Ник Хоакин В КАНУН МАЙСКОГО ДНЯ

Взрослые распорядились, чтобы танцы окончились ровно в десять, но стрелка часов уже почти приблизилась к полуночи, когда в длинный ряд выстроились у парадного подъезда экипажи, поднялась всеобщая суета: слуги бегали с факелами, освещая путь отъезжающим гостям, девицы стайками быстро взбегали вверх по лестнице в свои спальни; молодые люди окружали их, чтобы пожелать доброй ночи, притворно повздыхать, выразить им свои шутливые опасения по поводу крутизны лестничных маршей, пожаловаться на свою неутешность, свой жалкий жребий, а потом прямехонько отправиться допивать пунш или бренди, хотя они и без того были уже хороши, просто в них бурлило воодушевление, веселье, из всех пор проступали самонадеянность и смелость; эти юные щеголи только что прибыли прямиком из Европы; бал давался в их честь, и они без конца танцевали вальсы и польки и хвастались, важничали, флиртовали весь вечер, и у них совсем не было настроения идти спать — нет, caramba! — нет, и еще раз нет, им не хочется спать в эту влажную тропическую ночь, в этот мистический и волнующий канун майского дня! А ночь так импонировала юности, манила соблазнами, что было бы безумием отправиться в постель, вместо того чтобы идти и идти, идти вперед, распевать серенады под соседскими окнами, перекрикиваться, искупаться в ночном Пасиге и снова бездумно шуметь, веселиться, ловить светлячков, после чего поднять великий крик, возиться, разбирая свои пальто, пелерины, шляпы, трости, а затем бродить, спотыкаясь, среди средневековых теней по грязным, вонючим улицам, едва освещенным парой фонарей, по которым вдруг с грохотом пронесется запоздалый экипаж, подскакивая на булыжной мостовой, по обеим сторонам которой о чем-то шепчутся по секрету слепые темные дома, их черепичные крыши неясно проступают во тьме, словно зловещие шахматные доски на фоне грозового неба, покрытого клоками мрачных облаков, сквозь которые осторожно крадется чертовски молодой месяц, то и дело пугаясь завываний и свиста ветра, разгоняющего облака. Ветер налетает, взвивая столбы пыли, донося запах моря, летних фруктовых садов, незабываемый с детства аромат гуавы, догоняет молодых людей, шумной толпой устремившихся вниз по улице, в то время как отправившиеся наверх, в спальни, девицы, неохотно разоблачаясь, то и дело прилипают к окнам, что-то шепчут друг другу, неожиданно заливаясь хохотом, или томно вздыхают по юнцам, горланящим там, внизу. Из-за этих испорченных молодых людей, их красивой одежды, сверкающих гордостью глаз, элегантных усов, черных и страстных в этом призрачном лунном свете, потеряли головы девушки, которых привела в восторг беззаботность парней; они плакались друг другу на этот ужасный, ужасный мир вокруг, пока старая Анастасия не дергала их за уши или за косички и не прогоняла в кровать, а в это время снизу, с улицы, уже слышалось постукивание по булыжнику тяжелых сапог стражника, позвякивание его фонаря, притороченного к поясу, и мощное эхо его раскатистого голоса, разносившееся в ночи: «Guardia sereno-o-o! A las doce han dado-o-o!»[1]

— Вот и снова наступил май, — говорила старая Анастасия. — В первый день мая все ведьмы улетают ночью далеко от нашей земли. И, — продолжала она, — это ночь предсказаний, гадания, ночь влюбленных, и тот, кто сумеет поглядеть в зеркало, может увидеть там лицо своего суженого…

Так говорила старая Анастасия, хромая по спальне и подбирая брошенные кринолины, складывая шали, составляя рядком туфли в углу, пока девицы, забравшиеся в свои огромные постели, занимавшие чуть ли не всю комнату, не начинали пронзительно визжать со страха, хвататься друг за друга и умолять старую женщину не пугать их.

— Хватит, хватит, Анастасия! Мы хотим спать!

— Лучше иди пугай ребят, а не нас, старая ведьма!

— Она не ведьма, она — болтунья. Она родилась в канун Рождества!

— Святая Анастасия — дева и мученица.

