит под ударами топора. Он шел быстрым пружинистым шагом, сбивая посохом снежные шапки с лиственничных лап, низко нависших над землей, и скрипуче смеялся.
Плюнув ему вслед, Аюр отвернулся и быстро побежал вперед.
Изо всех щелей юрты валил густой дым. Агор сбросил лыжи и, раскидав жавшихся к ногам собак, поднял полог. Едкий дым ударил в лицо. Он упал на землю, только тогда его глаза смогли разглядеть происходящее. Из очага торчали хвосты обгоревших горностаевых шкурок, а подальше, уткнувшись лицом в твердую, высушенную костром очага землю, лежала Урендак. Он подполз к ней, поднял с земли безжизненное тело, положил на шкуры. Когда яркое пламя осветило юрту, на него глянули широко раскрытые безумные глаза. Жизнь еще теплилась в этом убитом горем теле. Губы старухи подергивались в судороге, словно она хотела сказать что-то важное, прежде чем душа ее отлетит в низовья реки Энгдекит[3]. Аюр склонился над ней и скорее догадался, нежели услышал ее слова.
— В груди Урендак было два сердца. Духи захотели взять одно. Дочь Тэндэ не должна... Горе останется с ней... Нет, оно рассеется, как этот пепел...
Урендак не договорила. Страшная судорога прошла по телу, изо рта хлынула кровь...
— Следом за лисьей мордой идет смерть, — прошептал Аюр.
Накрыв тело Урендак шкурами, он вышел из юрты. Пришел на то место, где недавно видел шамана. Четкий неглубокий след пересекал поляну с угла на угол и терялся в призрачной тени сопок. Аюр хмуро рассматривал отпечатки легких поджарых ног Куркакана. Подняв голову, он неожиданно увидел необычный, хотя и слабый дымок. Он длинным столбиком поднимался над лесом, справа от голой сопки, где стояла юрта Куркакана. То был дым не очага и не костра! Дым обыкновенного очага или костра поднимается облаком и сразу же растекается, стелется над землей. Так дымить может только печь...
Догадка заставила Агора вернуться назад. Прикрыв вход двумя крест-накрест поставленными жердями, он выбежал на след Куркакана. Но не пошел по следу, а побежал напрямик через распадок.
Как только показалась брезентовая палатка с железной трубой, Аюр окончательно убедился, что в сопки приехал хозяин. Хотя он знал, что шуленга[4] всегда перед окончанием зимней охоты покидает свою юрту в Остроге и объезжает стойбища своего рода, но тревога и подозрение не проходили.
— Зачем он здесь?
Аюр приблизился к палатке. До слуха донесся громкий хохот Гасана и скрипучий смех шамана. Аюр сжал кулаки. Он чувствовал связь между этим смехом и смертью Урендак...
Охотник быстро нагнулся, сбросил с ног ненавистные лыжи и воткнул их в снег. Это было первое, что подсказало сердце. Не оглядываясь, он быстро зашагал прочь.
Утром Аюр ушел на поиски Луксана и его сына.
В просторной брезентовой палатке стояла томительная жара. Посредине гудела раскаленная докрасна жестяная печь, жаркие волны расползались кругами, колыша плотную материю.
В переднем углу под потолком горели два фонаря. Терпко пахло керосином, потом и кожами.
До пояса обнаженный, Гасан лежал на мягких оленьих шкурах, положив голову на мясистые руки. На коленях возле него стоял молодой парень. В каждой руке он держал по куску меха. Осторожно, будто выполняя очень тонкую работу, он гладил оплывшую спину шуленги. Когда шкурка становилась влажной, парень проворно бросал ее на землю и хватал другую. Гасан добродушно кряхтел, прислушиваясь, как мягкий мех щекочет спину и приятная истома охватывает тело. По смуглому лицу парня текли ручейки пота, и он не заметил, как одна крупная капля упала на спину хозяина.
— Собака, — прохрипел старшина.
Назар вздрогнул, но его рука все так же осторожно продолжала гладить хозяйскую спину.
«Собака?!» — встрепенулся Куркакан в великом недоумении, хотя казалось, спокойно дремал, прикорнув у жаркой печки.
Ему сейчас же представилась сценка, которая произошла шесть лет назад, и связанные с нею события. Тогда в стойбище приехал начальник золотого прииска Зеленец. Он привез бумагу, которая велела Гасану каждую зиму возить на своих оленях товары для прииска из далекого русского города Читы. Начальник и шуленга долго махали руками, тыкали в морды друг другу растопыренными пальцами. Потом Зеленец сказал: «Ладно, собака!» — и, смеясь, похлопал Гасана по плечу.
Так начальник золотой земли назвал Гасана. А потом Гасан дал это имя ему, Куркакану, своему первому другу. А теперь он так же назвал этого, умеющего лишь гладить его жирное тело!
Куркакан даже заерзал от злости, уставясь в сутуловатую спину парня. Кто сделал Гасана хозяином всей тайги?!.
И снова перед глазами, как ледоход на реке, потянулись события. Воспоминания ласкали сердце, он рос в собственных глазах, поднимался все выше.
Да, чтобы стать помощником начальника золотой земли и хозяином всей тайги, Гасану надо было иметь много оленей, в десять раз больше, чем у него с сыном пальцев на руках и ногах. Кто привел ему это стадо? Куркакан! Он колотил в бубен у каждой юрты, отгоняя злую болезнь, колотил, пока не валился с ног. И люди вели оленей в указанное место, в жертву духам...
Правда, не все были такими послушными. Жена Аюра хотела показать плохой пример, но она поплатилась за неуважение к духам: в одну луну от нее и ее юрты остался пепел. Тогда снова пришлось много бить в бубен, где горел очаг этой семьи, чтобы задобрить духов... С этого дня много раз зима сменяла лето. Трава укрыла обгоревшую землю, но противный страх как вошел, так и остался в сердце. Будто не по земле он ходит, а по тонкому льду, будто вся тайга глядит на него неумолимым свидетелем...
Куркакан сжимается в комок. Раскаленная печка палит нестерпимым жаром. Кажется, что не ту женщину, а его собственные кости гложет огонь. Уши слышат не ее предсмертные крики, а вой своего сердца. Куркакан вскакивает, звеня погремушками, озирается затравленным хорьком.
Умиротворенно сопит и кряхтит Гасан, почесывая пяткой ногу. Парень так же осторожно елозит шкурами по могучей оплывшей спине шуленги. И снова горделивые мысли берут свое, ползут, как тараканы из щелей.
Гасан стал хозяином всей тайги. Совсем походит на начальника золотой земли. Имеет такие же обрубленные волосы вместо косы, русскую жену, громко кричит, ругается русскими словами и живет в юрте, в которой много тепла и света, а глаза не ест дым. Если бы не Куркакан, не иметь сопкам хозяина Гасана. Да, это так!..
После всего этого Куркакану показалось особенно обидно, что хозяин назвал этого парня собакой.
Разве полевая мышь может равняться с лисой! Лисица проглатывает полевку вместе с хвостом!..
Пятка Гасана приподнялась и дружелюбно дотронулась до руки парня. Тот поспешно разогнул спину, собрал мокрые шкурки и отошел к пологу, ожидая указаний.
Гасан лениво приподнялся, взял кусок меха, неторопливо обтер лоснящееся от пота лицо, кивком головы подал знак Назару и только тогда заговорил.
— На этот раз лисица вернулась с пустым желудком! Или ты пришел соленого нахлебавшись, как говорит Зеленец?
В юрту снова вошел парень. Он принес деревянный столик и обтянутый кожей стул, точно такой же, на каком сидел Куркакан.
— Духи привели меня вовремя к очагу Луксана, — осклабился шаман.
— Пусть Назар принесет что-нибудь, чем можно набить желудок, не боясь поцарапать его! — распорядился повеселевший шуленга.
— Гасан слышал, что имеющий бубен хотел проглотить немного воды? — обратился он к Куркакану, когда Назар вышел. — Уж не говорят ли его духи, что в юрте Гасана нет ничего, кроме воды? Или они думают, что Гасан разучился уважать свою шапку? Ха!
При последних словах Куркакан важно поднял голову. Старшина прошел в передний угол и склонился над мешком. Когда он поднялся, в руках у него была бутылка спирта. Гасан встряхнул ее, и жидкость встрепенулась искорками. Глаза Куркакана заблестели. Он поспешно стащил с себя меховой халат, взмокший от липкой испарины, бросил у входа, прошел к столику.
— В сердце Гасана живет любовь к тебе! — Шуленга пухлой ладонью стукнул по дну, бутылка громко стрельнула. Пробка ударилась в брезентовую кровлю, отброшенная пружинистой силой, хлестнула шамана в худосочную грудь. Гасан затрясся от хохота. Смеялся и Куркакан, хотя мог и рассердиться. Длинными пальцами он поймал кончик своей жиденькой косы, болтавшейся на голой спине, потер ею ушибленное место и поднес к носу.
— Арака!
— Спирт! Сердитая вода! Ха-ха-ха! — рычал Гасан, обеими руками царапая живот. Продолжая хохотать, он налил две железные кружки до половины, одну придвинул гостю. Тот аппетитно потянулся, схватил посудину.
— Нет, — жестом остановил Гасан. — Наливать пустой желудок спиртом могут лишь длинноухие![5] Ха!
Снова вошел Назар, на этот раз с таким же, как он, молодым парнем, тоже работником старшины. Они внесли в юрту олененка, связанного по всем четырем ногам, и бросили возле стола.
Гасан вытащил из-под шкур широкий нож. Дохнув на блестящую сталь, с минуту любовался зеркальным блеском лезвия. Ловко перебросив нож в правую руку, подошел к олененку.
Животное забилось, хотя парни изо всех сил прижимали его к земле. Дрожащим фонтанчиком брызнула кровь. Гасан припал к шее оленя. Пил долго, шумно сопя. Заткнув пальцем рассеченную жилу, уступил место Куркакану. Они напились, утерлись куском кожи и уселись на стулья. Парни выволокли животное.
Хозяин и гость некоторое время сидели с закрытыми глазами, тяжело отдуваясь. Ни тот, ни другой не притрагивались к кружкам. Необходимо было выждать, чтобы кровь, наполнившая желудок, впиталась, а от спирта она мгновенно свернется, как от жаркого пламени. Наконец Гасан открыл глаза и взял кружку. Куркакан сейчас же схватил свою, сделал маленький глоток и посмотрел на старшину. Тот, как всегда, пил большими медленными глотками. Куркакан тоже поднес кружку к губам и, уже не отрываясь, вылил спирт в рот. Бросив кружку на стол, он проворно заткнул концом косички свой хрящеватый нос, шумно вытолкнул из груди воздух, как когда-то учил Гасан. Сперва спирт обжег кишки, потом его дух стал переселяться в голову. Куркакану стало весело.
«Пожалуй, кожа на лице хозяина-Гасана натянута, как на моем новом бубне», — подумал он, взглянув на красное лицо шуленги, и тоненько хихикнул.
Назар принес большой четырехугольный лист бересты, загнутый по краям, полный мяса. Здесь было мясо, отваренное большими кусками, мясо, зажаренное на углях, и трепещущая печенка.
— Пусть видят твои духи, как любит тебя Гасан! — Старшина взял из рук Назара тяжелый лист, с шумом поставил на стол.
— Да, это видят послушные мне, — закивал головой Куркакан.
Запах обильной и жирной пищи щекотал ноздри. Хозяин и гость жадно набросились на еду. Сперва жевали печенку, обсасывая пальцы, потом взялись за мясо. Несколько минут в палатке слышалось чавканье, довольное посапывание да стук костей. Когда добрая половина мяса исчезла с листа, Гасан бросил недоеденный кусок на стол, поднял голову. Губы и щеки его лоснились от жира. Он схватил валявшийся на полу кусок меха, обеими руками прижал его к лицу, утерся, бросил Куркакану.
— Имеющий бубен молчит. Может, плохо смазал горло? Спирт смазывает горло лучше самого жирного куска, и языку легко выталкивать слова. Так говорит сам Гантимур, выгоняющий лихорадку из своего тела. Скоро вторая дочь Гасана уйдет в его юрту. Тогда Гасан станет равным самому князю!
— Гасан станет равным, пожалуй, самому русскому царю, — подхватил шаман. — И Куркакан будет помогать ему.
— Голова Куркакана достойна сидеть на плечах! — заверил Гасан.
Он снова наполнил кружки. Новая порция сделала голову шамана легкой, а язык — разговорчивым.
— Послушные мне услышали желание хозяина. Когда снег уйдет из сопок, дочь Тэндэ придет к очагу его сына.
Куркакан выдернул из-за пояса меховых штанов рукавичку и бросил Гасану. Тот схватил ее обеими руками, смял.
— Гордая коза придет в юрту сына Гасана. Ты имеешь то, на чем носят шапку.
Старшина снял шелковый шнур, опоясывавший голое тело, бросил на стол увесистый кожаный кошелек. Куркакан перегнулся над столиком, проворно развязал шнурок. Дьявольское сияние хлынуло в глаза, ослепило! Сняло золото, колдовские свойства которого были хорошо известны пастырю духов! Глаза его загорелись зеленым блеском, он бормотал приглушенно и быстро:
— Куркакану много пришлось говорить сегодня. Он чуть не умер от страха, когда она посмотрела на него глазами вернувшейся из низовьев Большой реки! Куркакан знал о чем говорить! Хозяин-Гасан хорошо помнит, когда она оставила в сопках своего сына. Это было лет и зим пятнадцать назад, пожалуй. Тогда тайга была также во власти снега и ветра, а стойбище хозяина-Гасана торопилось на летнюю стоянку. Он тогда ехал на боку оленя[6], и духи пожелали, чтобы ремешки порвались. Он остался в тайге, его нельзя было искать, так пожелали духи и сам хозяин всей тайги Гасан.
Куркакан бросил быстрый взгляд на старшину, лицо которого при последних словах выразило неподдельное самодовольство.
— Сегодня, когда солнце, но успев выйти из-за горы, снова спряталось в снегу и Куркакан собирался встать с постели, к нему пришли его духи. Они сказали: тайга хочет взять второго сына Луксана, который скоро станет мужчиной. Но она может и не взять его, если он откажется от дочери Тэндэ, которая принесет горе в любую юрту, куда войдет женой... Ведь она отдала свое сердце русскому Миколке[7], как и сын Гасана. Хе-хе-хе... — Шаман пугливо взглянул на хозяина, скрюченными пальцами соскреб со лба пот. — Когда в сопки придут зеленые дни, сын хозяина-Гасана будет иметь жену, которую хочет его сердце.
— Этот кисет будет на твоем поясе! — веско заключил шуленга.
Когда хозяин и гость вылезли из палатки, над тайгой опускалась ночь. Круглая луна медленно плыла над темными островерхими хребтами, утратившими выпуклые очертания. Вот она на мгновение зацепилась за высокую скалистую вершину, у подножия которой среди осинника приютились две заиндевевшие палатки, затем снова покатилась над притихшей тайгой. Противоположные лесистые сопки и убегающий вниз безлесый распадок мерцали холодным голубоватым светом.
Гасан и Куркакан остановились у палатки, жадно глотая чистый воздух.
Вдруг Куркакан замер с широко раскрытым ртом, готовым забрать очередную порцию морозного воздуха. Его взгляд был прикован к полянке.
Две очень правильные прямые линии пересекали распадок. Они начинались сразу от большой четырехугольной тени, отбрасываемой палаткой, и терялись где-то внизу, в перелеске.
В тот же миг заметил их и Гасан. Они одновременно склонились над лыжней.
— Ха! Кто не знает этого следа! — громко воскликнул Гасан, распрямляя спину. — На восход и закат солнца, на десять оленьих переходов тайга знает этот след. Когда ноги Гасана отвыкли ходить по сопкам, он подарил эти лыжи Аюру. Пусть ноги длинноухого делают то, что должны были делать ноги Гасана! Пусть все в сопках думают, что хозяин-Гасан ходит по тайге! Ха-ха-ха...
Неожиданно смех оборвался.
Гасан поспешно наклонился над следом. Затем вернулся к месту, где лыжню накрывала тень палатки.
— Сто чертей и сам дьявол Миколки! — прохрипел он.
Теперь и Куркакан увидел, что лыжи стоят возле палатки, воткнутые острыми концами в сугроб. Дух спирта мгновенно покинул его голову. След шел от перелеска, где стоит юрта Луксана. Значит, Аюр был там, потом пришел сюда. Зачем он принес лыжи? Он мог слышать, что говорил Куркакан!
— Его уши могли слышать, — обронил он.
— Что боится шапка? — прорычал Гасан. Обеими руками он схватил лыжи и грохнул их о ствол дерева. Упругие пластины разлетелись в щепки. Тяжело дыша, Гасан подошел к шаману.
— Что боится твоя глупая шапка?! — повторил он, жарко дыша ему в лицо. — Страх съел твою голову! — Гасан обрел былую уверенность. Голос его звучал громко и насмешливо. Он стоял расставив ноги. — Огонь однажды уже проглотил юрту и жену Аюра. И теперь с его юртой может произойти то же самое: она ведь из кожи белостволой, а береста горит лучше, чем оленьи шкуры. Разве Куркакан забыл, что в сердце этого длинноухого живет любовь не к духам, а к русскому Миколке: таким он вернулся от русских, с которыми прожил пять лет!
— Послушные Куркакану могут обидеться на него. И очаг он зажег на месте старой юрты. Это плохой признак. Там ведь поселились злые духи. Хе-хе-хе! — подхватил Куркакан.
— Твоей шапке снова есть на чем сидеть! — Гасан сделал широкий жест рукой, точно обнимая ночную тайгу, гордо заключил: — Кто здесь хозяин? Гантимур?! Ха! Гасан! Он скоро сам будет князем! Ты забыл, зачем я здесь?
— Нет, — Куркакан встрепенулся. — Охота была хорошей. Много шкурок принесут люди в твою лавку...
— Ты пятый, кто сказал такие же слова, — оборвал старшина. — Во всех стойбищах Гасана хорошая охота. Сейчас я ухожу в Острог. Меня ждет князь Гантимур, чтобы подписать с русскими бумаги на большой торг землей, речками и озерами.
— Без большой печати хозяина-Гасана все бумаги Гантимура равны кисету, в котором нет желтых крупиц, — заметил Куркакан.
— Ха! Это так. Без меня тунгусское общество, как называет царь все стадо длинноухих, как сопки без солнца!..
Урен остановилась в десяти шагах от юрты, поправила вылезшие из-под беличьей шапки волосы, устало прислонилась к шершавому стволу лиственницы. Хотя она все еще не могла отдышаться и лицо ее пылало румянцем, возбуждение понемногу проходило. Горячей щекой она чувствовала, как застывшая и иссеченная снегом кора отбирает жар, успокоительный холодок растекается по телу, проникает к сердцу...
— Амукэль! — донесся до нее сердитый окрик, приказывающий идти.
Урен вскинула пушистые ресницы и улыбнулась. Из-за полога показался ее восьмилетний братишка Петька. Ухватив за уши Вычелана — огромную желтую лайку, — он пятился задом и внушительными окриками приглашал следовать за собой. Мальчуган прилагал все свои силенки, однако дело не ладилось. То ли Вычелану не хотелось просто так, за здорово живешь, покидать теплую юрту, то ли не нравилось само обращение, — он упорствовал. Но и Петька был не менее упорен, и наконец ему удалось оттащить упрямца на два-три шага от полога. Не выпуская уха Вычелана, он утер вспотевшее лицо, поправил свой маленький лук, что висел за плечом, и с озабоченным видом перекинул ногу через спину пленника. Но не тут-то было! Вычелан, разгадав нехитрый замысел хозяина, уселся, и Петька, съехав по его широкой спине, очутился на снегу. Пока незадачливый ездок успел осознать всю бедственность положения, Вычелан уже сидел в сторонке и с лукавым упреком посматривал на хозяина.
