Константин КОЛЕСОВ


В конце войны




Утром они постреляли немного, сшибли очередной эсэсовский заслон при въезде в какой-то немецкий городишко, потом долго ехали по ровной чистой дороге на запад. Даже эсэсовцы, которые в основном и воевали в те дни в Померании, судя по всему, наконец-то усвоили, что есть война и какова на самом деле «смерть – добрая подруга» – была у них клановая песня с таким припевом, распевали они ее в те времена, когда стреляли и жгли безоружных в России, в Белоруссии да и по всей Европе, а теперь вот… в общем, опять они драпанули на десятки километров, оставив у жиденькой баррикады немного гильз, а рядом – окровавленные тряпки. И батарея самоходного полка, то есть три обшарпанные машины с рваными от осколков крыльями, с трепыхающимися мокрыми брезентами позади и с пехотой на броне, – с ходу проскочила еще один пустой городок, несколько придорожных «дорфов» и продолжала катить дальше. Уже несколько дней в этой части Померании сыпал, не переставая, мелкий дождь и порывами хлестал солоновато-льдистый ветер с близкой Балтики. Самоходчики опять промокли, застыли, лица у всех стали темно-серыми, щеки запали, все молчали, и каждый, наверное, думал, где бы хоть немного согреться, обсушиться, и когда, наконец, кончится эта проклятущая война.

На пехотинцев тоже было страшно смотреть: в грязно-липких шинелях с поднятыми воротниками, в бесформенных, размокших от дождя шапках, с почерневшими от холода и ветра лицами, они согнулись на броне у пушек, обнявшись со своими автоматами, и вроде бы подремывали, покачиваясь от хода машин. Дня три назад, когда бойцы появились у машин, их представили батальоном какой-то очень знаменитой гвардейской дивизии, но тогда их было человек сорок, теперь осталось пятнадцать. Шестнадцатый – командир, сержант, казах или татарин неопределенного возраста с раскосыми глазами сидел на передней машине, завернувшись в немецкую плащ-палатку и обхватив одной рукой орудийный ствол, смотрел вперед. В его совсем уж черное лицо с едва заметными прорезями глаз бил ветер с дождем, но он не отворачивался, не мигал.

Когда стало темнеть, машины остановились на холме возле трех опустевших домиков. Пехота сразу же ринулась в крайний, и там моментально замелькали огоньки, а из трубы повалил густой дым. Самоходчики в эти минуты установили три машины пушками на все четыре стороны, так, на всякий случай, хоть какая-то круговая оборона. Но вдруг все разом – и самоходчики, и пехотинцы, рыскавшие по дворам в поисках топлива, – метрах в пятистах на дороге, в низине увидели что-то странное, темно-серое, длинное, ползущее в вечерней мгле прямо к ним. Лейтенанты, командиры машин, вскинули бинокли, пехотный сержант один миг смотрел на дорогу, другой на лейтенантов, а в третий миг выдернул из кобуры большой видавший виды «парабелл» и побежал в дом, визгливо заорав: «Выходи всем! Атак! Немецкий атак!»

Нехотя выползли пехотинцы из дома, на ходу напяливали мокрые шинели, волочили автоматы чуть ли не по земле, кто-то матерился вполголоса. Вскоре все затаились в кюветах по обе стороны дороги, где луж поменьше, и у гусениц двух машин, смотревших пушками на запад. И каждый выставил свой автомат в сторону непонятной серой массы.

Наступила тишина. Только дождь шелестел да совсем некстати гулко бухала под порывами ветра какая-то оторвавшаяся железяка на крыше соседнего сарая. И нарастал непонятный, будто шорох, какой-то звук. Оттуда, с низины. Лейтенанты неотрывно смотрели в свои бинокли и часто протирали наружные стекла. И ничего не говорили.

– Цивильные это! Беженцы! – вдруг громко и облегченно сказал один из лейтенантов и опустил бинокль.

Другой тихо добавил: – Назад возвращаются. – Запихнул бинокль в футляр и пошел к своей машине.

Пехотинцы поднялись с земли и почти все, не оглядываясь, ушли в дом. На дороге остались два лейтенанта, сержант и двое солдат-юнцов с круглыми, ничего не выражающими глазами.

