Хорошо помню — дед Михей в своих валенках проходил лет десять. А сколько лет в них он до меня ходил, сказать не могу. Поглядит, бывало, себе на ноги и скажет:
— Валенки опять проходились, надо подшить.
И принесёт с базара кусок войлока, вырежет из него подошву, подошьёт, и опять валенки идут, как новенькие.
Так много лет прошло, и стал я думать, что на свете всё имеет конец, всё умирает и только одни дедушкины валенки вечные.
Случилось, у деда началась сильная ломота в ногах. Никогда дед у нас не хворал, а тут стал жаловаться, позвал даже фельдшера.
— Это у тебя от холодной воды, — сказал фельдшер, — тебе надо бросить рыбу ловить.
— Я только и живу рыбой, — ответил дед, — ногу в воде мне нельзя не мочить.
— Нельзя не мочить, — посоветовал фельдшер, — надевай, когда в воду лезешь, валенки.
Этот совет вышел деду на пользу: ломота в ногах прошла. Но только после дед избаловался, в реку стал лазить только в валенках и, конечно, тёр их беспощадно о придонные камешки. Сильно подались от этого валенки, и не только в подошвах, а и выше, на месте изгиба подошвы, показались трещинки.
«Верно, это правда, — подумал я, — что всему на свете коней бывает, не могут и валенки деду служить без конца: валенкам приходит конец».
Люди стали деду указывать на валенки:
— Пора, дед, валенкам твоим дать покой, пора их отдать воронам на гнёзда.
Не тут-то было! Дед Михей, чтобы снег в трещинки не забивался, окунул их в воду — и на мороз. Конечно, на морозе вода в трещинках валенка замёрзла и лед заделал трещинки. А дед после того валенки ещё раз окунул в воду, и весь валенок от этого покрылся льдом. Вот какие валенки после этого стали тёплые и прочные: мне самому в дедушкиных валенках приходилось незамерзающее болото зимой переходить, и хоть бы что…
И я опять вернулся к той мысли, что, пожалуй, дедушкиным валенкам никогда и не будет конца.
Но случилось, однажды дед наш захворал. Когда пришлось ему по нужде выйти, надел в сенях валенки, а когда вернулся, забыл их снять в сенях и оставить на холоду. Так в обледенелых валенках и залез на горячую печку.
Не то, конечно, беда, что вода от растаявших валенок с печки натекла в ведро с молоком, — это что! А вот беда, что валенки бессмертные в этот раз кончились. Да иначе и быть не могло. Если налить в бутылку воды и поставить на мороз, вода обратится в лёд, льду будет тесно, и бутылку он разорвёт. Так и этот лёд в трещинках валенка, конечно, шерсть везде разрыхлил и порвал, и когда всё растаяло, всё стало трухой…
Наш упрямый дед, как только поправился, попробовал валенки ещё раз заморозить и походил даже немного, но вскоре весна пришла, валенки в сенцах растаяли и вдруг расползлись.
— Верно, правда, — сказал дед в сердцах, — пришла пора отдыхать в вороньих гнёздах.
И в сердцах швырнул валенок с высокого берега в репейники, где я в то время ловил щеглов и разных птичек.
— Почему же валенки только воронам? — сказал я. — Всякая птичка весною тащит в гнездо шерстинку, пушинку, соломинку.
Я спросил об этом деда как раз в то время, как он замахнулся было вторым валенком.
— Всяким птичкам, — согласился дед, — нужна шерсть на гнездо — и зверькам всяким, мышкам, белочкам, всем это нужно, для всех полезная вещь.
И тут вспомнил дед про нашего охотника, что давно ему охотник напоминал о валенках: пора, мол, их отдать ему на пыжи. И второй валенок не стал швырять и велел мне отнести его охотнику.
Тут вскоре началась птичья пора. Вниз к реке на репейники полетели всякие весенние птички и, поклёвывая головки репейников, обратили своё внимание на валенок. Каждая птичка его заметила, и, когда пришла пора вить гнёзда, с утра до ночи стали разбирать на клочки дедушкин валенок. За одну какую-то неделю весь валенок по клочку растащили птички на гнёзда, устроились, сели на яйца и высиживали, а самцы пели. На тепле валенка вывелись и выросли птички, когда стало холодно, тучами улетели в тёплые края. Весною они опять вернутся, и многие в дуплах своих, в старых гнёздах найдут опять остатки дедушкина валенка. Те же гнёздышки, что на земле были сделаны и на кустах, тоже не пропадут: с кустов все лягут на землю, а на земле их мышки найдут и растащат остатки валенка на свои подземные гнёзда.
Много в моей жизни походил я по лесам и, когда приходилось найти птичье гнёздышко с подстилом из войлока, думал, как маленький:
«Всё на свете имеет конец, всё умирает, и только одни дедушкины валенки вечные».
Наша охотничья собака, лайка, приехала к нам с берегов Бии, и в честь этой сибирской реки так и назвали мы её Бией. Но скоро эта Бия почему-то у нас превратилась в Вьюшку, Вьюшку все стали звать Вьюшкой. Мы с ней мало охотились, но она прекрасно служила у нас сторожем при машине. Уйдёшь на охоту — и будь уверен: Вьюшка не пустит в машину врага.
Раз было, пришли мы с охоты, стали разводить машину, а Вьюшку пустили погулять. Весёлая собачка эта Вьюшка, всем нравится: ушки как рожки, хвостик колечком, зубки беленькие, как чеснок. Достались ей от обеда две косточки. Получая подарок, Вьюшка развернула колем ко своего хвоста и опустила его вниз поленом. Это у неё означало тревогу и начало бдительности, необходимой для защиты, — известно, что в природе на кости есть много охотников. С опущенным хвостом Вьюшка вышла на траву-мураву и занялась одной косточкой, другую же положила рядом с собой.
