Асмик подошла к столу, робко спросила:
— Я к вам. Можно?
Туся что-то быстро писала в блокноте. Не поднимая головы, пробормотала вежливой скороговоркой:
— Сию минуточку. — Потом закрыла блокнот, положила ручку в деревянный бокальчик. — Слушаю вас. — И тут же рассмеялась. — Каждый раз на этом самом месте.
— Как водится, — ответила Асмик. — Слушай, я до смерти хочу есть. Пошли обедать в шашлычную на Никитской, я угощаю!
Туся укоризненно покачала головой:
— Погляди на себя, еще один шаг — и догонишь Юрия Власова или этого, как его, Жаботинского…
— Считай, что шаг уже сделан, — флегматично промолвила Асмик.
Туся сосредоточенно посмотрела на часы.
— Мне еще два часа сидеть, не меньше. Выдержишь? Или костлявая рука голода уже схватила тебя за горло?
— Чего не сделаешь во имя дружбы!
Асмик хотела еще что-то добавить, но вошел посетитель.
Это была общественная приемная большой московской газеты, и сотрудники газеты поочередно дежурили там.
Поначалу Тусе нравились эти дежурства. Хотя и уставала сильно, а нравились. Приходя домой, она все еще слышала голоса людей, перед глазами мелькали лица, разные, молодые и старые, каждое со своей бедой, со своей заботой, потому что с радостью сюда не приходил никто.
Первое время Туся переживала за всех. Порой, не дослушав, уже бралась за телефонную трубку — скорее позвонить, разузнать, исправить.
Как-то Асмик сказала ей:
— Наверное, только врачам да еще юристам под силу измерить человеческое горе.
Туся прибавила:
— И еще нам — газетчикам.
Но чем дальше, тем все чаще она стала ловить себя на недоверии. Человек говорил, жаловался, требовал справедливости. Туся слушала и думала про себя: «А что, если выслушать вторую сторону? Так ли это все на самом деле?»
Недоверие сменилось усталым равнодушием. К ней приходили, жаловались, порой плакали, а она, с трудом сдерживая нетерпение, украдкой поглядывала на часы.
Но об этом Туся никому не говорила. Тем более Асмик. Та наверняка обрушилась бы на нее со всем пылом своего южного темперамента.
И Туся молчала. Делала свое дело, томительно скучала, но не показывала вида. А люди охотно шли к ней, тянулись к распахнутым навстречу глазам, к улыбке, привычно освещавшей красивое, ясное лицо.
Сложив руки на груди, Асмик издали наблюдала за тем, как Туся разговаривает с посетителем.
Тусино лицо поминутно меняло выражение. То становилось сочувствующим, то словно легкая тень набегала на него, то светлело в улыбке.
«Переживает, — думала Асмик. — Слушает и переживает. Как же иначе?»
Асмик посмотрела в окно, за которым зеленел горячо и сочно освещенный солнцем молодой сквер. И вдруг внезапно рванулась с неожиданным для ее грузного тела проворством.
— Опоздала! Так и есть, опоздала!
Туся оборвала фразу на середине. С неудовольствием спросила:
— Что случилось? Пожар или наводнение?
— Хуже, — торопливо бросила Асмик. — Опоздала на вокзал…
Туся улыбнулась, помахала ей рукой. Но Асмик уже ничего не видела, стремглав неслась по лестнице вниз.
Посетители между тем сменяли друг друга. Кто жаловался на райжилотдел: не дают очередникам приличной площади, кто на затянувшееся строительство детского сада, кто на директора завода, самовольно повысившего нормы.
А потом вошел он, Ярослав. Туся сразу узнала его, он мало изменился, разве что виски стали седые, но те же глубоко посаженные умные глаза, и немного выступающая вперед челюсть, и широкие брови.
Подошел к Тусе. Солнце светило ему в лицо, он щурился, заслоняясь ладонью от солнца.
— Разрешите? — спросил он.
«Не узнал, — подумала Туся. — Или просто ослеп от солнца?»
Она показала ему на кресло возле стола. Он сел, вынул из кармана платок, вытер лицо и шею.
— Сегодня до того жарко, — начал было Ярослав, взглянул на Тусю, и вдруг остановился. Глаза расширились, брови дрогнули. Узнал. — Туся, — сказал растерянно. — Неужели ты, Туся?
— Здравствуй, Ярослав, — ответила Туся.
Он пожал ей руку. Его рука была холодной, хотя за окном стояла жара.
— Сегодня так парит, — сказал неуверенно.
— Да, — сказала Туся. — Быть дождю.
Улыбка тронула его губы. Как и раньше, зубы его как бы налезали друг на друга, и по-прежнему казалось, зубов у него слишком много.
— Вот что, — сказал он. — Разговор о погоде и еще о том деле, с которым я пришел к тебе, продолжим после. Согласна?
— Как хочешь, — ответила она.
Он взглянул на свои часы.
— Ты когда кончаешь?
— В начале седьмого.
— Давай встретимся после работы. Идет?
— Идет.
— Я тебя буду ждать в половине седьмого, в кафе «Арктика», знаешь, на улице Горького?
— Знаю.
Он встал.
— Стало быть, в половине седьмого.
Он знал, Туся наверняка провожает его взглядом, и, должно быть, потому старался держаться особенно прямо. А впрочем, он выглядел все таким же стройным, затылок аккуратно подстрижен, пиджак модный, с двумя разрезами по бокам. Только, может быть, слегка пополнел, как ни говори — годы…
Асмик любила повторять:
— Все в мире жаждет перемен, а я люблю постоянство.
Но фраза эта никого не могла обмануть. Асмик была понятной, вся как на ладони. Санитарки и сестры в больнице называли ее «простая».
Однажды, когда ей было лет двенадцать, она влюбилась в управдома. Это была самая первая ее любовь, которую, как известно, полагается помнить всю жизнь. Управдом был отставной военный, он так лихо скрипел ремнями, сапоги его так искрились и блестели от ваксы, что сердце Асмик то падало, то вспрыгивало к самому горлу.
Она старалась попадаться ему на глаза, а встречаясь, краснела, растерянно лепетала:
— Здравствуйте…
Управдом был очень занятой, вечно носился по этажам большого девятиэтажного дома, ругался с малярами, с водопроводчиками, нещадно стыдил неисправных квартиросъемщиков и ровно никакого внимания не обращал на Асмик.
Безответная любовь наскучила ей, и она разлюбила управдома.
Она была некрасива — толстая, неуклюжая. К тому же одевалась на редкость безвкусно. Над ней посмеивались, а она наперекор всем считала себя по-своему привлекательной.
В минуту откровенности признавалась подругам:
— Если вглядеться, то я красивая. Что, нет, скажете?
Глаза ее блестели, щеки рдели румянцем, курчавые волосы шапкой стояли на голове. Подруги удивленно соглашались:
— Правда красивая…
Еще в школе она охотнее дружила с мальчишками, чем с девочками. С мальчишками было проще, никогда ни сплетен, ни зависти, ни мелких обид.
Начиная со второго класса она подружилась с Сережей Мальцевым, соседом по парте. Оба они терпеть не могли географию, но до одури зачитывались книжками о путешествиях и дружно мечтали о том, что когда-нибудь, в один прекрасный день, в их жизнь ворвется что-то интересное и неожиданное. Они не знали, что именно это будет. Им просто хотелось перемен.
И еще и Асмик и Сережка неохотно ездили в пионерский лагерь.
Там все заранее известно. Утром полагается вставать на линейку и потом отправляться в лес и петь бодрые песни, и вожатый всегда организовывал одни и те же надоевшие игры, и каждый день постылый компот из сушеных фруктов, а вобла когда-нибудь, раз в неделю, и вообще тоска зеленая!
Напрасно Асмик много позднее утверждала, что любит постоянство. Ей, как вообще всем людям, тоже была присуща тяга к переменам. Какие бы они ни были.
Так, она, например, неизвестно почему, разлюбила книги. Сережка, тот читал все свободное время, а она признавалась:
— Только начну читать, и сразу же до того спать захочется…
Сережка удивлялся:
— Даже если Дюма читаешь? Даже если «Три мушкетера»?
— Все равно, — безнадежно отвечала Асмик.
Сережка был закадычный друг, но истина была дороже. И не хотелось лгать другу. Даже в самом маленьком.
Когда они учились в старших классах, ей показалось, она любит его. Не просто как товарища, а сильнее, как-то по-другому.
Сережка относился к ней чисто дружески.
— Ты, Асмик, свой парень, — говорил он.
Она старалась принарядиться, надеть новое платье, чтобы он заметил и похвалил.
Он замечал сразу.
— Сейчас бы тебя нарисовать — одно удовольствие.
— Правда? — расцветала Асмик.
Сережка отвечал с серьезным видом:
— Истинная правда. И главное — очень просто.
— Что просто? — удивлялась Асмик.
— Рисовать тебя. Потому что ничего не надо, ни таланта, ни уменья, один только циркуль…
И рисовал в воздухе круги, один за другим.
А она не обижалась. Она была от природы оптимистична и незлопамятна.
«Он привыкнет ко мне и полюбит, — размышляла она. — А когда полюбит, то увидит, что я для него лучше всех».
Но мечтам ее не суждено было сбыться.
Когда они учились в восьмом классе, к ним в школу перешла Туся Казакова.
Это была очень красивая девочка. Даже из других классов прибегали к ним в класс, как бы ненароком, как бы случайно, лишь бы поглядеть на нее.
Туся была высокая, тонкая, гибкая и в то же время сильная. Карие продолговатые глаза, а белки голубые. Прямой нос с твердыми вздрагивающими ноздрями. Зубы — один в один.
Сережка спросил Асмик:
— Неужели правда она такая уж красавица?
Асмик не захотела кривить душой, чего бы это ей ни стоило. Она сказала:
— Самая настоящая!
Сережка — открытая душа — никогда ничего не жалел. У него была великолепная кожаная папка, в которой он носил учебники и тетради. Шоколадного цвета, в нарядных узорах, отделанная цветной замшей.
— Это из Якутии, — пояснял Сережка. — Папин брат привез. Один знакомый ненец вырезал.
И особенно старательно выговаривал слово «ненец», чтобы не спутали с «немец».
— Я тебе отдам все, что хочешь, — сказал он Асмик. — А папку не проси, никогда в жизни!
Асмик и не просила. Прекрасно обходилась без этой папки.
Но однажды Туся пришла в школу и сказала, что потеряла свой портфель. Ручка оторвалась; она подошла к самому дому и только тогда заметила: ручка есть, а портфеля и след простыл.
Она была расстроена, портфель — черт с ним, уже порядком старый, но там были учебники.
И тогда Сережка взял и отдал ей свою папку.
— Возьми, — сказал Сережка. — Мне папин брат еще привезет. Ненцы еще и не такое умеют делать!
Можно было подумать, что он всю свою жизнь прожил с этими самыми ненцами.
Он стал приходить к Тусе каждый день, вместе готовить уроки — ведь у нее не было учебников.
Асмик поняла все сразу. С одного взгляда.
— Ты за ней бегаешь, — сказала Сережке.
Она произнесла эти слова как можно более невозмутимо. Так, словно говорит о чем-то незначительном, неинтересном.
А Сережка рассердился на нее:
— Еще чего?!
— Бегаешь, — повторила Асмик.
— Мне ее жаль, — сказал Сережка.
— Почему? — спросила Асмик.
Сережка долго не хотел говорить, потом рассказал, взяв с Асмик самое честное-пречестное слово, что она никому ничего не расскажет.
У Туси арестовали отца. Поэтому она и перешла в их школу, чтобы никто ничего не знал. И она тоскует по отцу, и мать у нее какая-то немного чудная, Туся говорит, что она стала такой после всего, что случилось.
— Вот оно что, — сказала Асмик.
Родители Асмик погибли в автомобильной катастрофе, она училась тогда в пятом классе. Может быть, потому, что у них обеих было общее горе, Туся показалась ей родной.
«Я тоже хочу подружиться с ней», — решила Асмик.
Туся не сразу приняла ее дружбу. Ей была присуща некоторая настороженность в отношениях с людьми. Иногда она подсмеивалась над Асмик, над ее толщиной, над восторженностью.
Однако Асмик прощала Тусе все. И вместе с Тусей охотно смеялась над собой. И еще — ей хотелось, чтобы они дружили все трое — она, Туся и Сережка.
И Туся постепенно оттаяла. И сама потянулась к этой безыскусной щедрости, к ненаигранному душевному теплу.
Туся была не только красивой, но и талантливой. Она писала стихи, но никому их не показывала, только Асмик и Сережке.
Асмик бурно восхищалась. Сережка был сдержаннее, однако порой говорил:
— У тебя и в самом деле талант…
Оба — и Сережка и Асмик — уговаривали Тусю послать стихи куда-нибудь в газету или в журнал.
Туся отнекивалась:
— Боюсь.
— Чего ты боишься? — кипятилась Асмик.
— Будут смеяться, — отвечала Туся.
Она была гордая, Туся.
Как-то Сережка сговорился с Асмик, и прямо после школы они все вместе отправились в редакцию газеты «Московский комсомолец». Туся упиралась, но шла, Асмик и Сережка шагали по обеим ее сторонам, как часовые.
Поднялись на лифте, вошли в комнату, где, как им сказали, заведовали вопросами поэзии.
Асмик крепко держала Тусю под руку.
— А то ты как Подколесин, — сказала она. — В самый последний момент…
Сережка подошел к столу заведующего.
— У нас к вам дело, — начал он. — Мы принесли стихи…
Заведующий — немолодой человек, с большими очками на маленьком небритом лице, носивший смешную фамилию Свищ, — спросил добродушно:
— Еще одно юное дарование? Или даже целых три?
Рука Туси дрогнула, но Асмик держала ее крепко, не за страх, а за совесть.
Сережка сказал сухо:
— Между прочим, стихи интересные.
Очки Свища блеснули.
— Реклама, да еще самореклама — лучший двигатель.
Асмик быстро заговорила:
— Наша подруга, вот она, видите? Она стихи пишет. Очень хорошие стихи. Мы хотели взять с собой всю тетрадь, у нее целых три тетради стихов, а она не захотела. Она — скромная. Она и идти-то к вам не хотела. Это мы ее заставили.
Свищ подавил зевок.
— Оставьте ваши стихи и зайдите через неделю.
— Нет, — сказала Асмик. — Вы их теперь прочитайте, а то мы ее через неделю не вытащим.
Сережка сказал почти умоляюще:
— И всего-то навсего одно стихотворение!
Свищ протянул руку:
— Давайте!
Туся окончательно скисла. Сережка вынул листок с переписанным его красивым почерком стихотворением.
— Стало быть, говоришь, стихи интересные? — спросил Свищ и тут же стал читать, напевая себе что-то под нос.
Туся стояла ни жива ни мертва. Если бы можно было, убежала бы со всех ног. Но Асмик вцепилась в ее руку, и Сережка смотрел на нее не спуская глаз и улыбался ей, и в глубине его зрачков играли, то вспыхивая, то замирая, теплые, искрящиеся огоньки.
Свищ опустил очки, поверх очков взглянул на Тусю. У него оказались неожиданно голубые глаза, ресницы темные, словно нарисованные.
«Красивые глаза», — мысленно отметила Асмик.
— Стало быть, ты автор? — спросил Свищ Тусю.
Туся кивнула. Ей казалось, что она лишилась голоса. Раз и навсегда.
Свищ придвинул к себе листок со стихотворением, что-то написал наверху, над заголовком.
— Пойдет? — быстро спросил Сережка.
Свищ ничего не ответил.
«В набор», — прочитал Сережка. Повернулся к Тусе:
— В набор, слышишь?
Асмик взвизгнула от восторга и выпустила Тусину руку. Туся ошеломленно посмотрела на Свища и вдруг повернулась, стремглав выбежала из комнаты.
В следующем же номере, на третьей полосе, появились стихи Туси.
Свищ-умница не изменил ни строчки, и подпись под стихами выделялась крупно, отчетливо:
«Татьяна Казакова».
Туся ходила обалделая. Асмик же так бурно радовалась, будто это ее стихи напечатали, а вовсе не Тусины.
Всем и каждому рассказывала о том, как они с Сережкой сперва долго уговаривали Тусю, потом почти насильно потащили ее в редакцию и как их встретил Свищ, что сказал сперва, а что потом.
Сережка заявил Тусе:
— Ты будешь поэтессой. Как Вера Инбер.
— Ну что ты! — ответила Туся. В глубине души она рассчитывала обогнать всех поэтесс в мире, не только что Веру Инбер.
Но вдруг неожиданно подошли выпускные экзамены, все трое зубрили по целым дням, до стихов ли тут было?
Асмик хотела стать врачом. Из них троих только она предполагала учиться дальше, в институте. Сережке и Тусе надо было работать.
Асмик стеснялась своей, как ей казалось, удачливой судьбы. У нее была бабушка, профессор-микробиолог, которая жила с ней после смерти родителей. Асмик-то хорошо, она будет учиться в институте, а вот Тусе и Сережке придется туго. Несправедливо!
Она говорила Тусе:
— Я все знаю заранее. Я буду врачом, обыкновенным, рядовым лекарем, а ты — знаменитой поэтессой, но зато лечиться будешь только у меня!
Туся открыто иронизировала:
— Но я вовсе не хочу болеть, да еще у тебя лечиться. Ты мне какую-нибудь заразу занесешь при твоей аккуратности!
Асмик смеялась вместе с ней.
— Что правда, то правда. Я действительно такая несобранная…
Она всегда соглашалась, когда ее корили за что-нибудь. Ей и в самом деле все люди казались лучше и выше ее, и она признавалась Тусе:
— Ты создана для блестящей жизни, а у меня впереди все буднично, обыкновенно.
Туся вяло отмахивалась от ее слов. Впрочем, она и сама думала так же.
Но Асмик не жалела себя и не принимала ничьей жалости.
— Я буду счастлива, — утверждала она. — Несмотря ни на что, я буду счастлива, потому что хочу быть счастливой.
И верила своим словам.
Бабушка стояла на перроне в окружении трех чемоданов, баула, корзины с фруктами и что-то внушала здоровенному, мордастому носильщику, время от времени поднимая палец к самому его носу.
Асмик подбежала к ней, с размаху обняла худые плечи. Бабушка стремительно обернулась.
— Так и знала, — сказала она своим густым, почти мужским голосом. — Нет того, чтобы встретить старого человека, гостя столицы, как положено…
— Пошла-поехала, — ответила Асмик.
— Вот она, современная молодежь, — продолжала бабушка, кивая на Асмик и обращаясь не то к носильщику, не то к спешившим мимо пассажирам. — Вот она, наша смена…
— Бабушка, — отчаянно краснея, взмолилась Асмик, — ну какая же я молодежь?
— Молодежь, — упрямо повторила бабушка. — Никуда не годная, самовлюбленная, эгоцентричная, et cetera, et cetera…
Носильщик ухмыльнулся, подхватил чемоданы и баул и пошел на вокзальную площадь. Асмик схватила корзину, взяла бабушку под руку и пошла за ним.
— Всю дорогу слышала одно и то же: в Москве тропическая жара, — громко делилась бабушка. — И что же? Ничего, в сущности, во всяком случае для нас, южан, это далеко не жара…
На нее оглядывались, усмехались, но она не обращала ни на кого внимания, недовольно гудела о том, что поезд только по названию скорый, тащился хуже почтового, и белье в вагоне было серое, словно осеннее небо, и чаю нельзя было допроситься…
Бабушка была теткой отца Асмик, единственным родным человеком. После гибели отца и матери Асмик она переехала из Еревана в Москву и взяла на себя все заботы о девочке. Она жила с Асмик до тех пор, пока та не поступила в медицинский институт.
В сорок втором году бабушка провожала Асмик на фронт. Стояла на перроне, снизу вверх смотрела на Асмик и, не стесняясь незнакомых людей, кричала:
— Имей в виду, на передовой следует ходить согнувшись, тогда пуля пролетит мимо, и, если надо будет, не ленись, вырой окоп поглубже!
Незадолго до войны бабушка прилежно изучала статьи и брошюры, посвященные военному делу, и теперь громогласно выкладывала свои познания.
— И смотри замуж там не выскочи, — наставляла бабушка. — Лучше потом, когда вернешься, потому что сперва надо хорошенько изучить характер человека, а потом уже решаться на важный шаг. Поняла?
— Поняла, — сгорая от стыда, отвечала Асмик.
Громкоговорители разносили по перрону короткие, ставшие горестно знакомыми слова:
«Наши войска после упорных боев оставили…»
Поезд вот-вот должен был отойти.
А бабушка, не обращая ни на кого внимания, продолжала поучать Асмик, что вообще-то лучше и вовсе не выходить замуж, а отдать себя всю науке, вот так, как сделала это она, ее бабушка, нисколько не жалея о том, что так называемая личная жизнь не сложилась.
— Все понятно, — торопливо отвечала Асмик. — Да я и не собираюсь замуж, с чего вы взяли? Я же на фронт еду!
