Под ногами монотонно скрипел снег…
Отряд, вернее то, что осталось от отряда, растянулся длинной цепочкой. Люди идут по-партизански, в затылок друг другу, стараясь по привычке ступать след в след, хотя сейчас, в том положении, в котором они находятся, это и не имеет никакого значения. Три четверти цепочки составляют носилки с ранеными. Но настоящих носилок мало, в большинстве — просто две палки или две винтовки, накрытые плащ-палатками, а то и шинелями, снятыми с тех, кто перестал в них нуждаться.
Убитых пришлось оставить на месте боя, там, откуда всё еще доносились до напряженного слуха Нестерова короткие пулеметные очереди.
«Что-то уж слишком долго», — думал Нестеров.
Изредка глухо рвались ручные гранаты. Нестеров насчитал пять таких разрывов. Значит, в распоряжении Михайлова остались две, последние.
«Пора ему отходить, давно пора!»
По расчету Нестерова, отряд оторвался от карателей, оставив позади непроходимое болото, не замерзающее даже в суровые зимы. А в этом году зима выдалась мягкой. Но зная тайных троп, перейти болото немыслимо. Можно было считать, что раненые уже вне опасности.
Нестеров подумал именно о раненых, а не вообще об отряде. Как боевая единица он временно прекратил свое существование. В живых осталось не более ста человек, из которых семьдесят ранены. Тех, кто был ранен тяжело, несли их товарищи, мужественно, не обращая внимания на собственные раны. Здоровые, человек двадцать или двадцать пять, вынуждены идти позади, чтобы преградить путь преследователям, если те всё же найдут какую-то обходную дорогу и сумеют миновать болото.
Арьергардом остался командовать комиссар отряда Александр Лозовой. Нестерову пришлось согласиться с этим, а самому идти впереди, указывая дорогу к месту расположения соседнего отряда Доценко, которую знал он один. Только там можно было связаться по радио с «Большой землей» и попытаться вызвать самолет для эвакуации тяжелораненых. Радист Нестерова погиб, разорванный вместе с рацией снарядом. Но до отряда Доценко никак не меньше сорока километров.
Нестеров не мог знать, являлась ли сегодняшняя акция немцев местным эпизодом или это широко задуманная операция по уничтожению всех партизанских отрядов, базирующихся в этом районе.
Если верно последнее, то Доценко также вел сегодня бой. А его отряд вдвое слабее нестеровского.
«Тогда, — думал командир, — раненые погибли. Больше неоткуда ждать помощи».
Два других отряда — Кускова и Добронравова — находились далеко, и дойти до них с ранеными нечего было и думать.
Эта гнетущая мысль неотступно преследовала Нестерова, заглушая другую — об оставшемся на месте боя человеке, пулемет которого всё еще работал, хотя прошло уже двадцать две минуты и по всем законам боя он должен был давно смолкнуть.
Пулемет работал…
В сухом воздухе, казалось совсем близко, с почти правильными паузами раздавался его «голос». Глухо треснула еще одна граната.
Шестая!..
Нестеров старался идти быстрее. Это было очень тяжело, но он хорошо знал, что идущим за ним еще тяжелее. Скорость была единственным шансом на спасение для тех, кто сможет выдержать этот темп.
«Хорошо, если выдержит половина, — думал командир. — Но придется всё же остановиться и дать людям хотя бы небольшой отдых. Хорошо бы найти какую-нибудь полянку. Тогда Катя смогла бы переменить повязки».
Катя — санитарка отряда. Совсем еще молоденькая, недавно окончившая санитарные курсы. Но это всё же лучше, чем никого. Два врача и все санитары-мужчины погибли сегодня.
Но полянки словно попрятались…
Два года воюет Нестеров в тылу врага. Но такого разгрома, какой учинили сегодня каратели его отряду, он не помнит. Впрочем, «разгром» не то слово. Бой, в котором фашисты, по самому скромному подсчету, потеряли трех человек за одного партизана, нельзя назвать даже неудачным. Просто противник оказался слишком силен, и на его стороне была внезапность нападения — ситуация, в которой Нестеров и Лозовой чуют руку предателя. Но кто он, этот предатель? Погиб или остался жив? Перешел к врагу или идет сейчас за Нестеровым? Об этом придется еще поломать голову…
Нестеров шел не оглядываясь. Бывают на войне минуты, когда командир, если он командир, а по случайно оказавшийся на этом месте человек, вынужден проявлять жестокость. Как ни тяжело людям, они идут за ним и будут идти, пока не упадут от истощения сил. А останавливаться рано, слишком рано!..
Монотонно скрипит снег под ногами…
Партизаны тянутся за командиром длинной цепочкой, три четверти которой — люди с носилками.
Кто уже упал? Кто умер? Кто еще жив? Командир этого не знает, не хочет знать!
Его воля — единственный шанс для тех, кто, наперекор всему, останется жив.
Нестеров идет ровным шагом.
А позади уже целых четыре минуты тишина. Пулемета не слышно.
Нестеров считает секунды по биению сердца. Еще минута… еще!
Позади тишина!
Что же! Когда-нибудь это должно было кончиться. Теперь фашистов ничто не задерживает. Но решатся ли они преследовать отряд? В сумерках незнакомого леса? Вряд ли! Даже если бы не существовало болота, даже если у них есть проводник. Немцы боятся леса.
Нестеров услышал скрип снега под чьими-то быстро приближающимися шагами. Оглянувшись, он узнал своего комиссара.
Если уж Лозовой покинул свой пост, значит, он уверен в безопасности. Можно вздохнуть свободнее!
Александр Лозовой был ранен в голову и шел без шапки. Бинты не позволяли надеть ее. Но вечер был на редкость теплым, конечно для зимнего времени.
На шее комиссара висел немецкий автомат.
— Я решил снять заслон, — сказал он, поравнявшись с командиром. — И всех своих людей поставил к носилкам.
Нестеров кивнул головой.
— Я считаю, что опасности больше нет, — продолжал комиссар. — С каждой минутой темнеет.
Нестеров снова кивнул. Ему не хотелось говорить. Тишина позади отряда была слишком красноречива.
— Пока все живы! — сказал комиссар. — Я проверил на ходу. Все раненые живы!
— У Николая осталась одна неиспользованная граната, — хрипло сказал Нестеров.
Лозовой заметно вздрогнул.
— Может быть, это была предпоследняя? — нерешительно спросил он. Не хотелось верить очевидности.
— Нет, — ответил Нестеров. — После разрыва шестой гранаты я слышал еще одну очередь его пулемета.
Несколько минут они шли молча.
— Сегодняшние наши потери огромны, — сказал комиссар.
Казалось бы, что подобная фраза была излишней: командир сам знал, сколько человек потерял отряд. Но Лозовой произнес ее с определенной целью, и Нестеров понял это. Напоминание о потерях должно было уменьшить боль от сознания еще одной. Когда на твоих глазах погибли сотни товарищей и друзей, можно ли говорить об одном! Вот что должна была означать эта фраза.
Но Нестеров не. почувствовал облегчения…
Этим отрядом он командовал чуть ли не с первых дней войны. От тех, кто вместе с ним начал тяжелую борьбу с оккупантами, осталось всего семь человек. Сам Нестеров трижды выбывал из строя и трижды возвращался. Лозовой был его вторым комиссаром, первый погиб. Не менее пяти раз состав отряда обновлялся полностью. Но никогда еще удар врага не был столь сокрушителен, как сегодня. Видимо, каратели твердо решили покончить с Нестеровым и добились бы своей цели, если бы не геройский подвиг Николая Михайлова. Он, только он один спас жалкие остатки некогда грозной силы от полною уничтожения. Пройдет немного времени, и свежие силы вольются в поредевшие ряды, возвращая отряду его мощь. Недостатка в желающих стать партизанами нет. В последние месяцы Нестеров вынужден был даже отказывать в приеме новых людей: не хватало оружия.
Фашисты не смогут объявить о полном уничтожении Нестерова, отряд будет существовать!
Это самое главное!
Да, комиссар прав, сегодня погибли сотни. Они умерли в бою, и Нестеров всё время был рядом с ними. Его могли убить точно так же, как их.
Николай Михайлов погиб один!
Не было рядом с ним ни одного товарища. Никто не мог прикрыть его огнем, помочь уйти. Один!..
И если что-нибудь могло уменьшить боль Нестерова, то именно последняя, седьмая граната, о которой он только что сказал Лозовому. Николай Михайлов не успел использовать седьмую гранату!
Это могло означать одно — торжествующие фашисты получили только его труп. Как бы тяжело ни был ранен Михайлов, он сумел бы подорвать себя этой последней гранатой. А если бы ему удалось отступить, оп использовал бы ее против врага.
Фашисты не схватили его живым!
Это было утешением, слабым, но всё же утешением.
Правда, мог быть еще один вариант — Михайлов достался врагу в бессознательном состоянии. Но за время беспримерного боя одного человека с целым батальоном (каратели начали наступление на партизан полком, усиленным артиллерийским дивизионом, но, по расчетам Нестерова, их осталось не более батальона) не было слышно ни одного выстрела из орудия или миномета. А пулевые ранения, это Нестеров знал по опыту, очень редко лишают человека сознания. Тем более, что у Михайлова была стальная каска. Нестеров был вполне убежден, что Николай Михайлов убит.
Несмотря на трагические потери сегодняшнего дня, эта смерть давила на сознание Нестерова. Во сто раз легче было бы ему остаться на месте Михайлова, но он не имел на это права. Командир меньше, чем кто бы то ни было, может руководствоваться в своих действиях эмоциями или желаниями. Он должен поступать так, как требует обстановка.
А обстановка оставляла одно решение — отход.
Конец боя грозил превратиться в истребление. Спасти тех, кто был еще жив, можно было только одним путем — оторваться от карателей, дравшихся с невиданным упорством и настойчивостью. Командир немецкого полка не жалел людей и не считался с потерями, бросая редевшие роты всё в новые и новые атаки на позиции партизан. Вот если бы противник почему-либо задержался! Хотя бы на десять минут!
И тут — словно судьба сжалилась над Нестеровым — он увидел подползавшего к нему Николая Михайлова. Разгоряченный, как всегда весело возбужденный боем, оп лег рядом с командиром, не только живой, но и без единой царапины.
Окопчик Нестерова был расположен среди пней недавней вырубки, на небольшом возвышении. Кроме самого Нестерова, в нем сейчас никого не было. Трофейный пулемет Гочкиса стоял тут же.
«Всё, что требуется, — совсем спокойно сказал Михайлов. — Отводи людей, товарищ Нестеров. Я задержу гадов».
И Нестеров, не раздумывая, без колебаний принял это предложение. Его быстрое согласие во многом объяснялось тем, что Михайлов уже два раза, при сходных обстоятельствах, оставался прикрывать отход и оба раза, блестяще справившись с задачей, благополучно уходил. Нестеров как-то невольно верил в счастливую звезду своего партизана, везение которого вошло в поговорку среди людей отряда.
Правда, оба раза с Михайловым оставался напарник, а сейчас не было никого, и не было возможности приказать кому-нибудь остаться с ним. Единственное, что успел сделать Нестеров, — это собрать поблизости семь штук ручных гранат.
Вспоминая эти минуты, даже секунды, Нестеров помнил и то, что был убежден — Михайлову повезет и теперь.
Но на третий раз ему не повезло!..
— Саша! — сказал Нестеров идущему рядом с ним Лозовому. — Всё может случиться. Если я не дойду, а тебе это удастся, тотчас же, не откладывая, пошли на «Большую землю» материалы на Николая Михайлова.
— Разумеется, Федор Степанович! — ответил Лозовой. Он не спросил, о каких материалах говорит командир.
Это было ясно и без вопроса…
Верхушки деревьев еще пламенели багрянцем заходящего солнца, а внизу, под ними, сумерки сгущались плотнее. Нестерову приходилось напрягать зрение, чтобы различать наиболее удобный для носилок путь.
Лесная тишина ничем не нарушалась. Становилось очевидным, что Лозовой был прав и немцы не преследуют партизан.
— Теперь, — сказал Нестеров, — только бы застать па месте отряд Доценко.
И только он успел это сказать, совсем близко, из-за стволов деревьев, показалось двое людей. Нестеров узнал своих разведчиков, посланных вперед дозором. Время от времени они возвращались получить указания о направлении дальнейшего пути.
Но на этот раз их заставила вернуться иная причина.
— В трех километрах отсюда, — доложил разведчик, — движется нам навстречу отряд Доценко.
— Весь отряд? — удивленно и радостно спросил Лозовой.
— Весь, товарищ комиссар. Мы встретили их дозор.
— На них не было нападения?
— Было, но они смогли уклониться от боя и весь день кружили по лесу, запутывая карателей. Потом направились в нашу сторону. Они думали, что каратели напали только на их отряд.
— Стоп! — сказал Нестеров. — Будем ожидать их здесь. Возвращайтесь! — приказал он разведчикам. — И ведите Доценко прямо сюда. Порядок! — обратился он к комиссару, когда фигуры обоих партизан скрылись за деревьями. — Раненых разместить негде, но это полбеды. Как следует отдохнем и вместе направимся к нашей резервной базе.
— Большая удача! — сказал Лозовой.
Нестеров повеселел. Теперь никакие каратели им не страшны. По через минуту он снова вернулся к прежним мыслям.
— Больше всего меня мучает то, что мы сомневались в Николае и какое-то время ему не верили…
— Поступить иначе мы не имели права, Федор Степанович.
— …и что он знал об этом, — докончил Нестеров.
Николай Михаилов появился в отряде Нестерова за пять месяцев до дня своей гибели. И обстоятельства его появления не могли не возбудить и, конечно, возбудили весьма серьезные подозрения на его счет.
В тот день, ранним утром, еще до рассвета, отряд совершил массированный налет на крупный гарнизон фашистов в большом селе, превращенном в опорный пункт на скрещении двух шоссейных дорог.
Разведка донесла, что в село прибыл транспорт с оружием и боеприпасами, в которых остро нуждался непрерывно увеличивающийся отряд. Кроме того, в этом же селе находился крупный продовольственный склад, что также было на руку Нестерову.
Тщательно разработанный план был осуществлен четко и успешно. Партизаны могли поздравить себя с редкой удачей. Гарнизон, насчитывавший до двухсот солдат, был уничтожен полностью. Такое случалось не часто. Решающую роль сыграла внезапность.
Узкая полоска зари только-только появилась на востоке, когда отряд уже выступил в обратный путь. Длинная вереница немецких повозок, запряженных лошадьми из немецкой конюшни, потянулась к лесу.
Нестеров торопил людей. Шум боя и яркие всполохи ракет могли заметить в соседних селах. С минуты на минуту можно было ждать появления солдат из других гарнизонов. И хотя Нестеров не очень опасался нового боя, зная малочисленность вражеских частей в этом районе, он беспокоился за сохранность трофейного обоза. Направление, по которому ушли партизаны, легко было определить по следам повозок на мокрой земле. Авиация, несмотря на плохую погоду, могла обнаружить отряд в открытом поле. Значит, надо как можно скорее достигнуть леса, а там уж опасность стала бы минимальной.
Успеют ли они пройти эти десять километров до того, как совсем рассветет?..
Но время шло, а от арьергарда, двигавшегося в полутора километрах, не приходило тревожных известий. Ни позади, ни в воздухе не было ничего угрожающего. Становилось всё более очевидным, что, как ни было это странно, ракет никто не заметил и шума боя никто не услышал.
— Не помню такого удачного дела, — сказал Нестеров подошедшему к ному командиру отрядной разведки Остапу Кучеренко, уже немолодому мужчине с типичным лицом украинца-хлебороба.
— Пока всё идет удачно, — осторожно, точно боясь сглазить, ответил тот. Как почти все разведчики на свете, Кучеренко был немного суеверен.
Он скрутил цигарку и, только сделав несколько затяжек, сообщил то, ради чего и подошел к командиру. Нестеров с удивлением узнал, что к отряду самовольно присоединились два человека. Само по себе такое происшествие было самым обыденным, но Нестеров знал, что именно здесь, в этом селе, превращенном в опорный пункт, не осталось ни одного жителя.
— Откуда они? — спросил он.
— Еще не знаю. Ребята рассказывают, что один из них принимал участие в бою и дрался отчаянно смело.
— А другой?
— О нем никто ничего сказать не может. В бою его не видели.
— Какого они возраста?
— Тот, что был в бою, — молодой. Второй много старше.
— Хорошо, — сказал Нестеров. — На базе приведешь их ко мне. А пока не спускай глаз. Где Лозовой?
— Александр Петрович возле раненых.
— Хорошо, — повторил Нестеров. — Пошли кого-нибудь к арьергарду. Пусть подтягиваются ближе. Через час войдем в лес.
Как он сказал, так и вышло. Ровно через час последняя повозка скрылась в густой тени деревьев. Теперь уж никакая авиация не сможет обнаружить место отряда.
Двигались медленно. Густые заросли часто преграждали путь. Обходы занимали много времени. Пришлось заночевать в лесу, всего в двенадцати километрах от собственной базы. Увидев наконец своего комиссара, Нестеров рассказал ему о новичках.
— Я знаю, — ответил Лозовой. — Видел обоих. Впечатление плохое.
Эти слова насторожили Нестерова. Пять раз гестапо засылало в отряд своих агентов, но все пятеро были своевременно разоблачены. Может быть, эти двое — шестая попытка?..
Приказав командирам рот обеспечить охрану лагеря, Нестеров послал своего ординарца разыскать и позвать к нему Кучеренко.
Тот пришел пасмурный и злой.
— Згинув гадюка! — сказал он.
— Кто?
— Та новичок же.
Выяснилось, что один из новеньких, тот, что постарше, непонятным образом исчез.
— Проворонил? — зло спросил Нестеров.
— Хоть расстреливай, глаз не спускали с обоих.
— Кто не спускал глаз?
— Да вси!
Уж одно то, что Кучеренко стал путать русские слова с украинскими, показывало, как сильно он расстроен случившимся.
— Все — значит никто, — сказал Лозовой. — Почему не назначил конвойных?
— А на який бис? Боны ж нэ пленны, в партизаны прийшлы.
Возразить на это было нечего. К новым людям, приходившим в отряд, никогда не приставляли конвоя. Раз пришел сам, то не убежит же.
Из дальнейших расспросов выяснилось, что человек вошел в этот лес вместе со всеми, а километра через два пропал куда-то. Кучеренко приказал его найти, но поиски пи к чему не привели, как сквозь землю провалился.
— Почему ты сразу не сообщил мне? — спросил Нестеров.
— Думал, найдется.
— Ты уверен, что это случилось не дальше чем в двух километрах от опушки леса?
— Это точно.
Нестеров и Лозовой облегченно вздохнули. Если человек этот и был фашистским агентом, то его краткое пребывание в отряде ничем не угрожало. До базы он не дошел, и ее местонахождение осталось ему неизвестным.
— Говорил он с кем-нибудь?
— Ни, мовчал, як той сыч.
— Наверное, просто струсил, — сказал Лозовой. — И подался к дому. Такое случается.
— Может, и так. — Нестеров повернулся к Кучеренко. — Смотри не упусти второго. Голову сниму!
— То треба зробыть зараз, — угрюмо ответил разведчик и пропал в темноте.
Ночь прошла спокойно. К рассвету отряд был уже на базе.
Нестеров не опасался, что пропавший в дороге неизвестный мог проследить отряд, тайно следуя за ним. В этом отношении на Кучеренко и его разведчиков можно было положиться. По утомленному их виду командир понял, что люди не спали всю ночь.
Он приказал привести к нему оставшегося.
Первое впечатление было в пользу новичка. Открытое, честное лицо, прямой взгляд серых глаз. Человек был, несомненно, русским.
Но командир не должен поддаваться первому впечатлению. И Нестеров сурово сказал:
— Рассказывайте!
Он знал свою «слабость» — верить людям. Но рядом сидел Лозовой, воплощение твердости, совесть отряда, как его называли. В присутствии комиссара Нестеров не опасался своей доверчивости.
Новичок, казалось, немного смутился. Легкая краска выступила на его щеках, но, как и прежде, он смотрел прямо в лицо людям, которые его допрашивали.
«Слишком открытый, слишком честный взгляд», — неожиданно подумал Нестеров и покосился на комиссара. Но лицо Лозового не выражало ничего, кроме внимания.
— Я мало что могу рассказать вам, — начал допрашиваемый. — Бежал из плена…
— При каких обстоятельствах попали в плен?
— Воевал в партизанском отряде. В бою был контужен. Потерял сознание. Очнулся в плену.
— Где и в каком отряде воевали?
Ответ был настолько неожиданным, что Нестерову показалось, что он ослышался.
— Не знаю.
— Как так «не знаю»?
— Но помню.
— Из-за контузии? — спокойно и даже сочувственно спросил Лозовой.
Нестеров понял цель вопроса и ожидал, что допрашиваемый обрадуется и воспользуется подсказанной ему правдоподобной версией.
Но тот ответил иначе:
— Вряд ли. Контузия была не тяжелой. Меня никто не лечил. Всё прошло само собой.
— Почему же вы не помните?
— Не знаю.
— Хорошо! — Лозовой взял допрос в свои руки. — Расскажите, кто вы такой, кем были в партизанском отряде, где содержались в плену, как удалось бежать?
— Меня зовут Николай Поликарпович. Фамилия Михайлов. Воевал рядовым партизаном. В плену находился в лагере, где — не знаю. Бежал с тремя товарищами, потом их потерял. Остался один, пошел на восток. Позавчера дошел до села, в котором вы останавливались перед нападением на опорный пункт. Решил присоединиться к вам и пошел с вамп.
Он говорил отрывистыми фразами, деревянным голосом, точно отвечая заученный урок. Румянец на щеках разливался, темнея всё больше.
Нестеров чувствовал, что его первоначальная симпатия к этому человеку исчезла, сменившись неприязнью. Несообразности в рассказе бросались в глаза. Не говоря уж о более чем странном факте, что Михайлов забыл, в каком отряде он воевал до плена, в его словах была и явная ложь. Отряд перед нападением на опорный пункт не останавливался ни в каком селе, а расположился в лесу. «Пойти с отрядом» было совсем не так просто. Партизаны сразу бы заметили неизвестного человека, к тому же идущего без оружия. Не мог же Михайлов бежать из лагеря военнопленных с оружием.
— Не расскажете ли вы более подробно? — невозмутимо спросил комиссар.
— Нет, не могу, — ответил Михайлов. В его голосе ясно слышалась усталость. — Я плохо помню, что со мной происходило в последнее время. Если вы мне не верите, я уйду. Поищу другой отряд.
— Вы думаете, это так просто сделать? Вы дошли с нами до нашей базы…
— О! — воскликнул Михайлов, сразу оживившись. — Вы думаете, что я шпион? Так расстреляйте меня, и дело с концом! Потеря не велика.
Нестерову не показалось — он ясно видел, как при этих словах глаза Михайлова радостно вспыхнули.
— Расстрелять вас мы можем в любую минуту, — сказал Лозовой. — Время военное, a оснований у нас достаточно. Я хочу выяснить истину.
— Тогда верьте моим словам. — Михайлов снова как-то сразу сник. Он опустил голову и сказал едва слышно: — Что я могу сделать, если действительно ничего не помню.
Нестеров и Лозовой переглянулись.
— Знаете что, — внезапно сказал комиссар, — отложим нашу беседу. Когда вы как следует отдохнете, к вам, возможно, вернется память.
— Как хотите, — безучастно ответил Михайлов.
— А сейчас скажите мне только одно. Этого вы не можете не помнить. Кто был тот человек, который вместе с вами присоединился к нашему отряду?
— Я был один.
— Тот человек, — напористо продолжал Лозовой, — который шел с вами, а потом куда-то исчез?
— Я не знаю, о ком вы говорите. Я пришел в село один. Один пошел за вами. И сюда пришел один. Кругом меня были только ваши люди. И в бою, и в походе.
— Этот человек шел рядом с вами. И, так же как вы, был безоружен.
Михайлов резко поднял голову. Его глаза сверкнули.
— Вы ошибаетесь! — сказал он. — Я добыл оружие в бою. У меня его отобрали, прежде чем привести в эту землянку. А человека, о котором вы спрашиваете, я помню. Я принял его за санитара. Потом он ушел куда-то.
— Почему именно за санитара?
— По тому самому, что у него не было оружия.
— Наши санитары, — сказал Лозовой, — такие же партизаны, как и остальные. И они все вооружены.
— Тогда я не знаю.
Лозовой вышел и вскоре вернулся с дюжим партизаном.
— Отведи-ка вот его в землянку Кулешова, — приказал он, указывая на Михайлова. — Пусть его накормят и устроят на отдых.
Нестеров удивленно посмотрел на комиссара. Кулешов был врач и жил в одной землянке со вторым врачом, рядом с санитарной частью. Свободных мест там сейчас не было.
— Я велел отвести его не к раненым, а в самую землянку Кулешова, — поняв взгляд командира, сказал Лозовой, когда Михайлов и партизан вышли.
— Ты считаешь его ненормальным?
— В данную минуту он ненормален. Но вчера утром он был вполне нормален. Об этом свидетельствуют рассказы тех, кто видел его в бою. Я расспрашивал многих. Все говорят в одни голос, что Михайлов, или как бы там его ни звали на самом деле, дрался умно и смело. Опыт партизанских боев у него, безусловно, есть.
— Ты хочешь сказать, что тут он говорил правду?
— Да.
— Но в его словах была и явная ложь.
— Или ложь, или… Ты обратил внимание на его одежду, Федор Степанович?
— Специально нет. Вроде он в солдатской гимнастерке и в гражданских брюках. Всё грязное, но ведь так и должно быть.
— Не совсем так. Ты не заметил главного. Гимнастерка грязная, это верно, но она совсем новая. Когда вчера я увидел его в первый раз, Михайлов шел с расстегнутым воротом. Я обратил внимание, что нательная рубашка у него совсем свежая.
— Значит, он не был в лагере для военнопленных.
— Безусловно, не был.
— Еще одна ложь. Решающая.
— Что же ты предлагаешь?
— Расстрелять, как вражеского агента, — решительно сказал Нестеров.
Комиссар задумчиво постукивал пальцами по краю стола.
— Как часто, — сказал он, — ты, Федор Степанович, говорил нам, что опасно недооценивать противника. Гестаповцы не дураки. Когда они засылают своего человека к партизанам, то обращают большое внимание на маскировку. И, конечно, снабжают логичной версией. Вспомни тех пятерых.
— Могло быть, что на этот раз…
— Не могло. Не похоже. Поведение Михайлова чересчур странно. Просто неправдоподобно. Поэтому… я склонен ему верить.
— Но ведь явная ложь.
— Вот в том-то и дело, что нужно выяснить — явная она или нет. Я послал Кулешову записку. Просил его затеять с Михайловым разговор и проверить его умственную полноценность. Кулешов в прошлом невропатолог. В психологии он разбирается. Расстрелять всегда можно. Но случай исключительный…
Нестеров впервые видел споет комиссара в такой нерешительности и пожалел, что поторопился со своим мнением.
— Ладно! — сказал он, вставая. — Поживем — увидим. Пройду по ротам.
