В трибунале насмотришься слез — суровое место, не пряниками угощают. Но к горю людскому человек никогда притерпеться не сможет.
— Помогите! — раздается дрожащий от слез голос.
Я вздрагиваю и поднимаю голову.
— Моего брата подло убили! — говорит худенький парнишка. На нем поношенный полушубок, затянутый солдатским ремнем. В руке зажата серая папаха.
Я и не заметил, как он вошел в канцелярию трибунала и стал у моего стола. Такова уж секретарская работа: попадется сложная формулировка в протоколе заседания коллегии, уткнешься в бумаги — света белого не видишь.
— Виктор не мог застрелиться. Очень прошу… Проверьте! — продолжает мальчик. Слеза катится по его щеке. Сжав зубы, мой посетитель умолкает.
Я часто вижу этого парнишку на горке во дворе нашего военного городка. Там собираются ребята со всей округи покататься на санках, поиграть в снежки. Мальчику не больше двенадцати лет, но он всегда стоит в сторонке, насунув на уши старую папаху, нахохлившись, как озябший воробышек.
В комнате стало непривычно тихо. Машинистка Зося только что выстукивала пулеметные очереди на своем «ундервуде», а сейчас замерла, склонившись над черновиком. Архивариус Куликов стоит у старого шкафа, в котором хранятся только что законченные дела, и обозревает полки. Зося, подслушав мои разговоры с посетителями, любит бросить пару едких замечаний. А Куликов не пропустит ни одного моего слова. Трудно быть самым молодым в трибунале: все тебя опекают.
— Выпей воды и садись. Как тебя зовут?
— Пашка… — отвечает мальчик. Отпив глоток воды, он добавляет: — Яковлев. Павел Яковлев… — и садится на стул.
Яковлев! На последнем распорядительном заседании коллегии трибунала рассматривалось дело «О самоубийстве Яковлева», командира роты караульного батальона в Надеждинске. Я хорошо помню материалы дела. Виктор Яковлев застрелился в номере гостиницы, оставив записку: «Прошу в смерти моей никого не винить». По поручению командира батальона дознание проводил начальник штаба Войцеховский. Приложив к делу несколько написанных Яковлевым рапортов, начштаба подтвердил авторство предсмертной записки. В акте надеждинского врача отмечено, что выстрел произведен в правый висок с очень близкого расстояния, смерть наступила мгновенно. В номере гостиницы, где жил и покончил с собой Яковлев, ничего существенного не обнаружено Обстоятельства смерти ясны, факт самоубийства не вызывает сомнений, и по делу уже вынесено определение коллегии: «Постановление о прекращении дознания утвердить. Дело сдать в архив». Правда, причины самоубийства не выяснены. Но так ли это важно, если доказан сам факт самоубийства?
Пашка выжидающе смотрит на меня. Наверное, из части сообщили домой о позорной смерти Виктора Яковлева. Жаль Пашку. Всю жизнь рядом с ним будет идти память о брате-самоубийце. Но тут уж ничего сделать нельзя.
Куликов подходит к столу, садится напротив мальчика и ласково говорит:
— Успокойся, Паша! С тобой можно говорить серьезно?
Александр Лукич Куликов прибыл в наш трибунал три года назад после госпиталя и был назначен архивариусом. Невысокого роста, худой, волосы тронуты серебром, светлые глаза всегда прикрыты выпуклыми стеклами очков, добродушная улыбка на лице — таким вошел Куликов в семью трибунальцев. Мы думали, что засядет он в свой архив, будет обкуривать старые бумаги да дремать в тишине, — бывали такие люди на этой спокойной должности.
Не таким оказался Александр Лукич. Только слабое здоровье и плохое зрение привели его в трибунал — Поарм не мог подобрать другой работы, а демобилизоваться Куликов не хотел. Зрение его было испорчено в подпольных партийных типографиях: Александр Лукич работал наборщиком, а здоровье подорвано в царских тюрьмах и ссылке, да на гражданской войне: ранение, затем тиф. Разные поручения партии выполнял Куликов, занимал всякие должности. Главное — он был коммунистом, ленинцем-большевиком.
— Паша, расскажи нам о Викторе, — тихо говорит Куликов.
Мальчик молчит. Он опустил голову, нервно теребит папаху. Что ж, помолчим и мы. Дадим время Паше успокоиться, собраться с мыслями.
Александр Лукич медленно снимает очки в самодельной жестяной оправе и, аккуратно завернув их в кусочек желтой байки, упаковывает в деревянный футляр. Он близорук, в трех шагах человека не узнает и поэтому очень бережет свои очки.
— Мы должны все знать о твоей семье, — медленно произносит Куликов.
Футляр опущен в карман гимнастерки, очки должны быть в сохранности. Но все предосторожности не помогут. Вскоре стекла треснут, дужки сломаются. Три года мы в одном трибунале, и всегда идут поиски новых стекол для очков Куликова. А ведь нет человека более аккуратного, чем он, да и работа в архиве как будто спокойная. Но Александр Лукич всегда готов прийти на помощь другим. В трибунальской работе всякое бывает, и в случае опасности Куликов бросается вперед, не дорожа собой. Счастье еще, что пока страдали только очки.
Паша смотрит на Александра Лукича. Я знаю: он видит пожилого красноармейца, с добрым усталым лицом и, наверное, сомневается, стоит ли открывать душу рядовому трибунальцу. Ведь дети больше доверяют внешним приметам. Надо подтолкнуть Пашу.
— Ну что же ты? Мы слушаем.
Паша тихо начинает рассказывать…
Отец Яковлевых — железнодорожник, погиб на германском фронте. Мать — портниха. Виктор работал в депо учеником слесаря, затем вступил добровольцем в Красную Армию. Год назад окончил курсы красных командиров, получил, назначение в Надеждинск. Часто писал письма, звал жить к себе. Но Пашка был ранен осенью — вздумал перебегать улицу во время перестрелки с бандитами. Долго лежал в больнице, два раза резали ногу. Наконец-то выздоровел, стали с матерью собираться в Надеждинск. Вдруг пришло извещение: «Ваш сын покончил с собой». Мама лежит больная — такое горе! А сегодня почтальон принес последнее письмо от Виктора. Вот тогда Пашка решил явиться в трибунал — должна же быть правда на свете?!
— Зачем врут о самоубийстве? — сдерживая слезы, говорит парнишка. — Виктора убили! Прочитайте письмо!
Паша протягивает Александру Лукичу листок, сложенный треугольником.
Вместе с Куликовым рассматриваю почтовые штампы. Может быть, это старое, затерявшееся в почтовых вагонах письмо? Нет, штамп надеждинской почты разборчив: «28-III-22 г.». Но ведь труп Яковлева был обнаружен утром 25-го! Где же было письмо три дня? В таких небольших городках, как Надеждинск, почтовых ящиков на улице нет. Письма относят на почту. А 28-го Яковлев уже два дня как лежал в земле.
Бумага письма толстая, вощеная. Похоже, что этот лист — форзац, вырванный из книги. Письмо короткое. Конец очень интересен:
«…Если со мной что-либо случится, знайте, иначе я поступить не мог. Честь командира дороже всего. Пожелайте же мне удачи! Целую. В и к т о р».
Полоска бумаги внизу оторвана. Вскакиваю, бегу к шкафу Куликова, достаю дело Яковлева. Так и есть. Бумажка для предсмертной записки оторвана от письма. Значит, и письмо и записка написаны в одно время, вечером 24 марта.
— Правильно сделал, что пришел к нам, Паша! — говорит Куликов. — Письмо останется у нас. Ты иди к маме, ей очень трудно. А мы разберемся. Ступай, Паша…
Маленькая фигурка, прихрамывая, идет к двери. Какая же «честь командира» заставила Виктора поднять пистолет? Какой «удачи» он ждал в последнюю минуту?
— Пошли к председателю, — говорит Куликов, — рано такое дело класть на полку!
Вкладываю письмо в дело. К серой обложке прикреплена фотография Яковлева: человек, проводивший дознание, был аккуратен. Фотокарточка маленькая — базарная пятиминутка. Черты лица стушевались на плохой бумаге. Но заметен непокорный чубик, хорошо видны большие глаза. Взгляд у Виктора открытый и немного грустный. Пашка очень похож на брата. Пусть только другая у него будет судьба.
Всего два десятка шагов до кабинета председателя трибунала, но быстро их не пройдешь. В коридоре многолюдно. Наступает весна 1922 года, идет пятый год Советской власти, но еще много дел в производстве реввоентрибуналов в Сибири. Прошло два года, как наша армия с помощью партизан разгромила белогвардейские войска Колчака и заставила уйти в Приморье остатки белых частей и дивизии интервентов — японцев, чехов, французов, англичан, американцев. Всего несколько месяцев назад ликвидирована авантюра барона Унгерна в Монголии и сам он казнен по приговору Реввоентрибунала. Банды последних белых волков, как сыпь после тифа, еще проступают в разных местах Сибири, Якутии, Дальнего Востока. В Приморье под защитой японских штыков правит «земский собор» во главе с генералом Дитерихсом — министром двора Николая II, однако дни последнего грязного островка белогвардейщины на русской земле уже сочтены. Два месяца назад, 12 февраля, наши войска взяли штурмом «неприступные» укрепления белых под Волочаевкой и, освободив Хабаровск, стремительно двинулись на юг, к Владивостоку, но корпус японцев преградил дорогу. Красная Армия приостановила наступление, требуя эвакуации интервентов. Развернулось мощное партизанское движение. И все же падение последнего оплота белогвардейщины не отрезвило империалистов. Еще не погасли надежды у врагов Советской России начать новый «крестовый поход». Пока что ни одна держава не признала Советское государство, зато нет такой разведки в капиталистическом мире, которая не посылала бы своих шпионов и диверсантов не только в Москву, но и в Сибирь.
Два конвоира вводят в коридор молодую красивую женщину, и звучит команда: «Внимание! Стать в сторону!» Движение приостанавливается: обвиняемую надо изолировать. Эта женщина — агент разведки двух европейских государств.
Мы успеваем сделать всего несколько шагов по коридору, как меня останавливают железнодорожники, вызванные свидетелями на судебное заседание по делу о хищении и поджоге большого груза продовольствия на узловой станции.
Свидетели-железнодорожники направлены в комендатуру, а в коридоре появляются сослуживцы Куликова, командиры-кавалеристы. Во время зимнего рейда по ликвидации белобандитских шаек у монгольской границы в эскадронах пало много лошадей от недостатка фуража. Овес-то был, но мешки для фуража кое-кто разрезал на портянки и менял на продукты. Скольких коней лишили красную конницу эти людишки! Хозяйственников-кавалеристов будут судить. Теперь, когда наступила мирная передышка, надо навести образцовый порядок в воинских частях. Около двух миллионов белогвардейцев выброшено из Советской страны за рубеж. Они теснятся поближе к нашим границам, их содержат штабы соседей-империалистов. Белые эмигранты любых партий и убеждений, монархисты и меньшевики, кадеты и эсеры сплетаются вместе в один клубок, как змея перед прыжком, ждут удобного часа для нападения на нас. Красная Армия должна быть готова к отпору. Куликов разговаривает с кавалеристами, а я подхожу к комнате члена коллегии Железнова и тихо стучу в дверь. Ответа нет. Железнову поручено составить «Приморский список», и он, отключившись от всех других дел, подбирает состав будущего Реввоентрибунала сухопутных и морских сил Приморского района — ведь Владивосток вот-вот будет взят. Годами оседали там военные преступники и не всем удастся уйти за рубеж. Да и штабы интервентов постараются оставить в Приморье широкую шпионскую сеть. Как только этот край будет освобожден, там развернется жестокая схватка с белым подпольем. Почти все работники трибунала хотят попасть на работу в Приморье. Я снова стучу в дверь и жду. Подходит Куликов и увлекает меня с собой.
Перехватив в потной ладони тоненькую папку с делом «О самоубийстве Яковлева», я иду за Куликовым к кабинету председателя трибунала. У дверей Александр Лукич оборачивается и улыбается мне. Хорошая улыбка у него. Суровая жизнь отложила морщинки на лице, а глаза остались ясными и молодыми.
Из зала заседаний доносится голос председательствующего. Он читает приговор:
— «…Военный трибунал… руководствуясь революционной совестью и социалистическим правосознанием… приговорил…»
Поглаживая большую черную бороду, председатель трибунала Кречетов слушает наш доклад. Я сижу на краешке стула, положив руки на колени и выпрямившись, словно по команде «смирно». В кабинете Бороды — так мы называем нашего председателя — всегда чуточку не по себе. Кречетов строг и немногословен. Днем он занят текущей работой, ночью изучает очередные дела и часто ночует в кабинете. Семьи у Кречетова нет. Жена погибла в царской ссылке у Полярного круга. Поощрения и взыскания работникам трибунала Кречетов всегда объявляет сам. Благодарности выносятся редко — председатель считает, что трибунальцы всегда должны работать хорошо. Взыскания объявляются чаще: малейший проступок не проходит незамеченным.
— Александр Лукич, — спрашивает Кречетов, — вы уверены, что предсмертную записку Яковлев написал сам?
— Да! — твердо отвечает Куликов. — Почерк его. Пока нет оснований сомневаться в том, что он застрелился. Но загадочные фразы в письме домой настораживают.
— Пожалуй… — тихо произносит Кречетов и кладет руку на высокую пачку дел. Можно легко понять жест нашего председателя. В производстве трибунала много дел о государственных преступлениях, а самоубийство Яковлева — частный случай. Виновный закопан в мерзлой земле, и никакие расследования его не оправдают. Какой же смысл поднимать это дело из архива? Правда, такие соображения не выскажешь ни воробышку — Паше, ни его матери.
— Так вот, — строго говорит Кречетов и смотрит на меня, — мы должны внимательно следить за теми явлениями, которые возникают в армии при переходе на мирное положение. Самоубийство красного командира хоть и редкий, но очень тяжелый случай. К тому же загадочные фразы в последнем письме Яковлева можно по-разному толковать. Надо вернуть это дело из архива. Поэтому, — председатель продолжает в упор смотреть на меня, — вы поедете в Надеждинск, чтобы выяснить причины смерти командира роты Яковлева. Одновременно с вами выедет Александр Лукич, вам в помощь, но у него будет и другое поручение. Срок командировки для обоих — пять дней. Понятно?
Туманные круги плывут у меня перед глазами — такое решение Бороды может ошеломить. Самостоятельное следственное поручение! Мне приходилось участвовать в разгромах бандитских шаек, проводить обыски и аресты, слышать свист пуль и стрелять в ответ. Каждый трибуналец не стоит в стороне от оперативной работы. Но у меня всегда было сокровенное желание самому провести следствие хотя бы по очень простому делу. Только об этом никому не скажешь и своих услуг не предложишь, ведь неэтично говорить о своей персоне. А Кречетов будто прочел мои мысли — и вот первое следствие. Да еще рядом будет такой товарищ, как Куликов!
— Интересный городок Надеждинск! — задумчиво говорит Кречетов. — Был одним из центров сибирской золотой промышленности. А о Надеждинском каторжном централе до сих пор грустные песни поют… — вздохнул Кречетов, разглаживая свою бороду. — Сейчас там исправительно-трудовой дом. В стороне он от больших дорог, и надо туда заглянуть, Александр Лукич. Помимо прочего — проверить дела осужденных. Слишком медленно закрываются наши «зеленые папки». Мы вяло ищем этих преступников. Срока давности нет, так, может, потомкам завещать розыск?
«Зеленые папки» нашего трибунала — в них хранятся самые важные дела. При отступлении колчаковцев был захвачен вагон с канцелярией ее императорского величества Марии Федоровны. Какая судьба погнала канцелярию величества на Сибирскую магистраль — неизвестно. Среди разных бумаг оказался тюк красивых зеленых обложек для дел. Их передали нашему трибуналу, но Кречетов долго не разрешал расходовать эти папки. Однажды Кречетов объявил, что трибунал должен собрать обвинительный материал на всех главных военных преступников в Сибири независимо от того, бежали они за границу или скрываются в России. Преступники должны быть разысканы и наказаны советским судом. Пусть пройдут десятки лет, но такие злодеи, как атаман Семенов или палач Анненков, рано или поздно станут перед Ревтрибуналом и получат свое сполна. Нет срока давности и не будет амнистий выродкам, нарушившим законы человечности!
На каждого важного преступника у нас заведена зеленая папка, все трибунальцы собирают сведения и ведут розыск по таким делам. Некоторые «зеленые» преступники уже обнаружены. Они скрывались под другими фамилиями и в самых неожиданных местах. Палач Омского казачьего отряда работал дамским парикмахером в Ново-Николаевске. А один жандармский ротмистр стал дьячком в соборном храме.
— Вопросов нет? — говорит Кречетов, поднимается и пожимает нам руки. Неожиданно на суровом лице его появляется улыбка: — Ну как, доволен, Чудный месяц? Ты смотри за ним, Александр Лукич!
Сразу же становится жарко. «Чудный месяц»! Откуда Кречетов знает, что так прозвала меня Зося-машинистка? И это прозвище словно прилипло. А всему виной — круглое лицо. Обидно. Вернусь сейчас в канцелярию, а Зося тихо замурлычет: «Чудный месяц плывет над рекою…» Ничего! Если удачно проведу расследование дела Яковлева, все переменится. Белозубая насмешница Зося будет уважать следователя трибунала.
Мы выходим из кабинета. Куликов спешит в свой архив, а мне хочется скорей начать следствие. Останавливаюсь у окна, достаю блокнот.
По коридору ведут группу бандитов, захваченных на месте преступления. Сегодня им вручают обвинительное заключение. По этому делу все налицо: обвиняемые, свидетели, вещественные доказательства. А что есть в случае с Яковлевым?
Надо хорошо продумать возможные причины самоубийства. Запишем так: а) неудачная любовь; б) тяжелая болезнь; в) боязнь ответственности за какое-то преступление. Проверим эти версии. Прячу блокнот. Фантазировать нечего, надо собирать факты.
Может ли быть в нашей жизни случай, когда ты вправе приставить пистолет к виску? Бывают обстоятельства, когда самоубийство допустимо. Разведчик оставляет последний патрон себе. А в мирной жизни можно покарать себя? Нет, мы не терпим самосуда.
Почему же бывший слесарь-железнодорожник, красный командир переступил через нашу мораль?
Вагоны поезда раскачиваются, подпрыгивают на изношенных рельсах. Сколько лет не ремонтировали Сибирскую магистраль! Так и кажется, что вагон, качнувшись, потеряет равновесие и завалится в сторону, в глубокие снега. Но паровоз хрипло гудит, дергает длинный состав, и поезд снова мчится вперед, в темноту.
Куликов сидит рядом со мной на нижней полке, в углу. Перед нами ноги в валенках, сапогах, ботинках. Люди сидят на всех полках, на полу, в проходе. В вагоне душно.
Только глубокой ночью стихает шум в вагоне. Мы уславливаемся всю работу в Надеждинске проводить совместно и дремлем, прислонившись друг к другу.
Поезд опаздывает, и лишь в полдень мы в Надеждинске. Гостиница, где жил и погиб Виктор Яковлев, около вокзала. Старый бревенчатый дом окружен высоким забором. Калитка и ворота из толстых досок — леса в городке не жалеют, — вокруг тайга. Окна в доме маленькие, стекла покрыты изморозью. Глубокий снег лежит во дворе и у крыльца. Куликов толкает тяжелую дверь, и мы входим — сперва в просторные сени, а затем в длинный коридор. Старуха в стеганке, обвязанная до бровей платком, затапливает печи. Она, должно быть, глуховата, и, разговаривая с ней, надо повышать голос. Узнаем, что свободных номеров нет, заведующая гостиницей уехала в лес за дровами и вернется часа через три. Оставляем свои вещевые мешки в комнатке дежурной и уходим в город. Расходимся в разные стороны, по следам последних шагов Яковлева.
Мальчишка в стоптанных дедовских валенках показывает мне дорогу к городскому кладбищу:
— Прямо и прямо идите по этой улице. А там — сосны на горке и церковь.
Большое кладбище в Надеждинске. Место «вечного отдыха» городские обыватели оборудовали капитально. Высокая кирпичная стена, литые чугунные ворота. Прямая аллея к церкви. По сторонам, под высокими соснами, кресты и памятники, замысловатые ограды, припорошенные снегом скамеечки, старые венки и бумажные цветы на могилах. Именитые покойники теснятся поближе к церкви, еще при жизни выбрав себе достойное место. Тут и ограды повыше, и памятники солидней, дорожки утоптаны, снег обметен.
Спокойно становится у меня на душе. Сейчас откроется причина гибели Виктора. Оглядываюсь вокруг. Где-то здесь он похоронен. Худенькая девушка в черном будет сидеть на скамеечке, сжимая платок в холодной руке. На ухоженную могилу положены свежие цветы. Слез у девушки уже нет, и она тихо поведает мне историю своей несчастной, трагически оборвавшейся любви. Все было так хорошо — была радость, была любовь. Но родители девушки, закоренелые буржуи, оскорбили Виктора. А девушка не смогла уйти из затхлого дома. И тогда прозвучал этот нелепый выстрел.
Быстро шагаю по дорожкам и, только зацепившись полой шинели за ветки куста, останавливаюсь. Нет на кладбище девушки. Да и могилу Яковлева мне самому не найти.
Угрюмый старик сторож долго ведет меня на другую сторону холма. Здесь нет протоптанных дорожек, мало крестов. Вот и красный столбик с фанерной звездой у снежного сугроба.
— На могилу приходят?
— Не-е… — тянет старик.
Вот и оборвалась версия о «трагической любви». Так всегда бывает с умозаключениями, построенными на домыслах. Надо собирать и изучать факты, упорно идти по следу, даже если впереди как будто снежная целина.
Яковлев похоронен на краю кладбища. Могилы здесь разбросаны в беспорядке. А между ними чернеют свежие ямы, до половины засыпанные снегом. Видно, впрок заготовлены места для тех, кому ставят красные столбики. Тут можно теснить мертвецов: памятников сюда не привезут, оград и скамеечек не сделают. Закуриваю, угощаю сторожа.
— Много народу хоронило Яковлева?
— Не-е… Одни военные. Стрельнули из наганов и пошли.
Нахожу на могиле под снегом два венка. Один сплетен из хвои, на ленте надпись: «Краскому Яковлеву. От командиров карбата». Другой венок, небольшой, вроде букета, сделан из бумажных цветов. На белом куске шелка, вплетенном в цветы, написано химическим карандашом: «Разящий гром, расплющи шар земной и уничтожь людей неблагодарных племя!»
«Разящий гром…» Красиво звучит! Но почему эта фраза легла на могилу Яковлева?
— Вы не знаете, от кого этот венок?
Старик качает головой:
— Не венок это вовсе. Без всякого понятия сделан. Разве так поминают усопших?
Действительно, очень ярки цветы. Да и грубы — смотрятся только на расстоянии.
— Не было на похоронах таких цветов, — добавляет сторож, — после принесли.
Старику можно верить. На все похороны он ходит, как на службу, подсчитывает посетителей и принесенные венки, подмечает особенности, возникшие у каждой могилы. Ведь кладбище для него — место работы, а смерть — привычное состояние человека.
Кто же принес эти цветы после похорон? Кто в такой театральной форме откликнулся на смерть Яковлева? Ведь цветы сделаны скорей всего для сцены, а «разящий гром» может звучать только в театре. Театр в Надеждинске?!
— Артисты заходят на кладбище? — небрежно спрашиваю у сторожа и затаив дыхание жду ответа.
— Артисты? Это краснодомовские, что ли? Разве то артисты! — Сторож машет рукой и уходит прочь.
Значит, имеется в Надеждинске «Красный дом», и выступают «краснодомовские артисты». Надо проверить, бывал ли там Яковлев, с кем встречался. Должны же быть люди, которые знали его мысли, чувствовали настроение, могли предугадать поступки. Но почему никто не смог удержать его руку? А может, не захотел? Как дело было, Виктор?
Ветер чуть колышет ветки высоких сосен. Тихо вокруг. Могилы укрыты пушистым снегом, кладбище оберегает своих постояльцев от запоздалых расспросов.
Во двор Надеждинской Чека вхожу уверенно, как к себе в трибунал. В нашей работе много общего, и основная задача у нас одна: борьба с контрреволюцией. А разница в функциях между нашими органами в том, попросту говоря, что Чека ловит беляков, а мы их судим.
Часовой у ворот, глянув на мое удостоверение, пропускает без вопросов, а дежурный быстро познакомившись, говорит:
— Подожди минутку. Наведу на дворе порядок и пойдем к нашему начальству. Ты не знаком с Миронычем? Мировой мужик!
Внезапно увидев кого-то в глубине двора, дежурный кричит:
— Проверяй трофеи, завхоз! Акт напишем!
Трое саней стоит у склада. Около них красноармейцы сортируют оружие: осматривают винтовки, проверяют цинковые ящики с патронами. Возница в широкой шубе вывинчивает капсюли из гранат. Два бойца несут на склад пулемет «максим». Но не слышно во дворе смеха и шуток, сумрачны и злы вокруг люди. Заржала лошадь. Красноармеец вел ее к коновязи, и у саней, стоявших около забора, она рванулась в сторону. Я подошел поближе. В санях на соломе уложен кто-то и прикрыт шинелью. Только видны большие ботинки и блестят железные подковки на стоптанных каблуках.
Председатель Чека спит на диване, укрывшись шубой; у жарко натопленной печи сушатся сибирские валенки — серые, с красными разводами. А на письменном столе стоят новые фасонистые сапоги.
— Мироныч, вставай! — с порога кричит дежурный.
Начальник быстро вскакивает и садится на диване, поджав ноги, запахнувшись в шубу. Видать, часты такие побудки — привык Мироныч.
— Морозы не сдают, а весна на пороге, — говорит он. — Промерзли мы — кружим день и ночь по селам. Бандиты перед посевной зашевелились. Понимают, гады, что значит эта весна для деревни. А уезд наш — что Бельгия, за неделю не проскачешь. Хорошо, что секретарь укома отряд коммунистов нам в помощь вывел. Секретарь наш — Кравцов. Не слыхал? Как же! Ведь он был одним из комиссаров черемховских партизан. Мы обложили вчера одну шайку. И моего помощника убили. А я ему новые сапоги справил…
Чуть наклоняет голову Мироныч, белокурый чуб падает на лоб. Нахмурился он, и глубокие морщины проступили на загорелом лице. Уже не молод председатель Чека. Лет сорок ему, не меньше. Во всей коренастой фигуре его видна широкая бедняцкая кость; много работы легло на плечи с детства, но выручало завидное здоровье. Молчит Мироныч, только большие грубые пальцы крепко сжимают отвороты шубы. Я смотрю на стол, на новые сапоги, а перед глазами — блестящие, стертые подковки.
Тряхнул головой Мироныч, провел рукой по лицу.
— Такая уж наша работа: сладкое только вприкуску, а горького хватает с верхом. Но ничего! В уезде будет к весне порядок! Только скажи, где мне такого помощника взять? Мы его «вечным студентом» звали. Жадный был на книги. Ты к нам не пойдешь? Ладно. Давай чай пить и поговорим о ваших делах.
Обжигаясь, мы пьем горячий чай из больших жестяных кружек. Я рассказываю Миронычу, какое дело привело нас в Надеждинск. Он вздыхает:
— Богато, трибунальцы, живете: не поддаетесь текучке. Хорошо, что время нашли и случай рассмотреть, и явление изучить. А в истории с Яковлевым действительно много непонятного. Я ведь первым зашел в номер к самоубийце.
— Как же это получилось? — удивляюсь я. — Ведь в материалах дела об этом ничего не сказано!
— Очень просто, — пожимает плечами Мироныч. — Ты Ниночку, заведующую гостиницей, знаешь? А, еще не познакомился! Так смотри, не влюбись. Так вот, в то утро прибегает в Чека Нина, зовет меня в гостиницу. Постояльцы все уже ушли на работу, а тетя Клава, сторожиха, уборку начала. Номер, где живет Яковлев, заперт, и ключа в дежурке нет. Тетя Клава постучала в дверь — тихо. Заглянула в замочную скважину — в номере горит лампа. Клава сказала об этом заведующей, та выбежала на двор, глянула в окошко — сидит в кресле Яковлев, свесив голову. Ключа не было, и я взломал дверь. А форточка открыта — может, выбросил Яковлев ключ во двор, в снег, не хотел живым выходить из номера.
— Ты уверен, что Яковлев застрелился сам?
— Это я сразу же проверил. Револьвер лежит на полу — выпал из руки. Из дула пахнет порохом. Выстрелил он в висок, волосы обожжены. Только в барабане нагана было почему-то всего три патрона, да и те не подряд. На столе — записка о самоубийстве. Почерк Яковлева.
— Может быть, Яковлев заболел, психика у него пошатнулась?
— Не думаю, — пожимает плечами чекист. — Во всяком случае, накануне самоубийства Яковлев был таким же, как всегда. Я говорил с людьми. Днем он проводил занятия в роте, проверял караулы в тюрьме, был с докладом у комбата. Обедал в столовой вовремя. Вечером участвовал в репетиции артистов «Красного дома». Был, как всегда, суров и затянут всеми ремнями. Таким же, одетым по всей форме, я увидел его уже мертвым, в кресле… Понимаешь, — говорит Мироныч, взлохмачивая волосы, — человек почистил сапоги, застегнулся на все пуговицы, затянул ремни и только тогда ушел на тот свет! Странно, правда? Я однажды видел такого же аккуратного самоубийцу. В Екатеринодаре мы явились на квартиру белогвардейского есаула. Так он заперся в кабинете и, пока мы ломали дверь, надел китель со всеми регалиями, нацепил саблю с темляком, сел в кресло и пустил себе пулю в лоб. Отбыл при полном параде!