Тогда, откуда ни возьмись, сороки скок, скок — и к самому носу собаки. Когда же Вьюшка повернула голову к одной, — хвать! — другая сорока с другой стороны хвать! — и унесла косточку.
Дело было поздней осенью, и сороки вывода этого лета были совсем взрослые. Держались они тут всем выводком. в семь штук, и от своих родителей постигли все тайны воровства. Очень быстро они оклевали украденную косточку и недолго думая собрались отнять у собаки вторую. Говорят, что в семье не без урода, то же оказалось и в сорочьей семье. Из семи сорок одна вышла не то чтобы совсем глупенькая, а как-то с заскоком и с пыльцой в голове. Вот сейчас то же было: все шесть сорок повели правильное наступление, большим полукругом, поглядывая друг на друга, и только одна Выскочка поскакала дуром.
«Тра-та-та-та-та!»> — застрекотали все сороки.
Это у них значило:
«Скачи назад, скачи, как надо, как всему сорочьему обществу надо».
«Тра-ля-ля-ля-ля!» — ответила Выскочка.
Это у неё значило:
«Скачите, как надо, а я — как мне самой хочется».
Так за свой страх и риск Выскочка подскакала к самой Вьюшке в том расчёте, что Вьюшка, глупая, бросится на неё, выбросит кость, она же изловчится и кость унесёт.
Вьюшка, однако, замысел Выскочки хорошо поняла и не только не бросилась на неё, но, заметив Выскочку косым глазом, освободила кость и поглядела в противоположную сторону, где правильным полукругом, как бы нехотя — скок и подумают — наступали шесть умных сорок.
Вот это мгновение, когда Вьюшка отвернула голову, Выскочка улучила для своего нападения. Она схватила кость и даже успела повернуться в другую сторону, успела ударить по земле крыльями, поднять пыль из-под травы-муравы. И только бы ещё одно мгновение, чтобы подняться на воздух, только бы одно мгновеньишко! Вот только-только бы подняться сороке, как Вьюшка схватила её за хвост, и кость выпала…
Выскочка вырвалась, но весь радужный длинный сорочий хвост остался у Вьюшки в зубах и торчал из пасти её длинным острым кинжалом.
Видел ли кто-нибудь сороку без хвоста? Трудно даже вообразить, во что превращается эта блестящая пёстрая и проворная воровка яиц. если ей оборвать хвост. Бывает, деревенские озорные мальчишки поймают слепня, воткнут ему в зад длинную соломинку и пустят эту крупную, сильную муху лететь с таким длинным хвостом, — гадость ужасная! Ну, так вот, это муха с хвостом, а тут — сорока без хвоста: кто удивился мухе с хвостом, ещё больше удивится сороке без хвоста. Ничего сорочьего не остаётся тогда в этой птице, и ни за что в ней не узнаешь не только сороку, а и какую-нибудь птицу: это просто шарик пёстрый с головкой.
Бесхвостая Выскочка села на ближайшее дерево, все другие шесть сорок прилетели к ней. И было видно по всему сорочьему стрекотанию, по всей суете, что нет в сорочьем быту большего сраму, как лишиться сороке хвоста.
Многие думают, будто пойти только в лес, где много медведей, и так они вот и набросятся и съедят тебя, и останутся от козлика ножки да рожки. Такая это неправда!
Медведи, как и всякий зверь, ходят по лесу с великой осторожностью и, зачуяв человека, так удирают от него, что не только всего зверя, а не увидишь даже и мелькнувшего хвостика.
Однажды на Севере мне указали место, где много медведей. Это место было в верховьях реки Коды, впадающей в Пинегу. Убивать медведя мне вовсе не хотелось, и охотиться за ним было не время: охотятся зимой, я же пришёл на Коду ранней весной, когда медведи уже вышли из берлог.
Мне очень хотелось застать медведя за едой, где-нибудь на полянке, или на рыбной ловле на берегу реки, или на отдыхе. Имея на всякий случаи оружие, я старался ходить но лесу так же осторожно, как звери, затаивался возле теплых следов; не раз мне казалось, будто мне даже и пахло медведем… Но самого медведя, сколько я ни ходил, встретить мне в тот раз так и не удалось.
Случилось наконец, терпение моё кончилось, и время пришло мне уезжать. Я направился к тому месту, где была у меня спрятана лодка и продовольствие. Вдруг вижу: большая еловая лапка передо мной дрогнула и закачалась сама.
«Зверушка какая-нибудь» — подумал я.
Забрав свои мешки, сел я в лодку и поплыл.
А как раз против места, где я сел в лодку, на том берегу, очень крутом и высоком, в маленькой избушке жил один промысловый охотник. Через какой-нибудь час или два этот охотник поехал на своей лодке вниз по Коде, нагнал меня и застал в той избушке на полпути, где все останавливаются.
Он-то вот и рассказал мне, что со своего берега видел медведя, как он вымахнул из тайги как раз против того места, откуда я вышел к своей лодке. Тут-то вот я и вспомнил, как при полном безветрии закачались впереди меня еловые лапки.
Досадно мне стало на себя, что я подшумел медведя. Но охотник мне ещё рассказал, что медведь не только ускользнул от моего глаза, но ещё и надо мной посмеялся… Он, оказывается, очень недалеко от меня отбежал, спрятался за выворотень и оттуда, стоя на задних лапах, наблюдал меня: и как я вышел из леса, и как садился в лодку и поплыл. А после, когда я для него закрылся, влез на дерево и долго следил за мной, как я спускаюсь по Коде.