— Зайди во взвод Молодкина, — посоветовал Лозовой. — Михайлов дрался вчера с ними вместе. Послушай, что они говорят о нем.
— Зайду.
Стрелковый взвод, которым командовал Молодкин, считался лучшим во всем отряде. В нем подобрались, один к одному, отчаянно смелые ребята. Потому ли, что «смелого пуля боится», или благодаря искусству командира, но, участвуя постоянно в рискованных операциях, взвод, как правило, нес самые незначительные потери. Во вчерашнем бою молодкинцы не потеряли ни одного человека и только сам Молодкин был легко ранен.
Командир взвода вышел навстречу Нестерову.
— Ты почему же, такой-сякой, не в санитарке? — шутливо приветствовал его Нестеров.
Молодкин пренебрежительно махнул рукой:
— Царапина!
— Ну, если так… Я вот зачем пришел, Вася. Ты видел в бою новенького, ну этого… Михайлова?
— А как же, конечно, видел… Ты его от нас не отнимай, Федор Степанович. После вчерашнего боя мои ребята просто влюбились в него.
После такого заявления секретаря партбюро отряда Нестерову незачем было расспрашивать о Михайлове бойцов взвода. Он понял причину нерешительности своего комиссара.
— Ладно, не отниму.
— А где он сейчас? Мне передали его автомат. Он что, арестован?
Нестеров огляделся. Возле них никого не было.
— Вот послушай…
Когда Нестеров кончил говорить, Молодкин долго молчал.
— Нет, не может быть! — сказал он. — Человек, с таким ожесточением, с таким бесстрашием бивший фашистов, не может быть их агептом.
— Лозовой так же думает.
— Неудивительно. Ребята ему рассказывали.
— Чем занимаются люди взвода? — спросил Нестеров, резко меняя тему. Он заметил, что несколько бойцов из взвода Молодкина подошли близко.
И хотя сам Молодкин не мог их видеть, он ответил моментально:
— По вашему приказанию — отдыхают, товарищ командир.
«Сообразительный парень!» — подумал Нестеров.
— Ты был, как всегда, прав, Саша, — сказал он, входя в землянку.
А вечером жизнь Михайлова снова повисла на волоске. Кулешов официально доложил Нестерову и Лозовому, что новый партизан абсолютно нормальный человек. Более того, память Михайлова нисколько не ослаблена.
— Я говорил с пим более двух часов, — сказал врач, — и убедился, что он обладает прекрасной памятью. Но когда речь заходит о недавнем прошлом, Михайлов немедленно всё «забывает». По моему мнению, он просто притворяется.
Притворяется!..
В условиях партизанской жизни это звучало как приговор. И Кулешов прекрасно знал, что должно последовать за его словами. Но оп был уверен, что не ошибается, и считал долгом поставить командование отряда в известность о своем мнении.
Лозовой и Нестеров долго молчали. Комиссар задумчиво потирал лоб. Командир, сдвинув брови, сердито смотрел на Кулешова, словно был недоволен им.
— Хорошо! — сказал наконец Лозовой. — Благодарю вас, Сергей Васильевич! Попрошу никому не повторять того, что вы сказали здесь.
— Раз нужно, конечно, буду молчать. Но я уже говорил Лаврентьеву, советовался с ним.
Лаврентьев был старшим врачом в отряде.
— Это ничего, — сказал Лозовой. — Передайте и ему мою просьбу.
Когда Кулешов ушел, Нестеров спросил:
— А ты не ошибаешься, Саша?
— Уверен, что нет. Не может вражеский агент вести себя так, как Михайлов. Ведь он буквально принуждает нас расстрелять себя. Сегодня утром ты предположил, что гестапо, засылая его к нам, нарочно придумало такую дикую программу его поведения, действуя, так сказать, рассудку вопреки. Я по отрицаю, что такой прием возможен, но не в такой степени. Гладкие версии, действительно, мало кого обманывают, и небольшие несуразности в рассказе о себе могут обмануть поверхностного «следователя». Фашистам свойственно недооценивать умственные способности противника. Но тут совсем другое. В любом партизанском отряде Михайлова расстреляли бы без малейших колебаний…
— Мы же колеблемся.
— Только потому, что знаем, как он вел себя во вчерашнем бою. Цель любого агента — войти в доверие, закрепиться там, куда его послали. С этой целью он может демонстративно бить своих, — это в стиле гестапо. Но его цель не может состоять в том, чтобы его самого убили в первом же бою. А Михайлов, об этом говорят все, с кем я ни беседовал, в полном смысле слова бросался навстречу смерти. Ведь именно он подавил пулеметный дот, мешавший продвижению взвода Молодкина, и остался жив по чистой случайности. Если бы это сделал другой партизан, я немедленно представил бы его к ордену. И ты тоже.
Помолчали.
— Утром, — сказал Нестеров, — когда он сам предложил нам расстрелять себя, я заметил, что его глаза радостно блеснули при этом.
— Я тоже заметил. И это еще больше убеждает меня подождать с решением его судьбы. В жизни этого человека есть какая-то тайна.
— Может быть, угрызения совести?
— Возможно. Все, кто видел его в бою, убеждены — Михайлов ненавидит фашистов всем своим существом. Угрызения совести? Если так, он хочет смыть свою вину собственной кровью.
— Весь вопрос, какая это вина.
— Я уверен, что он расскажет. Когда почувствует, что заслуживает снисхождения.
Нестеров поморщился.
Лозовой понял его мысль и сказал:
— Посуди сам, Федор Степанович. Можем ли мы, после геройского поведения Михайлова в бою, расстрелять его, не имея явных доказательств? Какое впечатление это произведет на людей? Ведь бойцы Молодкина молчать не будут, они всем расскажут. Конечно, никто ничего не скажет прямо, но люди будут думать, что мы с тобой поторопились и расстреляли человека ни в чем не повинного.
— Всё ото так, — сказал Нестеров. — Но в том, что у пас нет доказательств, ты, пожалуй, неправ! Грубая ложь — это доказательство!
— Где ложь?
— Ты же знаешь. Он говорит, что присоединился к отряду в селе, где мы якобы ночевали, что был в лагере военнопленных, тогда как там не был. Я уж не говорю о том, что он «забыл», где воевал до плена. И «не знает» человека, шедшего к нам вместе с ним.
— Он может и в самом деле не знать его. Забыть, где воевал, также мог, — контузия есть контузия. Вывод, что он не был в лагере, сделал я сам. Признаюсь, поспешил с этим выводом. Он мог по пути зайти куда-нибудь, где его спрятали, дали помыться и снабдили чистым бельем. Это правдоподобно, и я спрошу его об этом. Остается только одно — утверждение, что мы перед боем останавливались в каком-то селе.
— Да, пожалуй, — согласился Нестеров. — А с этим как быть?
— А очень просто. — Лозовой словно сердился на Нестерова за его упрямство. — Очень просто. Я сейчас напишу тебе докладную записку, что к нам пришел новый партизан, опишу его поведение в бою, а затем, прибавив, что он что-то путает о месте, где к нам присоединился, потребую расстрела. Утверди, и дело с концом.
— В боксе это называется нокаутом, — сказал Нестеров. — Ты комиссар, и я не собираюсь оспаривать твое решение. Просто хотел помочь тебе избежать ошибки.
— Значит, согласен?
— Согласен!
— Подождем и посмотрим.
— А если он убежит?
— Оставим его во взводе Молодкина.
Нестеров улыбнулся. Совсем недавно об этом просил его сам Молодкин. Секретарь партбюро знает о Михайлове всё. Он с него глаз не спустит. От такого человека не убежишь!
— Решение правильное! — сказал Нестеров.
С новым партизаном больше не говорили о его прошлом. Ему вернули оружие и, казалось, перестали специально им интересоваться. Бойцы Молодкина с радостью приняли его в спою среду. О разговоре комиссара с командиром взвода, состоявшемся в тот же вечер, никто не знал.
Нестеров, Лозовой и Молодкин были уверены, что и сам Михайлов не знает, что за ним внимательно наблюдают. Но через два месяца, когда все подозрения давно были забыты, выяснилось, что он об этом знал.
За эти месяцы взвод несколько раз совершал дерзкие нападения, принимал участие во многих оборонительных боях, часто ходил на сопровождение диверсионных групп. И настал день, когда командир взвода, секретарь партбюро, в верности глаза которого никто не сомневался, пришел к Нестерову и Лозовому и заявил, что не считает для себя возможным дальнейшее наблюдение за Михайловым.
— Этот человек вне подозрений, — сказал он. — Михайлов лучший боец взвода. Он заслуживает не подозрений, а наград. Смелость его безгранична, ненависть к врагу совершенно очевидна. Что он до сих пор даже не ранен — просто чудо!
А потом произошел первый случай, когда Михайлов вызвался прикрывать отход отряда и выполнил свою задачу блестяще.
Именно тогда Лозовой попытался еще раз поговорить с ним, выяснить причины, побудившие Михайлова столь странно и непонятно вести себя в самом начале.
Все давно заметили, что только в бою Михайлов был весел. В остальное время он почти никогда не улыбался, держал себя замкнуто и явно искал одиночества. К этому привыкли и старались не мешать ему, когда, отойдя куда-нибудь в сторону, Михайлов часами бродил от дерева к дереву, погруженный в свои, видимо, невеселые мысли.
В один из таких моментов Лозовой и встретился с ним. Вблизи никого не было. Возможно, комиссар прошел бы мимо, не желая навязывать своего общества человеку, явно не желавшему этого. Но Михайлов сам его остановил. Приветствовав комиссара отряда по уставу, он попросил отправить его на какое-нибудь задание, прибавив, что уже три дня находится на базе и что ему трудно переносить бездействие.
— Вот ведь какой вы ненасытный, — шутливо сказал Лозовой. — Сколько фашистов отправили на тот свет, и всё вам мало.
— Мало, — серьезно ответил Михайлов. — Мой счет еще не оплачен.
Лозовой давно искал удобного случая и решил, что момент подходящий.
— Присядем, — предложил он, указывая на ствол поваленного дерева.
Они разговорились. И после нескольких фраз, всегда считая прямой путь самым лучшим, Лозовой высказал то, что хотел.
— Я весь перед вами, — спокойно ответил Михайлов. — Весь, какой есть. Ваши слова, товарищ комиссар, меня не удивили. Я давно жду, что вы заговорите об этом. Я знаю, что за мной наблюдают, не до конца верят мне. Это естественно, и я не могу обижаться. Скажу одно, если мое поведение дает вам основание не доверять мне, расстреляйте меня. Отряд не должен рисковать из-за одного человека. Вы же видите, товарищ комиссар, — Лозового поразили нотки безнадежной грусти в голосе партизана, — что пуля меня не берет.
— Можно подумать, что вы ищете смерти, — сердито сказал Лозовой. — Как вам не стыдно!
— Я не ищу ее, но… Э, да что скрывать! Был бы рад, если бы меня убили в бою.
— Почему? В чем дело?
Михайлов не ответил. Он сидел неподвижно, устремив взгляд прямо перед собой. Пауза длилась долго.
— Никто за вамп не следит, — сказал наконец Лозовой. — И никакого недоверия к вам у меня нет. Я просто хотел по-товарищески поговорить с вами. Мне показалось, что вы что-то скрывали тогда…
Было странно видеть на лице человека, о храбрости которого в отряде слагали чуть ли не легенды, выражение явного страха.
И снова, как в давно прошедший день, он опустил голову и сказал едва слышно:
— Чт я могу сделать, если действительно ничего не помню.
— Забудьте об этом, — решительно сказал Лозовой. — Простите меня за назойливость. Вы воюете прекрасно, и весь отряд гордится вами. Но не рискуйте так своей жизнью.
— Я не могу поступать иначе.
— Подумайте о том, что нам Судет тяжело потерять вас.
И Лозовой крепко пожал руку партизана. Рассказывая об этом разговоре Нестерову, он сказал:
— В жизни Михайлова тяжелая тайна. Но что она его не позорит, я убежден.
Оперативные работники милиции, вызванные дежурным администратором, прибыли через десять минут после выстрела.
Огромный вестибюль «Москвы», как всегда в утренние часы, был полон. В ожидании номеров приезжие толпились кучками по всему помещению, оживленно обсуждая событие.
Выстрел в номере гостиницы! Такое не часто случается.
Наиболее любопытные настойчиво осаждали администрацию, добиваясь хоть каких-нибудь сведений, но те и сами еще ничего не знали.
За запертой изнутри дверью номера раздался револьверный выстрел, — вот всё, что они могли сказать. Ожидают прибытия представителей следственных органов.
Все знали об этом и ожидали приезда оперативной группы с острым нетерпением. Но когда вошли три человека в скромных гражданских костюмах, на них никто не обратил внимания, все почему-то ожидали людей в милицейской форме.
Директор гостиницы подошел к ним.
— Вы из милиции? — вполголоса спросил он.
— Да.
— Я — директор.
— Капитан Афонин, — представился высокий широкоплечий блондин, на вид лет тридцати пяти.
В капитане безошибочно угадывался военный. Сильный загар, ровным слоем покрывавший лицо, явно был обязан своим происхождением не солнечным лучам южных курортов, а обжигающим ветрам фронтов.
Он и два его товарища, один молодой, а другой лет под пятьдесят, смотрели на директора гостиницы с явным нетерпением.
— Пойдемте, — сказал тот и добавил едва слышно: — Сегодня у нас больше приезжих, чем обычно.
— Они знают? — спросил капитан.
— А как скроешь?
— Тогда проводите нас каким-нибудь боковым ходом.
— Поднимемся в служебном лифте.
— Очень хорошо!
Директора не знали в лицо и на группу из четырех человек, неторопливо направившихся в глубину вестибюля, по-прежнему никто не обращал внимания. Ждали милицию.
— Расскажите подробности, — попросил капитан Афонин.
— Их немного. Это случилось на десятом этаже в номере тысяча одиннадцать. Там остановился некто Михайлов Николай Поликарпович, приехавший из Свердловска. В восемь часов двадцать минут… время замечено точно, — прибавил директор, — дежурная по этажу услышала в этом номере выстрел. Я уже приехал и сразу поднялся на десятый этаж. Дверь оказалась запертой изнутри. На стук никто не отозвался. В номере тишина. Взломать дверь без вас мы не решились.
Афонин кивнул головой.
— Правильно сделали! — сказал он.
Лифт остановился, и двери раздвинулись.
Кроме дежурной, в коридоре никого не было.
Афонин внимательно, через лупу, осмотрел замочную скважину.
— У вас есть запасный ключ?
— Да, конечно, вот он, — ответил директор. — Но с той стороны вставлен другой.
— Это не имеет значения. — Афонин передал ключ молодому сотруднику. — Действуйте, товарищ лейтенант!
Тот вынул из кармана длинный тонкий инструмент и осторожно, точно замок двери был стеклянным, ввел его в отверстие, стараясь не задеть края. Через несколько секунд послышался стук упавшего на пол ключа.
Так же медленно и осторожно лейтенант вставил запасный ключ и повернул его.
— Готово! — сказал он.
— Войду я и врач, — распорядился Афонин. — Остальным ожидать здесь.
Дверь открылась.
Капитан остановился на порою. Врач быстро прошел в номер.
Он был невелик и обставлен просто. Кровать, шкаф, письменный стол и два кресла. Окно задернуто легкой, но не прозрачной шторой.
У самого стола, на полу, лежал человек. Тонкая струйка крови из простреленного виска уже начала подсыхать. В руке, откинутой немного в сторону — это было видно даже от двери, — мертвой хваткой зажат небольшой пистолет.
«Немецкая марка „вальтер“, — мысленно констатировал Афонин. — Пистолет не был вложен в руку трупа, а зажат еще при жизни. Да и кто мог бы это сделать в комнате, запертой изнутри?»
— Мертв! — сказал врач, пряча в карман стетоскоп и поднимаясь. — Смерть наступила мгновенно.
Капитан продолжал стоять у двери.
— Проверьте, пожалуйста, окно, — попросил он.
Всё как будто указывает на самоубийство, Михайлов в момент выстрела находился в номере один, но всё же Афонии цепким взглядом «прощупал» все предметы обстановки и особенно пол, не покрытый ковром. На паркете едва виднелись следы врача, только что вошедшего в комнату, и больше ничего. Но это нужно будет проверить тщательнее.
— Окно плотно закрыто, — сказал врач, после внимательного осмотра.
Только теперь Афонин вошел в номер. Сняв трубку телефона, стоявшего на столике у кровати, капитан назвал номер.
— Здесь Афонин, — очень тихо сказал оп. — Вторая машина не нужна. Самоубийство!.. Да, совершенно точно… — С минуту он внимательно слушал, что говорил ему собеседник на другом конце провода. Чуть заметное движение бровей выдало удивление. — Слушаюсь!
Положив трубку, капитан опустился на колени возле покойника, с трудом вынул из начавшей уже костенеть руки пистолет. При этом он обратил внимание, что пальцы правой руки Михайлова чем-то испачканы.
Самоубийца был, по-видимому, совсем еще молодой человек, лет тридцати, не больше. Лицо, чистое, гладко выбритое, с твердо сжатыми губами, хранило выражение спокойной решимости. Лицо волевого человека, знающего, чего оп хочет, и идущего к поставленной цели не задумываясь, без сомнений и колебаний.
«Такой не мог застрелиться без очень и очень серьезной причины», — подумал Афонин.
На мертвом был темный, из дорогого материала костюм, застегнутый на все пуговицы. Белая рубашка, воротничок, тщательно завязанный галстук свидетельствовали о привычке к опрятности и даже щеголеватости. На ногах шелковые носки и полуботинки, начищенные до блеска.
— Когда приехал Михайлов? — не оборачиваясь, спросил Афонин.
— Вчера вечером в девять часов, — ответил директор, оставшийся стоять у самой двери.
— Сегодня утром он вызывал горничную?
— Точно пет! В номер никто не входил со вчерашнего дня.
«Постель застлана, но неумело, — размышлял Афонин, — Михайлов стелил ее сам. Он спал и проснулся в совершенно спокойном состоянии. Об этом говорит и тот факт, что он тщательно оделся и побрился. Побрился не вчера, а явно сегодня. Трудно совместить это с намерением тут же застрелиться».
Обыскав карманы покойника, Афонин не нашел ничего, кроме совсем чистого носового платка. Ни документов, ни записок! Ничего из того, что люди обычно носят в карманах, часто даже не замечая.
Случайно ли это?..
Капитан поднялся.
— Вызывайте санитарную машину! — приказал оп. — Тело надо отправить на вскрытие. Покойный сдавал паспорт?
— Без этого он не мог получить номер.
— Принесите, пожалуйста!
Директор поспешно вышел.
Лейтенант несколько раз сфотографировал самоубийцу с различных точек.
— Теперь перенесем его на постель, — распорядился Афонин.
Когда и это было сделано, капитан занялся письменным столом.
Только что полученный по телефону приказ полковника Круглова обязывал Афонина самым тщательным образом осмотреть всё так, словно дело шло о «тяжелейшем преступлении», как выразился Круглов. И хотя этот приказ оставался не совсем понятным (обыкновенное самоубийство и ничего более!), Афонин пунктуально выполнял его, как выполнял всегда приказания начальства. Видимо, у полковника были какие-то, неизвестные Афонину, особые причины интересоваться этим случаем.
Внимание капитана привлекла стеклянная пепельница, стоявшая на столе. Она почти доверху была наполнена бумажным пеплом. Тут же рядом лежала открытая коробочка спичек.
Михайлов сжег какие-то бумаги, прежде чем нажать на спуск пистолета.
Это могло стать уже нитью, если бы речь действительно шла о преступлении. Но как раз преступления-то и не было!
Осмотрев содержимое пепельницы через лупу, Афонии убедился, что восстановить нельзя ничего, пепел был очень тщательно измельчен.
«Вот почему испачканы пальцы его правой руки», — подумал Афонин.
Осмотр продолжался.
Положение тела указывало, что покойный в момент выстрела сидел в кресле перед столом. Кресло было слегка повернуто, и это дало возможность мертвому телу соскользнуть на пол. При этом, как определил врач, опытный криминалист, рука с пистолетом, плотно прижатым к виску, должна была откинуться именно так, как она и была откинута. Факт самоубийства этим обстоятельством подтверждался окончательно.
В большинстве случаев, почти как правило, самоубийцы оставляют после себя записку пли запечатанное письмо. Здесь ничего не было. На столе, кроме уже осмотренной пепельницы, находились: лампа под матерчатым абажуром, газета и кожаный бумажник.
Лампа горела.
Афонин машинально погасил ее и взялся за бумажник. Но, к его разочарованию, и там не оказалось ничего, кроме денег. Примерно как раз такой суммы, которую берут с собой люди, едущие в чужой город и не пользующиеся аккредитивом. В одном из отделений бумажника лежал аккуратно завернутый в чистый листок бумаги железнодорожный билет из Свердловска.
Газета была — «Известия» за вчерашнее число. Она была согнута и положена так, что сразу бросался в глаза указ Президиума Верховного Совета, вернее два указа, напечатанные один под другим.
Создавалось впечатление, что Михаилов читал эту газету непосредственно перед смертью. Не совсем обычное занятие для человека, собирающегося пустить пулю в лоб. Не газета же побудила его взяться за пистолет?
Но может быть, Михайлов читал ее вчера вечером?
«Нет! — решил Афонин. — Он читал именно сегодня. Зачем иначе он зажег лампу? Сейчас светлеет рано. Видимо, оп поднялся, когда было еще темно или недостаточно светло. Штору он не отдернул».
Капитан сел в кресло и как можно естественнее положил руки на стол.
Несомненно! Если Михайлов читал, то именно указы.
В первом из них Афонину сразу бросилась в глаза строка: «Михайлов Николай Поликарпович».
«Люди, представленные к столь высокой награде, не кончают самоубийством накануне получения, — подумал капитан. — Незачем приезжать в столицу только для того, чтобы застрелиться. Это совершенно невероятно».
Но факт оставался фактом — Николай Поликарпович Михайлов мертв! И невозможно было допустить, что в указе речь идет о другом Михайлове, к тому же еще и двойном тезке.
Откроется ли эта тайна? Удастся ли установить, чт послужило причиной смерти этого человека?..
Только теперь Афонин понял, почему начальник приказал провести следствие самым тщательным образом. Видимо, полковнику Круглову стало известно, кто именно остановился в тысяча одиннадцатом номере гостиницы «Москва».
«Да! — сказал Афонин самому себе. — Придется искать и найти во что бы то ни стало! Президиум Верховного Совета не удовлетворится догадками или половинчатым ответом».
Что же можно сказать сейчас, здесь, на месте?
Афонии хорошо понимал, как важно в случае, подобном этому, составить себе первое впечатление на месте происшествия. Только здесь можно «допросить» немых свидетелей — вещи, находившиеся в комнате. Опытному глазу они могут рассказать многое. И особенно сейчас. Дело не уголовное, а психологическое. Надо понять, о чем думал Михайлов перед смертью. В этом ключ к разгадке…
Снова появился директор гостиницы. На покрасневшем лице его («бежал наверное!») было написано смущение.
— Паспорта нет! — ответил оп па вопросительный взгляд Афонина. — Михайлов прибыл вчера вечером и заявил, что паспорт забыл в Свердловске. Поскольку номер для него был забронирован секретариатом Президиума Верховного Совета, дежурный администратор счел возможным предоставить ему этот номер. Я думаю, что он поступил правильно, — поспешно прибавил директор, словно опасаясь, что работник милиции поставит ему в вину это нарушение.
— Так! — сказал Афонин.
Сожжение каких-то бумаг, отсутствие паспорта! Еще смутно, но уже проступала возможная линия поиска.
— Я вам нужен? — спросил директор.
— Нет, не нужны. Если понадобитесь, вызовем.
Афонин снова обратился к газете.
Из всех видов следственной работы капитан больше всего любил психологический анализ. Даже в чисто уголовных делах он никогда не проходил мимо возможности понять мысли и чувства преступника, что нередко помогало выяснить истинные мотивы преступления, даже тогда, когда эти мотивы на первый взгляд казались очевидными.
А в деле Михайлова этот путь был единственным.
И пока лейтенант с помощью врача вторично обследовал тело, вскрывал и осматривал чемодан покойного, капитан Афонин сидел у стола, неподвижным взглядом смотря на газетный лист, и напряженно думал. «Михайлов не мог не знать, зачем его вызывают в Москву. Но указы о награждении опубликованы только вчера, — значит, фамилии других награжденных он узнал из этой газеты. И именью ее читал он перед смертью! Читал еще с ночи. Об этом свидетельствует лампа. Михайлов забыл ее погасить, когда стало светло. Почему забыл? Могло быть две причины. Он мог сжигать бумаги, и ему было не до лампы. Это менее вероятно. Вторая причина — его что-то поразило в этих фамилиях, поразило настолько, что он забыл обо леем. Но ведь он мог прочесть газету вчера! Нет, — тотчас же возразил Афонин самому себе, — это совсем не обязательно. Он мог купить газету вчера, а прочесть ее только сегодня. Итак, что мне известно? Человек проснулся в спокойном состоянии, не думая, что сделает через час или два. Он бреется, тщательно одевается, застилает постель. Потом он вспоминает о газете, садится к столу и читает указы. Его взгляд останавливается на одной из фамилий… Или могло быть иначе. Он прочел газету всё-таки вчера, а сегодня читал ее вторично. Это естественно, поскольку в ней его фамилия. И сегодня заметил то, чего не заметил вчера. Но что именно?»
Капитан пристально всмотрелся в газетный лист. И заметил, что возле одной фамилии стоит карандашная точка.
Но где же карандаш? На столе его нет.
Капитан огляделся и нашел карандаш на полу, у самого окна; он, видимо, был отброшен.
Кончик карандаша оказался сломанным.
Афонин без труда нашел этот кончик на столе, возле лампы.
Ясно! Карандаш сломался именно на этой фамилии.
Вглядевшись, Афонин увидел карандашные точки у нескольких фамилий, только очень слабые, едва заметные.
Так поступают люди, когда с карандашом в руке читают список фамилий, стараясь вспомнить людей, стоящих за ними.
Фамилий двенадцать. Жирная карандашная точка у четвертой фамилии второго указа.
«Иванов Андрей Демьянович — комиссар партизанского отряда», — прочел Афонин.
В обоих указах только бывшие партизаны.
Возле пяти фамилий, стоящих ниже Иванова, никаких точек нет. Михайлов их не читал!
Что же привлекло его внимание к этому имени? Почему, найдя его в указе, Михайлов достал пистолет и выстрелил себе в висок?
«Не совсем так, — поправился Афонин. — Сначала он тщательно уничтожил какие-то бумаги. Этот факт чрезвычайно важен».
Но если покончить с собой Михайлова побудила фамилия Иванова, которого он, очевидно, хорошо знал, то связи между сожженными бумагами и забытым паспортом никакой нет. Паспорт действительно забыт. Приехав в Москву, Михайлов не думал о самоубийстве. Он решился на него внезапно, сегодня утром.
Возможна другая связь — между сожженными бумагами и личностью Иванова. Может быть, было сожжено письмо этого самого Иванова к Михайлову, письмо, послужившее мотивом выстрела. Но обязательно держать пистолет своей рукой, чтобы убить. Можно воспользоваться рукой самой жертвы. Принуждение к самоубийству ничем не отличается от прямого убийства. История криминалистики знает много подобных случаев.