— А выстрела никто не слышал в гостинице?
— Нет. Стены там тонкие, гвоздь попробуй заколотить — по всему дому стук. А тут выстрел из нагана — и никто не услышал. Видно, Яковлев выбрал удачное время. Утром минут пятнадцать в гостинице никого нет: постояльцы уже ушли на работу, тетя Клава в сарае щепки для растопки печей колет, а заведующая еще в гостиницу не пришла. Вот этой четверти часа Яковлев и ждал. Зачем? Я понимаю, когда человек, прыгая в петлю, старается не шуметь. Висельника можно спасти. Но ведь от выстрела в висок никто не выживал! Какая же разница самоубийце, прибегут в номер сразу после выстрела или через полчаса?
Записываю в блокнот слова Мироныча. Трудно понять, зачем наряжался перед смертью Яковлев, почему хотел уйти из этого мира в тишине.
— Что же могло быть причиной его самоубийства? Может быть, Яковлев совершил какое-либо преступление и боялся ответственности?
— Причины не знаю, — отвечает Мироныч. — Но преступлений он не совершал. Опечатав комнату, я поехал в карбат. Жаль, комиссар батальона болен, лежит в больнице. А комбат Вязь говорил со мной неохотно и был спокоен, словно у него каждую ночь командиры стреляются. Сказал мне Вязь, что за Яковлевым никаких нарушений не значится, и вызвал своего начштаба Войцеховского — «принять меры». Вижу, товарищи хотят обойтись без чекистов. Я сразу же уехал в уезд.
— Слушай, Мироныч! А на столе в номере никакого письма не было?
— Нет, — решительно отвечает чекист, — зрительная память у меня хорошая. Перед ним лежала записка. У лампы стояла чернильница, а на краешке стола — книга.
— Какая, не помнишь?
— Постой, постой… Толстая такая, потрепанная. В черном переплете… Вспомнил! Мережковский, сочинения. Ведь его произведения в «Красном доме» ставят.
Завидной популярностью пользуется творчество белого эмигранта Мережковского в Надеждинске. Я помню, как об этом рассказывал нам инспектор Зобов. Хорошая артистическая среда подобралась в «Красном доме»! «Людей неблагодарных племя…»
— Как же попала эта книга к Яковлеву?
— А он участвовал в драматическом коллективе. Крепкие там артисты, советую посмотреть! Кажется, суфлером был Яковлев.
— В книге ничего не было?
— Не смотрел… — смущенно отвечает Мироныч. — Ведь дознания я не проводил.
Вот и все, что известно в Чека по делу Яковлева. Разлетелись мои надуманные версии. Появилось много необъяснимых фактов. Трудна следственная работа! Чем глубже изучаешь происшествие, тем больше возникает недоуменных вопросов.
Я выхожу из Чека. Выглянуло солнце, стало теплее. Во дворе бойцы седлают лошадей. На санях, у забора, уже никого нет.
Скоро вечер: как стремительно движется земной шар!
Низенький старичок, начальник Надеждинской почты, очень похож на ястреба. Одет он в поношенный чиновничий мундир, только пуговицы с орлами спороты и пришиты оловянные, солдатские. Чиновник медленно достает из кармана пенсне на шнурке, тщательно прилаживает на длинный горбатый нос. Ястреб!
А за стертым дощатым барьером сидит «горлинка» — красивая белокурая девушка с толстой косой через плечо. «Горлинка» — единственный штат в конторе «ястреба». Она поглядывает на меня и грустно улыбается. Трудно бедняжке быть под началом такого бюрократа!
Старый чиновник долго читает мое удостоверение. Руки у него вздрагивают, в горле сипит. Он очень волнуется. Может быть, в первый раз сталкивается с работником советских судебных органов.
Протягивая мне руку, старичок представляется: «Андрей Капитонович…» Фамилию разобрать трудно: голос у начальника почты какой-то хриплый, неровный, да и фамилия состоит как будто из одних согласных.
Я прошу рассказать, как проходят через почту письма в центр от местных жителей. В начале 1922 года были случаи в Ново-Николаевске, когда письма крестьян в Москву задерживались. Андрей Капитонович об этом должен знать, и мой вопрос его не удивляет. Старичок ведет меня за загородку, и я сажусь так, чтобы видеть красивую девушку.
Поправив потрепанный шарф, «ястреб» горделиво вскидывает голову: на вверенной ему почте письма неприкосновенны, да-с! Что содержится в конвертах, узнает только адресат. Пропасть письмо не может, за это он отвечает сорокалетним стажем работы, да-с!
Я задаю несколько вопросов. Андрей Капитонович отвечает охотно. Что-то уж очень быстро он успокоился. Ну что ж, бывает, Человек с минуты на минуту ждет неприятного разговора, а его вдруг спрашивают о пустяках. Поневоле облегченно вздохнешь и улыбнешься.
А «ястреб» тем временем поясняет, что в городе действительно еще не вывешены почтовые ящики, и все письма приносят только сюда, на почту. Из учреждений и воинских частей почту забирает сам старичок — вот и сейчас он собирается в вечерний рейс по городу. Письмо не может задержаться в Надеждинске — поезда, слава богу, ходят ежедневно.
Я рассеянно смотрю по сторонам. Значит, Яковлев не мог сам отправить письмо домой. Нет такого почтового ящика, где бы оно валялось три дня. Кто же сдал письмо Виктора на почту?
Поскрипывая маленькими фасонными сапожками, девушка подошла к нам, отдала пачку обработанных писем старику и вернулась на место. Оправляя черную широкую юбку, «горлинка» уселась на стул, отодвинула в сторону штампы, взяла в руку книгу. Я привстал. Даже издалека я вижу надпись на черной обложке: «Д. Мережковский».
Чтобы успокоиться, считаю про себя до десяти и, не торопясь, подхожу к столу девушки.
— Будем знакомы. Ничего, что я отрываю вас от работы? Вам нужен маленький отдых.
— Зина, — улыбаясь, протягивает пухленькую ручку девушка. — Да, я очень устаю… Хорошо, что начальство перерывы разрешает.
«Начальство» сопит за дальним столом и не сводит с нас глаз. Почему не уходит в свой рейс этот противный старик?
— Вы к нам надолго? — На кругленьких щечках Зины проступает румянец.
— Думал уехать сегодня же — мне надо побывать еще в трех уездных городах. Гоняет нас начальство по земле сибирской! Но, пожалуй, задержусь на пару дней в Надеждинске. Это Мережковский?
Я беру книгу. Похоже, что именно она была в руках Яковлева. Чистые титульные листы — форзацы — вырваны. Может быть, Виктор свое последнее письмо вложил в эту книгу? А затем…
— Боже мой! Мережковский в наши дни! Кто же хозяин такого богатства? Кто вам дал ее?
Медленно исчезает со щек «горлинки» румянец. Проступили складки у рта, обозначились морщинки на лице. Оказывается, она не так уж молода. Да и на аккуратном пальчике поблескивает обручальное кольцо.
— А вам зачем знать? Это секрет! — игриво отвечает Зина, но взгляд у нее острый и испуганный.
— Понимаю, понимаю… В этой секретной книге бывают записочки, а может быть, и письма! Так, Зиночка?
— Оставьте! — Зина отнимает у меня книгу. — Мы ставим в «Красном доме» произведение Мережковского.
— А Зинаида Алексеевна играет главную роль. Рекомендую посмотреть! — неожиданно вставляет старик.
— Не болтайте попусту, Андрей Капитонович! — зло бросает Зина. — Спектакль еще не готов!
Ого, «горлинка» показывает коготки! Смутила она своего начальника, он сразу же стал одеваться. Подвигаюсь поближе к Зине, осторожно касаюсь ее руки.
— Я слышал, что у вас, в «Красном доме», большое несчастье. Застрелился суфлер… С чего бы это он?
Сузились глаза у Зины. Она убирает руку со стола, чуть поднявшись, расправляет складки на юбке.
— Так бы сразу и сказали, чем интересуетесь. Но я ничего не видела и ничего не знаю!
Старик топчется у двери, прилаживая поверх пальто большие солдатские рукавицы на тесемочке. Отодвинув стул, Зина встает. Хлопает дверь, это вышел Андрей Капитонович. Я пытаюсь улыбнуться.
— Не сердитесь, Зиночка! И не ругайте меня за излишнее любопытство. Об этом суфлере я услышал в гостинице. Скажите, можно еще раз встретиться с вами?
Как быстро меняется настроение у этой женщины! Она снова улыбается, цветут румянцем щечки, пухлые губы вздрагивают:
— Заходите. Я буду рада…
Выхожу на улицу, закуриваю, медленно бреду вдоль забора. С такой бы «горлинкой» зайти на вечер в штабарме. Самые ловкие кавалеры трибунала добивались бы знакомства с ней. Хотя есть что-то непонятное, двойственное в Зине.
Я слышу странное шипенье: кто-то пытается свистнуть. Останавливаюсь и смотрю по сторонам. Во дворе почты, высунувшись из-за обветшалого сарая, машет мне руками старичок — «ястреб». Он так энергично зовет меня, что я, не задумываясь, иду к сараю. Старик увлекает меня в засыпанный снегом проход между постройками и останавливается, прижавшись спиной к дощатой стене. Он весь в снегу и дышит тяжело. Я жду. Водрузив на нос пенсне, Андрей Капитонович начинает торопливо говорить:
— Поверьте мне, хотя я служил царю тридцать пять лет…
Рука старика в непрерывном движении: то он поправляет шарф, то пересчитывает пуговицы на пальто.
— Книгу принес Войцеховский. Знаете его? Начштаба караульного батальона. Передал Зине, я видел!
— Когда?
— В то утро, когда застрелился Яковлев. Войцеховский часто заходит на почту. У него с Зиной, как бы сказать… роман.
— А в книге ничего не было?
— Зина сразу же спрятала книгу в свой стол. На следующее утро я нашел там письмо Яковлева. Признаюсь, прочел и заплакал.
— Когда вы отправили письмо?
— Только через два дня. Ведь штемпель у Зины. Я боялся показать ей письмо…
Что-то уж очень запуган бедняга почтовик — «царский служака», любитель читать чужие письма! Почему он боится и Зины и Войцеховского? Боится так, что рад погубить их при первой же возможности.
— Я понял, что вас интересует, — продолжает старик, — и долг честного почтового работника…
Последняя фраза многое проясняет. Представителю центра начальник почты доказывает свою лояльность. Так ли уж бескорыстно признание «ястреба»? Надо будет посоветоваться с Миронычем.
— Если что-либо нужно, всегда рад служить… — бормочет старик.
Так… История с письмом стала ясной. Видимо, в последнюю ночь Яковлев был на репетиции в «Красном доме» и принес в гостиницу книгу Мережковского. Готовясь к смерти, решил написать домой письмо. Бумаги под рукой не было, и он вырвал из книги чистые листы. Письмо вложил в книгу. А Войцеховский отнес книгу Зине, как актрисе «Красного дома», на почту. Но почему же Войцеховский не упомянул в материалах дознания ни о книге, ни о «Красном доме»? Почему Зина не захотела говорить о Яковлеве?
Что случилось в «Красном доме» в тот вечер?
Прощаясь со стариком, спрашиваю:
— А как фамилия вашей помощницы?
— Гронина! — охотно отвечает старик. — Зинаида Гронина. Говоря по секрету — коварная женщина!
Андрей Капитоныч кивает головой и шагает в сторону, проваливаясь в сугроб. Сейчас он похож не на ястреба, а на обмерзшего скворца, убегающего от злых мальчишек. Обманчиво бывает первое впечатление. Ну, а «горлинка»? Расхотелось мне с ней встречаться. Гронина… Как будто слыхал я эту фамилию. Зинаида Гронина — интересная особа. Говорят, что у красивых женщин часто бывают измяты визитные карточки. Но юрист Зобов поучал нас:
— Людей, попавших в поле зрения трибунала, можно сравнить с учениками. Так не спешите выносить оценки до окончания экзаменов!
Ворота во двор гостиницы распахнуты, слышны веселые возгласы и смех. Во дворе с двух саней сгружают дрова. И конечно, распоряжается Куликов. Я всегда удивляюсь тому, как легко он становится своим человеком в любой компании.
— Скорей, дружище, сбрасывай шинель, помогай! — кричит Куликов. — Видишь, какие сахарные дрова! Знакомься с тетей Клавой — нашим бессменным дежурным. А ручку Ниночки, директора гостиницы, пожми с благодарностью — она уже приютила нас.
У саней, рядом с тетей Клавой, стоит маленькая женщина в черной бекеше. Она оправляет платок и поворачивается ко мне. Платок накинут косо, закрывает левую половину лица. Но я и так вижу большие серые глаза, чуть вздернутый носик, нежно-матовую кожу лица. Богат Надеждинск красивыми девушками!
Я снимаю шинель, и мы быстро сбрасываем дрова в снег.
— Ниночка, доставайте лопаты! — требует Куликов. — Мы сейчас место для поленницы расчистим. А вы, тетя Клава, идите в гостиницу, поставьте чайку. Побалуемся после работы.
Я смотрю на глубокий снег вокруг и поеживаюсь. Хорошую работенку придумал Куликов.
Место для поленницы Куликов выбирает под окнами. Нина приносит две деревянные лопаты. Куликов шагает к окнам и по пояс проваливается в снег.
— Зачем нам нужна эта работа, Александр Лукич! — укоризненно говорю я.
Шагнул ко мне Куликов, прищурил глаза. Колючим стал его взгляд.
— Ты все еще в плену книжных версий о самоубийствах? Не было у Яковлева трагической любви и неизлечимой болезни, не совершал он никакого преступления. А вот скажи, зачем Яковлев выбросил ключ от номера в форточку, если ожидал «удачи», если думал, что останется жить? Мы должны найти этот ключ или убедиться, что его здесь никогда и не было!
Отбрасывая в стороны пласты снега, мы обмениваемая короткими фразами. Куликов уже знает все о странном поведении Яковлева в ту трагическую ночь. Александр Лукич был в карбате, говорил с Вязем, командиром батальона, и с Войцеховским. Встретился с тем врачом, который подписывал медицинский акт.
— Понимаешь, — говорит Куликов, останавливаясь передохнуть, — всего два врача в Надеждинске. Один работает день и ночь в больнице, а у другого только частная практика. Так Войцеховский почему-то позвал именно частника. Живет этот врач в собственном доме, не хотел меня принимать, да и разговаривал свысока, сквозь зубы. Чувствуется, что Советской власти он подчиняется, как неизбежному злу. Труп Яковлева тщательно не осматривал, сам признался: «Врачу достаточно глянуть на такое ранение, чтобы констатировать смерть». Понимаешь? «Не все ли равно, какова траектория пули в голове мертвеца?» Глядит на меня и улыбается, этакая бульонная морда!
Мы продолжаем работу. Снега много, и махать лопатой долго придется. Александр Лукич дышит тяжело, он устал, но говорит, не переставая трудиться:
— Вот окно того номера. Куда мог упасть ключ? Только в этом треугольнике, если Яковлев выбросил ключ в форточку.
Вечереет. Площадка перед окнами расчищена, освобожден от снега и тот треугольник, куда мог упасть ключ. Попадаются окурки, клочки бумаги, щепки, а ключа нет. «Место для поленницы» готово. Я вспотел, но продолжаю усердно сгребать снег. Может быть, Яковлев вовсе и не выбрасывал ключ во двор. Просто ключ затерялся в номере, ведь дознание шло очень неряшливо.
Возвращается Нина, и платок у нее снова повязан косо, закрывая левую щеку. По нашему настоянию Нина уходит греться. Спрашиваю у Куликова:
— Наша директриса не бывшая монашка? Очень уж странная у нее манера кутаться в платок.
— Она комсомолка! — отвечает Александр Лукич. — А на щеке у нее багровый шрам от казачьей нагайки. Она прячет левую сторону лица от нескромных взглядов.
Темнеет. Мы подбираем под окнами остатки снега, а ключа все нет. Из дома выходят тетя Клава и Нина, я помогаю им складывать дрова. Куликов же все ходит под окнами, ковыряя мерзлую землю. Поленница сложена, женщины уходят в гостиницу. И тогда Куликов находит ключ. Он закатился в щель фундамента, в стороне от окна номера, который занимал Яковлев. К ключу привязана маленькая деревянная дощечка — бирка с номером комнаты. Эту бирку Куликов и увидел. Из форточки ключ попасть сюда не мог. Его забросили под окна со двора. Очищая ключ от снега, Куликов говорит:
— Набросай план местности. Будем писать акт. Нужно ткнуть его носом в то место, где лежал ключ.
— Кого, Александр Лукич?
— Видишь ли, при отбытии Яковлева на тот свет в номере присутствовал кто-то. Этот человек зашел к Яковлеву, как только все ушли из гостиницы, и стоял у стола, когда раздался выстрел. Затем он открыл форточку, и вышел из номера, закрыв дверь на ключ. Во дворе он бросил ключ под окно — все будут думать, что сделал это сам Яковлев. Но человек спешил — ведь в сарае была тетя Клава, и ключ упал не под окно, а в сторону.
— Кто же это был, Александр Лукич?
— Подумай сам. Мог ли в гостиницу зайти посторонний и как раз в то время, когда в коридоре никого нет?
— Едва ли…
— Я тоже так думаю. Зашел к Яковлеву тот, кто живет в гостинице и через полуоткрытую дверь слышит все шаги в коридоре, каждый стук входной двери. Во-вторых, зайти мог только хороший знакомый Яковлева. Согласен? А таких в гостинице живет двое: командир взвода карбата Барышев и… начальник штаба батальона Войцеховский.
— Но какой же зверь мог спокойно смотреть, как его товарищ пускает себе пулю в лоб?!
— Тише! — успокаивает меня Куликов. — Надевай шинель, идем в гостиницу. Сегодня у нас будет встреча со старым миром.
— Тебе ничего не говорят две цифры: семь и три? — спрашивает Куликов.
Нина нас поместила в том номере, где жил Яковлев. Когда надо что-либо вспомнить, лучше всего осматриваться вокруг. Какой-нибудь предмет вызовет нужные ассоциации. Семь и три? Слева, у стены, — деревянная кровать. Тетя Клава сказала, что в последнюю ночь Виктор не ложился: постель была не смята. У окна стоит большой фикус, и, чтобы дотянуться до форточки, надо отстранить ветки. Форточка перекосилась и до конца не открывается: ключ можно бросить только вниз или влево от окна. А ключ лежал справа! Посередине комнаты стоит круглый стол, на нем лампа с зеленым абажуром. Семь и три… Возле стола два мягких кресла. В том, что слева, сидел Яковлев. Правая рука повисла, выронив на коврик наган. А в револьвере… Вспомнил!
— Вместо семи патронов Яковлев почему-то зарядил три!
— Верно. К тому же патроны были вставлены не подряд, а разбросаны по барабану, — говорит Куликов. — Я это узнал в цейхгаузе карбата. Четыре гнезда пустых, а в трех — патроны. Яковлев крутанул барабан и, не глядя, приставил дуло к виску. Могла выпасть и удача… Помнишь, строчку из его последнего письма? «Пожелайте мне удачи»!
— Дурацкая игра со смертью! Зачем?
— Скоро узнаешь. Садись на диван и приготовься писать протокол допроса бывшего корнета лейб-гвардии Павловского гусарского полка Анатолия Аверьяновича Войцеховского.
В дверь номера стучат. Куликов встает.
— Войдите!
Войцеховский держится уверенно. Он в парадной форме: на гимнастерке галуны и нашивки, синие брюки с алым кантом, высокие сапоги со шпорами. На широком ремне какие-то цепочки и украшения, в новой блестящей кобуре — небольшой пистолет. В Красной Армии немало бывших царских офицеров, отдавших все свои знания Советской власти. Но среди старого офицерства много наших врагов. Я знаю по делам в трибунале, сколько в каждом белогвардейском заговоре участвует кадровых военных. Каков же этот бывший гусар, а ныне начальник штаба караульного батальона?
На листочке бумаги я хочу набросать словесный портрет Войцеховского, но после общего описания, вроде того, что «рост высокий», «брюнет», «нос прямой», никак не могу найти характерных особенностей, отличающих этого человека от других.
А Куликов тем временем расспрашивает Войцеховского о распорядке дня в батальоне, об объектах охраны, военной учебе. Войцеховский отвечает спокойно, обдумывая каждую фразу.
— Вас не беспокоит длительное отсутствие комиссара батальона? — спрашивает Куликов. — Ведь срывается политическое воспитание бойцов.
— Хочу напомнить, — улыбается Войцеховский, — что я отвечаю только за военную подготовку батальона.
— А вы уверены, что ценность бойца может быть высокой и без политической подготовки? — замечает Куликов. — Ведь даже в царской армии вы поручали своему фельдфебелю проводить своеобразный политчас, так называемый «урок словесности».
— От забот по политвоспитанию прошу меня освободить, — холодно отвечает Войцеховский. — В Красной Армии есть институт комиссаров.
— А со временем у нас будет единоначалие! — возражает Куликов. — Как вы готовите командиров к этой высокой миссии?
Демонстративно встаю и бросаю карандаш. Зачем записывать все эти рассуждения?
— Планы в штабе батальона, — сухо бросает Войцеховский. — Прошу завтра зайти, я их вручу.
— Но разработанный вами «кодекс чести» командира, наверное, у вас с собой? — тихо говорит Куликов.
Наступает тишина. Войцеховский выпрямился в кресле и смотрит в сторону.
— Кодекс — это слишком громко сказано, — через минуту выдавливает он. — А некоторые правила поведения командиров — наше внутреннее дело.
— Нет, почему же, — возражает Куликов, — поступки командиров — пример для красноармейцев. Командиры у нас не обособленная каста, как было в царской армии.
— Странно, что беседы в батальоне среди узкого круга лиц получили широкую огласку, — говорит Войцеховский.
— Придется вам рассказать об этих беседах, — жестко бросает Куликов.
— Что ж… — пожимает плечами Войцеховский. — Кое-какие заметки находятся у меня в номере. Разрешите принести?
— Прошу вас, Анатолий Аверьянович! — отвечает Куликов.
Звеня шпорами, Войцеховский уходит. В коридоре гулко звучат его шаги.
— Этот тип пытался привить нашим красным командирам гусарские замашки, — говорит Куликов. — Выйди в коридор покурить. Как бы он не увильнул от неприятного разговора.
Греясь у печки, закуриваю.
Войцеховский выходит из своего номера, сворачивает в другой коридор. Наш дом похож на две длинные коробочки, под прямым углом приставленные друг к другу. Куда же пошел начштаба? Но волноваться не надо: выход из гостиницы только один, а в окно зимой не вылезешь.
Тетя Клава идет закрывать печи. Подойдя ко мне, шепчет:
— Возьмите этого офицера в оборот! Гонору у него много.
Звенят шпоры. Войцеховский, продефилировав по коридорам, возвращается в наш номер.
— Сумку со своим блокнотом я не нашел. Наверное, оставил в штабе, — спокойно говорит он, усаживаясь в кресле.
— Я был уверен в этом, — произносит Куликов. — А вот скажите, вы окончили Павловское юнкерское училище?
— Я этого не скрываю, — огрызается Войцеховский.
— Насколько я помню, Павловское училище готовило офицеров для императорской гвардии. Был в училище «кодекс чести» павловца, предписывающий оскорбления смывать только кровью. Были посвящения в «гусары смерти» тех, кто остался жив после дуэли.
— Завидная осведомленность… — замечает с иронией Войцеховский, а лицо его начинает медленно бледнеть, и вот дрогнули губы.
— Большевики изучали своих врагов, — спокойно говорит Куликов. — И как видите, знания эти пригодились. Ведь «гусары смерти» появились и в Надеждинском караульном батальоне. Странно, правда?
Молчит Войцеховский. Встаю, подхожу к столу, поправляю в лампе фитиль. Надо быть поближе к Куликову, как бы не кинулся на него гусар. Но как переменилось лицо Войцеховского, если смотреть на него сейчас в профиль! Прямой нос оказывается изогнутым и нависает над подбородком. Сжатые губы кажутся тонкими, на горле проступает кадык. Срисовать бы такого хищника!
— У павловских гусар бывали дуэли в одиночку, — задумчиво говорит Куликов. — Вложит такой смертник в револьвер вместо семи патронов, скажем, три, напишет записочку о самоубийстве, покрутит барабан не глядя и приставит дуло к виску. Может, выпадет удача, и он станет «гусаром смерти». Или раздастся выстрел. Как это случилось с Яковлевым…
Нахмурил брови Войцеховский, не шелохнется.
— Но кто был противником Яковлева? Как прошла у соперника игра со смертью? Из-за чего была назначена дуэль? Вы не знаете, Анатолий Аверьянович?
— Нет! — отвечает Войцеховский и вдруг, перегнувшись через стол, спрашивает: — Разрешите курить?
— Пожалуйста… — роняет Куликов.
Начштаба достает большой серебряный портсигар, разминает тонкую папиросу, щелкает зажигалкой. Затянувшись, встает и, подойдя к окну, открывает форточку.
Не глядя на него, Куликов продолжает:
— Открытая форточка помогла нам выяснить обстоятельства смерти Яковлева. При гусарской дуэли обязательно присутствует секундант. Надо проследить, чтобы никто не ушел в сторону от правил игры, не струсил в последний момент. Так ведь было у павловцев? Был секундант и у Яковлева. Он открыл форточку, когда все было кончено, и в гостинице после выстрела никто не шелохнулся. Вышел из номера, запер дверь, а ключ взял с собой. Потом со двора пытался подбросить ключ под окно — вроде бы ключ выкинул сам Яковлев перед самоубийством. Но секунданту помешала тетя Клава, она вышла из сарая. Анатолий Аверьянович! Прочтите акт о том, где мы нашли ключ.
Повернулся в сторону Войцеховский, ощупывая крючки на гимнастерке, спросил:
— Что вы от меня хотите?
Встает Куликов:
— Мы хотим знать правду.
Друг против друга стоят Войцеховский и Куликов. Войцеховский тяжело дышит, его губы вздрагивают.
Дверь нашего номера распахивается, и стремительно входит командир взвода карбата Барышев. Я знаю, он живет в гостинице. Невысокий, плотный комвзвода в белом полушубке, перехваченном ремнем, и широких, разбитых валенках, не обращая внимания на Куликова, делает несколько шагов к столу и докладывает:
— Товарищ начштаба! Вас вызывает комбат. Явиться немедленно!
— Что случилось? — спрашивает Войцеховский. — Я занят.
— Не могу знать! — отвечает Барышев. — Приказано передать, что вам надо срочно явиться в штаб.
— Простите, — щелкает шпорами Войцеховский. — Я должен уйти. Мы продолжим нашу беседу в свободное от происшествий время. Идемте, Барышев!
Хлопает дверь. Куликов опускается в кресло.
— Ускользнул на этот раз гусар от прямого ответа. Ловок он и умен. Два года Войцеховский в Красной Армии и вроде бы вел себя хорошо. Может, ждал своего часа?
Я молчу, мне неприятен Войцеховский, но считать его преступником оснований нет. Допустим, он способствовал дуэли Яковлева и даже был секундантом. Может быть, умышленно не вскрыл на дознании причин самоубийства. Все это не больше чем дисциплинарные проступки. Чтобы избежать ответственности за них, нет смысла, став дезертиром, совершить тяжелое преступление. Или Куликов знает о Войцеховском больше, но пока не говорит мне?
— Новая загадка, — внезапно произносит Александр Лукич, — валенки у Барышева были сухие, ни одной капли нет на полу. Он пришел не со двора. Ну-ка, посмотри внимательно!
Да, странно. В валенках нельзя зайти в дом и не оставить мокрого следа: мелкие снежинки забивают все поры обуви, а затем быстро тают в помещении. А тут — ни одной капли на полу. Чепуха какая-то…
В дверь стучат. Показывается тетя Клава:
— Будем чай пить, друзья-товарищи?
— Конечно! — восклицаю я. — Приходите с Ниночкой!
— Сейчас, — отзывается тетя Клава. — Только форточку закройте. Я улицу обогревать не нанималась.
Куликов быстро подходит к окну, поднявшись на носки, захлопывает форточку и смотрит во двор. Я иду к окну. Что интересного заметил Александр Лукич? Во дворе темно, наискосок от нас светятся окна номеров другого крыла гостиницы. Куликов меня тихо спрашивает:
— Барышев живет в том крыле?
— Да, — отвечаю спокойно и вглядываюсь в Куликова. Я ведь знаю, что, когда он говорит так тихо, значит очень волнуется.
— Слышишь? Спроси, может, Барышев был в своем номере весь вечер? Мог ли он из своего окна видеть, как открывается наша форточка? Быстро.
Удивительно спокойна и рассудительна Нина: не надо повторять вопросы Куликова. Мы заходим в номер Барышева, и уже через пару минут докладываю Куликову:
— Барышев весь вечер был дома, и из его номера хорошо видно наше окно. Значит, по сигналу Войцеховского он организовал этот «вызов» в карбат. И ушел вместе со своим начальником.