Товарищи Асмик, студенты мединститута, уезжавшие вместе с ней, не скрываясь, подсмеивались. Асмик не чаяла, когда поезд тронется.
Но когда наконец вагон качнуло и перрон медленно поплыл назад, она увидела, как сморщилось бабушкино лицо, и черные глаза стали очень блестящими, и бабушка побежала вслед за вагоном и, плача, не вытирая слез, кричала одно и то же:
— Береги себя, девочка! Слышишь, береги себя!
И тогда Асмик заплакала в голос, потому что в этот миг ей подумалось: может быть, она уже никогда не встретится с бабушкой.
Но они встретились. И бабушка шумно отпраздновала возвращение Асмик, назвала полный дом своих ученых друзей, пела старинные армянские песни, поминутно подходила к Асмик, оглядывала ее и дивилась:
— Это ты…
Потом она уехала к себе в Ереван и теперь лишь иногда, не часто, приезжала в Москву, в командировку, а заодно, само собой, повидать и Асмик.
Бабушке было семьдесят шесть лет.
Сидя в такси, Асмик с удовольствием вслушивалась в басистый голос бабушки, говорившей без умолку.
— Сейчас приедем, — сказала Асмик. — Вы примете ванну, пообедаете, отдохнете.
Бабушка вздрогнула, словно ужаленная.
— Отдохнете! И не подумаю даже! Ты что, забыла, что я приехала на заседание Президиума Академии?
— Отлично помню, — ответила Асмик. — Но это же все завтра, а сегодня можно бы и отдохнуть.
— Отдыхать на том свете, — решительно сказала бабушка. — А сейчас мне надо будет незамедлительно отправиться к Сергею Арнольдовичу. У него масса неприятностей, ему предложили не заведовать больше институтом, а директором назначили этого, как его, Савича, его ученика, который ему обязан всем, даже, если хочешь, жизнью!
И, постепенно распаляясь, бабушка начала на чем свет стоит поносить неизвестного Асмик Савича, который «явно подсиживал своего учителя и в конце концов добился своего подлого успеха!».
— Но я этого не оставлю, — бушевала бабушка. — Я не из породы молчаливых, я прежде всего человек мыслящий, а не просто верующий!
Асмик смотрела в зеркальце на ветровом стекле. В зеркальце отражались смеющиеся глаза шофера.
«Что за наказание иметь такой неугомонный характер, — думала Асмик. — Даже шофер и тот смеется над старухой!»
Однако, высаживая Асмик и бабушку у подъезда дома, шофер неожиданно обратился к бабушке.
— Вот это по мне, мамаша, — сказал он. — Люблю таких вот, как вы… — он поискал слово, — горячих душой…
Бабушка ошеломленно взглянула на него и, не долго думая, чмокнула розовую, небрежно выбритую щеку шофера.
…После жаркой улицы комната Асмик казалась землей обетованной.
— Неужели тебе жарко? — удивилась бабушка, глядя на Асмик, бессильно упавшую на тахту. — А вот мне ни капельки. Хотя ты ведь толстая, а я как былинка!
И тут же принялась распаковывать свои вещи.
— Бабушка! — сокрушенно произнесла Асмик. — Ну зачем вы беретесь сразу за все чемоданы?
— Ищу мыло и простыню, — ответила бабушка.
Вскоре уже вся комната приняла самый что ни на есть разлохмаченный вид. Повсюду валялись бусы и браслеты, которые бабушка обычно привозила в подарок москвичам, тюбики с зубной пастой, ночные рубашки, туфли, какие-то шарфики, косынки, пояса.
Асмик только и оставалось подбирать все это добро и складывать обратно в чемоданы.
Бабушка отличалась, как говорила Асмик, непревзойденной широтой чисто купеческой натуры.
Зарабатывала бабушка много, но у нее никогда не было свободных денег, она раздавала их всем, кто бы ни попросил, — лаборантам, ассистентам, сторожам института, уборщицам, соседям по дому — и без конца делала всем подарки. Сама же она не терпела никаких знаков внимания.
«Итак, начинается веселая жизнь, — радостно подумала Асмик, прислушиваясь к звуку льющейся в ванной воды. — Теперь ни днем, ни ночью покоя уже не будет».
Так и вышло. Бабушка вставала рано утром, писала или переводила с английского, говорила по телефону, потом уходила и приходила поздно, вконец измотанная, но веселая, и, еще стоя в дверях, начинала докладывать Асмик, кого видела, с кем ругалась, кому выложила всю правду в глаза.
Асмик покорно слушала и мечтала втайне лишь об одном: чтобы бабушка подольше прожила с нею, в Москве.
Утренняя конференция, как и обычно, происходила в кабинете заведующего отделением.
Когда Асмик вошла в кабинет, все уже были в сборе. Заведующий отделением профессор Ладыженский неодобрительно покосился на нее. Он не признавал опозданий даже на одну минуту. Асмик смутилась и села на первый попавшийся стул возле окна.
Ее сосед, Володя Горностаев, молодой и, как все считали, перспективный хирург, мрачно насупившись, смотрел вниз, скрестив на груди руки.
— Вы похожи на Бонапарта, — шепнула ему Асмик.
Не поворачивая головы, Володя пробормотал:
— В самые последние дни изгнания.
Володя недавно работал в Москве. Всего каких-нибудь несколько месяцев. До этого он практиковал в провинциальной больнице, где на него, по слухам, молились все окрестные пациенты.
Он так и говорил о себе:
— Там я был нормальный земский врач, един во всех лицах.
И, должно быть, поэтому считал самого себя непререкаемым авторитетом, а тут еще профессор Ладыженский подлил масла в огонь, заявив как-то, что Володя, по его мнению, будет со временем светилом.
Но сейчас от привычной самоуверенности Володи и следа не осталось. Он сидел угрюмый, расстроенный. Асмик даже пожалела его от души.
— Как дела? — тихо спросила она.
— Все так же, — уныло ответил Володя.
Неделю тому назад Володя оперировал молодую девушку. Оперировал, как и всегда, быстро и ловко, щеголяя своим уменьем, тем более что сама операция была не из самых серьезных — аппендицит.
Володя предпочитал подражать хирургам, для которых главное — быстрота действий, уменье мгновенно ориентироваться и отточенная техника. И он старался выработать в себе такой же почерк хирурга.
Но операция прошла неудачно. У больной начался перитонит, повысилась температура, роэ скакнул до сорока.
— Пришли бы чуть раньше, услышали бы, как меня долбали, — сказал Володя.
Асмик кивнула на профессора Ладыженского:
— Сам?
— Еще как!
Асмик вздохнула. Чем утешить его? Когда-то, когда она окончила институт, бабушка сказала ей:
— У каждого врача к концу жизни образуется свое кладбище.
Уголком глаза глянула на угрюмое лицо Володи. Пожалуй, лучше не лезть к нему сейчас с подобными утешениями. Отбреет запросто — и будет прав.
Позднее она пришла в палату, где лежала его больная.
Володя сидел на краю кровати, следил, как сестра вводит в руку больной кордиамин. Асмик подошла ближе. Володя искоса глянул на нее.
— Сердце, — нехотя бросил он.
Больная открыла глаза. У нее были голубые глаза, негустые, слипшиеся от жара ресницы. По розовой, пылавшей горячечным румянцем щеке медленно катилась слеза.
Асмик склонилась над ней, положила прохладную ладонь на ее лоб.
— Подожди, милая, скоро тебе полегчает…
Володя встал, зашагал по палате, опустив руки в карманы халата.
— Вчера достал олеандромицин.
— Прекрасно, — обрадовалась Асмик.
— Чего там прекрасного?
Взял с тумбочки градусник.
— Тридцать восемь и восемь. Каково?
Кажется, еще немного — и заплачет. Или выругается от души. Или закричит во весь голос.
На редкость возбудимая натура. Решительно не переносит неудач.
«Он из породы врачей, которые сердятся, если больной поправляется медленно», — подумала Асмик.
Посмотрела на его страдальчески сдвинутые брови. Мальчик, обиженный, неухоженный, сердитый мальчишка!
Володя подошел к ней. Он говорил злым шепотом.
— Я сам виноват, один я, — он бросал слова как бы против воли. — Тоже мне, возомнил себя Юдиным, Сергей Сергеичем, за молниеносной техникой погнался…
Зачем-то снова взял градусник.
— Температура-то все время как черт держится!
— Если бы сигмомицин, — начала Асмик.
— Где же его достать? — спросила сестра, протирая руку больной.
— Но это то, что нужно, — сказала Асмик.
Язвительная усмешка тронула Володины губы.
— Спасибо, — утонченно вежливо произнес он. — Большое спасибо. Америку открыли, а то я не знал.
— Я достану, — сказала Асмик.
Володя недоверчиво хмыкнул:
— Достанете? Ну-ну!
— Постараюсь, — сказала Асмик.
Весь день ее не оставляла мысль — как бы достать сигмомицин. Могучее средство, новый и еще редкий, превосходно действующий антибиотик.
Достать его было трудно, но она достала. И ночью привезла красную с белым коробочку в больницу.
Володя сидел в дежурке, откинувшись на стуле, вытянув длинные ноги. Глядел прямо перед собой.
Асмик ворвалась в дежурку, в руках драгоценное лекарство.
— Вот, возьмите!
Он вскочил со стула.
— Что это?
— То самое, — ответила Асмик.
Он растерянно посмотрел на коробочку:
— Сигмо?
— Он самый. Пошли в палату!
Больная не спала, бредила. Из пересохших губ рвались слова:
— Зачем? Я не хочу… Перестань… Больно…
Асмик взяла в свою ладонь влажную тоненькую руку.
— Жарко тебе?
Больная приоткрыла один глаз.
— Хочешь пить? — спросила Асмик.
Взяла поильник, осторожно поднесла длинный носик ко рту девушки.
Володя молча смотрел то на Асмик, то на больную.
— Ну как, Лена, напилась? — спросила Асмик.
Лена ответила едва слышно:
— Да…
Володя удивленно усмехнулся:
— А вы такая, неожиданная какая-то…
— Чем неожиданная? — спросила Асмик.
— Ну, в общем, вы словно капли Зеленина или таблетки Бехтерева. Со мной она отказывалась говорить, а вот вам ответила…
Асмик повернулась к нему:
— Идите спать. Вы же с ног падаете…
— Нет, — сказал Володя. — Ни за что на свете!
— Идите, — спокойно повторила Асмик. — Я посижу с Леной, а вы идите. Слышите?
И он пошел.
На рассвете Володя зашел в палату. Асмик стояла у окна. Сказала тихо:
— Спит…
Он глядел на нее с молчаливым вопросом.
— Пока еще жар держится, — сказала Асмик. — Температура начнет падать только к вечеру…
Он нагнулся, послушал дыхание больной. Она дышала спокойно, почти неслышно. На лбу блестел пот.
— Мой отец говорил когда-то: сном все проходит…
— А вы поспали хоть немного? — спросила Асмик.
— Как убитый.
Он посмотрел на нее с виноватым видом.
— Я-то спал, а вот вы…
— Ну и что?
— В сущности, это даже не ваша больная…
— Так я и думала, — сказала Асмик. — Просто ждала, когда вы наконец это скажете…
Он пожал плечами:
— Вас не поймешь.
Помолчали немного. За окном светлело. Розовые текучие тени прорезали потолок, заиграли на стенах.
— Все-таки скажите теперь, как это вам удалось так быстро достать? — спросил Володя.
— Фронтовые друзья, — сказала Асмик. — Вы ведь на фронте не были? А я была.
— Так вы же старше меня, — сказал Володя и добавил: — Правда, кажется, ненамного.
Асмик невольно вздохнула:
— Как сказать…
«Пойти или не пойти? — думала Туся. — Или все-таки пойти?»
Пойти хотелось.
В последний раз они виделись с Ярославом летом, в начале войны. С тех пор прошло четверть века.
Тогда был тоже жаркий день, августовское солнце палило нещадно.
Ярослав пришел к Тусе, сказал твердо:
— Вот что, Рыжик, война войной, а жизнь идет своим чередом.
Туся зевнула. Она пришла с ночного дежурства и хотела спать.
— Давай распишемся, — сказал Ярослав.
— А ты не уйдешь на фронт? — спросила Туся.
— У меня зрение плохое, и пока меня не возьмут, — сказал Ярослав. — А что будет дальше — поглядим.
Туся снова зевнула, прикрыла рот ладошкой.
— Спать, умираю, — сказала она, улыбаясь. — Ночная смена самая тяжелая.
Он взял ее на руки, перенес на диван.
— Спи, Рыжик, пока я не приду, а потом пойдем погуляем…
Туся закрыла глаза и словно провалилась куда-то. Он постоял над ней, глядя на ее бледное, усталое лицо, на тени под глазами.
Вышел в переднюю, снял с вешалки старый шерстяной платок, накрыл Тусины ноги.
Спустя три часа пришел снова. Туся, свежая, умытая, как и не спала вовсе, встретила его на пороге.
— А я уже давно проснулась, все жду тебя…
Он молча привлек ее к себе. Надо же было так — случайно зимой познакомились в кино, потом он проводил ее до дома.
Ему приходилось встречать девушек интереснее, веселее, умнее Туси, но ни одна из них не запала ему в сердце.
Он и отцу писал на Дальний Восток:
«Я на всю жизнь приговорен к ней».
Он говорил Тусе:
— Ты навечно прописана в моем сердце.
Туся смеялась.
— Значит, я имею право на половину.
— На все, — серьезно отвечал он. — На все полностью.
Небо за окном внезапно потемнело, заметались в разные стороны раздираемые ветром деревья.
— Будет дождь, — сказала Туся. — Гулять — отменяется.
Ярослав охотно согласился:
— Посидим дома вдвоем.
Вынул из кармана небольшой сверток в розовой глянцевитой бумаге.
— Отец прислал тебе с оказией. Можешь считать свадебным подарком.
Туся проворно развернула бумагу; не сдержавшись, ахнула. Тончайшего шелка кимоно скользнуло на пол. Блеснули при свете лампы серебристые птицы, расшитые золотом диковинные цветы.
Ярослав поднял кимоно с пола.
— Примерь-ка…
Кимоно было широким, рукава словно крылья. Туся сразу же утонула в них. Рванулась к зеркалу, замерла от удивления.
— Красавица, — сказал Ярослав, любуясь Тусей. — Ты ведь просто-напросто красавица!
Щелкнул замок входной двери.
— Мама пришла, — сказала Туся.
Мама остановилась посреди комнаты, сощурила глаза, вглядываясь.
— Что это?
— Это мой отец прислал, — ответил Ярослав. — Один генерал прилетел оттуда, и отец прислал Тусе в подарок.
Мама подошла ближе, пощупала тонкую ткань.
— Настоящий шелк, — веско произнес Ярослав.
Мама сдержанно согласилась:
— Да, конечно…
Туся очень огорчалась, она чувствовала, мама недолюбливает Ярослава. Не один раз она допытывалась у мамы, почему Ярослав не нравится ей.
— Не знаю, — отвечала мама. — Это необъяснимо.
Туся приподняла свои крылатые рукава, поправила растрепавшиеся волосы и решилась сказать все сразу:
— Мама, мы завтра идем с Ярославом в загс…
— Куда? — невнимательно спросила мама и вдруг поняла. Посмотрела на Тусю, странно изменившуюся, непохожую на себя в этом блистательном наряде, и глаза ее стали такими скорбными, что Тусино сердце разрывалось на части.
Туся сбросила кимоно и снова превратилась в саму себя.
— Мамочка, будем чай пить? Да?
— Я не буду, — ответила мама. — Пейте без меня. Мне надо на работу.
— А что такое?
Смущенная улыбка скривила мамины губы.
— Я, кажется, забыла спустить штору на окно в кабинете директора. Вдруг дежурный не заметит и свет зажжет…
Туся хотела рассердиться на маму, но вместо этого рассмеялась.
— Ты все никак не можешь привыкнуть к светомаскировке!
— А пора бы, — заметил, улыбнувшись, Ярослав.
Мама не ответила на его улыбку. Она казалась такой жалкой, растерянной.
— Я все понимаю, — сказала она. — Давно уже… Я даже пасьянс раскладывала, будет ли Туся счастлива…
— Ну? — весело, чересчур весело, спросил Ярослав. — Как, вышел?
— Со второго раза, — грустно ответила мама.
Протянула руку Ярославу, прощаясь, и он задержал ее ладонь в своей.
— Я ничего другого не хочу, — начала мама. — Ничего другого. Пусть все хорошо…
Она не докончила, повернулась, выбежала из комнаты.
Ярослав закурил, отгоняя рукой табачный дым от Туси.
— Мы будем счастливы, — сказал просто, уверенно. — Вот подожди, война кончится, и мы с тобой заживем…
— Слушай, — сказала Туся. — Чайник-то, наверное, уже весь выкипел…
Она принесла чайник, расставила на столе чашки, положила по два кусочка сахара на блюдечко и оладьи.
— Все. Больше у нас ничего вкусного нет.
Ярослав беспечно махнул рукой:
— У нас будет все самое вкусное. Отец посылки присылает, и нянька моя знаешь какая искусница…
— Нянька тебя вырастила? — спросила Туся.
— Да, она у нас очень давно. Еще с тех пор, как отец первый орден получил…
— Твоего отца не возьмут на фронт? — спросила Туся.
— Пока не думаю. Он же на Дальнем Востоке, там тоже нужна армия.
Ярослав задумчиво помешал ложечкой в чашке.
— Скажи, а что, твой отец бросил маму или она сама с ним разошлась?
— Он не бросил, — горячо возразила Туся. — И мама с ним никогда бы не разошлась.
Посмотрела на Ярослава, наморщив лоб. Она никому не говорила об этом. Только Асмик и Сережке. И еще Сережкиному отцу. А больше никому. Но Ярослав должен знать. В сущности, завтра они уже будут мужем и женой. А разве между мужем и женой бывают какие-то тайны и недомолвки?
— Папу арестовали, — сказала она.
— За что? — спросил Ярослав.
Туся пожала плечами.
— За спекуляцию? Или еще за что-нибудь?
Туся молчала.
— За что? — повторил Ярослав.
— Я не знаю.
— А, — протянул Ярослав.
Он вынул новую папиросу, зажег спичку, но так и не прикурил.
— Так вот в чем дело…
— Папа был строитель. У него были молодые проектировщики, он им доверился, он вообще был такой доверчивый… А потом дом рухнул, жертв много…
— Однако, — заметил Ярослав.
— Да, — сказала Туся. — Всех судили, и папу тоже…
— С поражением в правах?
— Не знаю.
— Ничего-то ты не знаешь. И конфискация была?
— Не помню…
Ярослав отодвинул стул, встал из-за стола.
— Ты чай не допил, — сказала Туся. — Остыл, наверно, — налить свежий?
— Нет, не надо.
Туся сказала, машинально помешивая ложечкой в чашке:
— Может быть, мне надо было тебе сразу рассказать обо всем?
— Какая разница, — ответил Ярослав, — раньше или позже? Что это меняет?
— Но ты расстроен, мне кажется.
Ярослав улыбнулся. Тусе подумалось, что улыбаются только его губы, а глаза — неподвижны.
— Что ты, — сказал он. — Чем это я расстроен? — Сосредоточенно побарабанил пальцами по столу. — Мне пора.
— Еще рано, — заметила Туся.
— У меня же нет ночного пропуска, Туся.
Обычно он звал ее «Рыжик», очень редко по имени. И ее имя «Туся» прозвучало необычно и странно, словно он забыл и теперь с трудом припомнил.
Она взглянула на него, но он смотрел в сторону. И потом, вспоминая об этой, последней их встрече, Туся не могла простить себе свой взгляд, молящий и, как ей казалось, униженный.
— Надо идти, — сказал Ярослав. — А то опять, как вчера, будет воздушная тревога…
Каждый раз, когда они расставались, Туся говорила:
— Значит, до…
И Ярослав продолжал:
— Завтра…
И теперь она тоже сказала:
— Значит, до…
— Ну конечно, — торопливо сказал Ярослав, быстро глотая слова, словно боялся, что она перебьет его. — Завтра, как мы и договорились. Ты будешь готова, конечно?
Туся кивнула.
— Вот и хорошо, просто чудесно, — он говорил все так же быстро. — Я зайду за тобой, и все будет отлично. Понимаешь? А пока дыши носом и ложись спать…
— Слушаюсь, — ответила Туся.
Он посмотрел на нее. Может быть, хотел еще что-то сказать, но не сказал ничего. Повернулся, закрыл дверь.
В конце коридора затихли его шаги.
Они сидели в кафе за нарядным, голубого цвета, столиком. В высоких стеклянных вазочках таяли шарики пломбира, в бокалах искрилась малиновая газировка, лопались пузырьки.
Было жарко. Шумел под потолком разъяренный вентилятор. В зеркале у входа отражалось распаренное, скучающее лицо швейцара.
— Как живешь? Рассказывай, — сказал Ярослав.
— Долго рассказывать. Основное тебе известно. Работаю в газете.
— Стало быть, пошла по литературной части.
— Газета — это еще не литература.
Ярослав улыбнулся.