Завидев Урен, он со всех ног бросился к ней. Петька же, наоборот, без особого энтузиазма встретил сестру. Он поднялся на ноги, стряхнул снег и, насупясь, следил за четвероногим хитрецом.
— Сын Тэндэ собрался на охоту? — с самым невинным видом спросила Урен.
Петька метнул на нее сердитый взгляд и еще больше насупился.
— У кого за спиной лук, тот идет не в гости. Или дочь Тэндэ видит вместо лука еще одну косу?
Урен рассмеялась.
— Не сердись. Когда в сопки снова придут дни снега, ты будешь ходить на охоту со мной.
Петька, похоже, обрадовался, однако промолчал. Урен скрылась за пологом. Вслед за ней навострился было и Вычелан, но тут Петька, изловчившись, ухватил его за хвост...
В юрте было тихо. Старая Сулэ — мать Урен — дремала на шкурах. Сестра сидела у костра и терпеливо сшивала кусочки разноцветного шелка. Урен склонилась к ее уху, что-то шепнула. Та, быстренько отложив работу, встала.
Захватив длинные ремни, они обе выскользнули из юрты.
Сестры неторопливо бродили среди нарядных, словно одетых в лебяжий пух, деревьев, собирали сучья для очага. Они были удивительно похожи друг на друга: черные тяжелые косы ниже пояса, открытые живые глаза, по-детски припухлые губы, небольшие, чуточку широкие носы. Но Урен — тонкая, гибкая, движения ее стремительны; Адальга же, полная, медлительная, сейчас выглядела вовсе неуклюжей... Где же ей угнаться за своей легкой, как коза, сестренкой! Раньше было трудно, а теперь и подавно.
Адальга, тяжело дыша, привалилась спиной к дереву, вытирая рукавичкой вспотевшее лицо... А солнце смотрит во все глаза, ласкает. Скоро весна. Уже хорошо слышно ее дыхание. Адальга задумчиво улыбается. В глазах ее тихая радость. Она слушает, но слушает не тайгу, не пульс оживающей природы, она слышит голос нового человека, который все увереннее заявляет о своем существовании. Кто он будет, этот новый человек? Как примет его тайга? Но он войдет в нее весной... Весной!..
— Ау-у-у! Адальга-а-а! — звонко кричит Урен. Разгоряченная, озорная, она подбегает к сестре, обнимает трепетными руками, улыбается: — У нашей Адальги скоро будет сын...
— Я слышу его голос, — тихо шепчет молодая женщина. — Только он не увидит отца.
— Ой! — вскидывает пушистые ресницы Урен. — Ты забыла об Аюре. Разве ты не радуешь его сердце, как первый цветок весны?! Может, скажешь, в твоем сердце нет места для него? Ой...
Щеки Адальги пылают, как маков цвет.
— Аюр стал совсем русским. Захочет ли он остаться в сопках или опять уйдет в деревню?
— Тогда и ты пойдешь с ним.
— Ойе! — испугалась Адальга. — Разве ты пошла бы следом сына Луксана?
— Да. Пошла бы, — спокойно подтвердила Урен. — Разве тень стоит на месте, когда человек идет? Мы пойдем рядом.
Адальга с сомнением покачала головой. Сестры уселись на валежину. Молчали. Адальга сосредоточенно теребила кончик косы. Урен прутиком вычерчивала на пушистом снегу человеческую фигурку. Задумчивые деревья простирали над ними свои тяжелые ветви, будто лениво потягивались под ласковыми лучами.
— Зачем имеющий бубен пришел в юрту Луксана? — вдруг спросила Урен. Однако, заметив недоумение на лице сестры, спохватилась: — Ой, я живу своими мыслями! Сейчас была в юрте Луксана. Старая мать одна. Мне неохота было уходить от нее, но туда пришел имеющий шапку с кистями. Он смеялся нехорошим голосом. Зачем он пришел?
— Пожалуй, старая Урендак просила об этом, — не совсем уверенно ответила Адальга, всматриваясь в тревожное лицо сестры.
— Мое сердце говорит: он пришел с плохими мыслями, — тихо возразила Урен.
— Ойе! — испуганно воскликнула сестра. — Если твои слова услышат... Разве ты не боишься?
— Боюсь маленько, — призналась Урен. — Боится голова, а сердце не хочет бояться. Почему? Наверное, вот почему. Когда я была у русского отца Нифонта, он сказал мне: теперь твое сердце принадлежит самому Миколке Чудотвору. Его юрта там, на небе. А Куркакан говорит, что мое сердце во власти духов. Но ведь я имею всего одно сердце! И оно не хочет принадлежать никому. Пусть Чудотвор и Шапка померяются в силе и ловкости, а я посмотрю, кто же возьмет мое сердце... — Девушка улыбнулась и лукаво взглянула на сестру. — Мое сердце, пожалуй, маленько походит на сердце твоего Аюра...
Адальга смутилась. Что поделаешь, она уступала в характере своей беспокойной сестре и привыкла во всем соглашаться с ней. И не потому, что кривила душой, а просто ее мысли разбегались от слов сестренки — порой озорных и смешливых, порой серьезных и рассудительных, — и ей казалось, что лучше уж нельзя сказать или чтобы сказать так, надо много думать. Адальга краешком глаза посмотрела на сестру. Урен хмурила брови. Адальге захотелось расшевелить ее, снова увидеть хорошую улыбку на ее лице. Как? Она пошарила глазами вокруг. И вдруг — зайчишка! Он выскочил из осинника, присел на пригорке, по которому бродили солнечные лучи, привстал на задних лапках, прядая ушами. Адальга тихонько толкнула сестру локтем.
— Смотри, пушистый пришел к нам в гости.
Урен подняла голову, и снова хорошая улыбка засияла на ее лице.
— Он пришел посмотреть на тебя.
— Нет, на тебя, — возразила Адальга.
— На тебя...
— На тебя...
— Пусть пушистый длинноухий бежит по следу сына Луксана, — негромко крикнула Адальга, — и скажет, что вторая дочь Тэндэ ждет его!
Однако косой не торопился в путь. Он торчал столбиком, шевеля черными кончиками ушей и посматривая на сестер. Тогда Урен стегнула прутиком ветку — лавина снега плюхнулась на них, осыпав с головы до ног. Зайчишка отпрянул в сторону. Уселся на безопасном расстоянии и снова косил в их сторону темными бусинками.
— Он не хочет идти, он хочет долго смотреть на тебя, — заметила Урен.
— Нет...
Между сестрами готов был завязаться ласковый спор, но в это время подоспел Вычелан. Немало довольный, что наконец избавился от рук Петьки, он вихрем промчался мимо своих хозяек. Косой тоже не дремал. Подпрыгнув на месте, пустился наутек.
— Теперь длинноухий быстро добежит до сына Луксана. Только вот не забыл бы зайти и к Аюру, — весело заключила Урен и добавила с задумчивой улыбкой: — Весна идет в тайгу. Скоро мы снова увидим большие реки. На берегу зажгутся еще два очага. Это будут юрты жены Аюра и жены Дуванчи. Нам надо иметь больше шкурок, чтобы хорошо встретить дни первых цветов. Завтра я последний раз пойду на охоту...
Дуванча и Герасим шли по тайге часа два-три. Спустились с хребта, перебрались через ключ, прошли вверх по ручью еще около версты. Заночевали в глухом распадке. Развели костер и без ужина улеглись спать.
Ночь Герасим провел настороже. Плохо спал и его спутник.
Стонал, метался, разговаривал с кем-то печальным и ласковым голосом. На рассвете оба были на ногах. Продрогшие, молча сидели у костра. Герасим угрюмо грыз сухари, а охотник жадно глотал кипяток.
Герасим поднялся первый, увязал котомку и забросил ее за плечи. Но охотник, к его удивлению, не собирался покидать табора. Он встал, подложил в костер сучьев и снова уселся на прежнее место. Герасим стегнул его нетерпеливым взглядом:
— Пойдем, чо ли?
Дуванча поднял глаза, взглянул на него с хмурым удивлением.
— Иманда дюке! — сердито произнес он и кивнул в сторону Сокола, который тщательно зализывал мякишки лап.
— Дюке, — повторил Дуванча. Ткнув пальцем в снег, поднес к глазам Герасима: на коже виднелись тончайшие, почти микроскопические порезы. Он снова указал на собаку. Наконец Герасим сообразил. Под солнечными лучами снег превратился в мелкие иглистые ледяшки, за ночь мороз спаял их между собой, и образовалась колючая, жесткая корочка, которая подламывается под ногой человека и никогда не выдерживает ноги животного, ранит даже очень проворного и легкого. Идти по насту — все равно что шагать по битому стеклу.
Герасим склонился над Соколом, внимательно осмотрел лапы.
— Ничо, не издохнет, — негромко заключил он, но лицо охотника ясно говорило, что придется подождать, пока солнце не растопит наст. Герасим сбросил котомку, сел, принялся смотреть в сторону гольцов, которые пламенели алым заревом, хотя над тайгой стоял вязкий бледно-голубоватый свет, а солнце еще пряталось где-то под горизонтом.
Прошло не менее трех часов, как Герасим и Дуванча покинули табор...
Весна в горах своеобразна. Она не придерживается календаря и приходит, как не очень аккуратный гость: то слишком рано, то непростительно затягивая свой приход, заставляя томиться заждавшихся хозяев. Весна приносит с собой не только теплое солнце, но и сильные ветры со снегом. И они сорок-пятьдесят дней борются между собой, в равной степени властвуя в горах. Поэтому весна в понятии таежного человека — что-то непостоянное, от нее можно ожидать всевозможных сюрпризов: то горы от верхушки до подножия заливают солнечные лучи, то они потонут в снежном шквале. Но один солнечный день меняет лицо тайги. Легкая дымящаяся испарина поднимается над лесом. Дышит тайга: дышат оживающие лиственницы и кедры; дышит багульник, высвободив свои хрупкие веточки из снежного плена; дышат в проталине ярко-зеленые листочки брусничника, роняя потемневшие крупные ягоды. Запахи смолы, хвои, багульника и ягодника сливаются — терпким весенним настоем дышит просыпающаяся тайга. До уха доносится тихий ласковый шум. Лес и горы полны таинственных: шорохов. Шуршит подтаявший снег, шуршат ветки, нежась под теплыми солнечными лучами...
Дуванча шел гривкой невысокого приплюснутого хребта, крутые бока которого тянулись направо и налево на десятки километров и заканчивались глухими распадками, где, должно быть, в летнее время струились безымянные ключи. С правой стороны вплотную скатывались отлогие сопки, покрытые мелким березняком и осинником. Много неприятностей таят в себе эти почти безлесые сопки путника. Идти по ним — все равно что идти по трясине. Хитрые сплетения багульника, прикрывающие каменные россыпи, связывают ноги, цепляются за одежду. Приходится пробираться, отвоевывая каждый метр. А здесь идти было легко. Кругом высились стволы могучих лиственниц, ветви которых смыкались высоко над головой. Только изредка на пути встречался низенький, распластавший по земле свои иглистые ветви, кедр-стланик. И снова чистые, подтаявшие прогалы между стволами.
Дуванча изредка останавливается, прислушивается, шумно вдыхает запахи тайги: весна... Стоит, подставляя ее терпкому дыханию разгоряченное скуластое лицо, тихо улыбается: весна!.. И снова идет вперед легким пружинистым шагом...
Позади, слегка переваливаясь с боку на бок, шагает взмокший Герасим. От раскисших ичигов и телогрейки валит густой пар. Герасим на ходу вытирает потное лицо ладонью, ни на минуту не выпуская из виду гибкую фигуру охотника.
Перед глазами Герасима мельтешит большой изогнутый лук да задорно торчит короткая косичка. Вот Дуванча останавливается над какой-то бездной, заглядывает вниз. Герасим подходит к нему.
Гривка, по которой они шли несколько часов, круто обрывалась. Внизу, саженях в двадцати, лежал распадок. Но это не была обычная горная впадина, разрезающая хребты. Перед глазами путников разверзлось тесное ущелье, на треть заполненное льдом. Там и здесь торчали вершины кедров с обломанными сучьями и обшарпанной корой. Только на самых макушках трепетали закуржавевшие ветви.
Прозрачная вода струилась по ледяному руслу, омывая вершины затопленных великанов. Ее посылал какой-то неиссякаемый источник, находящийся высоко в гольцах. Летом это, видимо, обыкновенный родник, воды которого тихо журчат между камнями по глубокой горной впадине, не привлекая внимания. Но стоит первым морозам хотя бы в одном месте перехватить русло, как ручей, вырываясь из-под льда, закипает, превращаясь в бушующий котел. Наледи слой за слоем затопляют распадок.
Лицо одного выражало любопытство, другого — хмурую озабоченность.
— Усэ Бирокан, — вдруг обронил Дуванча, указывая вниз.
Герасим сплюнул.
— Угли. Как проберемся до них?
Дуванча спокойно взглянул на него, махнул рукой вниз по направлению щетинистой сопки и уселся на пригорке возле зеленой проталины. Он осматривал полегшие зеленые кустики брусничника, отыскивая грозди темно-бордовых ягод в сморщенной, словно подпеченной кожуре, прищелкнул языком:
— Имиктэ!
Дуванча оттаивал, оживал. Его радовало все — ласковое солнце, зеленые кустики брусничника с гроздьями ягод — имиктэ, даже этот кипящий сердитый ключ — Усэ Бирокан.
Зато Герасим был угрюм. Он сосредоточенно вглядывался вниз, куда указал Дуванча, и ему казалось, что нет никакой возможности перебраться на противоположный склон ущелья. Правда, в двухстах шагах перед одиноко торчавшей скалой берег спускался к ключу отлого, но ледяное поле там было шире, чем здесь. Оно достигало сажен тридцати...
Герасим понимал, что днем через впадину не переберешься. Полвершка воды — пустяки, но под водой вместо земли отполированный лед, и неизвестно, насколько он прочен.
А заветные гольцы — вот они. Прямо перед глазами, за чертовой впадиной. Как же они перейдут через эту проклятую рытвину?
Герасим повернулся к охотнику и замер. Прямо перед ним, шагах в пятнадцати, стояла коза, похожая на изваяние, высеченное художником из серого с подпалинами гранита. Она застыла, выставив вперед длинные тонкие ноги, высоко подняв маленькую головку и тяжело поводя заметно пополневшими боками. Ее появление для Герасима было настолько неожиданным, что он мгновение сидел, не шевелясь, уставив глаза на незваную гостью. Но вот он вспомнил о винтовке, бесшумно протянул руку.
— Охо! — тихонько крикнул Дуванча, взмахнув луком. Коза спружинила, повернулась в воздухе и скрылась за гребнем, рассыпая легкую дробь копыт.
Герасим оторопело уставился на охотника, выругался:
— Че с голоду задумал сдохнуть?
Дуванча понял его, понял по глазам. Лицо его вспыхнуло негодованием: этот русский хотел убить козу, которая собирается стать матерью. Он быстро подошел к Герасиму, присел перед ним на корточки, цепкими пальцами дотронулся до вороненой стали ружья.
— Пэктэрэун!
Черные глаза его озорно блеснули. Пока Герасим успел что-либо сообразить, винтовка была в руках охотника. Он проворно отскочил на два шага назад, щелкнул курком и взял на мушку Герасима. Шея Герасима вытянулась, брови дрогнули, поднялись кверху и застыли.
— Не шуткуй, заряжено, — непослушным языком произнес он.
Дуванча звонко рассмеялся, опустил винтовку. Конечно же, он не думал стрелять! Он хотел только напугать этого злого человека.
— Пэктэрэун! — восхищенно повторил он, присаживаясь на корточки возле Герасима. Тот шумно выдохнул воздух, утер выступившую на лбу испарину. — Пэктэрэун,— еще раз повторил Дуванча, прижимая к плечу ружье и поводя стволом, как бы выискивая цель. Сколько раз он с замирающим сердцем поднимал к плечу старую отцовскую кремневку, но стрелять не пришлось ни разу. Даже на козу отец не разрешал тратить пулю. И сам он стрелял редко, сберегая заряды на крупного зверя. Отец... Теперь его душа в низовьях реки Энгдекит. Дуванча проводил его, как требует обычай. У отца есть все, что нужно в том мире. Старая кремневка, кусок лепешки, высушенные жилы, нож...
Дуванча со вздохом опустил винтовку. На лице его отразилась глубокая печаль. В скорбном молчании прошло несколько минут. Потом, тряхнув головой, он взглянул на Герасима, как бы спрашивая разрешения, поднял и потянул на себя пузатую рукоятку затвора. Из стола выскользнул желтый патрон. Он нажал еще, патрон вылетел и воткнулся в брусничник. Но на его место в ту же секунду выскочил другой! Дуванча растерянно посмотрел на Герасима, перевел взгляд на ягодник. Нет, тот, первый, патрон торчал в зеленых листьях! А этот другой взялся неизвестно откуда!
— Ойе! — удивленно воскликнул Дуванча, глядя на ружье широко раскрытыми глазами. Герасим усмехнулся, протянул руку:
— Дай, покажу.
Он подал затвор вперед, загоняя патрон в ствол, потом потянул на себя — патрон упал к ногам завороженного охотника. Так он таскал затвор взад и вперед, и из ствола вылетали желтые патроны. Дуванча собирал их. Когда патронов стало столько, сколько на его руке пальцев, Герасим показал ему пустой ствол. Затем он взял все патроны и один за другим затолкал их на свое место, в коробку. Он набивал их так же, как охотник набивает свою трубку табаком.
— Ойя! — Дуванча прищелкнул языком, не сводя восхищенных глаз с ружья.
Герасим протянул ему винтовку.
— Возьми. Стрельнешь.
Однако Дуванча решительно мотнул головой, встал. Снизу донесся лай. Сокол лаял громко, с сердитым рычанием. Дуванча быстро закинул лук за плечо, махнул рукой.
Спускаться берегом было трудно. Разопревший снег скользил под ногами. Герасиму то и дело приходилось цепляться за стволы деревьев. Но он не отставал ни на шаг.
Они быстро достигли одинокой скалы, из-за которой слышался злобный лай Сокола. Когда они обогнули камни, их глазам представилась такая картина. Огромный бурый медведь со свалявшейся шерстью на впалых боках стоял на задних лапах, подпирая спиной одинокий кедр у подошвы скалы. Сокол, ощетинив загривок, метался вокруг вздыбившегося зверя. Медведь глухо рычал, шевеля полусогнутыми когтистыми лапами, следил за собакой. Он выбирал момент, когда можно будет одним взмахом перешибить хребет надоедливому зверьку, и до того был увлечен охотой, что не услышал приближения людей.
Герасим поспешно сдернул с плеча винтовку, однако Дуванча остановил его жестом.
— Это он, — прошептал охотник вдруг изменившимся голосом.
Но Герасима поразили не столько голос, сколько глаза Дуванчи. Сперва глаза его вспыхнули ненавистью, потом в них отразилась боль. Широкие черные брови охотника сошлись двумя стрелами, глаза загорелись жаждой битвы. Герасим почувствовал, что встретились кровные враги, что эта не первая их встреча. Действительно, Дуванча встретил врага, который несколько лет назад нанес ему кровную обиду. Зверь предательски напал на отца, переломал ребра, лишил глаза. Зверь унес половину жизни отца, сделал его калекой...
С этим медведем встреча охотника произошла несколько дней назад, на хребте, объятом пургой, когда, вконец сломленный голодом, морозом и длительной погоней за лисицей, отец доживал последние минуты. Медведь, видимо разбуженный дымом костра и шумом, выскочил из берлоги, что была в пяти шагах от табора, и с отчаянным ревом скрылся среди снежного урагана.