Беженцы приближались. Они шли плотной толпой по всей ширине дороги, согнувшись под тяжестью рюкзаков, и с трудом волочили за собой деревянные тележки, набитые узлами и чемоданами. В некоторых на узлах сидели малые дети. Блеснул в полутьме велосипед, потом другой. С них свисали огромные узлы, мелькнула белым пятнышком низкая детская коляска. Шли старые, молодые немки, тощие старики, между ними, держась за руки, за одежду – дети постарше. И все они вместе с рюкзаками и узлами были одного, неопределенного темно-серого цвета. Одежда, вещи набухли водой, а головы плотно идущих людей в обвисших шляпах, в платках, в картузах сверху были похожи на мокрую булыжную мостовую. И слышался необычный монотонный звук – сотни подошв хлюпали по мокрой дороге и периодически взвизгивало колесо то ли тележки, то ли детской коляски.

Но вот беженцы остановились. Передние увидели блестящие от воды гусеницы, а над ними два орудийных ствола. Черные зрачки пушек глядели прямо на них. А на дороге стояли русские с окаменевшими, почти черными лицами, с автоматами на груди и в такой же темно-серой мокрой одежде. Среди них раскосый азиат в мокрой бесформенной шапке и в немецкой плащ-палатке. В опущенной руке он держал огромный пистолет.

Ну вот, опять русские. Те самые русские, про которых им долгие годы долбили, что они недочеловеки, дикари, а то и просто звери. И что только уничтожив их под корень, великий рейх сможет существовать тысячу лет. В последние дни и недели долбили и другое: если русские придут, они расстреляют всех, кто попадется на глаза, оставшихся отправят в Сибирь на каторжные работы. В самые последние дни появился приказ Геббельса всем поголовно уходить от русских на запад. Они ушли, но там, куда они ушли, тоже оказались русские, которые проехали, не обратив на беженцев никакого внимания. И они пошли обратно. Домой.

Первым шевельнулся и подал голос пехотный сержант. Не спеша, демонстративно он спрятал «парабелл» в большую черную кобуру на животе, прикрыл ее плащ-палаткой и сказал:

– Айда портянка сушить.

Повернулся и пошел в дом. За ним потянулись юнцы-солдаты. На дороге остались лейтенанты, заряжающий и наводчик из ближней машины – оба длинные с ребячьими лицами, одетые в засаленные ватные пары, оба без шапок, лохматые. Из открытого люка машины по плечи высунулся механик. Его скуластое лицо было злым.

Беженцы зашевелились и, поворачиваясь друг к другу, тихо, кто робко, кто настойчиво, о чем-то заговорили. Потом сдвинулись с места. Впереди шли две старые, очень худые немки в каких-то плащах или балахонах, в огромных бутсах, а ноги тонкие, как спички. Сгорбленные, они несли набитые рюкзаки, одна вела за руку очень худенькую девчушку лет семи. Из-под шапочки у нее выбивались мокрые белесые локоны. Рядом шел, опираясь на палку, высокий тощий старик. За ним – остальные.

И у всех были до удивления одинаковые лица: у молодых, старых, детей – серые от холода, усталости, с глубоко запавшими глазами, с почти черными дрожащими губами. У всех в глазах страх, недоумение, растерянность и один вопрос: что сейчас будет?

Заряжающий Димка – так его звали в машине – стоял, свесив руки, в висках у него застучало, как в минуты опасности там, на передовой, во рту пересохло. Наводчик замер рядом и тоже внимательно смотрел на беженцев. Его мальчишечьи тонкие брови сдвинулись, губы были сжаты.

В последние месяцы на передовой они насмотрелись всякого. Видели и сами испытывали страх, отчаяние, гнев, видели муки раненых, своих и немецких. Наши мучались так же, но стонали меньше. Совсем недавно рядом с их машиной распластало крупным осколком грудь молоденькому солдату, он молча смотрел на всех вылезшими из орбит глазами уже из другого мира. Ему прикрыли шевелящееся, сине-красное с прожилками легкое откуда-то добытой белой тряпкой, а через минуту прикрыли и лицо. Но на передовой все это объяснимо. И те, и другие – солдаты! И война, война, будь она проклята! Но эти-то здесь причем? Эта девочка с сине-белым кукольным личиком. Эти две старушки с темными иконописными ликами, тощий старик, держащийся на ногах только с помощью палки. Он трясется от страха, от стыда и унижения, выпавших ему перед концом жизни. За что? Почему? И все другие – молодые, старые, дети? Им-то за что такие муки?

Беженцы подошли к крайней машине и все, как солдаты по команде, остановились. Старушки и девочка отделились от толпы и медленно приблизились к самоходчикам. Девочка смотрела вниз, прижимаясь к мокрому балахону, а потом совсем спряталась за него, видны были только посиневшие ее пальчики с грязными ноготками, вцепившимися в грязную ткань у колена старушки. Та окинула самоходчиков затравленным взглядом, увидела на лейтенантах погоны со звездочками, да и шапки у них были получше, и, глядя на них, заговорила. Просительно, сбивчиво, показывая рукой и глазами на домики, на беженцев, на свою девочку.