— Ха? Это невозможно! У нее было семеро мужей! Анастасия, а ты не девственница?

— Нет, но семь раз мученица через вас, девушки!

— Пусть погадает, пусть погадает! За кого я выйду замуж, старая цыганка? Ответь-ка скорее мне.

— Ты можешь узнать об этом у зеркала, если не испугаешься!

— А я не боюсь! Вот возьму да и пойду! — воскликнула юная кузина Агуэда, подпрыгивая на кровати.

— Девочки, девочки, нельзя так шуметь! Сейчас придет моя мама, и нам всем попадет. Агуэда, ложись! А ты, Анастасия, замолчи сейчас же! Уходи!

— Ваша мама сказала мне, чтобы я сидела тут с вами всю ночь, моя важная госпожа.

— А вот и не подумаю ложиться! — крикнула строптивая Агуэда, соскальзывая на пол. — Подожди, бабушка. Скажи мне, что я должна сделать?

— Скажи ей! Скажи! — затараторили другие девушки.

Старушка выпустила из рук ворох собранного платья, подошла поближе и пристально взглянула на девушку.

— Ты должна взять свечу, — начала она поучать ее, — и пойти в темную комнату. И чтобы там было зеркало да никого, кроме тебя… Подойди к зеркалу, закрой глаза и скажи:

Зеркало, зеркало, мне скажи,

кого полюбить, мне прикажи.

И если все сделаешь так, как надо, тотчас же из-за твоего левого плеча покажется лицо того, за кого тебе идти замуж.

Наступило полное молчание. Потом Агуэда решилась спросить:

— А что будет, если я не все сделаю так, как надо?

— Ну, тогда надейся на милосердие божье.

— Почему?

— Потому что тогда ты можешь увидеть дьявола!

Девушки дружно вскрикнули и вцепились друг в друга, до смерти перепугавшись.

— Ну уж это-то — глупость! — заявила Агуэда. — У нас сейчас тысяча восемьсот сорок седьмой год. Какие еще могут быть дьяволы! — Тем не менее она заметно побледнела. — А я придумала, куда можно пойти. Придумала! Вниз, в залу. Там как раз висит большое зеркало, и сейчас там никого нет.

— Нет-нет, Агуэда! Нет! Это же грех! А вдруг ты увидишь дьявола? Что тогда?

— Ну и пусть! Я не боюсь! Я иду!

— Ой, ты — испорченная девчонка! Сумасшедшая! Если ты сейчас же не ляжешь в постель, я позову маму.

— А если ты сделаешь это, я расскажу ей, кто навещал тебя в монастыре в марте. Иди, бабушка, принеси мне свечу. Я пойду.

— Девочки! Девочки! Да остановите же ее. Не пускайте ее. Закройте дверь!

Но Агуэда уже выскользнула из комнаты и на цыпочках пробиралась вниз; она была босиком, распущенные по плечам черные волосы развевались на ходу, в одной руке у нее потрескивала свеча, другой она поддерживала подол длинного белого платья.

У двери в залу она остановилась, чтобы перевести дыхание; сердце билось сильно-сильно. Она попыталась представить себе эту большую комнату ярко освещенной, заполненной гостями, увидеть пары, кружащиеся под веселую, темпераментную музыку скрипачей. Но, увы, теперь это была темная берлога, таинственная пещера с затворенными окнами и аккуратно расставленной вдоль стен мебелью. Агуэда перекрестилась и вступила внутрь.

Перед ней на стене висело зеркало, большое старинное зеркало в позолоченной резной раме, украшенной листьями, цветами и причудливыми завитушками. Сначала она увидела себя в нем издалека и испугалась: маленький белый дух возникал из тьмы. Ни глаз, ни волос, с белой маской вместо лица — таким выплывал он из зеркала; яркая маска с двумя дырочками на месте глаз в белом облаке бального платья. Но когда она приблизилась к зеркалу и подняла свечу к подбородку, мертвая маска превратилась в ее живое лицо.

Девушка закрыла глаза и прошептала магическую формулу. И еще не успела закончить, как дикий ужас охватил все ее существо. Застыв на месте, не в силах пошевелиться, она не могла заставить себя открыть глаза, ей показалось, что теперь она так и останется стоять тут вечно, словно околдованная. За спиной послышались чьи-то шаги, приглушенный смешок, и она тотчас же открыла глаза…


— И что ты увидела, мама? Ой, что же это было?