Отец вскрикнул, поднял трясущуюся руку:
— Это он! — и ничком упал в снег... Душа его «отлетела» в другой мир. Сделав все, что требовал последний долг перед отцом, Дуванча бросился бежать от этого ужасного места. Но на пути снова незримо встал враг: берлога, которая чуть не стала его последним пристанищем.
И вот теперь настал час честного поединка.
— Это он! — снова прошептал Дуванча, выдергивая нож.
Он быстро срезал крепкую сушинку и вырезал из нее палку примерно в свой рост. На толстом конце палки он сделал канавку, так чтобы в ней уместилась рукоятка ножа, затем снял ремешок с унта и крепко прикрепил нож к палке. Жестом приказав Герасиму оставаться на месте, Дуванча быстрым шагом направился к зверю.
Теперь медведь заметил человека. Голодный и разъяренный, он хотел сразу же наброситься на него, но Сокол сейчас же вцепился медведю в зад. Медведь снова поднялся на дыбы. Он не обращал больше внимания на собаку, снующую возле ног. Злыми глазами он следил за приближающимся человеком, который, казалось, не выказывал враждебных намерений. Больше того, он даже не смотрел в его сторону. Он шел мимо. Только пройдя шагов двадцать, человек повернул назад. И опять шел мимо, теперь уже другим боком. Медведь поворачивался всем своим громадным туловищем в ту сторону, куда шел человек.
Черный пятачок дула сторожко следил за зверем, хотя Герасим и слышал кое-что о мастерстве таежных охотников. Выстрел был готов грянуть каждую секунду, но эта секунда пока еще не наступила. Опасная игра продолжалась.
Дуванча постепенно ускорял шаг, и медведь начинал двигаться живее. Теперь уж охотник ходил полукругом, каждый раз приближаясь к зверю все ближе и ближе. Когда между ними осталось не более семи-восьми шагов, медведь заметно изменил свое поведение. Он разогнул могучие лапы, подобрал мускулы, готовясь к стремительному броску. Наступала роковая минута. Внезапно Дуванча побежал, держа свой дротик острием в сторону зверя. Правая рука, отведенная до отказа, крепко сжимала конец черенка, а левая придерживала его посредине. Медведь быстро стал разворачиваться в сторону, куда бежал человек. Но тот неожиданно сделал стремительный прыжок назад и, пригнувшись, бросился на медведя. Острый дротик до самого черенка вошел под левую лопатку зверя. Дуванча отскочил — медведь, глухо рявкнув, рухнул на пригретые солнцем камни.
Когда подоспел Герасим, зверь был мертв.
Герасим с растерянным видом стоял над громадной тушей, с которой Сокол слизывал горячую кровь. Он не проронил ни слова, лишь крепко поскреб затылок и с уважением взглянул на охотника. Тот, в свою очередь, как ни в чем не бывало объявил, что у скалы будет табор. Герасим молча согласился. Солнце уже висело над гольцами, а более удобное место было трудно найти: скала надежно защищала от ветра, к тому же подмывало поскорее растянуться у костра в ожидании ужина...
Вскоре у скалы пылал яркий костер. На тагане висел котелок с тающим снегом; брызжа соком, жарился шашлык. Герасим сидел на корточках, подкладывал в котел снег и посматривал на охотника, который выкраивал из медвежьей шкуры узенькие ремешки, складывал за пазуху. Вскоре охотник поднялся, коротко произнес:
— Усэ Бирокан...
Над распадком закипела работа. Дуванча резал ерник, а Герасим стаскивал его в кучу. Через полчаса охотник подошел к вороху и, достав ремешки, принялся связывать ерник большими пучками. Герасим помогал ему изо всех сил. Когда на берегу лежало не менее трех десятков пучков, Дуванча встал и указал вниз, на лед. Захватив по два пучка, они спустились к ключу.
Вода тихо струилась по ледяному руслу, отливая под темнеющим небом свинцовым блеском. С легким всплеском упал первый пучок прутьев. Шагнув на него, Дуванча бросил другой. Герасим подносил к берегу все новые пучки, охотник возвращался, брал их и шаг за шагом продвигался вперед. Наконец Дуванча благополучно перебрался на противоположную сторону. Из груди Герасима вырвался вздох облегчения...
Переправа была готова. Через ледяную впадину протянулась дорожка из ерника. Ночной мороз скует их, и тогда «мост» может выдержать не только человека.
Когда озябшие, но довольные Герасим и Дуванча вернулись к костру, над сопками уже спускалась тихая пасмурная ночь. Герасим достал флягу и кружку, плеснул немного спирту, протянул Дуванче:
— Пригуби. Враз отойдешь...
Усталость и обильный ужин клонили ко сну. Герасим, натаскав веток и еловых лап, растянулся на пышной постели. А Дуванча сидел у огня, поджав под себя ноги. В левой руке он держал лук, а в правой — охотничий нож. Обухом ножа медленно водил по тугой тетиве, как скрипач смычком, и жила издавала тихие заунывные звуки. Парень, склонив голову набок, смотрел на огонь и также тихо подпевал. Песня тоскующего сердца тихо плыла над засыпающей тайгой.
Охотник поверял песне самое сокровенное, самое дорогое, счастье и печаль. Перед его взором стояла небольшая, одетая свежим снегом полянка. Это тот безлесый распадок, рассеченный ручьем, неподалеку от которого стоит юрта отца. А вот и одинокое, совсем маленькое деревце. Оно протянуло тонкие застывшие ветки над ручьем. Мороз сделал их такими же, как вода в ключе. Они подламываются от насевшего на них снега и с шуршанием легкого крыла птицы падают на землю. Он стоит около деревца, осторожно дотрагивается до тонких веток. Ветки вздрагивают, сбрасывают с себя снег и распрямляются. Теперь им легко, радостно и на его сердце. Он подпрыгивает, хочет дотянуться до заснеженной верхушки, но не может и сердится на самого себя, что еще такой маленький. И вдруг слышит быстрые, легкие шаги. Девушка в меховой куртке идет по заснеженной полянке. Смуглое лицо ее горит ярким румянцем и ласковой улыбкой. Волосы цвета темной ночи выбиваются из-под беличьей шапки. Они одеты морозом. Поэтому Урен похожа на маленькую елочку. Две тяжелые косы струятся по груди, спадая до пояса. Урен подходит к нему — и в самое его сердце заглядывает солнце! Он показывает рукой на вершину дерева, Урен кивает головой. Крепкие руки его легко подхватывают девушку за талию и поднимают вверх. Маленькой рукой в узорной варежке Урен стряхивает снег. Вершинка кивает легкими ветками. Они оба весело смеются.
Хорошо им вместе. Всегда хорошо. Они рядом провели свою недолгую жизнь, как два полевых цветка, деля жгучее дыхание солнца, оброненную тучей влагу и напористые нападки ветра. Юрты их отцов зимой и летом почти рядом. Они целыми днями рыскали по тайге, карабкались на сопки, взбирались на деревья, выслеживали зверушек, собирали ягоды и пасли оленей. Солнце, принося в тайгу летний или зимний день, заставало их вместе. Теперь они уже шестнадцатый раз встречают дни зелени и цветов. Время начинать самостоятельную жизнь.
Да, шестнадцатая весна — птицы должны иметь свое гнездо! — так сказал отец Урен. Дуванча и сейчас слышит его слова. Слышит так, если бы сидел с ним в одной юрте. Сердце его ликует, но в нем есть место и грусти. Поэтому и тоскует его песня...
Герасим лежал на спине, подложив руки под голову, смотрел в небо. Песня охотника тревожила, ворошила пережитое. Вспомнился прииск, дом управляющего и, как роза среди бурьяна, Лиза. Тонюсенькая, голубоглазая Елизавета Степановна. Она впорхнула в его обветренное, зачерствевшее сердце, как утренний луч в темную комнату. Ему и сейчас нестерпимо захотелось взглянуть на нее, услышать ее голос. Герасим даже потихоньку ругнулся.
— И все эта песня. Бередит душу... И у этого парня заноза на сердце, — вдруг догадался Герасим, — Ишь тоскует...
Видно, он высказал свои мысли вслух, Дуванча очнулся, отложил лук.
— Анугли, — ответил он, по-своему поняв его слова.
— Угли. Лизавета, — пробормотал Герасим, засыпая. Он еще успел заметить, как пышными хлопьями повалил снег, мягко опускаясь на голову и плечи безмолвного охотника. Последней его заботой была золотая гора: «Не запогодило бы, скроет...»
Ночь прошла в тревоге. Вычелан вел себя как никогда беспокойно. То вскакивал, щетиня загривок, рычал, то, нетерпеливо взвизгивая, кидался вниз по узкой расщелине ключа, возвращался.
Урен не смыкала глаз. Обняв колени и положив на них голову, задумчиво смотрела на костер. Пламя мигало далекими звездочками в темноте ночи и отражалось в широко раскрытых глазах девушки. Неподвижное смуглое лицо Урен выражало нежную грусть и скрытую в глубине сердца радость.
Казалось, вот-вот взметнутся брови, дрогнут припухлые губы — и раскрывшимся цветком засияет улыбка...
Когда Вычелан начал особенно беспокоиться, тревога передавалась и девушке. Она вставала, рассыпая рой мохнатых снежинок, которые успели пригнездиться на куртке, шапке, на косах; брала в руки свою почти новенькую пистонку с коротким стволом и ступала в темноту. Мир, очерченный слепящим светом костра, расширялся. В снежном мраке обозначался тесный прогал ручья среди сопок, проступали деревья. Урен долго стояла на льду, всматриваясь и вслушиваясь в тайгу. Но тайга молчала. Грустную тишину лишь нарушал Вычелан. Сдержанно рыча, он метался среди деревьев... Раз на рассвете Урен почудилось, что где-то в низовьях ключа блеснул огонек. Одинокий, слабый, он вспыхнул и потух. Сердце Урен замерло. Она вся напряглась, застыла. Вот огонек вспыхнул снова, замерцал тусклым холодным светом. Вот рядом вспыхнул другой, третий. Урен разочарованно вздохнула: обыкновенные звездочки! Просто разъяснивает, а ей-то почудилось...
Что? Костер в тайге. А у костра — он. Почему обязательно там должен быть Дуванча, а не другой охотник? Урен улыбнулась и, окликнув собаку, вернулась к костру.
Вычелан еще долго не мог успокоиться. Он был какой-то колючий, ершистый. Он неохотно принимал ласку хозяйки, которая гладила его загривок и мягко упрекала:
— Ой, Вычелан, ты всю ночь прыгал и сердился. Ты вел себя, как листок осеннего дерева во время ветра. Ты и сейчас не хочешь смотреть в мои глаза. Зачем, Вычелан, на твоем сердце зло? Ты видишь, я не сержусь на тебя. А ведь ты забыл, зачем мы здесь. Тот пушистый, спрятавшись в старом дереве, пожалуй, смеялся над прыгающим Вычеланом. А потом он, наверное, помахал тебе хвостом и побежал своей тропой. Что мы принесем в свою юрту?!
Вычелан не разделял забот своей хозяйки. Он забыл о соболе, затаившемся в дупле старого дерева, и об охоте вообще. Лишь мимолетным взглядом он удостоил дряхлое, с обломанной макушкой и изрешеченное дятлами дерево, сиротливо торчащее среди полных сил и жизни собратьев. Для него уже не существовал этот маленький хищник. А ведь почти целый день он гнал его по тайге, распутывал всевозможные уловки, разыскивал след, когда тот шел воздухом — с ветки на ветку, с дерева на дерево. Так они очутились в этом глухом распадке, у незнакомого ручья. До самого вечера он не отходил от дуплистого пня, кидаясь на него, рвал зубами и когтями, призывая хозяйку громким лаем. Закатилось солнце, стемнело, соболь не высовывал носа. Но вдруг на Вычелана напало непонятное беспокойство, и он покинул свой пост у дупла... Может, поблизости бродил зверь или ночевал охотник?
— Кто здесь, Вычелан? — допытывалась Урен, ловя себя на том, что разговором хочет рассеять смутную тревогу. — Кого слышат твои уши? Ой, не сына Луксана ли?..
Казалось, Вычелан только и ждал этого вопроса. Он живо поднял голову с теплых колен хозяйки, лизнул в щеку, заскулил.
— Ой, Вычелан...
Урен порывисто поднялась, поправила пушистые волосы, вылезшие из-под беличьей шапки, перебросила на грудь тяжелые косы, потеребила помятые ленточки и снова перекинула их за спину. Поймав взгляд Вычелана, который как бы говорил: «Ой, хозяйка, вместо того чтобы хватать ружье и бежать моим следом, ты любуешься своими черными хвостами», Урен улыбнулась:
— Не торопи свои ноги, Вычелан. Сопки еще во власти сна, и солнце не скоро поднимет полог дня. Не торопись, Вычелан...
Взволнованная, Урен присела на валежину. Пес нехотя вернулся к костру и сердито ткнулся мордой в ее колени.
— Ну, что, Вычелан? — тормошила его Урен. — Что слышат твои уши? Он идет в юрту? Да?
Вычелан скулил, вертел головой, вырывался.
— Разве Вычелан не умеет ждать? Ты видишь, я жду. Когда солнце проложит первую тропку над тайгой, мы пойдем встречать его.
Урен медленно осматривается вокруг, точно приветствуя тайгу, стряхивающую со своих плеч паутину сумерек, небо, роняющее последние хлопья. Она подставляет щеку — и робкая снежинка щекочет кожу...
Снежинка ли это? Слеза ли холодной ночи?
Ой, нет...
Не лебеди ли это? Не белокрылые ли это?
Ой, да.
Их крылья быстры и сильны. Их много, как звезд.
Высоко над сопками их тропа!
Они роняют пух, нежный пух, и крыльями загораживают ночи глаза.
Не потому ли светлеет тайга?..
Урен пела. Среди просыпающейся тайги звенел ее голос. Сперва тихий, грустный, как голос закованного льдом ручейка. Но вот он становится громче. Вот вырывается проталинкой, журчит, звенит под весенним солнцем...
Снежинка ли это, пушинка ли белокрылых,
Но мое лицо хранит ее след, нежный след.
Снежинка ли это, пушинка ли гордых,
Но я сама хочу стать, как она, и лететь, как она.
Там над сопками — моя тропа!
К тому, кто в сердце, — моя тропа!..
Из-за сопок брызнули алые лучи. Урен встала.
— Солнце стелет след над сопками. Пошли, Вычелан!
Пес со всех ног бросился вперед, утопая в облаках снега. Урен на секунду задерживается у дуплистого кедра. На свежем снегу темнеют аккуратные, спаренные наискосок следы-пятачки. Стежка уходит в глубину темного распадка. Урен бросает взгляд на дерево, на блестящие, иссиня-черные ворсинки, оставленные соболем на коре, на обитый лапами снег. Соболь заслуживает того, чтобы гнаться за ним день, два, неделю, только не сейчас... Урен без сожаления уходит от совсем свежего следа зверька, который отнял у нее почти сутки.
Девушка торопится, но идти по ущелью трудно даже ей, привыкшей к ходьбе. Снег — как непропеченная лепешка, посыпанная толстым слоем муки. Жесткая корочка наста подламывается — и ноги проваливаются в липкую мешанину. Хочется поскорее выбраться из неуютного уголка, затертого сопками. Урен спешит, не смотрит по сторонам. След собаки рваной цепью пролегает между деревьями. Вычелан идет прямо к намеченной цели, ведомой лишь ему одному. Куда он рвется? К кому? Кто там впереди? Сын Луксана, а может, не он... Еще ни разу Урен не встречалась с ним в тайге один на один. И не представляет, как будет выглядеть эта встреча. Но у нее жарко пылают щеки и замирает сердце.
Впереди слышится рычание. Вычелан что-то обнюхивает, шумно отфыркивается. Урен снимает с плеча ружье и осторожно пробирается к нему. Вскоре перед ней открывается маленькая прибрежная полянка. Снег разворочен, торчат космы рыжей ветоши. Вычелан с вздыбленным загривком мечется взад-вперед. Так вот что было причиной его беспокойства! Кабаны!
Урен опускает ружье, хочется плакать от досады. Она крепко растирает рукавичкой вспотевшее лицо. По привычке «читает», что произошло здесь ночью. Жертвой была коза. Должно быть, загнанная волками по насту, с израненными в кровь ногами, она нашла укрытие от непогоды и врагов у подножия хребта, под огромным камнем, прикрытым лапами стланика. Здесь на нее и наткнулось семейство кабанов. Коза пробовала спастись. Прыгнула через валежину — ноги не удержали. Она перелетела через голову, оставив две глубокие ямы. Прыгнула еще — и неизвестно, удалось ли ей подняться снова. Дальше ничего нельзя было разобрать: снег перевернут до земли. Прожорливое стадо оставило лишь клочки шерсти...
Не впервые Урен сталкивалась со следами кровавого разбоя. Таков закон тайги — слабые погибают, становятся жертвой сильных. Да только ли звери живут этим законом?
Разве сами люди не следуют ему?.. Да, таков закон тайги, таков закон жизни. Однако в душе Урен зреет смутный протест. Иногда она ловит себя на том, что ей не хочется стрелять в козу. Ведь это животное не причиняет никому зла, а врагов у нее — вся тайга, лишь потому, что она не имеет зубов и ее можно съесть безнаказанно...
Урен стояла на развороченной полянке, мысли ее метались. Перед взором уже стояла другая картина. Занесенная снегом юрта, одинокая печальная эни. И вдруг этот человек, вселяющий ужас и отвращение: «Духи предсказывают солнце над твоей головой. Но солнце встает не из-за этой юрты...»
Сердце Урен затрепетало, потом замерло, словно перед решительным прыжком. «Этот человек принес смерть эни. Плюнь в это беззубое лицо, Урен. Плюнь же! Или ты не видела оскаленной морды хорька, дочь Тэндэ?..»
Вдруг тайга полыхнула алым пожарищем, ослепила. Урен крепко зажмурилась, сердце гулко застучало. Она не шевелилась, ждала: сейчас духи накажут ее за дерзкие мысли, пламя испепелит ее! И вдруг где-то глубоко в сознании проснулся еще один голос. Он все громче восставал против воли духов.
Девушка медленно, с опаской открыла глаза. Не было никакого пожирающего пламени. Над верхушками деревьев висело очень яркое и очень ласковое солнце и смотрело в глаза Урен, прогоняя остатки испуга. Девушка перевела дыхание, беззвучно рассмеялась.
— Солнце встает там, куда смотрят мои глаза. И я ищу того, кто живет в моем сердце! Кто может помешать мне? Вы, сопки? Разве ты, солнце? Нет?
— Не-ет, — откликнулась утренняя тайга. — Не-ет.
— Я хорошо слышу ваш голос! Но где его искать?.. Может, он в своей юрте...
Девушка встрепенулась, жадными глазами взглянула на сопку, из-за которой вырвалось солнце и которая безмолвно преграждала путь к стойбищу.
— Нет. Я не могу идти туда сейчас! — она упрямо сдвинула брови. — Если сын Луксана в своей юрте, я скоро увижу его. Я должна идти следом соболя, чтобы не вернуться с пустыми руками.
Но сердце, сердце говорило другое. Оно бунтовало, звало совсем в обратную сторону! Туда, куда по-прежнему упрямо рвался след собаки. Урен боролась и наконец уступила.
— Я немного пройду следом маленькой воды. Совсем немного и вернусь обратно...
Но она делала шаг за шагом, не имея сил вернуться назад, пока не вышла к узкому, забитому водой и снегом ущелью. Ключ кипел. С вершины наплывала желтоватая наледь, обсасывала снег, сплавляя его в ледяную корку и устремляясь уже скользким руслом дальше. Ниже ущелье переходило в широкий обрывистый распадок, на дне которого торчали вершины затопленных кедров.