— Так долго, — сказал охотник, — что мне надоело смотреть и я ушёл чай пить в избушку.
Досадно мне было, что медведь надо мной посмеялся. Но ещё досадней бывает, когда болтуны разные пугают детей лесными зверями и так представляют их, что покажись будто бы только в лес без оружия — и они оставят от тебя только рожки да ножки.
Весной соседи подарили нам четыре гусиных яйца, и мы подложили их в гнездо нашей чёрной курицы, прозванной Пиковой Дамой. Прошли положенные дни для высиживания, и Пиковая Дама вывела четырёх жёлтеньких гуськов. Они пищали, посвистывали совсем по-иному, чем цыплята, но Пиковая Дима, важная, нахохленная, не хотела ничего замечать и относилась к гусятам с той же материнской заботливостью, как к цыплятам.
Прошла весна, настало лето, везде показались одуванчики. Молодые гуськи, если шеи вытянут, становятся чуть ли не выше матери, но всё ещё ходят за ней. Бывает, однако, мать раскапывает лапками землю и зовёт гуськов, а они занимаются одуванчиками, тукают их носами и пускают пушинки но ветру. Тогда Пиковая Дама начинает поглядывать в их сторону, как нам кажется, с некоторой долей подозрения. Бывает, часами, распушённая, с квохтаньем копает она, а им хоть бы что: только посвистывают и поклёвывают зелёную травку. Бывает, собака захочет пройти куда-нибудь мимо неё — куда тут! Кинется на собаку и прогонит. А после и поглядит на гуськов, бывает, задумчиво поглядит…
Мы стали следить за курицей и ждать такого события, после которого наконец она догадается, что дети её вовсе даже на кур не похожи и не стоит из за них, рискуя жизнью, бросаться на собак.
И пот однажды у нас на дворе событие это случилось. Пришёл насыщенный ароматом цветов солнечный июньский день. Вдруг солнце померкло, и петух закричал.
«Квох, квох!» — ответила петуху курица, зазывая своих гусят под навес.
— Батюшки, туча-то какая находит! — закричали хозяйки и бросились спасать развешанное бельё.
Грянул гром, сверкнула молния.
«Квох, квох!» — настаивала курица Пиковая Дама.
И молодые гуси, подняв высоко шеи свои, как четыре столба, пошли за курицей под навес. Удивительно нам было смотреть, как по приказанию курицы четыре порядочных, высоких, как сама курица, гусёнка сложились в маленькие штучки, подлезли под наседку и она, распушив перья, распластав крылья над ними, укрыла их и угрела своим материнским теплом.
Но гроза была недолгая.
Туча пролилась, ушла, и солнце снова засияло над нашим маленьким садом.
Когда с крыш перестало литься и запели разные птички, это услыхали гусята под курицей, и им, молодым, конечно, захотелось на волю.
«На волю, на волю!» — засвистали они.
«Квох, квох!» — ответила курица.
И это значило:
«Посидите немного, ещё очень свежо».
«Вот ещё! — свистели гусята. — На волю, на волю!»
И вдруг поднялись на ногах и подняли шеи, и курица поднялась, как на четырёх столбах, и закачалась в воздухе высоко от земли.
Вот с этого разу всё и кончилось у Пиковой Дамы с гусями: она стала ходить отдельно, гуси отдельно; видно, тут только она всё поняла, и во второй раз ей уже не захотелось попасть на столбы.
В Сибири, в местности, где водится очень много волков, я спросил одного охотника, имеющего большую награду за партизанскую войну:
— Бывают ли у вас случаи, чтобы волки нападали на человека?
— Бывают, — ответил он. — Да что из этого? У человека оружие, человек — сила, а что волк! Собака, и больше ничего.
— Однако если эта собака да на безоружного человека…
— И то ничего, — засмеялся партизан. — У человека самое сильное оружие — ум, находчивость и в особенности такая оборотливость, чтобы из всякой вещи сделать себе оружие. Раз было, один охотник простой ящик превратил в оружие.
Партизан рассказал случай из очень опасной охоты на волков с поросёнком. Лунной ночью сели в сани четыре охотника и захватили с собой ящик с поросёнком. Ящик был большой, сшитый из полутёса. В этот ящик без крышки посадили поросёнка и поехали в степь, где волков великое множество. А было это зимой, когда волки голодные. Вот охотники выехали в поле и начали поросёнка тянуть кто за ухо, кто за ногу, кто за хвост. Поросёнок от этого стал визжать: больше тянут — больше визжит, и всё звонче и звонче, и на всю степь. Со всех сторон на этот поросячий визг стали собираться волчьи стаи и настигать охотничьи сани. Когда волки приблизились, вдруг лошадь их почуяла — и как хватит! Так и полетел из саней ящик с поросёнком и, самое скверное, вывалился один охотник без ружья и даже без шапки.
Часть волков умчалась за взбешённой лошадью, другая же часть набросилась на поросёнка, и в один миг от него ничего не осталось. Когда же эти волки, закусив поросёнком, захотели приступить к безоружному человеку, вдруг глядят, а человек этот исчез и на дороге только ящик один лежит вверх дном. Вот пришли волки к ящику и видят: ящик-то не простой — ящик движется с дороги к обочине и с обочины в глубокий снег. Пошли волки осторожно за ящиком, и как только этот ящик попал на глубокий снег, на глазах волков он стал нижеть и нижеть.