— Говорят, многие признанные писатели начинали свой путь с газеты.
— Может, и так, — согласилась Туся.
— Часто приходится дежурить в приемной?
— Раз в две недели.
— Надо же было нам встретиться именно в твое дежурство!
В его голосе звучало не то удивление, не то скрытое недовольство.
— Кстати, — сказала Туся. — Расскажи, почему ты пришел к нам?
— А стоит ли? — Ярослав лениво махнул рукой. — Дело-то в общем нестоящее…
— Все-таки?
— Понимаешь, возле нашего дома, как раз напротив, Моссовет собирается строить дом, и получается, что окна нашего дома будут затемнены этим новым строительством. Тогда мы, жильцы, собрались и решили просить помощи вашей уважаемой газеты…
Он говорил с улыбкой, как бы слегка посмеиваясь над жильцами, пославшими его, над самой сущностью этой просьбы.
— Так, значит, — серьезно сказала Туся, — вы хотите, чтобы на этом месте дом не строили?
— Разумеется. Разве мало в Москве места?
— Хорошо, — сказала Туся. — Напиши мне, а я передам твое заявление в отдел строительства, они этим делом займутся.
— Уже написано.
Ярослав положил на столик перед Тусей лист бумаги. Разгладил его ладонями.
— Тут все изложено, и подписи моих соседей. Я живу в хорошем доме, и жильцы там все, как говорится, с положением.
— Понятно.
Туся взяла заявление Ярослава, положила в свою сумочку, потом отпила воды из бокала.
Откинувшись на стуле, Ярослав придирчиво разглядывал ее.
— А ты все такая же красивая.
— Я уже старая.
— Нет, ты красивая, ты почти совсем не изменилась.
Туся поняла, о чем он хочет спросить. Поняла и решила помочь ему.
— Семьи у меня нет. Я не замужем.
Он кивнул. Взгляд его стал цепким, напряженным. Может быть, он ждал, что она спросит, женат ли он?
А она не спросила. Не хотела спрашивать.
Им принесли свежую воду. Теперь уже изумрудно-зеленого цвета. Пожилая, густо накрашенная официантка играла припухшими глазами.
— С такой интересной дамой сидите и пьете газированную воду.
Ярослав комически приподнял брови.
— Я прошу, настаиваю выпить хотя бы шампанского, а дама ни в какую!
Официантка перевела взгляд на Тусю. Немолодые глаза ее казались утомленными. Черточка черного карандаша прошла по веку и дальше по виску. Так мажутся девчонки. У них молодые гладкие виски, а у нее сеть морщинок на желтоватой запудренной коже. И руки рабочие. Коротко обрезанные ногти сверкают кроваво-красным лаком.
Туся смотрела на нее и думала о том, что ей, должно быть, трудно живется. Трудно и невесело.
Официантка отошла.
Ярослав отхлебнул зеленой воды.
— Попробуй, ледяная…
Туся выпила. Она пила воду через соломинку, и ела растаявший пломбир, и курила сигареты одну за другой.
Ярослав сказал:
— Все эти годы я думал о тебе. Не было дня, чтобы я о тебе не вспомнил.
Туся молчала.
— Мне стыдно перед тобой. Я не могу простить себе, до сих пор не могу…
— Перестань, — оборвала его Туся. — Дела давно минувших дней…
Но его не мог обмануть ее нарочито небрежный тон и деланно светская улыбка.
— Нет, послушай меня. Ведь главное — это когда себе не можешь простить. Сам себе. Любой простит, но если сам себе не прощаешь?
Туся все молчала, и он продолжал:
— Одно пойми, я не мог тогда поступить иначе. Я думал об отце, он был на такой работе, ты же знаешь…
Туся залпом выпила весь бокал, забыв о соломинке. До чего холодная вода, даже зубы заломило. На самом дне звенят льдинки.
— Хочешь еще воды? — спросил Ярослав.
— Закажи водки, — ответила Туся. — Двести граммов, не больше.
Он удивился: в такую жару — и вдруг водка, но ничего не сказал Тусе и подозвал официантку.
Тоскующее лицо официантки вдруг оживилось. Она вскинула на Тусю ресницы, на нижних веках тушь смазалась, и глаза от этого стали печальными, даже слегка загадочными.
— Давно бы так, — изрекла она и вскоре уже поставила на стол графинчик с двумя рюмками.
— За что выпьем? — Ярослав поднял свою рюмку.
— За что хочешь.
Тусе и в самом деле все равно было за что. Просто захотелось выпить. В конце-то концов, может же человек когда-нибудь без всяких тостов, просто взять и выпить рюмку водки? Что в этом такого особенного?
Она выпила свою рюмку, закурила новую сигарету и, чтобы доказать, что водка на нее никак не действует, сказала деловым тоном:
— А заявление твое я передам обязательно. Не позднее завтрашнего дня…
Нет, он не солгал ей. Он думал о ней часто, очень часто, куда чаще, чем ожидал сам.
И еще — было совестно. Просто страшно — вдруг встретишься ненароком, увидишь ее, что тогда? Что скажешь?
Может быть, она-то ничего и не скажет. Только взглянет и пройдет мимо, но это самое страшное, мимоходом увидеть ее глаза.
Он уехал к отцу. Отец был тактичный, ни о чем не спросил его, и он ничего не сказал. Приехал и приехал, и дело с концом.
Отец устроил его вольнонаемным в армейскую газету, но потом сам Ярослав решил пойти на фронт. Почему так решил? Перво-наперво, надоело отвечать знакомым и незнакомым, отчего это такой молодой и здоровый не на фронте. Поди объясняй, что зрение подгуляло: кто поверит, а кто не очень…
И потом, не всем же дано погибнуть. Ведь иной раз, видишь, воюют люди, возвращаются домой целехоньки, вся грудь в орденах…
Его не хотели из-за зрения брать на фронт, но он добился, окончил курсы лейтенантов, и его отправили на Курскую дугу.
Бог миловал Ярослава — ни разу не был ранен, даже контузия, даже самая легкая царапина миновали его.
К концу войны уже был майором, служил в комендатуре небольшого немецкого городка.
Там и застала его Победа. В немецком городке он пользовался известностью: жители охотно шли на прием к обходительному, вежливому советскому майору, который к тому же превосходно изучил немецкий язык. У него были врожденные способности к языкам.
Он умел играть, как он выражался, «на струнах сердца».
В сущности, это была беспроигрышная игра. И он преуспел в ней. Он говорил: «Самое дешевое — вежливость. Зато дороже всего ценится».
И он был вежлив решительно со всеми, с каждым, кто бы ни встретился ему на пути, — с гитлеровцем, который явился с повинной, с молодым советским солдатом, с безработной актрисой из еще не открывшегося варьете.
Он любил показать себя, умел подчеркнуть широту, безудержную удаль своей натуры.
В День Победы раздобыл где-то на складе ящик с лайковыми перчатками, с утра до вечера ездил по городу в своем «джипе» и раздавал перчатки русским регулировщицам. И от души радовался, глядя на простодушные, загорелые лица девчат, одетых в аккуратно подогнанные шинели, блистающих девственной белизной бальных перчаток.
Он легко сходился с женщинами и беспечно забывал о них, заботясь лишь об одном — никого не обидеть, чтобы избежать возможных неприятностей и осложнений.
Иные, правда, обижались, но он умел заставить понять себя. Понять и простить. И женщины прощали ему.
А он искренне хотел все время влюбиться. Не думая ни о чем, не рассчитывая, отчаянно и бездумно.
Но ему никак не удавалось влюбиться. Как ни старался, ничего не выходило.
И тогда, в который раз, вспоминал о Тусе. И что в ней было такого, особенного? Он пробовал анализировать: подруга юности, — что ж, это, конечно, имеет свое обаяние, ну, правда, хороша собой, но ему встречались женщины куда красивее, в его вкусе, холеные хищницы с мерцающим взглядом и пышными волосами. И умнее они были, и откровенней в любви, больше знали, больше умели…
И все-таки все они как-то сливались для него, и только одна Туся помнилась так ясно и отчетливо, словно он всего лишь вчера расстался с нею.
Приехав в Москву, он демобилизовался, окончил институт связи и стал работать старшим инженером районного телефонного узла.
Работа была, что называется, не пыльной, устраивала его, при случае он мог оказывать услуги нужным, интересным ему людям — поставить телефон, установить параллельный номер, ускорить проводку кабеля, достать импортный аппарат. Ему это было нетрудно, а люди помнили об его услугах и, когда нужно было, платили добром за добро.
Отец его умер, нянька сильно одряхлела. Временами, когда он трезво и беспощадно думал о своей жизни, ему становилось жаль себя. Да, как ни странно, все кругом считали его обаятельным, счастливчиком, везуном, а сам он в глубине души жалел себя.
В сущности, он был одинок, ни к кому не привязался, никого по-настоящему не любил. И друзей у него не было в подлинном значении слова. Их заменяли нужные люди, интересные, перспективные связи. А друзей не было.
Порой снова всплывали мысли о Тусе. Но нет — на это он не мог решиться. С Тусей покончено, раз и навсегда, и самое лучшее для обоих — никогда не встречаться.
Как-то он поехал в командировку в Свердловск и там случайно познакомился с сотрудницей одного научно-исследовательского института. Она была недурна собой и, как он сразу понял, обладала уравновешенным характером. Не молоденькая, что-то около сорока. С мужем разошлась, муж сильно пил, жила вдвоем с десятилетней дочкой.
Она понравилась ему ровно настолько, чтобы не быть для него скучной и обременительной. Она была умна, а это уже немаловажно в семейной жизни, к тому же и нрав у нее был не вздорный, а покладистый и сравнительно мягкий.
Он привез ее в Москву. Нянька сразу же привязалась к ее дочке и как бы заново расцвела, с утра до вечера хлопотала по хозяйству. Он и жена днем работали, девочка училась в школе, к вечеру все собирались вместе, все было, как полагается в каждой нормальной семье.
В общем, он не ошибся, недаром многие считали его человековедом. С женой установились добрые, неутомительно ровные отношения, ее дочка звала его «дядя Яра», и он понемногу привык к девочке и даже скучал, когда она уезжала на лето в лагерь. Одиноким он себя больше не ощущал. Напротив, с гордостью признавался:
— У меня семья. Дочь-невеста, еще год-другой, глядишь — замуж выдадим…
И ему самому казалось, что в голосе его начинают звучать дребезжащие, уже старческие нотки.
И это его ничуть не огорчало. Он умел приспосабливаться ко всему, вживаться в ту роль, какую выбрал себе, и играл превосходно, даже сам начинал верить себе.
Первое боевое крещение Асмик получила еще в поезде, когда ехала на фронт. На их состав напали фашистские самолеты.
Осколком бомбы ранило машиниста, пожилого, болезненного человека. Рана была, как потом оказалось, неопасной, но крови вышло много. Машинист лежал под кустом, неподалеку от разрушенной станции. Примятая обугленная трава вокруг него была залита кровью, хлеставшей из раны.
Помощник машиниста, молодой парень на протезе, бегал вдоль линии и кричал:
— Врачи, кто здесь есть врачи, сюда скорее!
Первой к машинисту подбежала Асмик. Почему-то так получалось — и в школе и в институте Асмик всегда была впереди всех.
И теперь, хотя с нею вместе ехали ее товарищи-студенты, она раньше всех бросилась к машинисту.
Старик громко стонал, приговаривал:
— Вот беда… И все на меня одного… Что теперь будет?
Асмик разрезала бритвой рукав его куртки, стала быстро промывать рану перекисью водорода.
Обеспамятев от боли, машинист рванулся в сторону.
— Подождите, — сказала Асмик. — Потерпите, еще немного…
Он не выдержал, длинно, витиевато выругался.
Тампон с ватой выпал из рук Асмик. Такого ей еще никогда не приходилось слышать.
Однако она постаралась сделать вид, что ничего не произошло. Ровным счетом ничего.
Очистила рану, промыла, залила йодом. Ловко перевязала туго-натуго.
Старик покосился на свое плечо:
— Заживет, думаешь?
— Бесспорно.
Кряхтя и морщась, он с ее помощью поднялся с земли, сказал смущенно:
— Ты, дочка, не серчай на меня. Я и сам черных слов не жалую. Только уж в самом таком случае…
— Договорились, — сказала Асмик.
«Первый пациент — это как первая любовь, — писала Асмик бабушке с фронта. — Забыть его невозможно».
В каждом письме бабушка повторяла:
«Следи, чтобы у тебя всегда ноги были в тепле».
Асмик читала и усмехалась. Поглядела бы бабушка на нее, хотя бы тогда, когда их медсанбат переезжал на новое место и пришлось им всем, врачам и сестрам, всю ночь просидеть в болоте, что бы тогда написала?
Однажды, это было уже на третий год войны, на фронт приехала выездная бригада артистов. Выступали в лесу, под открытым небом. Эстрадой служил грузовик. Бледный, с напудренным лицом артист пел:
«Не страшна нам бомбежка, не страшны нам налеты, и врагов не боимся в кровавом бою!»
Асмик не выдержала, крикнула громко:
— Вранье!
Артист оборвал пение.
Асмик почувствовала, что вся залилась краской. Кажется, даже белки глаз покраснели.
И все-таки крикнула еще раз:
— Вранье! Бомбежки страшны, и самолеты тоже…
После, когда артисты уехали, она не переставала возмущаться:
— Подумать только! Такое мог написать только тот, кто никогда не был на войне! Ему не страшно, он дома, за столом, свои стишата сочиняет, а попробовал бы с наше…
Самой себе она казалась старым, испытанным бойцом. Но все равно не скрывала страха, когда начинались бомбежки. Случалось, оперировала под огнем.
А потом писала бабушке:
«За меня не беспокойся. На нашем участке фронта все время затишье».
Когда-то она хотела стать врачом. Представляла себе мысленно своих пациентов, внимательно осматривала каждого, расспрашивала, беседовала на всякие житейские темы, — одним словом, проводила психотерапию, которая так необходима больным.
И, уже учась в институте, крепко запомнила слова Павлова:
«Словом можно воскресить и убить».
Она видела себя врачом в ослепительно белом халате, в белой шапочке на голове.
Вот она подходит к койке, садится рядом, заводит долгий, душевный разговор…
Наяву была жизнь — грубая, жестокая. Голые, развороченные тела, истерзанные минами, автоматами, осколками бомб, кровавые, ставшие жесткими, словно жесть, бинты, тазы, где в крови плавают осколки, извлеченные из ран.
Раненые кричали, срывали с себя повязки, ругались, звали ее к себе и гнали прочь.
Временами ее охватывала ярость. Впору бросить бы все и бежать куда глаза глядят, чтобы не видеть, не слышать, не знать ничего…
Но через минуту уже становилось совестно перед самой собой. И она забывала об усталости, о бессонных ночах, о том, что халат весь в пятнах, и ноги кажутся не своими, и во рту еще крошки не было…
Ближе всех в медсанбате Асмик сошлась с Верой Петровной Ордич, опытным хирургом, ленинградкой.
Вера Петровна была значительно старше Асмик, далеко за пятьдесят, худая, костистая, стрижена коротко, под мальчика.
Беспрестанно курила, кашляла и снова сворачивала себе «козьи ножки» худыми, желтыми от махорки пальцами.
Все в медсанбате побаивались Веры Петровны, ее сумрачных глаз, острого, злого языка, даже сам главный врач. Все, кроме Асмик.
Как ни странно, Асмик была по душе эта грубоватая, с мужскими ухватками женщина, умевшая ругаться, курить и пить водку не хуже любого мужика.
Вера Петровна категорически утверждала:
— Пока еще ты обсосок, но когда-нибудь… Из тебя врач получится. Вот так, как мой муж…
— Он тоже врач? — спросила Асмик.
— Был, — сказала Вера Петровна. Она скупо рассказала о нем: — Он на моих руках умер. Зимой сорок второго. От голода.
Замолчала, стала быстро сворачивать новую цигарку. Руки ее дрожали.
— Дайте мне, — сказала Асмик. — А то у вас вся махорка просыпалась.
Свернула ей цигарку, толстую, словно сигара.
— Правильно свернула?
— Сойдет.
Вера Петровна взяла цигарку и тут же забыла о ней.
— Он сам себе диагноз поставил. Дистрофия, сказал. Полная. Излечению не подлежит…
— Он был хирург?
— Нейрохирург. Отличный клиницист. Его весь наш Васильевский остров знал. Так и звали кругом: наш доктор.
Иногда, в короткие минуты передышки, обе они выходили в лес, синевший неподалеку от деревни.
— Если бы дома побыть, хоть бы час, пусть даже только полчаса, — говорила Асмик.
Вера Петровна молча курила. У нее не было дома — разбомбили в первые же дни.
С неожиданным в этом внешне грубом существе проникновенным чувством она касалась рукой белых, светящихся в темноте стволов берез. Как-то сорвала уютно примостившийся под елью гриб, показала его Асмик:
— Смотри, на шляпке роса, словно бриллиантик. И сам весь крепенький, самодовольный!
— Интендант, — заметила Асмик.
Вера Петровна нежно провела рукой по коричневой влажной шляпке гриба.
— Плюшевая, правда? И ворс такой ровный-ровный. Вот сволочь какая!
Отвернулась от Асмик, быстро, порывисто затянулась, выпустила длинную струю сизого дыма.
Однажды она сказала Асмик:
— У меня один тип лежит, пулевое ранение в шею; говорит, у тебя колоритное лицо.
— Ну да? — удивилась Асмик.
— Хочешь, погляди на него.
Асмик пришла, поглядела. Еще молодой, курносый, веселые, быстрые глаза. Протянул ей руку, засыпал словами:
— Я — кинооператор. У меня глаз наметанный, можете поверить. Вы на редкость фотогеничны, особенно в таком ракурсе, вот, если повернуть голову, приподнять подбородок…
Вера Петровна покосилась на Асмик, пробурчала неодобрительно:
— Нечего смущать девчонку! Еще вобьет себе в голову, что красивая…
— Ничего я не вобью, — ответила Асмик.
Он уже поправлялся, стал ходить. Иногда приглашал Асмик погулять вместе.
Он ей не нравился, чересчур развязный, откровенно наглый, хвастливый. Любил говорить о себе, причем называл себя в третьем лице, явно упиваясь своей звучной фамилией — Горданский.
Сразу же выложил о себе все, два раза был женат, оба раза неудачно, пользуется успехом у женщин, прекрасный кинооператор.
Так и сказал о себе:
— Горданский — сила. Лучшего кинооператора даже в Голливуде не откопаешь!
Рассказал ей о том, как до войны снимал картину «Весенние сны». Там должен был быть майский сад, весь в цветах, а стоял уже август, что было делать?
— Но Горданский нашелся, — сказал он. — Горданский из любого положения найдет выход. Сад, представьте себе, весь как игрушечка, яблоки наливаются, вишни. Горданский приказал все яблоки оборвать, а на ветки нацепить белые цветы, из парашютного шелка их сделали. Весь реквизитный цех, всех монтажеров, гримеров, даже осветителей засадил за дело, цветов наделали, как говорится, хоть на экспорт, хоть на импорт, сила. Колхозники идут, глазам не верят — август, листья уже желтые, а сад — белый-белый, и все Горданский придумал. Силен мужик?
Вера Петровна уверяла:
— Он в тебя втрескался.
Асмик не верила, хотя ей было приятно его внимание. Он не очень нравился ей, но она не была избалована мужским вниманием.
Вера Петровна несколько раз заводила разговор о Горданском, о его веселом, легком характере, о том, что он, как видно, увлечен Асмик.
Асмик отшучивалась, но временами он начинал казаться ей симпатичным, и она думала: может быть, кто знает…
Но все кончилось разом, в один день.
Был вечер. Где-то недалеко совсем по-мирному кричали петухи, медленно плыли облака над землей, и Асмик подумалось: вдруг и в самом деле война уже кончилась, и можно поехать домой, и снова мир, мир, о котором, кажется, все уже позабыли…
Улыбаясь своим мыслям, она повернула голову и увидела на бревнах, в стороне от крыльца, Горданского. Он сидел не один, с черноглазой кокетливой сестрой Асей. Оба были увлечены беседой и не заметили Асмик.
Асмик хотела уже подойти к ним, но тут услышала громкий Асин голос:
— Ну и трепач же вы несусветный!
— Горданский трепач? — удивился Горданский.
— Еще какой. То за нашей докторшей Григорян утрепываете, а то теперь мне вот черт-те что напеваете.
Горданский рассмеялся:
— Григорян? Придумала тоже! Горданский прежде всего эстет. Ему красота нужна, на первом плане красота. А тут — тяжелый бомбовоз, и ничего другого…
Ася расхохоталась. Горданский одной рукой обнял ее за плечи, потом повернул голову, встретился глазами с Асмик.
Больше она не видела его. Он выписался на следующее утро.
Вера Петровна сказала:
— Эти люди искусства все-таки какие-то ненормальные. То просил оставить его еще немного, а то вцепился в меня — выписывать немедленно, и никаких гвоздей!
— Может быть, ему надоело здесь, — сказала Асмик.