Местность была незнакомой. Урен никогда не видела этого ключа. Значит, зашла далеко. Да, ее отделяют от стойбища целые сутки пути! Вон по ту сторону ключа поднимаются белые горы. Это самые высокие горы в тайге — Анугли. Урен там никогда не бывала, но много слышала о них, что не следовало передавать незнакомым людям. Белые сопки грозны и пугают своей неприступностью...
Но что ее удерживает у этого ручья? Она пристально смотрит вниз: там возвышается голая скала! Чем она манит к себе? Почему сердце рвется к ней?.. Костер! Там, над лесом, поднимается дым!.. Урен вздрогнула. Однако второй раз за сутки ей пришлось разочароваться. То было зябкое дыхание кипевшего ключа. Легким куржаком оно плыло над лесом, цеплялось за скалу, растворялось...
Девушка снова рассердилась на себя.
— Я бегаю по сопкам, как та маленькая девчонка Урен бегала за своей тенью. Вычелан! — позвала Урен решительным голосом. — Вычелан!..
«Дррррр-ррр-кк», — плывет над тайгой трескучая песня желны.
— Вычелан! — еще раз кричит Урен, вслушиваясь в тайгу. Тишина. Девушка сжимает теплое ложе ружья, отрывает взгляд от скалы.
Не оглядываясь, Урен идет обратно. Вот гора, за которой где-то далеко стойбище. Вот и табор. Костер еще дымит. А вот и след соболя...
Зверек сразу же спускается в ключ и спешным наметом уходит вверх. Уловка его понятна. Он торопится как можно дальше уйти от преследования, поэтому и выбрал просторную жилу льда...
Теснина, которая все больше сужается, заполнена холодным полумраком, но Урен жарко. Легкая каборожья куртка, кажется, плотнее облегает тело, пот щекочет лицо. Не убавляя шага, она снимает беличью шапку — блестящие прядки волос спадают на щеки.
Вычелана все еще нет, и Урен не думает о нем. Азарт погони вытесняет все другие мысли, увлекает все дальше. Она не останавливается, не наклоняется над следом. Но ни одно движение хитрого зверька не ускользает от нее.
Соболь стремится вперед, взрыхляя снег гибким телом. Он даже не останавливается, когда рядом в снежном вихре взлетает рябчик. Наконец соболь сдерживает бег, переходит на размеренные прыжки, оставляя аккуратные печатки лап. Урен ждет: вот-вот он должен повернуть в сопку. Какую? С той и другой стороны высятся одинаково хмурые, одинаково дремучие горы. Но девушка наверняка знает, что соболь пойдет налево, на солнцепек. Там он будет искать пищу...
Урен еще раз внимательным взглядом окидывает стежку и замечает, что здесь соболь прошел, когда снег совсем перестал идти, и, окончательно успокоившись, он стал выискивать добычу... Идти следом больше не стоило, и она решительно свернула к сопке. На берегу задержалась ровно столько, сколько требовалось, чтобы снять кожаный мешок со спины, вытащить лепешку и осмотреться.
Урен жевала на ходу, заедая твердую лепешку снегом. Вокруг громоздились кедры, камни, валежник — приходилось быть особенно зоркой, чтобы не проглядеть в этой чепуре след соболя. Но вот он! След идет наперерез по валежине.
«Хитрый пушистый полез в камни, — отметила Урен, тыча пальцем в подтаявший снег. — Но и Урен умеет ходить по тайге! Она догонит его, когда он будет искать пищу...»
Соболь хозяйничал среди россыпей, там и здесь оставляя четкие метки. Он раскапывал гнезда пищух, грыз коренья листвянок, забирался в багульник, пропадал между камней и появлялся снова.
Солнце припекало, с деревьев падала капель, кое-где на камнях блестели робкие лужицы. Урен, заткнув шапку за пояс, на котором висел кожаный кисет с припасами для ружья, упрямо шла следом.
Соболь то спускался вниз, то снова взбирался на солнечный крутяк. В одном месте след насторожил девушку. Поведение зверька явно изменилось. Он припал на камни, затаился. Сделал несколько осторожных прыжков, сжался и стремительно взвился в воздух. Под листвянкой на взбитом снегу каплями брусничного сока алела кровь. Белка слишком увлеклась лакомыми корешками и не успела избежать острых зубов хищника. Среди обитой шишки, шелухи и веточек валялся оборванный кончик хвоста. На этом следы обрывались. Но Урен без труда восстановила дальнейшее.
На верхушке дерева было устроено пухлое шарообразное гнездо из веток — гайно. Оно и сказало все. Урен хорошо были знакомы повадки хищника. Он предпочитает расправляться с добычей в ее же собственном жилище: тепло и безопасно. Нередко устраивается в нем и на ночлег. Но на этот раз соболь ушел, ушел воздухом. Урен шла за зверьком, определяя его путь по едва заметным царапинкам на коре. Головокружительные прыжки вскоре утомили сытого соболя. В ключе он спустился и пошел ровными прыжками в сопку, выбирая самые недоступные места.
След завел Урен на самую вершинку. Утомительная ходьба давала знать, и девушка решила немного передохнуть. Она понимала: садиться после долгой ходьбы не следовало — разгоряченная кровь бросится в ноги, наполнит их непосильной тяжестью. Придется много шагать, прежде чем пройдет усталость. Она просто прислонилась спиной к дереву и принялась заплетать растрепанные косы, прислушиваясь к каждому шороху. Вот донесся далекий глуховатый лай.
— Вычелан! — Пальцы Урен выпустили косу.
Быстрый взгляд скользнул вниз. Увлеченная преследованием, она старалась не думать ни о чем, что могло отвлечь ее от охоты. Хотя это было нелегко, но Урен умела владеть собой. А сейчас вот лай Вычелана отнял у нее силы, ей снова, как девчонке, захотелось бежать, куда зовет сердце...
Ключ взбухшей желтоватой жилой прошивал тайгу, зарывался в ее складках, выныривал перед скалой, которая торчала над лесом, как наконечник стрелы с налипшими снежинками. На берегу этого ключа Урен была утром, там где-то лает сейчас Вычелан. Лает хриплым голосом, умолкает, лает снова. Наверное, давно зовет Урен, но она не слышала.
«Кого видит Вычелан? Зачем он зовет меня?» — с тревогой спрашивает себя Урен и не находит ответа. Горячее воображение рисует картину за картиной, одну мрачнее другой: ведь все мысли, все существо ее связано с одним именем — именем Дуванчи. Урен неожиданно обнаруживает, что сейчас бросится по тайге на голос Вычелана, побежит, как безумная, — и пугается этой влекущей силы. Она медленно распрямляется, крепко сжимает ружье. Влажная сталь возвращает силы.
Девушка неторопливо, словно проверяя свою волю, поворачивается спиной к скале, выходит на соболиную стежку. Опять преследование. Сперва зверек идет вершиной, потом берет ниже и возвращается обратно, спускается в ключ. Уходит вверх размашистыми прыжками. Урен не нравится поведение соболя.
— Хитрый, с острыми зубами! Не хочет ли он заставить меня провести еще одну ночь в сопках? — шепчет она, ускоряя шаг.
Волосы покрываются густым налетом инея, мерцают голубоватым пламенем в последних лучах солнца. Снег под ногами начинает похрустывать. Но шапка по-прежнему за поясом. Урен идет все дальше в глубь теснины, которую поспешно покидает свет дня.
След привел к истоку, где сопки сбегались сплошной грядой, и, нырнув в кедрач левого склона, исчез. Не сразу Урен распутала новую уловку коварного хищника. Соболь взбежал по склоненному дереву и неожиданно сделал стремительный прыжок в сторону. Земли он едва коснулся и опять взлетел на кедр, быстро пошел воздухом вниз по распадку.
«Хитрый пушистый идет спать!» — торжествующе улыбнулась девушка. Она быстро шагала в обратном направлении, лишь мельком следя за следом соболя.
Очень скоро Урен оказалась у лиственницы, где соболь расправился с добычей. Взяв ружье наизготовку, она стукнула сучком по стволу и, отпрыгнув назад, положила палец на спусковой крючок. Зверек метнулся на ветке — распластался в сумеречном воздухе, но закончить прыжка не успел. Грянул выстрел. Гибкое тело плюхнулось в снег.
— Теперь я могу слушать свое сердце! — воскликнула девушка, влажными пальцами разглаживая черный с искринкой мех соболя. В ее глазах была радость трудной победы. — Теперь пушистый пойдет на моем поясе. Его красивая шуба принесет немного солнца в мою юрту.
Но радость победы — короткая радость, когда рядом с ней стоит тревога. Под деревом уже опять сидела печальная девушка. Она торопливо заряжала пистонку, непослушными руками насыпая порох в берестяной наперсток. Она чуть не выронила ружье из рук, когда рядом затрещал багульник и из него выскочил взмокший Вычелан. Но не сам Вычелан был причиной испуга, а его странная ноша. В зубах он держал что-то очень похожее на человеческую ногу. Урен отшатнулась, когда он бросил свою ношу около нее и растянулся рядом, вывалив язык. Не одна страшная мысль мелькнула в голове девушки, пока она не установила истину.
Урен внимательно осмотрела ободранную медвежью лапу со следами зубов собаки и принялась тормошить Вычелана.
— Где ты взял ее? Где ты был весь путь солнца? На таборе охотника у скалы? Кого ты там видел?
Но Вычелан на этот раз не проявлял никакого участия. Он хватал снег зубами и часто-часто дышал, вздрагивая вздувшимися боками. Урен выпрямилась, оглянулась: тайга затихала под сумеречным светом надвигающейся ночи.
— Мое сердце не может больше ждать. Мы пойдем в юрту отца. Будем идти всю ночь. Пойдем, Вычелан!
Вычелан нехотя поднялся, прихватив медвежью лапу, затрусил за хозяйкой.
Урен шла всю ночь, борясь со сном и усталостью. Уже на рассвете, на последнем перевале наткнулась на след и сразу узнала его. С детства она знала эту тяжелую, немного косолапую походку — походку родного и близкого человека. Здесь прошел отец. Вычелан принюхивается к следу, опять подхватывает лапу: след старый, и хозяин уже дома. Солнце успело источить снег, примятый ногой отца. Он был здесь утром. Но взволнованная Урен делает несколько шагов его следом, который идет от сугроба к сугробу, от одного дерева к другому, пропадает в чаще. Кого ищет отец?
«Разве сын Луксана не вернулся?! — Губы Урен вздрагивают. Искрой мелькает надежда: — Может, отец не встретил его? Быстрее домой!»
Анугли...
С незапамятных времен этот таежный ручей, затерявшийся среди гольцов, носит это имя.
Лишь самые старые кедры да заросшие зеленым мохом камни были свидетелями того далекого прошлого. Тогда еще люди охотились со стрелами с костяными наконечниками. Много силы и ловкости требовалось, чтобы добыть себе мяса, хотя тайга кишела всяким зверьем.
Жил в одном стойбище ловкий и сильный охотник по имени Учугей. Много он исходил сопок за свою жизнь и не раз похвалялся перед сородичами, что знает тайгу, как свою юрту. И в жилище Учугея всегда находился лишний кусок мяса для обессилевшего охотника или умирающей с голоду женщины. Но сам Учугей никогда не ходил за мясом к сородичам. Гордый человек думал, что так будет всегда. Но скоро к нему пришла старость. Трудно стало ходить по тайге. Глаза стали плохо видеть, а в ногах и руках поселилась слабость. Но и тогда Учугей не просил помощи у сородичей. Жил в своей юрте один, по тайге ходил один.
Однажды два солнца бродил Учугей по тайге. Не одну сопку перевалил, но звери убегали от его бессильных, как укус комара, стрел. Спустился Учугей в поисках мяса в небольшой ключ, в котором вода была холодная и светлая и бежала между большими, покрытыми зеленым мхом камнями. Напился воды из ключа, утер пот с лица меховым рукавом и пошел вверх по лесистому распадку. А со всех сторон на него смотрели высокие горы. Они были так высоки, что небо опиралось на их головы. Дошел Учугей до самой вершины ключа, где вода расползалась мелкими ручейками, совсем обессилел. И видит, стоит среди камней большой сохатый. Затряслись руки Учугея от радости, но стрела отскочила от твердой кожи и, вернувшись, упала к его ногам. А сохатый только повернул рогатую голову, посмотрел на охотника и снова опустил морду. Учугей подошел ближе и увидел, что левый бок зверя сильно помят и залит кровью. В одном месте из-под шерсти торчит конец сломанного ребра. Понял тогда он, что этот старый сохач мерился силой на любовных гульбищах и был побежден молодым быком.
Обрадовался Учугей, что так много мяса добыл. Напился горячей крови, наелся мяса и стал думать, куда девать ему так много еды. Но недолго думал. Он нарезал мяса, сколько мог донести до юрты, а остальное развешал на сучьях деревьев, чтобы звери не съели.
Никому не сказал Учугей, что у него в лесу много мяса осталось, в котором очень нуждались его сородичи. «Учугей стал старым, ему трудно ходить по сопкам,— думал он, — теперь ему надолго хватит еды, он не пойдет просить мяса у людей».
Скоро Учугей съел все мясо, что принес из лесу, но на его сердце не было печали. Он взял кожаный мешок и пошел в лес. Он чуть не потерял сердце от горя, когда подошел к первому дереву, — на сучьях висели голые кости, а на них, как муравьи, копошились маленькие белые червячки! Учугей бросился к другому дереву, к третьему, но везде видел то же. Учугей бегал от дерева к дереву, пока не свалился.
— О анугли![8] Вы съели все мясо у Учугея и принесли ему смерть! — крикнул он громко, так громко, что облака от звука его голоса оторвались от неба и упали на головы высоких гор, и они навсегда стали белыми.
С тех пор небольшой ручей стал называться этим именем. Так говорит легенда, которая родилась в тайге...
На крутом берегу ключа горел костер. Бледное пламя освещало шершавые стволы кедров, между которыми четко вырисовывался человеческий силуэт. Человек стоял безмолвно, как гранитная статуя, с высоко поднятым подбородком. В полукилометре лежала подошва гольца. До половины его тесно толпился многовековой кедрач. Дальше, к вершине, пейзаж менялся с каждым десятком сажен. Лес редел. Заскорузлый осинник да тощая береза прикрывали каменистые склоны, их сменял жидкий кустарник, за ним начинались владения вечных снегов.
Это был самый высокий голец. Ломаным усеченным конусом он упирался в небо, прячась в мягких белесых облаках. Только один раз в сутки, в ясную погоду, человеческому взору было доступно видеть его островерхую снежную вершину. На восходе она показывалась на несколько секунд и снова исчезала в вязких облаках.
Над тайгой наступал тихий, неторопливый восход.
Где-то за спиной Герасима из-за сопок пробивались первые лучи, а он не сводил лихорадочного взора с гольца. В эти последние решающие минуты он опять и опять вспоминал все подробности из рассказа старика, который случайно услышал три года назад в одном из читинских кабаков. Он и теперь, казалось, слышал этот задумчивый стариковский голос:
— Молвят, что вся гора-то с головы до пят вылита из чистого золота. А сколько его, проклятого, в ручье — лопатой не провернешь. Двадцать восемь годков я искал его в горах да тайге-матушке. Всю жизнь приложил... Не потрафил...
— А кто тот клад тама припас, дед? Бог или сатана со своими сообчниками? — смеялись мужики. Никто ни на грош не верил рассказчику.
— Сатана али кто, — печально продолжал старик, — только видеть эту гору червонную не каждому дано... Она открывается тому, кто подойдет к ней на голодный желудок, до солнышка. Тому и явится на один миг...
— А как подходить-то к ней, дед? Того не сказано в твоей притче?..
Старик продолжал все тем же голосом, поглаживая крючковатыми пальцами истрепанный лафтак бумаги с карандашными зарисовками...
— Местность та зовется Углями. Высокие гольцы отгораживают ее от солнышка. Внизу Витим-река... Хозяйствуют в этих местностях орочены-охотники...
Тогда и вмешался он, Герасим. Подошел к столу, решительно раздвинул бражников, бросил на стол последние медяки:
— За бумагу энту.
Старик удивленно поднял брови, вдруг захорохорился:
— Откудава ты свалился? А еслив не отдам?
— Прибью, — коротко заключил Герасим.
Старик заморгал. Мужики лупили глаза на Герасима.
— А-а. Возьми ты эту сатанинскую рисунку, — старик отпихнул от себя лист. — Токмо помни: двадцать восемь годков...
Алая полуподкова медленно расползалась по бледно-голубому небу. Герасиму казалось, что она движется медленно, слишком медленно. Вот она приблизилась к гольцу, вот она коснулась рваных краев облака. И вдруг облако вспыхнуло под лучами, словно там стояло второе солнце, более ослепительное, более яркое!
— Он! — шумно выдохнул Герасим и прикрыл глаза ладонью, боясь ослепнуть.
Сквозь облако четко вырисовывался снежный купол гольца. Он был точно отлит из матового стекла, внутри которого полыхал гигантский очаг, и хрупкое вещество, доведенное до плавления, испарялось мириадами ослепительных искр...
Вот она, «золотая сопка»! Видно, чудесное явление природы породило эту легенду, услышанную Герасимом в кабаке из уст старика...
Снежный купол быстро исчезал. Через несколько секунд над гольцом снова сомкнулись тяжелые облака. Солнечные лучи теперь поливали его склоны, сползая все ниже.
Герасим быстро подошел к костру, забросил за плечо ружье, остановился в раздумье. Охотник безмятежно спал. Герасим постоял, что-то соображая, снял с дерева лук, положил перед Соколом, тихо приказал:
— Нишкни.
Не оглядываясь, он спустился к ключу.
Русло представляло хаотическое нагромождение гранитных глыб, между которыми, пробиваясь сотнями незаметных расселин, струилась вода. Но осыпи, пленившие ключ, временами сами становились его пленниками. Взбунтовавшийся ручей вырывался на свободу и с грохотом катился через гранитные глыбы, срывая дерн с берегов, подмывая корневища вековых кедров. Это случалось летними днями, когда гольцы топятся под жарким солнцем, и во время затяжного ненастья, нависающего над сопками. А сейчас ключ дремал под полуметровой толщей снега...
Герасим осторожно пробирался вниз по ключу, перепрыгивая с камня на камень. Каждые двадцать сажен путь преграждал завал из кедров и лиственниц, вывороченных с корнем. Тогда он взбирался на обрывистый склон, шел им, минуя завал, затем снова спускался вниз и снова прыгал с глыбы на глыбу.
Солнечные лучи пробивались сквозь сплетения кедровых ветвей, вспугивая бледно-голубоватые сумерки. Наступал час, когда весеннее солнце мимоходом заглядывает в этот глухой распадок, чтобы оставить свои следы: оголить каменистый бок склона, прожечь снежную шапку на валуне, заросшем мхом.
Герасим всматривался в каждый камень, в каждый изгиб ключа. Но заветная скала, ниже которой схоронены богатства, не появлялась. Иногда его взор притягивал сверкающий излом гранита, усыпанный блестками слюды, или слой красноватой суглинистой породы. Он останавливался, вытаскивал нож, отколупывал комочек твердой почвы и, смачивая слюной, растирал на ладони. Пробы золотоносной породы приносили одни и те же результаты: на ладони оставались едва различимые блестки слюды и черный налет шлиха, который по весу не уступает золоту и всегда остается в лотке вместе с золотым песком. После каждой пробы Герасим хмуро вытирал руки о ватные штаны и шел вперед.
Однажды, когда огромный завал снова преградил путь, Герасим не стал обходить его, полез напрямик, надеясь сверху рассмотреть дальнейший путь ручья. Он взобрался на вершину завала и чуть не свалился от неожиданности.
— Золото!