Волки оробели, но, постояв, оправились и со всех сторон ящик окружили. Стоят волки и думают, а ящик всё ниже да ниже. Ближе волки подходят, а ящик не дремлет: ниже да ниже. Думают волки: «Что за диво? Так будем дожидаться — ящик и вовсе под снег уйдёт».
Старший волк осмелился, подошёл к ящику, приставил нос свой к щёлке…
И только он свой волчий нос приставил к этой щёлке, как дунет на него из щёлки! Сразу все волки бросились в сторону, какой куда попал, и тут же вскоре охотники вернулись на помощь, и человек живой и здоровый вышел из ящика.
— Вот и всё, — сказал партизан. — А вы говорите, что безоружному нельзя против волков выходить. На то и ум у человека, чтобы он из всего мог себе делать защиту.
— Позволь, — сказал я, — ты мне сейчас сказал, что человек из-под ящика чем-то дунул.
— Чем дунул? — засмеялся партизан. — А словом своим человеческим дунул, и они разбежались.
— Какое же это слово такое он знал против волков?
— Обыкновенное слово, — сказал партизан. — Какие слова говорят в таких случаях… «Дураки вы, волки», — сказал, — и больше ничего.
Поехали зимой колхозники в луга за сеном, шевельнули вилами стог, а в нём барсук зимовал.
На другой день ребята решили идти бить барсуков. Пустили в нору собаку. Барсучиха выбежала. Увидели ребята, что барсучиха тихо бегает, что можно догнать, не стали стрелять и бросились все за ней. Догнали. Что делать? Ружья побросали у нор, палок в руках нет, голыми руками взять боязно. А между тем барсучиха нашла себе новый ход под землю и скрылась.
Собака вытащила гнездо и барсучонка: порядочный, с хорошего щенка.
Маленького слепого лисёнка вынули из норы, дали воспитывать молочной кошке, и она любила его, и он ласкался к ней, как к родной матери.
В лукошке окотилась кошка, котят забросили, другая вскоре окотилась в том же лукошке — оставили одного. Тогда обе кошки одного котёнка стали кормить: родная уйдёт — лезет в лукошко чужая. И не только волк, даже тигр будет с величайшей нежностью заглядывать в глаза, если человек выходит его и с малых лет станет ему вместо матери.
Несправедливо бранятся зверем, хуже нет, когда скажут: «Вот настоящий зверь». А между тем у зверей этих хранится бездонный запас любви и нежности.
Лада заболела. Чашка с молоком стояла возле её носа, она отвёртывалась. Позвали меня.
— Лада, — сказал я, — надо поесть.
Она подняла голову и забила прутом. Я погладил её. От ласки жизнь заиграла в её глазах.
— Кушай, Лада, — повторил я и подвинул блюдце поближе.
Она протянула нос к молоку и залакала.
Значит, через мою ласку ей силы прибавилось. Может быть, именно эти несколько глотков молока спасли ее жизнь.
Бекас — это болотная птичка, серая, величиной в два воробья. Нос длинный, в полкарандаша. Этим носом бекас в грязи достаёт себе червячков.
Мясо у бекаса до того вкусное, что у охотников бекас — любимая птица.
Жил у нас под городом бекас. Охотники ходили к его гнезду учить молодых собак. Почует собака бекаса далеко и вся вытянется и стоит и смотрит туда, где бекас сидит. Охотник, конечно, не видит бекаса, но по собаке знает, где он. Скажет: «Вперёд!» — и собака тихонечко подводит охотника к птице. Ещё скажет охотник: «Вперёд!» — собака сгонит бекаса, и охотник стреляет в летящего.
На лету бекас виляет в разные стороны — очень трудно попасть. Вот ещё и потому, что трудно попасть, любят охотники бекасиную охоту.
Нашего бекаса под городом мы всё берегли и гнёздышко его охраняли: на его гнезде мы учили собак. Однажды подвела меня собака к его гнезду. Бекас улетел за пищей, а в гнезде лежали яички, четыре штуки, и рядом с яичками лежал футлярчик от пенсне.
По этому футлярчику я догадался: это, наверно, мой знакомый учил здесь собаку и тоже, как я, заглянул бекасу в гнездо.
Встретив его сегодня на улице, я передал ему футлярчик.
Однажды я проходил по лесу целый день и под вечер вернулся домой с богатой добычей. Снял я с плеч тяжёлую сумку и стал своё добро выкладывать на стол.
— Это что за птица? — спросила Зиночка.
— Терентий, — ответил я.
И рассказал ей про тетерева: как он живёт в лесу, как бормочет весной, как берёзовые почки клюёт, ягодки осенью в болотах собирает, зимой греется от ветра под снегом. Рассказал ей тоже про рябчика, показал ей, что серенький, с хохолком, и посвистел в дудочку по-рябчиному и ей дал посвистеть. Ещё я высыпал на стол много белых грибов, и красных, и чёрных. Ещё у меня была в кармане кровавая ягода костяника, и голубая черника, и красная брусника. Ещё я принёс с собой ароматный комочек сосновой смолы, дал понюхать девочке и сказал, что этой смолкой деревья лечатся.
— Кто же их там лечит? — спросила Зиночка.
— Сами лечатся, — ответил я. — Придёт, бывает, охотник, захочется ему отдохнуть, он и воткнёт топор в дерево и на топор сумку повесит, а сам ляжет под деревом. Поспит, отдохнёт. Вынет из дерева топор, сумку наденет, уйдёт. А из ранки от топора из дерева побежит эта ароматная смолка и ранку эту затянет.