– Генуг, фрау, – прервал ее один из лейтенантов. – Коммен нах хауз. – Он махнул рукой в сторону домиков, потупился почему-то и быстро ушел через дорогу к своей машине.

В толпе беженцев загудели, зашевелились и торопливо пошли к домикам.

Последней мимо прошла молодая пара. Немец в светлом, но потемневшем от дождя плаще, одной рукой тянул за собою низкую белую коляску. Верх на ней был оторван. Другой руки у него не было, болтался пустой рукав. Его жена в чем-то темном, с большим, обвисшим на голове капюшоном, закрывшим все лицо, несла на руках малыша, завернутым от дождя в клеенчатый верх коляски. Проходя мимо, молодой немец окинул машину и самоходчиков долгим внимательным взглядом.

Под крышу, в тепло самоходчики не попали. Беженцев было человек сто, может, больше, а домиков – обычных, сельских, в три-четыре окна – только три. Когда толчея у всех дверей рассосалась, кто-то из самоходчиков потоптался у дверей, кто-то заглянул внутрь и сразу же вышел. Тесновато там было. Только пехота как заняла первый дом, так и осталась в нем вместе с беженцами.

Поздно вечером, когда батарею все же догнала полуторка с обедом-ужином (и для пехоты тоже), они поели при свете желтой переноски под своей брезентовой крышей, с которой капало, как с банного потолка. И тут неожиданно кто-то постучал снаружи в броню. Димка выглянул из-под брезента и увидел рядом с рядовым-пехотинцем сержанта.

– Слушай, самоходка, молока кухня вам привозит? – тихо спросил сержант.

– Ага. Может, дать?

– Нет, я кумыс пью. Там немецкий малчик пищит. Спать не дает. Мамкин сиська пустой. Дай туда молока.

В машине все услышали это, и лейтенант сказал:

– Снеси бачок. Ты же два припер.

Пока Димка выволакивал из-под шинелей двухлитровый алюминиевый бачок, он услышал, как механик тихо, но зло сказал:

– Молочка им. Битте нах хауз. Их солдаты наших баб с детьми на мороз выгоняли из собственных изб. А скольких перестреляли, пожгли в сараях… а мы им молочка. Э-эх, русские!..

Механик самый старший в экипаже. Ему уже двадцать два, на передовой он в третий раз. Лейтенант, наводчик и заряжающий Димка воюют только третий месяц, а механик в сорок первом был ранен «в партизанке», в сорок втором горел в «этой дурочке», как он однажды назвал легкий танк Т-60, и немцев вплотную видел не только сегодня. Особенно в сорок первом. О войне он знает побольше других.

– Ну иди! Иди к печке и выгони их из дома! – громко и тоже со злостью сказал лейтенант. – Иди, если сможешь!

– Не смогу! – рявкнул механик, уполз к моторам и заскрипел там спинкой своего креслица, раскладывая его, чтобы улечься спать.

Вслед за сержантом Димка вошел в дом. Там было тепло и духовито. В большой комнате, освещенной только ярким пламенем из открытой печки, тесно лежали и сидели беженцы. И слышался тихий плач ребенка. Многие спали или делали вид, что спят. Димка и сержант шли осторожно, переступая через ноги, через мокрые большие и малые ботинки, ботики, башмаки, которые были прислонены к печке, а вся она, опоясанная веревками, была завешена сохнущей одеждой, детскими носками с рваными пятками. Сквозь широкую арку виднелась вторая комната, там в темноте на полу впритир лежали без шинелей наши солдаты. Сержант показал рукой в темный угол, откуда слышался плач ребенка, и скрылся за аркой.

Димка разглядел в полутьме того молодого немца, который шел в толпе беженцев последним и смотрел на самоходчиков долго и пристально. Сейчас он сидел на низком ящике, плаща на нем не было, один рукав какой-то кофты был свернут и подшит. В другой руке он держал у колена стеклянный флакончик с соской, во флакончике была вода. Немец низко наклонил соломенного цвета голову, смотрел на флакончик и нервно вертел его в пальцах.

Рядом на чем-то расстеленном на полу сидела молодая, худая и очень красивая немка с плачущим ребенком на руках. Одна грудь у нее была оголена и висела маленьким кошелечком, ребенок хватал ее и тут же отворачивался, плача и морща личико.