Как ни поворачивай дело, а Иванов — ключ к тайне!
Этот человек должен быть сейчас в Москве или приехать сегодня. Если, конечно, он не москвич. Его можно легко найти!
Афонин поднял голову.
— Что в чемодане? — спросил он.
— Обычные вещи, какие берут в дорогу. Две смены белья, второй костюм, две книги и бритвенный прибор. Ну, полотенце, носовые платки…
— Письма, записки?
— Ничего нет!
Афонин сложил газету и сунул ее в карман. Карандаш и отломанный копчик он завернул отдельно.
— Поехали! — сказал он. — Больше тут нечего делать. Чемодан захватим с гобой.
Врач остался в гостинице, чтобы сопровождать тело Михайлова и присутствовать при вскрытии. Лейтенанта Афонин послал вперед, поручив ему доставить чемодан в научно-технический отдел МУРа для детального осмотра, а сам, сев в машину, приказал ехать в управление кружным путем.
Это распоряжение не удивило шофера. Он давно знал капитана и привык к тому, что после почти каждого выезда на место происшествия Афонин поступал точно так же.
Капитану хотелось наедине с собой, без помех, обдумать и систематизировать всё, что пришло ему в голову во время осмотра. А сейчас в особенности.
Он сознавал огромные трудности дела и считал, что именно ему будет поручено вести его дальше и что работать придется много и ускоренным темпом. Фраза полковника: «Проведите осмотр так, как если бы было совершено тягчайшее преступление» — говорила о многом.
Не хотелось приехать в управление и идти с докладом к начальнику с пустыми руками. На неизбежный вопрос: «Каково же ваше мнение?» — придется что-то ответить, а у Афонина, несмотря на несколько возникших предположении, ответа на этот вопрос всё еще не было. Такого ответа, который мог бы считаться первой версией.
Олег Григорьевич Афонин был опытным следователем. До войны он восемь лет работал в органах прокуратуры. Тогда же закончил заочно юридический факультет. Сотни дел прошли через его руки. Он любил свою профессию и каждому порученному делу отдавал весь свой ум, всего себя целиком. И, оглядываясь па пройденный путь, с удовлетворением вспоминал, что пи одно из дел, которые он расследовал, не осталось незавершенным. Неизбежные в любом деле неудачи пока что не коснулись его.
Когда началась война и немецкие войска вплотную подошли к Москве, Афонин настоял на своей отправке на фронт. После разгрома фашистских войск под Москвой Афонина перевели из строевой части в военную прокуратуру и снова сделали следователем. Но дела, которые ему приходилось вести на фронте, ничего общего не имели с делами мирного времени.
Вернувшись из-под Берлина в Москву, Афонин был назначен не на старое место в прокуратуре, а в МУР. И вот, не успев провести и десятка дел, он столкнулся с проблемой, где навыки и опыт работника прокуратуры могли очень и очень ему пригодиться.
«Уж не потому ли полковник Круглов послал именно меня в гостиницу „Москва“?» — подумал Афонин.
Это было не только возможно, но и почти наверное так.
«Тем хуже!» — невольно мелькнула мысль.
Дело Михайлова грозило нарушить установленный Афониным для самого себя закон: каждое порученное ему дело должно быть доведено до успешного конца. Во что бы то ни стало!
До сих пор Афонину удавалось не нарушать этого неписаного закона, чем оп втайне гордился.
В памяти внезапно возникло последнее, до войны, дело.
Казавшееся на первый взгляд до примитивности простым, оно оказалось в действительности очень трудным и сложным. В нем, так же как и сейчас, было самоубийство и так же не было видно никаких побудительных причин к нему. Но тогда, еще больше, чем и деле Михайлова, несомненность добровольной смерти казалась очевидной. Самоубийца — молодая женщина, оставила после себя записку со стандартной просьбой «никого не винить в ее смерти». Выходило, что расследовать нечего, тождественность почерка, которым была написана записка, и почерка умершей женщины была установлена быстро и неопровержимо. Но Афонина смутило, что записка была написана в точности тем же почерком, что и письмо, найденное в комнате самоубийцы. По словам родственников и знакомых покойной, эта молодая женщина обладала веселым и беззаботным характером. Легкомысленное письмо к подруге и письмо предсмертное — не одно и то же. Они писались в разных психических состояниях, и это неизбежно должно было отразиться на почерке. Почему же нет никакой разницы? И, задав себе такой вопрос, отталкиваясь от него, Афонин сумел найти истину, установить факт тщательно продуманного и подготовленного убийства, разыскать и арестовать убийцу. Это дело принесло ему тогда большую известность в среде криминалистов.
Вспомнив о нем, Афонин подумал, что в том давнем деле и в деле Михайлова есть что-то общее. Так же на первый взгляд не за что уцепиться. Разница, и притом очень существенная, состоит в том, что женщина оставила записку, а Михайлов, наоборот, сжег какую-то бумагу или бумаги.
Зачем? С какой целью?
Еще в номере гостиницы Афонину пришла мысль, что бывший комиссар партизанского отряда Иванов как-то причастен к делу. Если такое предположение правильно, то, казалось бы, Михайлову не было смысла сжигать записку или письмо этого Иванова и тем самым отводить от него обвинение в принуждении к самоубийству. Естественнее было поступить как раз наоборот — оставить письмо на столе.
Поступок Михайлова был психологически неоправдан.
А если Иванов тут ни при чем, то поведение Михайлова перед выстрелом объяснить еще труднее.
Машина «крутила» по улицам Москвы уже более получаса. Шофер выбирал самые замысловатые маршруты, не удаляясь, однако, от района Петровки на слишком большое расстояние. Он знал по опыту, что когда капитан примет решение, то потребует доставить его в управление как можно скорее.
А Афонин словно забыл, что его ждут.
Он хорошо знал характер начальника МУРа. Выслушав бессодержательный доклад, не имеющий, как он любил говорить, «конечного вывода», полковник Круглов мог поручить это дело кому-нибудь другому. Такое случалось неоднократно. Если дело было «на ходу», Круглов никогда не менял следователей, помогая им всем, чем мог помочь, но в самом начале…
Как ни странно, но, сознавая прекрасно почти обеспеченную бесперспективность дела Михайлова, Афонин совсем не хотел выпускать это дело из своих рук. Его профессиональное самолюбие было уже сильно задето самим фактом, что ему не удается прийти к какому-нибудь твердому мнению, хотя бы впоследствии оно и оказалось ошибочным. Ложность первоначальной версии — часто случающееся и хорошо попятное каждому криминалисту и оперативному работнику явление. В нем нет ничего позорного. Важно, в конечном счете, найти правильную линию и успешно закончить следствие. Это главное.
Афонин знал, что за ошибку никто его не осудит. Но войти в кабинет полковника и беспомощно молчать в ответ на естественные вопросы казалось капитану нестерпимым. И он продолжал напряженно искать зацепку, которая помогла бы наметить хоть какой-нибудь путь в тумане.
Но, кроме все того же Иванова, ничего не приходило в голову. Другие мелькавшие у него догадки были еще менее убедительны и еще больше походили на «фантастику», которую не очень-то одобрял Круглов.
Прошло еще минут десять, и капитан решил, что тянуть больше нельзя. Иванов так Иванов! Как первая версия это могло сойти. Правда, полковник, всю жизнь проработавший в МУРе, вероятно, сразу же заметит ее слабые стороны, но всё же это версия!
Афонина частенько в шутку называли мистиком, потому что капитан имел слабость безоговорочно верить своему внутреннему голосу, интуиции. И пока неопровержимые факты не доказывали обратного, он упрямо стоял на том, что подсказывала ему интуиция.
И сейчас, несмотря на все «против», приводимые им самому себе, несмотря на то, что версия «Иванов» казалась ему самому шаткой, интуиция упорно твердила: «Иванов, Иванов, Иванов!»
Начальник Московского уголовного розыска полковник милиции Круглов встретил Афонина спокойно, не упрекнув за долгое отсутствие, причина которого была ему хорошо известна, и, не прервав ни единым словом, внимательно выслушал, не спуская с капитана глаз, — огромных за толстыми стеклами очков.
— Такова первая версия, Дмитрий Иванович!
Начальник МУРа любил, когда к нему обращались неофициально.
— И она нелогична, — отрезал Круглов. Афонин решился возразить.
— Обстановка подсказывает именно эту, — сказал он.
— Давай рассуждать.
Переход на «ты» обрадовал Афонина. Это показывало, что полковник в общем доволен работой капитана и одобряет ее.
— Давай рассуждать. Ты считаешь, что Михайлов покончил с собой потому, что боялся встретиться лицом к лицу с этим Андреем Демьяновичем Ивановым?
— Очень похоже, что так.
— И даже идешь дальше, предполагая, что сожженное письмо было именно от Иванова. Вот это и является первым слабым местом в твоей версии. Михайлов прибыл в Москву вчера вечером. Когда же Иванов успел узнать, где он остановился? Или письмо было привезено из Свердловска?
— Безусловно, нет!
— Правильно; безусловно, нет. В том, что Михайлов до приезда в Москву и не помышлял о самоубийстве, ты прав. Значит, если сожженная бумага — причина выстрела, то она получена в Москве в период от вчерашнего вечера до сегодняшнего утра.
Афонин молча кивнул головой. Как он и опасался, полковник сразу же ухватился за самое шаткое звено его версии. Возразить было нечего.
А Круглов, отлично понимая своего сотрудника, безжалостно продолжал «добивать» его, считая, что лучше всего с самого начала доказать капитану ложность его пути. Видимо, этот путь — результат знаменитой интуиции Афонина, в которую Круглов никогда но верил, признавая в следственной работе только путь логики.
— Но допустим, — продолжал он, — что ты прав в том, что причиной самоубийства явилось какое-то письмо. Могло ли оно быть от Иванова? Ведь такое письмо имеет характер шантажа. Кто такой Иванов? Комиссар партизанского отряда, человек, привыкший оценивать свои поступки с партийной точки зрении…
— Можете не продолжать, товарищ полковник. Мне всё ясно. Я ошибся!
Круглов усмехнулся. Резкость, с которой капитан произнес эту фразу, показывала, как глубоко задела его «стрела» полковника. Это хорошо!
— Тогда пойдем дальше, — сказал он. — Если Михайлов застрелился, узнав, что встретится с Ивановым, то вывод может быть только один. Михайлов боялся этой встречи. Почему он мог бояться? Только в том случае, если Иванов знает о нем что-то плохое. Очень плохое! Настолько, что Михайлов предпочел смерть разоблачению.
— Конечно!
— Но мог ли бояться этого Михайлов? Что бы он пи сделал в прошлом: проявил трусость или нарушил партизанскую дисциплину — всё искуплено последующей героической борьбой с оккупантами. Высокая награда зачеркивает прошлые грехи. Согласен?
— Да, пожалуй! Но Иванов мог знать такое, что делало Михайлова недостойным этой награды.
— Возможно. Но согласись, что в этом случае нет повода для самоубийства. Михайлов, по твоим же словам, производит впечатление сильного, волевого человека. Можно сказать, самый факт его самоубийства доказывает это. Как же должен был поступить такой человек? Он мог найти Иванова, поговорить с ним, как со своим бывшим комиссаром. Мог, наконец, не являться за наградой, письменно сообщив, что от нее отказывается, изложив причину. Дело Президиума Верховного Совета решить — достоин он или нет. Так должен был поступить каждый честный человек. Но Михайлов поступил иначе. Он приехал в Москву за наградой. По логике — кривя душой, так как знает, что ее недостоин. Поступил трусливо. А узнав, что ему грозит встреча с человеком, знающим, что он недостоин, кончает с собой. Логично ли это?
— Нет, — твердо ответил Афонин. — Нелогично!
— Те, кто представил Михайлова к награде, должны были знать о нем всё. — Полковник посмотрел па номер «Известий», лежавший пород ним на столе. B, помолчав, сказал: — Тебя толкнуло на ложный путь то, что возле фамилии Иванова карандаш у Михайлова сломался и он его отбросил. Но это могло быть случайностью. Ему могла прийти в голову какая-нибудь мысль как раз тогда, когда он дошел до этой фамилии, и, сама по себе, она тут ни при чем. Согласен?
— Могло быть и так, — сдержанно ответил Афонин.
Круглов метнул на него быстрый взгляд.
— Не согласен? Пойдем дальше. Ты не думай, Олег Григорьевич, — неожиданно сказал полковник, — что я тебя в чем-нибудь упрекаю. Ты сделал что мог, и твоя версия могла меня убедить, если бы я не знал того, чего ты не знаешь. Пока ты находился в гостинице, а затем колесил по Москве, мы связались по телефону с секретариатом Президиума Верховного Совета и выяснили, что Михайлов был представлен к одной и той же награде дважды. Командованием двух партизанских отрядов, в которых он воевал. Первое представление посмертное: Михайлова считали убитым. Оба командира отрядов находятся в Москве. Фамилия первого из них, того, кто представил Михайлова к награде посмертно, — Нестеров. Он москвич. Фамилия второго — Добронравов. Он приехал сегодня. Точнее, — поправился полковник, — приедет. Сегодня вечером. Здесь, — Круглов дотронулся до указа, — его имя стоит первым. Михайлов знал, что встретится с ними обоими, и это его не испугало. А в отряде, где комиссаром был Иванов, Михайлов вообще не воевал.
— Это точно? — вырвалось у Афонина.
— По полученным сведениям, точно.
— Да, это меняет дело.
— Именно меняет. Так где же и когда Михайлов мог встретиться с Андреем Демьяновичем Ивановым? (Афонин понял, что полковник намеренно произнес полное имя и отчество, подчеркивая свое уважение к Иванову и несогласие с подозрениями его, Афонина). В обоих представлениях Михайлова характеризуют как человека совершенно исключительной храбрости. Так разве такой человек мог покончить с собой из малодушия?
Тон, которым Круглов произнес последнюю фразу, показал Афонину, что ответа не требуется. Полковник как бы поставил точку в разговоре.
И капитан молчал. А внутренний голос упорно продолжал твердить одно и то же: «Иванов — ключ к тайне!»
Обычно Афонин не боялся отстаивать свое мнение, кто бы ни был его оппонент. Но он видел, что полковник почему-то взволнован. Круглов сиял очки и тщательно протирал стекла кусочком замши. В управлении псе знали, что это верный признак волнения. Без очков его лицо резко изменилось. Глаза уменьшились, придав ему выражение добродушия — черты, не свойственной характеру Круглова.
— Выходит, дело более сложно, чем я думал, — сказал Афонин после непродолжительного молчания.
— С чего начнешь?
Капитану хотелось ответить, что он намерен начать с Иванова, но он не рискнул. Настроение начальника МУРа изменилось и не располагало к проявлению упрямства.
— Раз Иванов отпадает… — всё же сказал он.
— Почему отпадает? Не крути, Олег Григорьевич! Хочешь начать с Иванова, начни с него. Кто знает… — Полковник снял трубку телефона и назвал номер. — Адрес Иванова установлен? — спросил он. — Записываю. Вот, — сказал он, положив трубку, — начни с него. А затем побеседуй с Нестеровым и Добронравовым. С последним завтра. Иванов приехал сегодня из Киева. Остановился у родственников, хотя номер в гостинице был ему забронирован. Возьми с собой фотографии, они готовы. Понимаешь, для чего?
— Понимаю, но фотография покойника…
— Ничего не поделаешь! Это несчастная случайность, что Михайлов забыл паспорт. Кстати, как думаешь, забыл или намеренно оставил?
— Сначала я думал, что намеренно, а потом — что случайно. Но это, — Афонин улыбнулся, — относится уже к моей ошибочной версии.
— Понимаю, — серьезно сказал Круглов. — Мы позвонили в Свердловск. Там сегодня же займутся поисками не только паспорта, его нетрудно будет найти, но и каких-нибудь фотографий. А также писем и вообще бумаг. Всё будет срочно прислано. Но мы ждать не можем, время дорого. Бери фотографии, какие есть.
Афонин встал.
— Разрешите выполнять?
— Держи меня в курсе. Желаю удачи!
Капитан вышел из кабинета Круглова далеко не в радужном настроении. Что бы там ни говорила ему интуиция, а логика на стороне начальника МУРа.
Афонин вспомнил лицо мертвого Михайлова. И еще раз подумал, что человек с таким лицом не мог покончить с собой без очень серьезной причины. И этой причиной не мог быть страх перед каким-либо разоблачением, даже если это разоблачение грозило лишением награды. Полковник прав.
Но как же тогда искать причину смерти Михайлова? Ведь могло произойти и так, что никакой причины не было. Внезапное помешательство маловероятно, но возможно. Правда, такое предположение никак не вяжется опять-таки с типом лица покойного Михайлова.
Машина остановилась у пятиэтажного дома на Большой Полянке.
Афонин вышел.
Квартира оказалась на самом верхнем, пятом этаже. Лифт не работал. Послевоенные неурядицы еще давали себя чувствовать на каждом шагу.
Афонин медленно поднимался по лестнице. Он вынужден был признаться самому себе, что волнуется.
Предстоящий разговор мог многое выяснить. В глубине сознания капитан всё еще не окончательно распростился со своей первоначальной версией.
Иванов — ключ к тайне смерти Михайлова!
Афонин чувствовал это всем существом.
Что же! Сейчас он убедится.
Бывший комиссар партизанского отряда ожидал его, предупрежденный по телефону.
Это был уже немолодой человек, среднего роста, с длинными седыми усами, которые резко дисгармонировали с моложавым лицом. Волосы также были тронуты сединой, явно преждевременной.
— Прошу, прошу! — сказал он, пожимая руку Афонина и пытливо всматриваясь в его лицо. — Чем могу быть полезен вашему почтенному учреждению? Кстати, вы могли и не приезжать сами, а вызвать меня повесткой. Так, кажется, у вас принято?
— Зависит от обстоятельств, — улыбнулся Афонин. — Вас мы не хотели беспокоить больше, чем это необходимо в интересах дела.
— Признателен за внимание. Времени у меня действительно очень мало. Прошу сюда!
Он открыл дверь и пропустил гостя вперед.
Квартира, видимо, была большой, но никто из жильцов но показывался. Ничем не нарушаемая тишина создавала впечатление, что Иванов дома один.
Афонина это вполне устраивало.
Комната, куда он вошел, была небольшой и служила одновременно столовой и спальней. По крайней мере, сейчас. На диване была постлана аккуратно заправленная постель.
На столе Афонин заметил всё тот же номер «Известий», точно так же сложенный и даже с карандашными пометками у фамилии, напечатанных в указах. Только здесь были не точки, а «птички», и они стояли возле всех двенадцати.
«Естественно, — подумал Афонин. — И Михайлов и Иванов искали знакомых».
Оп пристально вгляделся в пометку, стоявшую у фамилии «Михайлов». Но она ничем не отличалась от остальных.
— Вот сюда садитесь, — предложил хозяин, указывая на кресло у окна. — Здесь вам будет удобно.
Сам он уселся на стул.
— Слушаю вас, товарищ…
— Афонин, — представился капитан. — Олег Григорьевич.
— Слушаю вас, Олег Григорьевич! — В голосе Иванова явно звучало нетерпение. Видимо, он торопился или просто не любил терять время.
— Я приехал к вам по поводу Михайлова Николая Поликарповича, — без предисловий начал Афонин. — Знаете ли вы его, Андрей Демьянович?
Говоря, он внимательно следил за лицом собеседника. Нет, ни одна черточка не дрогнула па этом лице. Иванов оставался абсолютно спокойным.
Он протянул руку и взял со стола газету.
— Вот этого? — спросил он.
— Да.
— Нет, не знаю. Впервые услышал о нем из указа.
Это было сказано просто и даже с оттенком сожаления. Словно Иванову стало неловко, что он не сможет помочь своему гостю.
Невозможно было сомневаться в его искренности. Весь облик бывшего комиссара, и особенности выражение небольших умных глаз, начисто опровергал какие-либо подозрения на его счет. Слова полковника Круглова: «Комиссар привык подчинять свои действия партийным целям» — как нельзя больше подходили к этому человеку.
Было предельно ясно, что если бы Иванов знал Михайлова и тем более знал о нем что-нибудь плохое, то не стал бы прибегать к письмам или угрозам, а просто заявил бы куда следует. И он, конечно, не ответил бы отрицательно на вопрос капитана милиции.
Афонин почувствовал глубокое разочарование. И не потому, что интуиция на этот раз обманула его, а только потому, что ответ означал — наступает пора огромных трудностей.
Приезд в эту квартиру оказался ненужной тратой драгоценного времени.
— Уверены ли вы в этом? — спросил Афонин. — Может быть, вы его всё же знали, но забыли?
— Нет, не знал. Среди моих знакомых никогда не было Михайловых.
— А в тылу врага?
— Был в нашем отряде один Михайлов. Короткое время. Но я хорошо помню, что его звали Владимиром. Он был убит на моих глазах.
Афонин вынул из кармана фотографию. Как утопающий за соломинку, он цеплялся за надежду — вдруг Иванов вспомнит. Всё тогда выяснилось бы легко и просто.
— А этот человек вам не знаком?
Иванов взял карточку и удивленно поднял брови.
— Странный снимок!
— Это фотография мертвого человека. Сильно ретушированная. Нам крайне важно, чтобы вы его узнали, если когда-нибудь встречались с ним. Пожалуйста, напрягите память.
— Постараюсь!
Иванов долго всматривался в фотографию.
— Нет, — решительно сказал он. — Этого человека я не знаю. А лицо волевое, запоминающееся. Кто это?
— Это Михайлов.
— Какой Михайлов?
— Этот самый. — Афонин указал на газету.
— А разве он умер?
— Да, сегодня утром.
— Вот уж действительно не повезло человеку. Перед самым полученном такой высокой награды. Ай-яй, как нехорошо! А что же случилось, паралич сердца?
Афонин колебался буквально одну секунду. Сообщать правду он не собирался, по это было последней возможностью испытать искренность Иванова. Не железный же он в конце концов!
— Михайлов покончил самоубийством. Застрелился, в номере гостиницы «Москва».
Капитан ожидал восклицаний, расспросов, в которых легко было бы расслышать фальшивые поты. Но бывший комиссар оказался человеком закаленным. Он ничем не выказал своего отношения к услышанному, а только очень долго молчал.
«Нет! — подумал Афонин. — Мою версию надо окончательно сдать в архив. Так притворяться немыслимо. Полковник кругом прав».
— Теперь я понимаю, — задумчиво произнес Иванов, — причину вашего визита ко мне. Вам надо найти мотив самоубийства. Раз Михайлов приехал в Москву получать награду, этот мотив не может быть, например, семенного характера.
— Совершенно верно! — Афонин одобрительно кивнул головой.
Ничего не скажешь! Иванов обладает логическим мышлением.
— А раз так, — продолжал комиссар, — то вы и взялись за нас. Путь правильный! Но я, к сожалению, ничем не могу вам помочь. Не знал Михайлова.
Афонин поднялся.
— Не буду вас больше беспокоить, — сказал оп. — Поеду к другим.
— Возможно, что кто-нибудь из остальных десяти и воевал вместе с Михайловым, — сказал Иванов, провожая своего гостя. — Но вашей задаче я не завидую.
— Сам себе не завидую, — вздохнул Афонин. — Но… надо найти.
— Да, я понимаю.
И он так сказал эти слова, что Афонин понял — комиссар догадался, почему он не завидует себе…
Спустившись и сев в машину, Афонин дал водителю адрес Нестерова.
Версия с Ивановым рухнула окончательно. Привычно прислушавшись к самому себе, капитан убедился, что внутренний голос его молчит. «Иванов — ключ к тайне». Нет! Больше эта фраза не звучала.
Отбросим Иванова! Но уж Нестеров обязательно должен знать Михайлова. Он сам представил его к награде. Михайлов воевал в отряде Нестерова.
Ехать пришлось через весь город, на Бутырский хутор, где в одном из одноэтажных домиков, каких много еще сохранилось в Москве, жил бывший командир партизанского отряда.
Перед отъездом из управления Афонин звонил Иванову, но не позвонил Нестерову, не зная, когда сможет приехать к нему. И теперь опасался, что того не окажется дома.
Но дверь открыл сам Нестеров.
Афонин невольно улыбнулся, увидев его, до того Нестеров был похож на Иванова. Тот же рост, то же сложение. Только усы у него были черные, как смоль.
— Олег Григорьевич? — неожиданно спросил оп.
— Да.
— Входите! Меня предупредили о вашем приезде и просили оказать помощь. Готов сделать всё, что могу. Входите! — повторил он.
Афонин еще раз улыбнулся, но на этот раз внутренне. Проделка, иначе не назовешь, исходила от полковника Круглова. Телефонный звонок к Нестерову как бы говорил капиталу: «Ты всё еще не убежден, что твоя версия ошибочна? Ты думаешь, что разговор с Ивановым займет у тебя много времени? И что, может быть, тебе вообще не придется ехать к Нестерову? Я думаю иначе, и вот ты получаешь доказательство моей, а не твоей правоты».
Это было вполне в стиле полковника Круглова «без очков». Да, именно так, «без очков». Круглов «в очках» не сделал бы этого.
Комната, куда пошел Афонин, ничем не напоминала комнату Иванова. Это был кабинет, обставленный тяжелой, видимо старинной, кожаной мебелью. Массивный письменным стол, такие же книжные шкафы, громадные кресла. Телефон, стоявший на столе, никак не гармонировал с этом обстановкой. По приглашению хозяина Афонин сел в кресло, сразу утонув в нем.
Нестеров опустился в такое же кресло напротив.
— Итак? — сказал он и тут же, словно перебивая себя, прибавил: — Цель вашего, именно вашего, приезда для меня совершенно непонятна.
— Вам ничего не сообщили?
— Ничего. Только сказали, что просят подождать вас и что вы приедете скоро.
— Так и сказали, «скоро»?
— Да. И вы действительно не заставили себя ждать.
Нет, это уже не походило на «проделку»! Звонил, видимо, Круглов «в очках». А может быть, даже и не он сам. Полковника тревожит ход следствия, и он опасался, чтобы Афонину не пришлось проехаться к Нестерову зря.
— Нас, — Афонин подчеркнул это слово, — очень интересует всё, что вы сможете сказать о Михайлове Николае Поликарповиче. Знаете ли вы его?
Нестеров пожал плечами.
— Как же я могу его не знать? Вместе воевали пять месяцев. На фронте, а тем более в тылу врага, это много. Очень много. Но простите, перебью вас! Не могу не спросить. Почему Михайловым интересуется уголовный розыск? У-го-лов-ный!
— Это вышло почти случайно. Могло случиться и так, что вместо меня к вам приехал бы следователь прокуратуры.
— Хрен редьки не слаще!
Афонин засмеялся.
— Сейчас вы всё поймете, — сказал он. — Вы были дружны с Михайловым?
— Как понимать это слово? Личной дружбы не было. Я был командиром, а он рядовым партизаном. Но мы все были дружны. Иначе не могло быть. Партизанский отряд — не армейский полк. Когда мы думали, что Михайлов погиб, то искренне оплакивали его. Все! Но, еще раз простите, перебью вас. Я никогда не поверю, что Коля Михайлов способен на преступление. Это ошибка!