Вера Петровна бегло посмотрела на нее:
— Он тебе, кажется, не очень?
Асмик засмеялась:
— Будет вам, еще чего выдумали!
Сама для себя она решила:
«Больше ничем никогда не буду забивать голову. У меня свое дело, и я должна думать только о деле».
И написала письмо бабушке:
«Не бойтесь, я на фронте замуж не выйду. И вообще, я не хочу выходить замуж ни теперь, ни потом. Просто я даже не думаю об этом».
Она знала, бабушка искренне обрадуется этому письму. А почему бы ее и не порадовать, тем более что так оно и есть на самом деле?
Всему приходит конец. Пришел конец и бабушкиной командировке.
Утром она объявила Асмик:
— Сегодня беру билет на завтра. Решено!
Асмик торопилась к себе в больницу, ей было некогда уговаривать бабушку. Однако она попыталась воздействовать на нее самым примитивным, еще в детстве испытанным способом.
— Подождите, бабушка, хотя бы еще три дня. Мне кажется, я заболеваю гриппом.
Но бабушка, кинув взгляд на цветущие щеки Асмик, коротко посоветовала:
— Врачу — исцелися сам.
Вечером после работы Асмик забежала в «Арагви», тамошний метрдотель когда-то был ее пациентом, нагрузилась там купатами, цыплятами табака, лоби в остром соусе — эти блюда бабушка любила со всем пристрастием истой южанки — и быстро помчалась домой, чтобы приготовить прощальный ужин.
Но бабушки все не было. Цыплята остывали на плите, зажаренные до густо-шоколадного цвета, чесночный соус томился в духовке, Асмик злилась, потом стала нервничать, места себе не находила — и так до десяти часов вечера, когда в прихожей раздался звонок.
— Я не одна, — сказала бабушка. — Примешь нас двоих?
Асмик вгляделась. Бабушка стояла совершенно одна в полутемной прихожей.
— Я приму кого хотите, — ответила Асмик. — Но я никого не вижу.
— Боже мой, — сказала бабушка. — Где же твои глаза?
Она подтолкнула к Асмик небольшую собаку с острой, словно у лисицы, мордочкой.
— Понимаешь, иду по Мерзляковскому переулку, смотрю, стоит, я посвистела, она за мной. Что тут будешь делать?
Собака смотрела на Асмик широко раскрытыми глазами.
— Хороша? — с гордостью спросила бабушка.
— Вы же знаете, для меня нет плохих собак, — ответила Асмик.
Боязливо покосилась на дверь соседки.
— Только вот Эмма Сигизмундовна, она не выносит собак…
— Я ее сама не выношу, твою Эмму Сигизмундовну, — отрезала бабушка и вместе с собакой прошла в комнату.
При ярком свете люстры и торшера Асмик хорошо разглядела собаку. Без сомнения, обыкновенная чистопородная дворняжка, хвост пушистый, шерсть коричневая в белых пятнах.
— Прекрасные глаза, — сказала Асмик. — Совсем человечьи.
— Еще чего, — возмутилась бабушка. — Лучше, чем человечьи. У людей бывают рыбьи глаза, а у нее мудрые, всезнающие.
Бабушка села за стол, накрытый белоснежной скатертью, с крахмальными салфетками, продернутыми в кольца, возле прибора вазочка с цветами — бабушка любила красивую сервировку.
— Неужели я забуду о тебе? — спросила бабушка и, разломив цыпленка, дала собаке добрую половину.
Бабушка обожала животных. Дома, в Ереване, в трех комнатах ее квартиры вместе с ней жили пять кошек, три пса, грач и голубь. Всю эту команду она подобрала в разное время на улице.
Асмик смотрела на собаку, яростно уничтожавшую цыпленка, напряженно соображая, что с ней делать.
Бабушка словно бы прочитала ее мысли.
— Тебе, естественно, трудно с собакой. Собаке нужен уход. Моя Шушка гуляет с псами четыре раза в день, так ведь она целый день дома, и потом, здорова и молода!
Шушке, всю жизнь прожившей с бабушкой, было тоже что-то около семидесяти, но бабушка упорно продолжала считать ее девчонкой и всячески ее воспитывала.
Черные глаза бабушки нежно оглядывали собаку.
— Как по-твоему, это она или он?
— Мальчик, — сказала Асмик. — Еще совсем молодой, по-моему…
— Мальчик, — повторила бабушка. — Надо его назвать. Ни одно живое существо не может жить без имени.
Пес между тем, наевшись, блаженно развалился на ковре, подняв кверху все четыре лапы.
— Сибарит, — любовно сказала бабушка. — Нет, ты только погляди на этого ленивца!
— Вот так и назовите, — сказала Асмик. — Ленивец!
Бабушка нагнулась, погладила пса по теплому брюшку.
— Ладно, — милостиво согласилась она. — Пусть будет Ленивец.
Задумчиво поглядела на Асмик:
— Имя придумали, а что дальше с ним делать?
— Как-нибудь устроим, — ответила Асмик, мысленно прикидывая, кто из ее друзей согласится взять собаку.
— Не ломай голову, — сказала бабушка. — Я возьму его с собой.
— Вы?
— Да, я, собственной персоной. У меня есть Фунтик, Шарик и Пузырь. Теперь к ним присоединится Ленивец. Прелестно!
Асмик хотелось помочь бабушке собираться. Но бабушка оставалась верна себе. Она не любила и не признавала ничьей помощи.
Утром она написала выступление для радио, выправила статью для газеты «Известия», потом побежала по магазинам и явилась только к обеду, усталая, но довольная, накупив всякой, большей частью бесполезной, всячины для ереванских друзей.
Асмик смотрела, как она запихивает в чемоданы новые свертки на место тех, которые она везла в подарок москвичам, — вязаные кофты, деревянные матрешки, жестевские шкатулки и подносы.
— А это тебе, — сказала бабушка, протягивая Асмик голубой пушистый шарф. — Видишь? Настоящий мохер, чистая шотландская шерсть. Я его случайно в комиссионном магазине увидела.
— Но это же ужасно дорого, — сказала Асмик, накидывая шарф на плечи.
— Не твое дело, — огрызнулась бабушка. — Мне мое государство платит достаточно денег!
Кроме всего прочего, бабушка купила еще великолепный кожаный ошейник для Ленивца и металлический поводок.
— Только себе вы ничего не купили, — грустно заметила Асмик.
Она знала, бабушка никогда не примет никакого подарка, даже от нее. А самой себе все равно ничего не купит — ей ничего не нужно.
Поминутно звонил телефон, Асмик не успевала подходить, все время спрашивали бабушку. Звонили из Академии наук, из радиокомитета, из редакций газет. Зычный голос бабушки гремел на весь дом.
Ленивец то и дело разражался лаем. Было шумно и весело.
Асмик представила себе, как пусто, тихо станет в ее квартире после отъезда бабушки. И скучно. Так скучно…
— Лучше бы уж вы не приезжали, — сказала она искренне.
Бабушка поглядела в затуманившиеся глаза Асмик, легонько щелкнула ее по носу.
— Девочка, — начала она, но в это время вновь зазвонил телефон в коридоре, и бабушка снова ринулась к телефону и опять кого-то громила, кого-то наставляла, кому-то что-то советовала.
Уже сидя в такси, по дороге на вокзал, Асмик спросила:
— Когда же вы опять приедете?
— Не знаю, — ответила бабушка.
— Может быть, на Октябрьскую…
Черные глаза бабушки казались матовыми, как бы притушенными.
— Девочка, — сказала она, — в моем возрасте нельзя загадывать больше чем на один день, от силы — на два.
Маленькая смуглая рука ее держала Ленивца за поводок. Сухая, энергичная, много поработавшая на своем веку рука.
Асмик разглядывала морщинистую кожу, склеротические вены на бабушкиной руке, каждую жилочку, словно впервые видела. И впервые ей подумалось, что бабушке в самом деле восьмой десяток и она уже не вольна распоряжаться своими днями…
Асмик наклонилась, взяла бабушкину руку, прижалась к ней щекой.
— Тебе жарко, — сочувственно произнесла бабушка. — А у меня почему-то всегда холодные руки. Игра кровообращения…
В вагоне было еще малолюдно, они приехали чересчур рано. Играла музыка, транслируемая по динамику. Первым делом бабушка выдернула шнур.
— Ненавижу радио, да еще в вагоне.
Ленивец поднял кверху морду.
— Хочешь пить? — забеспокоилась бабушка. — Ты слышишь, Асмик, он наверняка хочет пить!
— Ничего он не хочет, — сказала Асмик, ей было неохота бегать, искать для Ленивца воду и посуду.
Ленивец вскочил на скамейку и улегся рядом с бабушкой.
— Он худой, — заметила бабушка. — Это не только от возраста, но еще и от плохого питания. Буду кормить его рыбьим жиром. Да, да, — повторила она. — Мои собаки получают раз в день рыбий жир. Как ни говори — витамины!
Она с нежностью провела рукой по голове Ленивца.
— Я вызову на консультацию одну знакомую. Она у нас в Ереване большой человек — член бюро секции фокстерьеров. Она мне может многое посоветовать.
— Но ведь это не фокстерьер, — сказала Асмик. — Это явный дворянин.
— Ну и что с того? — удивилась бабушка. — Дворняжки самые понятливые собаки. Недаром их и в космос посылают…
В купе вошел высокий, осанистый старик, держа в руке букет белых, полурасцветших роз.
— Простите, — сказал он, глядя на собаку. — Я, кажется, совсем не туда…
Потом он увидел бабушку, и лицо его сразу просветлело.
— Сергей Арнольдович, — сказала бабушка, — вот не ждала!
— Дорогая Ашхен Ованесовна, — сказал старик, картинным жестом приподняв шляпу, — разрешите вручить вам…
Он протянул ей розы. Бабушкины глаза стали совершенно круглыми.
— Это еще что такое? — густым басом произнесла она, отталкивая от себя цветы.
Сердито обернулась к Асмик:
— Ты, надеюсь, помнишь академика Восковатова? Сергей Арнольдович, моя внучка.
Восковатов низко склонился над рукой Асмик.
— Счастлив за вас, — сказал он проникновенно, — что у вас такая чудесная, необыкновенная бабушка! Если бы вы знали, как она мне помогла в этот свой приезд, если бы вы только знали!
— Я попрошу вас, — строго сказала бабушка.
Он шутливо прижал руки к груди:
— Не буду, каюсь, никогда в жизни!
— А это вы примите, — так же строго сказала бабушка, кивая на цветы. — И никогда больше, слышите, никогда в жизни!
Восковатов улыбнулся:
— Помилуйте!
— Не буду миловать, ни за что, — сказала бабушка. — Вы же знаете, терпеть не могу всякие подарки!
— Но какой же это подарок, это — цветы, розы…
— Подарите их своей жене, она оценит.
На бледное, благообразное лицо Восковатова упала тень.
— У меня нет жены, дорогая Ашхен Ованесовна, она умерла пять лет тому назад.
— Тогда отдайте любимой девушке, — сказала бабушка.
Восковатов посмотрел на Асмик, как бы ища в ней защиту.
— Ну, скажите на милость, любимая девушка? Мне же шестьдесят восьмой минул…
— А, мальчишка, — безапелляционно заключила бабушка.
В дверях купе встала молоденькая, краснощекая проводница.
— Что, ваша собака не кусается? — спросила она.
— Еще чего, — ответила бабушка. — А вы что, собак боитесь?
— Очень, — призналась проводница.
Бабушка подняла кверху палец.
— Бойтесь плохих людей, — наставительно произнесла она. — А собак бояться не следует, ибо четвероногая подлость никогда не догонит двуногую.
— Великолепно сказано, — одобрительно заметил Восковатов.
Проводница оглядела сидевших в купе.
— Какие розы, — восторженно сказала она. — Одна к одной!
— Вам нравятся? — спросила бабушка.
— Еще бы!
— Так возьмите их себе. Сергей Арнольдович, преподнесите девушке розы. Вот кому они подойдут как нельзя лучше!
— Спасибо, — ошеломленно сказала проводница, — большое спасибо. Только зачем вы это мне?
— Сколько еще времени осталось? — спросила бабушка. — Клянусь честью, по-моему, мы сейчас отправляемся.
— Через шесть минут, — испуганно проговорила проводница. — Совсем забыла…
Асмик и Восковатов вышли на перрон, глядя на бабушку, стоявшую у окна. Бабушка громким басом приказывала Восковатову проводить девочку, то бишь Асмик, хотя бы до метро.
Асмик отвернулась, быстро вытерла глаза. В каждом расставании, даже в самом коротком, заключено зерно горечи. Ведь и короткое прощание может обернуться вечной разлукой, и тогда слово, сказанное наспех, и торопливый взгляд, и улыбка уже обретут в памяти иное, глубокое, ничем не изгладимое значение.
И Асмик с жадностью и неистребимой нежностью и любовью к бабушке смотрела на ее лицо, на худые руки, на седые, чуть колеблемые легким ветром коротко стриженные волосы.
— До свидания, бабушка. До свидания, до скорой встречи!
Поезд тронулся. Перебивая стук колес, послышался уже ставший знакомым лай Ленивца. В окне заметался белый платок. Бабушка долго махала им, до тех пор, пока поезд не скрылся вдали.
Асмик обернулась к Восковатову. Старик задумчиво смотрел вслед поезду.
— Странное дело, — сказал он. — Когда-то мне думалось, что она играет в оригиналку и сама втянулась в эту игру и уже не может иначе.
— Она не умеет играть, — несколько высокомерно ответила Асмик.
— Теперь я это тоже понял, — сказал он. — Ведь это поистине великой души человек. Вы даже сами не понимаете, какая душа в этом хрупком теле!
— Понимаю, — ответила Асмик. — Почему вы думаете, что я не могу понять?
Асмик получила у портнихи черное платье и по привычке начала дома сама перешивать его.
Она отпустила подол, заложила на талии складочку и пришила вместо английского другой воротничок — кружевной, кремового цвета.
Эти кружева хранились у нее с незапамятных времен, она гордо говорила о них: «старинный валансьен» — и решительно не знала, куда их приспособить. Но вот час настал — и она приспособила.
Потом примерила платье. В зеркале отражались ее красные, всегда как бы с мороза щеки, курчавые волосы, блестящие, словно смородина после дождя, глаза.
Асмик обычно говорила:
— Невнимательные люди считают, что у меня черные глаза, а на самом деле — темно-карие.
Она разгладила на себе платье обеими руками.
«Если бы сбросить килограммов пятнадцать…»
Она не любила унывать. Что ж, кому-то надо быть и толстым.
Вечером Асмик надела новое платье, нацепила огромные клипсы из черного стекла, которые ей бессовестно продали за агаты чистейшей воды, смочила волосы под краном и туго-натуго завязала марлей, чтобы лежали лучше.
Зазвонил телефон. Это была Туся.
— Я готова, — сказала Асмик. — Сейчас наведу красоту, и все.
— Где встретимся? — спросила Туся.
— У метро «Белорусская».
— Хорошо, значит, ровно в семь.
— Ровно в семь, — подтвердила Асмик.
В половине седьмого к ней пришла хорошенькая светлоглазая Ляля Шутова, ординатор отделения. Лялины глаза казались совершенно светлыми: в них стояли, не проливаясь, крупные слезы. Она вынула из сумочки два билета.
— Вот, — пролепетала Ляля. — Сегодня в консерватории «Реквием» Моцарта. И он меня ждет под Чайковским, а я…
Голос ее оборвался. Пальчиком осторожно она смахнула слезы, сперва с одного глаза, потом с другого.
— Кто тебя ждет? — спросила Асмик. — Сам Моцарт? Тот, который Амадей да еще Вольфганг?
— Вы все шутите, — несколько театрально произнесла Ляля.
— Ну что там еще? — уже серьезно спросила Асмик. — Дежурство?
Ляля кивнула. По левой щеке ее поползла одинокая слезинка.
Асмик сняла марлю с волос, и они мгновенно встали торчком, словно обрадовались, что вырвались из плена.
Лялины глаза просияли.
— Я знала, Асмик Арутюновна, вы не откажете мне…
Через минуту Ляля уже улыбалась и весело щебетала о том, как она любит «Реквием», он такой грустный и торжественный, и Виталий тоже любит «Реквием», и он ждет ее у памятника Чайковскому и думает, наверно, она уже не придет, а она тут как тут, и как же все хорошо получилось.
— Беги, — сказала Асмик. — Я буду к восьми…
Озабоченно покосилась на часы, а когда подняла глаза, Ляли уже не было, словно растворилась в воздухе.
— Теперь надо к Белорусскому, — сказала сама себе Асмик. — А оттуда в больницу.
Она сняла новое платье, надела вязаную кофточку и старую, блестевшую от долгой носки юбку.
Со вздохом облегчения освободила уши от клипсов.
Выйдя в коридор, постучала соседке.
— Эмма Сигизмундовна, если кто будет звонить — скажите, я в больнице на дежурстве.
Эмма Сигизмундовна приоткрыла дверь, скривила круглую кошачью мордочку.
— У вас что ни день — дежурство, дорогая моя, — пропела она. — А где же личная жизнь?
— Все впереди, — на ходу ответила Асмик и быстро сбежала с лестницы.
Туся ждала ее около старого входа в метро.
Завидев Асмик, она молча, укоризненно протянула ей руку, на которой блеснули часы: двадцать минут восьмого.
— Знаю, знаю, — отдуваясь, сказала Асмик. — Я прибежала сказать, что не пойду.
Туся изумленно уставилась на нее:
— Почему?
— Дежурю.
— Начинается, — сказала Туся.
— Вот так вот. — Асмик распахнула воротник пальто, ей было жарко. — Всем привет!
— Сумасшедшая, — сказала Туся. — Так ты только для этого и прибежала сюда?
— У тебя же нет телефона, — бросила через плечо Асмик и помчалась догонять троллейбус.
Спустя час она позвонила Михаилу Васильевичу, отцу Сережки.
— Ах, Асмик, — сказал он. — Креста на тебе нет.
— Что ж поделать, — виновато ответила она. — Дежурство…
А дежурство было и в самом деле беспокойным. В седьмой палате лежали три женщины после операции, всех троих оперировали примерно в одно время, и теперь, когда уже кончилось действие эфира, они громко стонали и все время звали к себе то дежурную сестру, то врача.
В четыре часа утра привезли молодую женщину с грудным ребенком. У женщины случился перекрут кисты, ее надо было срочно оперировать, а ребенок был пятимесячный, и женщина через силу покормила его, и ее отправили прямехонько в операционную, а ребенка в специальное отделение для детей.
Работала Асмик, как обычно, без спешки. Поверх белой марли, прикрывавшей лицо, сверкали ее глаза, и, повинуясь глазам Асмик, понимая каждый ее взгляд, операционная сестра быстро и точно подавала ей то скальпель, то кровоостанавливающие зажимы.
У молодой женщины было великолепное тело — белое, упругое, с превосходной мускулатурой, с хорошо развитым брюшным прессом: просто обидно было уродовать такой скульптурный живот продольным швом, и Асмик постаралась — сделала косметический шов, тонкий и ровный, который со временем станет совсем незаметным, — по Пфаненштилю.
Это заняло больше времени, зато когда-нибудь молодая женщина вспомнит ее добрым словом за такой шов…
Асмик стояла у раковины, сняв перчатки, мыла руки и напевала что-то веселое: сама собой была довольна.
В больнице про нее говорили: она умирает и выздоравливает с каждым своим больным. И сама Асмик считала — точнее не скажешь!
Она натянула сползшую простыню, провела холодной от умывания рукой по горячему лбу женщины.
Вот бедняга, надо же так, перекрут кисты, а тут еще корми ребенка!
В коридоре, у окна, лежала Фомичева, старая работница с шелкоткацкой фабрики, высохшая и желтая, словно ветка осенью.
Асмик присела на ее кровать, взяла в обе ладони легкую, как палочка, руку. Посмотрела в серые, полузакрытые глаза.
Грудь Фомичевой — на ней можно было пересчитать все ребра — тяжело вздымалась, в горле все время что-то клокотало.
Мимо пробежала сестра, бросила жалостно через плечо:
— Все еще мучается!
— Подожди, — остановила ее Асмик. — Дай понтапон.
Фомичева что-то пролепетала. Асмик склонилась низко к ее губам.
— Все, — услышала Асмик. — Все, все…
— Ничего не все, — сказала Асмик. — Тоже мне выдумала, все. Сейчас заснешь, долго будешь спать, а проснешься, мы тебе апельсин дадим. Хочешь апельсин?
— Хочу, — прошелестела Фомичева. Слабое подобие улыбки мелькнуло на ее костлявом, обтянутом кожей лице.
Сестра взяла руку Фомичевой, отыскивая место, куда бы уколоть. Сомневаясь, покачала головой:
— Все исколото.
— Найдешь, — сказала Асмик.
Она не отошла от Фомичевой, пока та не заснула. Дыхание стало ровнее, но в горле все время что-то клокотало, будто там билась, не утихая, раненная насмерть птица.