Тоже нарочно для Зиночки принёс я разных чудесных трав по листику, по корешку, по цветочку: кукушкины слёзки, валерьянка, петров крест, заячья капуста. И как раз под заячьей капустой лежал у меня кусок чёрного хлеба: со мной это постоянно бывает, что когда не возьму хлеба в лес — голодно, а возьму — забуду съесть и назад принесу. А Зиночка, когда увидала у меня под заячьей капустой чёрный хлеб, так и обомлела:
— Откуда же это в лесу взялся хлеб?
— Что же тут удивительного? Ведь есть же там капуста.
— Заячья…
— А хлеб лисичкин. Отведай.
Осторожно попробовала и начала есть.
— Хороший лисичкин хлеб.
И съела весь мой чёрный хлеб дочиста. Так и пошло у нас: Зиночка, копуля такая, часто и белый-то хлеб не берёт, а как я из лесу лисичкин хлеб принесу, съест всегда его весь и похвалит:
— Лисичкин хлеб куда лучше нашего!
Зиночка моя совсем приуныла: никак не одолеет арифметику. Чтоб развлечь её, я взял бедняжку с собой в лес. Мы вышли с ней на полянку, где я охотился в прошлом году. Чтоб заметить это место на вырубке, я сломил тогда молодую берёзку, она повисла, помню, почти только на одном узеньком ремешке коры.
Я узнал это место, и вот удивление: берёзка висела зелёная на одном ремешке; ремешок коры подавал сок висящим сучьям.
— Ну, Зиночка, — сказал я, — не унывай. Коли берёзка на одном ремешке живёт и зеленеет, то уж у тебя-то хватит духу на арифметику.
В одном болоте, на кочке под ивой, вывелись дикие кряковые утята. Вскоре после этого мать повела их к озеру по коровьей тропе. Я заметил их издали, спрятался за дерево, и утята подошли к самым моим ногам. Трёх из них я взял себе на воспитание, остальные шестнадцать пошли дальше по коровьей тропе.
Продержал я у себя этих чёрных утят, и стали они вскоре все серыми. После из серых вышел один красавец, разноцветный селезень, и две уточки: Дуся и Муся. Мы им крылья подрезали — чтобы не улетели, и жили они у нас на дворе вместе с домашними птицами: куры были у нас и гуси.
С наступлением новой весны устроили мы своим дикарям из всякого хлама в подвале кочки, как на болоте, а на них — гнёзда.
Дуся положила себе в гнездо шестнадцать яиц и стала высиживать утят.
Муся положила восемнадцать, но сидеть на них не захотела. Как мы ни бились, пустая голова не захотела быть матерью.
И мы посадили на утиные яйца нашу важную чёрную курицу — Пиковую Даму.
Пришло время, вывелись наши утята. Мы их некоторое время подержали на кухне, в тепле, крошили им яйца, ухаживали. Через несколько дней наступила очень хорошая, тёплая погода. Дуся повела своих чёрненьких к пруду, а Пиковая Дама — своих в огород, за червями.
«Свись-свись!» — утята в пруду.
«Кряк-кряк!» — отвечает им утка.
«Свись-свись!» — утята в огороде.
«Квох-квох!» — отвечает им курица.
Утята, конечно, не могут понять, что значит «квох-квох», а что слышится с пруда, это им хорошо известно.
«Свись-свись!» — это значит: «Свои к своим!»
А «кряк-кряк» значит: «Вы, утки, вы, кряквы, скорей плывите!»
И они, конечно, глядят туда, к пруду.
«Свои к своим!»
И бегут.
«Плывите, плывите!»
И плывут.
«Квох-квох!» — упирается важная птица курица на берегу.
Они всё плывут и плывут. Сосвистались, сплылись, радостно приняла их в свою семью Дуся; по Мусе они были ей родные племянники.
Весь день большая сборная утиная семья плавала на прудике, и весь день Пиковая Дама, распушённая, сердитая, квохтала, ворчала, копала ногой червей на берегу, старалась привлечь червями утят и квохтала им о том, что уж очень-то много червей, таких хороших червей!
«Дрянь- дрянь!» — отвечала ей кряква.
А вечером она всех своих утят провела одной длинной верёвочкой по сухой тропинке. Под самым носом важной птицы прошли они, чёрненькие, с большими утиными носами, ни один даже на такую мать и не поглядел.
Мы всех их собрали в одну высокую корзинку и оставили ночевать в тёплой кухне возле плиты.
Утром, когда мы ещё спали, Дуся вылезла из корзины, ходила вокруг по полу, кричала, вызывала к себе утят. В тридцать голосов ей на крик отвечали свистуны. На утиный крик стены нашего дома, сделанного из звонкого соснового леса, отзывались по-своему. И всё-таки в этой кутерьме мы расслышали отдельно голос одного утёнка.
— Слышите? — спросил я своих ребят.
Они прислушались.
— Слышим! — закричали.
И пошли в кухню.
Там, оказалось, Дуся была не одна на полу. С ней рядом бегал один утёнок, очень беспокоился и непрерывно свистел. Этот утёнок, как и все другие, был ростом с небольшой огурец. Как же мог такой-то воин перелезть стену корзинки высотой не менее как сантиметров в тридцать?
Стали мы об этом догадываться, и тут явился новый вопрос: сам утёнок придумал себе какой-нибудь способ выбраться из корзины вслед за матерью или же она случайно задела его каким-нибудь своим крылом и выбросила?
Я перевязал ножку этого утёнка ленточкой и пустил в общее стадо.
Переспали мы ночь, и утром, как только раздался в доме утиный утренний крик, — мы в кухню.
