ДЛЯ ОТЗЫВА

Скажи мне, рассвело ль, иль ночь в твоей беседке?

О, ты, о ком томлюсь, что плачешь обо мне!

О, если ночь…


Здесь он зацепился за верблюжонка, спавшего в сарае, в котором живут барышники и отборные мошенники Центральной Азии, и так как сам был очень пьян, а ночь — очень темна, то и не смог подняться на ноги без моей помощи. Таково было моё первое знакомство с Мак-Интошем Джеллалудином. Когда пьяный босяк поёт «Песнь Беседки», с ним стоит иметь дело. Он отделился от спины верблюда и несколько хрипло проговорил:

— Я… я… чуточку взвинчен, но стоит мне окунуться в Логгергэд, чтобы все как рукой сняло, а вы, кстати, скажите, говорили вы Саймондсу насчёт колен кобылы?

Дело в том, что Логгергэд находился за шесть тысяч мучительных миль от нашего местопребывания, вблизи Месопотамии, где нельзя ловить рыбу и браконьерство невозможно, а конюшни Чарли Саймондса — на полмили дальше, за загоном. Странно звучали для меня все эти старые имена в майскую ночь, среди лошадей, верблюдов султанского караван-сарая. Затем он как бы опомнился и в то же время протрезвел. Он прислонился к верблюду и указал мне на угол сарая, где была зажжена лампа.

— Я живу там, — сказал он, — и был бы чрезвычайно обязан, если бы вы были так добры проводить туда мои мятежные ноги, ибо я пьян свыше обыкновения… чрезвычайно… феноменально пьян. Только не в отношении головы. «Мой мозг восстаёт против…» Как там ещё? Но голова моя катается в навозной куче, должен бы я сказать, и обуздывает мои страдания.

Я помог ему пробраться между рядами стреноженных лошадей, и он опустился на край веранды, напротив туземных помещений.

— Благодарю, тысячу благодарностей! О, луна и маленькие-маленькие звезды! Подумать только, что человек может так позорно… Да и вино вдобавок гнусное. Овидий в изгнании не пивал худшего. Нет, лучше. Его было заморожено. Увы! У меня не было льда. Спокойной ночи. Я представил бы вас своей жене, будь я трезв или она цивилизована.

Из глубины тёмной комнаты вышла туземная женщина и принялась ругать его, ввиду чего я поспешил уйти. Это был интереснейший из бывших людей, каких только мне приходилось встречать, и со временем я подружился с ним. Он был рослым коренастым блондином, сильно расшатанным пьянством; на вид ему можно было дать пятьдесят лет, вместо тридцати пяти — настоящего его возраста. Раз человек начал опускаться в Индии и близкие не спохватились вовремя спровадить его на родину, он падает очень низко с респектабельной точки зрения. Когда же дело дойдёт до перемены религии, как это было с Мак-Интошем, значит, дело безнадёжно.

В большинстве больших городов вы услышите от туземцев о двух-трех сахибах, обычно низкого происхождения, которые перешли в магометанство или буддизм и ведут соответственную жизнь. Но познакомиться с ними удаётся не часто. Как говаривал сам Мак-Интош: «Если я меняю религию для пользы своего желудка, это не причина, чтобы добиваться гласности и становиться жертвой миссионеров».

В начале нашего знакомства Мак-Интош предупредил меня:

— Помните одно. Я вовсе не являюсь объектом для вашей благотворительности. Мне не нужны ни ваши деньги, ни ваш обед, ни ваше поношенное платье. Я редкостное животное, именно пьяница, добывающий себе хлеб. Если хотите, могу курить с вами, так как базарный табак, признаться, мне не по вкусу, и буду брать взаймы те из ваших книг, которыми вы не слишком дорожите. Более чем вероятно, что они пойдут в обмен на бутылки чрезвычайно гнусных местных напитков. За это вы можете пользоваться гостеприимством, доступным моему дому. Вот стойка, на которой можно сидеть вдвоём, и возможно, что время от времени на этом блюде будет появляться пища. Выпить, к сожалению, можно в этом учреждении во все часы дня и ночи; итак, добро пожаловать в моё убогое жилище.