Но донья Агуэда будто позабыла про маленькую девочку, примостившуюся у нее на коленях. Она глядела на курчавую головенку, склонившуюся ей на грудь, а видела себя в большом зеркале, висевшем в приемной зале. Это была та же самая большая комната и то же зеркало, только лицо, отражавшееся в нем, казалось совсем другим, постаревшим, злым, с каким-то мстительным выражением, обрамленное седеющими волосами и так ужасно изменившимся, так не похожим на то, другое, как белая маска отличалась от свежего, юного лица молоденькой девушки, которое она увидела тогда, в ту бурную майскую ночь много-много лет тому назад…

— Мама, ну что же это было? Расскажи, пожалуйста. Что ты увидела?

Донья Агуэда взглянула на дочку, потом снова в зеркало, но лицо не стало иным, только в глазах стояли слезы.

— Я увидела дьявола, — проговорила она с горечью.

Девочка побледнела.

— Дьявола, мама?.. Ох!

— Да, моя любимая. Я открыла глаза и там, в зеркале, над моим левым плечом увидела улыбающееся лицо дьявола!

— Ох, бедная мамочка! И ты очень испугалась?

— Можешь себе представить… И вот поэтому хорошие маленькие девочки не должны глядеться в зеркало, если им не разрешают мамы. И тебе придется бросить эту гадкую привычку, дорогая, постоянно любоваться собой в каждом зеркале, мимо которого ты проходишь, а то, не ровен час, и увидишь что-нибудь страшное.

— А дьявол, мама, — какой он?

— Ну, дай-ка вспомнить… У него были такие курчавые волосы и шрам. Да, шрам на щеке.

— Как у папы?

— Почти. Только у дьявола это был шрам греха, а у твоего папы — шрам доблести и чести, как он говорит.

— Расскажи, расскажи еще про дьявола.

— Ну, у него были усы.

— Тоже как у папы?

— О нет. У папы они грязные, с проседью и все насквозь провоняли табачищем, а у дьявола — черные-черные и такие изящные, такие изящные!

— А рогов у него не было, мама, или хвоста?

Губы матери сами собой сложились в едва приметную улыбку.

— Конечно, были. Но, увы, я в то время не могла их увидеть. Все, что я заметила, — это его блестящая одежда, сверкающие глаза, вьющиеся волосы и усы, прекрасные усы.

— А он не говорил с тобой, мама?

— Говорил… Да, он говорил со мной. — И, наклонив седеющую голову, она тихонько всхлипнула.


— Для таких чар, как ваши, не нужна свеча, прекрасная, — проговорил он в зеркало из-за ее спины, не переставая улыбаться, и, отступив на шаг назад, изогнулся картинно в низком поклоне. Она резко обернулась и взглянула ему прямо в лицо, а он громко расхохотался. — А я знаю вас! — воскликнул он. — Вы — Агуэда, которая была еще маленькой девочкой, когда я уезжал, а теперь превратилась в восхитительную красавицу. Мы танцевали с вами вальс, а вот польку со мной танцевать вы не стали.

— Дайте мне пройти, — проговорила она тихо, но решительно, видя, что он преграждает ей дорогу.

— Но я хочу станцевать с вами польку, прекрасная, — не унимался он.

Они стояли перед зеркалом, и только их частое дыхание слышалось в темной зале; свеча горела между ними, и на стенах колыхались их тени. Молодой Бадой Монтия (он прокрался в дом, будучи слишком пьяным, чтобы спокойно отправиться спать) вдруг почувствовал, что протрезвел, ощутил себя бодрым и готовым на все. Глаза его сверкали, шрам на лице налился алым цветом.

— Дайте мне пройти, — повторила девушка. Голос ее зазвенел от ярости. А он крепко схватил ее за руку.

— Нет, — улыбнулся он. — Нет, пока мы не станцуем.

— Подите к дьяволу!

— Ну и характер у моей гордячки!

— Я не ваша гордячка!

— Ну а чья? Я знаю его? Я кого-нибудь смертельно оскорбил? Так обращаясь со мной, вы делаете своими врагами и всех моих друзей.