Увидев Димку, немка отшатнулась, прикрыла узкой ладонью ротик ребенку и закрутила головой, словно высматривая, куда бы бежать. И было отчего так напугаться – при мерцающем свете печки Димка смахивал на черта: большой, черный, в поблескивающей замасленной ватной паре, шапки на нем не было, черные волосы растрепаны, лицо темно-серое, с кругами вокруг глаз, а в руке что-то необычное, серебристое. Но молодой немец, кажется, все сообразил, увидев Дмитрия с бачком в руках. Был он немногим старше, но в его глазах вдруг, как у старика, мелькнуло что-то необычное, может быть, мудрое, губы задергались, он резко встал.

– Млеко унд цуккер, – сказал Димка, протягивая бачок сначала немке, потом немцу.

Тот сорвал пальцем соску, выплеснул воду из флакончика и протянул его Димке.

– Найн, давай большую. Гросс.

Немец кинулся к стоявшей рядом коляске и стал рыться в ней одной рукой, выкидывая тряпки. Наконец, достал со дна белый эмалированный бидон и не совсем уверенно протянул его.

– Лей сам. Ду, битте, – сказал Димка, открыл бачок и поставил его у ног немца. Тот мгновенно присел и неловко, одной рукой начал переливать молоко в бидон. Рука у него сильно дрожала, край бачка брякал о бидон и немного молока пролилось на пол.

– Пауль! – жалобно сказала немка.

– Дай сюда. Держи, – сказал Дмитрий, присев рядом с немцем. Немец не понял, растерянно захлопав белыми ресницами. Дмитрий взял его за ледяную руку, заставил держать белый высокий бидон, а сам осторожно перелил туда все молоко. Остатки он перелил во флакончик, который немец держал над бидоном.

– Данке. Данке шен, – забормотал он.

– Данке шен, – зашептала немка, все еще изумленно глядя на Дмитрия. У нее были большие красивые глаза.

Ребенок сразу же взял теплую соску, громко зачмокал и явно недоуменно повел своими черными глазенками по лицу матери.

Закрывая бачок, Дмитрий увидел в тряпках, выброшенных из коляски, какой-то серый предмет, величиной с кулак, похожий на темную деревяшку.

– Вас ист дас? – спросил он, показывая пальцем на предмет. Он подумал, что это тот самый, знаменитый немецкий хлеб из опилок, о котором у них уже шли разговоры. Видать его не приходилось.

– Унзере брот, – тихо сказал немец.

В машине лейтенант спросил:

– Ну что там?

– Немка с грудником голодная, молоко у нее пропало. И фриц… сам почти пацан, без руки. Я отнесу им щи?

– Отнеси, – сказал лейтенант.

Димка взял почти полный двухлитровый котелок густых, еще теплых щей с мясом – их оставили назавтра, наевшись гречки с тушенкой, – отрезал полбуханки хлеба и пошел в дом.

Когда он снова зашагал через ноги беженцев, молодой немец, увидев котелок, вскочил. У него судорожно задвигался кадык и, по-видимому, перехватило горло, он силился что-то сказать, но не мог, а только замахал своей единственной рукой. И привстали, завозились почти все беженцы, уставились на чернолохматого русского, провожая его взглядом, поджимая ноги, давая ему пройти. Молча смотрели на котелок, на хлеб, коричневый, поджаристый. Только немка-мать не поднимала головы, она с улыбкой смотрела на своего спящего младенца и слегка покачивала его, прижав к груди. Черный шелковистый локон, блестевший от света из печки, повис у ее лица, она отдувала его уголком рта и неотрывно-серьезно смотрела на своего ребенка.

Димка, видя, как немец разнервничался, молча нагнулся, поставил рядом с немкой котелок со щами, на тряпку положил хлеб, встал, поймал немца за руку, с силой опустил ее и сказал почти в самое ухо:

– Да тихо ты! Генуг! Киндер нихт капут. Гитлер капут. Ферштейн?

Немец обмяк, опустился на свой ящик, прикрыв лицо ладонью. Немка тонкими, прозрачно-синеватыми пальчиками потрогала коричневый русский хлеб, с жалобной улыбкой взглянула на Димку и зашептала опять то же самое:

– Данке шен, данке шен…

Димка почти выбежал из комнаты, чуть не упав перед дверью, споткнувшись о чьи-то ноги. За дверью было тихо и черным-черно. Дождь кончался. Дмитрий поднял голову, на лицо сыпались лишь мелкие капли. Он посмотрел на небо и увидел в облаках синие просветы. Там светились яркие звезды, и от них на землю струилась величавая тишина. «Неужели и там бывают войны?» – вдруг подумал Димка, но тут же криво усмехнулся, обругал себя сквозь зубы и полез за брезент машины спать.

Он уцелел на этой войне.


«Брестский курьер». 1993 г. № 18 (114) от 7 мая.

Загрузка...