— А ведь Барышев член партии… — задумчиво произносит Куликов. — Вот какие глубокие корни пустило гусарское воспитание в карбате. Неужели сбежал Войцеховский? Что же его так испугало? Сходи-ка в Чека, к Миронычу! — продолжает Александр Лукич. — Пусть перекроет вокзал на всякий случай. Если станет уезжать Войцеховский, надо задержать под любым предлогом. Как видно, дело не в одном Яковлеве…
Поздно вечером мы пьем чай с тетей Клавой и Ниночкой. Оказывается, тетя Клава вовсе не глуховата и не так уж стара. Она лет двадцать, если не больше, работает в гостинице, но впервые чаевничает в номере с постояльцами.
— Душевный ты человек, Лукич! — говорит она Куликову. — Меняй работу: трудно тебе с разной пакостью возиться.
Смеется Куликов, улыбается Ниночка. У всех хорошее настроение, и в номере становится уютней и светлее.
Ночью иду провожать домой Ниночку. Живет она невдалеке, в маленьком домике за покосившейся оградой. Ждет ли ее кто, прислушиваясь к мягкому скрипу шагов по снегу?
Высоко в небе большая луна. Запоздалые дымки из труб тянутся вверх: ветра нет. Городок укрылся белоснежной шубой и замер. Тишина.
Мы прощаемся на улице. Я сжимаю горячую руку Ниночки и молчу. Ведь хорошие слова нелегко найти.
Внезапно у горизонта вспыхивает кусочек неба. Вздрогнула Нина, подалась ко мне. Через пару секунд доносится глухой взрыв. Похоже, кто-то бросил там ручную гранату.
Ярко светит луна — зимняя сказка вокруг. Но еще нет покоя на сибирской земле.
Всегда мне запоминаются страшные сны. Под утро я вижу конную атаку черных гусар. Они мчатся лавой по снежному насту прямо на меня. Надо подняться к пулемету, но нет сил оторваться от земли. Спасенья нет. Сверкают клинки. Хочу крикнуть, но парализовано горло. А копыта уже стучат рядом…
— Вставай, вставай, лежебока! — повторяет Куликов, постукивая ладонью по спинке кровати. — Утро-то какое хорошее!
Зажмуриваюсь и молчу. Выше нет удовольствия, чем поваляться утром в кровати. Неужели это мелкобуржуазная привычка? Вырос я в рабочей семье, но у меня в детстве всегда был свой угол, своя кровать. По утрам ласковые руки матери долго тормошили меня: вставать не хотелось. Война огненным смерчем охватила родную Беларусь. Не стало отца, а затем матери. Я очутился на просторах России в эшелонах беженцев. Начались скитания. Но поспать всегда находилось и время и место.
С приходом революции вокруг прибавилось добрых и отзывчивых людей. Словно магнитом, притягивала Красная Армия бездомных подростков. У простых людей в шинелях всегда много родительских чувств: накормят, присмотрят и спать уложат.
Вот и в трибунале — каждый, кто постарше, считает своим долгом проявлять отеческую заботу. Так и не избавишься от привычки нежиться по утрам.
— Ты собираешься сегодня вставать? — строго говорит Куликов. — Уже пора пить чай!
Он выходит из номера, хлопая дверью. Я подтягиваю одеяло к подбородку. Мне уже исполнилось девятнадцать лет, и пора начинать перевоспитание, ведь опыт уже есть.
В номере светло. Солнечный зайчик пробился сквозь примороженные стекла окна и радостным пятном заиграл на белой скатерти. Ярче проступили золотистые рисунки обоев. У потолка чуть отстали края бумаги, а в углу повисла маленькая паутинка.
Солнечное пятно переместилось по столу, яркие огоньки заиграли на стекле графина. Вот лучи зайчика, как в призме, отраженные в графине, появились у потолка, на стене. Какой угол отражения солнечного луча? Думай, решай, нечего без дела валяться. Вон там, вверху, оторван угол обоев и видна маленькая дырочка в стене. Отчего это произошло?
Одеяло летит в сторону. Дребезжит графин — тащу стол к стене и добираюсь до маленькой дырочки наверху. Такие следы в бревнах я уже повидал на своем коротком веку.
— Что случилось? — входя в комнату, спрашивает Куликов. — Ты обнаружил клопиное гнездо?
В тех случаях, когда речь идет о работе, у нас не принято шутить:
— Нет, Александр Лукич. Здесь след пули.
Куликов ставит чайник на пол и подходит ко мне.
— Что ж. Чаепитие откладывается. Придется достать эту пулю. Сходи за топором и позови Нину — может быть, этот след имеет свою историю. Учти, что мы совершили большую ошибку: не осмотрели сразу же место происшествия. Ведь как бы давно ни было совершено преступление, следы всегда могут остаться. Придется нам задержаться в гостинице. А на дворе хорошо — первый день весны!
Маленький кусочек свинца опрокинул все наши версии и предположения.
Порядком пришлось потрудиться, чтобы достать пулю из бревна. Вот уж не думал я, что первые следственные шаги будут связаны с такими физическими усилиями! Вчера — снег и ключ, сегодня — бревно и пуля. Ключ многое прояснил, а пуля все запутывает. Вчера выяснилось, что у Яковлева была «гусарская дуэль», а Войцеховский был секундантом и присутствовал при кончине Виктора. Сомнений в том, что Яковлев самоубийца, не было.
В номер заходят тетя Клава и Нина, молча подписывают акт о зловещей находке и утверждают, что след на стене появился недавно. В последние дни только однажды стреляли в гостинице. Наверное, в то утро прогремели два выстрела. Одна пуля убила Яковлева, другая — вонзилась в стену. Направление, по которому пуля вошла в бревно, показывает, что выстрел произведен снизу. Но кто мог это сделать? Ведь в нагане самоубийцы израсходован всего один патрон.
— Со временем, — рассуждает Куликов, рассматривая пулю, — в Сибири начнет работу криминалистическая лаборатория со сложными машинами и с профессором во главе. Там точно установили бы, из какого пистолета и эта пуля, и та, что убила Яковлева. А сегодня нам придется прибегнуть к помощи оружейников и провести вскрытие трупа. И без микроскопа мы установим систему пистолетов. А пока не будем гадать. Идем в исправдом. Помни: охрану его несли караулы роты Яковлева.
Мы выходим на крыльцо, и я зажмуриваюсь: так ярко светит солнце. Искрится снег во дворе. Теплынь такая, что хочется сбросить старую шинель и потный шлем. Удивительно, вчера была зима, и мерзли руки в перчатках, а сегодня уже первый день весны.
Высокие стены тюрьмы видны издалека. За городом на одном холме раскинулось кладбище, на другом — тюрьма. А между этими холмами, в ложбинке, стоят белые домики местной больницы. Надеждинские деятели стремились все «богоугодные заведения» расположить поблизости. Тюрьма, больница, кладбище. По этому треугольнику шли поселенцы, ссыльные, каторжане.
Над тяжелыми чугунными воротами большая вывеска: «Надеждинский исправительно-трудовой дом». Я внимательно перечитываю это название. Не только наказание врагов нашего строя, но и трудовое перевоспитание их должно быть за этими высокими стенами.
У калитки стоят несколько женщин с сумками и свертками. Нас пропускают во двор, и мы знакомимся с начальником исправительно-трудового дома.
— Нач. ИТД Дайкин! — представляется низенький человек.
С удивлением разглядываю его. Дайкин никак не похож на высокое административное лицо, ведающее судьбами заключенных. Он скорей напоминает красногвардейца Октябрьских дней, ворвавшегося в тюрьму, чтобы освободить арестантов. На черной лохматой папахе, сдвинутой на затылок, красный бант. На рукав длинного темного пальто надета кумачовая повязка. Пальто перехвачено широким ремнем, и на животе торчит кобура большого револьвера. Лицо Дайкина так изрыто оспой, что бровей у него не видно, лишь у переносья торчат жалкие кустики волос. А руки Дайкина мне нравятся: большие, твердые, рабочие.
— Сегодня у нас скоромный день, — улыбается Дайкин. — Разрешены свидания заключенных с родными. Специальной охраны нет, приходится мне наблюдать.
— А много у вас содержится местных жителей? — спрашивает Куликов.
— Почти нет. Это все приезжие родственнички к осужденному офицерью. Вот посмотрите! — Дайкин вводит нас в длинный коридор и открывает широкий «глазок» в дверях одной из камер.
Я заглядываю в «глазок». В маленькой светлой комнате у круглого столика сидят двое: старик с пышными седыми усами в офицерском кителе и пожилая женщина в черном платье. Женщина держит руку офицера и маленькими ножницами аккуратно срезает ногти на его пальцах. Я узнаю старика. Это генерал Иванов. Он был освобожден от ответственности за службу у Колчака в интендантском управлении, но весной 1921 года участвовал в кулацком восстании на юге Сибири и полгода назад был приговорен к десяти годам лишения свободы. Иванов — старый белогвардейский волк. Сможет ли перевоспитать его этот трудовой дом?
Дайкин ведет нас по коридору и, останавливаясь у каждой камеры, поясняет:
— Тут мать приехала к одному бравому юнкеру. А здесь папаша сообщает последние сплетни своему сынку, прапорщику. Удивительно, до чего обширны у каждого белогвардейца родственные связи. Небось, блуждая по тайге, крест ставили на свои семьи, все забывали. А теперь… И ведь никому не откажешь в свидании. Сразу же идут с жалобой в исполком. Половина главного корпуса у нас занята «комнатами свиданий». Как вам это нравится?
Дайкин нервничает и злится. В коридоре много камер, и в каждой идет сейчас встреча.
— Вот посмотрите. К поручику Пронину часто приходит сестра. Она даже переехала на жительство в наш город. Трогательная забота, правда? — говорит Дайкин и открывает «глазок» очередной камеры. — Прошу!
Смотрю в камеру. А там, прижавшись друг к другу, в долгом поцелуе застыли двое. Смущенно кашлянул Дайкин, женщина отпрянула в сторону. Белокурые волосы растрепались на ее красивой головке. Я сразу узнаю ее: это Зина, почтовая «горлинка».
Мы идем дальше. Улыбаясь, Куликов спрашивает:
— Интересно, зачем она прикидывается сестрой?
Дайкин стремительно поворачивается к нам. Глаза его широко открыты, кустики бровей поднялись вверх.
— Если откровенно, все тут обман! Устроили загородную дачу для белой гвардии. Разве это исправление? Ничего вы не понимаете, граждане… Меня на службу жена со слезами провожает. Набросятся эти архаровцы, моим же пистолетом прикончат. Вот так. Идемте в мой кабинет.
В большой полутемной канцелярии за столами работает несколько человек. В углу мягко постукивает костяшками счетов пожилой бухгалтер. Рядом сидит франтовато одетый человек в светлом пиджаке и белой рубашке, с бантиком вместо галстука. Франт жадно курит, пуская дым по бумагам на столе.
Мы входим в маленькую дверь, обитую железом, и оказываемся в кабинете начальника тюрьмы. Дайкин со вздохом снимает ремень с кобурой, бросает на стол шапку.
— Люблю сидеть в этой комнате, — с улыбкой говорит он, — в случае чего можно выскочить в окно.
Действительно, на окне его кабинета нет решеток, да и выходит оно за ограду. Помещение канцелярии встроено в тюремную стену. Кабинет маленький, с низким потолком. Оказывается, здесь раньше была комната дежурного офицера жандармского управления.
— Принесите дела заключенных, — просит Куликов, — и освобождайтесь скорее. Посидим, покурим, поговорим.
Дайкин уходит не сразу. Он торопится рассказать «представителям из центра» о себе и своих бедах.
— Сам я сапожник, хороший мастер, — говорит он. — Ничем другим не занимался, всю жизнь тачал сапоги. Так за что же меня ввергли в этот ад? Заключенные делают, что хотят, и это называется перевоспитанием! Раньше взвод красноармейцев охранял тюрьму, а сейчас охрана с винтовками только на вышках, да и вышки скоро снимут, чтобы «морально не травмировать» осужденных. Что же это такое, товарищи?
Бушует Дайкин. А Куликов спокойно покуривает папироску.
У Александра Лукича редкий дар: он умеет внимательно слушать других. А я не выдерживаю:
— Кто же смеет проводить такую… «реформу»?!
— Председатель исполкома Енисейский! Старый революционер, но левый эсер. Я сам до революции сочувствовал эсерам, а поступки товарища Енисейского понять не могу. Плохой я начальник тюрьмы, но освободить меня от этой кары не хотят…
Махнув рукой, Дайкин уходит, застегивая на ходу широкий ремень. Седой бухгалтер приносит маленькие синие тетрадки — дела осужденных. Сведений о «питомцах» ИТД много, тетрадки аккуратно подшиты и пронумерованы. Жаль, нет фотографий заключенных.
Куликов кладет на стол «зеленый список» особо опасных преступников, разыскиваемых нашим трибуналом.
Просматриваю список. Начинается он сибирскими казачьими атаманами, по чьим приказам замучены тысячи и тысячи людей. Затем тут дореволюционный провокатор, выдавший царской охранке десятки революционеров; несколько чинов колчаковской контрразведки — «специалистов» по пыткам и издевательствам; изменник — командир кавалерийского полка Красной Армии, ставший атаманом кулацкой банды «Трех архистратигов»; японский шпион — глава поджигателей продовольственных складов. Замыкает список группа офицеров-карателей с бронепоезда «Белая Сибирь». Примечательно то, как нам стали известны точные данные об этих палачах. «Белая Сибирь» был спущен с рельсов при отступлении колчаковцев. Команда сумела скрыться. Но в 1921 году был арестован как участник белого подполья бывший командир бронепоезда полковник Терентьев. Ужасные картины зверств команды «Белой Сибири» были вскрыты на следствии. Терентьева приговорили к расстрелу. В оставшиеся перед смертью дни он вел себя, как скорпион. Полковник не хотел умирать в одиночку! Почему за все расстрелы, пытки, издевательства над пленными, арестованными, мирными людьми должен отвечать он один? Нет, нет! Разве Терентьев приказал ротмистру князю Мещерскому стрелять из всех орудий по железнодорожной школе? Мещерский это сделал сам — ему всегда доставляло удовольствие убивать женщин и детей. У князя даже «философия» была: «Надо уменьшить население России наполовину, и революция погаснет». А поручик Гронин? Это был такой зверь, которого даже сам полковник боялся! Гронин вскрывал перочинным ножом животы у арестованных и называл это «занятием по медицине»! Гронин терял аппетит, если до завтрака никого не убьет. Нет, Терентьев не хочет один отправляться на тот свет. Вот фамилии, факты, тащите всех сюда, ставьте к стенке рядом!
По показаниям Терентьева несколько офицеров из команды «Белой Сибири» были арестованы и осуждены. Нашлась даже фотография командного состава бронепоезда, и поиск остальных преступников продолжается.
Внимательно просматриваю синие тетрадки — дела заключенных. Надо сличить фамилии, вводные данные и приметы. Уголовники часто принимают на себя ответственность за небольшую провинность, чтобы отсидеться в тюрьме, пока их разыскивают по обвинению в тяжком преступлении. То же самое начали делать и белогвардейцы, ведь у них так много сейчас общего с преступным миром.
Шелестит листочками Куликов, что-то записывая в свой блокнот. Дайкин еще не вернулся, продолжаются свидания заключенных с родителями, женами, сестрами. Сестрами? Конечно, Зина не сестра этого высокого поручика. И фамилии у них, хотя и звучат похоже, но разные. Хотя… Сестра могла выйти замуж и переменить фамилию. Поручик Пронин… А Зина? Как мне ее представил «ястреб»?
— Ты не знаешь фамилии женщины, почтовой служащей, что была на свидании с Прониным? — внезапно спрашивает Куликов.
С удивлением смотрю на него. Александр Лукич — волшебник — запросто читает мои мысли. Чтобы вспомнить, начинаю щипать кожу на переносице — этот массаж помогает.
— Гронина! Зинаида Гронина! — выкрикиваю я.
— Тише… — морщится Куликов. — Все сходится. Она жена поручика бронепоезда Иннокентия Гронина. Мясник и каратель добавил к букве «Г» палочку, стал «Прониным» и, добровольно явившись в суд, исчез на пять лет. Это он. Посмотри на фотографию.
Оказывается, Александр Лукич давно уже листает тетрадку «заключенного Пронина». А на столе лежит фото из дела полковника Терентьева.
Дайкин сразу же узнает на фотографии офицеров «Белой Сибири» своего «Пронина».
— Я этого типа в любом обличье узнаю! — говорит Дайкин, со злостью швыряя на стол ремень с тяжелой кобурой. — В печенках застрял у меня поручик Пронин. Такая старорежимная сволочь!
— Пронин работает в мастерских тюрьмы? — спрашивает Куликов.
— Что вы! — махнул рукой Дайкин.
— Почему же вы разрешаете ему свидания? — удивляюсь я.
— Не только свидания, молодой человек. Он и в город ходит. Вот сегодня, например, концерт в «Красном Доме», в котором и Пронин участвует.
— Концерт? На сцене, под конвоем?
— Вы всех обстоятельств нашего житья-бытья не знаете, потому и удивляетесь, — сокрушенно качает головой Дайкин. — Это ведь не тюрьма у нас, а «Товарищество на вере». Половина заключенных — артисты, которые повышают культуру города, — так решил товарищ Енисейский. Я кланяюсь им низко у проходной и отпускаю на концерты под честное слово. Без охраны! А может быть честь у такого типа, как Пронин? Я не имею права даже обыскать этих «артистов» при возвращении из города — это будет их «травмировать». Они приносят сюда самогон, карты, бритвы, иконы. Да, иконы! Посмотрите, в камере генерала Иванова на стене целый киот! Я уверен, что завтра они начнут приводить сюда женщин и принесут в тюрьму пулеметы. Скоро Надеждинский исправительно-трудовой дом превратится в кронштадтский форт «Белая лошадь» времен белогвардейского восстания.
— Как же ко всем этим послаблениям режима относится охрана тюрьмы, начальство караульного батальона? — спрашивает Куликов.
Улыбнулся Дайкин, прищурил глаза.
— Можно откровенно? Так вот. Командиру батальона Вязю важно только одно: чтобы была инструкция. Он подчиняется только исполкому и выполнит любые предписания. Начальник штаба Войцеховский часто бывает в тюрьме и никаких нарушений не замечает. А комиссар батальона болен. Командир роты охраны понимал мою тревогу, вот и отправился на тот свет!
— Яковлев?!
— Да, Яковлев. Хороший был человек. Сжили его со свету — не вылазь вперед!
Я замираю. Все-таки смерть Яковлева как-то связана с тюрьмой.
— Хотелось бы услышать все, что вы знаете о Яковлеве, — говорит Куликов, — любая мелочь нам очень важна.
— Не так уж много я знаю о нем, — отвечает Дайкин. — Я разговаривал с ним только об охране тюрьмы. Но…
Дайкин увидел что-то, остановился у окна.
— Подойдите сюда! Видите вышку на стене? Часовые при Яковлеве не уходили с поста. Он знал, что такое тюрьма и как ее надо охранять.
Мы смотрим в окно. На соседней вышке часового не видно; только штык винтовки торчит над боковой стенкой. Может, красноармеец сел на пол перемотать обмотки или прилег подремать на солнышке. Что ему беспокоиться? Если арестанты могут свободно уходить в город через ворота, какой же дурак станет карабкаться через стену?
— Мозоли должны набить себе беляки, чтобы заслужить уважение советских людей! — продолжает Дайкин. — Яковлев понимал это. Когда Енисейский вместе с Войцеховским стали набирать «культурников» для «Красного дома», Яковлев решил не всех выпускать из тюрьмы. Однажды он не пустил Пронина, да, да, этого самого поручика. «Я, — говорит, — не верю вашему честному слову!» После этого крупный разговор вышел у Яковлева с Войцеховским. Пронин зачем-то очень нужен был в «Красном доме». Войцеховский требует, чтобы Пронина выпускали из ИТД, а Яковлев отвечает: «Я этого негодяя знаю! Покажите железнодорожникам, они его на части разорвут!» Так и не выходил Пронин в город, пока был жив Яковлев.
Вот как из тонких ниточек вьется веревочка! Яковлев в прошлом был железнодорожником, видел карателей «Белой Сибири» за страшной работой. Естественно, что настоящей фамилии поручика Яковлев не знал и думал, что тот осужден за преступления, совершенные на бронепоезде. Но почему же так опекает Гронина Войцеховский?
— Очень хотелось бы под благовидным предлогом лишить на время поручика Пронина свиданий и всякой связи с волей, — говорит Куликов. — Можно это сделать?
— Хоть и трудно будет, но сделаю! — У Дайкина весело поблескивают глаза. — А начальству можно передать вашу просьбу?
— Не надо ничего говорить в исполкоме, — отвечает Куликов. — В крайнем случае сошлитесь на Чека. Мы предупредим Мироныча.
Я сижу молча, сцепив под столом пальцы рук, и никак не могу успокоиться. Зачем нужна вся работа трибуналов, если осужденные преступники вместо изоляции от общества свободно разгуливают по Надеждинску? Заключенных не заставляют заниматься физическим трудом. Нет! Закоренелых контрреволюционеров превращают в «артистов», дают им возможность средствами искусства пропагандировать свои идеи.
В центре готовится к слушанию большой процесс правых эсеров, ярых противников Советской власти, организаторов контрреволюционных выступлений и террористических актов. Может быть, и председатель Надеждинского исполкома Енисейский тоже правый эсер? Существует ли теперь грань между «правыми» и «левыми» эсерами?
Во всяком случае, зарубежная русская эмиграция должна благодарить Енисейского за трогательную заботу о белых кадрах в Надеждинске.
— Александр Лукич! А ведь не случайно эсер Енисейский назначил начальником тюрьмы Дайкина, сочувствовавшего эсерам, — говорю я, приканчивая большую миску горячих щей. Дайкин уговорил нас «снять пробу» тюремного обеда, и я вспотел, как на занятиях по джиу-джитсу.
— Переходи на гречневую кашу, она очень вкусная. Давненько я такую не ел, — отвечает Куликов. — А с выводами и обобщениями не торопись. Двадцать лет назад Плеханов назвал эту партию «социалистами-реакционерами». Самые различные элементы входили в партию эсеров, было в ней правое и левое крыло, были центристы. Правые эсеры всегда боролись против Советской власти, организовывали покушения на вождей революции, помогали монархистам: Колчаку, Краснову, Деникину. Вожаки левых эсеров тоже стали контрреволюционерами, но многие рядовые левые эсеры со всем революционным пылом борются против всех врагов Советов, в том числе и против членов своей же партии. Вот как расползаются кисельные берега этой самой «революционной» буржуазной партии. Поэтому не равняй с эсеровскими руководителями «сочувствующего» Дайкина.
— Но почему начальником тюрьмы назначили именно Дайкина?
— Осмотрим ИТД, и я тебе отвечу, — спокойно говорит Куликов. — Во всяком случае, он хорошо кормит заключенных.
Молча допиваю компот. На какие же деньги Дайкин покупает роскошные добавки к тюремному пайку? Ведь артисты дохода не приносят.
Личные дела всех заключенных уже просмотрены. Три человека очень сомнительны; похоже, они скрывают свое прошлое. Надо будет вместе с Чека заняться их проверкой. Один преступник — поручик Гронин — найден. Только ради него стоило ехать в Надеждинск. Может быть, Гронин укажет тропу и к князю Мещерскому: волки знают логова своих собратьев. А такие беляки не складывают оружия до своего смертного часа, и князь ходит по советской земле, как тигр-людоед, выискивая добычу.
Дайкин нас приглашает познакомиться с мастерскими исправтруддома, Мы идем по тюремному двору мимо главного корпуса.
Молодцеватый охранник в длинной кавалерийской шинели услужливо открывает дверь во внутренний двор тюрьмы — там размещены мастерские.
Дайкин стремительно уходит вперед. А Куликов спрашивает:
— Как ты думаешь, какая профессия тут процветает?
Я гляжу на него и молчу. В тюремных условиях можно выскабливать деревянные ложки и сваривать стальные сейфы. Были бы учителя, материал да рынок сбыта.
— Ты недогадлив, — не унимается Куликов. — Ремесло не может возникнуть на голом месте. Кто-то должен увлечь людей своим любимым делом. А в тюрьме есть такой мастер… Ну? Дайкин-то кто?
— Сапожник! — вырывается у меня, — и мы действительно входим в сапожную мастерскую.
Сдержанный гул непрерывной работы стоит в длинном, похожем на цех завода помещении. Не меньше полусотни человек трудится здесь. За маленькими столиками, поставленными в несколько рядов, постукивают молотками молодые люди — наверное, юнкера и младшие офицерики. У всех в руках сапоги. У большой машины, похожей на швейную, склонился пожилой человек с вислыми казацкими усами. На длинном столе растянуты куски кожи, и два заготовщика о чем-то спорят, прикладывая к блестящему материалу шаблоны. А на полке у окна стоят готовые сапоги, точь-в-точь такие, как на столе у Мироныча.
С нашим приходом работа не прерывается, никто не встает, не спешит к нам навстречу. Не видно любопытных взглядов — все заняты делом. Дайкин уже снял пальто. Поверх синей косоворотки у него, оказывается, темный фартук с большим карманом. Мечтательно улыбается начальник. Вот тут он в родной стихии.
— Я сейчас покажу им образцы экономного кроя! — говорит Дайкин и достает из кармана фартука сапожный нож.
— Но прежде познакомьте нас с генералом Яворским, — останавливает его Куликов.
Мы знаем, что два белых генерала содержатся в Надеждинской тюрьме. Иванова мы уже видели на свидании с женой А каков сейчас осужденный трибуналом к десяти годам заключения генерал Яворский?
— О! Это большой мастер! — с уважением говорит Дайкин. — Быстро освоил дело. Наша профессия у него была в крови… Иван Иванович! — кричит Дайкин.
Широкоплечий, бородатый мужчина лет сорока пяти, в фартуке, накинутом на нижнюю рубаху, подходит к нам, чуть склоняя голову, произносит:
— Добрый день!
Куликов протягивает ему руку, крепко пожимает. Здороваюсь и я. Ладонь у бывшего генерала широкая, мозолистая. Держится он уверенно, спокойно спрашивает:
— Чем могу служить?
— Пройдите в конторку, товарищи, — советует Дайкин. — А меня простите. Поработать хочется.
В маленькой конторке пахнет кожей и клеем. Какие-то мешки и ящики громоздятся у стены. Иван Иванович приносит сапожные табуретки, и Куликов представляется Яворскому.
— Может быть, Иван Иванович, — спрашивает Куликов, — у вас имеются какие-либо жалобы и пожелания?
— Жалоб нет, — уверенно отвечает Яворский. — Материал мы кое-как достаем. Заказчиков много. Условия для жизни и работы сносные. А больше ничего и не надо сапожному мастеру, — улыбается он.
— Но ведь эта профессия у вас временная? — спрашивает Куликов. — Так, генерал?
Большие светло-голубые глаза у Яворского. Он спокойно смотрит на собеседника, не отводит взгляда. Яворский в первую мировую войну был награжден двумя георгиевскими крестами за личную храбрость. Так должен же храбрый человек быть и откровенным.
— Моя профессия сейчас определилась окончательно. Я сапожник. Так лучше и для меня, — отвечает Яворский и, чуть склонив голову, добавляет: — и для России…
Вот как! «…и для России»… Генерал Яворский командовал уральским корпусом в армии Колчака. В составе корпуса были части, сформированные не только монархистами, но и меньшевиками и эсерами. Такой белый генерал долгое время мог бы быть магнитом для различных контрреволюционных сил. А Яворский-мастеровой примером своим будет звать к полезному труду тех своих бывших сослуживцев, которые еще не сложили оружия.
— Иван Иванович, — говорит Куликов, — вам не мешают работать некоторые… заключенные?
Улыбнулся Яворский, погладил широкой ладонью колено:
— В меру своих сил… Но трудно фантастические проекты противопоставлять конкретному делу. Мастерская будет расширяться. Если не будет внешних осложнений… летом откроем свой цех по выделке кожи.
«Внешних осложнений»… На что намекает Яворский?
— Скажите, Иван Иванович, — продолжает Куликов, — вы встречались с князем Мещерским? Начальником артиллерии бронепоезда «Белая Сибирь»?
Помрачнел Яворский. Не любит, когда вспоминают прошлое. Ничего, терпи, генерал! Долго еще тебе носить груз прошлых лет.
— Никому из этих… вешателей я не подавал руки. Считаю, что своими действиями они позорили Россию! — четко отделяя каждое слово, произносит Яворский. Чувствуется, что эти мысли давно уже оформились у него. Подумав, Иван Иванович тихо добавляет: — А на все предложения Мещерского я ответил категорическим отказом.
Стоп! Надо обдумать сказанное Яворским. Ведь о каких-то давнишних предложениях речи быть не может. Генерал, командир корпуса, просто не стал бы слушать какого-то ротмистра-карателя. А вот сейчас, если генерал в тюрьме, а князь на воле, роли переменились. Князь может, что-то предлагать, и генерал ответит. Проговорился Яворский. Может, он думал, что мы его допрашиваем о связях с Мещерским?
— Вы можете сказать нам, какие были предложения? — наклоняясь к генералу, спрашивает Куликов.
Выпрямился Яворский, прищурил глаза. Отрицательно покачал головой:
— Прошу извинить… Не хочу опережать события и на старости лет становиться фискалом.
Задумался Яворский. Затем ровным голосом добавил:
— А на очной ставке с этим князьком скажу все!