— Никакого преступления не было. Дело в том, что сегодня утром ваш бывший партизан Николай Поликарпович Михайлов действительно погиб.
— Убит? — Нестеров выпрямился в кресле.
— А разве у вас есть основание думать, что он мог быть убит? — тотчас же спросил Афонин.
У него сразу мелькнула мысль, что Нестеров что-то знает.
— Нет, оснований у меня никаких. Просто меня поразило слово «погиб», которое вы произнесли.
— Это слово больше подходит, чем слово «умер». Он не убит. Михайлов застрелился.
Скрывать от Нестерова правду о смерти Михайлова не было никакого смысла.
— Застрелился?!. — Нестеров ошеломленно смотрел на Афонина. — Сам? Но почему?.. Как?
— Как люди стреляются? Но вот почему это случилось? Причину мы как раз и надеемся выяснить с вашей помощью.
— Я ничего не могу знать об этом.
— Вы можете помочь нам, рассказав о том, что за человек был Николай Михайлов, как он воевал, какой у него был характер.
— Подождите! Просто не могу прийти в себя. Застрелился! А я как раз сегодня собирался его разыскать. Хотелось повидаться с ним. Откуда он приехал?
— Из Свердловска. Вчера вечером. А сегодня…
— Может быть, несчастная любовь?
«Нет, это не Иванов, — подумал Афонин. — Тот сразу сообразил».
Капитан коротко изложил соображения, по которым искать причину самоубийства Михайлова в Свердловске было бесполезно.
— Это логично, — согласился Нестеров, выслушав Афонина. — Но подумать только… Сегодня утром… А послезавтра…
— В том-то и дело!
Наступило молчание. Нестеров о чем-то задумался, видимо о Михайлове. Афонин не мешал ему. Пусть вспоминает! Разговор будет длинным, и не в интересах следствия форсировать его. Нестерову предстояло рассказать многое.
— И всё-таки погиб от пули, — неожиданно произнес оп.
— Как это понять? — спросил Афонин.
— А вот когда расскажу, тогда поймете. У каждого человека своя судьба.
— Вы фаталист?
— Поневоле станешь им после четырех лет партизанской жизни. Когда смерть смотрит в глаза четыре года подряд, каждый день и каждый час, единственный выход — махнуть рукой и сказать себе: «Что суждено, то и будет. Надо думать не о своей смерти, а о смерти врага».
— Это совсем не фатализм, — улыбнулся Афонин. — Так думают на фронте все. Без этого нельзя воевать.
— А вы и всерьез подумали, что я фаталист? Забегу немного вперед. Коля Михайлов искал смерти от немецкой пули.
— От нее он и умер, — сказал Афонин.
— То есть?
— Он застрелился из немецкого пистолета.
— Вот как! Так что же я могу рассказать вам? Коля Михайлов…
— Одну минуту! — перебил Афонин, которому пришла в голову новая мысль. — Посмотрите, пожалуйста, вот на эту фотографию.
— Снято с мертвого? — спросил Нестеров, взглянув на снимок.
— Да. Это он?
— Конечно он! Вы же сами знаете.
— Мы не в счет. Важно, чтобы его опознали вы. Нельзя исключить и такую возможность, что вместо Михайлова приехал в Москву и застрелился другой человек.
— Если бы так! Но, к сожалению, это, несомненно, мой Михайлов. Сейчас я вам это докажу.
Нестеров подошел к письменному столу и долго рылся в одном из ящиков. Афонин не сомневался, что сейчас увидит фронтовую фотографию Михайлова.
«Очень удачно, — думал он. — В наших руках будет фотография живого Михайлова. Это может очень пригодиться».
— Вот! — сказал Нестеров, снова усаживаясь в кресло и держа в руках довольно толстую пачку снимков. — Сейчас найдем!
Он медленно стал перебирать карточки, иногда подолгу разглядывая то ту, то другую. Афонин терпеливо ждал.
Наконец Нестеров закончил свой осмотр и протянул Афонину три снимка.
— Пожалуйста! — сказал он. — Убеждайтесь! Фотографии были очень плохие. На всех трех был изображен не один Михайлов, как надеялся Афонин, а группы бойцов, среди которых капитан только с большим трудом нашел того, кто его интересовал. Но как бы плохи были снимки, сомнений не было.
— Да, это он, — сказал Афонин.
Нестеров взял снимки из его рук.
— Здесь три группы моих партизан, — задумчиво сказал он. — Мало кто из них остался жив. Вот это взвод разведки, это диверсионная группа, а это автоматчики. Интересно, что Михайлов не принадлежал ни к одному из этих подразделений. Он был в стрелковом взводе. Но бойцы попросили его сняться вместе с ними. Это должно доказать вам, какой любовью пользовался Коля Михаилов во всем нашем отряде. И эта любовь была заслуженна.
— Только любовь?
— Почему вы так спросили?
— Любовью бойцов может пользоваться просто хороший парень.
— Нет. — Нестеров покачал головой. — Видно, что вы не были в партизанах. В партизанской жизни мало быть «хорошим парнем», как вы выразились. Этим не заслужишь любовь людей, ежедневно рискующих жизнью. Надо быть хорошим бойцом! А Михайлов был образец воина. Он пользовался не только любовью, но и уважением. И не только бойцов, а всех, в том числе и моим.
— Простите! — сказал Афонии, видя, что фраза, которую он произнес намеренно иронично, произвела на бывшего командира отряда неприятное впечатление. — Я совсем не хотел обидеть память вашего товарища.
— Да, именно товарища. Теперь, когда Михайлов умер, я больше чем прежде чувствую, что он был товарищем, даже другом. А не просто одним из бойцов, которых много перебывало у меня за четыре года.
Афонин почувствовал, что пора переменить разговор.
— Мне остается выслушать вас… Простите, до сих пор не спросил вашего имени и отчества.
— Федор Степанович.
— Прошу вас, Федор Степанович, рассказать как можно больше. Малейшая подробность может пролить свет на это темное дело.
— Какое «темное дело»?
Афонин мысленно выругал самого себя. Ведь он всегда умел найти правильный тон с каждым, кого допрашивал или с кем вел беседу. Полковник Круглов, а раньше, до воины, областной прокурор неоднократно хвалили его… а это умение. А вот сегодня ему положительно изменило следовательское чутье. В разговоре с Нестеровым он допустил вторую ошибку подряд.
— Я сказал «темное дело» потому, что причины смерти Михайлова покрыты мраком. Рассеять этот мрак — моя цель. И реабилитировать вашего покойного друга.
— Реабилитировать?
— Вы должны понимать, что самоубийство…
— Да, да! Я не подумал об этом. Было бы очень неприятно и несправедливо… Хотя Михайлов был достоин любой награды. Больше, чем я!
Афонии достал блокнот и карандаш.
— Итак, слушаю вас! — сказал он.
Нестеров откинулся на спинку кресла. Он даже закрыл глаза, очевидно вспоминая пять месяцев, которые интересовали его гостя, пять месяцев, бывших в его памяти небольшим отрезком богатой событиями партизанской жизни отряда, которым он командовал.
— Михайлов появился у нас ранней осенью тысяча девятьсот сорок третьего года… — начал он.
— Много позже, — закончил Нестеров свой рассказ, — к нам попали два партизана из отряда Добронравова. От них мы узнали ошеломившую нас новость — Николаи Михайлов жив! Он появился в их отряде примерно так же, как появился у нас. И воевал с такой же беззаветной смелостью. И так же, как мы, Добронравов представил его к той же награде, что меня нисколько не удивляет.
— Это мне известно, — сказал Афонин. — Вы не знаете, где сейчас находится ваш бывший комиссар?
— Лозовой? Он жив. В одном из последних боев нашего отряда Александру Петровичу оторвало ступню. Нам удалось переправить его в медсанбат армейской дивизии, это и спасло ему жизнь. Сейчас он живет в Москве.
— Его адрес вам известен?
— Конечно. Мы часто встречаемся.
Афонин записал адрес и поднялся.
— Мне остается поблагодарить вас, Федор Степанович, — сказал он. — И извиниться за беспокойство.
— Мой рассказ прояснил что-нибудь?
— Очень мало, но спасибо и на том. В таком деле сведения приходится собирать по крохам. В сумме они могут кое-что дать. И помочь следствию.
— Сейчас вы, наверное, направитесь к Добронравову?
— Нет, сначала к Лозовому. Добронравов живет не в Москве. Он должен приехать сегодня вечером.
— Понимаю.
— И вот еще что, Федор Степанович. Прошу вас никому не сообщать о нашем разговоре. Если речь зайдет о Михайлове, а это обязательно случится, то скажите, что вы знаете о его смерти, но не говорите о самоубийстве. Я начинаю думать, что об этом не будет сообщено вообще.
Нестеров пристально взглянул на Афонина:
— Почему вы так думаете? Если это не секрет.
— Есть кое-какие соображения на этот счет.
— Значит, секрет. Ну что ж, вам виднее. Со своей стороны, обещаю молчать.
— Благодарю вас! Пока до свидания!
— Пока? Значит, вы думаете, что я могу понадобиться?
— Всё может случиться.
— Всегда к вашим услугам.
Сев в машину, Афонин попросил шофера снова ехать на Большую Полянку.
Надо предупредить Иванова о том, что необходимо молчать о самоубийстве Михайлова. А затем придется ехать в гостиницу «Москва» и постараться пресечь слухи.
Чутье оперативного работника подсказывало Афонину, что в деле Михайлова лучше сохранить в тайне обстоятельства его смерти.
Он не мог бы сказать, что именно в рассказе Нестерова насторожило его, но был уверен — что-то тут неладно.
Разбираться сейчас в своих подсознательных ощущениях Афонин и не пытался. Он знал, что ясность придет сама собой потом, когда мозг как бы переварит сообщенные ему сведения. Так бывало у Афонина всегда.
Сделать вес возможное, чтобы сохранить тайну, — ближайшая задача. Ну а если впоследствии окажется, что он ошибся и хранить ее нет никакой необходимости, то ничего плохого от его действий произойти не может.
Иванова он застал дома и тотчас же получил его обещание молчать. При этом бывший комиссар не задал даже ни одного вопроса.
В гостинице Афонин с удовлетворением узнал, что фамилии самоубийцы никому не сообщали, да никто ею и не интересовался. Проинструктировав директора о том, как он должен поступать в дальнейшем, если появятся корреспонденты газет, Афонин ненадолго заехал в управление, пообедал, а в пять часов дня вошел в подъезд дома па бульваре Гоголя, где жил Лозовой.
Дверь открыла пожилая женщина, как выяснилось потом, — мать Лозового.
— Александра нет дома, — ответила она на вопрос Афонина. — Немного не застали.
— Вы не можете сказать, когда он вернется?
— Думаю, что не скоро. Он ушел в гостиницу «Москва» повидаться с товарищем.
— А с кем именно, вы случайно не знаете?
— Знаю, с Николаем Михайловым. Воевали вместе. А вы, очевидно, тоже его фронтовой товарищ?
Афонии улыбнулся. Просто удивительно, как все, с кем бы он ни встречался, безошибочно угадывают в нем недавнего фронтовика.
— Нет, Александр Петрович меня не знает, — сказал оп. — Я действительно фронтовик, вы угадали. И мне очень, просто до зарезу, нужен товарищ Лозовой. Давно он ушел?
— С полчаса.
— А больше он никуда не собирался пойти?
— Кажется, никуда.
— В таком случае разрешите мне подождать его. Я думаю, что он скоро вернется.
Женщина с удивлением взглянула на Афонина.
— Пожалуйста, войдите! — сказала она. — Но я не думаю, чтобы он скоро вернулся. Фронтовые друзья…
— Видите ли в чем дело, — сказал Афонин. — Я точно знаю, что Александр Петрович не застанет Михайлова.
— Вы у него были?
— Нет, но я знаю точно.
— Если так, то конечно. Вот сюда, пожалуйста!
Она провела гостя в чисто прибранную комнату и оставила его одного.
— Уж извините! — сказала она. — Но у меня обед на кухне…
— Не церемоньтесь со мной, — попросил Афонин.
Как он и предполагал, ожидать пришлось недолго. Лозовой явился через пятнадцать минут. Афонин слышал, как мать, открыл ему дверь, сказала о нем. Ответа он не расслышал.
Лозовой пошел в комнату быстрой походкой, высокий, по-военному подтянутый, не только не на костылях, как ожидал Афонин, но даже без палки. Видимо, протез был сделан хорошо, и Лозовой успел к нему привыкнуть. На вид ему было лет тридцать, может быть даже меньше. Молодое лицо старила глубокая морщина между бровями и седая прядь в густых каштановых волосах, зачесанных на косой пробор.
Афонин сразу понял, что его визит неприятен Лозовому. Было очевидно, что он сильно расстроен и не расположен беседовать с кем бы то ни было.
Первые же его слова подтвердили это.
— Простите меня… — начал он, но Афонин поспешно перебил его.
— Я всё понимаю, — сказал он. — Вас расстроило известие о смерти вашего друга. Но я явился к вам как раз по этому самому поводу.
— Кто вы такой?
Афонин протянул свое служебное удостоверение. Брови Лозового сдвинулись, и складка между ними стала еще глубже.
— Мне сказали в гостинице, что Николай Михайлов скоропостижно скончался.
— Вам сказали правду.
— Тогда при чем здесь вы?
— Мне нужно, даже необходимо поговорить с вами. Если разрешите, сядем вот тут.
— Ах да, конечно! Извините меня. Я совсем забыл о том, что вы стоите.
— Ничего! Мне это понятно.
Когда оба сели, Лозовой нервным движением потер лоб.
Афонин вспомнил, что об этом жесте упоминал в своем рассказе Нестеров. Видимо, это была постоянная привычка Лозового.
— Вчера вечером, — сказал он, — Николай позвонил мне, сообщил о своем приезде в Москву и просил зайти. Мы договорились встретиться сегодня около пяти.
— В котором часу он вам звонил?
— В начале двенадцатого.
— Каким тоном он говорил с вами?
— Не понимаю вашего вопроса. Самым обыкновенным.
— Его просьба о свидании не звучала так, что ему необходимо видеть вас как можно скорее?
— Нисколько! Я же сказал, что мы договорились встретиться в пять часов.
— Он согласился на это охотно?
— Даже предложил сам. Я звал его к себе с утра, но он сказал, что раньше пяти не сможет освободиться.
— Почему же вы пошли к нему, а не он к вам?
— Право, не знаю, так вышло.
— Это очень важно, то, что вы рассказали!
— Почему важно?
— Это доказывает, что Михайлов вчера вечером не думал о смерти. Не удивляйтесь моим словам. Через несколько минут вы поймете всё. Вам сказали, от чего он умер?
— Ничего не сказали. Даже в какую больницу отправлено тело, они не знают. Возмутительное равнодушие! Я откровенно высказал директору гостиницы всё, что о нем думаю.
— Напрасно! Администрация гостиницы выполняет пашу просьбу. Я сам просил их никому ничего не сообщать. Так что дело не в равнодушии. Должен вас предупредить, Александр Петрович, что наш разговор не подлежит оглашению. Вы дадите мне слово.
— Да, конечно, — явно машинально сказал Лозовой. Он посмотрел на Афонина, и только тогда до него, видимо, дошел смысл слов гостя. Недоумение, растерянность, любопытство — всё сразу отразилось на его лице. — Но почему? Разве смерть Николая Михайлова тайна?
— Пока да. Нас никто не может услышать?
— Никто. В квартире никого нет, кроме нас и моей матери. Она на кухне, это далеко.
— Тогда слушайте.
Афонин подробно рассказал бывшему комиссару обо всем, что случилось утром в номере гостиницы «Москва». О своем визите к Иванову и Нестерову он не заикнулся.
Лозовой долго, очень долго молчал. Казалось, он, как и Нестеров, погрузился в воспоминания, забыв о госте. Афонин подумал, что отношение к Михайлову обоих этих людей одно и то же, что явствовало и из рассказа Нестерова.
— Странное дело! — сказал наконец Лозовой. — Но мне кажется, что такой конец логичен. Вас, конечно, удивляют мои слова, им ничего ни знаете, но это так…
Афонин ничего не сказал. Он знал достаточно, чтобы понять мысль Лозового, но хотел услышать от него рассказ о Михайлове еще раз. В изложении двух людей одни и те же события могут быть различно окрашены. Сопоставление этих рассказов может кое-что дать.
— Я понимаю теперь, — продолжал Лозовой, — цель вашего прихода ко мне. И готов рассказать всё, что знаю о Николае Михайлове.
— Я вас слушаю, — сказал Афонин.
Еще из рассказа Нестерова капитан составил себе ясное представление о характере Лозового. Теперь, даже после столь короткого знакомства, он был совершенно уверен — с таким человеком не нужны наводящие вопросы, Лозовой расскажет всё сам и именно так, как это нужно Афонину. Школа политработы на войне не проходит дня человека даром, она оставляет след в характере на всю жизнь.
Афонин почти не ошибся. Почти, потому что самый рассказ Лозового о появлении в их отряде Михайлова, о его поведении и о предполагаемой гибели ничем не отличался по существу от рассказа Нестерова. Но бывший командир отряда на этом и закончил, а Лозовой, как и надеялся Афонин, перешел к своим выводам, что было для капитана самым интересным.
— С самого начала, — говорил он, — я был уверен, что в жизни Николая есть какая-то тайна. И ясно было, что эта тайна относится не к довоенному времени, а к его боевой жизни. В то, что он действительно забыл о своем пребывании в партизанском отряде до того, как попал в плен, я не верил, хотя и должен был признать, что это возможно, учитывая контузию… И так же было ясно, что именно там, в том партизанском отряде, зародилась эта тайна. Не желая ее раскрывать, или потому что он не мог ее открыть, Михайлов был вынужден притворяться, что всё забыл. II эта же тайна заставляла его кидаться навстречу смерти. То, что он остался жив до конца войны, — не его «вина». Михаилов делал всё, чтобы быть убитым в бою. Именно в бою. Покончить с собой он мог и любую минуту. Мне кажется, что вам надо обратить особое внимание на это обстоятельство.
Афонин кивнул. Он не хотел прерывать мысли Лозового своими репликами. Пусть говорит всё, что думает. Слабые места в его рассуждениях капитан отмечал про себя.
— Я много думал о тайне Михайлова, — продолжал Лозовой, — особенно после его «смерти». И чем больше я думал, тем больше крепло во мне убеждение, что он… — Лозовой, словно споткнувшись на этом слове, тревожно посмотрел на Афонина. — Я еще раз заявляю вам, что наградной лист на Михайлова я подписал, придя к окончательному выводу. Я считал и считаю, что Николай Михайлов заслужил награду.
— Полностью с вами согласен, — сказал Афонии.
— Как много советских людей проявили малодушие в начале войны, и как много из них последующей жизнью заслужили полное прощение. Так что же могло произойти с Михайловым? — круто вернулся Лозовой к прежней теме. — Он попал в плен… Право, мне очень неприятно говорить вам про всё это, — к досаде Афонина, которую он, впрочем, ничем не показал, Лозовой снова свернул в сторону, — но вы должны знать всё. Иначе вы никогда не установите причину смерти Михайлова… Я думаю, он попал в лапы гестапо и не выдержал. Согласился сотрудничать, спасая этим свою жизнь. Но он не намеревался действительно служить гестапо. Его мучили угрызения совести. Этим объясняются его дальнейшее поведение и поиски смерти. И вот, оставшись чудом жив, узнав о высокой награде, он кончает самоубийством, не прощая себе проявленного малодушия и считая себя недостойным награды. Мне кажется, было так.
Лозовой замолчал, всё с тем же выражением тревоги на лице глядя на Афонина. Капитану было ясно: его собеседник искренне верит в правильность своей догадки и боится, что следственный работник может с ним не согласиться. Вероятно, Лозового даже оскорбляет мысль, что к его фронтовому товарищу, которого он любил и уважал, могут отнестись не так, как относится он сам. Когда несколько минут назад Афонин согласился с мнением Лозового, он говорил не совсем то, что думал, не хотелось спорить. Ему было важно узнать мысли Лозового, а свое мнение он не считал нужным высказывать. Его выводы из двойного рассказа о Михайлове были почти противоположны выводам бывшего комиссара.
— Если позволите, я задам вам несколько вопросов, — сказал он. — Но сперва я должен заметить, что вы напрасно стараетесь реабилитировать Михайлова в моих глазах. Поверьте, в этом нет никакой нужды. Я, так же как и вы, вполне убежден, что он был безусловно достоин… награды.
Лозовой не заметил легкой заминки перед словом «награда», тревога в его глазах исчезла.
— Первый вопрос. Чем вы руководствовались, когда противились расстрелу Михайлова в день его появления в вашем отряде? Тем более, что, по вашим же словам, вы не поверили тому, что он действительно всё забыл.
— В тот день, — ответил Лозовой, — вернее, на второй день, я не был уверен, что он помнит. Это пришло потом. А во-вторых, было совершенно очевидно, что Михайлов не агент гестапо, или, судя по его дальнейшему поведению, не намерен быть агентом. Слишком нелепо для гестаповца он себя вел. Я же говорил уже об этом, — немного удивленно сказал Лозовой.
Вопрос действительно мог показаться странным, но Афонин не хотел объяснять, чем он вызван, — это не входило в его планы. Поэтому он притворился, что не заметил удивления своего собеседника (пусть думает, что хочет), и задал второй вопрос:
— Михайлов бежал из лагеря для военнопленных с тремя товарищами. Я понял из вашего рассказа, что этот факт сначала вызвал у вас сомнения, но потом они отпали. Так вот, пытались ли вы узнать у него фамилии тех трех? И что вы думаете об этой детали сейчас?
— Да, пытался. Но он назвал только имена. Фамилий он не помнил, или никогда не знал. Не знал, конечно, потому что не бежал из лагеря, в котором никогда не был.
— Почему вы отказались от мысли, что он мог где-нибудь по пути получить чистую одежду?
— Потому что он сам как-то, месяца через три после прихода к нам, рассказал, что, идя на восток, не заходил никуда, прячась от людей.
— И вы оставили этот факт без внимания?
— К тому моменту у меня сложилось о нем твердое мнение. Если бы это выяснилось раньше — другое дело, а тогда я считал, что такая мелкая деталь не меняет общей картины. Я уже вполне был уверен, где он был.
— А где, по-вашему?
— Служил в полицаях. И находился как раз в том селе, на которое мы совершили налет в то утро. Это и объясняет — как он оказался в бою вместе с нами.
— Совершенно верно! — вырвалось у Афонина.
Но он тут же постарался замаскировать свой промах. В намерения капитана совсем не входило выдавать Лозовому свое согласие с его выводами. А это неизбежно случилось бы, обрати тот внимание на эти слова и начни расспрашивать Афонина. Поэтому он поспешил пояснить их сам:
— То есть, мне кажется, что это верно. Иначе трудно объяснить появление Михайлова в ваших рядах. Вы сами говорили, что присоединиться к отряду до нападения на опорный пункт он не мог.
— Никак не мог. В конце войны у нас было несколько бывших полицаев. И, как правило, они воевали, не щадя себя. Но Михаилов воевал геройски!
Лозовой так нажал на последнее слово, что Афонин понял: тревога за репутацию Михайлова еще не совсем покинула его.
«Велика сила боевой дружбы», — подумал Афонин.
Всё же он не удержался от реплике:
— Как бы хорошо ни воевал бывший полицай, мне кажется, что награда, к которой вы его представили, чрезмерно велика.
Он сказал это потому, что хотел выяснить до конца предположения Лозового.
Лозовой ответил так, как и ожидал Афонин:
— Мы с Нестеровым считали, что Михайлов только числился в полицаях. Допускали возможность, что он оказался в этом селе только потому, что отсюда гестапо намеревалось перебросить его к нам в качестве своего агента. Никаких преступлений против нашего народа Михайлов не совершил. Согласился только затем, чтобы скорее и любым путем попасть к нам. Мы были уверены, что его не в чем обвинить. И исходили из того, как оп воевал у нас. И то, что мы были правы, доказывает факт представления его к той же награде в отряде Добронравова.
— Это логично, — согласился Афонин. — Еще один, последний вопрос. Что вы подумали, когда узнали, что Михайлов жив и находится в отряде Добронравова?
— У нас, — ответил Лозовой, — Михайлова называли везучим. Я подумал тогда то же, что думали и другие: снова ему повезло. Я никогда не поверю, что он мог оказаться вторично в плену по своей воле.
— Я тоже так думаю, — на этот раз вполне искренно сказал Афонин. — Ну что же, Александр Петрович, спасибо за сведения. Я доложу начальству вашу точку зрения. Думаю, что с ней согласятся.
— А вы сами разве сомневаетесь?
Афонин решил покривить душой.
— Нет, не сомневаюсь, — сказал он. — Я считаю, что вы правильно разгадали причину смерти Михайлова. Но мое мнение не решающее. Я человек маленький.
Провожая своего гостя, Лозовой осведомился, когда состоятся похороны.
— Пока не знаю, — ответил Афонин. — Надо еще выяснить, есть ли у Михайлова родственники в Свердловске.
— Нет, — сказал Лозовой. — Николай несколько раз говорил, что он один на свете.
— Он мог жениться после войны.
— Думаю, что я знал бы об этом.
— Вы с ним переписывались?
— Он знал мой адрес. И одно письмо я от него получил.
— Это письмо вы сохранили? — с живостью спросил Афонин.
— Да, и могу вам его отдать. Но в нем нет ничего интересного для вас. Уверен.
— Не потеряйте его. Возможно, что оно еще пригодится.
По дороге в управление Афонин думал: «Лозовой скоро встретится с Нестеровым, а возможно, и с Ивановым. Разговор у них, безусловно, коснется смерти Михайлова. Лозовой узнает, что я был у них до него. Вряд ли они скроют это от Лозового. Им и в голову не придет, что моя просьба молчать может относиться и к нему. И сам Лозовой расскажет по той же причине. Нет, именно он, наверное, промолчит. Но не это важно. Главное то, что Лозовой выложит им свою версию».
Полковник Круглов любил свет. Зимой, к концу рабочею дня, и в летнее время, если ему приходилось задерживаться и управлении допоздна, его кабинет был ярко освещен.
Так было и сейчас. Когда Афонин вошел, горела большая люстра и настольная лампа под светлым, почти прозрачным абажуром.
«Хоть киносъемку производи», — поморщился капитан. В отличие от своего начальника он предпочитал мягкое и несильное освещение.
— Заждался тебя! — сказал Круглов, увидя в дверях Афонина. — Думал уж домой уезжать. Садись, Олег Григорьевич, устал наверное. И рассказывай.
— Я мог бы заехать к вам домой, Дмитрий Иванович, — заметил Афонин, поняв, что начальник задержался на работе только из-за него.
Круглов снял очки и принялся протирать стекла.
— Добился чего-нибудь? — спросил оп.
— Очень немногого. Появился небольшой просвет, но туман легко может сгуститься еще плотнее.
— Утешил! — Круглов надел очки. Это означало, что с посторонними разговорами покончено и наступает деловая часть беседы. — Недавно звонили из Свердловска. В комнате Михайлова не оказалось ни паспорта, пи фотографий. Ни документов, ни записок — ничего!