На полу вместе с Дусей бегал утёнок с перевязанной лапкой.
Все утята, заключённые в корзине, свистели, рвались на волю и не могли ничего сделать. Этот выбрался.
Я сказал:
— Он что-то придумал.
— Он изобретатель! — крикнул Лёва.
Тогда я задумал посмотреть, каким же способом этот «изобретатель» решает труднейшую задачу: на своих утиных перепончатых лапках подняться по отвесной стене. Я встал на следующее утро до свету, когда и ребята мои и утята спали непробудным сном. В кухне я сел возле выключателя, чтобы сразу, когда надо будет, дать свет и рассмотреть события в глубине корзины.
И вот побелело окно. Стало светать.
— Кряк-кряк! — проговорила Дуся.
«Свись-свись!» — ответил единственный утёнок.
И всё замерло. Спали ребята, спали утята.
Раздался гудок на фабрике. Свету прибавилось.
— Кряк-кряк! — повторила Дуся.
Никто не ответил. Я понял: «изобретателю» сейчас некогда, сейчас, наверно, он решает свою труднейшую задачу.
И я включил свет.
Ну, гак вот я и знал! Утка ещё не встала, и голова её ещё была вровень с краем корзины. Все утята спали в тепле под матерью, только один, с перевязанной лапкой, вылез и по перьям матери, как по кирпичикам, взбирался вверх, к- ней на спину.
Когда Дуся встала, она подняла его высоко, на уровень с краем корзины. По её спине утёнок, как мышь, пробежал до края — и кувырк вниз! Вслед за ним мать тоже вывалилась на пол, и началась обычная утренняя кутерьма: крик, свист на весь дом.
Дня через два после этого утром на полу появилось сразу три утёнка, потом пять, и пошло, и пошло: чуть только крикнет утром Дуся, все утята к ней на спину и потом валятся вниз.
А первого утёнка, проложившего путь для других, мои дети так и прозвали Изобретателем.
Подарили мне небольшую собачку редкостной породы спаниель, величиной с два больших кота, а уши до самой земли. Когда ест — уши мокнут, когда нюхает землю — передними лапами наступает на свои уши.
«Ухан» следовало бы назвать его по-русски, но у него кличка была английская — Джимми. Не нравилась мне чужая кличка, такая незвучная: изволь орать «Джимми», когда дрессируемый щенок помчится за котом или зайцем. Мы сначала превратили Джимми в арабского Джина, а когда этот арабский Джин засел верхом на утку нашу и начал её жать, то мы все разом закричали на него не Джин, а Жим, в смысле «не жми».
И так оно и пошло бы, наверное, Жим, но случилось однажды, наш спаниель засел верхом на Хромку, нашу охотничью ручную уточку, без того уже убогую, хроменькую.
— Жим, перестать! Жим, не жми! — закричали мы ему.
Но он не слушал и продолжал давить Хромку. В это время за калиткой на улице прохожий звучно крикнул кому-то:
— Сват!
И, услыхав этого «свата», Жим почему-то бросил утку.
— Вот кличка-то! — сказал я. — И звучная и милая. Давайте попробуем Жима звать Сватом.
В это время по улице люди из деревни шли на базар. Не успел я это сказать своим, как послышался за калиткой отчётливый разговор каких-то прохожих:
— Да он мне, милый, не сват, не брат, — сказал один.
А другой ему сочувственно:
— И не сват, и не кум.
И пошло, как под музыку:
Не тесть, и не зять,
И не шурин, не свояк.
После некоторого молчания и уже издали, чуть слышно:
— Никакая не родня, а просто седьмая вода на киселе.
На другой день случилось: Жим разогнал нашего кота и сам ударился за ним через подворотню на улицу. Я выбежал в калитку и во всё горло закричал:
— Сват!
Тут соседи мои и мальчишки-голубятники удивились, кого это я зову сватом.
А кот в это время, сделав круг и не успев вскочить где-нибудь на дерево, бежал обратно, и за ним, чуть ли не на хвосте кошачьем, мчался Сват.
Тогда по лицу моему, по всему удовлетворённому виду соседи и все, кто был на улице, поняли, кто был моим сватом. И сколько тут было смеху, сколько звонкой радости! Старый и малый — все орали вслед бегущему коту и собачке: кто орал «Сват», кто — «Кум», кто — «Тесть», кто — «Зять», кто — «Шурин», кто — «Деверь», кто — «Свояк».
Кот же, конечно, нырнул в подворотню и, чувствуя у самого хвоста своего морду Свата, махнул вверх на машину. А Сват, конечно, за ним тоже на машину. Васька, прижатый к окну шофёра, вглядывается холодным, расчётливым глазом и медленно заносит назад правую лапу точно так же, как бойцы заносят назад руку с гранатой, чтобы с силой бросить вперёд.
И когда нос Свата был возле кота, граната ударила по носу и с шипом разорвалась, а я, сочувствуя коту, сказал:
— Я тебе не сват, не брат.
И столько раз надавал кот лапой Свату, что я успел принести фотоаппарат и снять их и докончить им свою присказку:
Не сват, не брат.
Не тесть, не кум,
Не зять, не свояк,
И не шурин, и никакая не родня,
Седьмая вода ни киселе.
Курица непобедима, когда она, пренебрегая опасностью, бросается защищать своего птенца. Моему Трубачу стоило только слегка нажать челюстями, чтобы уничтожить её, но громадный гонец, умеющий постоять за себя и в борьбе с волками, поджав хвост, бежит в свою конуру от обыкновенной курицы.