Тишина наступает в конторке. Трудно далась последняя фраза генералу. Ведь она подводит черту под всей белогвардейской деятельностью Яворского. Только осудив свое прошлое, он может быть свидетелем обвинения по делу карателя Мещерского.
Куликов встает и молча пожимает руку Ивану Ивановичу.
За стеной не смолкает напряженный ритм работы. Стучат молотки, строчит швейная машина. Весь этот гул покрывают слова Дайкина:
— Точный раскрой — как песня без лишних слов!
Молодец Дайкин, начальник ИТД, так похожий на красногвардейца. В этих мастерских он освобождает заключенных от груза прошлых лет, учит труду тех, кто умел только разрушать. Но даже передовым из них, таким, как сапожник Яворский, много надо осознать и пережить, чтобы перекроить свои души по лучшим образцам.
— В Надеждинском исправдоме, как в Ноевом ковчеге, собрались самые различные остатки белогвардейщины, — говорит Куликов. — Здесь и сапожники и генералы. Одни начали новую жизнь, другие бредут по старой дороге с коротким концом — смертью. Ведь любая попытка выступить против Советской власти — самоубийство. Согласен?
Мы спускаемся в лощинку, к белым зданиям больницы, где лежит комиссар караульного батальона. По дороге забрасываю Куликову вопросами, горячусь и возмущаюсь.
От тюрьмы к больнице протоптана в снегу узкая дорожка, и, чтобы сказать все в лицо Куликову, приходится шагать сбоку, проваливаясь в глубокий снег. Но я не могу молчать!
Как ведет себя комиссар: в тюрьме извращают советские декреты — комиссар молчит. В батальоне появились «гусары смерти» — комиссар закрывает глаза. Войцеховский подмял под себя батальон, а комиссар забрался на больничную койку, от греха подальше. Я ему покажу молочную кашку! Нашел время отсыпаться в больнице!
— Погоди! — морщится Куликов. — Оставь хоть частицу своего возмущения на обратный путь.
Мы уже на больничном дворе, и надо умолкнуть. По стертым ступенькам поднимаемся на крыльцо главного корпуса. Куликов открывает дверь.
В длинном коридоре стоят кровати. На них лежат и сидят больные, укрытые серыми одеялами, шинелями, платками. Тяжелый запах пота, гноя, лекарств кружит голову. По узкому проходу между койками двигается пожилая сестра, разливая из ведра всем больным в кружки темную жидкость — как видно, хвойный настой.
Кабинет главврача так мал и узок, что, открыв дверь, я останавливаюсь на пороге: входить некуда. На длинной кушетке лежит больной. Его осматривает худой высокий старик в белом халате и докторской шапочке. Наклонившись к больному, врач стал боком и загородил вход в комнату.
— Нуте-с! — говорит врач, ощупывая живот больного.
Мы молчим. Старик опускает на больном рубаху и поворачивается к нам:
— Я вас спрашиваю! Зачем пожаловали?
Куликов становится на пороге кабинета:
— Нам надо поговорить с вами наедине.
Врач недовольно оглядывает нас, но все же говорит больному:
— Топай на койку, паря. К пасхе дома будешь!
Мы садимся на кушетку, а доктор отходит к окну и свертывает большую цигарку.
— А вам я не разрешу курить в больнице! — ворчливо говорит он, — И прошу изъясняться коротко. У меня прием.
— Мы из армейского трибунала, — представляется Куликов, — нам надо поговорить с больным — комиссаром караульного батальона.
Старик выпускает клуб дыма в форточку и каким-то другим, сразу охрипшим голосом говорит:
— Умер сегодня комиссар…
Я смотрю на покрытое синими прожилками лицо врача, на седую бородку и не могу сразу осмыслить то, что он сказал. Умер? Как же так?
— Умер?! Комиссар батальона?
— Да… — тихо и печально говорит врач. — Сгорел человек. Легкие у него — паутинка. На итальянских курортах ему бы свой век доживать. А он — в дождь, снег, мороз, до конца на износ шел. Последняя его поездка была в села, по партийным делам. И вот двухстороннее воспаление легких. Сегодня утром наступил конец.
— И ничего нельзя было сделать?! — вырывается у меня.
— А вы проверьте, молодой человек. И отдайте виновных под суд. Да-с! — гневно повышает голос доктор. — Надеждинскую медицину надо к стенке поставить! И сжечь этот старый клоповник! Разве это лечение — два термометра и банка йода на всю больницу? Так-то!
Руки старика дрожат, рассыпалась махорочная цигарка. Куликов глухо говорит:
— Простите… Мы видим, как вам тяжело…
В большой светлой палате тишина. Здесь лежат тяжелобольные. В углу, отгороженная простыней, койка комиссара. Пришли санитары с носилками. Труп надо унести в мертвецкую. Больным нехорошо быть в соседстве с мертвым. Да и место нужно другим.
Санитары легко поднимают худое тело с кровати, кладут на носилки. Вижу ежик седых волос, широкий рубец на лбу. Высоко поднимая носилки, чтобы не задеть за спинки кроватей, уходят санитары. И нет уже комиссара. Любил и ненавидел человек, боролся и мечтал. Все кончено. Какая память останется о нем?
Приподнялся больной на соседней койке, тяжело дыша спросил:
— Товарищи! Вы из штаба армии? Ждал вас комиссар.
— Ждал? — переспрашивает Куликов и наклоняется к больному.
— Еще как. Он ведь рапорт послал в штабарм, должны, были приехать. А умирал спокойно, будто знал, что вы уже здесь…
— Документы умершего у меня в кабинете, — тихо говорит доктор, и мы уходим из палаты.
В носовой платочек с синей каймой завернуто все то, что осталось от комиссара. Партбилет, удостоверение личности, справки военных госпиталей о лечении. Обыкновенные документы. У тысяч комиссаров Красной Армии хранятся в нагрудных карманах гимнастерок такие же.
А записная книжка особенная: очень уж старая, потертая; чтоб не рассыпались листки, перехвачена резинкой. На обложке с трудом можно прочесть: «Товарищъ на 1917 годъ». Как попала эта гимназическая памятка к солдату? Может, купил в последнюю минуту перед отправкой в царскую мясорубку, на Западный фронт, а может, случайно подобрал у разбитого магазина в первые дни революции? Короткие записки начинаются с марта 1917 года. Но это не дневник. Вначале идут подсчеты оружия и продовольствия, списки красногвардейского отряда. Вот основные положения первых декретов Советской власти: некоторые буквы расплылись — запись шла на улице, под дождем.
— Ты потом просмотришь всю книжку, — замечает Куликов, — а сейчас ищи последние страницы.
По торопливым заметкам комиссара можно вспомнить всю историю недавних лет. Он всегда был там, где трудно приходилось стране. 1918 год, осень, Астрахань, госпиталь. Шуточный куплет об украинских националистах того времени: «Ще не вмерла Украина от Одессы до Берлина!» 1919 год — Петроград: рисунок захваченного английского танка. 1920 год — Минск, Западный фронт. Последние бои под Койданово. Ранение, эвакуация в Сибирь. Ага! Вот наконец-то Надеждинск, карбат. Середина 1921 года…
Встав к окну, читаю короткие записи последних месяцев. Идут планы бесед и лекций; календарь работ; большая выдержка из статьи В. И. Ленина «О значении золота теперь и после полной победы социализма»:
«Это кажется странным. Коммунизм и торговля?!.. Когда мы победим в мировом масштабе, мы, думается мне, сделаем из золота общественные отхожие места на улицах нескольких самых больших городов мира… Пока же: беречь надо в РСФСР золото, продавать его подороже, покупать на него товары подешевле…»
Куликов и доктор о чем-то разговаривают, в кабинет заходит санитарка и отвечает на вопросы. Я ничего не слышу. Вот знакомые фамилии. Краткие характеристики комбата Вязя, начштаба Войцеховского, председателя исполкома Енисейского. Мне сейчас некогда все это читать. А почерк у комиссара становится все четче, записи лаконичней. Много работал над собой коммунист.
Последние странички книжки. Четкая запись:
«Дело Барышева.
Командир взвода, недавно принят в РКП(б). По документам — из батраков. Местный, село Ладонки. „Адъютантик“ Войцеховского. Подозрительные связи. „Кронштадтские“ настроения.
Проверить».
Внизу приписка, сделанная наспех тупым карандашом:
«Был в Ладонках, на родине Барышева. Отец его — кулак: 2 батрака, 4 лошади, 6 коров, 2 заимки в тайге, скрытые от налога. Поставить вопрос о партийности».
Все. Больше ничего не успел записать комиссар. Смерть не разбирается, закончил свои дела человек или нет.
— Копии рапорта в книжке нет? — спрашивает Куликов. — Хотя комиссар писал свой рапорт уже здесь, в больнице, без черновика. Придется поискать подлинник. Письмо было вручено твоему знакомому — «ястребу», заведующему почтой.
— За этим столиком писал комиссар свой последний рапорт, — добавляет доктор. — Пришел он в больницу с высокой температурой и коня хромого в поводу привел. Двадцать километров пешком в мороз шел. В Ладонках ранили коня. Я комиссара на койку отправляю, а он бумагу просит. Дал ему чистые бланки «истории болезни». Ушел комиссар в палату с конвертом в руках и вскоре вручил свое письмо начальнику почты. Тот ведь к нам каждый день за корреспонденцией заходит.
Ясно. Письмо в штабарм не дошло. Был там перед нашим отъездом Куликов. Застрял рапорт в Надеждинске. Ну, «ястреб», продолжим с тобой разговор о чужих письмах! Но ведь один ответ будет у него: «отправил». Попробуй докажи, что рапорт не попал в почтовый мешок!
— Скажите, доктор, — спрашивает Куликов, — вы видели труп Яковлева?
— Нет, — покачал головой старик. — Его не привезли в наш морг. На осмотр был вызван почему-то доктор Никитин, венеролог по специальности. В медицинском акте закручено что-либо невразумительное? Не удивляюсь.
— Нам надо выяснить, из какого пистолета застрелился Яковлев, — произносит Куликов. — Вы должны помочь нам, доктор.
— Вы хотите провести эксгумацию? — спокойно спрашивает старик и начинает сворачивать большую цигарку.
Эксгумация! Будет ли более трудная работа по всему делу? Надо раскопать могилу, доставить труп в морг, присутствовать при вскрытии разложившегося тела…
— Если это нужно для дела, — продолжает врач, — нуте-с! Согласен. Только делать это надо ночью — днем я занят.
— Очень надо, доктор, — отвечает Куликов. — Сегодня же под утро поработаем, хорошо?
— Труп доставьте в мертвецкую. Одевайтесь потеплее, там и проведем вскрытие. Моя квартира во дворе. Вам покажут. А сплю я чутко.
В дверь стучат. «Сейчас!» — отвечает доктор. Мы поднимаемся. Старик задумчиво смотрит на меня, затем медленно произносит:
— Прошу вас, не осуждайте медицину без достаточных оснований. И не делайте скоропалительных выводов. Доктора не волшебники и «живой воды» в своем распоряжении не имеют.
Вздохнув, старик посмотрел на пол и тихо добавил:
— В этой комнате белые каратели зарубили молодую женщину, способного врача. Видите ли, она не сумела спасти есаула бронепоезда, искрошенного в пьяной драке. Так-то, молодой человек…
Домик врача во дворе, и мертвецкую показывает нам пожилая санитарка Степанида. Я спрашиваю ее:
— А какую женщину зарубили белые в приемном покое?
— Забыть ее никто не может! — отвечает Степанида. — Такая красивая была, тоненькая, как березка. Таней звали. Нашего главврача единственная дочь. Хоть бы покарал кто ее убийцу! Ведь было-то как…
Сильный ветер гонит по небу низкие тучи. Быстро меняется погода весной. Уже скрылось солнце, померк день, похолодало.
Ротмистр Мещерский зарубил Таню: Степанида узнала князя на групповой фотографии. Рядом с полковником Терентьевым сидит ротмистр: у него гладко зачесанные волосы, тонкие губы, шрам у правой скулы — чья-то пуля ошиблась на пять сантиметров. И светлые глаза, надменный взгляд. Таков князь Мещерский, палач и убийца, зверь, на которого нужна облава без отдыха и до конца.
Ветер гнет тонкие березки в больничном саду.
Я бреду по тропинке поодаль за Куликовым и, сняв шлем, обтираю снегом разгоряченное лицо.
Словно круги по воде от брошенного камушка, возникают все новые и новые обстоятельства вокруг дела Яковлева. Многое, чем мы занимаемся, не имеет прямого отношения к делу. Но в трибунале не принято проходить мимо любых нарушений советского порядка. Мы будем докладывать в штабарме о руководителях караульного батальона, напишем в Москву об извращениях исправительной политики в Надеждинске, расскажем в губернском здравотделе о бедах городской больницы. А сейчас Куликов заканчивает расследование комиссара о Барышеве.
Я сижу в маленькой библиотеке карбата, просматриваю записную книжку комиссара и наблюдаю за командиром батальона.
Удивительные повороты бывают в жизни. Меня только что выставили за дверь, но я доволен. Правда, тут примешана доля злорадства: меня удалили не одного, а вместе с Вязем, комбатом. Он стоит у окна спиной ко мне, и кажется, что даже полы его длинной шинели вздрагивают от бешенства.
Посмотрим, какую характеристику дал ему комиссар:
«Иннокентий Вязь — по виду, характеру, способностям — дуб. Унтер царской армии. Приказной служака. Расшевелить его книгами не удалось. Скрывает свою малограмотность. Опирается на Войцеховского…»
Высокий и плотный мужчина Иннокентий Вязь. Прошелся по комнате — половицы прогнулись, положил кулак на стол — дрогнули доски. Одет Вязь картинно: мохнатая черная кубанка с малиновым верхом, длинная шинель, блестящие сапоги «фирмы Яворского». Поверх шинели — ремни и маузер в деревянной кобуре.
Такому Вязю парадом командовать, рапорт отдавать Блюхеру. А его выставили с закрытого партийного собрания ячейки батальона! Правда, вместе со мной.
Всего двенадцать коммунистов в батальоне, но расставлены они так, что вся жизнь части под их влиянием. Хорошо поработал комиссар! Крепкие ребята — двенадцать большевиков. А тринадцатый — Барышев, Он был «на заметке», но материалов, собранных комиссаром, в батальоне не знали. Как только Куликов рассказал об этом, было решено немедленно провести собрание.
Все двенадцать собрались через час. Председателем выбрали Афанасьева, пожилого оружейника. Он предложил проверить у всех партбилеты, так как собрание будет закрытое. Мой комсомольский билет и служебное положение в расчет не взяли и предложили покинуть собрание. Немного вежливей обошлись с Вязем: выслушали его заявление о том, что он с восемнадцатого года «сочувствующий» большевикам, и проголосовали единогласно, что оставлять его на собрании не следует. Но добавили, что в конце собрания его немедленно информируют о принятых решениях.
Вязь молча ходит по комнате, а я проглядываю книжку комиссара. Хорошо бы оставить ее у себя. Сколько раздумий вызывают записи!
После тяжелого ранения на Западном фронте он написал:
«Если меня демобилизуют, где я найду свое счастье?»
Напрасно раздумывал комиссар. Вот если Вязь уйдет из армии, руководящей должности ему не доверят, а стать рядовым тружеником он не захочет. Комиссар был бы доволен любой работой. Как будто одинаковые люди: оба прошли фронтовую школу, оба с первых дней в революции. Но один жил ради идеи, а другой топчется вокруг собственного монумента. Нарушаю молчание:
— Товарищ комбат! Как вы оценили историю с Яковлевым?
Он останавливается, поправляет кобуру маузера, машет рукой;
— Мальчишка, понимаешь! Остался бы жив, я б его на гауптвахте сгноил!
— А может, его смерть как-то связана с переменами в тюрьме?
— Ну вот еще! — пожимает плечами Вязь. — Наше дело — охрана, по инструкции, а внутренние порядки — это другое ведомство. Там товарищ Енисейский делает то, что положено. Он за все и отвечает.
— Ваш начальник штаба сегодня был на работе?
— Нет его что-то, — отвечает Вязь, и тень заботы ложится на его лицо. — А он тебе нужен?
С чего это вдруг Вязь обращается со мной так фамильярно? А, понятно! Это у него такая манера разговаривать с младшими. Представить бы его нашему председателю трибунала, он преподал бы Вязю правила вежливости. Недавно у нас член коллегии Железнов за «тыканье» одному арестованному беляку пять суток под домашним арестом сидел.
Но я не успеваю ничего сказать — нас приглашают на собрание. Вязь подходит к столу президиума и грузно опускается на стул. Я присаживаюсь рядом с Куликовым. Председатель собрания объявляет:
— Нами принята резолюция, которую решено немедленно довести до сведения командования батальона и следственных органов.
Он берет в руки листок бумаги и читает:
— За сокрытие своего кулацкого происхождения и обман партии Барышева Леонида из рядов РКП(б) исключить. Ходатайствовать перед командованием о досрочной демобилизации Барышева из Рабоче-Крестьянской Красной Армии как социально-чуждый элемент.
Вскочил комбат, отшвырнул стул.
— Гад! Ты что же меня обманывал? Втерся в доверие, понимаешь!
Только сейчас я увидел Барышева. Он сидит в первом ряду, низко опустив голову. Шагнул к Барышеву комбат, схватил за нашивки на гимнастерке, тряхнул комвзвода.
— Кулачье, понимаешь! Честного военспеца, товарища Войцеховского подводит! Ух, вражина!
Размахнулся Вязь, но его руку перехватил пожилой коммунист, сидевший рядом.
— Погоди, комбат! Представлений нам не устраивай. А о своем «честном военспеце» сейчас такое услышишь — ноги задрожат!
Побагровело лицо у Вязя. Он задыхается.
— Что?!
Встает Барышев, обмякший, растерянный.
— Я говорил… еще ночью… это самое…
— Не тяни! — требует председатель собрания.
— Сбежал Войцеховский! После допроса…
— Какого допроса? — перебивает Вязь.
— Товарищи трибунальцы поговорили маленько с нашим «военспецом». Очень интересную историю нащупали, — поясняет пожилой оружейник.
— Без моего ведома? — повышает голос комбат.
— И без твоего ведома, — сурово отвечает председатель. — Барышев вывел Войцеховскому коня, вынес из казармы карабин и сумку гранат. Ищи своего начштаба в тайге, Вязь!
Пошатнулся комбат, прохрипел:
— Что?! Провокация!
Зашумели коммунисты:
— Потише, комбат! Не бросайся словами!
Стучит по столу председатель:
— Спокойно, товарищи! Продолжай, Барышев!
— Мне было приказано… — бормочет Барышев. — Я разве знал…
— Ясно! — хлопнул по столу ладонью оружейник. — Клади партбилет, Барышев!
Долго отстегивает пуговку кармана гимнастерки Барышев, медленно достает красную книжечку, протягивает ее в президиум. Вдруг какой-то предмет вываливается из партбилета, со стуком падает на пол, катится под стулья. Барышев нагибается, но я уже поднимаю с пола медный пятак царской чеканки. Давно не держал я в руках таких монет, забыл, как они выглядят. Но этот пятак какой-то особенный с двух сторон одна и та же чеканка — орел! А решки — нет. Фальшивая монета. Постой, постой… В детстве на окраине Вильны, в Сулганишках, нас обманывал один парень таким пятаком.
Барышев протягивает руку.
— Фальшивый пятак, — говорю я. — Зачем вы его хранили? Играли без проигрыша, ведь всегда выпадал ваш орел?
— Выходи! — кричит Вязь. — На гауптвахту! Ты мне за все ответишь!
Идет к дверям Барышев, испуганно оглядывается. За ним тяжело ступает комбат. Гулко хлопает дверь.
— Продолжаем собрание, — говорит председатель. — Информацию о текущем моменте сделает работник Реввоентрибунала армии товарищ Куликов.
Пересаживаюсь так, чтобы видеть лица всех коммунистов. Куликов говорит негромко, короткими фразами. Его речь негладка, но жива и доходчива. Кажется, что не где-то в далекой Туле, а тут, вместе с Куликовым, мы протестуем против выезда Владимира Ильича Ленина в Геную, опасаясь покушений на него; в армии Блюхера стоим на подступах к Владивостоку, ожидая отвода японских войск, чтобы последним мощным штурмом выкинуть белогвардейскую нечисть из Приморья; оглядываем весенние поля страны, тоскующие в ожидании посева…
Не отрывает взгляда от докладчика суровый помкомвзвода, шахтер: в кожу лица его навсегда въелись маленькие черные крапинки. Наклонился вперед и замер в неудобной позе молодой парень с чуть раскосыми глазами — наверное, бурят. Оружейник батальона Афанасьев рассматривает свои тяжелые потрескавшиеся ладони и изредка согласно кивает головой.
Да, многое нам надо. Ведь начинаем мы хозяйство около нулевой отметки. Нужен хлеб, чтобы выжить, — на Поволжье голод. Нужны обувь и топливо, золото и машины, электростанции и самолеты, чтобы встать на ноги, двигаться вперед и расти. Нет предела нашим желаниям. А хватит ли воли и силы?
— На повестке дня заключительный вопрос! — объявляет председатель собрания. — Встанем, товарищи, и споем «Интернационал».
Гордо подняв голову, я пою вместе со всеми. В единое целое объединяет нас партийный гимн. Ясные дали встают перед нами. Все трудности будут преодолены, и нет такой вражьей силы, которую мы не сокрушим. Мы идем вперед единым коллективом, и всегда рядом локоть товарища-коммуниста.
Мы наш, мы новый мир построим…
…Кажется мне, что с нами поет и погибший комиссар.
Я сижу на толстом чурбаке в проходе зала «Красного дома». Рядом таким же образом устроились Нина и Куликов. Сейчас должен начаться концерт заключенных исправдома.
Сидеть неудобно, но когда мы пришли в клуб, все места уже были заняты. Нина посоветовала принести со двора по чурбаку, и мы торчим выше рядов, оглядывая публику.
Большинство зрителей одеты в серые шинели, старые полушубки, телогрейки мазутного цвета. Ведь магазины одежды закрылись пять лет назад, а содержимое городских шкафов и сундуков перекочевало к кулаку в обмен на зерно и картошку. Но в зале видны и хорошо одетые люди, яркими пятнами выделяется несколько групп горожан, приодевшихся к сегодняшнему концерту.
Невдалеке от нас расположилось большое семейство: дама с блестящим веером, седой старичок в черном костюме, две барышни с разноцветными бантами в косичках. Ближе к сцене виднеются черные кружевные шали, стоячие воротнички гимназических мундиров, цветные платочки. Приоделась и наша Ниночка: на ней темное шуршащее платье, зеленая вязаная кофточка с блестящими пуговицами, белый пуховый платок.
Становится жарко, слишком много народу в зале. Большинство зрителей уже сняли шинели и пальто. Расстегиваю шинель, засовываю в карман шлем. А Ниночка не хочет сбросить платок. Долго ли она будет прятать от меня шрам на лице?
— Ниночка! Енисейский в зале? — спрашивает Куликов.
— Конечно! — уверенно отвечает Нина. — Он сидит в первом ряду, в кожаном пальто.
Я приподнимаюсь. Ну конечно, такой деятель должен выглядеть архиреволюционно: длинное кожаное пальто, в руке кожаная фуражка, на ремне через плечо маузер в деревянной кобуре, нога закинута на ногу, чтобы всем были видны высокие сапоги.
— А из укома партии никого нет?
— Не вижу, — отвечает Нина. — Сейчас все укомовцы в селах. Идет подготовка к посевной.
В зале полутемно. На стенах висят большие керосиновые лампы, но они притушены перед началом концерта и коптят. Нет электричества в Надеждинске. Оккупанты, отступая, так разрушили электростанцию, что второй год продолжаются восстановительные работы.
Высокий мужчина в английском френче выходит на авансцену и долго трясет большим школьным звонком. На рампу выносят керосиновые лампы.
Занавес начинает медленно раздвигаться, и со сцены доносится мелодичный звон. Где-то далеко рождается берущая за душу песня: «Слышен звон кандальный».
На полутемную сцену медленно выходят каторжане. Они негромко и красиво поют:
…Путь сибирский, дальний…
Нашего товарища на каторгу ведут…
В зале раздаются аплодисменты. Многие зрители встают. Какая-то женщина громко рыдает. А хор, гремя кандалами, продолжает:
Затянем же песню, забудем лихую беду…
Першит в горле. До слез жалко несчастных кандальников, по воле царских сатрапов оторванных от семей, кинутых в далекую Сибирь.
Я вздрагиваю. Из партии каторжан выходит вперед генерал Иванов. Он с пренебрежением отнесся к актерскому маскараду. Серая куртка лишь наброшена на плечи, из-под нее хорошо видна военная гимнастерка. Брюки генерал так и не переодел, а вместо кандалов он держит в одной руке блестящие наручники. Монархист, колчаковский генерал, «военный советник» кулацкой банды выступает в роли пострадавшего.
Хорошо поставленным голосом Иванов запевает:
Уж, видно, такая недоля написана нам на роду!
Сволочь! Песня украдена и присвоена. Ее сложили революционеры, отдавшие жизнь ради счастья народа. Как же могут исполнять ее сейчас белогвардейцы — жандармы и каратели, вызывая сочувствие к своей судьбе? Кто им позволил взять священные реликвии — серые бушлаты и тяжелые кандалы бывших политкаторжан — для контрреволюционной демонстрации? Ведь они выступают как осужденные советским судом. И слова такой песни хлестче пулемета бьют по революции! Куликов легонько хлопает меня по плечу:
— Если тебе надоело слушать хор, сходи поговори с руководителем драмкружка.
Встаю и укладываю чурбак на пол. Куликов придерживает меня за рукав шинели:
— Смотри же не торопись. Веди разговор, как мы условились.
Громко стуча каблуками, иду к сцене. Енисейский оборачивается на шум, старичок во втором ряду хрипит: «Тише!» Не обращаю внимания. Маленькая дверь за кулисы открывается со скрипом. Шагаю по ступенькам и сразу же сталкиваюсь с Дайкиным.
— Где руководитель драмкружка?
— Пальмиров ждет вас, волнуется. Я предупредил его и сделал все, что мне поручили, — улыбается Дайкин.
— А Гронин изолирован?
— Конечно, — кивает головой Дайкин. — Он нагрубил охране и посажен в одиночку.
Бывший «актер императорских театров» Серж Пальмиров топчется невдалеке. Одет он в черный костюм, в кармане полосатой жилетки большие часы на серебряной цепочке. Увидев меня, Пальмиров в изумлении таращит глаза: мы ведь хорошо знакомы. Я арестовывал этого Сержа два года назад. Он вроде бы пополнел с тех пор, во всяком случае, лицо его не так помято. А вот волос поубавилось — лысину прикрывает только один рыжеватый завиток.
Пальмиров сгибает спину в поклоне, а я здороваюсь сухо, в упор разглядывая актера. Блистал на сценах Сибири Серж Пальмиров. Играл героев в революционных пьесах. Внезапно город, где был Серж, заняли белые. Пальмиров продолжал выступать в театре, но в другом репертуаре: вместо красных комиссаров играл роли белых офицеров. Однажды Пальмиров шел по городу в компании «поклонников своего таланта» — белых карателей. Узнав среди прохожих секретаря горкома партии Кравцова, оставленного в городе для подпольной работы, Серж выдал его контрразведке. Виселица на центральной площади уже была готова. Лишь смелый налет на тюрьму спас жизнь подпольщика.
В судебном заседании трибунала Пальмиров пытался доказать, что искусство бесклассово и артистам безразлично, на какой стороне сражаются «поклонники Мельпомены». А свое предательство Пальмиров объяснял врожденной болтливостью — «недержанием речи».
Выступившая обвинителем по делу актриса фронтового театра назвала Пальмирова «проституткой в штанах».
И вот Серж в Надеждинском ИТД и снова на артистическом поприще.
Дайкин проводит нас в маленькую комнату, заставленную реквизитом, ставит на столик лампу и уходит, плотно прикрыв дверь. Надо выбить Пальмирова из привычной колеи, чтобы он не играл заготовленную роль, а стал самим собой и говорил правду.
— Рассказывайте, — роняю я, усаживаясь в кресло.
— Что?! — Пальмиров всплескивает ладонями и закатывает глаза: это из роли какой-то «невинной жертвы».
— Все, что вам надо сообщить следователю военного трибунала, — сурово произношу я. — Может быть, вы отказываетесь давать показания?
— Нет, нет! — торопливо отвечает Пальмиров и просит: — Разрешите курить?
Не спешу с ответом. Пусть поволнуется.
— Морфий употребляете до сих пор?
— Уже отвык… — смущенно улыбается Серж. Бесцветные глаза его бегают по сторонам, руки дрожат. Актерский наигрыш пропал. Защитная кожура раскололась, и передо мной трусливый человек.
— Садитесь и курите. Для вас же лучше сказать все. Один раз вам удалось избежать расстрела. Но тот, кто второй раз поднимет руку против Советов, на снисхождение рассчитывать не может.
На лбу Пальмирова выступили крупные капли пота. Он сипит:
— Но я ничего не знаю…
Сейчас актерик готов спасать себя — на других ему наплевать. Что ж. Вручим ему ниточку надежды.
— Нам многое известно. Войцеховский бежал в тайгу, но человек не зверь, долго в лесу не проживет. Пронин… нет, вернее Гронин! — так ведь? — заключен в одиночку. Возможно, вы были только свидетелем того, что произошло в «Красном доме»…
— Я только руководил работой драмкружка, — торопливо говорит Пальмиров, — некоторые… э… странности… я старался не замечать…
— Какие?