— До чего мучается, бедная, — сердобольно сказала сестра. — Хоть бы скорее уж…
Асмик сверкнула на нее черным глазом:
— Это не твое дело!
В восемь утра кончилось дежурство Асмик. Она составила рапортичку — отчет о прошедшей ночи, потом отправилась в кабинет заведующего отделением: там происходила обычная утренняя конференция врачей.
Потом ее вызвали в местком, попросили поехать в Мытищинскую больницу сделать доклад о современных методах хирургии.
— Хорошо, — согласилась Асмик. — Когда надо ехать?
— Вас ждут к трем часам, — сказали ей.
— Тогда у меня еще уйма времени, — обрадовалась Асмик. — Успею хорошенько выспаться!
Внизу гардеробщик Василий Тимофеевич, которого все запросто звали дядя Вася, с поклоном подал ей пальто.
— Вроде нынче не ваше дежурство, Асмик Арутюновна…
— Ну и что с того? — спросила Асмик.
— Не иначе опять за кого-нибудь стараетесь, — сказал дядя Вася. — А люди вашей простотой на свой лад пользуются.
Асмик хотелось спать, но в больнице был установлен свой ритуал — хотя бы пять минут побеседовать с дядей Васей.
Дядя Вася преклонялся перед медициной и, может быть, потому любил всех врачей. Всех до одного. Но больше всех любил Асмик.
Каждый раз он уверял ее:
— До чего же вы на мою покойную жену схожи!
— Такая же толстая была? — посмеивалась Асмик.
— Такая же душевная, — серьезно отвечал дядя Вася, дипломатично обходя вопрос наружности.
И на этот раз Асмик, хотя и спешила домой, не могла не остановиться, не поговорить с дядей Васей о трудностях жизни, о всевозможных сложных болезнях и, само собой, о проделанной ночью операции.
Подошел Володя Горностаев, спросил:
— Вы домой?
— Пожалуй, — ответила Асмик и зевнула: очень хотелось спать.
— Сейчас оденусь, пойдем вместе, — сказал Володя.
Он надевал пальто, а дядя Вася, неодобрительно проводив его взглядом, шепнул Асмик:
— Вы, говорят, больную у него выходили?
Асмик протянула ему руку:
— Будьте здоровы…
Володя вышел вслед за ней.
— Почему вы не попрощались с ним? — спросила Асмик.
— С кем? — невнимательно спросил Володя.
— С дядей Васей.
Он пренебрежительно поднял брови.
— Я занят своими мыслями.
— Что же это за мысли?
— Разные. А вы что, не любите думать? Или не привыкли?
Темные глаза его чуть улыбнулись. С той самой ночи, когда Асмик дежурила в палате его больной, он заметно помягчел к ней.
— Я думал о наших больных, — сказал он, размашисто шагая рядом с нею. — Все они разные, но одинаково боятся смерти.
— Но это же естественно, — удивилась Асмик. — Каждое живое существо хочет жить.
— Согласен с вами, — лениво заметил Володя. — Я и сам тоже достаточно жизнелюбивое животное. Но, знаете, есть разное жизнелюбие, одно от сытости, вот как, например, у нашей Ляли Шутовой, ей хорошо; она полагает, так будет всегда, и ничто больше ее не касается, и ни до чего дела нет. Ненавижу таких!
— Приберегите темперамент для личной жизни, — сухо сказала Асмик.
— Хорошо, — коротко пообещал он. — Постараюсь.
Несколько шагов прошли молча.
— Трудная ночка выдалась? — спросил Володя.
— Всего хватало.
Он снова замолчал, потом сказал:
— Кстати, вы так тогда и не сказали, кто это вам сигмомицин достал?
— Одна знакомая. Мы вместе с ней в одном медсанбате работали. Старый хирург.
— Очень старый?
— Семьдесят пятый год. Если бы вы ее видели, вы бы сказали: вот женщина — чудо!
Он иронически сузил глаза.
— У вас все чудо. И дядя Вася, и она, и я, наверно.
— По-своему, и вы чудо.
— Вот как?
Он усмехнулся, но ей подумалось, что ему нравятся ее слова.
— Я как-то думал о вас, — сказал он.
Асмик наклонила голову, как бы благодаря его.
— Думали? И что же?
— Я считаю, у вас есть один, зато очень нужный талант.
— Почему один?
— Других не заметил, а этот налицо.
— Какой же?
— Талант доброжелательности.
— Это не талант, — сказала Асмик.
— Нет, талант, — повторил Володя. — Поэтому вас и считают врачом, который умеет выхаживать больных. Понимаете, выхаживать? А это для врача очень много…
Они подошли к остановке автобуса.
— Вы не находите, что слишком много разговоров о моей персоне? — спросила Асмик.
— Вас это не устраивает?
— Не очень, — искренне ответила Асмик.
Войдя в автобус, она оглянулась. Володя стоял там же, где она оставила его. Поймав ее взгляд в окне, медленно поднял руку и тут же опустил. Со стороны могло показаться, что он хотел поправить кепку, да раздумал.
«Талант доброжелательности, — подумала Асмик. — Неужели существует такой талант?»
Туся пришла к ней вечером.
— Тебе не икалось? — спросила она, проходя вслед за Асмик в комнату.
— Нет, а что?
— Все тебя ругали, такой день, а тебя нет…
Асмик виновато вздохнула и побежала на кухню ставить чайник.
— Хорошо было? — спросила она Тусю, подвигая ей чашку горячего, почти черного чая.
— Как всегда, — ответила Туся.
Все было так, как обычно, когда в Сережкин дом приходили его друзья.
Они приходили не часто, но раз в год, 21 ноября, в день его рождения, они собирались все вместе — Туся, Асмик и школьные их приятели Витя с Фенечкой.
На столе привычное угощенье: миска с квашеной капустой, отварная картошка, селедка, маринованные грибы. Все то, что любил Сережка.
Михаил Васильевич все время ждал, что придет Асмик. А потом она позвонила из больницы.
Когда он положил трубку, Туся сказала:
— Я же говорила, у нее дежурство.
Фенечка засмеялась:
— Если нет ничего другого, можно гореть на работе.
— Фенечка, — строго начал Витя, посмотрел на ее искрящиеся веселые глаза, на простодушные губы, не выдержал, сам засмеялся.
С годами Витя и Фенечка стали походить друг на друга. Окончив школу, Витя сказал:
— Кто куда, а я в геологический.
— Охота была, — сказала Фенечка. — Куда спокойнее стать педагогом, например.
Но Витя упрямо стоял на своем — только геологический, никуда больше!
Однако Вите пришлось проучиться на геологическом всего лишь два курса: началась война — и он добровольцем ушел на фронт.
Вернулся в Москву в начале сорок пятого, оставив на войне левую руку.
— Теперь вместе идем в педагогический, — решила Фенечка.
В войну она работала на заводе, изготовляющем боеприпасы. Даже в самые тяжелые минуты грела ее мысль о будущем, она представляла себе, как будет хорошо, когда с Витей они будут преподавать в одной школе.
Витя снова не послушался ее и снова поступил в свой геологический, Фенечка подумала и подала документы вместе с ним.
Она окончила на три года позднее его.
Почти двадцать лет подряд они ездили в экспедиции, побывали на Дальнем Востоке, в Якутии и на Сахалине.
Они с Витей много зарабатывали, но жили все годы по-студенчески, снимали комнаты, потому что не сумели приобрести ни квартиры, ни обстановки, ни даже самой элементарной хозяйственной утвари.
Им предлагали вступить в жилищный кооператив, но каждый раз не хватало денег на вступительный пай.
Фенечка удивлялась:
— Только что была целая куча денег, и я себе ничего не купила, и куда они только разлетелись?
Витя посмеивался.
— Так, — сказал Михаил Васильевич. — Асмик не пришла. Жаль, конечно, — я же давно не видел ее. Давайте хоть выпьем за ее здоровье!
Витя выпил и попросил:
— Сыграйте нам что-нибудь, а мы споем.
Туся спросила:
— Помните, как Асмик пела «Белая армия, черный паром» вместо «черный барон»? — Невесело засмеялась. — Она не знала, что такое барон. Удивительно невежественная особа была наша Асмик…
Песни сменяли друг друга. Наконец:
«Идет война народная, священная война!»
— Не надо, — сказала Туся. — Больше не надо.
Михаил Васильевич захлопнул крышку пианино.
— Все. Больше ничего не будет.
Туся подошла к окну, смотрела на Патриаршие пруды, на деревья, которые метались в разные стороны, как бы гонимые ветром.
Сережкин дом стоял окнами к Патриаршим прудам.
Кажется, ничего не изменилось с той поры, просто нет Сережки, или, может быть, он появится сейчас? Вот сейчас, именно сейчас откроет дверь, войдет в комнату.
— А, вы здесь, — скажет…
Здесь все, как было при нем. На подоконнике колючие злые кактусы, Сережка называл их «бульдоги», и столетник в глиняном оранжевом горшке, тот же старенький патефон с отбитой ручкой и полка с любимыми книгами — Майн Рид, Александр Грин, Лондон, Лермонтов.
На полке стоят вылепленные Сережкой из пластилина львы, крокодилы, носороги.
Один из носорогов, по правде говоря, скорее похож на мордастую лошадь, а царь зверей с завитой, как ассирийская борода, гривой — просто-напросто стилизованная кошка, но как же, наверное, попыхтел Сережка над ними!
Жаль, нигде ни одной его фотографии. Он терпеть не мог сниматься.
Туся любила приходить в этом дом. Здесь был тот теплый, живой островок, к которому всегда можно пристать. Здесь она снова ощущала себя совсем молодой, словно разом, в один миг, окуналась в прошлое.
Асмик призналась как-то:
— Прихожу туда, и мне опять четырнадцать…
Здесь жил человек, который их всех называл по именам, помнил, какими они были в детстве, и сердился, когда, по его мнению, они этого заслуживали.
Он мог сказать Тусе с прямотой близкого друга, чьи слова не ранят:
— Почему ты не думаешь о том, как устроить свою жизнь? Спохватишься — поздно будет.
Он ругательски ругал Фенечку с Витей за бесхозяйственный быт. И Асмик попадало от него за то, что забросила диссертацию и взяла на себя непосильную нагрузку в больнице и в поликлинике, даже за то, что толстеет не по дням, а по часам.
Он словно был их общий отец, потому что ни у кого из них отца не было.
С ним охотно делились, и он слушал и давал советы. Советы эти часто пропадали впустую, но он тешил себя надеждой: когда-нибудь ребята образумятся и будут поступать так, как он им советует.
Им суждено было в его глазах навсегда оставаться молодыми, а следовательно, неразумными, им необходимы его опека и присмотр.
Разошлись поздно вечером. Михаил Васильевич вышел вместе с ними — проводить…
Было холодно, но сухо, в небе стояла желтоватая, зыбкая луна, быстрые облака то скрывали, то снова ее открывали.
Фенечка побежала вперед, подняла руку. Такси с зеленым огоньком на ветровом стекле, визжа тормозами, остановилось возле тротуара.
— Мы с Витькой во всем схожи, — торопливо проговорила Фенечка. — Только одна разница: я ловлю машины на улице, а он торчит в очереди на стоянке.
Помахала рукой и быстро залезла в машину. Вслед за ней влез Витя.
— Да, — задумчиво произнес Михаил Васильевич. — Печально не то, что мы стареем, а то, что уходит молодость…
Он был склонен к философским обобщениям.
Туся шла, опустив руки в карманы. В призрачном свете уличных фонарей лицо ее казалось очень бледным, даже болезненным.
— Я вам не говорила раньше, — начала она. — А теперь хочу сказать.
— Про что? — спросил он.
— Летом я встретила Ярослава. Совершенно случайно.
— И что же?
— Ничего, — сказала Туся. — Ровным счетом. Ни он мне не нужен, ни я ему.
— Так больше и не встретились?
— Нет. Он позвонил как-то, сказал, что уезжает на курорт, а потом в длительную командировку, приедет — позвонит. И не позвонил. И не надо.
Несколько шагов они шли молча.
— Ты знаешь о том, что Сережка любил тебя? — спросил Михаил Васильевич.
— Знаю, — ответила Туся.
Он взял ее под руку, стараясь идти в такт ее шагам.
Она была ему близкой, почти как дочь. Он знал ее с детства, видел чуть ли не каждый день в своем доме.
Она росла на его глазах и любила другого, не его сына, а ему хотелось, чтобы они были вместе в будущем, она и Сережка. Не вышло…
— Идите домой, — сказала Туся. — Уже поздно, и снова дождь…
Поцеловала его холодную щеку. Быстро пошла вперед, потом обернулась.
Но его уже не было видно.
А дождь накрапывал все сильнее, все чаще. Широкая, блестящая от дождя мостовая казалась рекой, черной, глубокой рекой. В ней отражался вертикальный тающий свет фонарей, и машины проносились одна за другой, раздавливая, стирая эти неяркие столбы света, а они упрямо возникали снова.
На углу стояли два автомата с газированной водой — аккуратные игрушечные домики, одинаково окрашенные в малиновый цвет. А дальше широкий деревянный забор огораживал площадку, над которой возвышалась длиннющая шея подъемного крана. Когда-нибудь, может быть даже скоро, здесь построят дом или несколько домов. И посадят деревья, и они будут шелестеть листьями, матовыми от фонарей.
Вот так было до нее, подумала вдруг Туся, так будет и после, потом, когда ее не станет. И над Ленинградским проспектом, как и обычно, будет плыть сладкий конфетный запах с фабрики «Большевик», а на улице Горького появится еще один переход, и в Измайловском лесу зимой разбегутся лыжники в разные стороны. И весной дождь упадет на деревья, и мостовая разольется, как река, и новый дом начнет расти день ото дня, и поднимется всеми своими этажами, и распахнет окна, и за каждым окном свое, то, что она никогда не узнает.
Туся все стояла, смотрела прямо перед собой и ничего не видела. Ей представлялся тот самый момент, который наступит когда-нибудь, и она уйдет навсегда, она, то самое существо, пылинка человеческая, что девочкой жила в одном из переулков Замоскворечья, и бегала в дождь босиком по лужам, и умела свистеть в стручки акаций…
И вот она уйдет, и весь ее мир уйдет вместе с нею, мир привычный и, казалось, прочнее прочного обжитой, но никто не заметит, что ее нет, никто не вспомнит, и все будет так, как было при ней и до нее, словно и не жила она вовсе на свете…
Тусе не то чтобы с первого взгляда понравился Сережка, но среди остальных мальчишек она сразу отметила его. Он все умел делать, за что ни брался. И учился хорошо, и читал много книг, и прыгал, бегал, играл в волейбол лучше, чем все его товарищи.
Поначалу он не обращал на нее внимания. Остальные мальчишки дурели от одного только взгляда ее глаз, от медленной улыбки, от ленивого жеста руки, начинали драться при ней друг с другом или прыгать и бегать вокруг нее, чтобы выказать свою ловкость и уменье.
А он и не глядел на нее, будто она его решительно не интересовала.
Он дружил с толстой, некрасивой девочкой, которую звали необычным именем — Асмик. Она была такая неуклюжая, что Туся не могла удержаться, чтобы не уколоть ее.
Как-то на большой перемене они играли в волейбол. Асмик прыгала на своих коротких ногах, а мяч, как нарочно, пролетал мимо.
— Прыгай, прыгай, — снисходительно заметила Туся. — Авось сбросишь с себя пару десятков кило жиру!
И Асмик нисколько не обиделась. Даже первая рассмеялась веселым, искренним (Туся чувствовала: и в самом деле искренним) смехом.
— Хоть до утра буду прыгать, все равно не стану тоньше…
Потом получилось так, что они все вместе пошли из школы домой — Туся, Асмик и Сережка.
Асмик сказала:
— Наши мальчишки присудили тебе первое место.
— За что? — рассеянно спросила Туся.
— За красоту. Я тоже считаю, что ты лучше всех. Правда, Сережка?
— Правда, — безразлично ответил Сережка.
А Туся обиделась. Что это за равнодушный тон? Почему? Мог бы ответить и повежливей!
Она молчала всю дорогу, а Сережка о чем-то говорил с Асмик, и Асмик смотрела на него, и щеки ее рдели сильнее обычного, и черные глаза блестели.
Асмик раздражала Тусю непоколебимым добродушием, готовностью первой посмеяться над собой; это свойство делало ее просто неуязвимой. И еще тем, что все в классе любили ее; она ровно ничего не делала для того, чтобы завоевать чью-нибудь любовь, а ее любили.
Асмик была прочно защищена от любого недоброжелательства уверенностью в том, что все люди, если разобраться, хорошие.
Не раз Туся слышала, как Асмик говорила:
— Каждый по-своему хороший. Надо только уметь раскопать в нем это хорошее…
Туся хотела поссориться с Асмик.
Она при всех говорила:
— Твоя простота граничит с глупостью.
— Наплевать, — отвечала Асмик.
Туся из себя выходила:
— Тебя многие дурой считают, самой настоящей дурой.
— Ну и пусть, — смеялась Асмик. — Ведь главное, кем сам себя считаешь. Я-то про себя знаю, какая я!
Сережка говорил про Асмик:
— У нее умное сердце.
Туся подсмеивалась над ним:
— Ты влюблен в нее?
— Вот уж нет, — отвечал Сережка. — Мы с ней просто друзья.
«Нет, так дело не пойдет, — решила Туся. — Ты будешь дружить только со мной, ни с кем другим…»
Она старалась понять его вкусы, наклонности, привычки. Он признавал людей откровенных, начисто лишенных хитрости. Ему было доступно рыцарское стремление защитить, помочь слабому, поддержать любого, кому трудно.
Он влюбился в Тусю очертя голову. Может быть, и сам того не хотел, а влюбился, ничего не мог с собой поделать. Ходил за ней как привязанный, глаз с нее не сводил. И все, что бы она ни делала, что бы ни говорила, казалось ему прекрасным, необыкновенным, пленительным.
Асмик сразу же поняла все как есть. А Тусе хотелось прежде всего Асмик доказать, что Сережка дружит не с ней, а с Тусей, что он предан душой и телом одной лишь Тусе.
«Я хочу, чтобы она поняла: совсем не все люди хорошие, — думала Туся. — Пусть отрезвеет. Пусть скинет розовые очки!»
Но Асмик продолжала жить в непоколебимой уверенности — во всех людях непременно можно отыскать что-то хорошее, иначе и быть не может.
А Сережка по-прежнему тянулся к Асмик, он любил бывать с нею, и, если они с Тусей собирались на каток, в кино, в парк культуры, он всегда звал с собой Асмик.
Асмик никогда не отказывалась. Туся пробовала быть с ней холодной, едва цедила слова сквозь зубы или подсмеивалась над ней, выискивая самое больное, чтобы уколоть. Но Асмик словно раз и навсегда надела на себя непроницаемую для ударов кольчугу, хоть руки сбей до крови — не прошибешь!
— За что она ко мне хорошо относится? — допытывалась Туся у Сережки. — Я же не притворяюсь и совсем не хочу показать, какая я хорошая. И она видит, я не люблю ее!
Однажды Сережка признался:
— Я ей рассказал про тебя. Про твоего папу…
Туся разозлилась. Как он смел?! Она поделилась с ним, а он взял да и выболтал!
Она даже разговаривать с ним перестала.
Асмик первая подошла к Тусе, сказала ей:
— Ты чего с ума сходишь? Как тебе не стыдно?
Туся с надменным видом приподняла длинные брови.
— Это еще что такое?
Но Асмик невозможно было остановить.
— Сережка страдает, а тебе и горя мало? За что ты на него злишься? Что он тебе сделал?
— Это тебя не касается, — холодно отрезала Туся.
— Нет, касается! — крикнула Асмик. — Мы с ним товарищи, то, что его касается, это и мое дело! Ты разозлилась за то, что он мне рассказал о твоем папе? Да? Скажи правду! Так я же никому не скажу. У меня оба погибли, и папа и мама, они в катастрофу попали, и я тебя понимаю, так понимаю…
Толстые щеки ее побледнели. Губы дрожали.
— Да ну тебя, — сказала Туся, невольно улыбнувшись.
Асмик обрадовалась так, словно получила желанный подарок.
— Помиришься с ним, да?..
Мир был восстановлен, только Туся поймала себя на том, что ей не хочется больше смеяться над Асмик, поддразнивать ее. Не хочется, и все.
И даже когда кто-то из ее поклонников-десятиклассников обронил пренебрежительно, в надежде рассмешить Тусю: «Асмик похожа на шар, наполненный горячим паром», — Туся резко оборвала:
— Не тебе судить об Асмик!
Она удивлялась ей. Удивлялась и в то же время незаметно для себя привязывалась к Асмик.
Ей уже не хватало этой искренности, лишенной расчетов, открытой доброты, сквозившей в каждом поступке Асмик.
И в конце концов она поняла: Асмик и не думала надевать на себя какую-то непробиваемую броню.
Она была такая от природы и потому могла разрешить себе роскошь никогда не притворяться.
Она говорила и делала то, что чувствует, не изменяя себе ни на йоту.