— Прекрасно!
— Что же тут прекрасного?
— Разрешите ответить на этот вопрос несколько позднее, — попросил Афонин. — Это очень важный факт и расширяет тот просвет, о котором я говорил.
— Прибавив при этом, что туман может сгуститься еще больше, — усмехнулся полковник. — Ну, ну! Давай рассказывай!
Слово «рассказывай» всегда заменяло у Круглова «докладывай», хотя он требовал от своих помощников не рассказа, а именно доклада. Афонин пришел в управление сравнительно недавно, но уже хорошо это знал.
— Разрешите вопрос?
— Да.
— Михайлов жил один?
— Один. Ключи он увез с собой. Дверь и ящики стола пришлось открывать, взламывая замки.
— Взламывая?
— Так мне сказали товарищи из Свердловска. Возможно, они имели в виду «вскрывая».
— Ни в вещах, ни в карманах Михайлова ключей не было, — сказал Афонин, мысленно прикидывая, насколько этот новый факт укладывается в составленную им для себя версию.
— Знаю, что не было. Начинай! — приказал полковник совсем другим тоном.
Афонин обладал хорошей памятью. Не заглядывая в блокнот, он сжато, но с необходимыми подробностями пересказал начальнику всё, что услышал от Нестерова и Лозового, не пропустив и версии последнего.
На версию полковник реагировал одним словом:
— Нелогично.
— Я сразу обратил на это внимание, — сказал Афонин.
Он замолчал, выжидательно глядя на начальника, не зная, нужно ли продолжать.
— Давай дальше! — сказал Круглов. — Выкладывай теперь свою версию, гипотезу, предположения — в общем, всё, что у тебя в голове. А я буду отмечать нелогичности у тебя. Говори так, как если бы я ничего не знал. Согласен?
— Конечно, товарищ полковник!
Афонин не сумел скрыть одобрительной улыбки. Такой метод был самым плодотворным и быстрее всего мог привести к цели. Впрочем, это было не ново, в управлении часто прибегали к такому способу обсуждения при расследовании уголовных дел, которые нередко бывали еще более запутанными, чем дело Михайлова.
— Ни Лозовой, ни Нестеров не обратили внимания на два очень важных факта, — начал Афонин. — Третьего они не знали, но его знаем теперь мы. Этот третий факт, не менее важный, чем два других, заключается в том, что Михайлов не хранил никаких фотографий, никаких писем, вообще никаких бумаг. Те, что у него были, он уничтожил перед смертью. Обычно люди так не поступают. На это должны быть серьезные причины. Можно было бы подумать, что и паспорт им уничтожен. Но это не так. Отсутствие паспорта ничего не значащая деталь. Уничтожать его Михайлову не было никакого смысла. Он просто потерял его в дороге, вместе с ключами, которые не мог выбросить, так как о самоубийстве не думал, а намеревался, получив награду, вернуться в Свердловск. Паспорт обязательно найдется…
— Пока еще не нашелся, — вставил Круглов.
Эта реплика сразу показала Афонину, что в своих умозаключениях полковник шел с ним параллельным путем, хотя до приезда Афонина и не знал того, что рассказывали Нестеров и Лозовой. Было очевидно, что Круглов давно отдал приказ искать потерянный документ по линии Свердловск — Москва.
— Фотографии на паспортах, как правило, очень плохи, — продолжал Афонин. — Таким образом, у нас нет ни одной хорошей фотографии Михайлова. Это не может быть случайностью.
— Пока не вижу основания для такого заключения, — сказал Круглов. — Михайлов пришел с войны недавно. То, что у него было до войны, могло пропасть, а новым он не обзавелся. Из Свердловска сообщили, что в его комнате вообще почти нет никаких вещей, она имеет вид случайного жилья. По словам Лозового, у Михайлова нет родственников, потому и нет писем. Многие люди не хранят разные бумажки, а уничтожают их. Паспорт, как ты сам говоришь, потерян. Вот всё и становится на место. Продолжай! Погоди! А те фотографии, которые ты видел у Нестерова?
— Совершенно непригодны для опознания. Они очень плохого качества. Только потому, что Нестеров сказал, что на них изображен Михайлов, я и смог узнать его. Но с равным основанием можно сказать, что там снят не он, а похожий на него человек.
— Так! Теперь продолжай!
— Перехожу к двум другим фактам. Лозовой, да, видимо, и Нестеров, хотя он и не говорил об этом, считают, что Михайлов намеренно скрыл от них свою тайну, заключавшуюся в том, что он малодушно изменил родине и согласился служить немцам. Отбросим вопрос о искренности его согласия, о том, имел ли он намерение действительно служить им или хотел только получить возможность перебежать к партизанам. Не будем придираться к тому, что гестаповцы не столь наивны, чтобы поверить на слово. Допустим, что Михайлову удалось обвести их вокруг пальца. Примем как факт, что план его удался и он достиг своей цели. Михайлов у партизан. Что же дальше? Во время войны мне много раз приходилось допрашивать перебежчиков, в том числе полицаев. И я не помню ни одного случая, чтобы раскаявшийся предатель пытался скрыть правду. Наоборот, они рассказывали всё, не щадя себя, и это вполне естественно и единственно правильно. Тем более не было смысла скрывать правду Михайлову, когда прошло время и его боевая жизнь заслужила всеобщее уважение в отряде. Я уже не говорю о том, что в самом начале скрытность угрожала ему почти неминуемым расстрелом. Чистая случайность, что он попал к такому комиссару, как Лозовой. А когда тот же Лозовой вторично заговорил с ним о его прошлом, Михайлов должен был полностью открыться. Иначе он просто не мог поступить. Однако мы видим, что он продолжает ту же линию, снова заявляет, что ничего не помнит. Такое упорство можно было бы объяснить тем, что преступление Михайлова настолько тяжко, что рассчитывать на прощение он не мог, несмотря на всё его геройство. Но тут возникает противоречие. Тяжкую измену совершают исключительно трусы, люди, для которых собственная шкура дороже всего. Трусам же не свойственно искать смерти, как это делал Михайлов, и уж, конечно, трус не покончил бы с собой, когда высокая награда начисто перечеркнула все его грехи. Одно с другим не вяжется, — это очевидно.
— Давай второй факт! — Брови полковника сошлись в одну линию, лицо было хмуро, а огромные за стеклами очков глаза возбужденно блестели.
— Второй факт еще резче бросается в глаза, и просто непонятно, как мог Нестеров, опытный партизанский командир, не обратить на него внимания. Когда Михаилов остался прикрывать отход отряда, у него был пулемет и семь гранат, из которых он использовал шесть. Как использовал? Судя по внешним признакам (при этих словах Круглов пристально посмотрел на Афонина сузившимися в щелку глазами), он использовал их, когда каратели подбирались к нему слишком близко. Пулемет также должен был нанести им значительный урон. Командир карателей, по словам Нестерова, — снова оговорился Афонин, — намеревался преследовать отряд с целью полного его уничтожения. Он должен был торопиться, так как приближалась ночь. И, несмотря на всё это, немцы даже не пытались покончить с одним человеком артиллерийским снарядом или миной. У них была артиллерия и были минометы, но, отходя, Нестеров не слышал ни одного выстрела из орудия или миномета. Окончились снаряды и мины? Маловероятно! А если прибавить к этому, что Михайлов оказался жив, то остается одни вывод — фашисты стремились во что бы то ни стало захватить его живым, что им и удалось в конце концов. К нему сумели подобраться и схватить раньше, чем он успел воспользоваться седьмой, последней гранатой. Так рисуется картина этого боя из рассказов Нестерова и Лозового.
— А по-твоему?
— Мне трудно в это поверить. Зачем было нести лишние потери роди захвата одного человека? Что он мог им дать, если по числу убитых, оставшихся на месте боя, они видели, что отряд почти целиком уничтожен? Какие ценные сведения они могли получить от Михайлова? Игра явно не стоила свеч. Не дураки же они в конце концов! К тому же Михайлову удалось вторично бежать из плена. Это уже вовсе странно. Не в обычае фашистов оставлять в живых партизана, нанесшего им тяжелые потери и попавшего в их руки.
— Когда он попал в плен в первый раз, они его также пощадили, — заметил Круглов.
— Да. А мы знаем, что партизан, как правило, вешали.
— Дальше!
— Видимо, именно Михайлов был почему-то очень им нужен. По известным нам фактам можно заключить, что командир карателей узнал, кто остался прикрывать отход отряда…
— Например, рассмотрел его в бинокль.
— Возможно и это.
— А что еще?
— Не знаю. Так или иначе Михайлова узнали и опять-таки почему-то должны были схватить живым. Командир карателей от кого-то получил такой приказ. И выполнял его, не считаясь с потерями.
— Что же дальше?
Чуть насмешливая улыбка полковника показала Афонину, что его ответ уже не нужен. Но он счел себя обязанным ответить, раз начальник спрашивает:
— Дальше, если мы хотим сами быть логичными, возможен единственный вывод. Всё это настолько неправдоподобно, что не может быть правдой.
— Кто же лжет?
— Конечно, не Нестеров и не Лозовой.
— Ты считаешь их обоих неспособными к логическим выводам?
— Отнюдь нет. Но со стороны всегда виднее. Оба говорили мне, что весь отряд «влюбился» в Михайлова. И они сами были «влюблены» в него. Вот поэтому-то они и не заметили очевидных неувязок.
— Несмотря на то что многий факты, в их же изложении, говорят не в пользу Михайлова?
— Да, несмотря на это. Только бывший педагог и секретарь райкома комсомола (им был до войны Лозовой), люди глубоко гражданские, могли так легко поверить, что немцы не сумели в течение почти тридцати минут справиться с одним человеком при наличии у них минометов и артиллерии.
— А как же с двумя другими случаями, когда Михайлов оставался прикрывать отход и успешно справлялся с задачей?
— К сожалению, я не догадался спросить, сколько времени выполнял он эти задачи.
— Значит, инсценировка, так я тебя понял?
— Выходит, так.
Полковник с минуту размышлял.
— По существу мне возразить нечего, — сказал он. — Хотя твоя версия кажется мне ошибочной. Я не буду напоминать о том, что Михаилов искал смерти. Ты это и сам хорошо помнишь. Но твое восклицание в самом начале нашего разговора «прекрасно!», видимо, следует понимать так, что дальнейшее следствие надо передать в Госбезопасность?
— Да!
— А к чему оно, если Михайлов мертв? — На этот раз полковник посмотрел на Афонина, не скрывая насмешки. — Не является ли эта весьма остроумная версия результатом твоего стремления избавиться от этого дела?
Афонина передернуло. Круглов не подал вида, что заметил.
— Я прекрасно понимаю, что мое предположение, — Афонин не сказал «версия», — шатко и можно найти веские возражения. Но иначе я не могу объяснить историю боя Михайлова с батальоном карателей.
— На мой вопрос ты не ответил, — констатировал Круглов. — Госбезопасность откажется от расследования, раз объект мертв.
— Если он мертв, — как бы поправил полковника Афонин.
— То есть как это «если»? Нестеров узнал Михайлова по фотографии.
— Фотография, снятая с мертвого… Похожие люди встречаются более часто, чем принято думать.
— Ты это серьезно, Олег Григорьевич?
— За это говорят факты, — уклончиво ответил капитан.
— Отсутствие фотографий и бумаг?
— Именно.
— Кто был человек, застрелившийся в гостинице?
Афонин молча пожал плечами.
В кабинете снова наступило молчание. На этот раз оно было продолжительным.
Полковник Круглов задумался, явно ошеломленный неожиданным поворотом дела. Афонин тоже думал — о том, что построенное нм здание предположений и догадок воздвигнуто на песке. Один толчок — и всё рухнет, как карточный домик. А таким толчком станет всё тот же неопровержимый довод — поведение Михайлова в партизанских боях, с очевидностью доказывающее ненависть к оккупантам, безумную смелость и полное пренебрежение к собственной жизни. Никакой вражеский агент не мог вести себя подобным образом, тем более агент, ценный для немцев. Это ни с чем несообразно. А ведь это было так. Особенностей характера и мышления Лозового немцы знать никак не могли. Психологический трюк? Как будто единственное объяснение. Но такой трюк чрезмерно рискован и, как сказал Круглову сам же Афонин, только случайно увенчался успехом, на что гестапо не могло рассчитывать. А с другой стороны, всё, буквально всё говорит за связь Михайлова с немцами. Вот и разберись в этой путанице.
Афонину казалось, что выдвинутая им версия единственно возможная, чтобы как-то объяснить все эти противоречия. Но и тут было одно, весьма существенное «но», ускользнувшее пока что от внимания полковника Круглова. Это «но» заключалось в телефонном звонке Михайлова Лозовому. Как бы ни был человек, приехавший в Москву под именем Михайлова, похож на него, он не мог надеяться обмануть Лозового, который, конечно, хорошо помнил настоящего Михайлова. Возможно, конечно, что звонок был только уловкой, а на самом деле этот человек и не думал встречаться с Лозовым лицом к лицу. Всё это так, но версия всё же не могла объяснить главного — поведения Михайлова в отряде. Этот пункт по-прежнему оставался загадочным.
Полковник неожиданно хлопнул ладонью по столу. Афонин вздрогнул.
— Вот так! — сказал Круглой. — Согласен я с тобой, Олег Григорьевич, или не согласен, твое предположение нельзя оставить без внимания. Мы свяжемся с Госбезопасностью и проконсультируемся с ними. Если это верно и человек, приехавший под именем Михайлова, был убит, чтобы обеспечить настоящему Михайлову свободу действий, то это дело перейдет к ним. Но нам надо сделать всё, что в наших силах, в частности доказать факт убийства, а не самоубийства. Зайди в наш научно-технический отдел. Они сами, кстати, просили прислать тебя к ним. Нужен отпечаток твоего сапога.
— Это зачем?
— А затем, что ты не выполнил моего приказа как следует. Не осмотрел пол в номере гостиницы. (Афонин вспыхнул, только сейчас вспомнив, что имел такое намерение, но почему-то забыл о нем. «Непростительно!» — подумал он.) Мы сделали это за тебя, — продолжал Круглов. — Обнаружены свежие следы шести человек. Четыре установлены: это сам Михайлов, наш врач, лейтенант Петровский, бывший там с тобой, и директор гостиницы. Нужно разобраться в оставшихся двух. Когда вошел шестой человек? До вас или после?
— Я сейчас же зайду, — порывисто поднялся Афонин. — Сам не понимаю, как это могло со мной случиться.
— Куда зайдешь? — полковник говорил добродушно, видимо не сердясь на Афонина. — Посмотри на часы. Вижу, что тебя вышибло из седла это дело. Садись! Твоя задача: завтра утром посетить Добронравова. Узнай у него: первое — при каких обстоятельствах Михайлов появился у него в отряде, в каком виде он был, что говорил о бегстве из плена. Второе — за что Добронравов представил его к награде. Только как можно подробнее. И ему тоже покажи фотографию. Но не говори сам, кто изображен на снимке.
— Я не говорил об этом и Нестерову.
— Сказал. Не прямо, а косвенно. Ты приехал к нему по делу Михайлова, и Нестеров это знал. На него могло невольно повлиять это обстоятельство. Просто покажи Добронравову фотографию раньше, чем скажешь, зачем приехал.
— Понимаю! Но как бы Добронравов не узнал от Нестерова или Лозового о моем с ними разговоре. Тогда он сразу догадается, зачем я приехал.
— Как он может это узнать? Добронравов приехал сегодня вечерним поездом.
— Михайлов тоже вечерним, но это не помешало ему позвонить Лозовому в половине двенадцатого.
— Михайлов одно, Добронравов — другое. У них были разные отношения с Лозовым и Нестеровым. Но поскольку сейчас ужо без десяти двенадцать, можно надеяться, что Добронравов звонить не будет. Тебе надо явиться к нему как можно раньше.
Афонин позволил себе пошутить. Он чувствовал большую неловкость от своего промаха в гостинице и хотел проверить — гневается на него полковник Круглов или нет.
— Я буду стоять на часах у его двери, пока он не проснется.
— Именно так! — отрезал Круглов. — Сам заварил кашу, сам и расхлебывай.
— Слушаюсь!
— Записывай адрес!
По дороге домой Афонин нещадно ругал себя за эту историю с полом. Как мог он столь постыдно забыть о нем? Видимо, он устал за последнее время, пли сказывалось более глубокое утомление военных лет. Полковник очень недоволен — это ясно.
«Попрошусь в отпуск, — решил капитан. — Конечно, после того, как закончу дело. Кажется, он не отстранит меня от него. Сказал ведь: „Сам заварил, сам и расхлебывай“. Итак, кто шестой мог быть у Михайлова в номере? Уходя, я сам запер дверь и просил директора никого не пускать. Значит, этот человек был у Михайлова до нашего прихода. Кто?»
Что-то шевельнулось в глубине сознания, и Афонии с удивлением понял, что думает о человеке, казалось бы, окончательно вычеркнутом из числа причастных к делу Михайлова лиц.
Со знакомой настойчивостью внутренний голос шептал, как утром: «Иванов!.. Иванов!.. Иванов!..»
— Это уже форменные глупости! — неожиданно для себя вслух с сердцем сказал Афонин.
На следующее утро полковник Круглов приехал в управление раньше обычного. В приемной еще никого не было. Забрав у секретари сноску происшествий и папку со срочными документами, он прошел в свой кабинет, бросив на ходу:
— Меня еще нет. Переключите на себя все телефоны. К капитану Афонину это не относится.
— Слушаюсь! — ответил секретарь, нисколько не удивляясь. Он давно знал Круглова и привык понимать мысли начальника даже тогда, когда он высказывал их не совсем ясно.
Утро выдалось пасмурное. Моросил дождь, и небо было затянуто густыми тучами. Погода вполне подходила к дурному настроению начальника МУРа.
Круглов задернул на окнах темные портьеры, зажег все лампы и уселся в стороне от письменного стола на обитый коричневой кожей диван.
Своего кабинета полковник не любил и был убежден, что принятый повсеместно стиль служебных кабинетов не располагает к сосредоточенному размышлению.
Место, где стоил диван и круглый столик, казалось Круглову единственным, где можно было думать но-настоящему. Но он никогда не сидел здесь, если в кабинете находился кто-нибудь из его подчиненных.
Пробежав глазами сводку происшествий и убедившись, что за прошедшую ночь не произошло ничего серьезного, полковник открыл папку. Несколько писем он отложил в сторону (это успеется!) и взялся за плотный конверт со штемпелем Свердловска, присланный авиапочтой. В нем должны были находиться материалы по единственному делу, занимавшему все его мысли, — делу Михайлова.
В пакете оказалось только три бумаги. Внимательно прочитав их, полковник задумался.
Вчерашний разговор с капитаном Афониным и неожиданный конец этого разговора сильно обеспокоили Круглова. И вот теперь то, что оп прочел, еще больше запутывало дело.
Ошеломившая его версия (полковник не мог не признать, что она оказалась совершенно неожиданной для него) не была высказана подробно, но и так всё достаточно ясно. Афонин предполагает, что Михайлов, или кто бы там ни скрывался под этой фамилией, — высококвалифицированный и очень опасный агент фашистской (теперь Геленовской) разведки. И если вместо него приехал в Москву и застрелился другой человек, то это может означать только одно — настоящий Михаилов заинтересован в том, чтобы его считали умершим…
На плечи Круглова ложилась большая ответственность.
Сбросить ее, передать дело в иную инстанцию… Мысль полковника упиралась в глухую стену. Чем и как объяснить поведение Михайлова в тылу врага? Без правдоподобного ответа на этот вопрос все предположения Афонина — мыльный пузырь. В том, что Михайлов искал смерти в бою, — сомневаться нельзя. Не могли же в конце концов все немецкие солдаты, с которыми имели дело партизаны Нестерова, а потом Добронравова, знать Михайлова в лицо и намеренно не стрелять в него. Это совершенно невероятно!
Единственный случай, когда инсценировка боя выглядела очень вероятной, — это последний бой Михайлова в отряде Нестерова. Но и тут многое оставалось трудно объяснимым.
Когда же произошла замена Михайлова, которого знали Нестеров и Лозовой, другим, похожим на него человеком? Был ли в отряде Добронравова первый Михайлов или уже второй? А может быть, замена произошла в Свердловске или незадолго до приезда туда человека по фамилии Михайлов?
Сведения, только что полученные Кругловым, как будто подтверждали эту возможность. Михайлов жил в Свердловске один, ни с кем близко не сходился, редко появлялся на глаза соседям. Всё это хорошо сходится.
«А как же быть с письмом Михайлова к Лозовому?» — подумал полковник.
Но и здесь легко было найти объяснение. Письмо могло быть написано первым Михайловым, или даже вторым, если Лозовой не знал почерка своего партизана. А это вполне возможно. В то же время письмо и телефонный звонок Михайлова к Лозовому (Афонин ошибался, думая, что Круглое не обратил на это внимания) были хорошей маскировкой. И то и другое могло, по мысли «Михайловых», послужить доказательством, что застрелился именно тот, кого знали в партизанских отрядах.
Нельзя было проходить без внимания и мимо того факта, что приехавший в Москву человек должен был явиться в Кремль для получения награды и, следовательно, встретиться там с Нестеровым, Лозовым и Добронравовым. А поскольку это было невозможно для фальшивого Михайлова, то, значит, самоубийство было запланировано заранее. Как же тогда согласовать это с тем, что застрелившийся человек по всем признакам был очень спокоен в то утро и, по предположению Афонина, с которым Круглов был вполне согласен, не думал о близкой смерти? Странно!
А само самоубийство? Легко сказать — кто-то застрелился вместо Михайлова! Подобных случаев самопожертвования история разведки еще не знает. Правда, всё приходит в согласие, если допустить факт убийства, неожиданного для второго Михайлова. Запертая изнутри дверь ни о чем не говорит. Есть много способов проделать такой трюк. Афонину не могла прийти подобная мысль, самоубийство выглядело несомненным, и он не обследовал замок двери.
Существовали веские возражения против этой версии. Но их можно обойти. Каким образом пистолет оказался накрепко зажатым в руке трупа? Как ни вкладывай, мертвая рука его не зажмет. Афонин говорил, что он вынул пистолет с трудом. На это можно ответить, что Михайлов был убит из другого пистолета. Почему же в его руке было оружие? Потому, что он пытался защищаться.
Натяжка? Конечно натяжка, но всё же объяснение.
Второе возражение более серьезно, и его объяснить очень трудно. Выстрел услышала дежурная по этажу. Ее служебное место недалеко от двери номера Михайлова. Она немедленно позвонила директору, но своего места не покидала. И должна была видеть человека, вышедшего из номера после выстрела. Тем более, что он какое-то время возился с замком, запирая дверь «изнутри». Но женщина утверждает, что никого не видела. Это решающее доказательство в пользу самоубийства. Но можно предположить, что дежурная лжет, говоря, что не уходила. Ложь может быть вызвана боязнью, что ее обвинят в преступной халатности. При таких обстоятельствах покидать свое место до прихода директора она не имела права, тем более что директор сказал ей: «Никуда не уходит!» Не верить и директору нет оснований.
Да, запутано!
Оп снова взял одну из бумаг, присланных из Свердловска, и прочел ее во второй раз.
Странно, более чем странно!
Полковник встал и подошел к своему столу. Но тут же вспомнил, что телефоны отключены по его приказанию. Он нажал на кнопку звонка.
— Узнайте, — сказал он вошедшему секретарю, — почему так долго нет заключения технического отдела по пистолету Михайлова.
— Оно уже у вас, — ответил секретарь. — Лежит в папке.
— Видимо, я его не заметил. Кто-нибудь меня ждет?
— Нет никого. Заходил майор Дементьев…
— Хорошо, идите!
Нужная бумага действительно оказалась в папке.
По мере чтения брови полковника поднимались всё выше. И хотя после сведений, полученных из Свердловска, он ожидал нечто подобное, заключение технического отдела поразило его.
Он снова позвонил и приказал переключить к нему внутренний телефон.
Ответил молодой энергичный голос:
— Лейтенант Беликов у аппарата!
— Немедленно, — сказал полковник Круглов, — отправляйтесь в гостиницу «Москва» и как можно скорее доставьте мне полный список всех проживавших там вчера утром.
— Только фамилии?
— Нет. Все сведения, имеющиеся у администрации.
— Слушаюсь!
Положив трубку, Круглов снова устроился на диване.
Мелькнувшая у него мысль выглядит вполне обоснованной. И она в корне меняет всю ситуацию, хотя и не облегчает задачу. Скорей усложняет. Но достоинство этой повой версии в том, что с ее помощью можно правдоподобно объяснить все факты, уже известные следствию. И поведение Михайлова в партизанском отряде перестает выглядеть загадочно.
Всё становится на свои места.
Но так ли это?
Минут десять полковник, закрыв глаза, обдумывал свою мысль. Потом он встал и направился к письменному столу.
— Очень может быть! — сказал он. — А теперь займемся текущими делами.
Он приказал переключить к нему все телефоны и открыть доступ в кабинет. Последней мыслью, прежде чем он взялся за другие дела, было: «Скорей бы приехал Афонин. Рассказ Добронравова может все изменить, подтвердить одни детали и опровергнуть другие, свести на нет обе версии, Афонина и мою».
Капитан явился через четыре часа.
Вторично в этот день начальник МУРа приказал никого к нему не пускать.
— Садись, Олег Григорьевич, — сказал он, — и рассказывай! Кстати, могу тебе сообщить, что наш научно-технический отдел разобрался в следах в номере Михайлова. Шестой был там до вашего приезда. Видимо, еще при жизни Михайлова. Теперь слушаю тебя.
— Повторять всё, что рассказывал Добронравов, нет необходимости. Почти ничего нового.
— Если так, конечно.
— Поведение Михайлова в его отряде ничем не отличалось от поведения у Нестерова. Та же «безумная» смелость, те же поиски смерти в бою. Но некоторые факты заслуживают внимания. Первый и самый главный: Михайлов не сам пришел в отряд. Тут Нестеров и Лозовой ошибаются. Он был освобожден партизанами Добронравова при налете на поезд, в котором везли в Германию советских людей, угоняемых в рабство…
— Вот, — перебил Афонина полковник, — первая трещина в твоей версии.
— Это была не версия, — поморщился Афонии, — а только одно из возможных предположений. Гестапо не могло знать, что именно на этот поезд будет совершено нападение.
— То-то и есть, что никак не могло.
— Кроме того, Михайлов был ранен в голову и перевязан не врачом, а одним из тех, кто был с ним в вагоне.
— Еще того лучше!
— Второй факт — рассказ Михайлова о себе. Он скрыл, что дважды был в плену, и сообщил только о том, что воевал в отряде Нестерова. Всё остальное несущественно.
— Хватит и этого. А почему он промолчал о первом плене, как ты думаешь?
— Очень просто. Считал ненужным осложнять свое положение.
— Об обстоятельствах, при которых попал в поезд, он рассказывал?
— Нет. Сказал только, что его схватили полицаи, когда он один шел в разведку, и, приняв за мирного жителя, сунули в поезд. То, что он вообще не говорил о плене, ни о первом, ни о втором, мне понятно, учитывая психическое состояние Михайлова.