— Ну, например… Войцеховский всех молодых командиров карбата включил в драмкружок. Среди них были… э… неспособные люди… Я преподавал кружковцам большой цикл «светских манер». Зачем это?
— Какие пьесы вы ставили в кружке?
— Произведения мировых драматургов… — запнувшись, отвечает Пальмиров.
— В том числе и реакционера Мережковского?
— Не по своей воле, — словно защищаясь, поднимает руки Пальмиров. — Было предложение Войцеховского, а это равно приказу!
— Копию приказа Войцеховский вам пришлет из тайги?
Пальмиров торопливо вынимает из кармана кусок белой материи в пятнах грима и вытирает шею. Затем начинает прикладывать эту тряпку, как промокашку, ко лбу. Оказывается, он наложил себе грим к концерту. Хорош же он будет без прикрас.
— Я только выполнял распоряжения… старался изо всех сил… я не знал… — лепечет Пальмиров.
Итак, Войцеховский хотел превратить драмкружок в подобие школы буржуазной морали. Важно ведь пустить первую червоточину в молодую душу. Для начала чуть-чуть сместить представления о буржуазном обществе, идеализировав нравы прошлого. Потом подсунуть всяческие «кодексы чести», противопоставив сословные связи классовым. В некоторых воинских соединениях царские офицеры пытались взорвать Красную Армию изнутри. Их тактика была схожа. И результат был такой же: провал на первых шагах. Но хватит говорить об этом с Пальмировым. Сами командиры лучше расскажут о всех действиях Войцеховского. А лысый актер пусть вспомнит Яковлева и ту, последнюю ночь.
— Как краском Яковлев стал суфлером?
— О! История с Яковлевым трагична… — Пальмиров комкает грязную тряпку и прикладывает ее к глазам. — Это был изумруд в нашем коллективе. Из простой рабочей семьи, а возвышенная натура. Героев хотел играть. Романтической литературой увлекался. Самолюбив и вспыльчив. Быть бы ему большим актером. Однажды Яковлев не отпустил из тюрьмы на репетицию нашего постоянного суфлера Пронина… простите, Гронина. Войцеховский в очень грубой форме предложил самому Яковлеву заменить суфлера. Я надеялся, что Яковлев откажется, ведь сценического опыта у него не было. А Витя залез в суфлерскую будку и взял книгу в руки. Да, совершенно верно, Мережковского. Поначалу у Яковлева не шли реплики…
— А вы смеялись?
— Нет, что вы! Я только требовал четкости. Сердилась наша премьерша, Зина. Да, Гронина. Естественно, она была недовольна тем, что Яковлев не выпускает ее мужа из тюрьмы. Однажды в камерной репетиции участвовали только Зина и Барышев — этот тупой чурбак.
— А Войцеховский присутствовал?
— Он старый друг семьи Прониных, простите, Грониных, и всегда заходил к нам, провожал домой Зиночку.
— На этой репетиции возникла ссора?
— Вы знаете? — удивился Пальмиров. — Тогда, что ж… Я могу быть откровенным. Зина вызвала ссору. Она неожиданно бросила бокал, конечно бутафорский, в суфлерскую будку и обозвала Яковлева мальчишкой и хамом. Виктор прекратил репетицию и потребовал извинений. Тогда на сцену выбежал Войцеховский и толкнул Яковлева… Все это произошло так быстро… словно по написанному сценарию.
— Была драка?
— Мы разняли их.
— Они условились о дуэли тут же, на сцене?
— О дуэли? — удивился Пальмиров. — Хотя да. Такой гусарский способ решения спора можно назвать дуэлью. Они сыграли в «орел-решку» тут же, на сцене.
Внезапно вспоминаю о фальшивой монете. Вот как помог своему начальству Барышев! Достаю из кармана медный пятак с двусторонним орлом.
— Вспомните, бросали эту монету?
— Кажется… — растерянно говорит Пальмиров и смотрит на меня, как на фокусника, извлекшего из колоды пятый туз.
— Орел выпал Войцеховскому?
— Да… — глотая слюну, говорит Пальмиров. — Я стоял в стороне, очень переживая. Ведь это значило, что Яковлев должен стреляться первым.
Все понятно. С той минуты, как Яковлев опознал Гронина, готовилось убийство. Ссора на репетиции, вызов на гусарскую дуэль, жребий с предрешенным результатом — все проходило по «сценарию».
Но почему же Виктор Яковлев, рабочий паренек и краском, так легко вошел в роль героя дворянской гостиной прошлого века? Какие миражи скрыли от него фальшь и подлость Войцеховского? Ведь даже морфинист Пальмиров понимал, что готовится убийство.
— Вы были на похоронах?
— Нет, что вы! Никто не должен был знать, что эта смерть как-то связана с «Красным домом».
— А «разящий гром, расплющи шар земной», сами придумали?
— Честное слово, это Шекспир…
— Но венок ваш?
— Сделал я один. Вечером отнес на могилу. Ведь я, простите, суеверен. — Пальмиров торопливо крестится. — А тут такой покойник. Можно сказать, гибель в храме Мельпомены…
Серж Пальмиров умолкает. Он заискивающе смотрит на меня. Правая щека вздрагивает в нервном тике. Серж рассказал о преступлении сбежавшего Войцеховского и надеется, что других расспросов не будет. Неужели в этих стенах было что-то страшнее смерти Яковлева?
Надо немного успокоить Пальмирова. Неожиданный вопрос будет в конце.
— Вы помогли следствию. Я доложу об этом. Хорошо, что говорили правду. Но еще один вопрос. Когда приходил в «Красный дом» князь Мещерский?
Вздрогнул Пальмиров, взмахнул тряпкой:
— Нет, нет, не знаю! Разве могу я заметить всех, кто сюда приходит? Я далек от политики. Что делается в городе — не знаю и не хочу знать…
Значит, был здесь князек! Мещерский появился в Надеждинске, и надо было немедленно убрать бывшего железнодорожника Яковлева, знавшего карателей «Белой Сибири» в лицо. Яковлев узнал бы князя и не выпустил из рук живым.
— Вы должны сказать: с кем разговаривал Мещерский?
Аккуратный завиток волос на лысине Пальмирова сбился, на щеках сквозь грим проступили красные пятна. Он сейчас скажет все, лишь бы лишняя капля вины не упала на его лысую голову. Едва ли ему могли доверить что-либо серьезное — «не того поля ягода». Но такие любопытные субъекты на лету хватают чужие секреты.
— Говорите!
— Между нами… не для протокола? — спрашивает Пальмиров.
Секунду раздумываю. Пообещаешь — надо выполнить. Не принято у нас выслушивать такие показания свидетеля, которые он не подтвердит своей подписью. Придется отнести сведения Пальмирова в раздел «агентурных наблюдений». Никаких «агентов» у меня нет, но что делать иначе?
— Хорошо. Я не запишу в протокол.
Оглянувшись на дверь, Пальмиров наклоняется ко мне и говорит шепотом:
— Два раза приходил сюда князь. Разговаривал с Войцеховским и Грониным. Они ждут весны.
Так… Зверье сбивается в стаю — весна уже пришла. Войцеховский обязательно установит с Мещерским связь, ведь в тайге одному нечего делать. Мироныч усилил наблюдение по городу, и следы гусарского корнета помогут найти тропу к подпольному логову ротмистра.
— Вам надо будет, Пальмиров, написать все то, что вы рассказали. Бумагу вам дадут в тюрьме.
Открываю дверь. В комнату входит Дайкин. Он ждал невдалеке.
— Попрошу вас сейчас же отвести заключенного Пальмирова в исправдом и создать такие условия, чтобы он мог написать важное заявление.
— Но у меня концерт! — возражает Пальмиров.
— Заменят. Артистов на сцене много.
— Переодевайтесь! — распоряжается Дайкин. — Ваш сценический костюм останется в гардеробе клуба. Я вам приготовил замечательную одиночку, но там нет шкафа для одежды.
Гремя цепями, со сцены уходит хор. За кулисами становится шумно. Сейчас сваливают в кучу ненужный реквизит: серые бушлаты, шапки каторжан, кандалы и цепи. Вещи и костюмы, так впечатлявшие на сцене, лягут грудой хлама в углу. Должного места они в реквизиторской не займут — образы героев-революционеров еще не созданы на сцене.
Был в этом здании когда-то «Деловой клуб золотопромышленников», затем белогвардейское кабаре, сейчас «Красный дом», а театральный реквизит не изменился. На стене висят шпаги с красивыми эфесами — оружие отчаянных мушкетеров, игроков со смертью. На столике, рядом с высоким бокалом, в который Лаура опускала яд, лежат большие пистолеты — «оружие чести» аристократов XIX века.
В окружении таких атрибутов прошлого, в тон обстановке, звучали и «правила хорошего тона» Пальмирова и «кодекс чести» Войцеховского. Гордо подняв вихрастую голову, Яковлев шагнул в чуждый мир, не разглядел фальши и погиб. Если даже Виктор нажал на курок, был ли он самоубийцей?
Белые каратели, уходя из одного сибирского села, дарили детям красивые цветные «игрушки» — румынские гранаты с матерчатым шлейфом, взрывающиеся от легкого удара. Подорвалось много и детей и взрослых: у этой гранаты трудно снять боевой взвод. Но кто посмел бы назвать погибших самоубийцами?!
Медленно ползет занавес. Начинается антракт, и я со сцены, Куликов из зала подходим к председателю исполкома Енисейскому. Наступило время ближе познакомиться с ним.
— Нехорошо, товарищи! — громко говорит Енисейский, вскидывая на переносицу пенсне. — Вы уже два дня в городе, а не удосужились явиться к местной власти. В чем дело?
— В нашем грешном мире все имеет свои объяснения! — улыбается Куликов. — Может, выйдем в фойе?
Горделиво кивает головой Енисейский, не спеша надевает кожаную фуражку и идет по проходу каким-то странным, журавлиным шагом, высоко вскидывая ноги. Внезапно он останавливается:
— Какая некультурность, товарищи! В храм искусства затащили дрова, вы видите? Эх, русские мужички!
Смотрю на чурбаки, на которых мы сидели во время концерта, и улыбаюсь. Непонятен мне Енисейский. Был он революционером-подпольщиком, политкаторжанином, а сейчас похож на важного чиновника.
Мы заходим в кабинет директора клуба, и Енисейский милостиво разрешает нам курить.
— Там, где раньше проводила время буржуазия, будут теперь отдыхать граждане свободной России! — с пафосом поучает Енисейский. — Время гражданских битв прошло, мы с радостью встречаем новую экономическую политику. Надеждинск должен подтянуться к крупным городам. В клубе мы откроем уютный ресторанчик типа «Шари-Вари». Тут можно будет переброситься и в картишки. В «Красном доме» места для очагов развлечения хватит. Попутно мы будем изымать свободные средства у населения.
Енисейский достает из портсигара длинную папиросу, старательно разминает ее.
Не понимаю я Куликова. Как можно спокойно слушать Енисейского и улыбаться? В груди у меня закипает злость. Ведь этот затянутый в «революционную кожу» человек не случайно, говоря о нэпе, отбросил слово «экономическая». По его рассуждениям выходит, что революция уже окончилась, настало время «новой политики» — политики возвращения к старому.
— А как экономика Надеждинска? — осторожно замечает Куликов. — Ведь на доходы от ресторанчика многого не сотворишь.
— Широкое привлечение частного сектора — в этом наше спасение! — многозначительно произносит Енисейский. — Золотые прииски вокруг Надеждинска надо сдать в концессию английским капиталистам. Мы ведь голы и нищи… — Енисейский делает паузу: — Однако любим поучать других, совать нос в чужие дела.
Енисейский прищурил глаза, в упор смотрит на Куликова. Меня он не замечает.
— Скажите, какое дело трибуналу до внутреннего распорядка в нашем исправдоме? Ваше дело разыскивать виновных и судить их. Перевоспитание заключенных всецело в компетенции местных властей. Я распоряжусь больше вас в исправдом не пускать.
Он небрежно стряхивает пепел на пол и продолжает:
— Кроме того, я попрошу вас впредь не допрашивать ответственных работников города без ведома и согласия местных властей. Понятно?
Енисейский вскинул подбородок и сверху вниз, по очереди, оглядывает нас.
— На незаконном допросе вы травмировали товарища Войцеховского. Где он сейчас? Заболел? Может быть, застрелился? Вы понимаете, что наделали?
— Простите, товарищ Енисейский, — спокойно отвечает Куликов. — Военные трибуналы имеют права, установленные центром. Мы не обязаны давать отчет местным организациям.
Махнув рукой, Енисейский небрежно бросает:
— Время централизованного военного коммунизма уже прошло.
— Советские законы всегда будут едины для всей страны. Нет законов калужских или сибирских, — замечает Куликов.
— А мы возражаем против симбирских… Понятно? — улыбается Енисейский.
Бледнеет Куликов, медленно поднимается. Вот что позволил себе Енисейский — задеть Ленина, Владимира Ильича! Хочется схватить отвороты ненавистного пальто. Подожди же…
— Хорошо, что судьбу страны решают не такие, как вы, — тихо говорит Куликов, — любители «розовых» реформ, покровители белых генералов.
— Покровители? — Енисейский выпячивает грудь и рывком засовывает кулаки в карманы пальто. — Это что же, выпад против моего гуманного отношения к заключенным? Имейте в виду: пора забыть войну и простить врагов!
Вот тут я не выдерживаю и кричу в лицо Енисейскому:
— А они — беляки и эсеры… стрелять больше в большевиков не будут?! Ваш Войцеховский удрал в тайгу на богомолье, да?! Сумку гранат прихватил, белок сшибать?! Либеральничаем с гадами!
Теряю власть над собой и, сжав кулаки, подступаю к Енисейскому. А он прислоняется к стене, раскрывает рот. Меня хватает за руку Куликов:
— Прекрати истерику! Спокойней, ну!
Стремительно распахивается дверь, и в кабинет входит высокий человек в старой телогрейке, по виду мастеровой.
— Я не помешал? — деловито спрашивает он. — Всегда захожу на шум — люблю перепалки. Будем знакомы! — человек протягивает руку: — Секретарь укома партии Кравцов.
Кравцов?! Мы встречались в трибунале по делу Пальмирова. Только выглядел он иначе: был по-военному подтянут. Работал Кравцов в Поарме, считался одним из лучших пропагандистов.
— Я не потерплю… — хрипит Енисейский. — Меня оскорбили как должностное лицо…
— Хорошо, хорошо… — успокаивает его Кравцов. — Я слышал все. А сейчас есть срочное дело. — Он открывает дверь: — Зайдите!
Входит Мироныч. Прищурив глаза, он улыбается мне.
— Вручите телеграмму товарищу Енисейскому, — говорит Кравцов, расхаживая по комнате.
Мне нравится стремительный, вечно в движении, секретарь укома. А похож он сейчас на слесаря, только что сменившегося с работы. Даже от одежды его пахнет машинным маслом. На какой же надеждинской стройке работал он сегодня?
— Вас, срочно вызывают в губисполком, — продолжает Кравцов. — Поезд отходит через пару часов. Успеете собраться, товарищ Енисейский?
— Не знаю, — морщится Енисейский. — Я что-то плохо себя чувствую…
Как меняется надеждинский «деятель» в зависимости от того, с кем разговаривает! Нет сейчас величественной осанки, в голосе уже не звучит металл.
— Надо ехать, — настаивает Кравцов. — Вызовами нас не балуют, значит дело нужное.
— Хорошо, — нехотя соглашается Енисейский. — Попробую успеть. Только прошу вас, разберитесь вот с этим, — он кивает головой в мою сторону и уходит, сильно хлопнув дверью.
— Прошу меня извинить, — говорит Кравцов, — Уком занялся подготовкой к севу, и я давно уже не был в городе. Рассаживайтесь, товарищи. Я садиться боюсь, еще усну. Двое суток пробыл на электростанции. Сегодня должны включить рубильник — будет в городе свет!
Мы садимся к столу, а Кравцов кружит и кружит по кабинету.
— Занятный человек ваш председатель исполкома, — замечает Куликов. — Сквозь черную кожу пальто белые полоски проступают.
— А анкета у Енисейского отличная! — улыбается Кравцов. — Политкаторжанин, первый председатель Совдепа в Надеждинске, красный партизан. Против белополяков на Западный фронт добровольцем ушел.
— «Защищать национальные интересы России» — так, кажется, говорили в это время эсеры? — вставляет Куликов.
— Вот, вот! — подхватывает Кравцов. — Вернулся он в наш город с фронта, здесь его хорошо помнят, и избрали в исполком на съезде. Да и думали мы, что понял он свои прошлые заблуждения. Ошиблись, однако…
Тихо говорит Куликов:
— На руководящей советской работе не может находиться человек враждебной нам идеологии.
— Ясно! — машет рукой Кравцов. — Завтра же созовем фракцию большевиков исполкома и решим вопрос о замене Енисейского. У него не только убеждения, но и действия соответственные наметились…
Присел Кравцов на стул и продолжает:.
— В городе неспокойно стало: контра зашевелилась. Помочь надо Миронычу. У него и так с людьми не густо, а сегодня дельного помощника в землю опустили.
Вскочил Кравцов, снова кружит по комнате.
— Только, понимаешь, широко шагать начинаем, а тут крапива за ноги цепляется. С корнем ее надо — согласен, трибунал?
Мироныч разворачивает синюю ученическую тетрадку. Оказывается, мы идем по тем же следам, что и Чека. Князь Мещерский действительно появился в городе — и не один. Что привело его сюда? Неизвестно. Войцеховский скрывается в селе Ладонки, на родине Барышева, собирает остатки разгромленных банд. К чему гусар готовится? Ведь не удрал он подальше, а остался около города. Неспокойно стало и в Надеждинском ИТД. Покровительство Енисейского помогло объединению самой реакционной части заключенных. Генерал Иванов сформировал в тюрьме настоящее воинское соединение. Почему все это происходит в Надеждинске? Может быть, Мещерский, Войцеховский и Иванов связаны единым планом? Тогда надо ждать со дня на день вооруженного восстания. Безнадежно любое контрреволюционное выступление в нашей стране, но эхо выстрелов на улицах маленького Надеждинска может докатиться до Европы и затруднит работу советской делегации на Генуэзской конференции. Действовать надо немедленно, врагов ликвидировать без лишнего шума.
К столу подсаживается Кравцов. Губком и штабарм уже информированы. Вызов Енисейского в губисполком организован: пусть этот «деятель» отсутствует в решающие дни. Формируется в губернии отряд для помощи Надеждинску, но ждать его прибытия нельзя. Надо начать в эту же ночь. Удары по явкам, ликвидация «почтовых ящиков», захват «языков». Это будет разведка подступов к бандитским логовам. Наше следствие по делу Яковлева будет прикрытием операции. О следствии знают Войцеховский и Енисейский, узнал, наверное, и Мещерский. Пусть думают, что все мероприятия связаны только с делом Яковлева, а о белом подполье никому и ничего не известно.
На дворе стало шумно. Подхожу к окну. Концерт закончился. Уходят домой зрители. Бедная Ниночка! Придется ей одной бежать по темным улицам.
У ворот «Красного дома» выстраиваются заключенные во главе с генералом Ивановым. Этот «замечательный баритон» теперь не скоро выйдет на сцену.
Куликов и Мироныч склонились над тетрадкой, обсуждая детали операции. Неспокойная ночь у нас сегодня.
Внезапно пыльная электрическая лампочка над столом начинает светиться, медленно разгораясь желтоватым светом. Далеко за городом на электростанции включили рубильник. Свет сейчас вспыхивает в мастерской Яворского, в городской больнице, на улице, по которой идет Нина. Ток пойдет к вокзалу, на предприятия, двинет драги золотых приисков.
Умолкли Куликов и Мироныч, улыбаясь, смотрят на электрическую лампочку. А Кравцов спит, вытянув ноги в старых кирзовых сапогах. Он сделал все, что мог, и устал, очень устал. Любоваться делом рук своих ему, как всегда, времени нет. Это ведь самая беспокойная на земле профессия — партийный работник, кадровый большевик. Не надо будить секретаря, не надо!
Лампочка горит ярко. Городская станция работает на полную мощь.
— Здравствуйте, Андрей Капитонович! Простите, что мы беспокоим вас ночью, но такая у нас работа — время не нормировано. Ваш арест последует в зависимости от результатов обыска. Понятых вы должны знать — это ваши соседи. Остальные товарищи пришли со мной. Разрешите войти?
Старик стоит на пороге, шевелит губами, но слов произнести не может: растерялся. А ведь он так долго не открывал нам, что мог бы прочесть все подобающие молитвы и успокоиться.
Собственный дом начальника надеждинской почты с виду неказист, да и все хозяйство обветшало. Забор покосился, крыша сарая обвалилась, куча мусора насыпана у крыльца. Стар дом, но глухие ставни на окнах, дубовая дверь, железные засовы — толщиной в руку. Не дом, а крепость. Мы четверть часа стучались, убедились в прочности дверей и ставень.
Наконец «ястреб» отступает в сторону, и мы входим в широкие сени.
В эту ночь мы наносим удар по явкам бандитов. Чека установила, что у беляков три «почтовых ящика». Мироныч отправился в село Ладонки «для задержания дезертира Войцеховского», хотя известно, что гусар в селе не живет, а скрывается в тайге. Надо изолировать дом кулака Барышева: отсюда доставляют продукты бандитам, здесь первая белая явка. Куликов нанесет визит Зиночке Грониной. Подозрительно часто на квартиру к ней являются всяческие «родственники». Куликов будет искать «письма Яковлева», а найдет наверняка оружие и следы второго «почтового ящика». Затем Куликов вместе с коммунистами карбата извлечет из могилы труп Яковлева и доставит в больницу для эксгумации.
А я пришел в «гости» к старому почтмейстеру. Известно, что в далеком прошлом у него была подозрительная связь с уголовниками. Несколько месяцев назад неподалеку от дома старика был убит в перестрелке с чекистами неизвестный человек. Документов при нем не было, но по одежде можно было заключить, что это бывший офицер. Дом почтмейстера был взят под наблюдение, и оказалось, что старик часто покупает на базаре сало, сахар, муку. А живет в доме один и, кроме зарплаты, доходов не имеет. Кому он передает продукты, осталось неизвестным, на почту многие заходят. Может быть, он снабжает белое подполье? Во всяком случае, поводов для знакомства с ним достаточно и у Чека и у трибунала.
Вслед за хозяином идем по узкому коридору. Скрипят половицы. Ступать надо осторожно — у стен громоздятся сундуки, старые стулья, какие-то ящики. В коридор выходят три двери. Свечу фонарем и вижу, что две двери загорожены всяким хламом — в эти двери давно никто не входил. Третья дверь ведет в единственную жилую комнату.
«Ястреб» проходит к столу, отодвигает в сторону грязную посуду, зажигает лампу под зеленым абажуром.
Стоя к нам спиной, он спрашивает:
— Что будете искать?
— Все недозволенное законом, Андрей Капитонович.
— Ищите, — вяло отвечает хозяин и садится на старый диван. Тут он и спит: на валике лежит подушка, откинуто серое одеяло, видна мятая простыня.
С чего же начинать обыск в этом захламленном доме? Ведь не будем же мы поднимать все половицы, ломать стены, вскрывать потолок. Попробуем осмотреться и понаблюдать за хозяином. Нервы у него расшатаны. Может, выдаст себя, когда поиски приблизятся к «горячему месту»? Но сначала надо успокоить «ястреба». Да и понятым надо объяснить причину нашего появления в доме. Пусть об этом и в городе узнают.
— Наш обыск — простая формальность, Андрей Капитонович. Дело Яковлева привело нас сюда. Вы не отправили его письмо. Где оно? Отдайте письмо добровольно!
Повернулся ко мне старик, удивленно развел руками. Забегали его пальцы по старой телогрейке, накинутой на нижнюю рубашку. Дрогнули губы.
— Это недоразумение… да-с! Я, как на духу, все вам сказал. Отправил я письмо!
— А вы все интересные письма пересылаете по назначению? Может, некоторые оставляете себе, чтобы перечитать на досуге или напугать опасных знакомых?
Вздохнул старик, опустил на колени руки.
— Ищите… — произносит он. А ноги его в стоптанных опорках выбивают нервную дробь.
— Что ж… Начнем обыск. Вы, Лешаков, — говорю я высокому чекисту, — осмотрите с понятым чердак. А вы, Саня, — вперед подается молоденький парень, — обыщите с другим понятым дворовые постройки. Приступайте. Может быть, Андрей Капитонович, вы тоже пойдете с ними?
— Нет… — глухо говорит старик. — Увольте…
Так. Можно предположить, что на чердаке и во дворе ничего не спрятано, — там «холодно». Но товарищи пускай идут. Сейчас мы останемся вдвоем.
— Закуривайте, Андрей Капитонович, — я протягиваю пачку папирос.
Старик прикуривает от лампы — бережет спички. А я оглядываю комнату. Бедно живет хозяин. На столе — остатки еды: скелет воблы, корка черного хлеба. В старом солдатском котелке — кипяток с брусничной заваркой. В побитой эмалированной кружке — остатки этого «чая». Хоть и противно, но я отпиваю глоток: не было сахара на ужин у старика. Стало быть, закупая на базаре продукты, Андрей Капитонович полностью отдавал их неизвестным заказчикам. Удивительная добропорядочность в старом мире! Ведь даже Колчак был обыкновенным вором — присваивал себе конфискованные для «блага России» ценности. Жаль, агентурное наблюдение не установило, кто заходил сюда, куда вели тропинки от этого дома.
— Кто у вас бывает, Андрей Капитонович?
Остро блеснули глаза у старика. Затрепетали тонкие ноздри крючковатого носа, словно почуял «ястреб» что-то опасное.
— Соседи…
Врешь, «ястребок»! Мы-то знаем, что соседи давно уже к тебе не заходят — отвадил.
Куликов говорит, что человеком можно оставаться только до тех пор, пока в тебе нуждаются другие. Андрея Капитоновича знает весь город, но не только друзей, даже знакомых у него нет. Кроме тех, кто приходил тайком. В сибирскую глушь, в Надеждинск, он приехал молодым да так и остался тут. Ради чего прожил он свою жизнь? Как коротает свободное время этот отшельник?
— Вам не скучно, Андрей Капитонович, жить одному? Пустили бы к себе квартирантов. Место у вас хорошее, лес близко. Летом красиво вокруг.
— Дом ветхий… — бурчит старик. — Кто пойдет жить в такую развалюху…
— Хотите, я вам квартиранта сосватаю? Неужели необходим серьезный ремонт в остальных комнатах? Давайте посмотрим.
Андрей Капитонович нехотя поднимается с дивана, надевает телогрейку, подтягивает штаны. Я беру в руки лампу. Не торопясь мы осматриваем владения старика. В остальных комнатах гуляет ветерок, стекла разбиты, перемычки рам выломаны. Везде, грязно, со стен свисает паутина. Странно, что в одной комнате скрипят половицы, между досками пола большие щели, а в другой — скрипа нет, доски хорошо подогнаны. Перестилал здесь полы хозяин. И недавно! А зачем? В маленькой кладовой нахожу полный набор плотницкого инструмента.
— Любите плотничать, Андрей Капитонович?
Старик бормочет что-то невнятное. Мы переходим на кухню. Грязно, неубрано и на кухне. Опустился старик. Пасхи он ждет, что ли, чтобы вынести во двор мусор?
На стене, которая примыкает к сеням, висит полка для посуды. Полка закрыта занавеской, а посуды на ней нет. Стоят лишь старые бутылки да ржавые жестянки. Но ведь не так давно подвешена полка: большой гвоздь отколол штукатурку. Поглядим внимательно. Так и есть: полка скрывает какой-то прямоугольник в стене. Громко стуча сапогами, в дом возвращаются мои помощники и понятые. Занятный у них «улов»!
— На чердаке мы нашли два старых арестантских бушлата, — докладывает Лешаков, — и вот такое приспособление.
Андрей Капитонович молчит. Бушлаты случайно попасть на чердак не могли. Может быть, старик помогал беглецам-каторжанам? Но он бы не умолчал о такой заслуге перед революцией! А «приспособление» похоже на решето, только продолговатое.
— Добротно сделано! — говорю я. — Сами мастерили, Андрей Капитонович? И для чего?
Молчит, старик, отворачивается. Улыбается Лешаков, но тоже молчит. Не выдерживает понятой:
— Так это же старательский инструмент! Золотишко промывать на делянке! Вроде бы сам хозяин и не ходил никогда в тайгу. «Глухарей», видать, снабжал за долю добычи.
Молодой чекист Саня протягивает мне две пустые консервные банки, найденные в сарае. Консервы со всего света побывали за время гражданской войны в России, но эти банки особенные, американские, с маркой «АРА», значит только в прошлом году могли попасть в Сибирь. Красивые жестянки, старик, пожалуй, их не выбросил бы. Может, кто-то был так голоден, что, получив консервы у Андрея Капитоновича, не выдержал и съел их тут же, в сарае?
— Хорошо! Теперь займемся квартирой. Лешаков! Возьмите в кладовке плотницкий инструмент и вскройте вот этот прямоугольник в стене.
— Зачем трогать… — глухо говорит Андрей Капитонович. — Здесь было окно в сени…
— Придется восстановить то, что было. Приступайте, Лешаков! А мы осмотрим пока жилую комнату.