Туся первая предложила ей:
— Мы с тобой друзья на всю жизнь. Идет?
— А как же? — ответила Асмик.
Когда они окончили школу и Туся стала встречаться с Ярославом, она рассказала о нем Асмик.
Асмик прежде всего опечалилась за Сережку.
— Я познакомлю тебя с Ярой, — предложила Туся.
Но Асмик отказалась знакомиться.
— Я его заранее не люблю…
Туся уговаривала, смеялась, сердилась, пробовала даже обидеться — ничего не помогало. Асмик стояла на своем. И Туся отступила.
Не хочет, не надо, и Ярославу не велика честь добиваться ее расположения. Для него важно одно, чтобы Туся его любила, а до остального ему, в сущности, дела нет.
Однажды зимой, примерно за полгода до начала войны, Туся и Сережка договорились пойти в свою школу, на традиционный вечер встречи.
Эти встречи устраивались каждый год. Приходили обычно и те, кто учился давным-давно, и совсем недавно окончившие.
— Иногда неплохо вернуться к юности, — сказал Сережка. Он предвкушал удовольствие вновь побывать в знакомых стенах, да еще вместе с Тусей.
Предупредил ее с самым серьезным видом:
— Я буду ослепительно элегантен, так что учти…
— Наденешь новый костюм? — спросила Туся.
— Само собой, и белую рубашку, даже галстук, хотя ты знаешь, галстук — не моя стихия…
Туся тоже решила блеснуть нарядом, надела синее платье, белые бусы, белый лайковый пояс.
Посмотрела на себя в зеркало, осталась довольна. Как будто бы хороша, не к чему придраться даже самому взыскательному взгляду.
И тут позвонил Ярослав.
— Я взял билеты в кино, на последний сеанс…
— Не могу, ухожу на вечер в старую школу, — с сожалением сказала Туся.
— В школу? — переспросил Ярослав. — А что, если возьмешь меня, можно?
— Спрашиваешь! — ответила Туся.
Она дала ему адрес школы, условилась встретиться в актовом зале.
Против своего обыкновения, Сережка пришел чуть позднее Туси. Она увидела его издали, отметила про себя: новый костюм сидит мешковато, галстук стягивает шею, должно быть, порядком стесняет, и Сережка, наверно, мечтает улучить момент и снять его.
Она хотела было окликнуть его, но вдруг заметила Ярослава. И забыла тут же о Сережке, обо всем позабыла.
А Сережка увидел ее и пошел к ней сквозь толпу танцующих. Туся улыбалась, и он шел на ее улыбку.
И вдруг остановился. Какой-то незнакомый парень, одетый в щегольскую куртку, обогнал его. Он подошел прямо к Тусе. Тусина улыбка предназначалась ему.
Сережка повернул в другую сторону. Потом издали посмотрел на Тусю, и она увидела его, и взгляд ее стал холодным, отстраняющим.
И Сережка понял: Туся боялась, как бы он не подошел к ней.
Он не подошел. И не говорил с нею после обо всем этом. Как не было ничего. И она не говорила. Оба молчали, словно сговорились.
И вот прошли годы, много лет, а Тусе до сих пор помнился этот давний случай. И она, кляня себя и терзаясь, страстно мечтала, понимая всю несбыточность своего желания, — мечтала вырвать из прошлого этот день, один только день.
Володя Горностаев любил говорить в глаза людям то, что о них думает. А так как он относился решительно ко всем скептически и умел отыскать в каждом что-либо дурное, мысли свои он высказывал с прямотой, которая мало кому нравилась.
На него, естественно, обижались, а ему было все равно. Себя он считал умнее, талантливее всех.
— Так ли это необходимо говорить человеку прямо в глаза неприятные вещи? — усомнилась однажды Асмик.
Он ответил:
— Но это в логике моего характера.
И она приняла его слова как должное. В логике характера, — стало быть, так оно и есть и иначе не может быть.
У него был трудный характер. И на редкость неуживчивый. За несколько месяцев своей работы он успел перессориться со многими врачами и сестрам говорил в лицо несусветные дерзости и даже профессору Ладыженскому, благоволившему к нему, выпалил:
— Ваши методы устарели, как и вы сами…
Но Асмик принимала его таким, какой он есть, со всеми его причудами и недостатками. Она любила его.
С самого начала, познакомившись с нею, он посчитал ее уродливой. Так и сказал ей при первой же встрече:
— А вы, голубушка, на личность весьма страхолюдны.
Асмик не смутилась:
— Вы шутите, конечно, или у вас аберрация зрения.
Она сказала это так просто, так уверенно, что он на секунду даже опешил, пристально вглядываясь в ее лицо. Может, и в самом деле ошибся?
Асмик продолжала:
— Моя мать дружила с Сарьяном. Мать у меня тоже была толстая и красивая. А Сарьян говорил: «Женщина должна быть либо подобна терракотовой статуэтке, либо обладать откровенно пышными формами, воспетыми Рубенсом и Малявиным». Считайте, что я принадлежу ко второй категории.
— Постараюсь, — усмехнулся Володя. — Хотя на мой взгляд — вы уродина!
Ей все нравилось в нем — и дергающиеся губы, и мрачные, чуть скошенные к вискам глаза, и постоянно растрепанные волосы.
В раздевалке она осторожно, чтобы не заметил дядя Вася, быстро прижималась щекой к Володиному пальто.
Володя жил один, снимал комнату где-то в Перловке. Родители его проживали в Костроме, он неохотно говорил о них.
Однажды сказал Асмик:
— Мать у меня второй раз замужем. Как будто бы удачно. — Потом мрачно добавил: — Для нее, конечно.
У Асмик сердце болело при виде обтрепанного воротничка его сорочки, старых ботинок с оборванными шнурками.
— Вы, наверно, плохо питаетесь, Володя, — сказала она ему.
Он ответил:
— Пожалуй, да. Мой аппетит обгоняет мои возможности…
Это было сказано не очень понятно, но, как бы там ни было, Асмик задумала пригласить его к себе, угостить на славу. Она была хлебосольна и еще отменная кулинарка, но как подступиться к нему — не знала.
Он сам разрешил ее сомнения. Как-то, выходя вместе с нею из больницы, сказал:
— Ужасно хочется чаю. Хоть бы напоили когда…
Асмик обрадовалась:
— Хоть сейчас!
С ужасом вспомнила: дома, кроме сыра и кофе, нет ничего. Но она не привыкла отступать.
Взяла его за руку, решительно повела за собой.
— Поехали…
Приехав домой, она усадила его на тахту, сунула в руку яблоко, сказала строго:
— Сидите, жуйте, а я покамест похозяйничаю.
— Только не очень долго, — сумрачно ответил он. — А то я с голоду могу все ваши подушки на тахте сжевать.
Но она одной ногой уже была на лестнице, помчалась в гастроном на углу. Недаром ее все считали чертовски энергичной.
Бросилась к директору магазина, задыхаясь, выпалила:
— Я — врач. Живу вон там, рядом. Ко мне приехали друзья, помогите!
Ошеломленный директор, разумеется, ничего не понял.
— Чем помочь? Что надо сделать?
— Быстро заказ. Прошу вас. Чтобы ни минуты в очередях!
И директор сказал:
— Всего-то навсего? Да со всей душой…
Она примчалась домой, увешанная покупками, словно елка игрушками.
Володя удивился:
— Банкет толкаете? На сколько персон?
— Живо за стол, — вместо ответа скомандовала Асмик.
Он послушно сел за стол, налил себе коньяк, закусил шпротами.
— Вы угадали, я люблю шпроты.
Асмик просияла:
— Правда? А ветчину любите? Смотрите какая, совершенно без жира, розовая…
Он откинулся на стуле.
— Вы и вправду добрая. Я заметил, вас все любят.
— Это плохо, когда все любят, — недовольно ответила Асмик. — Значит, всем вольно или невольно угождаешь.
— Разве? — спросил Володя.
— Мне так кажется. Это как вода, которая принимает форму любого сосуда.
Он выпил еще коньяку, сказал внушительно:
— Если бы я имел некоторое право на вас, я бы предостерег вас.
— От чего?
— Не знаю. От многого. Прежде всего я бы настоял, чтобы вы не были такой доброй.
— А я вовсе не такая уж добрячка.
— Вы не добрячка, вы добрая. А знаете, я понял, добро следует делать осторожно.
— Как это осторожно?
— Вот именно, осторожно, — повторил он. — Есть люди, которые не прощают добро. Ведь не каждый человек способен не отплатить злом за добро. Есть такие, которым тягостно чувствовать на себе чью-то доброту…
— Я не встречала таких, — сказала Асмик.
— А я встречал. Это было еще там, в Картушинской больнице. Там был один врач, не из самых лучших, но человек старательный. У него ЧП случилось: пошел на аппендицит, и вдруг неожиданно в толстых кишках инфильтрат. Он так замер и не знает, что делать, хоть стой, хоть падай. Тут, правда, старшая сестра, у нас там преотличная сестра была, — Володя усмехнулся. — Вы бы, конечно, определили ее — чудо. Так вот, она сообразила, за мной бросилась, я тут же, в больничном дворе жил, приволокла меня, я, признаться, уходить нацелился, было у меня некоторое неделовое свидание, однако пошел…
— И дальше что?
— Дальше ничего. Как водится, сам взялся за все это дело…
— И что же?
— Все обошлось. У меня, если хотите знать, проколы не часты!
«Хвастушка, — с нежностью подумала Асмик. — Ах, какой же ты хвастушка!»
Посмотрела на его лицо, хорошо освещенное лампой, на сильные пальцы, небрежно постукивающие по столу, мысленно обругала себя:
«Нашла от чего растрогаться! Если бы бабушка такое услыхала!»
Представила себе бабушкины непримиримые глаза и словно бы услышала низкий, чуть хрипловатый голос: «А вы, молодой человек, чрезмерно самоуверенны, что, как известно, ведет к тягчайшим жизненным поражениям».
— Вы слушаете меня? — спросил Володя.
— Да, конечно.
— Ну так вот. Представляете себе положеньице? Больной, само собой, поправился, все в порядке, а коллега мой на меня ни с того ни с сего в обиде. И не глядит даже в мою сторону. Я сперва было подивился, а потом понял.
— Что же вы поняли?
— Да все то же, что говорил. Есть люди, которые не в силах простить добро к себе. Просто не могут забыть и потому даже, случается, мстят за это. Знаете, есть такая турецкая, что ли, поговорка: «За что ты мне делаешь зло? Я же тебе ничего доброго не сотворил!»
— Глупая поговорка, — решительно оборвала Асмик. — Глупая и такая какая-то человеконенавистническая.
— Может быть, — согласился Володя. — Однако и такое существует в жизни.
— Допустим.
Володя осушил свою рюмку.
— Почему вы не пьете?
— Не хочется.
— Тогда я за ваше здоровье.
Он налил себе еще.
— Я вас насквозь вижу, вы все равно, несмотря ни на что, будете сеять это самое, которое доброе и к тому же вечное.
— Пусть так.
Он расхохотался.
— Чудачка вы все-таки. Так и хочется сказать: «А ну, гражданочка, поправьте нимб, малость набок съехал…»
Он стал часто приходить к ней. Сидели, ужинали, порой молчали, порой говорили о всякой всячине.
Он раскрывался не сразу, постепенно, но ей казалось, он все больше привыкает к ней.
Однако ей многое в нем не нравилось. Она не старалась сочинить его, представить себе другим, чем он был. Она видела все то, что в нем почему-либо не нравилось, не могло нравиться ей, и все равно любила его.
Однажды он сидел у нее. За окном шумел дождь, и, как и обычно в дождь, теплая, освещенная ярким светом комната казалась особенно уютной и теплой.
— Люблю дождь, — сказал Володя. — А вы?
— Как-то не думала об этом.
— А я люблю. И солнце люблю. Я, между прочим, все принимаю. Вот когда солнце светит, мне иногда петь хочется. Вот так вот, во все горло. А когда слякоть, сырость на улице, то я начинаю ко всем придираться, на меня что-то находит, и я чертовски злой становлюсь, так на меня всякая осенняя гадость действует…
Улыбнулся, ожидая ее ответной улыбки. Но лицо Асмик оставалось серьезным.
И он сразу же нахохлился.
— Почему вы молчите?
— Мне кажется, — сказала Асмик, — вы не просто живете, как все мы, смертные, а то и дело констатируете свои чувствования.
— Что это значит? — несколько высокомерно спросил Володя.
— Вы все время прислушиваетесь к своим ощущениям: каково вам, как вы относитесь к людям, или к обстоятельствам, или к явлениям природы. Думаете, как они действуют на вас, вызывают ли положительные или отрицательные эмоции…
— Ну и что же? — нетерпеливо перебил ее Володя.
— Да ничего. Просто — вы эгоист, — сказала Асмик. — Даже эгоцентрик.
— Вот как, — заметил Володя. — Неужели?
— Вы сами знаете, это — правда.
— Я никому ничего плохого не делаю, — сказал Володя.
— И хорошего тоже не делаете.
— Откуда вы знаете?
— Мне кажется.
Она посмотрела на его сердитое лицо.
— А эгоистам, наверно, трудно живется. Правда?
— Возможно. А что, альтруистом выгоднее быть?
— Я не пробовала быть эгоистом, — ответила Асмик.
— Все-таки?
— Все-таки, наверно, мне легче, чем вам. Значительно легче.
Он хотел сказать что-то, может быть уязвить ее, но в это время Асмик позвали к телефону.
Она вернулась спустя несколько минут. Вернулась вся погасшая, словно бы разом постаревшая на добрый десяток лет.
Володя удивленно взглянул на нее:
— Случилось что?
— Из больницы звонили, — сказала Асмик. — Фомичева умерла.
— Кто это?
— Моя больная… Она уже давно болела… Лимфогранулематоз…
Он налил боржом в стакан.
— Выпейте, успокойтесь. Вы же давно знали.
И вдруг Асмик не выдержала, зарыдала, сотрясаясь всем телом.
До сих пор Асмик все еще никак не могла привыкнуть к этому переходу, который ей приходилось наблюдать так часто, от живого, исполненного желаний и чувств, к мертвой, совершенной неподвижности.
Другие врачи привыкали, а она не могла.
Володя в изумлении смотрел на нее, а она все стояла, отвернувшись от него, и хотела и не могла удержаться, чтобы не плакать.
— Хватит, — сказал Володя. — Сколько можно? Ну, перестаньте…
Асмик повернула к нему залитое слезами лицо.
— Уйдите, — сказала, не глядя на него. — Я хочу побыть одна…
Володя пожал плечами, но послушно ушел, испытывая в душе облегчение: не выносил женских слез.
Асмик задумала познакомить Володю со своими друзьями. Как-то привела его к Михаилу Васильевичу.
Кроме них троих там была еще Туся.
Володя был не в настроении, молча катал хлебные шарики, откровенно зевал.
Туся удивленно переводила взгляд с него на Асмик. Все никак не могла понять, что же их связывает.
По привычке красивой, избалованной мужским вниманием женщины она даже попробовала пококетничать с ним.
Она сказала, обращаясь к Асмик, но уголком глаза следя за Володей:
— Посмотри, у меня ни с того ни с сего выступили веснушки.
— Почему ты их не сведешь? — спросила Асмик. — Теперь, говорят, их легко сводят.
— Не хочу, — ответила Туся. — Я считаю, что веснушки — одна из примет молодости. — Обернулась к Володе: — А вы как считаете?
— Не знаю, — буркнул Володя. — Я — хирург, а не косметолог.
Туся улыбнулась:
— Вы не самый большой джентльмен из всех, кого я знаю.
— Ну и что из этого? — спросил Володя.
Туся вынула сигарету, закурила, следя глазами за тающим дымком.
— Когда ты курить бросишь? — ворчливо спросил Михаил Васильевич. — Дымит, словно труба паровозная…
— Никак не могу отвыкнуть, — сказала Туся. — А вы, Володя, курите?
— Нет, — ответил Володя.
Разговор, в общем, не клеился. Асмик поняла, первая сказала:
— Пора по домам…
Они шли с Володей вдоль Никитского бульвара.
Асмик спросила:
— Правда, милые люди?
— Кто? — переспросил Володя.
— Михаил Васильевич, Туся. Это мои друзья.
Володя приподнял воротник пальто, словно хотел отгородить себя от всего мира.
— Ничего особенного.
— Как ничего особенного? — возмутилась Асмик. — И Туся тоже ничего особенного? Она же такая красивая…
— Была, — сказал Володя.
Неожиданно это короткое, небрежно сказанное слово укололо Асмик.
— Мы с ней одного возраста, — сухо бросила она.
— Вы — это вы, — ответил Володя. — А она — пшено.
— Что значит пшено?
— То и значит. Пшено не рис и даже не гречка.
Асмик обиделась. Как это он, в самом деле, лихо сплеча рубит! Кто он такой, чтобы походя поносить хороших людей? Что это за непонятное высокомерие?
Она решила не говорить больше ни одного слова. А он не обратил ровно никакого внимания на ее обиду.
Так и шли оба, молчали.
Возле ее дома он сказал:
— Пока. Я поехал.
Было сыро. Дул ветер. Асмик представилось, как он будет сейчас трястись в электричке, потом топать по грязи, добираться лесом домой. А дома, должно быть, холодно, печка давно остыла…
— Идем ко мне, — сказала просто.
Он подумал.
— Я стесню вас…
Вместо ответа она потянула его за рукав.
«Я старше его, намного старше, — с горечью думала Асмик. — Что же потом? Как все будет?»
Порой, под утро, когда он еще спал, она вглядывалась в его лицо, которое во сне казалось неожиданно кротким, словно сон начисто стирал с него всю колючесть. Рассматривала молодую, туго натянутую кожу, смуглую шею с выпирающим кадыком.
Да, она была старше его, и это никак нельзя было оспорить.
Ей довелось в раннем детстве застать извозчиков, пролетки на дутых шинах, частные магазины, Страстной монастырь, немые кинофильмы с участием Мэри Пикфорд и Асты Нильсен.
И самое главное, у нее за плечами была война.
Даже он не раз говорил, что завидует ей.
— Почему? — спрашивала Асмик.
— Ты была на фронте, а это, конечно, самое яркое, что только может быть…
Михаил Васильевич и тот несколько высокопарно говорил подчас:
— Ты, Асмик, держала руку на пульсе эпохи…
Володя признался:
— Мы все в школе мечтали убежать на фронт. Я с одним фронтовиком переписывался, у нас все переписывались, наши девчонки кисеты им вышивали, платки…
Асмик была беспощадна к себе. Подолгу разглядывала себя в зеркало, находя все новые, невесть откуда возникавшие морщины. Мысленно сравнивала себя с ним.
Он не был красив — скуластое, худое лицо, брюзгливая складка рта, длиннорукий, нескладный, но он мог встать среди ночи, работать двадцать четыре часа подряд, болеть, ходить неряшливым, неприбранным, по нескольку дней не бриться — и все равно выглядел молодым и здоровым. Несмотря ни на что!
— Я — старуха по сравнению с тобой, — говорила она, втайне ожидая опровержения.
Он смеялся:
— Еще чего скажешь…
Она радовалась, как ребенок.
— Правда? Ты так не считаешь?
— Нет. Не считаю.
Само собой, в скором времени их отношения перестали быть тайной.
Сестры и санитарки жалели ее:
— Она такая простая, а он — крепкий орешек, еще покажет себя как следует…
Врачи посмеивались: с ума сошла, чуть не на десять лет старше его, какая женщина могла бы на такое решиться?
Даже профессор Ладыженский, далекий от сплетен и пересудов, и тот порой с вопросительной укоризной поглядывал на нее. И дядя Вася при каждой встрече отпускал ни к селу ни к городу странные, многозначительные замечания, а иногда у него вдруг вырывалось:
— Боязно мне за вас, Асмик Арутюновна…
Михаил Васильевич каждый раз, когда звонил ей, осторожно выпытывал, какое у нее настроение, довольна ли она жизнью…
И она понимала, он спрашивал все о том же…
А ей это было все, как говорится, до лампочки. Плевать ей на все мнения, на сочувствие, на боязнь за нее, даже на откровенную жалость.
Она ни в ком и ни в чем не нуждалась. Жила своей любовью и не пыталась скрываться.
Если спрашивали телефон больницы, она отвечала:
— Володя, пять, ноль один, ноль два.
И слово «Володя» произносила с такой бережной нежностью, словно оно было стеклянным.
Она немного осунулась, черные глаза ее потеряли свой блеск. Туся упрекала ее:
— Ты помешалась от любви. Нельзя так отдаваться чувству!
— Можно, — кротко парировала Асмик.
Одного она боялась — смертельно, панически: вдруг в один прекрасный день он встретит какую-то молодую, необыкновенно красивую блондинку, — блондинки казались ей особенно обольстительными и опасными для Володи, — и он влюбится в эту блондинку и, разумеется, бросит ее, Асмик. Порой ей становилось даже боязно. В самом деле, можно ли так любить?
Она ревновала его к каждой мало-мальски смазливой пациентке, к молодым сестрам, врачам, студенткам.