Таким образом, я был допущен в дом Мак-Интоша, я с моим хорошим табаком. Но ничего более. К сожалению, днём нельзя посещать бывших людей в караван-сарае. Ваши приятели, покупающие здесь лошадей, могут понять это превратно. Ввиду этого мне приходилось бывать у Мак-Интоша в сумерки. На это он только рассмеялся со словами:

— Вы совершенно правы. В то время, когда я занимал в свете положение, несколько повыше вашего, я поступил бы точно так же. Великий Боже! Я был когда-то (можно было подумать, что он, по крайней мере, командовал полком), я был оксфордским студентом!

Этим объяснялось упоминание о конюшнях Чарли Саймондса.

— Вы же, — медленно продолжал Мак-Интош, — были лишены этого преимущества, зато, судя по внешним признакам, вы не представляетесь мне одержимым страстью к крепким напиткам. В общем вы, кажется, счастливейший из нас двоих. Но я не уверен в этом. Вы возмутительно невежественны — простите, что говорю в ту самую минуту, когда курю ваш превосходный табак, — вы возмутительно невежественны во многих отношениях.

Мы сидели рядом на краю его койки, так как стульев не было, глядя, как поили лошадей, в то время как туземная женщина готовила обед. Не очень мне нравился этот покровительственный тон со стороны бывшего человека, но в данное время я был его гостем, не важно, что все его имущество заключалось в очень рваной альпаковой куртке и паре панталон, сшитых из старой рогожи. Он вынул трубку изо рта и нравоучительно продолжал:

— Строго говоря, сомневаюсь, чтобы вы были счастливее из нас двоих. Не говорю о чрезвычайной ограниченности вашего классического образования, но о грубой вашей невежественности относительно ближайших объектов вашего внимания. Вот, например!..

Он указал на женщину, чистившую самовар у водопровода посреди караван-сарая. Она выплёскивала воду из крана маленькими размеренными толчками.

— Самовары можно чистить и так и этак. Если бы вы знали, почему она это делает именно так, вы поняли бы, что хотел сказать испанский монах, когда изрёк:

Я знаменую собой Троицу,

Когда пью апельсинную настойку с водой,

И обманываю Арианина в три глотка,

Меж тем как он все выпивает залпом, —

и много иного, ныне скрытого от ваших глаз. Однако миссис Мак-Интош приготовила обед. Давайте есть по обычаю народа этой страны, о которой, кстати сказать, вы ничего не знаете.

Туземная женщина опустила руку в блюдо вместе с нами. Это не годится. Жене следует дождаться, чтобы поел муж. Мак-Интош Джеллалудин извинился, говоря:

— Я никак не мог отделаться от этого английского предрассудка, притом она меня любит. За что, я так и не мог никогда понять. Я сошёлся с ней в Джуллундуре три года тому назад, и она с тех пор не расставалась со мной. Думаю, что она добродетельна, и знаю, что она хорошо готовит.

При этом он потрепал женщину по голове, и та отозвалась тихим воркованьем. С виду она была далеко не привлекательна.

Мак-Интош так и не сказал мне, какое занимал положение до своего падения. В трезвые минуты это был образованный словесник и джентльмен, во хмелю первое свойство брало верх над вторым. Пил он обычно раз в неделю в течение двух дней. В этих случаях туземная женщина ухаживала за ним, в то время как он бредил на всех языках, кроме отечественного. Однажды, впрочем, он начал декламировать «Атланту в Калидоне» и дошёл до конца, отбивая ритм стиха ножкой кровати. Но большая часть его пьяных разглагольствований бывала по-гречески или по-немецки. Мозг этого человека был подлинным мусорным ящиком, складом ненужных вещей. Раз как-то, когда хмель начинал проходить, он сказал мне, что я — единственное разумное существо в том Inferno, в которое он спустился, Вергилий среди теней, как он выразился, и что в уплату за табак он даст мне перед смертью материал для нового Inferno, которое вознесёт меня выше Данте. После этого он уснул на лошадиной попоне и проснулся совсем спокойным.

— Человек, — сказал он мне, — когда достигает крайней степени унижения, перестаёт чувствовать мелочи, которые были бы неприятны более возвышенному существу. Прошлой ночью душа моя витала среди богов, но нимало не сомневаюсь, что моё скотское тело копошилось здесь в отбросах.

— Вы были мертвецки пьяны, если хотите знать, — подтвердил я.