Несложно обыскивать комнату старика. Стол без ящиков. Шкаф, в котором висит лишь мундир почтового ведомства с оловянными пуговицами да внизу валяются стоптанные дамские туфли. Комод с тряпьем. В углу — икона, замызганная до безбожного состояния. Окно без занавесок. На диване — грязная постель. Собрать бы в кучу на дворе все это барахло, облить керосином да сжечь.
Саня начинает осмотр комнаты, а меня зовет на кухню Лешаков.
— Удивительные приспособления в этом хитром домике! — улыбается он. — Смотрите: запоры сеней можно открывать из кухни.
Занятно обезопасил себя старик: постучит кто в дом, можно впустить «гостя» в сени, находясь за стеной, на кухне. Ножом посетитель не пырнет, за горло не схватит. Но ведь с «гостем» поговорить надо, передать кое-что и получить. Для этого в стену вделано окно с толстой решеткой. Под ним — лоток, как в билетных кассах. Ходит лоток взад-вперед, от покупателя к продавцу. Что означает вся эта механика? Делалось это капитально — не для передачи записочек.
— Золотишком промышлял Андрей Капитонович, — говорит старик понятой. — Лихого человека в сени впустит — весь торг в безопасности пройдет через окошечко с решеткой. Этакие «черные купцы» на старателях шибко наживались.
Проясняется вторая профессия «ястреба». Вот и он сам заглядывает на кухню. Не потому ли, что обыск приблизился к «горячим» местам?
Подхожу к старику и кладу руку ему на плечо.
— А где же золотишко, Андрей Капитонович? Сами отдадите или искать надо?
Вздрогнул старик, со злобой посмотрел на меня.
— Не было у меня золота — во веки веков!
Он поворачивается и уходит в комнату, снова садится на диван. Я сажусь напротив. Старик прислонился к спинке дивана, как будто дремлет. Но видно, что его бьет озноб.
Золото — хозяин этого дома! Надеждинск вырос на золотом песке, и сюда, как в Клондайк, стремились «джентльмены удачи». Охваченные «золотой лихорадкой», старатели в глухой тайге пересыпали тонны породы, чтобы намыть крупицы золота. Раз в год старатели превращались в «жирных глухарей» — с кожаным мешком золота шли они в город, чтобы спустить в кабаках свою добычу. «Глухарей» стреляли по дороге, спаивали и обманывали «черные купцы». Одним из таких купцов и был Андрей Капитонович.
— Нужно ваше плотницкое уменье, Лешаков. Вскройте пол в той комнате, где новые половицы. А вы, Саня, осмотрите коридор, кладовую, сени. В доме должны быть секреты!
Засопел старик, скрипнули пружины дивана. Гремит в коридоре Саня, ворочая какие-то ящики. Слышно, как Лешаков простукивает пол.
— Зачем вам золото, Андрей Капитонович?
Молчит почтмейстер, не смотрит на меня.
— Говорите, где спрятано золото, а то весь дом разберем по бревнышку!
Ворочается старик на диване — «припекает». Слышно, как скрипят гвозди, трещат доски. Лешаков вскрывает пол.
Золото прочно связало старика с врагами Советской власти. Он готов помогать кому угодно, лишь бы восстановился старый режим.
— Идите сюда! Погреб нашли! — кричит Саня.
Андрей Капитонович закрывает глаза, веки вздрагивают, на лбу дергается какая-то жилка. Почему же он не вскакивает, не бежит к погребу в суматошной истерике? В погребе хранится что-то важное, но не золото. И не бумаги, которые изобличили бы старика. Куликов говорит, что самое ценное преступники всегда хранят около себя.
Андрей Капитонович спит на диване. Тут же он просидел эту тревожную ночь. Удобства не велики: дерматин протерся, вылезли ребра пружин да и валики твердые как камень. Привычка? А если золото в диване? Где может быть тайник? Внизу, в пружинах? Едва ли. При досмотре легко обнаружить. В широкой спинке? В твердых валиках?
Достаю из кармана перочинный нож. Старик испуганно смотрит на меня.
— Встаньте, Андрей Капитонович!
Снимаю тяжелый валик и кладу на стол. Вскакивает старик, хватает мою руку, тянет к себе, говорит хрипло:
— Не надо… Прошу вас… Не надо портить!.. Здесь нет ничего…
Я не отвечаю. Старик долго молчал, пусть поговорит. Он не владеет собой — значит, показался «огонь». Обойные гвоздики легко выскакивают из валика. За дерматиновой обивкой слой плотного коленкора, за ним еще какая-то толстая материя. Аккуратно заделан валик. А что это в середке, под конским волосом?
— Стойте! — шипит «ястреб». — Я знаю, вам нужны бумаги. Я отдам все! Войцеховский будет в ваших руках. Только не губите меня! Зачем вам золото?
На секунду останавливаюсь. Итак, золото в валике. Но старик хранит какую-то важную переписку. Найти ее будет не так просто. Может, лучше поставить валик на место, а потом, получив от «ястреба» бумаги, шепнуть Лешакову пару слов? Он сразу поймет. Разве недостойно обманывать врагов? Неужели каждая ложь дурно пахнет?
Взмах ножа — и в моих руках продолговатый тяжелый мешочек.
— А-а-а! — кричит старик, смахивает на пол лампу и бросается на меня.
Мы падаем. Хрустит стекло, остро воняет керосином, бегут по полу языки пламени.
Швыряю старика в сторону и больно ударяюсь головой о ребро стола. В комнате мечутся длинные тени — чекисты гасят пламя шинелями. Я с трудом выхожу на двор и сажусь на крыльце.
Светает. Прозрачен воздух. Вдали синеют высокие сопки, а над ними повисло розоватое облачко.
Обыск закончен. В валиках дивана найдено несколько килограммов золотого песка, много царских бумажных денег — «романовок», несколько сот японских иен. В погребе оказался целый продовольственный склад: несколько ящиков американских мясных консервов, два мешка сахара, куль муки, железные коробки с кубиками бульона «Магги», мешок заплесневелой колбасы. В разгар голода на Поволжье заложил свой склад хозяин, да и сам жил впроголодь, на скудном пайке почтмейстера.
Никаких бумаг найти не удалось. В чем выражалась связь «ястреба» с белым подпольем — не установлено. Придется моих помощников оставить здесь в засаде. Пусть встречают, задерживают всех «гостей» и ищут другие тайники.
К. дому подъезжает бричка. Снег на проезжих улицах уже сходит, колеса тарахтят по булыжной мостовой. К кладбищу проходит наряд красноармейцев с лопатами на плечах. Они идут рыть могилу своему комиссару.
Грузят на бричку конфискованное добро, выводят арестованного старика. Он надел свой мундир с оловянными пуговицами, согнулся и сник, снова став похожим на старого, нахохлившегося скворца. Сейчас он проедет по городу, последний раз ощущая рядом свое богатство. А там — мертвое золото превратится в грохочущие машины, запрятанные под землю продукты пойдут на поправку больным и детям.
Восходит солнце, небо по-весеннему голубое.
Я просыпаюсь. Кто-то схватил меня за плечо, сильно трясет. Не открывая глаз, определяю, что этот человек не нашего ведомства: слишком бесцеремонный. Глаза слипаются, веки опухли — видно, спал всего часа два. Различаю, что у кровати стоит чекист Мироныч, и вскакиваю.
На стенах, как и вчера, играют солнечные зайчики, но ничего таинственного в номере уже нет. Яковлев умер от пули из револьвера типа «браунинг», а в стене нами найдена пуля из нагана.
Куликов не спал, когда я вернулся в гостиницу, и рассказал мне обо всех событиях минувшей ночи. Мироныч обнаружил в доме Барышевых целый склад оружия. Семья Барышевых изолирована. На квартире Зинаиды Грониной Куликов задержал двух ее «родственников». Документы у них фальшивые, «легенды» путаные, у обоих изъято оружие. Зиночки дома не было, ночевала где-то в другом месте. Оказалось, что она дочь воронежского помещика, была послана тамошним белым подпольем для связи в штаб Колчака, да так и осталась в Сибири, повенчавшись с поручиком Грониным в омской церкви, — Зина бережно хранила не только свои документы, но и всяческие записки и приглашения. В квартире оставили засаду: Мироныч ругался — людей и так мало. Эксгумация трупа Яковлева дала многое. Доктор сразу же определил, что рана в виске не от пули нагана. Он видел много самоубийц на своем веку и предположил, что выстрел сделан из браунинга среднего калибра. Мнение доктора подтвердил оружейник караульного батальона.
При расследовании убийства следователь трибунала должен ответить на пять вопросов. Сегодня я могу это сделать.
1.
Кто убит?
— Виктор Яковлев, командир роты Надеждинского караульного батальона.
2.
Чем?
— Выстрелом в висок из револьвера типа «браунинг» среднего калибра.
3.
Когда?
— Утром 25 марта 1922 года, между 7 и 8 часами.
4.
Кем?
— Начальником штаба батальона Войцеховским, бывшим гусарским офицером.
5.
Зачем?
— Яковлев был убит, как опасный свидетель, опознавший важных преступников, скрывающихся от правосудия.
Ясно вижу, как замер, сидя в кресле с револьвером у виска, Яковлев. Щелкнул курок, а выстрела нет. Выпала «удача»! Но позади стоит убийца с браунингом наготове. Жизнь Яковлева решено оборвать. Все сделано для того, чтобы преступление осталось нераскрытым. Записка о самоубийстве лежит на столе. В гостинице никого нет. Два выстрела гремят один за другим. Браунинг у виска жертвы: нажат курок — выстрел. Наган еще хранит тепло пальцев умирающего: надо отвести ствол вверх и выстрелить — в револьвере должен быть израсходован один патрон. Быстро открыть форточку, выйти из номера, повернуть ключ в замке и, заметая следы, подбросить ключ под окно.
— Скорей одевайся, идем в Чека! — шумит Мироныч. — Куликов уже там. Интересное дело открылось.
— Да ты садись, Мироныч. Расскажи толком.
— Все узнаешь! — многозначительно бросает он, шагая по номеру.
Удивительная манера у чекистов хранить тайны; ничего на ходу не скажут.
Мироныч молчит, испытывая мое терпение. Только в своем кабинете, тщательно закрыв дверь, он швыряет на стул папаху и, подойдя ко мне, тихо говорит:
— Взяли мы сегодня ночью связного к князю Мещерскому! Куликов сейчас на допросе.
Снимаю шинель и подсаживаюсь к столу. Плохо, что у меня задрожали руки. Князя надо брать мертвой хваткой, чтобы не сделал он больше ни шага.
— Рассказывай по порядку, Мироныч!
— У нас сейчас наблюдение на вокзале усилено, — говорит Мироныч, расхаживая по кабинету. — А я к иркутскому поезду успел из Ладонок. Смотрю, выходит из вагона подозрительный паренек.
— Почему ты обратил на него внимание?
— Этот паренек, — отвечает Мироныч, — крался по нашему вокзалу с остановками да с оглядкой. А в кармане что-то судорожно сжимает. Ясное дело — пистолет. Мы его и замели без шума.
— Он сознался?
— Гонору хватило только на два часа. Мы ведь документы нашли, записку к князю, интересную карту. Ты правильно говорил, что не хотят беляки умирать в одиночку. Заплакал связной, две кружки сладкого чая выпил и начал давать показания.
— У него была явка к Мещерскому?
— Да. Прочти писульку.
Маленький батистовый платочек. Он был вшит в одежду: на уголках остались обрывки ниток. Умеют находить такие цидулки чекисты, — велик был опыт большевистского подполья в царской России. Тонким химическим карандашом на платочке написано:
«Пред. сего юнкеръ Горовой Е. посланъ мною на связь с кн. М. Пол-никъ г/шт…»
Подпись — какая-то закорючка с хвостиком. Внизу оттиснут маленький квадрат с монограммой — «В. В.», наверное, это оттиск фамильной печати.
— Послали этого птенчика из Иркутска. Я уже туда шифровку отправил, — оживленно говорит Мироныч. — Фамилию полковника генштаба он не знает — какой-то «Виталий Витальевич». Но адрес иркутской явки Горовой назвал, перечислил приметы этого генштабиста. Сюда Горовой приехал к князю Мещерскому, ротмистру с бронепоезда «Белая Сибирь». Слыхал о таком князе? Горовой назвал его адрес и пароль явки. Мои ребята уже наблюдают за тем домиком.
Наконец-то попался каратель. Во что бы то ни стало надо захватить Мещерского живым. Будет открытое судебное заседание трибунала, выступят десятки свидетелей, и в том числе сапожник, бывший генерал Яворский. Пусть весь мир увидит лицо сиятельного убийцы. А затем наступит рассвет на обрыве у реки, и прогремит залп…
— Ты что, спишь? — возмутился Мироныч. — Прочти письмо, которое привез связной.
Лист бумаги с желтыми подпалинами. Ясно? Тайнопись молоком: до более сложной химии беляки не дошли. Проявлено горячим утюгом. Древний способ подпольной переписки. Выведено большими буквами:
«Дор. князь! В Приморье худо — япошки драпают. Держите курс на север. В Якутии хорошая обстановка. Мечтаем об „Охотском княжестве“. Наши друзья там недалеко — помогут. Только побольше „79“! Двигайтесь по пути, намеченному ВП, — впереди весны. Дайте „малиновый звон“ — на всю Европу! Посылаю карту. Храни вас Бог. Ваш В. В.»
— Разобрал? Как ты тянешь! — нервничает Мироныч. — Тут же все ясно. То, что из Приморья уходят японские войска, мы и без этой записки знаем. Плохо, что о кулацких вспышках в Якутии белое подполье услыхало, кадры свои на помощь посылает. Опоздали они малость, но могут убийствами, как «колокольным звоном», тайгу и тундру взбудоражить, малиновой кровью залить снега. Понял? А вот дальше я бы без Куликова не разобрал — тут высокая политика. «Друзья» последних беляков — это американцы. Они согласны помочь, но не бесплатно. Поэтому спрос на «79». Ты знаешь, что это такое? Я тоже не знал, Куликов объяснил. Это золото. Его порядковый номер в таблице Менделеева — семьдесят девять. Ясно?
— А что за путь, «намеченный ВП»? Как американские «друзья» смогут помочь белым? Ведь даже на аэроплане до Якутии не долетишь!
— Какой ты непонятливый! — говорит Мироныч и в досаде крутит свой чуб. — Посмотри карту. Это подарок Мещерскому из Иркутска.
Карта Восточной Сибири и Дальнего Востока. Какие-то пометки возле Байкала, у истоков Лены. Тоненький пунктир к Якутску, вопросительные знаки возле того изгиба Лены, который ближе всего к морю. Город Охотск подчеркнут.
— Ну, догадался? Вот куда драпануть решили! Почище каппелевского «ледяного похода». Не путешествие, а фантастика. Но им теперь терять нечего. Если пойдут «впереди весны», пока реки не разлились, ноги отобьют, по дороге друг друга жрать будут, но до моря добраться могут. Это ведь путь, намеченный «ВП» — «верховным правителем» Колчаком. Знаешь историю Илимского тракта? То-то… По дороге грабить будут, золото и пушнину американским купцам собирать. А людей — к стенке. На побережье Охотского моря Советская власть еще не окрепла, в Охотске небольшой гарнизон. Вот какая кутерьма может получиться с «Охотским княжеством». Подойдут к побережью американские корабли, в обмен на золото и пушнину не только пулеметы — пушки привезут! Трудно будет уничтожить там бандитов. Много крови прольется…
Умолк Мироныч. Сел за стол, в глаза мне смотрит сурово, выжидающе. Будто от меня что-то зависит.
Тихо становится в кабинете. Беру в руки карту. Синий пунктир тянется по намеченной Колчаком трассе к заокеанским друзьям. Единственное строительство начал Колчак в Сибири — тракт через Бодайбо в Якутию и к Тихому океану. Недолго продолжалась эта стройка: не только рабочие, но и инженеры ушли партизанить. А планы сговора с заокеанскими капиталистами остались.
Надо поднимать тревогу! Пусть немедленно идут телеграммы в Бодайбо, Якутск, Охотск, надо формировать вооруженные отряды, сотни людей выводить на лесные дороги. Ведь по тайге будет красться смерть. Вспыхнут пожары, брызнет кровь, застонет земля. Нет, нельзя выпустить из городов ни одну банду в тайгу!
— Разгромить белую явку нетрудно… — тихо говорит Мироныч. — Князя мы возьмем. А где Войцеховский? Какие еще силы у белого подполья? Что за связи у них с тюрьмой? Где живут другие боевики? Может, такое же письмо пошло и в другую группу. Действовать надо наверняка, а времени для разведки нет. Понял? Нужен наш человек в белом подполье.
Я настораживаюсь. Холодок ползет по спине.
— Пойдешь на явку «двойником» связного. Согласен? А то Александр Лукич что-то колеблется — наверно, боится за тебя. Пойми! Горовой впервые в Надеждинске, тебя тоже тут мало кто знает. По возрасту ты подходишь, знаешь Иркутск, выправка у тебя хорошая, разговариваешь культурно. Возьмешь его документы и одежду. А письмо мы точно такое же изготовим: есть у нас хороший мастер. По записке этого «Виталия Витальевича» у них тревога должна сразу же подняться, и на тебя особого внимания обращать не будут. Согласен?
Мироныч поднимается, надевает папаху. Улыбаясь, говорит:
— А теперь потолкуй со связным. Аккуратно снимай копию! Ошибка дорого будет стоить.
— Идем, Мироныч! — отвечаю, застегивая шинель. — Хорошо бы выпить горячего чая, взбодриться. Не высыпаюсь я что-то в Надеждинске.
Юнкер Горовой отвечает на все вопросы и подробно рассказывает о себе. Похоже, что он польщен таким интересом к своей особе. Внимательно рассматриваю связного и примеряю к себе его биографию, привычки, манеру говорить. Но расстраиваюсь все больше и больше. Мне легче было бы сыграть роль царевича Алексея, чем этого молодчика. Происходит Горовой из семьи высокопоставленного царского чиновника, с детства говорит по-французски, был юнкером кавалерийского училища. А я ни разу не завтракал с салфеткой у горла, по-французски знаю только первую строчку «Марсельезы» и сажусь на коня, как говорят, «мешком». Даже держать так картинно папироску, огоньком внутрь ладони, отставив вбок мизинчик, не скоро научусь.
Куликов чувствует мое настроение и, отозвав в сторону, шепчет:
— Не волнуйся, сочиним другую биографию. А одежда его тебе подойдет.
Юнкерок побледнел, когда Мироныч предложил ему раздеться. Дрожа и вспыхивая, он начал расстегивать свой френч. Пальцы кружили около пуговиц, не нащупывая петли.
— Спокойней, Горовой! — брезгливо морщится Куликов. — До суда с вами ничего не случится. Мы решили еще раз обыскать вашу одежду. А вам дадут пока надеть что-либо другое.
— Хорошо, когда «легенда» разведчика исходит из его навыков и привычек, — говорит мне Куликов, когда мы остаемся вдвоем. — На лихого кавалериста ты похож еще меньше, чем, на петербургского аристократа. Разговор со знатоком сразу же собьет тебя с ног. Давай прикинем другой вариант. Разные могут быть связные…
У страха тяжелые ноги: последние шаги перед волчьим логовом мне даются с трудом. Люди Мироныча еще наблюдают за мной, но вот-вот я останусь один на один с врагами.
Дом, куда надо явиться юнкеру Горовому, похож на нашу гостиницу, а принадлежит тюремному ведомству. Живет в доме счетовод исправдома Тихон Пахомов с многочисленным семейством. Соседи сообщили, что Пахомов — Тишка, как его называют, отправил жену и детей в уезд, «на поправку», а сам гуляет с какими-то заезжими родственниками.
Маленький браунинг подвешен у меня на резинке в левом рукаве френча. В правом кармане пальто — револьвер Горового. Я наготове. Провалиться легче всего в первые минуты.
Осторожно стучу в дверь: два удара, пауза, один удар. Тишина. Выжидаю минуту и повторяю громче условный стук. Затем стучу кулаком. Внезапно из-за двери слышен голос:
— Кто там?
— Я к Кириллу Мефодьевичу.
— Он болен.
— Есть лекарство.
Громыхают засовы. Рывком отворяется дверь, и я шагаю в темноту. Кто-то цепко хватает меня за руку:
— Откуда?
— Из Иркутска.
— Идем!
Из темных сеней мы проходим в коридор. Справа приоткрыта дверь в комнату, оттуда падает свет на длинную вешалку.
— Кто пришел? — доносится из комнаты. — Тишка?
— Не, — отвечает плотный мужчина, впустивший меня в дом, — какой-то «жевжик» приехал из Иркутска.
— Пощупай его, Корень, и давай сюда!
Раздеваюсь, и Корень ловко выхватывает из кармана моего пальто револьвер. Затем быстро ощупывает френч, брюки, сапоги. Опыт у него старенький, дореволюционный — браунинг в рукаве остается незамеченным. Корень ниже меня ростом, но широк в плечах. Квадратное лицо, бритая голова в шрамах, маленькие глазки-буравчики. Сразу видно, уголовник-профессионал. Одет он в любимую «форму» таких типов: грязная тельняшка, широкие галифе, опорки на босу ногу. Нам часто приходится сталкиваться с остатками уголовного мира. В первые дни революции они украшали себя красными бантами и «записывались в анархисты». Но все анархисты — и «идейные» и примкнувшие к ним «по образу жизни» — были противниками революционного порядка и в конце концов стали врагами Советской власти. Ненависть к революции связала воедино уголовных преступников и белогвардейцев. Я в притоне воров — белом подполье.
— Проходи! — подталкивает Корень.
По выработанной «легенде» мне надо быть трусоватым. Изображать это не так уж трудно: от сильных толчков уголовника каждому станет не по себе.
Мы входим в гостиную. Много мягкой мебели, на стенах картины, в углу граммофон. Богато живет Тишка Пахомов. Наверное, была конфискована квартира со всей обстановкой. У дальней стены диван, на нем сидит человек в расстегнутом офицерском кителе с погонами ротмистра. Перед ним круглый столик, покрытый темной скатертью с бахромой.
— Подойди ближе! — говорит офицер.
Шагаю вперед, не спуская глаз с ротмистра. Удары сердца отзываются в висках. Вижу: шрам у правой скулы, тонкие губы, гладко зачесанные волосы. Это князь Мещерский.
— Кто ты? — глядя куда-то мимо меня, безразличным тоном спрашивает князь.
— Разрешите, ваша светлость, предъявить документ!
Повернул голову Мещерский, глянул на меня. Какие у него светлые холодные глаза!
— Ты знаешь меня?
— По долгу службы, господин ротмистр! — щелкнув каблуками, вытягиваюсь перед Мещерским.
— Давай документы, — кивает головой князь.
Я вынимаю ножик, быстро вспарываю подкладку френча, достаю платочек.
Мещерский не торопясь разворачивает мое удостоверение, но затем вскакивает: заинтересовал его «В. В.». В комнату заходит пожилой человек в грязной нижней рубахе, садится на диван, чешет волосатую грудь.
— Выпить бы стекляшечку… — басит он.
— Юнкер! — не поворачиваясь, окликает меня Мещерский. — Письмо есть?
— Так точно! — Я протягиваю лист бумаги. — Написано молоком.
Мещерский берет письмо и быстро выходит из комнаты, на ходу бросив Корню:
— Оставайся здесь!
— Юнкер, — басит пожилой офицер, — что вытянулся? Разрешаю сесть. В каком училище тебе крутили хвост?
Куликов так и предполагал, что на явке найдется любитель поговорить, знаток юнкерских училищ. Трудно будет соврать в масть: большинство белых офицеров — юнкера в прошлом. Кавалерийские, пехотные, артиллерийские училища — все им знакомы до мелочей. А вот флот… Был в Сибири царский моряк — Колчак, так его вовремя расстреляли. А другие белые моряки у Тихого океана. Я и уйду в море, подальше от расспросов.
— Разрешите пояснить: юнкером меня считают по аналогии. А так, позвольте представиться, — я уже привычно щелкаю каблуками, — гардемарин Петроградского морского инженерного училища Горовой!
— Гардемарин? — Офицер хмурит густые брови. — Какие же черти тебя в Сибирь занесли?
— Если вам угодно так называть большевиков, то виноваты они! — Я присаживаюсь на краешек стула. — Бежал из Питера в Казань в ноябре семнадцатого года. Затем служил в добровольческом Уральском корпусе генерала Яворского. Был ранен и попал в Иркутск.
— А давно ты видел этого злющего старика, Яворского? — откуда-то из коридора спрашивает Мещерский.
Вскакиваю и поворачиваюсь к раскрытой двери.
— В начале ноября девятнадцатого года в Омске. Их превосходительство посетил раненых в санитарном поезде. Руку мне пожал, к «Георгию» представил. Только, осмелюсь доложить, генерал Яворский вовсе не старик. Он одного возраста с господином офицером, — я делаю кивок в сторону дивана, — только кряжистей.
Князь появляется в дверях и молча смотрит на меня. Спокойно выдерживаю его взгляд. Вокруг Яворского меня не запутаешь. Но успокаиваться нельзя. Будут еще проверки.
— Утюг для проверки письма должен быть очень горячим? — быстро спрашивает Мещерский.
— Не могу знать, господин ротмистр!
Новое лицо входит в комнату: низенький хорунжий с лохматой шевелюрой. На хорунжем полный набор белогвардейских атрибутов: на рукаве корниловский треугольник с черепом, серебряные аксельбанты у погона, желтые лампасы на широких шароварах.
— Юнкер! — приказывает офицер. — Быстрей поворачивайтесь, с вами говорит каппелевский капитан — герой ледового похода. Садитесь к столу. Посмотрим, чему вас научили в инженерном училище. Ну-ка, почините мои часы!
Будущих военно-морских инженеров едва ли посвящают в тайны часовых механизмов. Но капитан, улыбаясь, протягивает мне большие серебряные часы. Он убежден, что каждый инженер должен знать все механизмы. Но — это удача! — я с детства люблю разбирать часы. Собирать их удается не всегда, но…
— Давайте! — отвечаю смело и достаю свой перочинный ножик — в нем набор различных инструментов. Это даже хорошо, что я буду занят делом, — избавлюсь от лишних расспросов. Можно долго рассматривать винтики фирменных часов «Павел Буре» и внимательно слушать.
— Черт знает что! — возмущается капитан. — Ни одной женщины нет в доме. Я голоден. И выпить хочу. Князь! — кричит он. — Распорядитесь!
У засевших в этом подполье белогвардейцев невысокие офицерские чины. А ведь они были офицерами еще при Николае II, затем три года подвизались при различных «верховных правителях». Пора бы ротмистру Мещерскому да и пожилому капитану стать полковниками. А лохматый казак в хорунжих явно засиделся. Видно, была эта братия не на фронте, а в тылу ходила, карателями. Их заслуги ценились, но руку им в штабах подавали неохотно и наградами не жаловали.
— Господин капитан, именные часы надо беречь — это редкая награда. А тут даже внутренняя крышка погнута.
— Эх, юнкер, юнкер… — вздыхает капитан. — Часы беречь… А человека? Вот ты зачем здесь? Ведь мертвечиной пахнет…
— Это с похмелья, капитан! — смеется хорунжий. — Выпьем по чарке, и все пройдет.
Неужели только вмятина на крышке мешает работе механизма? Осторожно выравниваю крышку и говорю капитану:
— Как только меня отпустит князь, я уеду домой, в Иркутск.
— Это может случиться не скоро, гардемарин! — произносит за моей спиной Мещерский. Он вошел неслышно и стал сзади. — Часы пойдут?
— Сейчас проверю.
Пружина заводится со скрипом и скрежетом. Надо бы ее смазать, а то еще лопнет. Хотя завода должно хватить до ареста капитана. Дом обложен наглухо. На явку впускают всех, отсюда выход один — в тюрьму.
— Прошу, господин капитан. Классная машина!
Обеими руками принимает часы капитан. Наклоняется хорунжий, рассматривая часы, будто ничего подобного никогда не видел. Скучно этим бандитам в подполье.
— Где карта? — спрашивает Мещерский.
— В пальто. Я завернул в нее кусок рыбы… для конспирации.
— Принеси, Корень! — распоряжается князь. — Берегись, юнкер, если карту испортил! — зло добавляет Мещерский.
Завернуть в карту кусок жареной рыбы была моя выдумка. А Куликов так и говорил, что за это мне могут накостылять по шее.
— Часы идут! — радостно кричит капитан. — Послушайте, господа! Спасибо, гардемарин! — он протягивает мне свою волосатую ручищу. — Недаром тебя учили. Техник отличный!
— Техник? — переспрашивает Мещерский и на секунду задумывается. — Моторы знаешь?
— Так точно! — лихо отвечаю я. Хотя единственный «мотор», который я хорошо знаю, — это пулемет «максим». Но проверить мои знания князь не может.
— Пожалуйста, карту, — говорит Корень. — А рыбу я на кухню снес. Никакого вкуса, хоть и байкальский омуль.
Конечно, коль я иркутянин, то рыба должна быть омулем. Ребята Мироныча обшарили полгорода, пока достали ее.
Мещерский расправляет карту на столе. Запачкав ладонь, он гневно взглядывает на меня, но ничего не говорит. Я присаживаюсь на стул у стены: нельзя лезть к столу, если там старшие по чину, — надо соблюдать субординацию.
Внимательно рассматривают карту офицеры. Переписывая письмо «В. В.», мы почти ничего в нем не изменили. Только выкинули упоминания о «друзьях». Если господа бандиты хотят идти на край света, пусть надеются только на себя.