— Ну и что из этого? — с вызовом спросила девушка, выдернула руку и сверкнула зубами у самого его лица. — О, как я ненавижу вас, напыщенные мальчики! Вы побывали в Европе и воротились назад эдакими элегантными лордами, а мы, бедные девушки, должны послушно прощать вам все. Мы, конечно, не столь изящны, как парижанки, в нас нет столько огня, как у женщин Севильи, в нас мало остроты, остроумия! Ух, как вы все утомительно однообразны, как вы надоели мне, утонченные молодые люди!

— Да полноте, откуда вы все это взяли про нас?

— Слышала, как вы болтали между собой, и презираю всех вас, вместе взятых!

— Но себя-то вы уж, верно, совсем не презираете, сеньорита. Вы пришли сюда, чтобы полюбоваться в зеркало своими чарами, пришли в полночь!

Ее лицо стало мертвенно-бледным. Он мстил обдуманно, расчетливо.

— Я вовсе не собой любовалась, сэр!

— Может быть, вы любовались луной?

И тут она не выдержала. Открыла было рот от изумления и силилась что-то ответить, но залилась слезами. Свеча выпала из ее рук, она закрыла лицо руками и горько зарыдала. Свеча потухла, и они остались в полной темноте. Бадой ощутил вдруг угрызения совести.

— Ой, не плачь, маленькая! Прости меня, пожалуйста! — говорил он срывающимся горячим шепотом. — Пожалуйста, не плачь! Я — свинья, грязная свинья! Я был пьян, маленькая, я был пьян и не соображал, что говорю.

На ощупь он отыскал ее руку и прижал к своим губам. Ее била мелкая дрожь. Ей стало холодно в белом платье.

— Дайте мне уйти, — простонала девушка и с силой отдернула руку.

— Нет, скажите сначала, что вы меня прощаете. Простите меня, Агуэда.

Ничего не отвечая, она притянула его руку к своим губам и вдруг со всей силы укусила за палец, укусила так сильно, что он взвыл от боли и в сердцах хлестнул другой рукой. Ударил и попал в воздух, потому что Агуэда уже была далеко. Одним махом взлетела по лестнице — до него донесся только легкий шелест юбки, пока он в ярости зализывал кровоточащий палец.

Жестокие мысли роем проносились в его разгоряченной голове: он пойдет и все расскажет своей матери, она сделает так, чтобы эту дикарку прогнали из дому, или нет, лучше он сам поднимется сейчас в комнату к девицам, сдернет ее с постели и при всех отхлещет эту дуру по лицу!.. Но тут же ему подумалось, что им всем предстоит назавтра поездка в Антиполо[2] рано поутру, и он стал соображать, как бы сделать так, чтобы попасть с ней в одну лодку.

О-о, он ей отомстит, она заплатит ему за все, эта маленькая дрянь! «Она еще пожалеет об этом, горько пожалеет, — предвкушая месть, злорадствовал неудачливый кавалер, слизывая с пальца кровь. — Но какова! Иуда в юбке! Какие у нее были в этот момент глаза! А как хороша она в гневе, как залилась румянцем!»

Ему вспомнились ее обнаженные плечи, словно позолоченные в призрачном свете свечи, гладкие, бархатистые. Он снова увидел ее гордую, высокую шею, ее упругую грудь, едва скрытую за вырезом белого платья. «Черт возьми! А она была восхитительна! И как это ей пришло в голову, что у нее нет огня или грациозности? И остроты, пикантности? Да всего этого у нее сколько угодно!»

На душе у него вдруг стало так хорошо, что он не заметил, как помимо своей воли запел, запел громко, один в погруженной во мрак зале, и тотчас же понял, что влюбился, влюбился в нее самым сумасшедшим образом. Ему страстно захотелось увидеть ее опять — сразу! тут же! — дотронуться до ее руки, провести рукой по ее волосам, услышать ее строгий голос. Он растворил окно, и неизъяснимая прелесть майской ночи поразила его до глубины души. Да, это был уже май, пришло лето, а он был молод — очень молод! — и до самозабвения влюблен. И это ощущение счастья, переполнившее его, было столь сильно, что он не выдержал, на глазах его выступили слезы.