Сомнений быть не могло. В шести-семи шагах, на огромном валуне, в зелени мха лежал крупный самородок. Он играл, отражая желтые зайчики под лучами солнца. Герасиму стало жарко. Он расстегнул телогрейку, сдерживая себя, чтобы не броситься бегом и не свернуть шею, подошел к камню. Он сгреб металл вместе с мхом. Когда разжал пальцы, на ладони лежало около десятка крупных золотых таракашков. Герасим даже не подумал над тем, как они попали на этот камень. Он пересыпал их из руки в руку, щупал, пробовал на зуб и снова пересыпал.
— Жизня, — бормотал он. — Жизня!
Наконец, спохватившись, принялся счищать снег с камня. Его пальцы неожиданно наткнулись на что-то твердое, гладкое. Это была кость, белая с красноватыми прожилками, кость руки человека. Вскоре он откопал из-под снега весь человеческий скелет. Он лежал почти поперек ручья, на краю этой огромной каменной плиты, прижавшись левым боком к стволу кедра. Ветхие лохмотья прикрывали кости ниже пояса. Полусогнутые руки были выброшены вперед, словно для объятия. Пальцы держали развязанный кожаный мешочек, туго набитый золотым песком. Будто последней мыслью человека было желание спасти уже ненужное золото. Кто он? Какой смертью наказал пришельца глухой распадок? Погиб ли он от голода или черной болезни? Его не тронул зверь, его сожрали черви, и, может быть, в то время, когда в нем еще теплилась жизнь. Возможно, обессилев, он прикорнул на этом камне под сдержанный говор ручья, а проснулся — взбунтовавшийся ключ грохотал и ревел вокруг камня-островка. Спасительный валун стал его последним пристанищем.
Но Герасим не раздумывал о судьбе своего предшественника. Он толкнул скелет ногой, и кости рассыпались. Голова с клочьями рыжих волос глухо стукнулась о камень, перевернулась и уставилась на пришельца пустыми глазницами.
Теперь Герасим шагал быстро, мало обращая внимания на расселины. Он ощущал в кармане тяжесть золотого песка, аппетит его распалялся. Тот человек сумел найти золото — значит, оно здесь! И в каком другом месте оно может быть, кроме тех скал, у водопада? И это место находилось поблизости: ключ стал заметно расширяться, как будто вода натыкалась на неожиданное препятствие.
Действительно, через минуту он увидел скалу. Остановился над самым обрывом, заглядывая вниз. Он размышлял, собирая все свои познания, приобретенные на прииске. Водопад рушит породу, как лопата, промывает ее и сбрасывает вон в тот котлован, откуда вода уже снова течет спокойно. Значит, золото надо искать там: у этого огромного лотка самое настоящее золотое дно! Его надо вскрыть как можно скорее, пока не проснулся ключ.
Герасим быстро спустился вниз. Котлован имел овальную форму, сажен шесть в диаметре. Над ним висела гигантская изогнутая сосулька в шершавых оплывах. Герасим подошел к ней, постоял, прикидывая, затем, отмерив пять широких шагов по течению ручья, начертил прикладом ружья длинный четырехугольник поперек котлована.
— Жизня, — пробормотал Герасим, чувствуя нестерпимое желание сейчас же, сию минуту ломать, крошить этот лед. Он уселся прямо на снег, вздрагивающими пальцами свернул цигарку. Жадно, взахлеб, глотал крепкий махорочный дым, шарил горящим взглядом вокруг, размышлял вслух:
— Жизня. Теперь Гераське никто не указ. Ни одна сволочь. Ни эта жирная воша — урядник, ни этот господин управляющий. Никто.
Герасим сжал кулак, словно собираясь сейчас же сунуть его кому-то под нос, и замер. Сдвинув брови, уставился на свой черный от копоти и каменной пыли, потрескавшийся, как печеная картофелина, кулак, помрачнел. В груди скребло, как от глубокой затяжки. Опять в его мысли вклинилась эта Лиза! Да не так себе — мелькнула в памяти, и все. А вот она, перед глазами, Елизавета Степановна, стройная, свежая, как утренняя ромашка.
— Как жа? — буркнул Герасим. — Как жа такой лапой до нее... Медведя обнимать только...
Герасим забыл о цигарке. Вспомнил лишь, когда она припекла пальцы. С ожесточением размял окурок, встал, упрямо усмехнулся.
— Ничо. Ополосну лапы золотым песком. Не побрезгует Лизавета Степановна.
Взобравшись на крутой берег, Герасим двинулся к табору. Склонив голову, упорно шагал, продираясь сквозь кустарник по колено в обмякшем снегу. Шел, пока на пути не встала изодранная солнцем снежная гривка. Стащив с плеча винтовку, Герасим приспособил его вместо посоха и полез наверх. Карабкался, хватаясь за ветви, стволы деревьев. Остановился, отпыхиваясь. До макушки оставалось немного. Герасим было двинулся дальше, но сейчас же снова прилип спиной к дереву... Мысли его взвихрились, как искры из головешки, по которой ударили палкой. Только теперь он вспомнил о своем проводнике...
Дуванча появился почти рядом.
Герасим видел упрямо сдвинутые брови, задумчивые глаза, чуть-чуть пробивающийся темный пушок на обветренной щеке. Так же, не поднимая головы, охотник прошел мимо, свернул вершиной сопки на восход. Теперь Герасим видел его спину, косичку, черный лук, потертую куртку, распластанный рукав. Почему распластанный, ведь он еще утром был цел? Перед глазами маячили подошвы унтов, исхоженные до лоска. На одной пятке темнела дырочка. Неожиданно это темное пятнышко замелькало быстрее, замельтешило. Охотник побежал!..
— Убегнет! Придут те... — Герасим стиснул винтовку. Перед глазами промелькнули эти два дня: печальный холмик, схватка со зверем, переправа по хлипкому снегу, который укрыл тропу, где каждый неверный шаг грозил опасностью, ночь, песня охотника, которая врывалась в душу, будила тоску...
— Сгубит! — Очень медленно, как непосильную тяжесть, Герасим поднял винтовку. Поймал на мушку косичку охотника.
Выстрел, точно бич, стеганул Герасима. Он сгорбился, винтовка вывалилась из рук, гулко стукнув о валежину. Герасим привалился к дереву.
— Убил...
Он поднял руку, чтобы расстегнуть ворот, который вовсе не был застегнут, но душил клещами, и снова увидел свои грязные заскорузлые пальцы.
Дуванча проснулся вскоре после ухода Герасима. Костер еще не успел прогореть, в распадок, заполненный мягким голубоватым дыханием утра, заглядывали первые лучи.
Он сел, осмотрелся. Увидев под деревом собаку, радостно улыбнулся.
— Мэнду!
Сокол ответил своей обычной сдержанной радостью, но с места не встал, не подошел. Удивленный охотник поднялся, шагнул к Соколу, но тот сейчас же подобрал мускулы, предупреждающе зарычал.
Дуванча сразу понял четвероногого друга, как только увидел свой лук перед его мордой. Вечером он вешал его на дерево, а теперь он лежит под лапами Сокола!
Дуванча подошел к костру, поднял с земли зализанную огнем банку. Повертев ее в руках, поставил на место, подошел к котомке, что висела на дереве, снял, снова повесил на место. Потом снова попытался подойти к Соколу — опять предостерегающее рычание...
Дуванча отошел на несколько шагов в сторону, разделся и начал обтираться снегом... Раскрасневшийся, освежившийся, присел у костра. Тело, растертое снегом, горело, расслабленные сном мышцы наливались силой. Но на душе было не очень радостно. Несколько нехитрых опытов подтвердили догадку. Ему разрешалось брать все, кроме лука. Значит, русский не разрешает ему уходить. Дуванча с уважением взглянул на Сокола, хотя все его существо возмущалось, протестовало. Разве гость имеет право заставить хозяина не выходить из юрты?! Хозяин не может прогнать даже плохого гостя, но может уйти сам! Да, это так. Пусть русский знает, что он плохой гость и Дуванча не хочет видеть его!
Юноша легко вскочил на ноги, подошел к Соколу, который следил за каждым его движением, присел на корточки.
— Слушай голос моего сердца. Ты вернул мне жизнь, и ты должен знать, что она мало меня радует. Почему? Я сделал плохо. Совсем плохо. Я показал тропу русским в Анугли. Эти сопки, где проходит тропа ручья, хотели видеть многие русские. Однако не могли найти след к ним. Люди стойбищ и духи крепко хранили тайну этого ключа. Так говорят старые люди. А я сам привел русского сюда! Почему? Не думай, что у меня сердце зайца! Я не мог не сделать того, что просил твой хозяин. Я не мог умереть, не оплатив долга. Моей душе не нашлось бы места в низовьях реки Энгдекит! Я сделал то, что сделал бы каждый на моем месте и сам мой отец... Ты видел совсем маленькую снежную сопку у костра. Там остался отец. Да, злой ветер застал нас во второе солнце, когда мы гнались за лисицей, ушедшей с нашей петлей. Мы уже увидели ее, но ветер и снег завладели сопками. Отец остался там.
Дуванча вздохнул.
— Я сделал все, что просил твой хозяин, а он не хочет отпускать меня. Но я пойду. Меня ждет мать, совсем одинокая мать... Урен... тот, кому послушны духи... Я должен разговаривать с ним, он скажет, что мне делать... Я должен идти...
Дуванча протянул руку, намереваясь взять лук. Сокол зарычал на этот раз угрожающе. Рука приближалась, клацнули зубы — и рукав куртки от локтя до низу повис лентами.
— Ойя! — с упреком воскликнул Дуванча, разглядывая распластанный рукав. — Но я не могу оставить свой лук!..
Он выдернул нож. Сокол вздрогнул всем телом, еще плотнее прижался к земле, из горла прорвался рокот. Напрягаясь до предела, он следил за рукой человека, в которой зловеще блестел нож.
Однако Сокол боялся зря. Нож в руках охотника делал самые безобидные вещи: резал длинные ленты из кожи, которая у него нашлась под полой куртки. Между тем охотник готовил хитроумную ловушку. Соединив несколько ремешков, сделал петлю и положил ее на верхнюю кромку котелка, а конец пропустил под дужку. Бросив в котелок кусочек печенки и сухарь, он с самым мирным намерением протянул котелок Соколу.
Сокол оскалился. Банка повисла возле самого кончика носа, опустилась на землю. Охотник повернулся к собаке спиной, следя за ее тенью, которая четко вырисовывалась на чистом снегу.
Сокол осторожно поднял морду, сейчас же снова опустил ее на лапы. Но запах свежей печенки щекотал ноздри. Едва Сокол успел схватить мясо, как банка подпрыгнула и стукнула его по носу. Он вскочил, рванулся, пытаясь стряхнуть эту посудину, которая предательски лишила его оружия — клыков и зрения. Но банка еще сильнее прижала нос, железными когтями впилась в загривок, и что-то еще мягкое, но такое же цепкое сжало шею. Сопротивление причиняло лишь боль.
Дуванча дождался, пока четвероногий пленник немного успокоился, подтянул его к дереву и, привязав ремень к толстому сучку, присел на корточки.
— Ты не должен на меня сердиться, — тихо произнес он, ласково поглаживая взъерошенный загривок Сокола. В ответ из банки донеслось глухое рычание. Дуванча нахмурился. — Я не могу тебя выпустить. Ты перегрызешь ремень и пойдешь моим следом. Что тогда делать? Ойя! Я подарю большому другу приносящего счастье! Да, это так!
Дуванча быстро развязал на груди ремешки, стягивающие куртку, снял с шеи деревянного человечка — дорогой его сердцу амулет, благоговейно и торжественно надел на шею Сокола, потерся щекой о пушистые кончики ушей, прижатых банкой, встал, закинул за плечо лук.
— Пусть глаза друга долго видят солнце!..
Охотник быстрым шагом уходил вершиной гривки на восход. Солнце, припекая все настойчивее, слепило глаза. С шорохом оседал снег. Все мысли Дуванчи были прикованы к дому, где ждут его мать, Урен... Острая тоска подхлестывала, торопила. И он побежал. Лук прыгал на плече, и его приходилось придерживать правой рукой, а левой цепляться за стволы деревьев. Занятый своими думами, он недоглядел, споткнулся о корень дерева, и в то же мгновение, точно рассерженная пчела прожужжала над головой, за спиной щелкнул выстрел.
Дуванча выбрался из сугроба, в который зарылся с головой, вскочил на ноги. Под деревом, опустив руки, точно неживой стоял Герасим. Его глаза с мрачной отрешенностью смотрели на Дуванчу...
Два человека опять, как в тот вечер у костра, стояли друг против друга. Но они были очень разными сейчас! Один горел гневом и страстью боя, другой выглядел жалким пленником. Охотник не знал, что творится в душе этого человека, но, вероятно, и не видел достойного противника. Он с отвращением сплюнул и бросил прямо в лицо Герасиму жаркую фразу:
— В тайге есть один зверь, нападающий сзади, — это рысь. На земле живет человек, похожий на нее, — это ты!
Ни один мускул не дрогнул на лице Герасима, даже когда в руках охотника очутилась выпавшая из его рук винтовка. Охотник взял ее наперевес, рывком дернул рукоятку затвора — опаленная гильза просвистела в воздухе. Один за другим из ствола выскользнули три оставшихся патрона. Теперь-то он хорошо знал, как обращаться с русским ружьем!
Патроны он бросил к ногам Герасима, винтовку швырнул под сопку и, не взглянув на него, зашагал прочь.
Герасим по-прежнему прижимался к влажному стволу дерева, бессильно опустив руки... Деревья роняли капель, солнечные лучи радостно шарили по тайге, оживляя ее, пробуждая. Что-то оттаивало, зашевелилось в груди Герасима.
— Не задел, кажись, — наконец пробормотал он с шумным вздохом.
Ласковая, успокаивающая тишина окружала Герасима. Но ему казалось, что вот-вот с горы сорвется камень, увлечет за собой другой — и целая лавина ринется с сопок, сокрушая все на своем пути. Он еще не понимал, что этот обвал назревает в нем самом, в собственной душе, но чувствовал его отдаленный рокот.
...И вдруг тоска одиночества сжала сердце. Он один. Один, как подстреленный зверь. А за спиной источенный червем скелет. Человек, подохший с золотом в руках. Наверное, и он искал для себя жизнь! Искал, пряча от людских глаз душу, постепенно становясь зверем.
Герасим до боли сжимает зубы, поднимает голову. Перед ним четкий след охотника. Он властно манит, зовет туда, к людям. Герасим делает несколько шагов, останавливается, медленно оглядывается вокруг.
Сверкающий бок гольца, одетый льдом и снегом ключ. Скала. Буроватая гранитная глыба. Она облита блестками солнца. Казалось, положи руку на ее шершавый бок, и сейчас же ласковое тепло хлынет по всему телу... Заветная скала! Герасим угрюмо глядит на нее, потом на след охотника и снова на скалу. Нет, трудно уйти от нее!
— Всю жизнь. Всю, — глухо бормочет Герасим, борясь с собой. — Гнул спину на хозяина... Вернуться? И снова в хозяйские лапы? В мерзлый забой? Л Лизавета Степановна... А оно ведь вот, рядом. Несколько ден работы — и никто тебе не указ. А ты слюни распустил. Струхнул. Не! Опробую дно, хошь здохну. Опробую...
Дуванча уходил все дальше от рокового ключа. Он шел прямиком на восход солнца. Сердце его рвалось туда, где теплился родной очаг, где ждала одинокая мать. Он почти бежал весь день. С заходом достиг просторного распадка, где брала свое начало небольшая речушка Багда. Эта речонка была не совсем обыкновенная. Вода в ней струилась не прозрачная, голубая, а молочного цвета. Густой налет извести покрывал прибрежные камни на протяжении всего ее недолгого пути до полноводного красавца Малого Гуликана, поэтому она и получила название Багда, то есть Белая. Даже скованная льдом Багда отвечала своему названию. Желтоватые известковые надтеки застыли разлитыми сливками.
Эти места — белая речушка, небольшая поляна, окруженная лиственницами и березами, высокие сопки — дороги Дуванче. Здесь он родился, здесь провел первые четыре лета своей жизни. Немногое сберегла память, но это немногое глубоко схоронено в сердце.
Вон там, на самой середине поляны, стоит широченный, в три обхвата, пень, он вконец одряхлел, и не по своей прихоти. Его кололи ножи-пики и жалили стрелы. Целыми днями напролет он был в центре внимания шумливой детворы. Он должен был нести на себе чучела зверушек, переносить уколы стрел неумелых, но настырных лучников. Пень дряхлел, разваливался от ран, а босоногие мальчишки закаляли мускулы, набивали руку и оттачивали глаз... И еще навечно осталась в памяти береза, могучая, стройная красавица. Рядом с ней стояла юрта отца. Под нежный шепот ее листьев засыпал усталый мальчонка, а под веселый щебет и шумливую возню птиц в зеленых кудрях просыпался готовый к новым приключениям и испытаниям.
Не раз охотничьи тропы приводили Дуванчу сюда, на берег Белой речки. И всегда он проводил здесь короткие минуты отдыха. Здесь он чувствовал себя снова беззаботным, озорным парнишкой. Ему хотелось кричать, лазать по деревьям, гоняться за птицами. Старый пень он обычно приветствовал точной, сильной стрелой, пущенной за полсотни сажен, потом бежал к красавице березе, садился под ней, гладил бархатную кору, целовал ветви.
И сейчас незаметно для себя юноша оказался на краю заветной поляны. Вот сейчас он сдернет лук и пустит свою последнюю стрелу, приветствуя старого приятеля, а потом стремглав побежит... Нет, ничего подобного не произошло. Дуванча остановился, точно чья-то могучая рука схватила его за ворот. Вот он рванулся, сделал шаг, другой, снова остановился ошеломленный. Нет, перед ним был уже не тот тихий, дорогой сердцу уголок! Не было старого пня, на его месте из-под снега торчал обуглившийся скелет; не было и красавицы березы, а лишь жалкие ее останки — ободранный, обнаженный столбик в рост человека. Такие же столбики колючим строем окружали поляну, перешагнув на другой берег Багды. В них было что-то угрожающее, враждебное, чужое.
Долгое время Дуванча стоял неподвижно, стиснув кулаки до боли и не чувствуя ее. Он хорошо понимал, что означают эти столбы! Скоро придут сюда те, кто их оставил, вырубят лес, перевернут землю. Зачахнет, иссохнет Багда, уйдут звери, улетят птицы...
Вне себя от гнева юноша метнулся к останкам своей любимицы березы. Ни солнце, ни метель не успели иссушить ее нежное тело. Столбик густо сочил, роняя светлые крупные слезы. Теперь уже никогда он не погладит ее бархатной кожи, никогда не прикоснется к ее мягким кудрям! Все больше в тайге встречается вот таких знаков, которые несут горе. Раньше он только слышал о них, а теперь видит их своими глазами. Кто их оставил? Кто? Он. Этот русский со злыми глазами!
Юноша резко повернулся в сторону, где теснились гольцы, оплавленные последними лучами солнца, поднял кулаки:
— Ты, достойный носить шубу рыси! Я еще увижу тебя!..
Выдернув нож, он с остервенением накинулся на ненавистные знаки. Резал, кромсал, обрывая ногти и раня руки. Он не умел читать, но инстинктивно чувствовал, что именно в этих глубоко выжженных цифрах и буквах скрыто то, что отнимает этот клочок тайги. Он не знал, что уничтожает имя управляющего приисками Зеленецкого и лишает его права на этот золотоносный участок. Он просто срезал ненавистное клеймо, чтобы на его месте вырезать лук со вложенной стрелой.
Аюр провел в лесу три ночи, осматривая кусты и заглядывая под вывороты. Вдоль и поперек исколесил тропинки вокруг стойбища. Тайга была безмолвна. Больше он не мог продолжать поиски: в горы шла весна, в стойбище начались сборы в дорогу.