Мы зовём нашу чёрную наседку за необычайную её родительскую злобу при защите детей, за её клюв-пику на голове Пиковой Дамой. Каждую весну мы сажаем её на яйца диких уток (охотничьих), и она высиживает и выхаживает нам утят вместо цыплят. В нынешнем году случилось, мы недосмотрели: выведенные утята преждевременно попали на холодную росу, подмочили пупки и погибли, кроме единственного. Все наши заметили, что в нынешнем году Пиковая Дама была во сто раз злей, чем всегда.
Как это понять?
Не думаю, что курица способна обидеться на то, что получились утята вместо цыплят. И раз уж села курица на яйца, недоглядев, ей приходится сидеть, и надо высидеть, и надо потом выхаживать птенцов, надо защищать от врагов, и надо всё довести до конца. Так она и водит их и не позволяет себе их даже разглядывать с сомнением: «Да цыплята ли это?»
Нет, я думаю, этой весной Пиковая Дама была раздражена не обманом, а гибелью утят, и особенное беспокойство её за жизнь единственного утенка понятно: везде родители беспокоятся о ребёнке больше, когда он единственный…
Но бедный, бедный мой Грашка!
Это грач; с отломанным крылом он пришёл ко мне на огород и стал привыкать к этой ужасной для птицы бескрылой жизни на земле и уже стал подбегать на мой зов «Грашка», как вдруг однажды в моё отсутствие Пиковая Дама заподозрила его в покушении на своего утёнка и прогнала за пределы моего огорода, и он больше ко мне после того не пришёл.
Что грач! Добродушная, уже пожилая теперь, моя легавая Лада часами выглядывает из дверей, выбирает местечко, где ей можно было бы безопасно от курицы до ветру сходить. А Трубач, умеющий бороться с волками! Никогда он не выйдет из конуры, не проверив острым глазом своим, свободен ли путь, нет ли вблизи где-нибудь страшной чёрной курицы.
Но что тут говорить о собаках — хорош и я сам! На днях вывел из дому погулять своего шестимесячного щенка Травку и только завернул за овин, гляжу — передо мною утёнок стоит. Курицы возле не было, но я себе её вообразил и в ужасе, что она выклюнет прекраснейший глаз у Травки, бросился бежать, и как потом радовался — подумать только, я радовался! — что спасся от курицы!
Было вот тоже в прошлом году замечательное происшествие с этой сердитой курицей. В то время, когда у нас прохладными светло-сумеречными ночами стали сено косить на лугах, я вздумал немного промять своего Трубача и дать погонять ему лисичку или зайца в лесу. В густом ельнике, на перекрёстке двух зелёных дорожек, я дал волю Трубачу, и он сразу же ткнулся в куст, вытурил молодого русака и с ужасным рёвом погнал его по зелёной дорожке. В это время зайцев нельзя убивать; я был без ружья и готовился на несколько часов отдаться наслаждению любезнейшей для охотника музыкой. Но вдруг где-то около деревни собака скололась, гон прекратился, и очень скоро возвратился Трубач, очень смущённый, с опущенным хвостом, и на светлых пятнах его была кровь (мастью он жёлто-пегий в румянах).
Всякий знает, что волк не будет трогать собаку, когда можно всюду в поле подхватить овцу. А если не волк, то почему же Трубач в крови и в таком необычайном смущении?
Смешная мысль мне пришла в голову. Мне представилось, что из всех зайцев, столь робких всюду, нашёлся единственный в мире настоящий и действительно храбрый, которому стыдно стало бежать от собаки.
«Лучше умру!» — подумал мой заяц. И, завернув себе прямо в пяту, бросился на Трубача. И когда огромный пёс увидал, что заяц бежит на него, то в ужасе бросился назад и бежал не помня себя чащей и обдирал до крови спину. Так заяц и пригнал ко мне Трубача.
Возможно ли это?
Нет! С человеком так могло случиться, но у зайцев так не бывает.
По той самой зелёной дорожке, где бежал русак от Трубача, я спустился из леса на луг и тут увидел, что косцы, смеясь, оживлённо беседовали и, завидев меня, стали звать скорее к себе, как все люди зовут, когда душа переполнена и хочется облегчить её.
— Ну и дела!
— Да какие же такие дела?
— Ой-ой, ой!
И пошло, и пошло в двадцать голосов, одна и та же история, ничего не поймёшь, и только вылетает из гомона колхозного:
— Ну и дела! Ну и дела!
И вот какие это вышли дела. Молодой русак, вылетев из леса, покатил по дороге к овинам, и вслед за ним вылетел и помчался врастяжку Трубач. Случалось, на чистом месте Трубач у нас догонял и старого зайца, а молодого-то догнать ему было очень легко. Русаки любят от гончих укрываться возле деревень, в омётах соломы, в овинах. И Трубач настиг русака возле овина. Косцы видели, как на повороте к овину Трубач раскрыл уже и пасть свою, чтобы схватить зайчика…
Трубачу бы только хватить, но вдруг на него из овина вылетает большая чёрная курица — и прямо в глаза ему. И он повёртывается назад и бежит. А Пиковая Дама ему на спину — и клюёт и клюёт его своей пикой.
Ну и дела!
И вот отчего у жёлто-пегого в румянах на светлых пятнах была кровь: гонца расклевала обыкновенная курица.
Плыву на лодочке, а за мной по воде плывёт Хромка — моя подсадная охотничья уточка. Эта уточка вышла из диких уток, а теперь она служит мне, человеку, и своим утиным криком подманивает в мой охотничий шалаш диких селезней.