— Но ведь он мог ожидать, что Добронравов встретится с Нестеровым. Их отряды воевали недалеко друг от друга.
— Я думал об этом. Считаю, что он стремился к одному — получить оружие и драться с фашистами.
— Я вижу, Олег Григорьевич, что твое мнение о Михайлове резко изменилось.
— Факты — упрямая вещь, — пожал плечами Афонин.
— А как фотография?
— Добронравов сразу узнал Михайлова.
— А если всё же ошибка?
— От этой версии, пожалуй, следует решительно отказаться.
— Уверен?
— Судите сами. Добронравов произвел на меня впечатление человека, заслуживающего полного доверия. Я откровенно поделился с ним нашими сомнениями. Он хорошо всё понял и дал ценный совет. Дело в том, что у Михайлова была примета. Ни Лозовой, ни Нестеров ее не заметили, а Добронравов заметил и запомнил.
— Какая примета?
— Разный цвет глаз. Правый глаз Михайлова был немного, чуть-чуть, темнее левого.
— И ты… — полковник в возбуждении весь подался вперед.
— Заехал в клинику. Врач, производивший осмотр я вскрытие тела, всё подтвердил. Правый глаз темнее левого. На голове ясный след раны, нанесенной каким-то тупым орудием, возможно прикладом винтовки. По словам врача, такой удар только случайно мог оказаться не смертельным.
Круглов откинулся на спинку кресла.
— Такую примету не подделаешь, — сказал он.
— Да… Приходится отказаться, — ровным голосом продолжал Афонин, — от мысли, что вместо Михайлова застрелился, или был застрелен, другой человек. Застрелился именно тот Михайлов, который был в отряде Нестерова. И еще одна небольшая деталь. В самом конце войны в отряд Добронравова приезжал по какому-то делу начальник разведки Нестерова — Кучеренко. Он видел Михайлова, долго говорил с ним.
— Почему ты подчеркиваешь эту деталь? — с интересом спросил Круглов.
— Она доказывает лишний раз, что во всех случаях мы имеем дело с одним и тем же Михайловым.
Полковник одобрительно кивнул головой. Мысль, что Михайлов мог быть подменен до появления о отряде Добронравова, видимо, пришла в голову и Афонину.
— Каков же теперь твой вывод?
— Его подсказывает тот факт, что Михайлова отправили в Германию вместе с другими советскими людьми. Это противоречит предположению, что он был ценным агентом гестапо. Тем более, что ему не сочли нужным оказать медицинскую помощь, хотя бы перевязать рану.
— А как со временем?
— Время совпадает. Между последним боем Михайлова в отряде Нестерова и нападением на поезд партизан Добронравова прошло неполных два дня. Мне кажется, можно считать установленным, что к Михайлову подкрались сзади и оглушили ударом приклада по голове. Почему его не добили — загадка.
— Акт великодушия?
— Возможно, — тем же невозмутимо ровным голосом ответил Афонин, — что командир карателей оценил геройское поведение и пощадил Михайлова.
— И ты веришь в такую возможность?
Афонин ничего не ответил.
— А я не верю, — сказал Круглов. — Но всё же, каков твой вывод?
— А! — Капитан махнул рукой. — Пришли к тому, от чего начинали.
— Теперь слушай меня. Но сперва ответь — тебя не удивило, что Михайлов застрелился из немецкого пистолета?
— Нет, не удивило. Партизаны очень часто пользовались трофейным оружием. Пистолет «вальтер» мог остаться у Михайлова как память.
— Значит, он должен был иметь разрешение на хранение этого пистолета?
— Конечно.
— На, читай! — полковник протянул Афонину донесение из Свердловска.
— Это номер! — сказал Афонии, прочитав бумагу.
В ней было сказано, что гражданин Михайлов Н.П. имел в личном пользовании трофейный пистолет марки «бельгийский браунинг», хранение которого было ему разрешено. Указанный пистолет обнаружен при обыске в комнате Михайлова в запертом ящике стола.
— Зачем человеку, едущему в Москву получать награду, брать с собой оружие, не правда ли? Зачем человеку, имеющему разрешение на хранение одного пистолета, иметь второй, разрешения на который у него нет? Согласен? — Полковник достал из папки вторую бумагу. — А теперь прочти это.
В заключении научно-технического отдела МУРа было сказано, что пистолет марки «вальтер», номер такой-то, выпущен с завода не более двух месяцев назад. Пуля, извлеченная из головы Михайлова, выстрелена из этого пистолета. На рукоятке сохранились следы пальцев двух человек, самого Михайлова и кого-то другого. Отпечатки пальцев прилагаются.
— Твоих отпечатков на рукоятке нет, — сказал Круглов.
— Я держал пистолет за ствол.
— Правильно! Так что ты скажешь?
Афонин так долго молчал, что полковник начал проявлять нетерпение. Наконец капитан заговорил, медленно и тихо, точно размышляя вслух:
— Почему каратели не убили Михайлова? Почему его отправили не в лагерь для военнопленных, а на принудительную работу в Германию? Вместе с гражданскими людьми. Потому что он партизан, а не солдат? Но ведь партизан, как правило, казнили. И в первый раз его также оставили в живых. Что-то тут явно не так! И не видно путей к догадке. Если последний бой Михайлова в отряде Нестерова был не инсценировкой, а настоящим боем, то напрашивается предположение, что, оглушив прикладом, его сочли убитым. И не было никакого великодушия командира карателей. А затем Михаилов очнулся и направился на поиски отряда. Блуждая по лесу, он мог быть схвачен полицаями. Этим можно объяснить его появление в поезде. Безусловно, всё это выглядит натянутым, но в то же время возможным. Рану на голове он мог объяснить достаточно правдоподобно, это не типично боевое ранение. Те, что его схватили, могли поверить, что он мирный житель. Остаются две загадки, связанные между собой. Поиски смерти и странная забывчивость. И как хотите, Дмитрии Иванович, но невольно мысль возвращается к последним минутам жизни Михайлова. Почему всё-таки у него сломался карандаш на фамилии Иванова? Почему он нервно отбросил этот карандаш? Не верю, что это случайность. Не может быть никакой случайности! Но Иванов не знает Михайлова. Михайлов не встречался с Ивановым в тылу врага. Неразрешимое противоречие!
— Между прочим, — сказал Круглов, — отпечатки ног шестого человека, входившего в номер гостиницы, не соответствуют ноге Иванова.
Афонин с изумлением посмотрел па полковника, Круглов усмехнулся.
— Я не очень доверяю твоей интуиции, дорогой мой Олег Григорьевич, — сказал он, — но оставлять ее без внимания не могу. Иванов носит обувь на два номера больше, чем неизвестный. Продолжай!
— Перейдем к пистолету. Откуда появился у Михайлова «вальтер», да еще совсем новый? Оружейные заводы в советской зоне оккупации не работают. Пистолет изготовлен на западе. Как же он попал в руки Михайлова? Но тут являются на сцену следы шестого человека. Вырисовывается кто-то, передавший Михайлову этот пистолет здесь, в Москве. Необходимо получить сведения о всех, кто проживал в гостинице вчера утром…
— Уже сделано, — вставил полковник. — Сведения вот-вот будут у меня.
— Но даже имея эти сведения, — продолжал Афонин, — очень трудно, почти невозможно установить личность этого человека. Нет никаких данных. В гостиницах не снимают отпечатков пальцев. Остается принять за исходную точку дальнейшего следствия вопрос — зачем вручен Михайлову пистолет «вальтер»? Для какой цели? И когда? Этот последний вопрос чрезвычайно важен. Когда? Вечером или утром? Мы знаем, что Михайлов застрелился из этого пистолета. Значит, можно предполагать, что пистолет вручен ему утром. Вечером он не думал о самоубийстве, — это доказывает его телефонный звонок к Лозовому. — Афонин внезапно поднял голову. — А не мог бы наш техотдел установить точно…
— Мог и установил. — Круглов взял в руки заключение. — Ты не все прочел. Тут сказано: следы пальцев имеют одну и ту же давность.
— Тогда ясно! Михайлов держал пистолет в руке вчера утром. Раз следы одной давности, то и другой человек держал его в то же утро. Кто-то входил в номер к Михайлову до восьми часов двадцати минут и передал сиу пистолет. О чем они с Михайловым говорили, мы не знаем. А потом Михаилов запер за этим человеком дверь, вернулся к столу, сжег какую-то бумагу и застрелился. Как я уже говорил, мы вернулись к исходной точке.
— Не совсем так. Появилась фигура незнакомца, которого раньше не было.
— А что толку?
— Как знать. Это дело настолько запутано и туманно, что любая деталь может навести на след. Как раз перед твоим приходом я вспомнил одни документ, который мне как-то пришлось прочесть. И мелькнула странная мысль — нет ли тут связи? — Полковник замолчал, о чем-то думая. — Вот что, — сказал он решительно, — съезди-ка еще раз к твоему Иванову.
— Зачем?
— Спроси его, не знал ли он в тылу врага человека по фамилии Миронов. И если окажется, что знал, то расспроси подробно. Вот так!
— А кто это — Миронов?
— Был один такой. Не обижайся, Олег Григорьевич, но я не хочу путать тебя. Путаницы и так хватает в этом доле. А эта моя мысль слишком сомнительна. Но раз она явилась, надо проверить. Нельзя терять ни одного шанса.
Афонин знал, что настаивать бесполезно. Он поднялся:
— Разрешите выполнять.
— Да. И сразу возвращайся. Дело Михайлова пора кончать!
Едва за Афониным закрылась дверь, раздался осторожный стук. На пороге стоял лейтенант Беликов.
— Разрешите!
— Входи. Быстро ты обернулся.
Лейтенант положил на стол объемистую пачку бумаги.
— Здесь отмечены те, кто выехал вчера или сегодня? — спросил Круглов.
— Из тех, кто находился в гостинице вчера утром, выехал только один. Отмечен красным карандашом.
— Так!
Полковник внимательно прочел длинный список. «И когда только Беликов успел его составить? — подумал он. — Прекрасная оперативность!»
— Ну как? — не удержался молодой сотрудник, увидя, что Круглов дошел до последней фамилии.
Полковник поднял на лейтенанта холодный взгляд.
— Можете идти! — сказал он резко.
В данном случае эта резкость объяснялась тем, что в списке не оказалось фамилии, которую Круглов ожидал увидеть, и даже больше — был уверен, что увидит.
Ее не было.
«Что ж! Этого следовало ожидать», — подумал он, снимая трубку телефона. Другой рукой полковник раскрыл список на листе, где лейтенантом Беликовым была отмечена красным карандашом фамилия выехавшего вчера вечером постояльца гостиницы.
— Соедините меня с прокуратурой СССР, — приказал он секретарю. — И вызовите ко мне майора Дементьева.
Фамилия, остановившая на себе внимание Круглова, была иностранной, но ничего не говорила полковнику.
Иванова дома не оказалось. Афонину пришлось вернуться в управление и ждать до позднего вечера. Сотрудники, которым полковник Круглов поручил это сделать, быстро выяснили, что Иванов разыскал через адресный стол Нестерова и поехал к нему. Там же находились Лозовой и Добронравов.
Накануне получения наград это было вполне естественно. Бывшим партизанам всегда есть о чем поговорить и что вспомнить.
— Удачно! — сказал Афонин. — Лозовой выложит им свою версию.
— А что удачного? — вздохнул полковник. — Иванова надо увидеть сегодня.
— Вернется же он домой.
— Вернется-то вернется! Но можно ли будет с ним разговаривать?
— Что вы, Дмитрий Иванович!
— А разве не может быть?
— Иванов произвел на меня впечатление человека…
— Непьющего?
— Во всяком случае в меру.
— Увидим! — недовольно сказал Круглов.
Завтрашний день безусловно исключался. Награжденные пробудут и Кремле долго, а затем, скорее всего, отправятся к тому же Нестерову или кому-нибудь другому из одиннадцати. Опасения Круглова, которые сегодня казались Афонину необоснованными, завтра могут легко подтвердиться. А доложить о результатах следствия нужно как можно скорее.
Беспокойство Круглова было понятно Афонину.
Каждые полчаса капитан звонил по телефону в квартиру, где остановился Иванов, но бывший комиссар всё не возвращался. Только в половине двенадцатого Афонин услышал наконец его голос.
— Может быть, можно отложить до завтрашнего вечера? — спросил Иванов, выслушав просьбу Афонина о свидании.
— Крайне желательно сегодня.
— Ну что ж, приезжайте.
Иванов оказался совершенно трезвым. С тем же радушием встретил он гостя, ничем не выказывая недовольства столь поздним визитом.
— Где это вы пропадали весь вечер, Андрей Демьянович? — шутливо спросил Афонин.
Он не хотел выдавать свою осведомленность. Не всякому понравится, что его разыскивали методами уголовного розыска.
— Был у товарища, — коротко ответил Иванов.
Постель, постланная на диване, была раскрыта, и даже горела лампа под абажуром на стуле возле изголовья.
Иванов не считал нужным скрывать от гостя, что собирался спать.
Впрочем, он сразу же попросил у Афонина разрешения лечь.
— Что-то сердце пошаливает, — сказал он. — Волнуюсь, конечно, но и годы…
— Пожалуйста, не стесняйтесь, — попросил Афонин. — Я задержу вас не долго.
— Я и не стесняюсь, как видите.
Он медленно разделся и лег, закинув руки за голову. Всё это сопровождалось «старческим» кряхтением.
Афонин знал, что Иванову около пятидесяти. Это еще не старость. Вчера днем он был бодр и держался совсем иначе.
Откуда же взялась вдруг эта «дряхлость»? Почему он заговорил о годах?
Мелькнула мысль, что бывший комиссар нарочно прикидывается стариком, чтобы подчеркнуть несвоевременность прихода капитана милиции, но Афонин отбросил эту мысль. Ничто не мешало Иванову просто отказаться от разговора, перенести его, например, на завтрашнее утро.
Кроме того, Афонин умел разбираться в людях, и у него сложилось твердое впечатление, что Иванов не такой человек, чтобы притворяться. Видимо, что-то его сильно расстроило или взволновало. Он и сам сказал, что волнуется. Но из-за чего? Получать орден Иванову не впервой. Значит, есть другая причина, и скорее всего она связана с посещением Нестерова.
Спросить неудобно, а знать было бы весьма полезно.
Но пока капитан раздумывал, Иванов сам заговорил как раз о том, о чем думал Афонин.
— Был у товарища, — сказал он, повторяя свою же, недавно сказанную фразу. — Впервые увидел его сегодня. И еще двое там были, тоже не встречался прежде. Нестеров его фамилия. Может, помните, в том же указе, что и ваш Михайлов. Говорили и о нем. Между прочим, я спрашивал их мнение. Они знают о самоубийстве, но никто не может понять, что его заставило. («Так! — подумал Афонин. — Не сумели промолчать, а Лозовой, наоборот, не сказал того, что должен был сказать. Жаль!») О многом мы говорили. И вот, представьте себе, разговор с почти чужими людьми… Почти, — пояснил он, — потому, что все мы — партизаны — одна семья… Расстроил меня Нестеров. Возбудил, невольно конечно, тяжелые воспоминания. Словно постарел я сразу… А как было отказать? Верно?
Афонин кивнул головой. Он был уверен, что правильно понял то, что было не высказано в сбивчивой речи Иванова.
— Конечно!
— А что «конечно»? — насмешливо спросил тот.
— Конечно, не могли отказать, — храбро ответил Афонин.
— В чем отказать?
«Черт бы тебя взял!» — подумал капитан.
— Не могли отказаться рассказать о тяжелом прошлом.
На секунду в глазах Иванова мелькнуло удивление. Потом он рассмеялся.
— Я и забыл, что вы следователь, — сказал он.
У Афонина внезапно возникла новая идея. Знаменитая интуиция вновь властно заговорила в нем. Он не колебался. В случае ошибки он сумеет вывернуться, придумать правдоподобное объяснение. Риска почти не было. Иванов же не знает, зачем приехал к нему Афонин. А перевести разговор в нужное русло можно в любой момент.
— Как раз о вашем прошлом, — сказал он, — я и хотел поговорить с вами. Как раз о том случае, о котором вы рассказывали у Нестерова. — Афонина, как это часто с ним случалось, «понесло вдохновение». — Второй раз рассказывать легче. Расскажите и мне.
— Вы разве знаете об этом случае?
— К сожалению, далеко не всё. А нам очень важно знать подробности.
Иванов резко выпрямился.
— Это может означать одно, — взволнованно сказал он. — Мерзавца поймали! Да? А я думал, вы приехали из-за Михайлова.
— А что же говорить о Михайлове? — Афонина продолжало «нести». К тому же он действительно приехал по из-за Михайлова, а из-за Миронова. — Вы же сказали, что не встречались с ним. У нас много других дел.
— Но мой случай относится скорее не к вам, а к Госбезопасности.
На миг Афонину стало не по себе. Еще немного — и проницательный комиссар разоблачит его.
— «Мерзавца», как вы выразились, нашли мы…
— Понимаю! Впрочем, его вполне можно считать не политическим, а уголовным преступником.
— Тем более.
— Вы меня очень обрадовали, Олег Григорьевич! Я благодарен вам за ваш приезд. Много предателей повидал я на войне, многим воздал по заслугам лично сам. А про этого никогда не мог забыть. Готов рассказать всё.
— Я вас слушаю!
Афонин облегченно вздохнул. Пронесло!
Иванов закрыл глаза.
— Вы правильно заметили, — сказал он, — второй раз рассказывать гораздо легче. И вы услышите более подробный рассказ, чем у Нестерова. Слушайте!
Он говорил медленно, тихим голосом, иногда таким тихим, что Афонину приходилось напрягать слух, чтобы не пропустить ни одного слова. И чем дальше шел рассказ, тем больше капитан убеждался в его огромной важности, тем больше поражался верности своей интуиции, заставившей его выслушать Иванова прежде, чем изложить цель своего приезда. Задолго до конца он понял, что рассказ Иванова — именно то, что нужно было узнать полковнику Круглову и самому Афонину, чтобы раскрыть тайну Михайлова.
Капитан понимал, что случай, которым он воспользовался интуитивно, всё равно выплыл бы сразу, как только он назвал бы фамилию «Миронов». Но это не меняло сущности случившегося.
— Это произошло в середине сорок третьего года, — говорил Иванов. — Точнее, в начале июня. В одном из боев я был ранен и в бессознательном состоянии попал в плен. Надо вам сказать, что у нас в отряде весь командный состав носил военную форму, но без знаков различия. Это потому, что три четверти командиров не имели воинских званий, а остальные решили не носить «шпал» и «кубиков», чтобы не отличаться от других своих товарищей. Мы любили и уважали друг друга. На мне была гимнастерка со звездами на рукавах, как и у всех наших политработников. Партийного билета, правда, не было. Мы отдали их секретарю партийного бюро, который сам не участвовал в этом бою из-за ранения. Мы всегда так делали, чтобы партбилет не попал в руки фашистов. Но и звезд на рукавах было вполне достаточно. А комиссарам, как правило, фашисты не давали пощады, уничтожая на месте. Я очнулся от беспамятства в подвале гестапо. С удивлением обнаружил, что рана тщательно перевязана. Сразу понял, что это сделано не из милосердия, — я был им нужен для допроса. Сознание того, что меня ожидает — не скрою от вас, — отнюдь меня не обрадовало. Я знал, что гестаповцы ничего не добьются, но их методы были мне очень хорошо известны. Весь день меня не трогали, даже принесли еду и воду. Я понимал их цель: было очевидно, что, рассчитывая получить ценные сведения, мне дают возможность немного прийти в себя, окрепнуть. А к ночи за мной пришли. Не стану вам рассказывать о выпавших на мою долю пытках. Ни к чему это, да я и не смог бы рассказать. Вы, конечно, заметили седину, ее не было до того, как я попал в плен. В нашем роду седели поздно. Ничего не добившись — я был тогда здоровым мужчиной, — гестаповцы бросили меня в камеру смертников — такой же подвал, в каком я находился до допроса. Именно бросили, да так, что меня с трудом привели в чувство другие осужденные. Там я провел последнюю, как я думал, ночь. Допрос продолжался почти сутки. До сих нор не могу понять, как я умудрился остаться живым. Видно, не судьба была умереть в тот день. Под утро нас вывели, посадили в машину и отвезли на место расстрела. Почему расстрел, а не виселица? Как это ни кажется странным, но именно этот вопрос не выходил у меня из головы всю дорогу к месту казни. А ответить можно было совсем просто — не захотели возиться! Но я тогда не мог додуматься до столь простой вещи. Был очень слаб и временами впадал в беспамятство. Помню, что лежал на полу кабины и голова моя покоилась на коленях какой-то женщины, которая всё время что-то говорила, видимо мне. Но я не понимал ни одного слова. Из машины меня вынесли товарищи. И тут вдруг вернулись силы. Я пошел сам. Нас выстроили на краю рва. Голова у меня удивительно прояснилась, и я стал хорошо сознавать окружающее. И обратил внимание, что вокруг не видно ни одного немецкого солдата. Только офицеры и какой-то человек в полувоенной, полугражданской одежде. Гимнастерка на нем наша, не немецкая. В руках у него был немецкий автомат. Я услышал, как кто-то возле меня сказал: «Какая нам оказана честь, товарищи!» И засмеялся. Да, точно! Есть люди, способные смеяться в такой момент. Я понял, что под честью этот человек подразумевал то, что нас расстреляют офицеры, а не солдаты. Но я не видел у них автоматов, Только у того, в гимнастерке. «Видимо, это и есть палач», — сказал тот же голос. «Он русский», — сказал другой. Я невольно вгляделся в палача и узнал его. Ошибки быть не могло, я видел хорошо. Два года этот человек, лейтенант Красной Армии, воевал в нашем отряде, куда пришел из окружения. По его словам, могу я добавить теперь. С месяц назад он пропал без вести. Сейчас он стоял среди гестаповцев и собирался расстреливать нас. И до самого конца, до того, как раздалась очередь из его автомата, я думал о том, что у меня нет ни времени, ни возможности предупредить своих, и о том, что изменник останется безнаказанным. Но случилось иначе. Я рассказываю о нем нам и повторю свой рассказ на заседании военного трибунала, если меня вызовут как свидетеля обвинения, на что я очень надеюсь. Как вспомню его глаза, горящие неистовой ненавистью, искаженное лицо и трясущийся в руках автомат… Всё это я запомнил навсегда… вот стоит только закрыть глаза… и вижу. С наслаждением сам лично привел бы в исполнение приговор трибунала. Несмотря на то, что этот мерзавец, в сущности, спас мне жизнь.
Афонин кивнул. Всё ясно, спрашивать не о чем.
— Впрочем, — продолжал Иванов, — меня спас не только он. Стечение обстоятельств, совершенно непонятных к тому же. Мне приходилось, бывая в разведке, видеть расстрелы и повешения. Много слышал рассказов об этом. И не знаю другого такого случая. Почему не было ни одного солдата, если не считать шоферов двух машин, стоявших в отдалении? Человек пять офицеров, и только. А ведь нас, осужденных, было не меньше пятнадцати человек. Почему приговор приводил в исполнение один, да к тому же не немец? А когда прозвучала очередь автомата и мы все упали в ров, почему немцы не подошли убедиться, что все мертвы, и прикончить тех, кто остался жив? Обычно они поступали именно так. А тут просто сели в машины и уехали. Я знаю, потому что пули не задели меня и сознания я не терял. Упал инстинктивно. А потом оказалось… — Иванов приподнялся, голос его дрогнул, — оказалось, что все, понимаете, все остались живы!
Афонин молчал. Такого конца он не ожидал.
— Все упали, как я, инстинктивно. Ни один не остался стоять, хотя пули и пролетели мимо.
— Чем же это объяснить?
— Объяснить этого я не могу.
— Что было дальше?
— Что ж дальше! Где должен находиться наш отряд, я знал. Расстреливали нас на опушке леса. Осталось только углубиться в этот лес.
— Удивительный случай!
— Более чем удивительный.
— Вы хорошо запомнили черты лица?..
— Мерзавца, который нас расстреливал?
— Почему «мерзавца»? — сказал Афонин. — Он рисковал жизнью, стреляя мимо.
Иванов покачал головой.
— Если бы так, — сказал он. — Нет, я уверен, что он стрелял в нас, а промахнулся против своей воли. Достаточно вспомнить выражение его лица.
Капитан уже нисколько не сомневался, что слушал рассказ о Михайлове. Версия полковника Круглова как раз в том и состоит, что Михаилов — псевдоним. Настоящая его фамилия Миронов. Но Иванов не назвал фамилии «мерзавца»…
— Миронов воевал у вас в отряде, — сказал он как мог естественнее. — Как он себя вел?
Внутренне Афонин весь напрягся в ожидании ответа.
— Обыкновенно, как все, — ответил Иванов, и капитан вздохнул облегченно. Всё в порядке! — От командной должности он отказался, так как был не строевым, а техником-лейтенантом. Ничем не выделялся, но и упрекнуть его было не в чем. Никаких подозрений не вызывал.
— При каких обстоятельствах он исчез? Вы говорили — пропал без вести.
— Не вернулся из боя. Такие случаи бывали часто. Мы не знали — убит он или попал в руки немцев. Таких мы заносили в графу «пропавшие без вести». Очень редко, но бывало так, что немцы не казнили партизан, попавших в их руки, а отправляли в лагеря военнопленных. В таком случае человек мог остаться жив.
— Чем же вы объясните, что человек воевал два года, ничем себя не компрометируя, а потом с «неистовой ненавистью», как вы сами сказали, расстреливал своих?
— Догадки не мое дело. Спросите у него самого.
Иванов снова закрыл глаза. Было видно, что он устал. Афонин почувствовал, что пора кончать разговор, — время позднее.
— Вам больше нечего добавить, Андрей Демьянович?
— А что добавлять? Извините за краткость, но тяжело было вспоминать.
— Спасибо за помощь!
Афонин поднялся.
— Вы меня еще вызовете? — спросил Иванов.
— Мы — вряд ли. А суд, вероятно, вызовет. Или следователь прокуратуры. Нет, не провожайте! Я сам закрою дверь. Заметил, что замок у вас автоматический. Спокойной ночи! И спасибо еще раз!
— Было бы за что!
Спускаясь по лестнице, Афонии слышал, как Иванов все же запер за ним дверь на ключ.
Шофер спал, привалившись к дверце машины. На улице никого не было.
Афонии приказал ехать в управление. Удивленный взгляд шофера привел его к сознанию действительности. Было больше двух часов ночи.
— Ко мне домой! — поправился он.
Нервы капитана были взвинчены. О том, что, в конечном счете, он оказался прав и ключ к тайне смерти Михайлова дал именно Иванов, капитан даже не вспомнил. Ему было не до таких мелочей.
История с расстрелом советских людей как будто объясняла многое, что было непонятно в поведении Миронова в отрядах Нестерова и Добронравова. В таком преступлении Миронов не мог признаться. Угрызения совести, возможно и отчаяние, привели к поискам смерти в бою.
Миронов знал, что ему нет и не будет прощения. Всё это сходилось, и достаточно правдоподобно.