Тяжело на душе охотника. В безмолвной скорби стоит он на гриве небольшого хребта, у подножия которого расположились юрты стойбища. Опершись грудью на длинный ствол берданки, он всматривается в знакомые окрестности... Так он делал всегда, еще в детстве. Как только взрослые начинали собираться в дорогу, взбирался на самую высокую гору и стоял часами, прощаясь с сопками, среди которых провел лето или зиму...
Охотник очнулся от прикосновения Буртукана, который доверчиво терся мордой о его ногу. Он присел на корточки, прислонившись спиной к потеплевшему на солнце камню, вытащил кисет. Набив трубку сухими листьями, смешанными с красным мхом, сплюнул от кисло-едкого дыма. Всегда к выезду из тайги в кисете не остается табаку, и Аюр курит листья, но никак не может привыкнуть к ним: дым царапает горло и грудь, как когтями, вызывая слезы.
Тихо беседует Аюр с четвероногим другом.
— Весна идет в сопки. Скоро тайга заговорит ручьями, оденется в зелень и цветы. Да, весна всегда будит радостную улыбку в сердце человека. Ее дыхание заставляет даже старика разогнуть спину. Человеку кажется, что он стал много сильнее и что каждое новое солнце будет приносить ему много радости. Может, новое солнце принесет ему одни новые морщины, но он ждет другую весну и радуется ее приходу...
Я четыре весны не был в сопках. Жил с русскими, ходил по деревням. Я видел, что и там горе ездит на спине человека, а слезы текут большой рекой. Да, большой... Однако это не ленивая река. Она, пожалуй, как наши Гуликаны, напоенные тающим снегом. Она кипит гневом, и каждая весна добавляет его. Мой русский брат Павел думает, что скоро придет весна, и эта река проглотит всех, кто несет людям зло и горе. И я думаю так. Почему? Аюр ласково треплет остроухую морду Буртукана, задумчиво улыбается:
— Ведь наши Гуликаны — слезы двух самых сильных людей в сопках, людей-братьев. Много горя пережили люди, пока родились эти реки, а реки не одну весну копили гнев, пока не победили злых духов.
Да, такая весна придет, ее ждут люди. Поэтому они радуются каждому ее приходу: может — эта, может — другая. Они ждут, что новое солнце будет светить не так, как ушедшее. Оно перестанет ходить только над белой юртой Гасана. Да, пусть это слышит Урендак, которой он послал смерть.
Аюр пружинисто вскочил на ноги, устремил гневный взгляд на лесок у скалы, где еще три дня вился слабый дымок. Осины и лиственницы мирно дремали в глубокой тени, ничто не нарушало их спокойствия.
— Пойдем, Буртукан, надо спустить ловушки Луксана. Нельзя оставлять их настороженными. Зверь попадет — сгниет. Луксан, пожалуй, не вернется.
Аюр прикусил язык, испуганно оглянулся.
— Ой, елкина палка! Язык Аюра не говорил этого, Буртукан! — воскликнул он с боязнью. — Нет, язык Аюра не говорил, что Луксан не вернется,— повторил он громко, чтобы слышала тайга.
— Нет, язык Аюра не говорил, что Луксан не вернется, — ответил лес.
— Нет, язык Аюра не говорил, что Луксан не вернется, — тихо откликнулись сопки.
— Он вернется! — крикнул охотник.
— Он вернется, — прошумели деревья.
— Он вернется, — повторили горы.
Аюр стоял лицом на восход и, крепко сжимая руками ствол ружья, слушал голоса сопок. Он знал, что тайга повторяет каждый звук: закричит громко птица — близкие сопки и кедры сейчас же подхватят ее крик, передадут дальним, и те откликнутся на ее голос; выстрелит охотник из ружья — горы повторят его звук. Аюр также знал, что русские называют этот голос тайги эхом.
Когда последний звук замер в дальних сопках, Аюр вскинул берданку за плечо. В тайге больше нечего было делать. Вьюжные сопки не сохранили и следа охотников. Оставили ли они им жизнь? Аюр нагнулся за лисицей, однако рука повисла в воздухе. Он смотрел на чернобурку, широко раскрыв глаза, точно видел ее впервые. Это была последняя и самая дорогая добыча зимы, и она предназначалась для расплаты с Гасаном за ружье. Однако не об этом сейчас подумал охотник.
— Елкина палка! — он сердито хлопнул себя по коленям. — Только Миколка Чудотвор может позавидовать мне.
Аюр сердился на себя за то, что забыл обычай своего народа, обычай тайги. Всегда, если не вернется охотник из сопок, сородичи оставляют зверька или птицу на том месте, где он промышлял: настоящий охотник обязательно придет сюда — здесь его ждет добыча!
— Они хорошие охотники, — вслух думает Аюр, уже пробираясь сквозь цепкие кусты багульника. Здесь, в сивере, среди густого осинника были расставлены ловушки и петли Луксана. Вот первая ловушка, устроенная в прогале осин и прикрытая сверху кустарником. Кряжи были спущены, плотно лежали друг на друге, но ловушка была пуста. Вокруг — на ветках, на потемневшем снегу — висели и валялись перья рябчика. Кряж сработал вхолостую. Умный зверек расправился с приманкой и безнаказанно ушел. Проделки маленького проворного колонка были хорошо известны Аюру. Подняв верхний кряж, он сунул между бревнами чернобурку, осмотрел ловушку: лисица сидела точно так же, как и в его ловушке, в которую попала живой.
— Теперь Луксан будет знать, куда идти. Он найдет здесь добычу, — тихо объяснил Аюр Буртукану, — Луксан хороший охотник, а у его сына крепкая рука и сильное сердце. Так я говорю?
Но пес, насторожив уши и щетиня загривок, смотрел вдоль склона горы и тихо ворчал. Аюр, наклонясь вперед всем корпусом, внимательно присматривался к осиннику. Там показался человек. Аюр чуть не вскрикнул от радости... Но тот вдруг согнулся, так что видна была лишь спина. Вот он выпрямился во весь рост. В одной руке он держал красную лисицу, а другой — рылся за пазухой.
— Елкина палка, — тихо прошептал Аюр. — Все черти Нифошки и шапка Куркакана! Или он забыл, что там стоят ловушки Тэндэ?!
Аюр закрыл глаза и тихонько опустился в снег. Когда он осторожно открыл их, ему пришлось испытать стыд за свои мысли! Дуванча не собирался уносить чужую добычу. Он подвешивал лисицу на дерево, чтобы ее не достал зверь.
Больше Аюру незачем было прятаться. Он вскочил и бегом бросился юноше навстречу.
— Мои глаза видят сына Луксана!
— Я рад видеть Аюра! — Дуванча также бежал навстречу, прорываясь сквозь кустарник.
Они крепко обнялись под радостный лай Буртукана.
— Мэнду, — произнес Аюр.
— Мэнду, — ответил Дуванча.
— Ты вернулся один, — утвердительно произнес Аюр, всматриваясь в похудевшее лицо молодого охотника... — На твоей куртке следы зубов...
— Отец остался в белой тайге, — устало ответил Дуванча, рассеянно взглянув на разодранный рукав.
— Очаг в юрте отца потух, — Аюр нахмурился и отвернулся: недостойно смотреть, как плачет мужчина. — Ловушки принесли тебе добычу, — хмуро добавил он.
Аюр скрылся в осиннике и быстро вернулся, неся лисицу за передние лапы. Дуванча отнесся к ней равнодушно. Едва взглянув на чернобурку, снова опустил голову. Это обидело Аюра.
— Ты забыл, что должен подарить эту пышнохвостую своей Урен! Или дочь Тэндэ больше не сидит в твоем сердце?
Дуванча слабо улыбнулся.
— Айда до хаты, — заключил Аюр, забрасывая лисицу за спину.
Аюр проснулся от сильного холода. В берестяной юрте стоял полумрак. Пучок молочного света заглядывал в дыру дымохода, освещал очаг с кучкой остывшего пепла. Проворно сбросив с себя одеяло из легких каборожьих шкур и зябко передернув плечами, он принялся разводить костер.
С треском вспыхнула береста, осветив юрту неровным желтоватым светом, разом обнажив всю убогость жилища. У входа лежала кучка дров, заготовленных впрок, справа и слева очага — две постели из шкур. В переднем углу собран весь скарб одинокого охотника. Здесь стоял большой деревянный туес и лежала торба из кожи. На кожаном лоскутке стояли жестяная кружка и котелок. Картину дополнял деревянный человечек со сложенными на груди руками. Он висел на толстой жиле почти под потолком, почерневший от копоти.
Подложив в очаг сучьев, Аюр вышел из жилища.
Над утренней тайгой полз легкий туман, цепляясь за макушки заиндевевших деревьев. Буртукан, весь закуржавевший от мороза, с радостным визгом бросился ему на грудь, лизнул щеку.
— С добрым утром, Буртукан... Это утро, пожалуй, может быть самым добрым утром для нас. Я пойду сегодня к Тэндэ, — торжественно объявил охотник, лаская четвероногого друга, и вдруг с улыбкой воскликнул: — Ойе, здесь вечером побывала маленькая коза! Клянусь бородой Миколки, это так, Буртукан. Она пришла следом за своим отцом...
Аюр, прищурясь, смотрел на аккуратные следы, которые шли к пологу, возвращались обратно и пропадали за деревьями. Он сразу же догадался, что привело Урен к его жилищу. Вчера, спустившись с хребта с Дуванчей, почти возле самой юрты они встретили Тэндэ. Тот вел оленя на поводу, впереди бежал Вычелан. Он отправлялся на поиски Луксана и его сына. После встречи Тэндэ поехал дальше, решив опустить ловушки и добыть медведя, берлогу которого приметил давно, чтобы отпраздновать отъезд на летнюю стоянку. Однако когда Аюр и Дуванча подходили к юрте, Тэндэ неожиданно догнал их.
— Голова стала у меня, как пустая трубка. Я забыл кисет у очага! — крикнул он с лукавой улыбкой, скрывая истинный смысл возвращения.
Тогда Аюр как-то не придал этому значения, а теперь-то уж для него было понятно все...
И вот она прибежала сюда, прибежала, чтобы взглянуть на него или услышать его голос... Аюр поймал себя на том, что мысленно любуется этой девушкой, и смутился. «Большой огонь греет и того, кто от него далеко. Маленькая коза всегда будет для меня сестренкой. Аюр отдаст свою жизнь за то, чтобы Урен и Дуванча были вместе...»
Охотник поднялся на лабаз. Здесь хранилось все его богатство — шкурки зверей, добытые за долгие зимние месяцы. Он бережно вытащил из мешка черного соболя, долго рассматривал его на свет, гладил мех рукой, дул на него — шерсть переливалась, как весенняя лужица, на которую упал свет луны. Наконец с довольной улыбкой он слез с лабаза, набил котелок снегом и вернулся в юрту.
Дуванча все еще спал, растянувшись во весь рост, и чему-то улыбался. Аюр не стал будить его. Он достал кожаный мешочек и вытряхнул остатки муки в котелок. Муки хватило как раз на одну лепешку. Но это, кажется, не огорчило Аюра. Он улыбался своим мыслям и тихо напевал. Воткнув заостренную палочку возле огня, прислонил к ней лепешку и, не переставая напевать, поворачивал ее то одним, то другим боком к жаркому пламени.
Покончив со стряпней, он легонько толкнул Дуванчу в бок. Однако это не помогло: юноша продолжал спать, безмятежно улыбаясь. Аюр пощипал свою реденькую бороденку, заговорщически сощурясь, склонился к самому уху парня и тихо произнес:
— Урен! Дочь Тэндэ.
Дуванча мигом вскочил, зацепив головой подбородок Аюра.
— Урен! Я рад видеть тебя, как солнце над утренней тайгой, как первый цветок весны, одетый росой и сохранивший дыхание ночи... Урен...
Дуванча говорил вдохновенно, с жаром пылкого сердца, но глаз не поднимал. А когда поднял их, увидел перед собой добродушную физиономию Аюра, который, как всегда, пощипывал бороденку и лукаво улыбался. Смущение заставило его опустить глаза снова.
— Я вижу, ты проснулся с добрым утром, — заметил Аюр.
— Когда я спал, ко мне приходила дочь Тэндэ, — признался юноша так же смущенно, присаживаясь к огню. — Я видел, что Урен складывала мою юрту...
— Ты скоро увидишь ее, равную солнцу Ульяну. — Аюр впервые назвал девушку русским именем и сделал это с особенным удовольствием. Он не заметил резкой перемены в лице своего юного товарища и продолжал с нескрываемым восхищением: — Ульяна. Это имя, пожалуй, рождено самой тайгой, оно как кумелан, сшитый из разных кусочков красивой материи и нежных мехов. Гуликан отдал ему первые буквы, луна — последние, а поляна связала их вместе. Да. В этом имени я вижу кусочек тайги. Слышу ее голос. Вижу Гуликан, несущий на себе след луны; вижу берег, одетый цветами с каплями росы. — Аюр умолк, пораженный переменой в лице юноши. Дуванча сидел со сжатыми кулаками, исподлобья смотрел в костер, глаза его метали молнии. Он даже не почувствовал долгого удивленного взгляда Аюра. Еще минуту назад он сиял, как солнце. А теперь похож на грозовую тучу. Что его разгневало? Может, черная мысль ревности заглянула в его сердце?! Может, слишком увлекся Аюр, незаметно для себя? Но он хотел сказать лишь одно: как красиво это имя и как красива девушка, что его носит!
— Я говорил тебе о девушке, которая день и ночь сидит в твоем сердце, а не о длинной бороде Миколки Чудотвора! — воскликнул Аюр, толкнув парня кулаком в бок. — Но я зря терял слова. Лучше бы мне поговорить со старым пнем — он сразу бы стал молодым, услышав это имя: Ульяна!
Дуванча вскинулся всем телом, так что Аюр невольно подался назад.
— Нет! Я не знаю такой! — почти закричал он. — Она никогда не придет к моему очагу, который хранит следы рук моей матери. В моем сердце живет Урен. Только она. А это имя дано русским крестителем, и я не назову его никогда! Пусть это слышит, кому послушны духи...
Юноша говорил прерывисто, гнев захлестывал его. Аюр слушал, вскипал, наконец не выдержал:
— Все черти Миколки и духи Куркакана! Ты потерял голову!
— Никогда! Никогда девушка с этим именем не войдет в мою юрту. Она вернет его обратно Миколке, или я выдерну ее из своего сердца. — Дуванча поднял кулаки. — Да, это будет так.
— Елкина палка! Тогда она уйдет к сыну Гасана, и он будет смеяться над твоей глупой головой.
— Тогда они умрут вместе.
В жилище наступило тягостное молчание. Слышно было прерывистое дыхание молодого охотника да резкий стук ножа о дерево. Аюр резал холодное мясо кабарги, хмуря брови, собирался с мыслями. Он понял, что его друг охвачен пламенем ненависти к русским, хотя и не знал, откуда она пришла. Понял он и другое: криком ничего не добьешься, крик, как ветер, лишь раздувает огонь. Нужны убедительные, спокойные слова, и он искал их.
Нарезав мясо, Аюр разломил пополам еще горячую лепешку, налил чаю. Теперь заговорил спокойно, даже с улыбкой:
— А знаешь ли ты Тимофея Бальжаулова, у которого есть младшая дочь Ульяна, и Алексея Наливаева, у которого, кроме его бороденки и друга, нет ничего? — Взглянув прямо в глаза парня, Аюр хмуро заключил: — Тэндэ и Тимофей, Аюр и Лешка — одно и то же. Мы носим русские имена, данные святым отцом, но разве мы стали другими? Может, и нам ты скажешь: не подходите к очагу моего отца, вам здесь нет места?
— Нет! — с жаром воскликнул Дуванча.
— Тогда почему ты говоришь это девушке, которая стала твоей тенью?
— Почему? Мои отец и мать знали Алексея и Тимофея, но они знали только Урен, и я хочу знать только Урен. Да, это так. — Дуванча стиснул голову руками, глухо добавил: — Я пойду к тому, кому послушны духи, пусть он скажет, что делать...
Аюр швырнул в огонь недоеденное мясо, хмуро спросил:
— Зачем?
— Разве люди не несут свою печаль и радость в жилище того, кому послушны духи? Так было всегда. Это обычай тайги. Это тропа, по которой ходила мать моей матери. Я пойду просить помощи...
— Заяц бегает одной тропой, пока на ней не поставят петлю. Слушай, что я расскажу. Один глупый заяц пошел к лисе просить помощи. Лиса оставила его в своей норе, а сама выбежала поговорить с небом. Потом пришла и сказала: беги вот этой тропой, только быстро, на конце ее тебя ждет радость. Глупый заяц побежал со всех ног и засунул шею в петлю, которую поставила сама же лиса, чтобы хорошо пообедать... Ты не должен идти к этой лисице! — сурово заключил Аюр.
Дуванча вспыхнул:
— Почему ты называешь его лисицей?! Он имеет бубен, и ему послушны духи. Он всегда приходил на помощь отцу. Я всегда видел его доброе сердце...
— У тебя сердце доверчивее, чем у зайца. Вся тайга знает, что зимой белка носит шубу цвета пепла, весной надевает шубу цвета коры лиственницы, летом — цвета крови, а осенью — цвета сажи. Как скажешь, какую шубу носит она всегда?! Так трудно узнать, какое сердце у этого человека, если он его имеет!
— Я пойду к нему! — метнув жгучий взгляд на Аюра, упрямо повторил Дуванча. — Пусть у него совсем нет сердца, но ему послушны духи! Он не отдал душу русскому Миколке, он не любит русских. Я их тоже не люблю. Они оставляют все меньше тайги для людей. Они отнимают последний кусок земли, где остались первые мои следы. Нет, я пойду к нему! Как скажут духи, так и будет!
Дуванча вскочил на ноги, порываясь сейчас же идти. Аюр укоризненно покачал головой:
— Ты можешь бежать, если тебе больше нечего делать у этого очага. Однако послушай, что я расскажу. Этого ты никогда не услышишь в юрте Куркакана.
Аюр поворошил прутом в очаге, обгоревшие сучья вспыхнули, хвост искр устремился вверх, обжигая законченного человечка. Чумазый идол закружился, точно живой. Снизу на него смотрели две пары глаз. Одни испуганно, почти со страхом, другие же — с размышляющей усмешкой.
— Святые отцы русских говорят, что сатана (это главный дьявол Миколки Чудотвора) сильно любит таких людей, которых он называет грешниками. Сатана садит их на сковородку и жарит. Однако у него много забот, каждое солнце их приносит еще больше. Надо помогать ему, а то самый большой грешник в сопках не скоро дождется приглашения главного дьявола Миколки...
— О ком ты говоришь? — хрипло прошептал Дуванча, склоняясь вперед и дыша благоговейным страхом в лицо Аюра. — Это тот, кто охраняет очаг?
— Да, — согласился Аюр. — Это тот. Много лет он сидел на самом почетном месте в моей юрте. Он даже не знал, что в ней есть дым. Да, он должен был охранять очаг от несчастья, — так говорил Куркакан. Однако несчастье пришло! Пять лет назад, когда я был в сопках, от юрты остались угли, а от жены обгорелые кости. Только сын Семен остался у меня. В ту ночь он был далеко, пас оленей Гасана...
— Но случилось то, что должно было случиться! — глухо выкрикнул Дуванча. — Ушедшая в низовья Большой реки не хотела отдать оленей в жертву духам, которые послали черную болезнь.
— Я слышал то же. Слышал, что Куркакан много ночей колотил в бубен, — Аюр нахмурил брови, задумался. — Что слышал я еще? Ничего больше. Все остальное унесла с собой жена. Но она оставила маленький след, я знаю, куда он ведет. Висящий под потолком оказался в очаге. Он был зарыт в холодном пепле, и огонь не тронул его. Почему он оказался там?