Не стесняясь, она допытывалась у него:
— Ты видел новую сестру на втором этаже? Правда, хорошенькая?
— Какая еще сестра? — нетерпеливо спрашивал Володя.
— Лилечка. Такая беленькая, с золотыми косами.
— Видел. Выдра, — коротко отвечал Володя, и слова его проливали бальзам на сердце Асмик.
Никогда раньше не следила она за собой так, как теперь. Села на жесточайшую диету — ни крошки хлеба, почти без сахара, ничего мучного и сладкого.
Голодала и мучилась, но держалась стойко, жарила Володе отбивные, готовила для него люля-кебаб и шашлыки, пекла пирожки из слоеного теста, а сама ни до чего не дотрагивалась.
— Ешь, дурак мой черный, — говорил Володя, уплетая ее стряпню. — Все равно, потеряешь граммов двести, не больше, а на тебе и десяти кило убытка не заметишь.
Он был прав. В конце месяца Асмик взвесилась, чуть не заплакала от обиды и с горя отправилась вместе с Володей в соседнюю шашлычную.
Соседка по квартире Эмма Сигизмундовна не уставала прививать Асмик правила, требуемые особой дипломатией любви.
— Нельзя выкладывать мужу всю правду, — советовала она. — Женщина, даже если она жена, всегда должна оставаться загадкой, непонятной и непостижимой.
— Как это загадкой? — удивлялась Асмик. — Что я, шарада, и меня надо угадывать?
— Вот именно, — говорила Эмма Сигизмундовна. — Вы должны быть в одном лице шарадой, ребусом, анаграммой…
— Кроссвордом, чайнвордом, — в тон ей продолжала Асмик. — Нет, так я не могу и не буду. Я ему всегда все скажу в лицо, без всякой игры, что я думаю, что хочу…
Так она и делала. Не скрывала от него ничего. Не уставала повторять о том, что любит его, но в то же время, если ей что-то в нем не нравилось, говорила прямо.
Он спорил с ней, он был не из уступчивых, но случалось — соглашался. И говорил удивляясь:
— А ведь ты права! Я и сам не думал…
— Надо думать, — отвечала Асмик, прощая ему все за чистосердечное, от души, признание.
Он был скрытен от природы, но от нее не желал ничего скрывать.
Откровенно признавался:
— Меня все считали одаренным — и в школе, и в институте, и там, в больнице, где я работал. Почему-то все ждали от меня, что я должен совершить что-то необыкновенное.
— Что же? — спрашивала Асмик.
Володя обезоруживающе простодушно пояснял:
— Не знаю. Или сделать какое-то важное научное открытие, или так прооперировать, что об этом заговорит весь мир, или еще что-то…
Асмик возмущалась:
— Ты честолюбив сверх всякой меры…
Володя отвечал убежденно:
— Нет, это не то. Просто я уже давно выдал сам себе большие векселя и потому должен во что бы то ни стало их выкупить.
Ей хотелось оправдать Володю хотя бы в своих глазах.
«Он — талантлив, это же видно невооруженным глазом, а талантливые люди часто отличаются нетерпимостью, излишней самоуверенностью, пренебрежением к людям…»
И все-таки она не могла оправдать его. Как ни пыталась.
Эмма Сигизмундовна почитала своим долгом заботиться о внешности Асмик. Округлив глаза, таинственным шепотом советовала:
— Женщина, особенно тогда когда она несколько старше мужа, должна тщательно любить и холить себя. Понимаете меня?
Эмма Сигизмундовна была моложе Асмик, правда, ненамного, но не упускала случая чисто по-женски подчеркнуть разницу в их возрасте.
— Вы же гораздо опытнее меня, — говаривала она. — Мне у вас учиться, именно у вас!
— Нечему у меня учиться, — отвечала Асмик.
Эмма Сигизмундовна хотела выйти замуж, но никак не могла подобрать себе человека по душе.
— Я еще ни разу не встретила того, кто бы мне по-настоящему подошел, — признавалась она. — Все мои поклонники — это совсем не то, что мне надо!
— А что вам надо? — спрашивала Асмик.
Эмма Сигизмундовна задумчиво щурила подведенные глаза.
— Герой моего романа прежде всего должен бриться стоя и никогда не носить теплого белья.
Асмик не могла скрыть своего удивления:
— И только-то?
— Это основное, — солидно отвечала Эмма Сигизмундовна. — Все уже проверено, поверьте мне. Если он бреется стоя, значит, у него спокойный, веселый характер, а отсутствие теплого белья, даже в сильные морозы, доказывает широту натуры. Уж поверьте моему опыту.
Асмик верила. У нее был совсем небольшой опыт в этих делах.
Не дожидаясь просьб Асмик, Эмма Сигизмундовна приносила ей различные кремы, питательные, дневные, ночные, помаду, тушь для ресниц.
Когда Володя дежурил, Эмма Сигизмундовна зазывала ее к себе в комнату.
— Вот, — объявляла торжественно. — Видите, продается кофта? Хороша?
Кофта была ярко-красного цвета, отделанная тесьмой, ничего особенного, кофта как кофта.
— Последний крик моды, — тоном знатока утверждала Эмма Сигизмундовна.
— Она чересчур яркая, — робко замечала Асмик.
Эмма Сигизмундовна разражалась смехом, одновременно саркастическим и сожалеющим.
— Яркая! Да это же последний писк. Цвет взбесившейся лососины.
— Как? — ошеломленно переспрашивала Асмик.
— Цвет взбесившейся лососины, — невозмутимо повторяла Эмма Сигизмундовна. — Мне идет умопомрачительно. Хотите, примерю?
Асмик постоянно торопилась — то в больницу, то в поликлинику, то на занятия со студентами.
— Хочу, конечно, только побыстрее!
Эмма Сигизмундовна с трудом натягивала немыслимо яркую кофту, охорашивалась, вертелась перед зеркалом.
— Правда, чудесно? Хотите, примерьте, вам тоже пойдет, я уверена.
— Мне некогда, и потом, вряд ли она подойдет, я ведь толстая, — уклончиво отвечала Асмик.
Но Эмма Сигизмундовна умела настоять на своем.
— Прошу вас, дорогая, ну, ради меня…
Асмик уступала, кое-как втискивала свои мощные формы в кофту, трещавшую по всем швам.
Эмма Сигизмундовна долго всматривалась в нее. Лицо ее принимало молитвенное выражение.
— Да, — изрекала она наконец. — Эта вещь создана для вас.
— Правда? — наивно спрашивала Асмик и смотрела в зеркало, поистине не веря своим глазам.
А Эмма Сигизмундовна продолжала:
— Вы в ней совсем другая, тоненькая, как южноамериканская лиана.
И, не краснея, бесстыдно уверяла, что в этой кофте Асмик можно дать на добрых пятнадцать лет меньше, что она в ней девочка, просто девочка, да и только!
— Но я не отдам ее вам, я ее себе оставлю, она мне тоже идет, — заявляла Эмма Сигизмундовна.
Асмик великодушно соглашалась:
— Берите, какие могут быть разговоры!
Эмма Сигизмундовна вздыхала в ответ:
— Нет уж, забирайте, пока я не раздумала. Она как на вас сшита. И совсем недорого — шестьдесят пять рублей.
Асмик выкладывала ей деньги, брала кофту и ни разу не могла надеть ее.
Володя злился, на чем свет стоит ругал Асмик.
— Чего ты нюхаешься с этой спекулянткой? Она же на тебе здорово зарабатывает!
Асмик соглашалась с ним, клятвенно обещая ничего больше не покупать у Эммы Сигизмундовны.
Асмик хорошо зарабатывала, но погоня за туалетами основательно подкосила ее бюджет.
Володя получал ставку ординатора, все деньги отдавал Асмик и был на редкость неприхотлив, ему ничего не нужно было, ни пальто, ни костюмов, ни нарядных рубашек.
Он сердился, когда Асмик покупала ему рубашку, или белье, или итальянские, жатой кожи башмаки.
— Я не франт, — говорил он. — Прохожу в том, что есть.
— Я хочу, чтобы ты был красивый, — отвечала Асмик и продолжала покупать для него, что ни увидит.
Бабушка, как и обычно, часто звонила ей по телефону.
Расспрашивала о здоровье, ругала за то, что Асмик не пишет диссертацию.
— В наше время, — кричала бабушка, — с твоими способностями, пренебрегать научной деятельностью…
Асмик слушала ее сокрушенно. Бабушка еще не знала о самом главном — о Володе.
Что будет, когда она узнает?
Она посоветовалась с Володей. Володя отнесся к ее словам безразлично.
— Мне бы твои заботы, — сказал он. — Ты что, все еще мыслишь себя несовершеннолетней?
Асмик разозлилась и заказала разговор с Ереваном на ноль часов.
Ночью слышимость была всегда отличной.
— Бабушка, — начала Асмик, — у меня новость…
— У меня целых две, — перебила бабушка. — Во-первых, я еду на конгресс в Амстердам, а во-вторых, у Ленивца была чумка, но в легкой форме, мы с Шушкой пичкаем его витаминами, и он поправляется…
Асмик слушала ее. Как начать? Как подойти, чтобы не испугать бабушку?
— Что же ты молчишь? — спросила бабушка. — Может быть, не надо давать так много витаминов? Это все Шушка, я против, а Шушка все свое.
Асмик решилась сразу, словно с головой в воду.
— Бабушка, я вышла замуж.
— Плохо слышно, — закричала бабушка. — Повтори еще раз!
Должно быть, она все-таки что-то расслышала, потому что голос ее зазвучал встревоженно.
— Я вышла замуж, — сказала Асмик. — Я люблю, и меня любят, и я очень счастлива.
— Сумасшедшая, — сказала бабушка и замолчала.
— Алло, — позвала Асмик. — Бабушка, куда же вы пропали?
Бабушка не отзывалась.
Асмик стучала по рычагу, кричала изо всех сил:
— Дайте Ереван! Безобразие! Почему вы прервали разговор?
— Не ори, — неожиданно тихо сказала бабушка. — Я тебя хорошо слышу. Кто он, этот безумец?
— Врач, — ответила Асмик. — Мы вместе работаем.
— Значит, диссертация побоку? Теперь уже окончательно?
— Нет, почему же, — пристыженно сказала Асмик.
Она не думала ни о какой диссертации. Ни о чем решительно не могла думать, только о Володе.
— Напиши мне подробное письмо, — приказала бабушка. — А то я, кажется, не все понимаю по телефону.
Асмик написала длиннющее письмо. Описала Володю, его внешность, манеры, характер. Только об одном умолчала — о Володином возрасте. Боялась, бабушка прочтет и разразится долгими поучениями и назиданиями о поспешности и необдуманности предпринятого Асмик шага.
«Ну, а если она его увидит, — размышляла Асмик. — Что тогда?»
Ей представлялись черные, изумленные глаза бабушки, сравнивающие ее и Володю. От нее можно ждать всего, чего хочешь, возьмет да и ляпнет прямо, без обиняков:
— Несоответствие возрастов — верный залог недалекого развода.
Или еще что-нибудь в этом роде. Что ж, пусть ее.
Она, Асмик, земная, жизнелюбивая. Она не хочет подавлять свои желания. Она верит Володе, верит в его любовь.
И Асмик усмехалась своим мыслям. Вот до чего дошла! Не только красиво говорит, но и думает крайне изысканно…
Туся не любила воскресенья.
Уже в субботу ей виделся длинный, бесконечно долгий, как дорога в пустыне, день. Нет работы, ничего не надо делать, она одна и четыре стены.
Сама о себе она думала так:
«Я из той породы, что трудно переносит одиночество».
Правда, ее нельзя было назвать совершенно одинокой. У нее были друзья, и они любили ее, но у каждого своя жизнь, а она — она была то, что теперь модно называть «женщина с неустроенной судьбой».
Асмик сердилась на нее.
— Когда же ты влюбишься? Хоть в кого-нибудь?
— Никто не нравится, — отвечала Туся.
— Ты же красивая, — удивлялась Асмик. — Если бы я была такая, как ты, в меня бы все влюблялись! И я бы влюблялась!
Асмик до всего было дело, ей очень хотелось устроить Тусино счастье.
Когда бабушка звонила ей из Еревана, Асмик жаловалась:
— Что делать с Тусей? Она тоскует…
Но в бабушке Асмик не могла найти сочувствия.
— Я этого не понимаю, — возражала бабушка. — Как можно тосковать в наше время?
И начинала длинную лекцию о том, как интересна, многообразна, необычна эпоха, в которую мы живем, только жаль, не хватает жизни, чтобы узнать и увидеть все то, что происходит на земном шаре.
Асмик слушала бабушку и чувствовала себя виноватой в том, что невозможно, непозволительно счастлива, а Тусина жизнь продолжает оставаться тусклой.
Однажды Асмик сказала:
— Наверное, ты до сих пор любишь Ярослава.
Туся даже рассмеялась:
— Вот уж нет.
Оставшись одна, снова вспомнила о словах Асмик. Она не солгала ей. Не любит она Ярослава. Давно разлюбила.
Она не была святой. За эти годы случались увлеченья. И проходили, не оставляя следа.
Ее друзья удивлялись и не одобряли ее. Фенечка сказала:
— Ты прирожденная холостячка, словно Моника Лербье. И вообще, в твои годы…
Витя категорично определил:
— Брак или, во всяком случае, совместная жизнь — это работа. А ты ленива и нелюбопытна.
— Может, и так, — согласилась Туся.
Один Михаил Васильевич, казалось, понимал ее. Он даже вспомнил знаменитое изречение Монтеня: «Брак без любви — вещь предельно аморальная». А может быть, он сказал это потому, что некогда хотел видеть Тусю женой Сережки?..
Асмик переживала за нее. Ей хотелось, чтобы Туся была счастливой, и никак это не получалось, несмотря ни на что!
Она жаловалась Володе и бабушке. Володя равнодушно отвечал:
— Оставь ее в покое. Это же не твое дело!
— Мое! — горячилась Асмик. — Почему не мое? Мы же подруги…
А бабушка неожиданно разразилась по телефону длинной речью.
Бабушка считала, каждый человек заслуживает то, что имеет. Туся не имела ничего, не дорожила ничем, она была пустоцвет, и ей воздалось по заслугам. Ее никуда не тянет, ничто не влечет, она живет по инерции, не думая о том, что будет дальше.
Туся не завидовала Асмик. Отнюдь. Ей было лень кому бы то ни было завидовать. Вернее сказать, она просто старалась избегать сильных эмоций, ей не хотелось ни любить, ни ненавидеть, ни ревновать, ни завидовать.
Самое большее, на что она была способна, — дружба с Асмик. И дружба эта, как ей казалось, до конца исчерпала все ее душевные ресурсы.
Может быть, будь Асмик менее горячей, менее открытой или относись она к Тусе равнодушно, Туся первая отвернулась бы от нее. Отошла и забыла бы, как спокойно, невозмутимо забывала о многих.
Но с Асмик это никак не могло произойти. Одной лишь Асмик было под силу проникнуть в тот вакуум одиночества, который Туся сама, по своей воле, создала для себя.
Приходя к Асмик, наблюдая за ней и Володей, Туся думала про себя: «А что, если это все игра? Что он не любит ее, и тяготится, и не знает, как от нее избавиться?»
А порой ей казалось, — нет, он не играет, просто он добрый по природе, именно из-за своей доброты он старается быть с Асмик лучше, терпимей, нежнее, чтобы она не поняла, что он не любит ее.
Но позднее Туся осознала: это все не так. Он и в самом деле любит Асмик. Любит и дорожит ею, и кто знает, может быть, для него она единственная, самая красивая?
Однажды она пришла к Асмик и не застала ее. Дома был один Володя.
Они сидели друг против друга, она на тахте, он за столом. Сощурив глаза, она разглядывала его хмурое лицо, большие руки, лежавшие на столе, широкие, слегка опущенные плечи.
Она безошибочно чувствовала, что не нравится ему. Он и не пытался скрывать, что равнодушен к ней, к ее женским чарам, к ее, как утверждали многие, ленивому, непринужденному обаянию.
И не то чтобы Тусю удручало его равнодушие, но, как она и сама призналась впоследствии Асмик, в ней взыграло что-то извечное, бабье.
И ей захотелось прощупать его, так ли он безразличен к ней, в самом ли деле поглощен одной лишь Асмик?
— Расскажите мне о вашей работе, — попросила она.
Он поморщился:
— Вас это что, интересует? Или нет никакой другой темы для разговора?
— Интересует.
Усмешка тронула его губы.
— Что-то не верится.
Взглянул на нее. Не первой молодости, чего там, но хороша, ничего не скажешь, и чем-то похожа на обиженную девочку, у которой отняли желанную игрушку. На мгновенье стало жаль ее.
— А вы какая-то такая…
— Какая же?
— Неприкаянная.
Туся даже вздрогнула. Точнее не скажешь. Наверно, и сам не понимает, как оно вышло, — замахнулся и, не подумав, ударил в самое больное!
Он спросил открыто, с присущей ему грубоватой простотой:
— Одиночество, видно, заедает?
Туся широко улыбнулась:
— Хотите знать правду?
— Хочу.
— Спать есть с кем, а просыпаешься всегда одна.
— Я так и думал, — сказал он.
Встал, подошел к приемнику, повернул рычажок. Загорелся прозрачный зеленый глазок. Потом зазвучал рояль.
— Рахманинов, — сказала Туся.
Они сидели, молча слушали концерт Рахманинова.
И она думала, что он нарочно включил приемник, чтобы не говорить с нею ни о чем, не говорить и не спрашивать.
В дверях раздался звонок. Володя рванулся:
— Она…
Асмик вбежала в комнату, как и всегда запыхавшись, словно ее ждало множество дел и всюду надо поспеть.
Увидела Тусю, обрадовалась:
— Вот хорошо, что пришла! Сейчас будем ужинать.
— Отдохни хоть немного, — сказал Володя. — Целый день бегаешь как сумасшедшая.
Она покорно взглянула на него.
Он ворчливо заметил:
— Чайник уже вскипел. Хочешь, я поджарю яичницу?
— Нет, не хочу. Ты все равно не сделаешь так, как надо.
Асмик метнулась на кухню.
Володя вздохнул:
— Неисправима!
Асмик снова вошла в комнату.
Он пристально смотрел на нее, хмурясь и покусывая губы.
— Почему ты такой сердитый?
Он подошел к ней, повернул за плечи и подвел к зеркалу.
— Взгляни сама и реши, на что ты похожа?
Асмик посмотрела в зеркало, но не нашла ничего такого, что могло бы резать глаз. Даже сама себе понравилась. Старания Эммы Сигизмундовны не прошли даром.
— Платье голубое, — продолжал Володя. — Кофта желтая, бусы красные. Петрушка!
— Ну-ну, — пробормотала Асмик. — Что-что, а за бусы я спокойна. Красный коралл, страшно редкий…
Туся засмеялась. Без тени злорадства, но с некоторой долей насмешки.
— Чудак-человек, эти бусы в любом ювелирном, от силы пять рублей за нитку!
Володя сказал через плечо:
— Такой безвкусной бабы я еще отродясь не видел! Хоть бы вы, Туся, поучили ее, как надо одеваться. Погляди, ведь Туся одета очень просто, а все на месте!
«Если бы меня кто-нибудь так ругал, — вдруг подумала Туся. — Вот так, с раздражением, со злостью, с сердцем! Боже мой, она ведь ничего этого не понимает. Вот он хвалит меня, а ведь это так, походя, словно по забору рукой, и пошел дальше…»
Асмик разозлилась. Щеки ее стали пунцовыми.
— Если тебе не нравится, не гляди на меня. Я не картина!
Володя обеими руками обнял ее голову, приблизил свое лицо к ее сердитым, блестящим глазам.
— Дурак мой черный, — сказал нежно. — Просто-напросто дурак, и все тут!
Туся поднялась с места:
— Я пойду. У меня еще дел много…
Асмик вышла проводить ее в коридор. Сказала шепотом:
— Он, конечно, нельзя сказать, чтобы очень хорошо был воспитан…
— Он прав, — ответила Туся. — Ты и вправду дурак.
— Почему это я дурак? — обиделась Асмик.
Туся взяла сигарету из пачки, потом вынула коробку спичек, чиркнула спичкой, но огонь не загорелся.
— Почему это у меня так получается? — в свою очередь спросила она. — Из всех спичек в коробке я вытащу именно одну, горелую?
— А может быть, они все горелые? — предположила Асмик.
Туся пристально посмотрела на нее.
— Ты самый умный дурак, которого я когда-либо знала!
— Неужели? — спросила Асмик.
— Да, самый умный. И мы тебя все любим. Только, наверно, он еще больше, чем я.
— Ты так думаешь?
— Уверена!
— Вероятней всего, илеус, — сказал профессор Ладыженский.
Пальцы его быстро ощупали живот девочки. Девочка была без сознания. Темная, коротко стриженная челка открывала круглый лоб, блестевший от пота. Пульс прощупывался с трудом.
— Немедленно, — сказал профессор и кивнул Асмик.