В сенях стучат. Условный стук: два удара, пауза, еще один удар. Корень идет открывать. Хорунжий достает из кобуры пистолет, щелкает предохранителем и идет следом. Я не видел хорунжего, когда входил в дом. Должно быть, он страхует Корня в коридоре. Хлопают двери, кто-то входит, раздевается у вешалки.
— Тишка? — громко спрашивает Мещерский. — Что так долго?
— Он самый! — звучит в ответ тенорок. — Страху натерпелся!
В комнату быстро входит невысокий человек. На нем куцый пиджак в серую полоску, белая рубашка с черным бантиком вместо галстука, на ботинках — светлые гетры. Одет Тишка крикливо, а ведь он далеко не молод и франтить вроде бы уже ни к чему, Тишка подкручивает маленькие усики и окидывает быстрым взглядом всех присутствующих. Черные глазки задерживаются на мне.
— Это связной из Иркутска, — спокойно говорит Мещерский. — Приглядись, может, встречал?
Я узнаю Тишку. Это он сидел в канцелярии тюрьмы, рядом с бухгалтером, старательно обкуривая бумаги. Тишка посмотрел на нас, когда мы выходили из кабинета Дайкина. Узнает ли он меня? Надо опустить левую руку и перехватить браунинг в ладонь. Жаль, не разрешили мне взять гранату с собой…
У Тишки вздрагивают усики, и вдруг он тоненько, как-то странно всхлипывая, смеется:
— Молод он — на моих дорогах попадаться!
Не узнал… Отпускаю пистолет, и он скользит вверх, по рукаву — резинка укреплена надежно.
— Ясно, — говорит Мещерский. — Докладывай!
— При нем? — кивает в мою сторону Тишка.
— Не волнуйся. Он никуда отсюда не уйдет, — спокойно отвечает князь.
Мне становится холодно. Что это значит?
— В городе тревожно… — вздохнув, говорит Тишка. — Заварили шухер приезжие трибунальцы с делом Яковлева. Идут шмоны, аресты. Вот-вот на нас наскочат! Надо или драпать в тайгу, к Войцеховскому, или… — Он рубит воздух ладонью.
— Решать буду я! — повышает голос Мещерский. — Кого взяли?
— Зиночкиных постояльцев. А она успела уехать.
— Знаю! — перебивает Мещерский. — А у доктора чекисты были?
Я замираю. Неужели главврач больницы лгун я изменник?
— Нет. Наши сидят там, волнуются. Все-таки квартира в центре, на виду. Доктор валерьянку пьет, а есаул просил вам передать, что больше ждать нельзя.
— Хлюпики… — ворчит лохматый хорунжий.
— А с почтмейстером мы опоздали. Взяли его трибунальцы ночью… — сокрушенно произносит Тишка. — Уплыло золото! Соседи говорят: песочек в диване нашли и продукты в подвале. Вот гад! От нас скрывал.
— Плохой ты разведчик, Тишка! — бросает пожилой капитан.
— Ну нет! — ухмыльнулся Тишка. — Я недаром бывал у старика и за ним подглядывал. Главный тайник, в окне, легавые не нашли! Я как узнал про обыск, сразу же тихонечко к глазку в ставне подсунулся. Все по-старому, на месте. Рамы никто не снимал, подоконник не тронут. Лежат там царские кругляки да старательские самородочки. Я ведь видел, как почтарь своим хозяйством любовался. Говорят, какой-то желторотый птенчик шмоном руководил — разве он понятие имеет?!
Кровь ударяет мне в лицо. Ведь я подходил к окну, рядом с тайником стоял, а ничего не заметил. Мальчишка, самоуверенный юнец! Так и доложу Кречетову. Пусть наложит на меня самое строгое взыскание!
— А в доме почтаря сейчас засада. Кинулись за мной… — тараща черные глазки, рассказывает Тишка. — Еле убёг.
— Разрешите? — басит капитан. — Может, следует сейчас же взять остатки золота в доме почтмейстера? Чекистов выманим во двор и стукнем, чтоб мама не журилась…
— Подождите! — хмурится Мещерский. — Все будет наше. Брать — так все сразу, убивать чекистов — так всех!
— Вот это да! — восхищается Тишка.
Мещерский выпрямляется. Вслед за ним поднимаются все.
— Запомним эту ночь, господа! — громко говорит Мещерский. — Я получил важные известия из Иркутска, и затворничество наше кончилось. Мы выступаем, чтобы крушить, резать, уничтожать все советское. Да поможет нам бог!
Мещерский поворачивается к углу, где висят иконы, осеняет себя широким крестом и кланяется в пояс. Торжественно крестятся и все остальные. Приходится креститься и мне, хотя я знаю, как встретят такой поступок комсомольцы трибунала. А скрыть нельзя — хорошая антирелигиозная агитка: убийцы вербуют бога в сообщники.
— Выступаем сегодня же, господа! — продолжает князь. — Ждать нельзя. Арестованы Барышев, почтмейстер, два сослуживца Гронина. Они начнут давать показания, мы ведь знаем человеческие слабости, и тогда — конец.
Тяжело вздохнул Корень, склонил бритую голову. Немало преступлений должно быть у этого уголовника — боится встречи с трибуналом.
— Вы, капитан, — распоряжается Мещерский, — поведете группу есаула к казармам караульного батальона. Оружия на квартире доктора хватит. Надо блокировать карбат. Срезать телефон, не допустить нарочных. По тревоге будут спешить в свою часть командиры из города, так их уничтожать без сожаления. Ночью корнет Войцеховский проследует в казармы и постарается отправить весь батальон подальше от города, якобы для усиления охраны железнодорожного моста. О Войцеховском не беспокойтесь, господа: он до сих пор числится начальником штаба. Уйдет батальон, и группе есаула надлежит вернуться в город. Сбор в Чека! — улыбнулся князь. — Да… Толстяка-доктора не берите с собой. Пусть дома пьет валерьянку.
Внимательно слушаю. Значит, вторая группа беляков расположилась на квартире доктора-толстяка, того частника, что писал заключение о смерти Яковлева.
— Главная наша задача — освободить заключенных и вооружить отряд генерала Иванова. Тишка! В тюрьме у тебя все готово?
— Так точно! — вытягивается Тишка. — С вечера телефон уже не исправен. Караульного начальника я предупредил, что ночью приду работать. Их превосходительство генерал Иванов и господа офицеры спят одетыми. Я вызываю в канцелярию несколько человек самоохраны якобы для подшивки дел. Уже два раза по вашему приказанию проделана такая репетиция — караульный начальник не возражает. С караулом мы справимся легко — у господ офицеров хватает и револьверов и гранат.
— Действуйте холодным оружием, без шума! — вставляет Мещерский.
— Слушаюсь! Останется снять двух часовых на вышках, одного у ворот. Постреляем, как воробьев.
— Еще раз повторяю! — говорит князь. — Шума меньше. Переоденьтесь в шинели, часовые вас близко подпустят.
— Пошлите в тюрьму меня! — просит хорунжий.
— Хорошо, — отвечает ротмистр, — вас возьмет с собой Тишка. В последний раз предложите Яворскому идти с нами. В случае отказа — рубите. Нам свидетели не нужны!
Вот на какие «внешние осложнения» намекал нам Яворский! Он знал, что в случае тюремного бунта будет убит. Но нам не сказал ничего.
— Справитесь? — спрашивает Мещерский.
— Так точно! — нестройно отвечают Тишка и хорунжий.
— Скоро сюда прибудет Войцеховский со своими ребятами, и мы начнем трясти Надеждинск. Соединившись с отрядом генерала Иванова, делаем налет на Чека. Хорунжий! Подберете в тюрьме десяток лихих офицеров и под видом сельского отряда комбедовцев прибудете в Чека с «арестованными». Должны впустить во двор без лишних расспросов. А тогда крушите все изнутри! А мы наляжем снаружи. Работы на пять минут, не больше. Но, господа, условие: добивать всех.
— А затем, князь, — спрашивает капитан, — куда мы?
— Прихватим золотишко, грабанем деньги в банке и — в тайгу! — радостно выкрикивает Тишка, хлопая Корня по плечу.
Недовольно морщится князь. Неприятен ему вопрос капитана да и нелегок союз с уголовниками. Но на далеких таежных маршрутах пули устранят всех неугодных Мещерскому. Ведь он будет вожаком. А убивать ротмистр умеет почище самых квалифицированных преступников.
— Путь у нас дальний, — говорит князь. — Конечную цель я объявлю на первом же привале. Главное для нас — поменьше оставить свидетелей и подальше оторваться от преследования.
Умолк Мещерский. Наивен его авантюрный план, рассчитанный на случайные удачи и счастливые совпадения. «Белое воинство» всегда любило авантюры, безрассудно кидаясь в предприятия, сулившие гибель. Наверное, это характерно для всех, у кого нет социальной опоры.
— Разрешите обратиться! — вытягиваюсь перед князем. — Мне было приказано сразу же вернуться в Иркутск, чтобы информировать обо всем господина полковника. Какие будут ваши распоряжения?
В чуть заметной улыбке искривляются тонкие губы Мещерского. Он садист — любит портить кровь не только врагам, но и единомышленникам.
— Вас я не отпущу, гардемарин. Механик нам пригодится. А информацию отвезет в Иркутск женщина. Зачем же нам терять бравого бойца?
Князь поворачивается к Корню:
— Верни юнкеру револьвер. И займись с ним общим оружием. Живо!
Четко повернувшись, выхожу вслед за Корнем из комнаты и слышу, как Мещерский говорит остальным:
— Давайте собираться, господа. Лишнего не брать, но одевайтесь теплее — отныне мы будем ночевать в тайге.
Корень ведет меня на кухню и нехотя отдает револьвер связного. Я проверяю барабан. Корень зажигает маленькую лампу на столе, и я вижу своего омуля. Мне так хочется есть! Удивительное дело: аппетит появляется, как только я разволнуюсь.
Кухня большая, рассчитана на солидное семейство. Есть и русская печь и плита. Большой шкаф с посудой стоит у двери в коридор. Напротив другая дверь — в сени. Окно закрыто ставнями, но чека из засова вынимается легко. Внимательно осматриваю кухню. Здесь должна закончиться моя роль.
Корень открывает люк в подвал и лезет вниз за оружием. Вскоре он подает мне ручной пулемет «льюис», затем ящики с патронами и гранатами, несколько карабинов.
Пока белогвардейцы не взяли в руки оружие, мне надо распахнуть ставни, открыть дверь и выскочить на улицу. Так условлено. Мироныч должен быть уже во дворе, а Куликов — у крыльца. Может, стукнуть сейчас уголовника прикладом по голове и рвануть двери?
Корень показывается из погреба, и я поднимаю карабин. Но стучат в дверь с улицы. Стук условный. Выругавшись, Корень идет открывать. Вынимаю чеку из засова ставни, снимаю крючки с двери и уменьшаю свет в лампе. Прислушиваюсь: может, это вошли чекисты? Пожалуй, уходить из кухни нельзя, надо охранять оружие. Слышу чьи-то шаги, негромкий разговор, но от волнения слов не разбираю. Кто-то идет по коридору. Скрипит дверь на кухню, и входит… Зина Гронина, почтовая «голубка»! Она ездила за Войцеховским. Скорее! Надо ее ошеломить.
— Анатолий Аверьянович приехал? — быстро спрашиваю, оттирая ее от дверей.
— Да… — отвечает Зина и отшатывается в сторону. — Вы? Вы здесь?!
— Спокойно, Зиночка, тише! — Я поднимаю револьвер. — Могу испортить вашу красоту этой пушкой. Полезайте в подвал. Ну, живо!
У Зины отвисает челюсть, по лицу вспыхивают красные пятна. Она шатается, и я, подхватив ее, тащу к погребу, сталкиваю вниз, захлопываю крышку. И снова слышу стук. Громкий условный стук в парадные двери. Это наши. Наконец-то! Но Корень где-то запропастился, не идет открывать. Стук повторяется. Громче и громче. Эх! Нет под рукой диска к пулемету… Во дворе неясный шум. Всхрапнула лошадь, кто-то вскрикнул. Все ясно: Войцеховский прибыл вместе со своими бандитами, и их сейчас берут во дворе. «Иду!» — кричит в коридоре Корень. Где топор на кухне? Чем вскрыть ящик с гранатами? Распахивается дверь. Отшатываюсь к стене. В кухню входит Войцеховский.
— Где Зина? — громко спрашивает он и замечает меня. Его рука медленно тянется к кобуре. Ясно слышу голос Корня: «Он болен!» Через пару секунд в дом войдет Куликов. Но я не могу ждать. Не целясь, стреляю в Войцеховского, бросаю кастрюлю в лампу и падаю около ящиков. Вспышки выстрелов ослепляют, и я, спрятав голову, стреляю наугад. Звенит посуда, сыплются разбитые вдребезги стекла. Глухо отдаются удары: ломают входную дверь — Корень не успел ее открыть. Но почему задерживается Мироныч? Ведь если одна пуля попадет в ящик с запалами для гранат, меня похоронят рядом с комиссаром.
Трещит дверь сзади, со двора. Я ведь не открыл сени! Патроны в револьвере кончились. Стреляю из маленького браунинга.
— Бросай оружие! — кричит Куликов, уже в доме.
В кухне светлеет. Наверное, распахнули ставню в окне. Негромко щелкает мой браунинг. Осечка. Или кончилась обойма? Становится непривычно тихо. А по полу из коридора катится ко мне черный шарик — граната. Не слышу выстрелов, все звуки пропали. Только не оставаться на месте. Ведь тут запалы и взрывчатка. Скорей!
Толкаю какой-то ящик навстречу гранате, а сам вскидываюсь в акробатическом прыжке вверх и назад, в сени, за порог. Огонь, грохот, едкий дым. Дышать нечем.
Вот и всё. Хоронить будут с музыкой…
— Шрамы, шрамы… Вот чем заняты люди! Как будто главная у них работа — сделать друг другу больше дырок и порезов. Если связать вместе все нити, которыми я зашивал раны, один конец можно забросить на Луну…
Доктор ворчит, снимая с моей головы повязку. Я сижу на кровати в номере гостиницы, и мне весело. Руки и ноги двигаются, все вижу, слышу и понимаю. Удачно выскочил из темноты!
— Я вам отлично зашил щеку, молодой человек. На память останется лишь маленький шрамик. Немецкие студенты гордятся такими отметками. Но имейте в виду: сверни пуля на пару миллиметров влево, и… Скажите откровенно: вы не молились богу перед схваткой?
Хорошо, что Куликова нет в номере, он бы запомнил вопросик доктора. Ведь под утро, когда меня привезли в гостиницу после перевязки, я рассказал Александру Лукичу о «молебствии» перед иконами.
— Скорей бы вы убрались из Надеждинска, молодой человек. Каждую ночь представления устраиваете. И ваш покорный слуга — непременный участник феерических зрелищ. Вот так… Бинт я накладывать не буду, а приклею на щеку пластырь — будет представительней. Это вам взятка за склад почтмейстера. Ведь из Чека все продовольствие передали в нашу больницу. Сахар мы сбережем к Первому мая, а бульоном сразу же оделяем всех больных, в том числе и вас, Кушать можете всё, целоваться же не рекомендую: шов разойдется. Одна красивая женщина рыдала над вашим бездыханным телом, поэтому вопрос о поцелуях поднят не случайно.
Вздрагиваю и поспешно набрасываю на голые ноги одеяло. Только Ниночка могла меня видеть этой ночью в гостинице.
— Приглядитесь к шрамам на ее румяной щеке, — невозмутимо продолжает доктор. — Время у вас будет. Моя ювелирная работа, горжусь ею. Вам тоже повезло. Нуте-с! Ложитесь лицом вниз. У вас кровоподтеки на спине и немного ниже. Такие ранения на войне не признаются геройскими. Не будем их отмечать в больничном листе. Просто помажем йодом и посоветуем садиться на краешек стула. Все! Можете принимать гостей. А я покурю и отправлюсь в другой филиал больницы — в тюрьму.
Доктор закрывает свой старый саквояж, садится в кресло и начинает свертывать большую цигарку. Вздрагивают его сухие желтые пальцы, просыпается махорка. Трудно поверить, что эти костлявые старческие руки были такими нежными, когда касались раны. Хмурится и сопит старик Серебряная щетина выступила на щеках, глаза покраснели и слезятся. Вторую ночь мы не даем спать доктору. А ведь он стар, очень стар.
— Вы устали, доктор. Вам надо прилечь, отдохнуть.
— Смотрите! Меня жалеет несгибаемый трибуналец. Это что-то новое в вашем отношении к медицине. Благодарю за сочувствие, но в отдыхе пока не нуждаюсь. Устает тот, кто выполняет противную его душе работу. Заставьте меня кидать бомбы, так я немедленно выйду из строя.
Доктор пускает к потолку тоненькую струйку дыма, поворачивается ко мне.
— Корнет Войцеховский стал вашим злейшим врагом. Вы изуродовали ему ухо, молодой человек. Слезно просит меня помочь. А что я могу сделать? Объявить в приказе по больнице выговор меткому стрелку? Так-то!
Мироныч сказал мне утром, что во время облавы был убит хорунжий, ранены два чекиста да у Куликова разбиты очки. Оказывается, задела пуля и гусарика. Пусть остаток жизни походит с изувеченным ухом. Но как мне теперь вести допросы Войцеховского? Смогу ли я спокойно говорить с ним?
Доктор встает, медленно надевает высокую меховую шапку. Вдруг на секунду застывает и с хрипотой в голосе говорит:
— Спасибо вам, схватили князя Мещерского. У меня с ним особые счеты. Он ведь зверствовал в нашей больнице. Негодяй!
Доктор поднимает воротник пальто, тяжело ступая, идет к двери. Рывком открывает дверь и поворачивается ко мне. Умеет доктор владеть собой: искорки вновь зажглись в его прищуренных глазах.
— Сегодня лежать! Никаких дел — еда, сон, легкий флирт. Буду у вас завтра. До свидания, молодой человек!
Ушел доктор. Но я слышу — он разговаривает с кем-то за дверью. Неужели меня будут держать в постели еще сутки?
В номер входит Куликов, и в руках у него большой бумажный пакет. Порываюсь вскочить — ведь я видел Александра Лукича на рассвете, он уходил на обыск в дом «ястреба».
— Лежи, лежи… — спокойно говорит Куликов. — У тебя ведь контузия. Даже на похороны комиссара я тебя не пущу. Услышишь под вечер далекие залпы — помяни хорошим словом его душу.
Александр Лукич кладет на стол пакет, снимает шинель. Садится и начинает осторожно протирать куском желтой байки свои очки.
— Привыкаю глядеть на мир одним глазом, — улыбаясь, замечает Куликов. — Получается забавно. А треснуло как красиво! Посмотри!
Одно стекло очков, словно в легкой паутине, так мелки трещинки.
— Кто вам разбил очки?
— Уголовник в тельняшке. Он после взрыва на кухню кинулся, думал, там выход свободен. Я с ним и схватился.
Не договаривает Александр Лукич. Он кинулся искать меня и заскочил на кухню. А Корень не к выходу спешил, а к оружию, и если бы не свалил его Куликов…
— Но не подвели меня разбитые окуляры! — восклицает Александр Лукич и, развернув бумажный пакет, поднимает старый черный портфель. — Вот что нашли мы сейчас в доме почтмейстера!
— Портфель из тайника?!
— Конечно. Солидный сейф сооружен в окне. Зимняя рама легко вынимается, подоконник привинчен шурупами. А в бревне, под доской, выдолблен тайник. Красивая плотницкая работа. Интересно, как же обнаружил это устройство Тишка Пахомов?
— Следил долго, подглядывал в щелочку.
— Да, да… Ведь «скупые рыцари» должны любоваться своими сокровищами. В тайнике были золотые самородки, червонцы, валюта, этот портфель.
— Что в портфеле?
— Там вся жизнь одинокого скупердяя. Тридцать лет он вел домашнюю бухгалтерию. Очень интересны некоторые заметки. Старик шифровал свои записи, но длительная безнаказанность всегда притупляет осторожность у преступника. Шифр у него детский. Оказывается, на беглом каторжнике хитрый старичок зарабатывал дважды: сначала покупал у того по бросовой цене намытое золотишко, а затем продавал самого беглеца полиции.
— Вы нашли рапорт комиссара?
— Да. Придержал письмо комиссара почтмейстер. Хотел шантажировать Войцеховского. Милое общество — у каждого камень за пазухой.
— Но что же связывало Войцеховского и этого старика?
Задумчиво покачал головой Куликов. Посмотрел на портфель, проговорил:
— Тесен земной шар. Они, оказывается, давно знакомы. Войцеховский был жандармом во время мировой войны, в Сибири спасался от фронта. Не раз приезжал в Надеждинск. Познакомился тогда с Барышевым, как-то допрашивал почтмейстера. А теперь восстановил старые знакомства, Все это выяснил комиссар. Его в Ладонках хотели прикончить, но ранили лошадь. Комиссар пешком, в метель, вернулся в город. Тогда и заболел тяжело. Сумел все же написать подробный рапорт. Мужественный был человек!
В комнате становится тихо. Александр Лукич медленно укладывает свои очки в футляр.
— Дайте мне прочесть рапорт. Куликов встает, оправляет гимнастерку.
— Тебе нельзя заниматься делами. Что за следствие в постели? А вечером приезжает член коллегии трибунала Железнов. Он решит, как будет проходить следствие по делу о банде Мещерского — Войцеховского.
Закрываю глаза. Болит голова. Наверное, сорванные взрывом доски ударили меня не только по спине. Тихо спрашиваю:
— Нас отстранят от следствия?
Куликов подходит к кровати.
— А ты сможешь остаться беспристрастным к Войцеховскому, с которым обменивался пулями?
Александр Лукич ласково похлопывает меня по плечу, оправляет упавшие на лоб волосы. Пальцы у него такие же мягкие, как и у старого доктора.
— Лежи, брат, поправляйся. К тебе сейчас одна девушка заглянет — давно уже ждет. А о следствии не думай. Все будет как надо.
Куликов уходит, тепло улыбнувшись. Все смешалось сегодня: радость и печаль, головная боль и тревожный стук сердца.
Слышу торопливый перестук каблучков по коридору. Кто-то остановился за дверью. Тишина. Тихий стук. Но что это? Два удара, пауза, один удар. Условный стук белого подполья! Кто же так может стучать? Если за дверью Нина, то как она узнала пароль?
— Кто там? — громко спрашиваю я.
В приоткрытую дверь шепот:
— К Кириллу Мефодьевичу.
— Он болен.
— Есть лекарство! — громко отвечает Нина и входит в номер. Она в светлом платье и — наконец-то! — не прячет свое лицо. Я смотрю на нее не отрываясь. Вскочить бы сейчас с кровати, сказать ей, как мне хорошо. Но разве найдешь вот так, сразу, теплые слова?
— Нина… — говорю, подтягивая к подбородку одеяло, — а как ты узнала пароль белой явки?
Улыбаясь, Нина подходит ко мне, садится на краешек кровати. Разглаживая складки одеяла, она смущенно отвечает:
— Я не имею права говорить, но ведь ты очнулся на подпольной квартире и видел меня. Правда? Как же можно объяснить мое участие в облаве?
Я не видел Ниночку ночью. Были взрывы, всплески огня, удары. Было больно, и меня ворочали в темноте. Едкий запах ударил в нос, перед глазами что-то мелькнуло и закружилось. Происходило поспешное отбытие на тот свет, но ангелы не успели появиться. Не заметил я и Ниночки. А она была в белом логове? По какому праву?
— Я дала тебе понюхать нашатырного спирта и перевязала голову. Потом отвезла на бричке в больницу и мучилась, пока доктор осматривал и зашивал рану.
Меня бросает в жар. Неужели Нина видела все мои синяки и царапины? Нет! Старый доктор принципиален и не мог допустить присутствия посторонних при перевязке. А Мироныч мог привлечь постороннюю к участию в секретной операции Чека? Туго соображаете, товарищ следователь!
— Я так была рада, что разрешили поместить тебя дома, в гостинице, — продолжает Нина. — Будете в моем распоряжении, господин гардемарин!
Теплые пальчики Нины в моей руке. Я сжимаю их и кладу на грудь. Все ясно. Только на совещании в Чека Мироныч мог сказать своим работникам, под видом кого я нахожусь в белом подполье. Случайно попасть на совещание Нина не могла. Значит, по трудной дороге, вместе с нами, идет Нина. Если бы я не был трибунальцем, то хотел бы тоже стать секретным сотрудником Чека.
Время останавливается, и вокруг нас ничего не существует. Нина пересела к изголовью и обирает нитки от марли, рассыпанные по подушке. Мы тянемся друг к другу, но боимся молчать, как будто тогда что-то служится. И говорим, говорим…
Я рассказываю о трибунале, о друзьях и товарищах, даже о тех, кого нельзя больше увидеть.
Нина рассказывает о себе. Живет она в своем домике со старухой теткой. Мать умерла в зиму девятнадцатого года, когда отступавшие на восток колчаковцы разнесли по Сибири тиф. Отца Нина не помнит, но многое в прошедшей жизни связано с ним. Отец был приказчиком на Надеждинских приисках и давным-давно, когда Ниночка еще была маленькой, проиграл хозяйское золото в карты и ушел на каторгу. Дети называли Нину «варначкой», а школьники — «каторжанкой». Тяжело было. Нина водила дружбу с детьми китайских огородников, выучила хорошо не только язык, но и китайские обычаи. Отец начал пересылать с неизвестными людьми письма с каторги. Затем стали приезжать в Надеждинск и заходить дамы из России — жены политкаторжан. Оказывается, отец сблизился в тюрьме с социал-демократами и помогал им. Так квартира Нины стала явкой подпольщиков-революционеров, звеном связи воли с каторгой. Отец умер в заключении накануне мировой войны, но связи с подпольщиками остались и окрепли. Одним из связных был сибирский казак, большевик Мироныч…
Что нас влечет друг к другу, что сближает? Не объяснит этого никто. Просто мне хочется быть рядом с Ниной, слушать ее голос.
— Ниночка… Родная!
— Это нехорошо… — шепчет она, качнув головой.
Но я привстаю и тянусь опухшими губами к ее щеке, к синеватому шраму.
— Тебя надо кормить! — спохватывается Нина. — Тетя Клава принесла замечательный обед из больницы.
Нина вскакивает, быстро идет к двери. Шагнув в коридор, она поворачивается и громко шепчет:
— Не скучай, «чудный месяц» со щербинкой!
Вот как?! Ей известно мое трибунальское прозвище! Все тайны выдал Куликов. Ничего. Пусть называет меня Нина как хочет, я улыбнусь ей в ответ. Если меня отстранят от следствия, горевать не буду. На мой век интересной работы хватит. Сегодня вечером будут дотошные расспросы хмурого Железнова. Ну и что же? Потом придет и улыбнется Ниночка.
…До чего же хорошо жить на свете!
Ярко светит серебряная луна. Длинные тени вагонов тянутся к вокзальной площади. Днем здесь было грязно, а легкий ночной морозец навел порядок: подсушил землю, покрыл ледяными стекляшками лужи. Ветерок приносит на станцию весенние запахи. Земля, сбросившая зимний покров, имеет свой аромат, по-особенному пахнут талый снег и пробуждающаяся тайга. Но не для меня сейчас все эти сибирские ароматы. Я спешу к водокачке, там ждет меня Нина.
Всего пять минут дано для прощания с Ниной. Мы уезжаем из Надеждинска. Решено поскорее доставить всех арестованных в трибунал. Длинный товарный состав скоро отправится со станции. В хвосте поезда два специальных вагона — арестантский и пассажирский. Железнов размещает свидетелей по делу — они едут с нами. Куликов наблюдает за обыском заключенных. Комбат Вязь сам проверяет наружные посты в поезде. Скоро будет гудок, и Надеждинск исчезнет за поворотом.
Белый платок скинут на плечи: Нине жарко. Удары судьбы жгут хлестче парного веника в бане. Мне тоже в пору снять шлем, сбросить шинель.
— Я хотела отказаться… — шепчет Ниночка, хотя около нас нет никого, все провожающие стоят на перроне, — но, знаешь, как я буду нужна в Приморье! На свою беду, хорошо изучила китайский язык. Не суждено нам быть вместе. Ну что же ты молчишь?
Крепче сжимаю маленькую руку. По щеке Ниночки скатывается слеза. Наше дело сурово, тут ничего не скажешь. В трибунале, конечно, уже утвердили список работников для Приморья. Я не прошел — ведь ничего не сказал Железнов. Многие трибунальцы поедут в Среднюю Азию: из-за рубежа прорвались басмачи, идут бои. Кавбригада армии грузится в эшелоны, будет формироваться трибунал. Что ж. Мне выпадет юг, а Нине — восток. С желаниями на нашей работе трудно считаться.
Гудит паровоз. Торопливо прижимаюсь к щеке Нины. Трогается состав.
Монотонно стучат колеса на стыках рельсов. Важный груз идет с нашим составом в Россию — сибирское зерно к посевной. В прошлом году неурожай захлестнул Поволжье. Американцы вызвались помочь голодающим и создали для этого организацию «АРА». Много аровских деятелей проезжало по Сибирской магистрали. Везли они старые солдатские одеяла, библии в кожаных переплетах, конфетки в ярких этикетках. Попутно налаживали связи с белогвардейскими деятелями вроде «Виталия Витальевича» в Иркутске. А хлеб голодающим да зерно к посевной пришлось нам собирать самим и покупать за границей.