— Почему?! Ушедшая в низовья реки Энгдекит хотела спасти его, — уверенно заключил юноша.
— А может, она бросила его туда раньше? Может, она узнала то, что не знают другие? Может, она хотела видеть в огне не этот кусок дерева, а того, кто его придумал?
Последние слова Аюра прозвучали жестко. Однако он сейчас же овладел собой. Пока ошеломленный парень собирался с мыслями, Аюр заговорил мягко, с улыбкой поглаживая любимую трубку:
— Не об этом я хотел рассказать тебе до того, как ты уйдешь отсюда... Сова никогда не видит солнца, поэтому думает, что над сопками всегда ночь. Ты никого не знаешь, кроме святого отца и равных Гасану, поэтому в твоем сердце живет ненависть ко всем русским. Я четыре года прожил в русских деревнях. С чем я ушел туда? С темной ночью за спиной и в самой душе. А там я увидел солнце... Был у меня друг Павел. Лицо он имел цвета только упавшего на землю снега, а глаза — цвета чистого неба. Мы с ним спали под одной шубой, ели одну лепешку, курили одну трубку. Сколько деревней и степей мы прошли с ним — не запомнить! Только хорошо помню одно: всегда мы были с ним братьями. Помню еще: везде, куда мы приходили, чтобы найти работу рукам и кусок хлеба для желудка, мы видели много слез и совсем немного радости. Люди льют не только слезы, но и пот своего тела — чего больше, не скажешь. А равные Гасану смеются: «Миколка терпел и вам велел». Многие русские могли равняться с тобой в ненависти к этим своим гасанам! Да, почти все. Павел всегда ненавидел своего барина, который сосал пот и слезы из его батьки и матки. Да, его старики имели земли не больше моей юрты. Она столько же давала им пищи, сколько солнце тепла в дни дождей. Почти все, что родил и этот кусок земли, брали барин и святые отцы. Старые люди всегда были в долгу у «сосущего кровь». Это говорил мой приятель Павел, это я видел своими глазами. Я больше не видел его, приказники царя, говорят, забрали Павла, увезли. Мне стало тесно в деревне, и я ушел в сопки.
Аюр шумно вздохнул. В задумчивости он разглядывал большую прокопченную трубку. Молчал, хмуря брови, и Дуванча.
— Запомни: медведь не похож на полевку, так и русские не похожи один на другого...
— Сэвэн! — вдруг донесся с улицы торжественный женский голос.
— Сэвэн! В сопках стало на одного медведя меньше! Тэндэ ждет всех, кто имеет ноги! Сэвэн...
— Отец Адальги вернул... — Аюр осекся. Смущенно взглянул на Дуванчу, засуетился. Вытащил из торбы беличью шапку и, сбросив старую, надел на голову, сменил унты, вместо ремня c сумкой для патронов надел алый матерчатый пояс. Дуванча равнодушно наблюдал за его сборами.
Возле жилища Тэндэ суетились люди. На костре пускали клубы пара вместительные медные котлы, подвешенные на таганах. Урен и Адальга, в долгополых платьях из коричневого сатина и простоволосые, крошили мясо на большой, гладко обструганной доске. В сторонке сидели три желтых пса, умильно поглядывали на хозяек, облизывались.
Здесь же находился отец девушек, высокий крепкий мужчина лет пятидесяти. Широкие, немного покатые плечи, руки с сильно развитыми кистями говорили о его былой силе. Теперь тело начало откладывать жир, мускулы утрачивали гибкость. Но Тэндэ по-прежнему ходил прямо, высоко держа голову. Большие черные глаза смотрели молодо и живо. Правый глаз был наполовину прикрыт веком, и это придавало его широкому лицу с пучками редких волос на подбородке добродушно-плутоватое выражение.
Засучив рукава куртки, он обезжиривал только что снятую шкуру красной лисицы. За этим занятием и застал его Аюр.
— Здравствуй, — приветствовал Аюр.
— Здравствуй, — не спеша ответил хозяин, бросив взгляд на алый кушак гостя.
— Солнце греет, как в день, когда у оленя отрастают рога, — заметил Аюр, снимая шапку.
— Весна приходит в горы, — ответил Тэндэ.
Обменявшись несколькими словами, хозяин и гость замолчали. Аюр внимательно следил за работой девушек, которые также не остались равнодушными к его появлению. В глазах Урен он читал тревожный вопрос: «Почему ты пришел один?» Однако Аюр делал вид, что не замечает ее взгляда. Он смотрел на Адальгу, и руки той начинали действовать проворнее, когда ее глаза встречались с глазами Аюра, она опускала голову, густо краснела.
Наконец хозяин натянул шкуру на сушила и, обтерев руки, пригласил гостя в юрту...
Просторное жилище Тэндэ из оленьих и звериных шкур могло свободно вместить двенадцать-пятнадцать человек. В нем было достаточно тепла даже в самые сильные морозы. Конусные стены украшали дюжина различных рогов: здесь были маленькие отростки гурана, раскидистые ветви изюбра и могучие лопаты лося. Гирлянды кабаньих клыков и кабарожьих бивней цвета белого мрамора опоясывали жилище три раза. В переднем углу лежало несколько медвежьих шкур, украшенных четырехугольными и круглыми ковриками-кумеланами, искусно собранными из шкур самых разнообразных зверей, мехов различных цветов и оттенков. Такие же изделия тончайшей работы украшали стены жилища. Все это убранство говорило о том, что хозяин хороший охотник, а его дочери искусные мастерицы.
Всякий раз, как Аюр поднимал полог этого жилища, в его памяти оживали прошедшие годы, когда он имел такую же юрту, умелую и проворную жену. Но сейчас он пришел сюда с другими мыслями. Он пришел затем, чтобы вернуть ушедшее, и его сердце немного замирало, как когда-то в молодости.
Аюр вошел в жилище первым, с уважением поздоровался с женой Тэндэ, которая, полулежа на мягких шкурах, сшивала жилами берестяной турсук. Хозяйка бросила на гостя мутный взгляд, кивнула головой.
Усевшись на медвежью шкуру и подогнув под себя ноги, хозяин и гость некоторое время молчали. Но вот Тэндэ вытащил кисет, набив трубку табаком, молча протянул ее Агору. Это был знак того, что можно начинать разговор. В юрту вбежали дочери Тэндэ. Девушки тихонько проскользнули в передний угол и занялись своими женскими делами, перебирая туески и мешочки. Они, казалось, не обращали ни малейшего внимания на мужчин.
— Сын Луксана скоро придет, чтобы увидеть первого в сопках охотника Тэндэ, — громко сказал Аюр, незаметно наблюдая за девушками. Он видел, как в глазах Урен мелькнула радость, и остался доволен. Девушки бесшумно выбежали из юрты.
Тэндэ достал нож. Отрезав кончик своей косы, бросил волосы в очаг в знак большой печали о сородиче, душа которого находится теперь в низовьях реки Энгдекит.
Снова некоторое время хозяин и гость сидели в глубоком молчании.
— Сын Луксана достоин самого лучшего места у каждого очага. Я всегда с радостным сердцем встречаю его, — мягко произнес Тэндэ, раскуривая трубку, тем самым давая понять, что разговор можно продолжить...
— Да, это так. Он вернулся из сопок с черными мыслями. Их трудно изгнать словами. Но одна, улыбка которой равна взгляду утреннего солнца, может разогнать эти тучи, — заметил Аюр, попыхивая трубкой. — Меня не оставляет печаль. Мало остается мужчин в Чильчигирском роду. Совсем мало.
— Женщины стали мало приносить мужчин, — откликнулся Тэндэ.
— Это так. Однако есть мужчины, не имеющие жены, а женщины, не имеющие мужа. Это совсем плохо. — Аюр бросил проницательный взгляд на хозяина.
— Это тоже приносит горе нашему роду, — согласился тот.
Мужчины помолчали.
— С какими мыслями в голове и сердце пришел ты ко мне?
— В моей голове нет места плохим мыслям, но на сердце есть большая печаль. Моя юрта пуста. В ней нет той, что приносит радость сердцу и счастье жилищу...
— Твои слова правильны. Но я не знаю, какую женщину ты выбрал?
— Мое сердце и разум выбрали Адальгу, первую дочь Тэндэ, — тихо ответил Аюр и после небольшого раздумья добавил: — У меня нет ничего, кроме рук и ног, а в сердце есть место только для одной...
Мужчины снова замолчали. Тэндэ обдумывал ответ, которого ждал Аюр, глотая дым крепкого табака.
— Когда душа мужа моей первой дочери отправилась в низовья реки Энгдекит, это случилось в десятое солнце после свадьбы, она вернулась ко мне, — неторопливо заговорил он. — Я думал, что в моей юрте всегда будет молодая женщина, ухаживающая за отцом. Моя жена стала никуда не годной, как трухлявое дерево... — Тэндэ расправил плечи и гордо посмотрел на Аюра. — Однако мои руки и ноги еще крепки, не знают усталости. Поэтому я тоже хочу видеть у своего очага молодую женщину.
— Да, это так, — подтвердил Аюр, хорошо понимая, что хочет сказать Тэндэ.
— У моей первой дочери скоро будет ребенок, но говорить об этом — дело женщин. Она станет женой Аюра, но и в мою юрту должна прийти молодая женщина из его семьи[9].
— Это будет так! — Аюр проворно достал из-за пазухи шкурку дорогого соболя, протянул хозяину. Тэндэ неторопливо поднялся, вышел на улицу и вернулся с такой же шкуркой. Мужчины поцеловались, как родные.
Из груди старухи вырвался короткий тяжкий вздох. Это было единственным свидетельством того, что она слышала все, о чем разговаривали мужчины. Может, она вспомнила свою молодость или ясно поняла, что теперь она трухлявый кусок дерева, никому не нужный и никуда не годный? Но это длилось мгновение. Старая женщина снова была безучастна ко всему окружающему. Мужчины решили ее судьбу — так и будет.
Сэвэн...
Это призывное слово со скоростью стрелы облетело стойбище.
К большому камню на берегу ручья, где стояло жилище Тэндэ, собрались люди. Сюда пришел каждый, кто был в состоянии двигаться. Даже старая жена Тэндэ, Сулэ, вылезла из своей юрты. Грузная, с обвислыми щеками и растрепанными седыми волосами, опираясь на суковатую палку, она щурила глаза от яркого солнца.
На небольшой лесной полянке, на раскинутых шкурах сидело десятка три мужчин и женщин. Они расположились полукругом возле котлов, прикрытых лоскутами бересты. Вкусный запах тушеного мяса щекотал ноздри, заставляя глотать слюну. Но люди не прикасались к еде. Они нетерпеливо посматривали на падь, которая лежала сразу же за большим камнем и клином уходила вниз, на закат.
— Олени идут!
Люди повскакали со своих мест, приветливо размахивая шапками. Караван быстро пересекал поляну. Впереди ехал Куркакан, за ним следовали Семен и Назар, ведя за собой десятка четыре оленей.
Все с молчаливым нетерпением ждали их приближения. Ждали, когда шаман ступит на землю и скажет напутственное слово. Но на этот раз Куркакан заговорил раньше, не покидая седла:
— Близится время большого пути птицы. Великий Дылача[10] много старается, чтобы подготовить место корма и отдыха на ее пути, который проходит над землей, хранящей следы ног оленя и ног охотников трех великих родов[11] и охраняемой духами предков.
Куркакан прижал руки к груди. Люди в глубоком молчании склонили головы. Голос Куркакана вознесся, окреп:
— Птица найдет пристанище на этой земле и унесет на своих крыльях хвалу о ней. Пусть старается Великий Дылача, очищающий землю для рождения, освобождающий реки и озера для большой охоты...
— Пусть старается Великий Дылача! — прошелестел сдержанно-ликующий ропот, и снова установилась тишина.
Куркакан резко поднял голову, так что испуганно вздрогнули кисточки на шапке, прикрывающие лицо, выпрямился:
— Настал день, когда люди всех трех родов должны переменить место жилья. Их ждут берега рек и озер, многие дни радости и удачи.
Полянка оживилась, пришла в движение. Куркакана бережно взяли под руки, помогли сойти с седла.
Мужчины, оживленно переговариваясь, толпились возле животных. Несколько человек отыскивали своих оленей, которые содержались в стаде шуленги для общественных нужд, остальные дивились щедрости старшины рода.
— Дяво много видел солнце, но ни разу не видел, чтобы столько оленей посылал хозяин, — говорил высокий сутулый старик, тряся сивой бороденкой. — Добрым стало сердце хозяина. Почему?
— У хозяина-Гасана доброе сердце, — с гордостью подтвердил Назар.
— Твой язык достоин лизать унты хозяина, — негромко заметил Аюр, проходя мимо. Назар вздрогнул. Его испуганные глаза искали Куркакана, но натыкались на сердитые взгляды охотников, которые топтались возле своих оленей, сдержанно галдели.
— Олени потеряли тело, как будто сделали не четыре перехода, а в пять раз больше, — сердито говорил Тэндэ, ощупывая опавший круп белого быка. — Заездил их груз хозяина...
— Это, пожалуй, так, — поддакивали менее смелые, поглядывая в сторону Куркакана. Смотрел туда и Аюр, но иные мысли тревожили его сердце. Он чуял начало борьбы и готовился к ней...
Над поляной раздался удар бубна, призывающий к вниманию. Все повернули головы в сторону шамана, который стоял возле камня с бубном в руках.
Но усмирить сердце не так просто, если оно негодует! Что-то сердитое шепчет Тэндэ, беззубо шамкает старый Дяво над ухом пугливого Назара, жестко ходят брови Аюра...
Снова гулко вздохнул бубен и рассыпал мелодичную скорбную дробь, оповещая минуту, когда все мысли живых должны быть обращены к душам умерших. Тем же тихим вздохом отозвался голос шамана:
— Не остался ли кто в тайге?
— Луксан, — выдохнули несколько человек.
— Луксан — почетный тунгус Чильчигирского рода, — добавил Аюр громче. Он хотел, чтобы его услышал Дуванча, но тот не сводил с Куркакана печального взора и был весь в его власти. Зато глаза шамана на мгновение коснулись лица Аюра и снова погасли под веками. Он ударил в бубен и воздел руки к небу. Так он проделал трижды.
— Не ушла ли чья душа в дни снега и ветров в низовья реки Энгдекит? — снова последовал вопрос.
— Душа Урендак, жены Луксана, — сейчас же ответил Аюр. Теперь их взгляды сцепились. Глаза шамана засуетились, словно солнце вдруг стало невыносимо ярким.
Он резкими жестами повторил обряд.
Закончив прощание с душами умерших, Куркакан торопливо прошел на свое место, которое было приготовлено специально для него из мягких кабарожьих шкур.
Пришел черед праздничного угощения. Люди рассаживались вокруг котла тесным полукольцом.
— Кто из носящих две косы больше всех видел солнце? — громко спросил Куркакан, точно стараясь заглушить нарастающий страх в своем сердце.
— Сулэ, жена Тэндэ, — дружно ответили мужские голоса.
Люди обернулись к старухе.
— Сколько лет и зим твоей жене? — обратился Куркакан к Тэндэ.
— Сколько лет и зим моей жене? — следуя обычаю, в свою очередь спросил Тэндэ у старого Дяво.
Тот потеребил жидкую бороду и, подумав, ответил:
— Шестьдесят лет и зим, пожалуй.
— Шестьдесят лет и зим, пожалуй, — повторил Тэндэ.
Куркакан подал знак, и тотчас две женщины поставили перед Сулэ дымящийся паром котел. Ей предоставлялось право открыть сэвэн — праздник в честь охотника, добывшего медведя. Старуха взяла горсть мяса и высыпала себе в рот. Затем подала горсть шаману, третью горсть протянула Тэндэ — хозяину угощения.
— Сильный охотник Тэндэ! Кто может сравниться с ним в силе и ловкости?! — торжественно подхватили мужские и женские голоса.
Из-за большого камня внезапно показалась лобастая медвежья голова. Затем зверь неторопливо поднялся на задние лапы и уставился на людей. Люди изобразили ужас на своих лицах. Мужчины, подталкивая друг друга, указывали на медведя. Женщины подзадоривали их едкими насмешками.
Поднялся Дуванча. Он твердым шагом подошел к камню и, схватив специально приготовленную полутораметровую палку, направился к зверю. Он ходил полукругом, постепенно ускоряя шаг и приближаясь к медведю. Вот он пустился бегом, так что проворный зверь едва успевал поворачиваться. На какое-то мгновение бок медведя оказался незащищенным, и дротик охотника молниеносно коснулся его груди.
— Сильный охотник — сын Луксана! — приветствовали победителя дружные голоса. Самые старые люди стойбища взяли Дуванчу за руки и посадили рядом с Тэндэ.
— Есть ли еще среди людей, носящих одну косу, кто хочет равняться в силе и ловкости с Тэндэ и сыном Луксана? — крикнула Сулэ.
Вскочил Аюр.
Выдернув охотничий нож, он, пригнувшись, пошел на медведя. Зверь, казалось, вздрогнул. Десятки глаз сейчас уже с неподдельным испугом караулили каждое движение охотника.
Аюр, склонившись всем корпусом вперед, топтался в пяти-шести шагах от медведя. В полусогнутой руке сверкало лезвие ножа. Внезапно он сорвал с головы шапку и бросил ее в лапы зверя. Тот на лету схватил ее — и в то же время черенок ножа чиркнул по его брюху.
Медведь разочарованно присел на камень. Аюр, вложив лезвие в ножны, спокойно наблюдал за изумленными сородичами.
— Великий охотник Аюр! — грянули восторженные голоса.
— Меня этому научил мой приятель Павел. Каждый из вас может сделать то же, что видел, — спокойно ответил охотник.
Два тех же старца взяли его за руки и усадили рядом с Дуванчей. Однако юноша молча встал и под одобрительные взгляды сородичей уступил ему место рядом с Тэндэ.
— Я бы никогда не поверил своим ушам в то, что видели сейчас мои глаза, — громко произнес Тэндэ, повернувшись к Аюру. — Ты действительно великий охотник.
— Есть ли среди людей, носящих одну косу, кто хочет равняться в силе и ловкости с Тэндэ, сыном Луксана и Аюром? — снова спросила Сулэ.
Она повторила свой вопрос дважды, пока не поднялся еще один смельчак.
Это был Семен. Парень подобрал палку и вразвалку пошагал к медведю. Он постоял возле него, видимо размышляя, с чего начать, потом бестолково начал бегать вокруг. Мужчины с веселыми лицами следили за неуклюжими прыжками неповоротливого парня. Женщины давились со смеху. Медведь, казалось, тоже подсмеивался над незадачливым охотником. Но вот парень, видимо вдоволь натоптавшись, прыгнул к медведю. В тот же миг его палка отлетела в сторону от удара лапы, а сам Семен, потеряв равновесие, плюхнулся к медвежьим ногам.
Громкий смех потряс тайгу. Люди, схватившись за животы, катались по снегу. Старый Дяво свалился на спину и в припадке смеха молотил пятками по спине соседа.
— Великий охотник Семен! Ему бы носить две косы!..
Две женщины со смехом подхватили сконфуженного парня и усадили между собой.
Семен сидел надутый и красный, сердито поглядывая на злополучного медведя. А тот вдруг сбросил с себя шкуру — Семен от удивления и неожиданности открыл рот. Возле камня стояла улыбающаяся Урен! Парень покраснел еще больше и опустил голову.
— Урен, вторая дочь Тэндэ! — радостно кричали женщины.
Мужчины молча, с уважением смотрели на девушку.
— Пусть подойдет дочь Тэндэ, — льстиво позвал Куркакан. Его голос зазвучал еще ласковей, когда Урен смело приблизилась к нему. — Духи обратились к тебе лицом и обещают радость твоему очагу.
— Видишь, чья шуба на этом человеке сейчас, но ты увидишь и другую, — шепнул Аюр на ухо Дуванче, который с восхищением и тревогой смотрел на Урен.