Но он не прощает ее еще. Нет, не прощает! Она заплатит ему, он заставит ее заплатить ему за все, он отомстит ей. Злобные мысли навязчиво снова и снова возвращались к нему. «Ах, что за ночь! — Он поцеловал свой укушенный палец. — Что за ночь!.. Я никогда не забуду эту ночь!» — думал он вслух восхищенно, стоя в темной зале перед раскрытым окном, и слезы лились из глаз, а ветер играл волосами.

Но сердце, увы, забывает, у сердца много забот… И проходит майский день, и лето проходит, и налетает буря на сады, увешанные перезрелыми плодами; сердце стареет… Часы, дни, месяцы и годы, они текут и текут, нагромождаясь друг на друга; память переполняется, в ней все перемешивается, все покрывается густой пылью, зарастает паутиной; стены ветшают и рушатся, гниют и зарастают плесенью, память чахнет, умирает… И пришло время, когда в такую же майскую полночь Бадой Монтия шел домой, не помня уже ничего, сосредоточив все свое внимание на том, как бы благополучно пересечь улицу; шел, опираясь на трость, глаза его уже были тусклыми, ноги плохо слушались — он стал стар, ему уже больше шестидесяти, ссутулившийся, сморщенный старичок с побелевшими волосами и усами, — шел, возвращаясь с тайного собрания патриотов; в ушах его все еще стоял шум собрания, ему слышались речи, и сердце этого человека, страстно любящего свою родину, ликовало, когда он приближался к дверям родного дома… Позабыв о кануне майского дня, вошел он внутрь дома и в дремлющей тишине машинально заглянул за дверь залы, заглянул — и вздрогнул, застыл на месте, кровь похолодела у него в жилах: там, в зеркале, ему померещилось лицо, лицо духа, освещенное неверным светом свечи, с закрытыми глазами и шевелящимися губами, лицо, которое — как ему показалось — он уже видел там прежде (может, то было минуту назад?); память лихорадочно работала, закрутилась в обратном направлении вереница годов, месяцев, дней и часов, он стал опять молод — юный щеголь, только что возвратившийся из Европы, он весь вечер напролет танцевал, пил напропалую… Он вскрикнул — и мальчик у зеркала в накинутой на плечи пижаме подскочил от страха и едва не выронил свечу из рук, но, обернувшись назад и разглядев в дверях старого человека, вздохнул с облегчением, весело рассмеялся и подскочил к нему.

— Ой, дедушка, как ты напугал меня!

Дон Бадой стоял перед ним бледный и растерянный.

— Так это ты, ты, маленький разбойник! И что все это значит, а? Что ты здесь делаешь в такой час?

— Ничего, дедушка. Я только… я только…

— Да, ты великий Сеньор Только, я очень рад с вами познакомиться, Сеньор Только! Я вот сейчас обломаю о твою голову эту тросточку, тогда ты, наверное, станешь кем-нибудь еще, сэр!

— Дедушка, да это просто глупость. Они сказали мне, что я увижу свою жену.

— Жену? Какую жену?

— Мою. Ребята в школе рассказывали, что можно увидеть свою будущую жену, если поглядеть ночью в зеркало и сказать:

Зеркало, зеркало, мне скажи,

кого полюбить, мне укажи.

Дон Бадой сочувственно улыбнулся. Он погладил мальчика по голове и увлек с собой обратно в залу. Уселся в глубокое кресло и притянул его к себе.

— Поставь свечу на пол, сынок, и давай поговорим об этом… Итак, тебе уже нужна жена, а? Или ты хотел только сначала взглянуть на нее, так сказать, одним глазком?.. А ты знаешь, что те, кто занимается такими вещами, глупые, испорченные мальчишки, рискуют увидеть страшные вещи?

— Знаю, мальчишки предупредили меня, что можно увидеть вместо этого ведьму.

— Именно! А эта ведьма такая страшная, такая ужасная, что ты мог бы умереть от испуга. А то еще она заколдует тебя, замучает, съест твое сердце и выпьет всю твою кровь!

— Да что ты, дедушка! У нас сейчас тысяча восемьсот девяностый год. Какие еще могут быть ведьмы!