За окнами вагона сереет: приближается утро. Движемся мы хорошо. Наш поезд пропускают вне очереди. Вокруг бескрайняя тайга.
Стою у окна и обдумываю свой доклад Кречетову. Пребывание наше в Надеждинске было успешным. Раскрыта банда, изолирована вовремя. Но сколько ошибок я сделал за эти дни! Да и дело Яковлева так и не раскрыто до конца. Доказательств убийства много, но Войцеховский молчит. Он обвиняется в измене родине и участии в вооруженной банде. По каждому преступлению заслуживает расстрела. Но нельзя оставить в стороне другие его злодеяния. Гусар должен ответить и за убийство Яковлева. Надо, чтобы заговорил Войцеховский.
Пауки в банке, прежде чем начать поедать друг друга, долго выясняют отношения. Для арестованных путь в трибунал страшен. В Надеждинске недалеко тайга, где-то рядом бродили непойманные дружки, теплились надежды на счастливый случай. Внезапный переезд оборвал все мечты и фантазии. Реальными стали близкий суд и заслуженная кара. Этой ночью никто из подследственных спать не будет. Каждый станет искать виновных в своей судьбе, все начнут выяснять отношения. Но поедать друг друга мы им не дадим.
В арестантском вагоне три камеры и помещение для караула. Вдоль одной стены (как в спальном вагоне) длинный, но широкий коридор, в котором несет дежурство конвойный. Ему легко наблюдать за тем, что делают заключенные: камеры отгорожены не сплошной стеной, а решеткой, через которую выдается пища. До прибытия на место камеры открываться не будут, окон там нет, пол и стены обшиты железом, каждый шаг арестанта на виду. Попробуй убеги!
В первой камере мы поместили Войцеховского, Пальмирова, Барышева, Горового, доктора-частника и двух генералов: Иванова и Яворского. Их превосходительства лежат у стенки. Яворский может спать спокойно — он только свидетель. Иванов же задумчиво подкручивает пышные усы и вздыхает: будущее не радует. Доктор всхлипывает и сторожко поглядывает вокруг — как бы чего не случилось в его присутствии. Горовой бодрствует в непривычной обстановке: его арестантский стаж только начинается. А вот остальные заключенные будут выяснять отношения с Войцеховским. Комвзвода Барышев потребует, чтобы бывший начштаба подтвердил на суде свои преступные распоряжения. Не смолчит и трусливый Пальмиров: кому охота класть голову за разжалованное начальство? Барышев и Пальмиров понимают, что им грозит. Их не устраивает молчание Войцеховского. Пусть он говорит, говорит всю правду! Начальственный окрик не поможет, и завтра же Пальмиров и Барышев начнут топить гусара, пытаясь спасти себя. И Войцеховский заговорит оправдываясь.
Вторая камера переполнена — там волчья стая во главе с Мещерским. Помещены в этой камере уголовники — Корень и Тишка, бандиты, завербованные Войцеховским, «родственники» Зины, постояльцы доктора, самые активные деятели «самоохраны» тюрьмы, захваченные с оружием в руках. Там же Гронин и капитан — любитель выпить. Всего в камере больше двадцати человек.
В третьей камере — одиночке около караульного помещения, — открыто «почтовое отделение» — там Зина и почтмейстер. Наш Железнов немного старомоден: он долго не соглашался «стеснять женщину», помещая к ней старика. Но другого выхода не было. В первой камере «ястребу» свернул бы голову Войцеховский, а во второй Мещерский. Дорого им обошлась любовь Андрея Капитоновича к чужим письмам.
Пыхтит паровоз, преодолевая подъем.
Если в дороге заключенные сделают попытку освободиться из-под стражи, то бунт может начаться только во второй камере. За ней надо непрерывно наблюдать.
В нашем вагоне тишина. Спят трибунальцы, спят и свидетели по делу. Бодрствую только я.
Вытянув в проход ноги, спит на спине Дайкин. Голова его запрокинута, рот открыт. Он всхрапывает, вздрагивая во сне. Дайкин доволен, что едет с нами, и надеется, что губисполком освободит его от работы в исправдоме.
Храпит Дайкин. Надо его повернуть на бок, чтобы не мешал спать другим.
Напротив Дайкина, подложив под щеку руку, лежит врач надеждинской больницы, свидетель зверств Мещерского. Доктор приоткрывает глаза, пока я вожусь с Дайкиным, и тихонько вздыхает. Он не хотел ехать с нами, всячески отказывался выступать в суде. Говорил прямо: «Да-с, боюсь! Месть — страшная штука. Родственники какого-либо Барышева привезут из степи пару дохлых сусликов да и бросят их во двор больницы. А у грызунов — чума, заразная пакость, от которой почти никто не выздоравливает. Что прикажете делать? Просить о помощи трибунал?» Куликов долго разговаривал с врачом наедине, и старик едет с нами, но все же погрузился в вагон он тайком, а в больнице сказал, что едет в Иркутск (в другую сторону) за лекарствами.
Мироныча и Енисейского судьба свела в одном купе. Чекист разделся, аккуратно поставил у столика сапоги, развесил портянки. Надо будет поговорить с ним о Нине. Ведь он отечески заботится о ней. Как же получилось, что Нина уезжает от нас в такую даль, в Приморье?
Енисейский устроился лучше всех, захватив в дорогу подушку и большое стеганое одеяло. Он так и не уехал в губисполком: сказал, что заболела печень. Почему он остался в городе накануне восстания? Случайно ли это? Подозрений вокруг Енисейского возникает много, но те, кто мог бы рассказать о его связях с бандой, пока молчат.
Комбат Вязь лег, не раздеваясь, даже не снял пояса с кобурой. Потускнел Вязь за последнее время. Чувствует, что не быть ему больше командиром батальона.
Медленно прохожу по вагону. Член коллегии Железнов дремлет сидя. Под стать фамилии у него и фигура и характер. Весь он словно вырублен из ноздреватого камня, широкий и крупный, да и лицо у него темное и тронуто оспой. Железнов всегда немногословен, улыбается редко. Требователен и настойчив: дал мне жару за ошибки в Надеждинске. Вовек не забуду его суровые вопросы: «Почему, прибыв в Надеждинск, сразу же не нашли комиссара карбата? Не считали нужным? Почему позволили Войцеховскому бежать из гостиницы? Разве трудно было вместе с ним отправиться в штаб? Почему не информировали трибунал о белом подполье в городе? Думали справиться сами?» Словно киркой долбил меня вопросами Железнов. Он ведь донецкий шахтер, привык к тяжелым ударам. Революция поручила ему другую тяжелую работу — трибунал. Железнов делает ее так же основательно, как рубал когда-то уголек.
Вот и последнее, наше купе, а дальше разместился взвод караульного батальона. Часть красноармейцев приняла охрану хлебного поезда, а десять человек — конвоиры.
Арестантский вагон старый, конструкции царя Гороха, караульное помещение там очень маленькое, весь конвой поместиться не может. Одновременно два часовых стоят на постах, а два красноармейца второй смены вместе с разводящим находятся в караулке. Утром в арестантский вагон отправятся другие пять человек конвоя.
Тихо в пассажирском вагоне. Люди устали при погрузке и спят без сновидений. В последнем купе нашей половины вагона на нижней полке лежит Степанида, санитарка больницы. Об ее халат вытер окровавленную шашку Мещерский. Напротив Степаниды, укрывшись шинелью, спит Куликов. Устал Александр Лукич и свалился, так и не сняв тяжелых ботинок. Голова его сползла с вещевого мешка, и не мудрено: в мешке торчит наган. Куликов не носит оружия при себе, а всегда норовит засунуть револьвер подальше. Помогу ему сегодня спать спокойно и положу наган на свою верхнюю полку. Вот так.
На втором ярусе вагона лучше всего, никому не мешаешь. Я дневалю до утра, но можно и сейчас забраться туда, полежать с открытыми глазами, помечтать. Только душно что-то стало вверху. Да и потянуло самосадом. Конечно, это встал доктор и закурил громадную цигарку. Какой же едкий у него табак! Надо открыть вентилятор в крыше вагона.
Свежий ветер врывается в вагон. Слышней стали перестуки колес, далекие вздохи паровоза. Хлопают двери вагонов: сначала нашего, затем арестантского. Кто это пошел туда? Почему пропустил его часовой в тамбуре? Ведь только Железнов, Куликов и я имеем право свободного входа к заключенным.
Прыгаю вниз. Место комбата Вязя пустое. Зачем он пошел к арестованным? Красноармеец конвоя — из его батальона, естественно, что он пропустил в вагон своего комбата.
Трогаю за плечо Железнова:
— Вязь пошел в арестантский вагон. Что делать?
— Проследи! — отвечает Железнов. — Быстрей!
Выбегаю в тамбур. Часовой стоит на месте — на площадке вагона.
— Комбат прошел в вагон?
— Да, — отвечает часовой.
Приоткрываю двери арестантского вагона и тихо вхожу в коридор. В вагоне полутемно. Горит лишь одна свеча около караульного помещения, в конце вагона. Там и стоит часовой. А Вязь около первой камеры тихо разговаривает с Войцеховским. Гусара издалека узнаешь: после моей пули голова забинтована. Не прерываю беседы. Мне ведь приказано только «проследить». Подхожу поближе.
— Не пойму, Анатолий Аверьянович, — говорит Вязь, — почему ты стал бандитом? Чего тебе не хватало?
— Подожди, комбат, — спокойно отвечает Войцеховский. — Я не подводил тебя. Виноваты чекисты. Они и тебе дело пришьют.
— Зачем же ты убежал в лес?
— Запутали меня, — говорит гусар. — Сейчас все объясню. Для этого я и просил тебя подойти. Ты должен знать правду. Дай закурить!
Вязь достает портсигар, протягивает в камеру сквозь решетчатую стенку руку с папиросой.
— Дай прикурить! — произносит Войцеховский.
Юнкер Горовой встает с нар и подходит к решетке. Неужели Войцеховский уже успел превратить этого хлюпика в своего адъютанта?
Вспыхивает огонек зажигалки. В конце коридора из купе караульного помещения выглянул разводящий. Он прислушивается к разговору, но ему неудобно прерывать комбата. Пламя гаснет. Вязь просовывает другую руку за решетку, чтобы заслонить огонь, и щелкает зажигалкой. Тогда Войцеховский громко говорит:
— Дайте же огонька!
Его фраза звучит как команда: во всех камерах сразу же становится шумно, всюду начинается какое-то действие. Внезапно около караульного помещения вспыхивает огонь, страшный вопль возникает в третьей камере. Живым факелом там мечется Андрей Капитонович. На нем горит одежда. Во время обыска от него несло керосином, но никто не обратил на это внимания. Кто же поджег почтмейстера? Зина? Со страшной силой «ястреб» ударяется о решетку, языки огня вырываются в коридор.
В тот же миг Войцеховский и Горовой хватают руки Вязя, заламывают их. Несколько быстрых движений, и хрипит комбат, голова его обвисает.
Вырываю из кобуры пистолет, чтобы броситься на помощь Вязю. Вижу, как разводящий открывает дверь одиночки, и человек, охваченный пламенем, крича, вываливается в коридор. Конвоиры машут шинелями, пытаясь схватить живой факел. Никто не видит, что делается в других камерах. «Отвлекающая операция» с поджогом почтмейстера целиком захватила охрану. А я стою за кулисами и вижу все.
Гибель всей охране готовится во второй камере — там главное действие. Вздрагивает решетка, к ней прижались молчаливые лица. Руки, как змеи, тянутся в коридор, ощупывают замок. Я вижу ключ. В руках арестантов — ключ! Еще секунда — и звери вырвутся на волю.
Распахиваю дверь в тамбур и стреляю вверх. Сейчас же часовой на площадке должен повторить мой сигнал для всего поезда.
— К оружию! Тревога!
В минуты опасности организм включает «третью скорость»: начинаешь соображать и двигаться быстрей. Прыгаю к дверям второй камеры, зажимаю щеколду. Теперь даже при открытом замке из камеры не выйти. Бью по рукам пистолетом, но рук очень много, и они тянутся ко мне с какими-то щепками, крючками, проволокой. Вижу — валится на пол Вязь, а Войцеховский держит пистолет комбата. Сейчас он в меня выстрелит. Неужели снова промажет в знакомую мишень? Меня бьют по руке чем-то острым. Еще и еще. Очень больно.
— На помощь!
В вагон вбегают Куликов и Железнов. Александр Лукич, как всегда, первый, но в руках у него нет оружия. Я ведь переложил наган, а в разбитых очках трудны поиски. Стреляет Войцеховский. Мимо! Железнов поднимает свой маузер — у него промахов не бывает. Но два арестованных — Барышев и Пальмиров — набрасываются на гусара, валят его. Войцеховский продолжает стрелять — пули отскакивают от железной обивки стен, звенят по вагону. Барышев бьет по лицу Войцеховского и кричит:
— За все ответишь! И за Вязя и за Яковлева. Убийца!
Мелкая пыль летит мне в лицо — табак. Закрывая глаза, выпускаю щеколду. Правый глаз режет так, что хочется кричать. Распахивается дверь камеры, меня швыряет в сторону. Ударяюсь о стенку вагона и падаю на пол рядом с телом Вязя. Все. Волки на свободе.
Болят глаза, слезы катятся по лицу, но я должен видеть, в кого стрелять.
В конце коридора конвоиры замерли у серой кучи: почтмейстер кинут на пол, обернут шинелями. По вагону ползет дым и смрад. Красноармейцы растерянны. Только у часового в руках винтовка, и он успеет выстрелить один раз, когда свора кинется к караулке. Пяти секунд, чтобы схватить оружие, у охраны уже не будет. Надо мной стоят безоружный Александр Лукич и с маузером в руке Железнов. А из второй камеры выползают бандиты. Задние выталкивают стоящих впереди. Никто не хочет- первым получить пулю. Сейчас атаман крикнет и сделает прыжок к нам, увлекая других. Всего пять шагов — два прыжка, — одна секунда, и заработает мясорубка. Поднимаюсь, чтобы стать рядом с товарищами. Все время текут слезы. Плохо погибать с заплаканным лицом. Правым глазом я ничего не вижу. Но можно ведь стрелять и левой рукой.
— Не спешите умирать! — громко говорит Куликов, поднимая руку и делая два шага вперед.
Куда же он?! Ведь телом своим только на пару секунд задержит он озверелый поток.
— Возьмите, — шепчет Железнову Барышев, протягивая сквозь решетку двери пистолет комбата, — я отобрал у негодяя.
— Кто хочет остаться живым, — продолжает Александр Лукич, — назад в камеру!
Лицо Мещерского показалось в толпе. Сжимаю пистолет. Нет, в него стрелять нельзя, даже в эту минуту. Только по приговору суда князь будет уничтожен.
— Бей! — хрипит Мещерский.
В вагоне становится тесно и душно. Стреляю вниз, по ногам. Раненые в тайгу не уйдут. Куликов смят и опрокинут. Но несколько драгоценных мгновений он отобрал у врагов. В конце коридора показались штыки: отдыхавшая смена конвоя успела вооружиться. Прижимаюсь к стене. Железнов махнул руками: на нас кинули шинели, одеяла. Близко-близко мелькнули лица, и надвинулась темнота. Стреляю, прижав к груди пистолет. И вдруг стало светло и свободно.
В загон вбежали Мироныч, Дайкин, Енисейский, красноармейцы охраны поезда.
— Назад в камеру! — кричит Железнов. — Живей!
Морозный воздух врывается в вагон. В распахнутых дверях — штыки. Качнулась толпа заключенных. Отступают, бандиты!
— Кончай гадов! — внезапно кричит Енисейский и стреляет в толпу.
Поднимает свой громадный револьвер Дайкин. Отшатнулись от решетки заключенные в первой камере.
— Стой! — кричит Железнов. — Не допущу самосуда!
А Енисейский поворачивается и стреляет сквозь решетку:
— Бей контру!
Войцеховский прыгает в сторону. Визжит генерал Иванов, скатываясь под нары. Енисейский стреляет еще раз. Железнов ударяет его по руке. А гусар кричит из угла камеры:
— Свидетелей уничтожить хотите, господин Енисейский? Берегитесь!
По вагону бегут красноармейцы, меня толкают, и я падаю на колени. На полу у стенки лежит Куликов. Лицо его залито кровью, а в груди нож, и темное пятно вокруг. Александр Лукич принял на себя все, что предназначалось нам. В кулаке правой руки блестят какие-то стеклышки. Я наклоняюсь. В последнее мгновение он пытался сохранить свои очки, зажав их в кулаке. Но старые, треснувшие стекла не выдержали напряжения и развалились, как бриллиантовая россыпь.
Мою левую руку забинтовывает Степанида, а доктор торопливо осматривает глаза. Старик спешит, есть дела поважнее.
— Нуте-с! Ничего страшного нет, — небрежно роняет доктор. — Могло быть и хуже. Людям вашей профессии надо носить водолазный колпак. Степанида будет работать со мной, а вас я передаю в руки товарищу Дайкину. Вот промоете молодому человеку глаза приятным снадобьем!
Поезд стоит, меня ведут в наш вагон. Начинается мученье. Дайкин сжал цепкими пальцами голову, пошевелиться нельзя. Он старательно прижигает какой-то вонючей жидкостью мои глаза. Затем забинтовывает голову. И говорит, не умолкая ни на секунду.
— Вот видите, бандиты лучше нас подготовились к этапу. Все у них было расписано заранее еще в исправдоме. Войцеховский полоснул своего комбата осколком бритвы. Давно готовился этот архаровец к разным передрягам и носил бритву в каблуке своих сапог. Заделка отличная, тут не обошлось без мастеров Яворского. Нам наука: опасных преступников надо при этапах переодевать в другую одежду. Ведь брюки и китель почтмейстера облили керосином еще в тюрьме, а я, старый дурак, не обратил внимания на запах. Зинаиде Грониной для ее чудной косы оставили большую гребенку — прекрасный факел для поджога. Вот и сгорел старик, черный весь, не подняться ему больше.
В висках у меня стучит. Сколько ошибок! И — тяжелая расплата.
— Погодите, — продолжает Дайкин, — это еще не все. Мы не проверили, какие замки у камер в арестантском вагоне. А заключенные узнали. Замки до смешного простые: их открывают железнодорожные треугольные ключи.
Трогается поезд. В соседнем купе возмущается Енисейский:
— Прошу отдать мне маузер! Я вам не подчиняюсь.
Спокойно отвечает Железнов:
— Закон для всех одинаков. Вы ответите за самосуд.
Ко мне подсаживается Мироныч и, слегка сжав мое колено, тихо спрашивает:
— Ты помнишь, где стоял Енисейский, когда шел обыск при погрузке?
— В тамбуре вагона. А что?
— Гронина призналась, что спички она получила от Енисейского. От него же мог попасть к Мещерскому и ключ. Ведь заключенных вели мимо.
— Не может быть!
— Как сказать, — говорит Мироныч. — С точки зрения эсера такой поступок вполне допустим. Войцеховский желает теперь кое-что рассказать об Енисейском.
Я задыхаюсь. Есть ли мера подлости у людей? Какой поворот надо сделать бывшему эсеру, чтобы стать заодно с белым зверьем!
Монотонно стучат колеса. Хлопают двери нашего вагона, люди проходят мимо. Боль начинает утихать. Продолжает Мироныч:
— Сейчас мне Барышев интересную историю рассказал. Он цепляется за жизнь, понимает, что натворили бандиты. Оказывается, в ночь убийства Яковлева Войцеховский его поставил в гостинице на страже. Барышев был в коридоре и подсматривал в щелочку, что делается в номере. Войцеховский выстрелил Яковлеву в висок. Такие, брат, дела…
Выходит, все было так, как мы предполагали. Яковлеву повезло — он крутанул барабан, и курок сухо щелкнул. Но убийца был наготове. Теперь можно сказать, что дело об убийстве красного командира Яковлева, производством закончено. У нас есть главный свидетель обвинения. У нас?!
— Мироныч, скажи: как Александр Лукич?
Повязка давит голову. Чекист крепче сжал мое колено и молчит. Хочется сорвать бинты и глянуть вокруг.
Едкий махорочный дым бьет в нос: вернулся доктор и сел напротив меня. Слышу, как он тяжело дышит. Холодные пальцы щупают мою руку.
— Нуте-с… Удивительная у вас способность, молодой человек, лезть под удары. Посмотрим ваши серые глазки. Товарищ Дайкин, зачем же было забинтовывать так туго? Ведь бинт не портянка! Спокойно! Вы не генерал Иванов, вы пострадали от врагов, вам гордиться надо ранениями. А Иванов ругается не переставая: «Какой бандит! Ранил своего генерала!» А кто ранил Иванова? Товарищ Енисейский? А кто бандит?
Мягкие пальцы трогают мои воспаленные веки. Открываю глаза. Вижу!
В вагоне светло. Уже наступило утро. В купе собрались все друзья-товарищи по следствию. Нет, не все. Здесь те, кто остался в живых. Выскакиваю и бегу по вагону.
Александр Лукич лежит на нижней полке, около тамбура, С лица смыта кровь, и кажется, что он прилег на минутку и закрыл глаза, вспоминая что-то очень важное. В купе на столике — полированный деревянный футляр и жестяная оправа для очков.
Меня обнимает Железнов и медленно ведет по вагону в наше купе.
— Вот так, брат. Тяжелая утрата… Ведь Куликов был как алмаз — наивысшей твердости. Память о нем, словно алмазная пыль, станет шлифовать наши поступки. Плакать нельзя. Всем и так тяжело…
Стучат колеса, несется поезд. На повороте первые лучи солнца заглядывают в вагон. Наступает новый рабочий день, и нет времени сидеть сложа руки.
— Работы много, — говорит Железнов. — Садись к столу, надо писать акты.
Достаю бумагу, ищу карандаш. Надо работать, но трудно сосредоточиться. Напротив сидит Железнов — суровый, нахмуренный.
В купе входит Степанида, санитарка больницы. Она принесла большой медный чайник. По-домашнему просто она говорит:
— Побалуйтесь чайком, мои хорошие. Отогрейте души.
Горячий чай обжигает губы. Покраснел Мироныч, допивая большую кружку. Разгладились морщины на лице Железнова. Он кладет руку мне на плечо.
— Видишь хорошо? Ну, то-то же. Значит, годен к дальнейшей службе в трибуналах. Я давно хотел тебе сказать, да происшествия мешали. Ты ведь просился на восток. Да? Окончательное решение предоставлено мне в зависимости от твоего поведения в этой командировке. Что ж! Вел ты себя достойно, хотя и были ошибки.
Железное разводит руками, затем выпрямляется и добавляет:
— Ты зачисляешься в выездную сессию нашего трибунала. Пока на должность секретаря, но мы учтем твое желание работать следователем. Вот закончим это дело и двинемся на восток. Учти: там много работы!
Ко мне тянется Мироныч, крепко жмет руку.
— Мы будем тебя там ждать, я и… Знаешь, кто? Ну догадайся!
Стремительно движется земной шар, увлекая нас с собой. На смену ночному сумраку приходит солнечный день, горе чередуется с радостью. Но пока что ночь длиннее и горя больше, гораздо больше.
Поезд несется вдоль залитой солнцем сопки. Гудит паровоз, и наш состав спускается вниз, в ложбину, мимо покрытое снегом насыпи. Вихрь вздымает снежные пушинки, и они сверкают на солнце, как алмазная пыль.
Дорогой ценой мы платим за то, чтобы крапива не мешала нам широко шагать и был покой на советской земле. Вожаки белой стаи скоро сгинут, как тени в полдень, и маленький Пашка узнает правду о гибели своего брата. Но Александр Лукич уже никогда не кинется вперед, чтобы прикрыть друзей-товарищей.
Мусор на свалку принято вывозить поздно ночью, когда пусто на улицах. Зачем показывать людям грязь, открывать изнанку жизни? И мы везем осужденных на расстрел под утро, когда все спят крепким сном. Пусть в своем последнем пути они будут одиноки и чужды всему живому. Никаких торжественных церемоний не будет для тех, кто обречен исчезнуть с лица земли так незаметно, как белая пена растворяется в быстрых водах реки.
Крытый грузовик не спеша выбирается по тихим улицам города на шоссе. На двух скамейках сидят те, кого мы везем на расстрел. Ротмистр Мещерский положил руки на колени и напрягся, стараясь унять нервную дрожь. Поблек князь в конце своей жизни. Рядом с ним сидит Войцеховский и оглядывает нас исподлобья. Эти двое скрыли от суда многие преступления, но и того, что стало известно, хватило бы для обоснования десятка смертных приговоров.
Мы едем по шоссе, и уже начинает светать. Комендант трибунала точно рассчитал время выезда: мы будем у обрыва на берегу реки до первых лучей солнца.
Два дружка, два профессиональных бандита — Корень и Тишка — сидят в углу. Оба они были приговорены царским судом к вечной каторге за зверские убийства старателей. Освободила их революция, но, будучи врагами любого порядка, они пришли в лагерь князей мещерских.
На той же скамейке трясется генерал Иванов. Только недавно стало известно все прошлое Иванова. Он был офицером охраны на Ленских приисках, председателем военно-полевого суда на русско-германском фронте. Два раза генерал Иванов выступал против Советской власти. В третий раз он вздумал возглавить бунт в Надеждинском исправдоме, и трибунал подвел черту. Иванов посерел и скис. Он уже мертв, и ничего, кроме страха не осталось в его дряблом теле.
Отдельно от остальных сидит поручик Гронин. Садист и убийца, он сам панически боится смерти. Гронин часто теряет сознание, затем на пару минут приходит в себя, смотрит обезумевшими глазами вокруг, крупные слезы начинают катиться по щекам, и он снова клонится в сторону. Двум красноармейцам все время приходится его поддерживать. Как трудно умирать этому извергу и палачу, зверски лишившему жизни сотни людей!
Грузовик затрясло — мы свернули с шоссе в сторону, к реке. Остались последние десятки метров. Нащупываю в кармане гимнастерки приговор.
Остановилась машина. Короткий гудок. Мы на месте. Комендант выпрыгивает из кузова, командует:
— Выводи осужденных!
Первым вылезает из машины Корень и, сердито сплюнув, говорит:
— В дерьмовой компании приходится подыхать…
Медленно сползают на землю остальные осужденные. Они жили, как одинокие хищники, и никто не передал им доброго слова на прощанье. Я был вчера в тюрьме и объявлял, что приговор по делу вошел в силу. Пришли в рабочей спецовке из сапожной мастерской, которой руководит Яворский, юнкер Горовой, усатый капитан Барышев. Вежливо поздоровались, молча расписались, заявлений и просьб не имели. Прижимая обе руки к сердцу, как старому знакомому, поклонился мне Пальмиров. Прибежал в белом халате из тюремной больницы доктор-частник и засыпал меня просьбами о помиловании во все адреса. Ни слова не сказав, расписался хмурый Енисейский. До чего же он стал противен мне! Оказалось, что этот «революционер» являлся полицейским осведомителем на царской каторге, во время гражданской войны был связан с бело-чешским генералом Гайдой, а в Надеждинске — с Мещерским и Ивановым. Енисейский всюду и всегда обманывал, предавал и изменял — этакий негодяй по призванию. Жаль, что трибунал сохранил ему жизнь. Никто из осужденных ничего не спросил о своих бывших друзьях, приговоренных к расстрелу. Зина — ее приговорили к восьми годам лишения свободы — задержалась у стола, хотела что-то спросить. Я понимал, что из жизни уходят два близких ей человека: Гронин и Войцеховский. И простую формулу прощанья мог бы им передать. Но я ошибся.
— Скажите мне откровенно… — потупила глаза Зина. — Седьмого ноября будет амнистия?
— Нет! — зло ответил я и встал. Хотя к 5-й годовщине Октября амнистия непременно будет для всех заключенных. Советская власть милосердна. Но неужели красавица Зина всю жизнь будет думать только о себе?
Свежий ветерок гонит по земле опавшие листья, и они исчезают за кромкой обрыва. Один человек будет упорно ждать нашего возвращения. Я видел: Пашка Яковлев, брат погибшего краскома, в утренних сумерках провожал нашу машину у ворот трибунала. Он ничего не спросит, зная, что ему ничего и не скажут. Но Пашка захочет увериться в том, что убийцы брата не вернулись, исчезли навсегда.
Последним из грузовика вылезает надеждинский доктор со своим неизменным кожаным саквояжем. Он привязался к нам и основательно прокурил махоркой стены трибунала. Зачем ему сегодня медицинские инструменты и лекарства? Сейчас он должен будет сделать только одно: констатировать смерть.
Молча мы поднимаемся на бугор. Уже видна река. Серый туман тает над водой. Вот-вот взойдет солнце, наступит день. Эти шестеро сейчас сгинут. Жаль, нет рядом с ними седьмого — «Виталия Витальевича» из Иркутска. Он успел улизнуть куда-то на восток. Может, мы встретимся с ним в Приморье? Я узнаю его по монограмме на фамильном кольце.
— Стой! — командует комендант.
Вот и конец пути белой стаи. Разворачиваю приговор.
— «Именем… республики… Военный трибунал… руководствуясь революционной совестью и социалистическим правосознанием… приговорил…»
На далеком поле, по ту сторону реки, вспыхнул огонь, кверху поднялся столб дыма. Это хлебопашцы сжигают перед севом кучи сорняков, чтобы выше поднялся будущий урожай.