— Я был пьян, омерзительно пьян. Я — сын человека, с которым вы не имеете ничего общего, я — некогда студент университета, буфета которого вы никогда и не видели, я был гнуснейшим образом пьян. Но посмотрите, как мало это меня задевает. Для меня это — ничто, менее чем ничто: ибо я даже не испытываю головной боли, долженствующей быть моим уделом. Между тем на более высокой ступени существования как ужасно было бы возмездие, как горько раскаяние! Поверьте мне, друг мой с недостаточным образованием, высшее равняется низшему, если только брать крайность той и другой степени.

Он повернулся на одеяле, подпёр голову кулаками и продолжал:

— Клянусь сгубленной мною душой и убитой мною совестью, говорю вам, что я не способен чувствовать! Я подобен богам, знающим добро и зло, но не тронутым ни тем, ни другим. Ну не завидно ли это?

Когда человек дошёл до того, что уже не чувствует похмелья, состояние его поистине безнадёжно. Я посмотрел на Мак-Интоша, с его синими губами и спадавшими на глаза космами, и отвечал, что считаю его бесчувственность недостаточным поводом для зависти.

— Ради всего святого, не говорите этого! Утверждаю, что это — подлинное благо, вполне достойное зависти. Подумайте о моих утешениях!

— Неужели у вас их так много, Мак-Интош?

— Конечно, ваши притязания на сарказм, это специальное орудие культурных людей, нельзя не признать нелепыми. Во-первых, мои познания, моё классическое и литературное образование, быть может, и затуманенное неумеренным пьянством (и это, кстати, напоминает мне, что, перед тем как душа моя воспарила вчера вечером к богам, я продал пикерингское издание Горация, которое вы были так добры дать мне для прочтения. Оно поступило к старьёвщику Дитта Муллю. Он дал за него десять анна, и можно его выкупить за одну рупию), но все же это образование неизмеримо выше вашего. Во-вторых, прочная привязанность миссис Мак-Интош, наилучшей из жён. В-третьих, памятник, более прочный, чем бронза, построенный мной за семь лет моего позора.

Здесь он остановился и пополз в противоположный конец комнаты за водой. Он весь трясся, его сильно тошнило.

После этого он несколько раз ещё упоминал о своём «сокровище» — каком-то очень ценном своём имуществе, но я приписал это пьяному бреду. Беден он был и горд неимоверно. Обращение его не отличалось приятностью, но он достаточно знал о туземцах, с которыми провёл семь лет своей жизни, чтобы стоило вести с ним знакомство. Он искренне смеялся над Стриклендом за его невежество — «невежественный Запад и Восток», как он говорил. Во-первых, он гордился тем, что был выдающимся членом Оксфордского университета, что, может быть, и правда, — я недостаточно образован, чтобы судить о том — а во-вторых, тем, что «держит руку на пульсе туземной жизни», и это — подлинный факт. В качестве оксфордского студента я находил его бестактным: он вечно кичился своим образованием. Но в роли магометанского факира — как Мак-Интош Джеллалудин — он всецело отвечал моим требованиям. Он выкурил несколько фунтов моего табаку и преподал мне несколько унций ценных познаний, но никогда не пожелал принять от меня ничего существенного, даже когда настали холода, стиснувшие жалкую худую грудь под жалкой худой альпаковой курткой. Он очень рассердился и объявил, что я его оскорбляю и что он вовсе не намерен ложиться в больницу. Он жил, как скотина, зато и умрёт рационально, как человек.

Собственно говоря, он умер от воспаления лёгких, и в вечер своей смерти прислал засаленную записку, в которой просил меня прийти помочь ему умереть.

Туземная женщина плакала у его постели. Мак-Интош лежал, закутавшись в бумажную простыню, но у него не хватило сил протестовать, когда я накинул на него шубу.

Он был преисполнен энергии, и глаза его сверкали. После того как приведённый мной старик доктор ушёл в негодовании от посыпавшегося на него сквернословия, он продолжал проклинать меня в течение нескольких минут и, наконец, успокоился.

Тут он велел жене достать «книгу» из отверстия в стене. Она принесла большой пакет, завёрнутый в подол юбки и содержащий пожелтевшие листы разнородной почтовой бумаги, пронумерованные и покрытые мелким убористым почерком. Мак-Интош запустил руку в этот хлам, любовно перебирая его.