Куда я ни поплыву, всюду за мной плывёт Хромка. Займётся чем-нибудь в заводи, скроюсь я за поворотом от неё, крикну: «Хромка!», и она бросит всё и подлетает опять к моей лодочке. И опять куда я, туда и она.
Горе нам было с этой Хромкой! Когда вывелись утята, мы первое время держали их в кухне. Это пронюхала крыса, прогрызла дырку в углу и ворвалась. На утиный крик мы прибежали как раз в то время, когда крыса тащила утёнка за лапку в свою дырку. Утёнок застрял, крыса убежала, дырку забили, но только лапка у нашего утёнка осталась сломанная.
Много трудов положили мы, чтобы вылечить лапку: связывали, бинтовали, примачивали, присыпали — ничего не помогло: утёнок остался хромым навсегда.
Горе хромому в мире всяких зверушек и птиц: у них что-то вроде закона — больных не лечить, слабого не жалеть, а убивать. Свои же утки, куры, индюшки, гуси — все норовят тюкнуть Хромку. Особенно страшны были гуси. И что ему, кажется, великану, такая безделушка утёнок, — нет, и гусь с высоты своей норовит обрушиться на каплюшку и сплюснуть, как паровой молот.
Какой умишко может быть у маленького хромого утёнка? Но все-таки и он своей головёнкой, величиной с лесной орех, сообразил, что единственное спасение его — в человеке. И нам по-человечески было жалко его: эти беспощадные птицы всех пород хотят лишить его жизни, а чем он виноват, если крыса вывернула ему лапку?
И мы по-человечески полюбили маленькую Хромку.
Мы взяли её под защиту, и она стала ходить за нами, и только за нами. И когда выросла она большая, нам не нужно было ей, как другим уткам, подстригать крылья. Другие утки — дикари — считали дикую природу своей родиной и всегда стремились туда улететь. Хромке некуда было улетать от нас. Дом человека стал её домом. Так Хромка в люди вышла.
Вот почему теперь, когда я плыву на лодочке своей на утиную охоту, моя уточка сама плывёт за мной. Отстанет, снимается с воды и подлетает. Займётся рыбкой в заводи, заверну я за кусты, скроюсь и только крикну: «Хромка!», вижу — летит моя птица ко мне.
Удивляюсь на раков — до чего много, кажется, напутано у них лишнего: сколько ног, какие усы, какие клешни и ходит хвостом наперёд, и хвост называется шейкой. Но всего более дивило меня в детстве, что когда раков соберут в ведро, то они между собой начинают шептаться. Вот шепчутся, вот шепчутся, а о чём, не поймёшь.
И когда скажут: «Раки перешептались», это значит — они умерли и вся их рачья жизнь в шёпот ушла.
В нашей речке Вертушинке раньше, в моё время, раков было больше, чем рыбы. И вот однажды бабушка Домна Ивановна с внучкой своей Зиночкой собрались к нам на Вертушинку за раками. Бабушка с внучкой пришли к нам вечером, отдохнули немного — и на реку. Там они расставили свои рачьи сеточки. Эти рачьи сачки у нас все делают сами: загибается ивовый прутик кружком, кружок обтягивается сеткой от старого невода, на сетку кладётся кусочек мяса или чего-нибудь, а лучше всего кусочек жареной и духовитой для раков лягушки. Сеточки опускают на дно. Учуяв запах жареной лягушки, раки вылезают из береговых печур, ползут на сетки. Время от времени сачки за верёвки вытаскивают кверху, снимают раков и опять опускают.
Простая эта штука. Всю ночь бабушка с внучкой вытаскивали раков, наловили целую большую корзину и утром собрались назад, за десять вёрст к себе в деревню. Солнышко взошло, бабушка с внучкой идут, распарились, разморились. Им уме теперь не до раков, только бы добраться домой.
— Не перешептались бы раки, — сказала бабушка.
Зиночка прислушалась.
Раки в корзинке шептались за спиной бабушки.
— О чём они шепчутся? — спросила Зиночка.
— Перед смертью, внученька, друг с другом прощаются.
А раки в это время совсем не шептались. Они только тёрлись друг о друга шершавыми костяными бочками, клешнями, усиками, шейками, и от этого людям казалось, будто от них шёпот идёт. Не умирать раки собирались, а жить хотели. Каждый рак все свои ножки пускал в дело, чтобы хоть где-нибудь найти дырочку, и дырочка нашлась в корзинке, как раз чтобы самому крупному раку пролезть. Один рак вылез крупный, за ним более мелкие шутя выбрались, и пошло, и пошло: из корзинки — на бабушкину кацавейку, с кацавейки — на юбку, с юбки — на дорожку, с дорожки — в траву, а из травы — рукой подать речка.
Солнце палит и палит. Бабушка с внучкой идут и идут, а раки ползут и ползут. Вот подходит Домна Ивановна с Зиночкой к деревне. Вдруг бабушка остановилась, слушает, что в корзинке у раков делается, и ничего не слышит. А что корзинка-то лёгкая стала, ей и невдомёк: не спавши ночь, до того уходилась старуха, что и плеч не чует.
— Раки-то, внученька, — сказала бабушка, — должно быть, перешептались.
— Померли? — спросила девочка.
— Уснули, — ответила бабушка, — не шепчутся больше. Пришли к избе, сняла бабушка корзинку, подняла тряпку:
— Батюшки родимые, да где же раки-то?
Зиночка заглянула — корзина пустая.
Поглядела бабушка на внучку — и только руками развела.
— Вот они, раки-то, — сказала она, — шептались! Я думала— они это друг с другом перед смертью, а они это с нами, дураками, прощались.