— О-хо-хо, мой юный Вольтер! А что, если я расскажу тебе, как видел ведьму собственными глазами?

— Ты? Где?

— Вот в этой самой зале и в этом самом зеркале, — отвечал старик, и его игривый голос стал вдруг суровым.

— А когда, дедушка?

— Да не так давно. Когда я был чуть постарше тебя… О, я был глупым, тщеславным парнем, ничего не понимал и, хотя чувствовал себя прескверно в ту ночь, не захотел ложиться спать и не смог пройти мимо этой двери, впрочем не помышляя задерживаться перед зеркалом, потому что вид у меня был тогда — краше в гроб кладут. Но когда я сунул голову в дверь, в зеркале я увидел…

— Ведьму?

— Точно!

— И она заколдовала тебя, дедушка?

— Она околдовала меня, она мучила меня. Она сожрала мое сердце и выпила всю мою кровь, — с неподдельной горечью в голосе отвечал внуку старик.

— Мой бедненький дедушка! А почему ты никогда не рассказывал мне об этом? Она была очень страшная?

— Страшная? Мой бог, она была красива, я никогда не встречал более красивого существа, чем я увидал в ту ночь! Глаза ее были чем-то похожи на твои, а волосы — что вороново крыло, черные-черные, а обнаженные плечи блестели как золотые. Боже мой, как она была обворожительна! Но я должен был знать, я должен был знать, что это за мрачная, губительная натура!

Немного помолчали. Потом мальчик спросил шепотом:

— И что это за такое ужасное зеркало, дедушка?

— А при чем тут зеркало?

— Ну как же, ты видел в нем ведьму. А мама когда-то рассказывала мне, что ей говорила ее мама, моя бабушка, как она однажды видела в этом зеркале дьявола. Может быть, она и умерла от внезапного испуга?

Дон Бадой встрепенулся от неожиданности. На какой-то миг он совершенно позабыл, что она действительно уже умерла, что она скончалась, бедная Агуэда; что они наконец успокоились, оба, что ее усталое тело обрело покой, освободилось теперь от его гнусных выходок, от западни, в которую она попала в ту майскую ночь, от силков, которые расставляет лето, от ужасных серебряных цепей лунного света… Она превратилась под конец просто в кипу седых волос и груду костей — увядшая, вечно хнычущая, страдающая от чахотки, то и дело бранящаяся, с глазами, похожими на горячие уголья, и землистым, пепельным лицом… А теперь ничего, ничего не осталось от нее, только имя на камне, только камень на кладбище — и больше ничего, совсем ничего не осталось от молодой девушки, вспыхнувшей так ярко, так живо в этом зеркале однажды грозовой майской ночью много-много лет тому назад.

И ему вспомнилось, как жалобно она зарыдала, вспомнилось, как больно укусила его за палец и вмиг улетела, как он пел тут в темной зале, один посреди ночи, впервые ощутив, что такое любовь… И такая грусть охватила его вдруг, и так стало тяжело на душе, что он не смог сдержать невольных слез, хотя и стыдился присутствия мальчика. Отправив внука спать, он подошел к окну, отворил створки и огляделся. Он смотрел на грязную, вонючую улицу, едва освещенную парой фонарей, по которой вдруг с грохотом проносился запоздалый экипаж, подскакивая на булыжной мостовой, по обе стороны которой о чем-то шептались слепые темные дома, смотрел на черепичные крыши, неясно проступающие во тьме, словно зловещие шахматные доски на фоне грозового неба, покрытого клоками мрачных облаков, сквозь которые осторожно крадется чертовски старая луна, а ветер жутковато завывает, свистит, пахнет морем и летними садами, навевая невыносимые воспоминания о том мае, той майской ночи, старой-старой любви старого человека, роняющего сейчас слезы у окна; да, согбенный старик горько плачет во тьме у окна, слезы стекают по его щекам, ветер шевелит его посеребренные сединой волосы, а одну руку он прижимает ко рту… А с улицы доносится постукивание по булыжнику тяжелых сапог стражника, позвякивание его фонаря, притороченного к поясу, и мощное эхо его раскатистого голоса разносит в ночи: «Guardia sereno-o-o! A las doce han dado-o-o!»

Загрузка...