Куркакан дал знак Семену, и тот подал ему полотняный мешок.
С таинственным видом шаман вытащил из мешка небольшой матерчатый сверток и почтительно протянул его девушке. Урен под нетерпеливыми взглядами людей развернула материю — и на лице ее, как свет зари, отразилось восхищение. На ее теплых ладонях на куске белого холста лежала прекрасная шапочка из голубого атласа, опушенная собольим мехом и унизанная золотыми монетками. Изумление и восторг завладели людьми.
— Это подарок самого Великого Дылача. Пусть наденет его дочь Тэндэ, — посыпались советы и восклицания.
Удовлетворенный Куркакан заметил торжественно:
— Люди не ошиблись. Тот, кто поддерживает жизнь на этой земле, равен Великому Дылача. Это подарок самого хозяина-Гасана!
Девушка вздрогнула, шапочка, которую она собиралась примерить, вывалилась из рук и упала к ногам. Люди оцепенели. В тяжелом молчании застыла полянка.
— Хозяин-Гасан не забывает обид, — растерянно и не очень зло обронил Куркакан.
— Да, это так, — эхом откликнулись робкие голоса.
Урен стояла с гордо поднятой головой. Глаза ее были опущены, но она чувствовала на себе десятки выразительных взглядов — испуганных, удивленных, злых и тревожных. Только двое спокойно любовались ею: отец и Аюр.
— Я не сказал всего, что должен сказать, — скорбно начал Куркакан. — Великий Дылача много старается, но его усилия могут пропасть, как след на воде, если не будет стараться хозяин-Гасан. Люди Чильчигирского рода могут остаться без еды и пищи для ружей. Голод погасит их очаги...
Солнце скользнуло за густое облако, и зловещие тени легли на лица людей — казалось, дыхание смерти уже коснулось их. И шаман сидел согбенный в скорбной печали, точно у погасшего очага. Но Аюр знал, что у него на сердце! Охотник еще немного медлил, чувствуя напряженную, окаменевшую руку Дуванчи, тяжелое дыхание Тэндэ, потом быстро встал.
— Эта земля... — сказал он громко, и глаза Куркакана спрятались под вздрагивающие веки. — Эта земля хранит не только следы отцов наших отцов. Она хранит их обычаи. Кто может их нарушить, чтобы принести оскорбление ушедшим в низовья реки Энгдекит?
— Никто, пожалуй. Да, никто, — отозвались люди.
— А обычай говорит, что вторая дочь Тэндэ должна стать женой сына Луксана, — Аюр проворно достал из мешка чернобурку, шагнул к Урен и ловко набросил мех на ее плечи.
— Эту шубу сын Луксана дарит той, которую в зеленые дни приведет в свою юрту. Так говорит обычай.
Урен смущенно улыбнулась. Лицо ее вспыхнуло.
Люди одобрительно загудели, но голоса сейчас же перешли в ропот вспугнутой листвы под мимолетным взглядом шамана.
Куркакан пошел в наступление:
— Духи пошлют горе! Дочь Тэндэ отдала свою душу русскому Миколке. Она может войти женой в юрту только равного себе.
Куркакан сделал последний ход, и Аюр ответил на него:
— Когда душа жены Луксана покидала жилище, она сказала такие слова: «Пусть слышит Тэндэ, и добрые духи будут всегда охранять его жилище. Он должен сделать, как велит обычай. Его вторая дочь должна прийти к этому очагу, чтобы продолжать мою жизнь».
Взгляд Аюра уперся в Куркакана. Это был взгляд обличителя. Но еще страшнее были его спокойные слова, которые, точно ледяные капли, падали за воротник Куркакана, заставляя его сжиматься.
— Эти слова вошли в уши того, кто был там, — заключил Аюр.
— Да, послушные Куркакану передали слова ушедшей в низовья реки, — подтвердил шаман неповинующимся языком.
Облегченный вздох, как ветер, пролетел над полянкой. Теперь все взоры были устремлены на Тэндэ. Слово оставалось за ним.
Тэндэ ласково посмотрел на свою гордую дочь и громко произнес:
— В жилище сына Луксана нет женщины, и некому разобрать его юрту. Это сделают твои руки. — Он перевел взгляд на Адальгу. — В жилище Аюра тоже нет женщины. Его юрту разберут твои руки.
Люди поднимались со своих мест, возбужденно переговариваясь, расходились.
Куркакан стоял на том месте, где остались следы маленьких ног Урен, и, горбясь, стряхивал мокрый снег с голубой шапочки.
В стойбище начались сборы в дорогу, женщины разбирали юрты, мужчины вьючили оленей.
Сонная беззвездная ночь висит над тайгой...
У подножия сопки горит полтора десятка небольших костров. Их пламя красноватыми бликами ложится на холм, покрытый отопрелой ветошью, вырывает из темноты стволы деревьев. Костры то вспыхивают, то тускнеют, и кажется, что все вокруг шевелится: шевелится жухлая трава на склоне сопки, шевелятся голые ветки деревьев, роняя вышелушенные шишки.
Стойбище спит, утомленное переходом. Не спят лишь двое. Они сидят возле костра бок о бок, лица их хмурятся.
— Ты видел этого человека во всех его шубах! — Аюр с силой ткнул прутом в пылающие головни, обернулся к Дуванче. Взгляд его прямой, под темной кожей бугрятся желваки, он едва сдерживает гнев. — Зачем пошли к нему твои ноги?!
— Я показал тропу в Анугли русским, — упрямо твердит юноша. — Они ставят там свои черные знаки на каждом дереве. Мое сердце не находит места. Духи должны сказать, что мне делать.
— Клянусь иконой Чудотвора! Если бы ты ждал помощи духов лисьей морды, руки Урен никогда бы не коснулись твоего жилища. Она ушла бы к жирному Перфилу!
— Нет! Она никогда не уйдет к этому толстому пню! Ведь моя мать и духи пожелали, чтобы мы были вместе. Ты сам в тот день сказал так. Ты слышал слова моей матери.
— Я не слышал этого, — усмехнулся Аюр.
— Но сам Куркакан подтвердил.
— Старая лиса хотела сказать другое. Или ты забыл эти слова: «Дочь Тэндэ отдала свою душу русскому Миколке. Она может войти женой в юрту только равного себе». А кто равный ей? Перфил, сын Гасана!
Аюр ждал, что сейчас парень встанет в тупик, но ошибся. Дуванча ответил без раздумий.
— Заяц бегает одной тропой, пока на ней не поставят петлю, — так сказал Аюр. Имеющий бубен слышал слова моей матери, но не сказал их. Он хотел отвести беду от стойбища. Духи встали между мной и дочерью Тэндэ. Они хотят, чтобы она стала женой равного себе. Имеющий бубен будет говорить с ними. Хорошо говорить!
Эти слова и уверенный тон, каким они были произнесены, взбесили Аюра.
— Все черти Миколки и его главный дьявол! — воскликнул он, вскакивая. — Теперь старая лиса будет точить зубы, чтобы лучше проглотить глупого зайца. Хорошо точить!
Неподалеку раздался протяжный глухой стон. И сейчас же над сопкой захохотал филин. В ветвях блеснули два зеленых огонька, и снова жуткий хохот пронесся над ночным лесом.
Дуванча зябко передернул плечами, точно за ворот куртки упали хлопья снега, взглянул на своего товарища. Лицо Аюра было спокойно, но видно было, что он чутко вслушивается в ночные шорохи. Снизу опять донесся стон, прерываемый выкриками.
Кричала женщина.
— Пойду посмотреть на Адальгу, — хмуро проронил Аюр, не глядя на Дуванчу, и нехотя добавил: — Скоро вернусь.
Едва он сделал несколько шагов, как среди деревьев метнулась чья-то тень. Он остановился от неожиданности, затем бросился следом. Два-три прыжка, и он увидел человека, который прятался за стволом дерева. Когда глаза Аюра привыкли к темноте, он узнал его.
— Семен! — Встреча с сыном сперва удивила, затем рассердила Аюра: — Елкина палка! Почему ты мечешься, как тень?
Семен неожиданно громко расхохотался, однако из за укрытия не вышел.
— Семен хотел знать, так ли крепко сердце великого охотника, как сильны его руки!
— Елкина палка, — повторил Аюр. — Ты хохочешь, как старый филин, не могущий поймать мыши. Лучше бы тебе родиться с двумя косами!
— Жена Аюра приносит ребенка, хотя он не провел с ней ни одной ночи, — тихо ответил Семен.
— Что бормочет твой язык?
Снова послышался стон Адальги.
— Иди к огню, — сердито бросил Аюр сыну и быстро зашагал вниз, к ключу...
Семен вышел из-за дерева. Прислушиваясь к шагам отца, сдержанно рассмеялся.
— Ойя, великий охотник! Разве может камень равняться с самой скалой?! Он валяется у ее ног. Хозяин-Гасан равен гольцу, над шапкой которого висит солнце. И в его сердце живет любовь к Семену. — Парень повернулся в сторону, где за деревьями мерцал одинокий костер. Дуванча сидел неподвижно, с опущенной головой.
— Сын Луксана — сильный охотник! — со злостью прошептал Семен... — Он живет в сердце дочери Тэндэ! А есть ли в ее сердце место для Семена? Она скоро придет в юрту другого... Семен никогда не сможет погладить ее косы. Они ласкают глаза, как маленькие ручейки среди сопок. Почему она идет к другому? Разве ей мало места в сердце Семена? Зачем дочь Тэндэ смеется над ним?..
Семен нетвердым шагом двинулся вверх по распадку. Миновав стойбище, затихшее в глубоком сне, он обошел сопочку и очутился возле походного полотняного жилища Куркакана. Из юрты доносился громкий голос Гасана:
— Собака! На твоих плечах старый бубен! Твой язык умеет лишь болтаться, как облезлый хвост, да лакать спирт!..
«Однако шибко сердится хозяин-Гасан», — отметил Семен.
— Он слышал, что мы говорили. Он слышал, что хозяин-Гасан хочет взять дочь Тэндэ. Поэтому я не мог сказать другое, слова застряли в горле, — слабым голосом оправдывался Куркакан.
— Я вырву сердце из твоей тощей груди...
Гасан умолк. Лишь слышалось его тяжелое дыхание.
— Послушные мне помогут хозяину-Гасану. Этот детеныш в моих руках. Он хорошо уважает духов, — снова заговорил Куркакан, но его голос заглушил уничтожающий хохот.
— Ха! Духи! Они смогли выколотить сердце из старой зайчихи. Но они разбежались, как мыши от зубов лисицы, перед этим длинноухим! На облезлых мышей может надеяться твоя пустая голова. Гасан заставит длинноухих ползать у его ног. Гордая коза придет к сыну Гасана. Гасан сказал — так будет!
Семен задумчиво почесал затылок: «Хозяин Гасан хочет взять дочь Тэндэ. И он сделает это».
Аюр до боли в глазах всматривался в распадок, где маячил темный силуэт. Оттуда время от времени доносились приглушенные стоны, полные боли и муки. Аюр сжал кулаки.
— Почему Адальга должна оставаться одна в холодной юрте, пока сопки не услышат первый голос ее ребенка?! Почему у русских другой обычай? Бабки и мамки не отходят от постели той, кто собирается стать матерью. Они не дают пролететь мухе над ее лицом... Пусть Адальга принесет сына. Я назову его Пашкой. Маленьким Павлом...
В ту же ночь у далекого, затертого гольцами ключа замерзал Герасим.
Он лежал вниз лицом на остывшем пепелище и не шевелился. Земля, прогретая ночными кострами, израсходовала весь запас тепла, не успев даже подсушить полы телогрейки. Он еще чувствовал на груди ее слабое дыхание, а с боков медленной неотвратимой гибелью надвигался мороз. Спина уже занемела под скованной льдом телогрейкой. Холод подползал к сердцу.
Герасим поднял голову; почувствовав тупую боль в затылке, он снова ткнулся лицом в засыпанные пеплом руки.
— Сокол, — прошептал он, теряя сознание.
Но пес услышал. Он вскочил, стряхнул с себя снег и в два прыжка оказался возле хозяина. Он несколько раз обежал вокруг, тычась мордой в холодные щеки и скуля, но Герасим оставался неподвижным.
Сокол завыл громче, умолк, прислушиваясь к своему голосу, который одиноким воплем метался среди ночных сопок. Потом ткнулся носом в затылок хозяина и тотчас отпрянул, уколовшись об острые ледяшки. Он облизнулся, помешкал, потом снова, теперь осторожно, потянулся к затылку, лизнул...
Через секунду Сокол лежал на спине хозяина, прижимая его своим большим горячим телом, и сосредоточенно обкусывал ледяшки с волос. Так он делал всегда: когда его собственная шуба обрастала цепкими сосульками, ложился и обкусывал все до одной...
Рядом, дыша густой испариной, кипел ключ. Он словно радовался полученной свободе. С клекотом вырывался, подминая снег, и в диком счастье устремлялся между камнями... В такой же бешеной радости он бросился на своего освободителя, когда тот ничего не подозревал. Швырнул на ледяную стену ямы, закрутил, выбросил наверх...
Да, Герасим тогда и не чувствовал, что Анугли не так-то легко расстаются со своим богатством. Он ждал беды вовсе не отсюда, не ведал, что собственноручно прокладывает ей путь каждым ударом топора...
Трое суток Герасим грыз лед. Да, грыз. Потому что лед не кололся кусками, а крошился, мелкой сечкой брызгал из-под топора, хлестал в лицо. И какие это были сутки! Жил, точно в лихорадке. Боялся среди ночи разводить большой костер, хватался за винтовку при каждом таежном звуке и днем и ночью! Ждал каждую минуту, каждый час, что вот вернется тот парень с сородичами. И тогда... Временами ему хотелось бросить все и уйти туда, к людям...
Герасим осунулся, почернел.
На четвертое утро он выбросил из ямы, которая укрывала его с головой, последние котелки льда. Опустился на четвереньки, вершок за вершком исследуя скованный морозом речник. Наковырял котелок песка. Впервые за эти дни на льду запылал большой костер. Герасим, обливаясь потом, вырубал камни, таскал в огонь. Проба принесла неожиданные результаты. Полкотелка растаявшего галечника дали два самородка — один из них был чуть меньше ногтя на мизинце. Теперь уж Герасим был целиком во власти «золотого дна». Он калил камни в костре, сбрасывал их в шурф, а когда они остывали, вытаскивал их, вычерпывал котелком воду, снова калил камни и кидал в яму. К вечеру Герасим начал кайлить галечник. С оплывших стен ямы стекали ручейки, подтаявший грунт дымился испариной, а Герасим все кайлил и кайлил. Он успел выбросить наверх больше десятка котелков речника для промывки, и тут роковая находка круто повернула его планы. Когда он выковырнул крупный самородок, почти такой же, как первый, и что особенно важно — выковырнул из того же уголка, догадка молнией ослепила его. Водопад не только смывает золото, но и кропотливо сортирует его: крупное кладет ближе, мелкое — дальше. Значит, надо пробраться ближе к скале! Но ведь там, должно быть, огромная чаша воды, укрытая саженным льдом.
Однако Герасим забыл обо всем на свете, как одержимый махал топором! Раз! Раз! Р-раз! Оплывшая стенка уступала, крошилась, разлеталась сотнями осколков... Зловеще сверкал топор в сгущающихся сумерках. Прерывисто дышал Герасим. Предостерегающе блестел лед... И вдруг гулкий вздох прокатился над засыпающей тайгой. Тугой свист хлестнул по сопкам. Герасима оглушило, швырнуло на стену, придавило многопудовой тяжестью.
Очнулся он на льду, приподнялся на четвереньки, встал. Все вокруг кипело, бурлило в ослепительном свинцовом блеске. Первой отчетливой мыслью была мысль о костре. Но он погас. Герасим покачнулся, закрыл глаза. Упал бы, если бы не Сокол. Пес лизнул его коченеющую руку и заскулил.
— Иди, Сокол,— слабым голосом приказал Герасим, цепляясь непослушными пальцами за густой загривок. Так они выбрались на берег, добрались до пихтарника, в гуще которого был табор.
Одежда сжимала железным обручем, противно хрустела при каждом движении, рвала тело.
— Костер,— почти беззвучно бормотал Герасим.
Карман, где лежал узелок со спичками, смерзся. Спички превратились в слиток льда. В котомке, которую удалось развязать и вытряхнуть, спичек не оказалось: утром положил в карман последние. Патроны?! Тусклые цилиндрики мерцали на земле. Но винтовки нет. Она осталась на льду. Да будь и ружье, едва ли хватит сил разжечь костер с помощью холостого выстрела. Может — уголек, может — маленькая искорка? Нет! Своими руками утром завалил костер снегом.
— Шабаш, — прошептал Герасим, падая лицом в пепелище и загребая руками золу.
Первый раз он очнулся от боли в руках. Казалось, к кистям прикладывают раскаленное железо, кожа лопается. Он не понял, что к ним под дыханием теплой и влажной земли возвращается жизнь, и забылся снова.
Долго Герасим лежал в забытьи. Очнулся от резкой боли в спине, как будто с нее сдирали кожу. Из груди вырвался слабый стон. Сокол ткнулся ему в щеку, обдав жарким дыханием, радостно взвизгнул.
— Сокол! Нишкни, Сокол. Нишкни...
Герасим вдруг понял, что он еще жив. Сокол укрыл его своим горячим телом, и Герасим пришел в себя.
— Нишкни, Сокол, нишкни, — повторяет Герасим. Он шевелит пальцами: действуют, хотя и с трудом. Он вытаскивает руку из пепла, старается дотянуться до своего плеча, и это ему удается.
— Сокол, лапу, — шепчет он. — Выберемся... К людям. Там жизня, а не тут.
Крепко сжимая лапы Сокола, Герасим ползет на локтях и коленях по протоптанной тропинке через пихтарник, натыкаясь на стволы, сучья. Сокол согревает спину, затылок, руку.
Герасим выполз из пихтарника и зажмурился от яркого света луны, которая медленно катилась над заиндевевшей тайгой. Он попытался встать на колени, но они не сгибались — голенища обмерзли. Он сгибает колени, вкладывая все силы, но снова валится на бок. Однако лап собаки не выпускает. Выпустить — значит потерять последний шанс на спасение. Мороз сейчас же скует мокрую спину, и это будет конец.
Сокол визжит от боли и испуга, вырывается, но повинуется приказанию хозяина, как привык повиноваться всегда.
— Нишкни, Сокол. — Герасим поднимается.
Тишина немая. Только пощелкивает лед в ключе, над которым висит сивый хвост морозной испарины. Герасим идет, как пьяный. Ноги целы. Унты, туго перетянутые выше колен ремешками, не пропустили воды. Только пальцев не чувствует...
Герасим идет прямо на восход.
Под самым ухом хрипло воет Сокол. На грудь Герасима падают хлопья пены. Щелкают зубы обезумевшего от боли пса — и ухо распластано надвое... Но Герасим не выпускает лап. Останавливается, прижимается спиной к дереву, обнимает непослушными руками шею Сокола. Пес хрипит, рвет когтями спину и плечи, но хватка Герасима мертва: в нее вложены все надежды на жизнь. Скоро Сокол затихает. Герасим часто и прерывисто дышит, спотыкается и идет. Он не замечает, что Сокол как-то странно обвис, затих. Он замедляет шаг, ощутив на спине неприятный холод. Жуткая догадка колет сердце... Герасим пытается разжать пальцы и не может. Тогда он поднимает руки — Сокол обрубком дерева падает в снег. Герасим опускается на колени, прижимается окровавленной щекой к окоченевшей морде собаки...
А мороз усиливается. Сухая дымка крадется между деревьями. Герасим идет дальше, на ходу растирая руки снегом.
— Доберуся!..