Самоубийство получало достоверное объяснение. Миронов не мог не узнать Иванова, комиссара, которого он расстрелял своей рукой. И можно себе представить впечатление, произведенное на него фамилией Иванова в указе Верховного Совета, перспективой встречи с «расстрелянным».
Всё как будто становилось на место.
Но… как будто, не больше.
Всё было логично, но только в том случае, если Иванов прав и Миронов — Михайлов не знал, что выпустил очередь автомата в воздух, никого не убив, если он промахнулся не намеренно.
Тогда ясно. Только тогда!
Но можно ли допустить, что опытный воин промахнулся с близкого расстояния, не задев ни одного человека?
Очень трудно!
А если это было сделано намеренно и только случайно не повлекло за собой казни самого Миронова, то все его поступки и поведение в отрядах Нестерова и Добронравова становятся еще более непонятными.
Оставался факт присутствия в номере Михайлова, непосредственно перед самоубийством, какого-то человека, передавшего ему пистолет «вальтер». Кто он и зачем передал этот пистолет?
Оставался психологически необъяснимый факт приезда Миронова — Михайлова в Москву для получения награды. Считать себя достойным ее он не мог и, безусловно, не считал…
Капитан чувствовал, что его ожидает беспокойная ночь, что ему не заснуть.
Афонин вообще не ложился. Остаток ночи он ходил по своей комнате, надеясь как-то свести концы с концами и прийти к какому-нибудь выводу в «деле Михайлова».
Увы! После рассказа Иванова это дело не только не прояснилось, как ему показалось сгоряча, а, наоборот, еще больше запуталось. Противоречия стали еще резче, еще необъяснимее.
Капитан ясно чувствовал, что не хватает какой-то зацепки, какого-то одного звена. Будь это звено, всё стало бы ясно!
Есть ли оно у полковника Круглова?..
Афонин приехал в управление так рано, что пришлось ожидать более часа.
Круглов выслушал его, не перебивая ни единым вопросом или замечанием. Когда Афонин закончил свой доклад, полковник минуты три молчал, о чем-то думая.
— Майор Дементьев еще не вернулся, — сказал он неожиданно для Афонина, — и от него нет еще никаких известий. — Круглов снял очки и снова замолчал, тщательно протирая стекла. — Похоже, что мы приближаемся к концу. Но конец этот может оказаться двояким. В зависимости от того, каков будет результат у Дементьева. — Он посмотрел на капитана. — Ты еще не догадался?
— О чем?
— Обо всем!
— Пока нет.
— Впрочем, с таким случаем мы действительно столкнулись впервые. И не будь я знаком с документом, о котором вчера упомянул, я тоже бы не догадался, наверное. Но я хочу, чтобы ты сам решил эту загадку! Это тебе по силам. Итак! Допустим, что тебе поручили важное задание в тылу врага. Допустим, что тебе удалось войти в доверие к немцам. Твои сведения чрезвычайно важны и спасают жизнь многим советским людям. Словом, ты очень нужен командованию нашей армии, и заменить тебя некем. И вот случилось так, что у тебя нет иного выхода, как только самому расстрелять наших людей. Иначе ты был бы разоблачен и погиб, как разведчик. Понял ситуацию, Олег Григорьевич?
— Понял.
— Как бы ты поступил?
— Отказался бы от участия в расстреле!
— И провалил бы задание?
— Да! — Афонин с удивлением слушал эти странные вопросы. Можно было подумать, что сам Круглов поступил бы иначе в таком положении.
— Несмотря на то, — продолжал полковник, — что твое самопожертвование ничего не изменило и осужденные всё равно были бы расстреляны, но только вместе с тобой? А твоя гибель стоила бы жизни гораздо большему числу наших люден?
— Да, несмотря на это! С кровью товарищей на руках жить нельзя. Я всё равно уже не годился бы в разведчики. Впрочем, — перебил Афонин самого себя, — я поступил бы иначе. Да, совсем иначе. Я согласился бы. А получив в руки автомат, направил бы его на палачей. Захватил бы с собой на тот свет как можно больше.
— Другого ответа и не могло быть, — задумчиво произнес полковник. — И мы знаем много случаев, когда разведчики губили себя, но не могли пойти против совести, совести советского человека. А почему не могли?
— Вы уже сами ответили на этот вопрос, Дмитрий Иванович. Совесть советского человека.
— Именно. Но были и другие люди, которые шли на всё, чтобы… Доканчивай!
— Чтобы спасти свою жизнь.
— Кто они, эти люди?
— Шкурники.
— Иначе говоря, трусы. Согласен?
— Конечно! — ответил Афонин, не понимая, к чему клонит полковник. Всё это было ясно, и они уже говорили об этом.
— Ты удивлен? — спросил Кругов. — К чему, мол, этот разговор? Дело запуталось еще больше. И даже у меня, знающего то, чего ты не знаешь, возникают сомнения. Я хочу рассеять их с твоей помощью. Поэтому не удивляйся, а отвечай. Итак, эти люди — трусы. Но совесть-то у них есть?
— Страх смерти оказался сильнее совести.
— Правильно. Но совесть всё-таки всегда есть. У одного больше, у другого меньше, но есть. И результат борьбы страха с совестью зависит от самых глубоко заложенных в человеке жизненных принципов, от его характера и воспитания, которые изменить за короткое время невозможно. И если один раз победил страх, то так же произойдет во второй и в третий раз. Согласен?
Теперь уже Афонин понял цель разговора. И хотя он был полностью согласен с Кругловым, счел себя обязанным что-то возразить, помня сказанное полковником.
— Трудно сказать. Бывало много случаев, когда человек трусил в первом бою, а впоследствии становился смелым воином. Я сам знавал таких.
— Это из другой оперы. В случае, который мы сейчас обсуждаем, речь идет о ином. Может ли человек, пошедший на огромную подлость из-за страха за свою жизнь, потом искать смерти? И не в состоянии аффекта, вызванного приступом угрызений совести, а систематически, в течение месяцев. Ты говорил о людях, преодолевших страх смерти. Но это совсем не то, что искать ее, добиваться. Это глубоко разные вещи. Недаром еще Суворов говорил, что нет человека, который не боялся бы на войне. Инстинкт самосохранения заложен природой, и нужно что-то очень мощное, чтобы целиком преодолеть его, перестать ему подчиняться. Трусы всегда ищут оправдания своей трусости, вольно или невольно уменьшают свою вину в своих глазах. Совершенное ими, что бы это ни было, никогда не может послужить столь мощным толчком, чтобы инстинкт самосохранения исчез у таких людей. А вот у смелых может. Но только у действительно смелых. Таких, кто не подвержен страху за жизнь, затмевающему совесть.
— Тяжелое противоречие! — сказал Афонин, понимая, что Круглов говорит о Миронове.
Снова поставлен вопрос о поведении «Михайлова», вопрос, на который никак не найти ответа. Но кажется, полковник знает ответ. Когда же он выскажется до конца?
— На эту тему интересно поговорить с учеными-психологами, — сказал Афонин, только для того, чтобы сказать хоть что-нибудь.
— Можно и это. — Круглой протер и надел очки. Его лицо было мрачно. — Перейдем от общих рассуждений непосредственно к Миронову. В рассказе Иванова мне кажутся чрезвычайно важными четыре факта. Я их сейчас перечислю, а ты следи за мной очень внимательно. Первый факт! При расстреле присутствовало пять, только пять немецких офицеров и не было ни одного солдата. Это совершенно исключительный случай. Я о таком не слышал. Чем можно его объяснить? Из того, что ты говорил, ясно, что ни ты сам, ни Иванов объяснить не можете.
— А вы? — вырвалось у Афонина.
— Погоди, не перебивай! Все вопросы потом. Второй факт! После расстрела ни один из офицеров не подошел и не проверил, действительно ли расстреляны осужденные. Ведь Миронов мог выпустить очередь автомата в воздух. Осужденные могли упасть притворно. И мы знаем, что именно так и произошло. Миронов мог подсказать им эту хитрость, дать понять, что будет стрелять мимо. Хотя бы тогда, когда поднял автомат. В этот момент он находился, безусловно, впереди немецких офицеров, и те не могли видеть его лица. Подсказать можно по-разному, без слов, мимикой. Почему же никто из офицеров не подумал о такой возможности? К этому прибавляется еще и то, о чем ты говорил. Миронов мог повернуться и расстрелять пятерых офицеров. Это было бы не только естественно, но и гораздо проще, если он намеревался стрелять в воздух и спасти приговоренных. Офицеры не могли быть уверены, что такого не случится. Миронов же — русский. Не правда ли, странное поведение для гестаповцев?
Круглов на этот раз, видимо, ожидал ответа, и Афонин сказал:
— Миронов не осмелился. Он, конечно, думал, что немцы проверят результат его стрельбы.
— Но ведь он стрелял мимо!
— Это произошло против его воли. Я согласен в этом пункте с Ивановым.
— Третий факт. Выражение лица Миронова, врезавшееся в память Иванова. Как он сказал? Искаженное ненавистью?
— Да.
— Откуда же она взялась, эта ненависть? Он согласился расстрелять своих, чтобы сохранить свою жизнь, доказать немцам, что искренне готов служить им. Но ненавидеть тех, кого он расстреливал, не было причины. Гораздо естественнее, если бы его лицо окаменело или ожесточилось. А Иванов говорит, что глаза пылали ненавистью.
— Иванов мог ошибиться, принять одно выражение лица за другое. Миронов мог и притворяться.
— Ошибиться Иванов не мог. Перед смертью сознание человека обостряется, все чувства его как бы усиливаются. Об этом говорят многие факты, и ученые-психологи придерживаются этого мнения. Недаром сам Иванов подчеркнул, что его голова удивительно прояснилась. Насильственная смерть не то, что смерть от болезни, на своей постели. Притворяться Миронову было ни к чему. Повторяю, в момент расстрела немецкие офицеры не видели его лица. Перед кем же он притворялся?
Афонин молчал. Ему было досадно, что эти, вполне очевидные, соображения не пришли в голову ему самому. И, словно поняв его мысли, Круглов сказал:
— Ты не знаешь того, что знаю я, Олег Григорьевич. То, что для меня всё более становится ясным, покрыто туманом для тебя. Но этот туман скоро рассеется, даю тебе слово.
Афонин красноречиво вздохнул. Круглов усмехнулся.
— Потерпи еще немного, — сказал он. — Значит, ты согласен, что у Миронова не могло быть неистовой ненависти к советским людям?
— Пожалуй, согласен.
— Ну, а к немцам?
— Судя по рассказам Нестерова, Лозового и Добронравова, безусловно была.
— Значит, если бы перед ним находились не партизаны и подпольщики, а немецкие агенты и провокаторы, он мог расстрелять их с таким выражением лица, которое у него было, по словам Иванова?
— Мог-то мог, но перед ним…
— Погоди! Я еще не кончил. О чем говорит тот факт, что все осужденные остались живы?
— О том, что у Миронова не было опыта в ремесле палача.
— А еще о чем?
Афонин потер лоб.
— Право, не могу сообразить.
— Как должны были поступить офицеры гестапо, опытные в расстрелах?
— Понял вас! Странное доверие к Миронову и тот факт, что осужденные остались живы, свидетельствуют о том, что среди пятерых офицеров гестаповцев не было.
— Не только это. Может быть и другое объяснение. Вот пока всё!
— Вы не упомянули о четвертом факте.
Круглов посмотрел на часы.
— Да, не упомянул, — сказал он. — Через час должен прийти Иванов…
— Но ведь он в Кремле.
— Вручение наград отложено на послезавтра. Всё из-за того же Михайлова.
— Вы думаете, что до завтра…
— Всё будет окончено сегодня. Предстоящий разговор с Ивановым окончательно всё выяснит. В том числе и четвертый факт. Ты будешь присутствовать при этом разговоре. И если даже тогда не догадаешься обо всем, то я буду очень разочарован.
— Разрешите до приезда Иванова вернуться к себе в кабинет. Есть неотложное дело.
— Иди! Когда Иванов будет здесь, я позвоню.
Звонок раздался через полтора часа. Войдя в кабинет, Афонин увидел комиссара Иванова и услышал конец фразы:
— …что пришлось вас побеспокоить. Но это необходимо.
— Я рад этому, — ответил Иванов. — Всё, что касается Миронова, меня затрагивает. Слишком хорошо мне пришлось узнать его. И я не могу себе простить, что за два года его пребывания у нас в отряде не сумел разоблачить этого человека.
— Вы и не могли этого сделать. Никак не могли! — сказал Круглов.
— Почему?
— Да очень просто. Потому что до самого конца пребывания в вашем отряде Миронов никогда и не помышлял ни о какой «измене».
Кавычки отчетливо прозвучали в голосе полковника. Из этого можно было заключить, что он считает Миронова вообще не виновным ни в какой измене, что никакого предательства с его стороны никогда не было. Афонина удивила эта фраза. Измена, пусть случайная, минутная, но, безусловно, была. Даже, если Иванов не прав и Миронов намеренно стрелял мимо, жертвуя собой. В этом невозможно было сомневаться, а Круглов как будто не только сомневался, но был уверен в противном.
У капитана мелькнула мысль, что Миронов — Михайлов никогда и никого не расстреливал, что Иванов ошибся, приняв за него другого, похожего на Миронова человека. И что полковник Круглов точно это знает.
«Опять на сцену является двойник», — подумал Афонин.
— Как вел себя Миронов в вашем отряде?
Снова странный вопрос. Круглов же знает, что говорил по этому поводу Иванов.
— Когда человек оказывается мерзавцем, принято отзываться о нем отрицательно. Но я этого не сделаю, а отвечу правдиво. Он был хорошим партизаном, — ответил бывший комиссар.
— Вы представляли его к награде?
— Да. Он получил у нас орден Красной Звезды.
— Так чем же вы объясняете, что он внезапно стал предателем?
— Ничем не объясняю. Я говорил вчера Олегу Григорьевичу, что догадки и предположения не мое дело. Да и как можно объяснить такую перемену? Чужая душа — потемки, как говорит пословица.
— Но вы не станете отрицать, что предателями становятся исключительно трусы?
— Да, конечно! Нет, трусом его никак нельзя было назвать.
Круглов многозначительно посмотрел на Афонина. Этот взгляд доказал капитану, что пришедшая ему в голову мысль неверна. Расстреливал Миронов!
«Ничего нельзя понять!» — подумал он.
— Тут получилось сложное и запутанное дело, Андрей Демьянович, — сказал Круглов. — Помогите нам разобраться, по мере возможности.
— Готов сделать что могу.
— Опишите еще раз, но как можно подробнее сцену расстрела. Я понимаю, это тяжело для вас. Одну только эту сцену, не касаясь предыдущего.
Иванов кинул мимолетный взгляд в глубину комнаты и, проследив за его взглядом, Афонин неожиданно обнаружил, что в кабинете находится еще кто-то. Человек сидел в глубоком кресло, боком к Афонину. Была видна половина ого лица, к тому же прикрытая узкой кистью руки, на которую он опирался. Капитан смог определить только, что человек этот еще молод, или выглядит молодым. На нем габардиновый плащ, которого он почему-то не снял. Рядом, на столике, лежала серая шляпа, а на ней тоже серые перчатки. К столику была приставлена массивная трость с набалдашником из кости. Такие трости бывают у пожилых ученых, солидных врачей, вообще у людей немолодых. Трость резко дисгармонировала с внешностью своего владельца.
Всё это Афонин заметил с одного беглого взгляда. Этого человека полковник почему-то не счел нужным представить Афонину. Судя по взгляду Иванова, он также не знал, кто это.
— Итак, слушаю вас, — сказал Круглов.
В продолжение рассказа, в котором для Афонина не было ничего нового, полковник несколько раз бросал взгляд на незнакомца, но тот ни разу не переменил позы. Он сидел совершенно неподвижно. Слушал он или нет, определить было нельзя.
— Вы точно помните, что в глазах Миронова была ненависть, а не какое-нибудь другое чувство, например ожесточение? — спросил Круглов, когда рассказ был окончен.
— В этом не могло быть ни малейшего сомнения. Я сказал бы даже — дикая ненависть.
— В самый момент расстрела или раньше тоже?
— Я обратил на него внимание после того, как услышал слова: «Он русский». Это было за минуту до расстрела.
— И какое выражение было у него в тот момент, когда вы его увидели?
— Такое же. Как будто он в нетерпении, словно готов задушить нас всех голыми руками. Никогда, ни у одного фашиста, не видел я подобной ненависти к нам, русским.
— Но ведь он сам русский?
Иванова передернуло.
— Нельзя называть русскими таких выродков, — сказал он тихо.
Афонин заметил, что человек в кресле слегка кивнул головой. Было вполне очевидно, что Круглов, собиравшийся что-то сказать, также заметил этот кивок, «проглотил» готовый вопрос и круто изменил тему беседы.
Видимо, человек в кресле только казался равнодушным. Он внимательно следил за разговором и даже, незаметно для Иванова, направлял его.
— Забудем про Миронова! — сказал полковник. — Если вы не возражаете, поговорим о немецких офицерах. Вы их хорошо рассмотрели?
— Вы забываете, в какой момент я их увидел. — Иванова словно начал раздражать допрос, он говорил резко. — Мне было не до них.
— Но может быть, случайно вы запомнили, были они старые или молодые?
— Могу сказать одно, меня удивляют ваши вопросы.
— Сожалею, что вынужден задавать их. Вы сказали, что готовы сделать всё, что можете, чтобы помочь нам. Эти вопросы нужны.
— Извините! Спрашивайте!
— Значит, о немецких офицерах вы ничего сказать не можете?
— Они показались мне на одно лицо.
— Но если бы среди них были гестаповцы, которые допрашивали и мучили вас почти сутки, вы их, вероятно, узнали бы?
— Не могу сказать. Возможно, они там были.
Новый, более отчетливый кивок головы незнакомца, и новая перемена темы Кругловым:
— Хорошо, оставим и этот вопрос. Скажите, в каком физическом состоянии находились люди, которых расстреливали вместе с вами?
Афонин почувствовал, что полковник переходит к четвертому факту, о котором почему-то умолчал, и удвоил внимание. Он видел, что человек в кресле немного подался вперед, услышав этот вопрос, словно напрягся в ожидании ответа Иванова.
— Большинство было сильно избито; человек пять или шесть — в почти нормальном состоянии. Хуже всех было со мной и женщиной, кстати единственной среди нас.
— Допустим, что кто-нибудь из вас бросился бы на офицеров, хотя бы в тот момент, когда вас высадили из машины или когда вели ко рву. Сколько человек могло бы его поддержать?
— Все! Не сомневаюсь в этом. Я сам был очень слаб, но ни минуты бы не колебался.
— Это ясно. Но я спрашиваю о другом. Сколько человек физически могли напасть на пятерых здоровых немцев и одного, тоже здорового, русского?
— Точно сказать не могу. Думаю, что человек десять были вполне способны на это.
— Офицеры держали пистолеты в руках?
— Нет, это точно помню.
— Значит, — Круглов стал говорить очень медленно, словно разделяя паузой каждое слово, — если не считать одного человека с автоматом, против вас находилось пятеро фактически безоружных. Шоферы были в машинах. В отдалении. Достать пистолеты из кобур нужно время. Почему же вы не бросились на них? Вас было пятнадцать!
«Да, точно! Это и есть четвертый факт. И он действительно непонятен», — подумал Афонин.
— Почему не бросились? — Иванов смотрел на полковника явно растерянно. — Почему но бросились? А ведь правда, почему? Я очень хорошо помню, что об этом говорили ночью, в подвале. Решили, что нападут хотя бы на взвод солдат, чтобы Припять смерть в борьбе.
— Вот видите! А перед вами Оказался не взвод, а всего пять безоружных (Круглов сильно нажал на это слово) офицеров. И один только автомат, который в этом случае, скорее всего, не был бы пущен в ход. Вам было ясно, что шансы на спасение огромны. Рядом был лес. В чем же дело?
Афонин понял, что этот вопрос, настойчиво повторенный полковником, имеет какое-то особое, неизвестное ему, Афонину, решающее значение. Стало ясно, что Иванов вызван сюда исключительно для того, чтобы ответить на него, а всё предыдущее только подготовка к этому вопросу. Он видел, с каким напряжением Круглое ожидал ответа.
Человек, сидевший в кресле, встал. Афонин машинально отметил, что он высокого роста и худ. Рассматривать не было времени: всё внимание сосредоточилось на Иванове.
А тот поднял руку, пошевелил ею, словно не зная, что с пою делать, потом провел дрожащими пальцами по лбу, покрывшемуся капельками пота.
— Напрягите память!
Это сказал незнакомец, повелительно, властно, громко, точно ударил хлыстом.
Иванов сжал голову руками. Выражение боли исказило его черты. Неожиданно он покачнулся и упал бы на пол, не подхвати его незнакомец, оказавшийся уже рядом.
— Ничего! — оказал он спокойно. — Всё в порядке, лучше, чем могло быть. Небольшой обморок, которого я ожидал. Пожалуйста, стакан воды, Дмитрий Иванович!
Афонин даже не заметил, как незнакомец привел в чувство потерявшего сознание Иванова, как бывшего комиссара отправили домой в сопровождении одного из сотрудников управления. Все мысли капитана были поглощены неожиданным, ошеломляющим открытием.
Да, полковник Круглов был прав, Афонин всё понял!
Не понять было нельзя.
Но кто мог ожидать такое?!.
Его привел в нормальное состояние голос начальника МУРа.
— Познакомьтесь! — сказал Круглов. — Профессор Снегирев Всеволод Аркадьевич! Капитан Афонин Олег Григорьевич!
— Так это вы расследовали дело Миронова? — спросил профессор, пожимая руку Афонина с такой силой, что тот поморщился.
— О, нет! — вздохнув, ответил капитан. — Никак не могу приписать себе хоть какую-нибудь заслугу. Всё время я блуждал в тумане, как слепой.
Снегирев улыбнулся.
У него было очень моложавое лицо. Светло-серые, почти голубые глаза смотрели на Афонина чуть насмешливо.
— Я тоже блуждал в тумане, — сказал Круглов. — До тех пор, пока не мелькнула мысль о гипнозе. А тогда я вспомнил показания Синельникова. — Он повернулся к Афонину. — Синельников — это один из «расстрелянных» вместе с Ивановым. Он знал Миронова и, когда пришла наша армия, рассказал обо всем в политотделе армейской дивизии. Его рассказ, зафиксированный в форме протокола, и есть тот документ, о котором я говорил вчера. А когда я вспомнил, что там упоминалась фамилия Иванова, всё стало окончательно ясно.
— Мне и теперь не всё ясно, — признался Афонин. — С момента мнимого расстрела прошло много времени. Почему же Иванов потерял сознание сегодня?
— Такой вопрос, — очень серьезно сказал Снегирев, — делает вам честь, Олег Григорьевич. Вы, если можно так выразиться, ухватились за главное звено всей цепи. Именно в этом проявилась колоссальная сила Эдуарда Фаулера.
— Почему Фаулера? — удивленно спросил Круглов. — Мне известна фамилия Фехтенберг.
Снегирев пренебрежительно махнул рукой:
— Фехтенберг, Стимсон — это всё псевдонимы. Такие люди встречаются крайне редко и хорошо известны в медицинском мире. Я готов спорить на что угодно, — это был именно Фаулер.
Зазвонил телефон. Круглов снял трубку. Афонин увидел, как просветлело лицо его начальника.
— Ну вот, — сказал он, положив трубку телефона, — всё и пришло к концу. Эдуард Стнмсон задержан. Он будет доставлен в Москву завтра утром.
— Я ничего не понимаю, — сказал Афонин.
— Сейчас поймешь. Вы не возражаете, Всеволод Аркадьевич?
— Наоборот, мне самому интересно.
— Так вот, — сказал Круглов. — Когда мы установили, что в номер к Михайлову, вернее Миронову, входил какой-то человек, передавший ему пистолет, изготовленный на Западе не более чем два месяца назад, мы предположили, что это иностранец. Я получил список всех, кто находился в гостинице «Москва» в утро самоубийства. Но, к моему разочарованию, фамилии Фехтенберг в нем не было. Дело в том, что, получив сообщение Синельникова, сотрудники особого отдела дивизии провели расследование и допросили большое количество пленных, взятых как раз в том городе, где произошла эта история с Мироновым. И выяснилось, что расстрелом руководил Фехтенберг, подавно приехавший из Берлина. Мое внимание обратил на себя тот факт, что корреспондент Стимсон выехал из гостиницы «Москва» в тот же вечер, хотя приехал только накануне. И естественно, явилось предположение, что Стимсон — псевдоним Фехтенберга. Я обратился в прокуратуру и получил ордер на его задержание. Майор Дементьев вылетел тотчас же наперехват. Помогло то, что Стимсон приобрел билет через администрацию гостиницы. Вот, в сущности, и всё. Стимсона задержали на самой границе.
— На самой границе? — Снегирев казался удивленным. — Выходит, что Фаулер не чувствует себя в чем-либо виноватым. Иначе он попытался бы заставить Дементьева отпустить себя.
— Вы думаете, это так просто сделать? — усмехнулся Круглов. — Мы ведь знали, с кем имеем дело. Мы не столь наивны.
— Простите! — сказал Снегирев.
— Допустим, что Дементьев отпустил бы Стимсона. Ну пусть будет Фаулер. Тогда его задержали бы другие. Все меры были приняты.
Профессор повернулся к Афонину. Казалось, он был чем-то очень недоволен.
— Вы спрашивали, почему Иванов потерял сознание?
— Да, меня это интересует.
— Вы знакомы с принципами и техникой гипноза?
— С техникой, конечно, не знаком. А с принципами весьма поверхностно.
— Но всё же знакомы? А вы? — спросил он Круглова.
— Вероятно, так же, как капитан Афонин.
— У вас есть время? Мне придется прочесть небольшую лекцию.
— Ради такого случая у кого угодно найдется время. Надо же знать, как действует человек, которого нам придется завтра допрашивать.
— Рекомендую не забыть сделать это в моем присутствии.
— Конечно, Всеволод Аркадьевич! Именно потому мы вчера и обратились к вам. И очень признательны за ваше согласие.
— Так вот, — начал профессор. — Вы догадались, что Миронов расстреливал своих под внушением Фаулера, тогда Фехтенберга. Под тем же внушением он выпустил очередь из автомата в воздух. По той же причине офицеры, присутствовавшие при расстреле, не проверили результат расстрела. Но вы, вероятно, не знаете, что внушение такой силы невозможно.
— То есть как это невозможно? Оно же было!
— Невозможно для человеческого мозга, — повторил профессор. — На помощь Фаулеру пришла техника. Чтобы вам лучше поняли, мне придется коснуться вопроса о сущности гипноза. Я не буду утомлять вас и скажу только то, что поможет вам понять силу и… слабость Фаулера. Мысль, с очень грубым приближением, можно сравнить с радиоволнами. Я подчеркиваю, что говорю крайне упрощенно. Но такое сравнение удобно, как бывает удобно объяснять явления в электрической цепи путем аналогии с течением воды в трубах. Примем такой метод, — это короче. Итак, каждый человек имеет в мозгу небольшую передающую станцию и приемник, очень малочувствительный при этом. Благодаря слабости передающих «станций» и низкой чувствительности «приемников», мы не слышим мыслей друг друга. Но из радиотехники известно, что и на малочувствительных приемниках можно с успехом принимать передачу особо мощных станции. То же происходит и здесь. Мысль, переданная мощным источником, воспринимается мозговым приемником и, что особенно важно, воспринимается как мысль собственная. Хорошо ли вы меня понимаете?