— Вот мой труд, — сказал он. — Книга Мак-Интоша Джеллалудина, в которой сказано, что он видел и как жил и что приключилось с ним и другими; она же и история жизни и грехов и смерти Матери Матюрин. То, что представляет собой книга мирзы Мурада-Али-Бега по сравнению с другими книгами о жизни туземцев, — то же представляет собой моя книга по отношению к книге мирзы Мурада-Али-Бега!

Сильно было сказано, с чем согласится всякий, кто знает книгу мирзы Мурада-Али-Бега. Бумаги не представлялись мне особенно ценными, но Мак-Интош обращался с ними, как если бы это были денежные знаки. Затем он медленно проговорил:

— Несмотря на многочисленные слабые стороны вашего образования, вы были добры ко мне. Я упомяну о вашем табаке, когда предстану перед богами. Ваша доброта заслуживает большой благодарности. Но мне ненавистно чувствовать себя должником. Вот почему ныне завещаю вам памятник прочнейшей бронзы — мою единственную книгу — неотделанную и несовершенную местами, но — ах! — местами столь прекрасную! Не знаю, сумеете ли вы понять её. Это дар более почётный, нежели… Ба! Куда это забрели мои мысли! Вы изувечите её ужаснейшим образом. Вы выбросите те перлы, которые зовёте латинскими цитатами, филистер вы этакий, и искромсаете стиль, чтобы обратить его в собственный отрывистый жаргон, но всего вам не уничтожить. Я завещаю её вам. Этель… опять эти мысли!.. Миссис Мак-Интош, будь свидетельницей, что я даю сахибу все эти бумаги. Тебе они ни к чему, сердце моего сердца. Я завещаю вам, — проговорил он, обращаясь ко мне, — не дать книге умереть в настоящем её виде. Она — ваша, без всяких ограничений, история Мак-Интоша Джеллалудина, которая есть история не Мак-Интоша Джеллалудина, а несравненно более крупного человека и величайшей женщины. Слушайте же! Я ни пьян, ни помешан! Эта книга сделает вас знаменитым.

Я сказал: «Благодарю вас», в то время как туземная женщина вложила свёрток в мои руки.

— Мой единственный младенец! — сказал Мак-Интош с улыбкой. Силы его быстро убывали, но он продолжал говорить, пока мог перевести дух. Я остался дожидаться конца, зная, что в шести случаях из десяти умирающий вспоминает о матери. Он повернулся на бок и сказал:

— Рассказывайте, каким образом получили её. Никто вам не поверит, но, по крайней мере, имя моё не умрёт. Вы обойдётесь с ней беспощадно, я это знаю. Частью неизбежно придётся пожертвовать: люди глупцы и ханжи. Когда-то я сам был их рабом. Но режьте осторожно — как можно осторожнее. Это — великий труд, и я уплатил за него семью годами адских мук.

Голос его слабел, после десяти—двенадцати вздохов он начал бормотать какую-то молитву по-гречески. Туземная женщина горько плакала. Наконец, он приподнялся на кровати и проговорил столь же громко, сколь и медленно: «Не виновен, Господи!..»

Затем откинулся назад и оставался в оцепенении до самой смерти. Туземная женщина убежала к лошадям в сарай и кричала, и била себя в грудь, ибо она любила его.

Быть может, последние его слова выразили, что пережил когда-то Мак-Интош, но, кроме старых бумаг, завёрнутых в кусок материи, не было ничего в комнате, что могло бы объяснить, чем и кем он был раньше.

Бумаги оказались в безнадёжном беспорядке.

Стрикленд помог мне разобраться в них и объявил, что автор либо отчаянный лгун, либо выдающийся человек. Он более склонён к первому толкованию. В один прекрасный день вы, быть может, получите возможность лично судить о том. Свёрток потребовал больших исправлений и был полон греческой чепухи в начале глав, которую пришлось выбросить целиком. Если книге суждено быть напечатанной, кто-нибудь из читателей может вспомнить об этом рассказе, опубликованном как гарантия, в доказательство, что не я, а Мак-Интош Джеллалудин написал книгу Матери Матюрин.

Я вовсе не желаю, чтобы история «Одежды Гиганта» оправдалась в моем случае.

Загрузка...