— Хорошо, — ответила Асмик.
Только что, перед тем как войти в кабинет профессора, она видела мать девочки. Мать была худенькая, рыжеволосая, глаза сумасшедшие. Больно сжала руку Асмик.
— Доктор! Что же это такое?!
— Сейчас все скажу…
Асмик вышла из кабинета.
— Будем оперировать.
Мать сжала обеими руками горло, как бы пытаясь заглушить готовый вырваться крик.
— Вы?
— Я! — сказала Асмик. — У нее, очевидно, заворот кишок.
Случай был серьезный, что тут скажешь? Взяла в свои руки неожиданно тяжелую ладонь женщины.
— Успокойтесь, прошу вас. Может быть, все будет хорошо…
Женщина молчала, смотрела на нее. Немигающие, странно пустые глаза…
Операция продолжалась больше часа. Профессор не ошибся — заворот кишок, кишечник омертвел, и уже ничего нельзя было сделать.
Однако Асмик все еще надеялась на что-то, может быть на чудо. Она стояла над распростертым, почти безжизненным телом девочки; капли пота медленно стекали, щипали глаза, то и дело сестра марлей вытирала ей пот, а он снова стекал на глаза.
Внезапно ее ассистент Ляля Шутова тихонько вскрикнула. Асмик перевела на нее глаза — Ляля с испугом смотрела на нее. Асмик остановилась, медленно стянула с себя маску, палец за пальцем стащила перчатки. Все. Конец.
— Боже мой, — сказала Ляля, всхлипывая и морщась. — Боже мой, зачем это все?
— Замолчи, — угрюмо бросила Асмик.
Она стояла возле умывальника, мыла руки, ладони, пальцы. Потом остановилась. К чему мыть? Хватит. Операция кончилась…
Тогда она вспомнила о матери девочки. Наверно, стоит там же, где стояла, или ходит по коридору, и глаза у нее такие, что глядеть страшно. Что сказать ей? Какие слова найти? Как вымолвить такое?
Она подозвала к себе Лялю.
— Вот что, может быть, пойдем вместе, там ее мать…
Ляля затрясла кудряшками.
— Нет, нет, ни за что! Я не могу видеть, это уже слишком.
— Хорошо, — сказала Асмик. — Я скажу сама.
Коридор был очень длинный, Асмик казалось, он никогда еще не был таким длинным. В конце коридора стояла мать. Асмик подошла к ней. Мать смотрела на врача, и лицо у нее было каменным, ни одна черточка не дрогнула.
Асмик стояла неподвижно. Молча, не находя ни одного слова, словно все слова, какие есть на земле, разом, в один миг забыты навсегда.
Кто-то подошел к Асмик. Она чуть повернула голову. Володя.
— Пойдемте, — сказал Володя, он взял Асмик под руку, другой рукой обнял мать. — Не надо стоять здесь…
Голос его звучал очень мягко. Асмик никогда не слышала, чтобы он говорил так.
— Иди родная, — сказал он ей. — Я буду. Я все время буду здесь. А ты иди…
Глаза его смотрели на нее умоляюще. Он обнял женщину, стал медленно спускаться вместе с ней по лестнице вниз. Асмик стояла и смотрела им вслед.
Ей стало легче. Пусть самую чуточку, самую каплю, и все-таки легче.
В воскресенье Володя заявил:
— Я взял в месткоме две путевки в однодневный дом отдыха.
— С ума сошел, — сказала Асмик, — посмотри, какая погода!
За окном было сыро, не то дождь, не то снег. Под ногами серая каша. Начало декабря, а настоящей зимы и в помине нет.
— Тебе надо отдохнуть, — упрямо сказал Володя. — Надень резиновые боты, мы с тобой походим по лесу, подышим настоящим воздухом, а не бензином. Вот увидишь, как отойдешь, сразу же…
— Сумасшедший, — повторила Асмик и вытащила из-под тахты чемодан, в котором хранились резиновые боты.
В электричке было мало народу. За окном вагона мелькали мокрые крыши дач. Дачи стояли угрюмые, разом потеряв свой летний, праздничный вид.
— Смотри, какие дома, они словно обиделись на кого-то, — сказал Володя.
— Да, — односложно ответила Асмик.
Она изменилась за эти дни. Возле глаз пролегли морщинки, у губ появилась складочка.
Не спала ночами, все время вспоминала об одном и том же, о том, что случилось в операционной.
Девочке было неполных одиннадцать лет. Тело у нее было золотистое, загорелое еще с лета. Под левой ключицей — родинка. Около паха — заживший розовый шрам. Должно быть, поцарапалась обо что-нибудь или на гвоздь напоролась.
Она видела ее везде, на что бы ни глядела, — темная спутанная челка, детский выпуклый лоб, и капельки пота блестят на нем. Мелкие капельки. Губы синеватые, подбородок с ямочкой.
Профессор Ладыженский не старался утешить Асмик. Говорил сурово, по своему обыкновению обрубая слова:
— Вы сделали все. Но было уже поздно. Если бы привезли на день раньше…
«Нет, я виновата, — думала Асмик. — Я виновата!»
Она знала, ее вины здесь нет. Профессор прав — девочку привезли слишком поздно. Кишечник омертвел и был мертвым еще за сутки до операции. И все-таки, может быть, можно было сделать еще что-то…
Однодневный дом отдыха находился в лесу. Ночью, очевидно, шел снег, деревья были обсыпаны молодым, медленно таявшим снегом. Кричали петухи, дым вился над крышей белого домика — конторы, кругом было тихо, и казалось, город с его тревогами и постоянным, неумолкаемым шумом остался где-то далеко позади, на другой планете.
Володя был заботлив на диво. Уговаривал, словно маленькую:
— Надень шарф. Ты не забыла теплые носки? Смотри не промочи ноги…
Ходил с ней по лесу, держал под руку, ничего не говорил, и она не говорила. И была благодарна ему за молчание.
Изредка поворачивала голову, смотрела на него, каждый раз встречала его взгляд.
«Что? — спрашивали глаза Володи. — Как тебе?»
Во время обеда он пошел на кухню, принес стакан горячего, очень крепкого чаю.
— Сам заварил, как ты любишь…
— Не хочется, — сказала Асмик.
Он приказал строго:
— Пей. Чай — лучшее тонизирующее…
Соседи по столу усмехались про себя, но он ни на кого не глядел, только на нее.
— Что хочешь делать? Ляжешь спать или пойдем погуляем?
— Как хочешь, — отвечала Асмик.
— Нет, как хочешь ты…
— Тогда пойдем, — сказала Асмик. По правде говоря, она охотнее легла бы поспать, но ей казалось, Володе хочется погулять, а она любила делать то, что он хочет.
После обеда пошел сильный снег, все вокруг стало нарядным. Уже по-зимнему запахло морозной свежестью.
— Домой уедем с последним поездом, — сказал Володя.
В лесу было тихо, только слышались шаги его и Асмик в медленно оседавших над землей сумерках.
Асмик остановилась.
— Мне хорошо с тобой, — сказала она и сама удивилась. — Действительно хорошо!
Он кивнул.
— Я с тобой как с самим собой, ничего не надо скрывать. — Он приподнял голову, услышав карканье одинокой вороны. — Это, наверно, самое важное, когда легко и молчать и говорить.
Асмик не ответила. Все возраставшее чувство счастья охватило ее, и было боязно спугнуть его хотя бы одним словом.
Володя сказал, глядя перед собой на ровную, заснеженную дорогу:
— Знаешь, у меня мать красивая. Я в отца.
— Отец умер?
— Погиб на фронте. Под Вязьмой.
Он нахмурился.
— Самое страшное, когда тебя никто не любит.
— Как не любит? — возмутилась Асмик. — А я?
— Ты — да. Больше никто.
— А мать?
Он ответил, помедлив:
— Нет. Никогда не любила. Я ей был не нужен.
— Так не бывает, — сказала Асмик.
— Бывает. Она была красивая, и мужики за ней так и бегали, а я, сколько помню, все, бывало, один оставался. Она уходила, оставит мне поесть, сиди, скажет, никуда не ходи. Я говорю: «Не уходи, мне скучно», а она как заорет: «Навязался на мою голову, хоть бы тебя и не было!»
Его глаза были сейчас совершенно черными.
— Говорят, я злой, мрачный; знаешь почему? Чтоб меня никто не тронул, это как броня, потому что тронут — до меня все равно не доберутся; если надо, я еще и два и три раза отвечу!
Взглянул на притихшую Асмик, спросил потеплевшим голосом:
— Не боишься меня?
— Нет.
— Тебе и не надо бояться.
— Слушай, — сказала Асмик. — Это, наверное, банально, смешно, но я все равно хочу знать.
— Что ты хочешь знать?
— Как все это случилось? Ну, это самое, то, что ты и я…
Она оборвала себя, но он понял ее. Она хотела знать, когда он впервые осознал, что любит ее.
Он ответил серьезно, без тени усмешки:
— Думаешь, знаю?
Он не лгал. Много раз вспоминал: как это все было? Как началось?
Может быть, тогда, когда она, запыхавшись, прибежала в больницу, привезла коробочку с лекарством? Или тогда, когда сама, первая, привела его к себе дождливым вечером? Или тогда, когда плакала, видя, что ничем уже не может помочь своей больной?
Вот так вот стояла, большая, грузная, и, не скрываясь, вытирала слезы, а щеки и нос у нее были мокрые, и он не знал, чем утешить ее, и злился, и в то же время не мог не восхищаться этой бескорыстной душевной отдачей, и верил, знал, что так оно и есть, она не думает о себе, совсем не думает, а только об одном — как бы помочь, спасти, облегчить, — и теряется, когда ничего не выходит, когда все кончено, и плачет потом, никого не стесняясь…
Он повторил:
— Думаешь, знаю?
— А я знаю, — сказала Асмик. — К нам пришла Туся, в первый раз, как мы стали вместе. Пришла — красивая, обаятельная, а ты посмотрел на нее, сравнил со мной, я сразу поняла, ты меня с нею сравниваешь, и вдруг понял — я своя, самая родная. Правда?
— Думаешь? — спросил Володя. — Может быть. Не знаю. — Снова нахмурился. — Ты всем веришь. Так нельзя.
— Почему?
— Нельзя, — упрямо сказал он. — Возьми свою Тусю, к примеру. Себе на уме, даже очень.
Асмик медленно покачала головой:
— Нет, это не то. Она — неимущая. У нее ничего нет, и она ничем не дорожит, ей ничего не жаль, а у неимущих легко отнимается, это моя бабушка всегда говорит.
— Ты что, жалеешь ее?
— Я люблю ее. И знаю, что бы она ни сделала, я ей все прощу, потому что, ну как бы тебе сказать?..
— Инерция старой дружбы? — подсказал он.
— Нет, люблю ее. Потому и прощаю.
Асмик вспомнила: в первый раз она простила Тусе, когда, случайно придя к ней, увидела спрятанный на книжной полке портфель. Он был заставлен книгами, тот самый портфель, который, по словам Туси, пропал у нее, одна ручка осталась…
Но она ничего не сказала ей. Ни ей, ни Сережке.
Должно быть, Туся считала ее тогда легковерной, наивной, что ли? Пусть. А она все равно ничего не сказала. Ни одного слова.
— Я не могу так, — начал Володя. — Не могу быть таким щедрым.
— Чем это я щедрая?
— Всем. Хотя бы тем, что и сама не понимаешь этого…
— А ты разве не щедрый?
«Она не понимает, что я хуже ее, — подумал Володя. — В тысячу раз». На миг ему даже стало боязно: не потерять бы ее! Теперь она любит его, хотя и считает эгоистом, а все равно любит и, может быть, каждый день придумывает его себе по-своему, а он вдруг окажется хуже, куда хуже того, придуманного ею…
— Слушай, — начал он.
Она нагнулась, схватила в горсть снега, поднесла ко рту.
— Чем пахнет снег? Не правда ли, антоновским яблоком?
— Ангиной, — сказал Володя. — Фолликулярной или стрептококковой. Немедленно брось, слышишь!
Голос его казался особенно звучным в устойчивой тишине леса.
— Не кричи, я уже бросила…
Асмик с радостью вслушивалась в его голос, он казался ей самым родным на свете. Хотелось слушаться его во всем, словно не она, а он — старший, и делать все по его, и смотреть в его глаза, и видеть, как они улыбаются, сперва чуть-чуть, нехотя, потом, как бы оттаяв, светлеют…
— Ты пишешь матери? — спросила она.
— Она мне чаще пишет, — сказал Володя. — Жалуется, почему я редко пишу.
— Ты пиши, — сказала Асмик. — Матери надо писать. Она — мать.
Володя сказал сквозь зубы:
— Мать… Матери тоже разные бывают…
На скулах его, слегка порозовевших от воздуха, заиграли желваки.
— Теперь я ей стал нужен, она уже старая, отчим тоже хиляк порядочный, не сегодня-завтра концы отдаст, теперь можно и о сыне вспомнить!
Асмик тронула его за рукав:
— Не надо так…
— Надо! — сказал он. — Я — злопамятный. Ничего не прощаю, ни добро, ни зло!
— Как это добро не прощаешь? Разве можно добро не прощать?
— Можно. — Он повернулся, неуклюже обхватил ее голову руками. — Тебе никогда не прощу, слышишь? Никогда, пока жив. — Глаза его потемнели, сузились. — Ты вроде побледнела что-то. Не устала? Или замерзла, поди? Скажи правду, замерзла?
Насильно стянул с ее рук варежки, стал растирать ее ладони и пальцы.
Асмик смеялась:
— С ума сошел, зачем? Сейчас же тепло!
Он не слушал ее.
— Для нас, хирургов, руки — самое важное. Смотри, какие теплые стали — огонь!
Сжал ей плечи.
— Нет, ты все-таки замерзла. Пошли назад!
«Мне хорошо, — думала Асмик, шагая рядом с ним к дому отдыха. — Мне непростительно хорошо. Как никогда. Я купаюсь в его любви, как утка в воде».
Представила себе утку, которая плавает где-нибудь в пруду, плещется в воде, а кругом брызги летят, — не выдержала, рассмеялась.
— Ты что? — спросил Володя.
— Так, ничего. Я — утка.
— Какая утка?
— Обыкновенная. Серая.
— Нет, — сказал Володя. — Ты тигра. Самая настоящая полосатая тигра.
Он снял свою шапку-ушанку. Глаза его смеялись.
— Догоняй, тигра, ну, скорее…
И бросился бежать. Асмик рванулась, но вдруг, как бы вспомнив о чем-то, остановилась.
— Ну, что же ты? — Он помахал ей издали шапкой.
— Беги сам, я и так дойду, — сказала Асмик.
Последний поезд уходил в одиннадцать с минутами. В вагоне было совершенно пусто. Горели лампы. Скамейки отливали желтым восковым лаком. За окнами вагона была ночь.
— Мы — единственные пассажиры, — сказал Володя.
Асмик добавила:
— Последние. Больше никого не будет.
Она уютно пристроилась в углу, положила Володе голову на плечо, дремала, изредка, на остановках, поднимала глаза. Володя сидел не шелохнувшись, она снова закрывала глаза, на душе было впервые за все эти тягостные дни легко, беспечально.
На одной из остановок в вагон вошли двое — старик с собакой и молодой парень. Старик хромал, одет был в короткий, порядком изношенный ватник, а парень — краснощекий, с наглыми голубыми глазами, щеголял добротным пальто с меховым смушковым воротником.
Оба они постояли в дверях, выбирая, где бы сесть. Наконец сели наискосок от Асмик, у другого окна. Собака смирно улеглась возле их ног.
Асмик посмотрела на собаку; так же, как и бабушка, она страстно любила все живое. Туся называла ее собачницей, и это была правда.
— Смотри, собака, — сказала Асмик. — Какая хорошая. — Для Асмик все собаки были хорошими. — Тебе нравится?
Володя лениво повел глазами.
— Вот эта?
— Да. Очень хорошая.
— Я ее мало знаю.
Асмик засмеялась:
— А она старая.
— Может быть, — сказал Володя равнодушно.
Собака была действительно старой. Глаза у нее слезились, шерсть свалялась, висела неопрятными клочьями. Она положила большую ушастую голову на вытянутые лапы, лежала не шевелясь.
— У тебя есть сахар? — спросила Асмик.
— Нет, — Володя порылся в карманах пальто. — Нет, есть. Конфетка. Твоя любимая — «барбарис».
— Дай мне.
Асмик развернула обертку, бросила конфетку собаке. Старик и молодой повернулись к ней.
— Она не будет, — сказал старик, голос у него был хриплый, как бы раз и навсегда простуженный. Асмик сразу определила: «Эмфизема легких». — У ей зубов нету.
Парень вдруг гулко захохотал.
— Она у нас курит, — сказал он, наглые голубые глаза его с любопытством разглядывали Асмик. — Папиросы «Дукат» или можно «Беломор».
Он снова захохотал, потом оборвал смех, вытащил смятую пачку «Беломора».
Старик сказал робко:
— Не балуй…
Парень не слушал его. Зажег спичку, глубоко затянулся, выпустил дым и вдруг ткнул папиросу собаке в нос.
От неожиданности и боли собака подпрыгнула, жалобно завизжала, бросилась бежать к двери. Парень хохотал, широко разевая рот.
— Гляди на нее, вон как бегает! Мастер спорта!
Асмик, не помня себя, вскочила, подбежала к парню, обеими руками схватила за воротник:
— Негодяй! Да как ты смеешь так! Сволочь!
Она почувствовала, как треснули нитки где-то под воротником, недаром у нее были сильные руки хирурга, и она рванула воротник к себе, глядя в ненавистные, стеклянные от испуга глаза.
— Тебе бы самому так, негодяй!
Она трясла его и все глядела в самую глубину его глаз, и он глядел ошалело, и старик открыл рот, боязливо моргая глазами.
Володя опомнился, ринулся к ней, с силой оторвал ее от парня.
— Сумасшедшая, — сказал он, губы его дергались, но глаза сияли. — Ты просто сумасшедшая!
Асмик пыталась вырваться из его рук, обернулась, крикнула яростно парню:
— Убирайся отсюда, подлец!
Старик вскочил первый.
— Пойдем, — забормотал он. — Пойдем скорее…
Парень как бы неохотно поднялся вслед за ним.
— Образина, — бросил он ей с ненавистью. — Харя уродская!
Володя медленно снял пальто.
— Повтори, — сказал он, подойдя к нему.
Но парень быстро, втянув голову в плечи, шмыгнул на площадку.
— Стой! — сказала Асмик спокойно. — Стой, Володя!
Она сразу успокоилась. В один миг. Володя не должен с ним связываться, марать руки об эту погань.
Он послушался.
— Сядь, — сказала Асмик.
Володя подошел к ней, надел пальто, снова сел рядом. Поезд остановился.
— А ты смелая, — сказал Володя, с удивлением глядя на нее. — Как черт смелая.
— Ничего я не смелая, — сказала Асмик.
— Он же мог ударить тебя…
— Пусть попробовал бы…
— Да, — согласился Володя. — Пусть. Я бы убил его.
Она взглянула на его лицо, ставшее неожиданно острым, на большие сильные руки. Конечно, убил бы…
— Я не могла, — сказала она, прижавшись к его плечу. — Я не могу, когда обижают собак. Это у меня с детства.
— Я тоже не люблю этого, — сказал он. — Но ты смотри-ка какая! — Он обнял ее за плечи, притянул к себе. — Поспи еще немного. До Москвы еще минут двенадцать.
— Не хочу.
— Совсем спать не хочешь?
— Совсем.
— Я тоже.
Поезд мчался очень быстро. Если всмотреться в окно, можно было видеть, как мелькали друг за другом деревья, телеграфные столбы, дома…
— Володя, — начала Асмик, — я тебе собиралась сказать, да все как-то не выходило…
— Что собиралась? — спросил Володя.
Асмик глубоко вздохнула.
— У меня будет ребенок.
Володя быстро отодвинулся от нее. Сердце Асмик упало. Она подняла голову. Брови ее сошлись, но голос звучал спокойно:
— Слышишь, у меня будет ребенок.
— У нас, — сказал Володя. — Почему у тебя?
Глаза его казались прозрачными. Совершенно прозрачными. Асмик протянула руку, провела пальцем по его глазам.
— Ты что, плачешь?
— С чего ты взяла?
Он обнял ее, поцеловал в губы.
— Пусть он будет похож на тебя. Ты, в общем, не такая уж страшная…
— Почему «он»? — спросила Асмик. — А если она?
— Тем лучше, — сказал Володя. — Для женщины внешность не играет роли. По себе знаешь.
Он снова обнял ее. Асмик прижалась к нему.
Она хотела что-то сказать, но Володя перебил ее:
— Поцелуй меня, тигра…
— Перестань, — возмутилась Асмик. — Все-таки могут зайти люди.
Он беззаботно махнул рукой. Лицо его расплылось в улыбке, по-мальчишески лукавой, даже дурашливой.
— На вокзалах и в поездах принято целоваться. Это никого не удивляет…
— Ну, разве что так, — сказала Асмик.