— Думаю, что да, — одновременно ответили Круглов и Афонин.
— Отдельные люди, — продолжал профессор, — иногда обладают от природы очень сильной «передающей станцией», но всё же недостаточной, чтобы передать мысль с такой силой, которая заставила бы другого человека подчиниться. Но внушение — могучее средство в борьбе с психическими расстройствами, и естественно, наука ищет средства, могущие усилить естественную «передающую станцию», сделать ее более мощной. Вам ясно?
На этот раз ответил только Круглов:
— Вполне. Продолжайте, пожалуйста!
— Мне осталось сказать немного. Эдуард Фаулер — врач-психиатр. Он широко известен не только на своей родине — в Канаде, но и во всем научном мире. Он достигал выдающихся результатов в лечении психических заболеваний, главным образом потому, что от природы обладает исключительно сильной «радиостанцией». Он — редкое явление в медицине. Но, как я уже сказал, его сила недостаточна, чтобы обеспечить успех во всех случаях. А успех ему необходим. Фаулер — я говорю только о предвоенном периоде, теперь я потерял его из виду — стремился к славе «чудотворца», потому что слава в мире капитализма — это деньги. Видимо, ему удалось напасть на верную идею усилителя мысли. Да и не только видимо, а наверное так. Без такого усилителя невозможно было бы проделать такой номер, как в истории с Мироновым. Вот почему и выразил удивление, когда вы сказали, что нашему Дементьеву удалось задержать Фаулера. Вооруженный усилителем, он неуязвим. Ему ничего бы не стоило заставить отпустить себя и даже совершенно забыть о нем не только одного Дементьева, но и других. Мне непонятно, почему он этого не сделал.
— Завтра, — сказал Круглов, — вы сможете узнать это от него самого.
— Вот почему, — повернулся Снегирев к Афонину, — Иванов потерял сознание сегодня. Все осужденные были под внушением Фаулера. Именно поэтому они и не бросились на палачей. Это внушение, точнее сказать — состояние мозга после внушения, дает о себе знать длительное время. У Иванова усилие вспомнить привело к обмороку. А у Миронова, например, внушение Фаулера действовало до самой смерти.
Наступило непродолжительное молчание. Его нарушил Круглов:
— Нам известно, что Фаулер — Фехтенберг помог Миронову бежать к партизанам. Это показывает, что он действовал, в общем, так, как подобает ученому, а не фашисту. Я никоим образом не хочу сказать, что Фаулер пи в чем не виноват. Его вина велика, и я думаю, что он будет отдан под суд. Но мне не ясно, почему он не снял с Миронова свое внушение. Должен же он понимать, что его жертву будет терзать совесть. Из самого факта, что пришлось прибегнуть к гипнозу, видно, что Фаулер знал о том, что Миронов патриот и не станет предателем.
— Об этом мы тоже спросим его завтра. Я не знаю точно конструкции усилителя Фаулера. Нашим стационарным усилителем можно снять с человека, как вы выразились, ранее внушенное. А портативных, переносных, у нас нет. Нам они не нужны.
— Значит, такие усилители у нас есть?
— Я уже сказал, таких нет. Но есть другие. Эта идея висела в воздухе и, как всегда бывает, осуществлена не только одним Фаулером. У нас есть крупные стационарные усилители, и они успешно применяются в лечебных целях. Есть ли такие в других странах, в частности у Фаулера, не знаю. Но если у него они есть, то я заранее могу сказать, что и его руках они не дадут того, что дают наши.
— Почему?
— Потому что Фаулер и многие, подобные ему, зарубежные ученые исходят из неверной точки зрения на внушение. Они считают, что нужно навязать пациенту мысль врача. Но это не так. Внушаемая мысль должна восприниматься, и воспринимается, как мысль собственная. Я уже говорил об этом. Если бы это было не так, то получилось бы, что можно изменить внушением, скажем, политические убеждения. А это абсолютно невозможно. Кстати, я точно знаю, что Фаулер, по крайней мере до войны, считал это возможным.
— Почему вы подчеркнули, что до войны?
— Потому что я убежден, читал. Он увидел Миронова, очевидно, в гестапо при допросах, на которых смог присутствовать. Он понял, что этот человек обладает сильной волей и твердыми убеждениями. Я знаю психологию ученых, подобных Фаулеру. Ему захотелось проверить на таком объекте силу своего усилителя. Трудно удержаться от такого соблазна. А потерпев неудачу, он проверил усилитель в другой области, с помощью того же Миронова. По всей вероятности, Фаулер сумел заинтересовать гестапо своими опытами. Только этим можно объяснить его присутствие при расстреле.
— Значит, вы полагаете, что при расстреле всё же были гестаповцы? — спросил Круглов.
Афонин невольно улыбнулся. В голосе Круглова прозвучало глубокое разочарование. Ведь он был убежден, что там не было сотрудников гестапо.
— Конечно, — ответил Снегирев. — Кто же еще мог там быть?
— Странно всё-таки, что гестаповцы с таким доверием отнеслись к Фаулеру.
— Что вы имеете в виду?
— Надо быть очень уверенным в силе гипнотизера, чтобы спокойно стоять безоружным перед лицом вооруженною автоматом партизана. Ведь он мог пустить очередь и них самих.
— Видимо, они были вполне убеждены, — сказал профессор, но Афонин заметил, что тень сомнения пробежала по его лицу и фраза прозвучала совсем не уверенно…
На следующее утро капитан Афонин присутствовал на допросе человека, которого профессор Снегирев называл Эдуардом Фаулером, но который был известен до сих пор под именами Фехтенберга и Стимсона.
…Накануне вечером Круглов вызвал Афонина к себе и сообщил ему, что следственные органы Советского Союза не располагают никакими сведениями, компрометирующими Фехтенберга, кроме всё того же «дела Михайлова — Миронова».
— Если он сумеет доказать, что спас пятнадцать приговоренных к расстрелу, а это и для нас несомненно, то его не в чем будет обвинить. Он канадец, и если служил немцам, то это относится к ведению канадских властей.
— Вы хотите сказать, что мы задержали его незаконно? — спросил Афонин.
— О нет! Он задержан не как Фехтенберг, а как Стимсон, человек, вошедший в номер гостиницы, занимаемый Михайловым, передавший ему пистолет «вальтер» и заставивший его покончить самоубийством с помощью внушении.
— Это еще надо доказать.
— Вот именно. И в этом нам должен помочь профессор Снегирев.
— Внушением говорить правду?
— Такие методы допроса запрещены законом. Ты сам знаешь. Кстати, профессор убежден, что Фаулер скажет правду.
— Он говорил это?
— Да. И я почему-то верю.
— Видимо, потому, — сказал Афонин, — что Фаулер не попытался заставить себя отпустить на границе.
— Отчасти поэтому. Он уверен, что ему ничто не грозит.
— Вы сказали «отчасти». Какие еще основания думать, что Фаулер скажет нам правду?
— Только характеристика, данная ему Снегиревым. Фаулер — ученый, глубоко преданный науке, хотя и во многом заблуждающийся. Таким людям лгать не свойственно…
Капитан Афонин представлял себе Фехтенберга — Стимсона — Фаулера совсем по таким, каким он оказался на самом деле. Ему казалось — почему, он и сам не знал, — что человек, обладающий такой силой, должен быть и физически могучим. И когда в сопровождении майора Дементьева в кабинет Круглова вошел задержанный, Афонин был разочарован.
Фаулер был низеньким толстым человеком лет сорока. Лысая голова его, окруженная венчиком рано поседевших волос, походила на тыкву. Круглая, лоснящаяся. Глаза с синеватым оттенком не имели в себе ничего «гипнотического». Он выглядел добродушным.
— Садитесь! — сказал Круглов.
Кроме него в кабинете находились профессор Снегирев и три бывших партизана, имевшие близкое отношение к истории Миронова — Михайлова, — Иванов, Нестеров и Лозовой.
И, конечно, Дементьев и Афонин.
Фаулер спокойно сел.
— Я к вашим услугам, — сказал он на довольно чистом русском языке.
— Будем вести беседу по-русски или по-английски? — спросил полковник.
Афонин обратил внимание, что его начальник не сказал «допрос».
— Мне всё равно, — ответил Фаулер. — Я говорю по-русски.
— В таком случае приступим. Итак, господин Фаулер…
— Моя фамилия Стимсон.
— Насколько я знаю, это псевдоним. В действительности вы Эдуард Фаулер.
— А кто вам это сказал?
— Я! — ответил Снегирев.
— Можно узнать, кто вы такой?
Снегирев назвал себя.
— Слышал! — сказал Фаулер. — Допустим, что вы правы. Что из этого?
— Просто мы хотим установить истину, — сказал Круглов. — Прошу вас рассказать, при каких обстоятельствах вы оказались у фашистов под фамилией Фехтенберг, где и когда увидели партизана Миронова и для чего заставили его расстрелять советских людей?
— Отвечаю по порядку заданных вопросов. Как и зачем я оказался в немецкой армии под фамилией Фехтенберг и что я там делал, вернее, для чего был туда направлен, вам могут сообщить руководители разведки канадской армии или английской. Если, разумеется, сочтут нужным это сделать. Я не имею права говорить об этом.
— Вы намекаете на особое задание?
— Я отвечаю на ваши вопросы, — сухо сказал Фаулер. — Могу прибавить и доказать, что пробыл в немецкой армии очень недолго. Причиной явился как раз Миронов. Случившееся с ним так на меня повлияло, что я сразу вернулся в Берлин. Но после того, как помог Миронову бежать к партизанам и убедился, что он находится в безопасности.
— Вы и сами у них были, — как бы между прочим заметил Круглов.
— Только потому, что так сложились обстоятельства. Рассказывать о них долго, да вам это и неинтересно. Я быстро покинул партизан. И на следующий день уехал из армии.
— Почему именно в Берлин?
— Странный вопрос! Потому что у меня были дела в Германии, и я считался на их службе.
— Пожалуйста, продолжайте!
— Вы спрашиваете, как я познакомился с Мироновым? Отвечаю. Увидел его в гестапо на допросе. Был поражен силой воли этого человека и решил его спасти.
— Каким путем?
Фаулер бросил взгляд на Снегирева.
— Видимо, — сказал он, — вы уже сами всё знаете. Но всё равно. У меня был только один способ спасти Миронова от пыток и казни. А заодно и кое-что проверить…
— Возможности вашего усилителя, — вставил Снегирев.
— Вот как! Вы и это знаете. Ну что ж! Да! Хотел бы я посмотреть, как бы вы сами поступили на моем месте.
— Как бы поступил на вашем месте профессор Снегирев, ее имеет значения, — сказал Круглов. — Нас интересует, как поступили вы.
— Я полагаю, что это вам уже известно.
— Желательно уточнить.
— Пожалуйста! — как-то равнодушно сказал Фаулер. — Спрашивайте!
— Зачем вы внушили Миронову ненависть к расстреливаемым?
— Считал, что это необходимо. В конце концов иного выхода у меня не было, если я хотел его спасти. Он должен был доказать гестаповцам, что готов им служить. Психика человека сложна. Была опасность переиграть или, что еще хуже, недоиграть. Всё должно было выглядеть убедительно. Вы, разумеется, знаете, что расстрел был мнимым. Миронов стрелял из моего автомата, заряженного холостыми патронами. Всё обошлось даже лучше, чем я надеялся. Сцена была сыграна хорошо!
В голосе Фаулера прозвучала гордость. Видимо, ему и в голову не приходило, что его поступок можно расценить иначе, чем расценивал он сам.
— Кто кроме вас присутствовал при расстреле?
— Мои адъютанты. Офицеры армейского корпуса.
— Почему не было гестаповцев?
— Потому что мне так было удобное.
— Вы могли распоряжаться в гестапо?
— Я приехал из Берлина с широкими полномочиями, мне обязаны были подчиняться. Если бы немцы только знали, кому они подчиняются, — усмехнулся Фаулер.
— Чем объяснили свое желание?
— Ничем не объяснял. История моего пребывания у немцев могла бы составить увлекательный роман. В армию я приехал как представитель Гиммлера и никому не отдавал отчета в своих действиях. Держался, как подобает высокопоставленному гестаповцу, заносчиво и грубо. Они пресмыкались передо мной. Когда-нибудь я опишу всё это в книге.
Когда Фаулер сказал, что при расстреле не было ни одного гестаповца, Круглов с торжеством посмотрел на Афонина. Полковник всегда тяжело переживал свои ошибки в анализе фактов. То, что он, вопреки мнению Снегирева, всё-таки был прав, доставило ему большое удовольствие.
— Хороню, — сказал он. — С вопросом о Миронове пока ясно. Перейдем, с вашего разрешения, к другому. Вы первый раз в Москве?
— Первый.
— Приехали как корреспондент?
— Да.
— А почему под чужой фамилией?
— Потому что и раньше часто писал для этой газеты. Статьи по моей специальности. И подписывал их псевдонимом Стимсон.
— Миронова — Михайлова вы встретили вечером, в день приезда?
— Да.
Было ясно, что ответ прозвучал невольно. Фаулер ответил машинально, по инерции. Он покраснел и, было похоже, рассердился на себя.
— Вы ловко меня поддели, — сказал он. — Я не хотел говорить о встрече с этим человеком. Видите, я говорю откровенно. Я мог бы сказать, что оговорился.
Круглов кивнул головой.
— Могли! — сказал он. — Но мы рассчитывали на вашу откровенность и были уверены, что вы лгать не будете.
— Разрешите спросить, откуда у вас была такая уверенность? Ведь вы меня не знаете.
— Вы крупный ученый, — просто ответил полковник. — А в данном случае ложь была бы бесполезной. Миронов застрелился из пистолета «вальтер», на ручке которого остались следы ваших пальцев.
— Понимаю! Так вот, значит, для чего у меня сняли отпечатки. Вы хорошо подготовились. Отдаю вам должное.
— Благодарю вас! — без тени улыбки сказал Круглов. — Раз вы согласны говорить правду, наш разговор не затянется.
— Да, придется рассказать всё. Спрашивайте!
— Зачем вам мои вопросы?
— Правильно, не нужны. Я сам знаю, что вы хотите спросить. В смерти Миронова я не виновен. Его самоубийство было очень неожиданно и очень неприятно для меня. Оно потрясло меня. И только из-за этого я решил срочно покинуть вашу страну. Я хотел ему только добра.
— Что понимать под словом «добро»? — сказал Круглов. — У разных людей разные представления о добре. Психика человека — сложна, — насмешливо повторил он слова самого Фаулера. — Кому и знать это, как не вам.
— Добро всегда одно для всех, — поучительным тоном сказал Фаулер. — То, что хорошо для человека, всегда хорошо. Ваша иронии здесь, мягко выражаясь, неуместна. Я вижу, вы не верите в то, что я не принуждал Миронова к самоубийству. А это правда. Слушайте! — Он с минуту молчал. — Я не буду читать вам популярную лекцию. Всё, что может вас заинтересовать, вам объяснит ваш консультант — профессор Снегирев. Скажу коротко. Миронов был очень интересным перципиентом. В своей практике, а она была и есть очень обширна, я не встречал людей, столь восприимчивых к индукторной передаче. Там, в тылу немцев, я пробовал проверить на нем одну свою теорию…
— Перемены политических взглядов силой внушения, — снова вмешался Снегирев.
— Свою теорию, — продолжал Фаулер, словно не заметив реплики. — И потерпел полную неудачу. Но не потому, что имеет в виду уважаемый профессор. Память об этой неудаче не давала мне покоя всё это время…
— Разве эта неудача была единственной? — не удержался Снегирев.
Фаулер нахмурился.
— Я прошу вас, — обратился он к полковнику Круглову, — оградить меня от бестактных вопросов. Я не намерен устраивать здесь научную дискуссию. В моем теперешнем положении она просто смешна. В противном случае я отказываюсь отвечать.
— Больше вас не будут перебивать, — сказал Круглов.
— Я неожиданно встретил Миронова в коридоре гостиницы и сразу узнал его. Он меня не заметил. Встреча эта очень взволновала меня. Я даже не мог заснуть, с такой силой мною овладело желание еще раз поработать над этим объектом. Нет, я не хотел его принуждать, ни в коем случае не хотел. Я решил сделать ему очень выгодное предложение и был уверен, что он примет его. Утром я зашел к нему. Но он отказался наотрез.
— От чего отказался?
— От поездки ко мне, в Канаду, и от работы со мной. Я предложил ему такое вознаграждение, от какого не должен был отказываться ни один здравомыслящий человек. Но он отказался. И тогда я возмутился. Признаю, в этом я виноват. В пылу гнева, я подвержен припадкам гнева, — прибавил Фаулер, — я усыпил его и внушил желание ехать. Вернее, перейти границу неофициально, потому что я понимал: его могут не отпустить. Когда я разбудил его, он согласился. И неожиданно для меня попросил оружие. Я подумал, что он боится переходить границу безоружным, и отдал ему пистолет. Вот и всё. Мне не могло прийти в голову, что он так им воспользуется.
— А вы не опасались, что он обратит ваш пистолет против нас же самого, чтобы избавиться наконец от вашего насилия над его волей.
— Этот вопрос, — ответил Фаулер, — свидетельствует, что вы плохо разбираетесь в вопросах гипноза. Миронову не могла прийти мысль о каком-либо внушении. Свое согласие он считал добровольным.
Круглов посмотрел на Снегирева. Профессор кивнул головой, подтверждая слова Фаулера.
— Почему, — спросил он, — вы не прибегли к усилителю?
— Во-первых, потому, что он был в данном случае не нужен. А во-вторых, у меня его нет. Брать с собой усилитель было ни к чему. Я приехал как корреспондент, и только как корреспондент.
Было несомненно, что Фаулер говорит правду. И ясно было, что он совершенно не сознает всей низости своего поведения. С его точки зрения, он хотел Миронову добра, а предложение было естественным и выгодным для Миронова.
— У меня нет больше вопросов к вам, мистер Фаулер, — сказал полковник.
— Значит, я свободен?
— Пока еще нет. С вами хотят поговорить в другом месте. Не буду вдаваться в анализ ваших поступков, скажу только: по нашим законам вы не безгрешны. Но это опять-таки вам разъяснят не здесь.
— Разрешите задать один вопрос, — попросил Лозовой.
— Задавайте!
— Почему, мистер Фаулер, вы не сказали Миронову о том, что он фактически никого не расстрелял?
— Потому что это не так просто было сделать, как вам кажется. Стереть в памяти то, что было ранее внушено, требует времени, которого не было, и более мощного усилителя, чем мой портативный аппарат. Слово «стереть», конечно, примитив, — добавил Фаулер. — Миронов мне не поверил бы. Я обдумал его положение и приказал ему переменить фамилию. Больше я ничего не мог сделать.
— Но ведь должны вы были понимать, что воспоминание о расстреле своих же товарищей…
— Какое воспоминание? — перебил Фаулер. — Никаких воспоминаний у него не было.
— Почему же он искал смерти?
— Я не знаю, искал ли он ее. А если искал, то на это была другая причина. О расстреле он помнить не мог. — Фаулер задумался. — Вы говорите, он искал смерти. Это точно?
— Не может быть никаких сомнений. — Лозовой указал на Нестерова. — Вот он был командиром того отряда, куда вы оба попали после боя в опорном пункте. А я был комиссаром этого отряда. Миронов — Михайлов упорно искал смерти в бою. Что-то мучило его всё время. Я считаю, что он помнил и его терзала совесть.
Фаулер пожил плечами.
— Помнить он никак не мог, можете спросить профессора Снегирева. Он подтвердит мои слова. Но я вспоминаю, что Миронов говорил мне, что почему-то не помнит допросов в гестапо. Я отвечал ему, что он находился в состоянии гипноза, что сделать это меня побудила жалость и желание избавить его от сознания пыток, от боли. И что по этой же причине он подписал обязательство сотрудничать с немцами. Я тут же прибавил, что переброшу его к партизанам в самое ближайшее время и, следовательно, никакого сотрудничества не будет и его совесть может быть чиста.
— И он вам поверил? — спросил Снегирев.
— Думаю, что поверил. Но он несколько раз возвращался к этому разговору.
Профессор наклонился вперед и, пристально глядя в глаза Фаулеру, спросил:
— Скажите, когда в номере гостиницы вы внушали Миронову согласиться на ваше предложение, не вспомнили ли вы случайно о событиях прошлого?
— Вы имеете в виду мнимый расстрел?
— Да!
— Кажется, вспомнил. Да, точно, воспоминание мелькнуло. Но ведь это естественно… — Неожиданно канадец вскочил. Растерянность, даже смятение ясно отразилось на его лице. — Вы думаете?..
— Да, — грустно ответил профессор. — Именно это самое.
— О, боже великий! Значит самоубийство?..
— Сомнений быть не может. Самоубийство — ваша вина! Правда, невольная, этого я не могу отрицать.
— Я никогда не прощу себе!
— Хочу верить.
Снегирев повернулся к полковнику Круглову:
— Вы говорили, что у вас нет больше вопросов. Тогда очень прошу вас — заканчивайте допрос. Или позвольте мне уйти. Я не могу больше видеть этого…
— Но ведь вы сами сказали, что я невольно, — умоляюще воскликнул Фаулер.
— Ничего не меняет. Вы обязаны были понимать, что вы делаете, и следить за своими мыслями. Вы ученый, а не дилетант в науке.
Снегирев повернулся к канадцу спиной.
— Есть у кого-нибудь вопросы? — спросил Круглов.
Все молчали.
— В таком случае, всё!
Фаулера увели.
— Я не вполне понял смысл вашего разговора с этим человеком, — сказал Круглов, обращаясь к Снегиреву.
Профессор встал и нервно заходил по кабинету.
— Вот что делает наука в руках безответственных ученых, — сказал он. — Погоня за деньгами и славой, личные интересы прежде всего. А люди? Материал для опытов, не более. Кролик или человек — какая разница? Смысл нашего разговора? При чем здесь его смысл? И я не верю в искренность его раскаяния. «О боже великий! Я никогда себе не прощу!» Слова, слова, слова! Подопытный кролик умер, только и всего! Какое ему дело до «кроликов».
Профессор уже почти бегал по комнате.
— Но может быть, всё же вы объясните нам, почему застрелился Миронов?
— Потому что по вине этого, с позволения сказать, ученого, Миронов отчетливо вспомнил всю сцену расстрела им советских людей, вспомнил, не зная, что стрелял холостыми патронами и никого не убил. Не зная! Можете вы понять весь ужас этого? На ваш вопрос, — профессор повернулся к Лозовому, — Фаулер ответил правильно. Миронов не помнил о расстреле, потому что в тот момент находился под сильнейшим внушением, А значит, и бесполезно было говорить ему о том, что расстрел был мнимым. Он действительно просто не поверил бы. Но в гостинице Фаулер обязан был сказать ему, об этом. Врач, проводящий сеанс гипноза, не может думать в этот момент о чем придется. Тем более такой, как Фаулер. О своей исключительной силе он хорошо знает. Один факт, что без помощи усилителя ему удалось вернуть память Миронову, говорит об этой исключительности. — Снегирев резко остановился. — А может быть, — сказал он медленно, — не было тут никакой случайности? Может быть, он не невольно, а сознательно вернул память Миронову? Для того, чтобы еще в большей степени внушить ему желание бежать из нашей страны? Что, если так?
— Возможно, — отозвался Круглов. — Но доказать этого никак нельзя.
— Не в доказательстве дело. Так или иначе, но Миронов, внезапно для себя, вспомнил, что он сделал, находясь у немцев. Вспомнил, что среди расстрелянных находился его комиссар Иванов, имя которого стояло в списке награжденных. Видимо, он подумал, что этот Иванов случайно остался жив. И ему предстояла встреча с этим самым Ивановым при получении награды. Он понял, что оправдания ему нет.
— Это вполне правдоподобно.
— Это факт. И в этом причина самоубийства.
— А в чем же тогда причина поисков Мироновым смерти?
— Трудно сказать! Возможно, он мучился неизвестностью. Ведь Фаулер сказал ему, что на допросах он находился под внушением. Он не знал, что и о чем говорил на допросах. Может быть, выдал кого-нибудь. Не мог он полностью верить Фаулеру, которого считал гестаповцем. Кроме того, в партизанском отряде он назвал себя Михайловым, а о том, что в действительности его фамилия Миронов, судя по всему, помнил. И сам не понимал, чт заставляет его упорно держаться за фальшивую фамилию. И еще. Он знал, что подписал обязательство сотрудничать с гестапо. Для честного человека сознание этого непереносимо, что бы ни было причиной. А может быть, он и не искал смерти, а просто был человеком бесстрашным.
— Нет, — сказал Нестеров. — В том, что он искал смерти, сомневаться нельзя. Это было именно так.
Снегирев развел руками.
— Тут я бессилен, — сказал он.
— Хорошо! — сказал Круглов. — Всё, что вы сказали, безусловно, истина. И всё сходится. Но неясны два пункта. Зачем Миронов сжег какие-то бумаги?
— Боюсь, что это навсегда останется тайной, — ответил профессор. — В состоянии остро воспринятого внушения мысль человека работает иногда причудливо.
— Зачем он попросил у Фаулера пистолет?
— На это легче ответить. Во-первых, у него могла явиться если не мысль, то желание убить Фаулера. А во-вторых, могла сказаться привычка иметь при себе оружие. Я уже сказал, что в таком состоянии мысль человека причудлива. И в-третьих, он мог пожелать иметь оружие именно потому, что почувствовал желание тайно перейти границу. Ведь о том, что он загипнотизирован, Миронов не догадывался. И очень возможно, если бы у него мелькнула мысль не являться за наградой, а сразу бежать, он не застрелился бы. Но здесь огромную роль играет характер человека и, разумеется, тот факт, что Фаулер действовал без усилителя. Полностью подавить протест в душе Михайлова ему не удалось. Трудно сказать, — задумчиво закончил Снегирев.
Наступило непродолжительное молчание. Его нарушил Лозовой.
— Как хотите, — сказал он, — а мне как-то не верится, что Фаулер был направлен к немцам с разведывательной целью. Он же ученый, а не разведчик.
— Зато в его руках была сила, которой не обладают обычные разведчики. Мы не знаем, с каким заданием он был послан. Может быть, именно эта сила и сделала его единственным, кто мог выполнить это задание,
Круглов потер лоб.
— Что-то я припоминаю, — сказал он. — Как будто этим вопросом интересовались, когда стали известны показания Синельникова. Фигура Фехтенберга выглядела загадочно. Нет, Фаулер сказал нам правду. И в том, что канадская разведка вряд ли захочет сообщить подробности, он также прав. Когда-нибудь, возможно, мы их узнаем, если Фаулер действительно напишет свои воспоминания.
— Интересно, как с ним поступят? — сказал Иванов, молчавший до сих пор.
Круглов улыбнулся.
— Я не пророк, — сказал он. — Очень скоро это станет известным.