Часть вторая Москва

Десятая глава

Смотри — вот жизнь идет. Смотри — проходит. Смотри — прошла…

Н. Дубовицкий

Москва! Дорогая, блестящая куртизанка, дающая всем — и таджику, и вору, и гению, принимая к оплате наличную душу без сдачи. За твои цветы на бетонных столбах, голубые июньские ночи, за веранды, террасы, фонтаны, неоны, за свалку шикарных витрин и сияние черных капотов, за редкое чистое небо, за девушек в белоснежном на палубах наглых яхт, за насмешливые похвалы твоих фаворитов, которых ты раз в сезон швыряешь прислуге, как вещи из прошлой коллекции, и бежишь в свои ЦУМы и ГУМы, чтоб купить себе новых без скидки, за всю тебя целиком — Боже мой! — забери, что хочешь, — но ты ничего не хочешь. Утро красит нежным цветом, а вечер — порочным огнем твои улицы, полные жизни, и зеленые кудри бульваров, и твой Кремль, и твоих церетели, и сияет над темной рекой Храм Христа, как корабль, увлекая тебя в неизвестное, благословенное плавание, а страна заржавелой флотилией, отставая и злясь, ковыляет за ним по волнам и по мелям туда, куда он повернет.


С мая по самый сентябрь нормальному человеку нужно жить в Москве. Но все остальное время здесь жить нельзя. Здесь можно только зарабатывать деньги и страдать. Как так получилось, сколько в этом трагедии, нелепости и бессилия, что наша Родина, ширясь до нынешних своих умопомрачительных границ, сдвигала столицы все севернее и прирастала территориями одна кошмарнее другой?! Чем было плохо в Киеве? Зачем вот это началось — Новгород, Москва? А Петр — зачем он построил Питер там, где он его построил? Державе нужно было море — так разве не нашлось нормальных морей? Черное, например. Только на секунду представить, что столица России — у Черного моря… В Туапсе…

Или — страшно сказать! — в Сухуми.

И там, в сердце нашей Родины, городе-герое Сухуми, все то же самое: широченные проспекты, на проспектах немытые бентли, гастарбайтеры в туфлях с длинными носами, Третьяковка, казино Шангри-ла. Якитории с очередью в пол-улицы, жадные менты, таджики в оранжевом, фитнесы, бутики, газета Сухуми Таймз. Сладкая вероятность увидеть на улице Пугачеву с собачкой, иметь десять процентов скидку в Азбуке и пятнадцать — в Боско, стать геем или супермоделью. Или несогласным, или писателем. Или самое вожделенное — забеременеть от миллионера…

Все вокруг пьют свежевыжатый сок и зеленый чай, едят моцареллу с помидорами и «Цезарь» с креветками. Дамы с полувзгляда понимают, какого сезона на прохожем Бриони. Прохожий с полувзгляда понимает, в какой стране даме накачали губы. Именно в Сухуми первыми начинают говорить «как бы», «на самом деле», «нереально», «как-то так». А вся страна еще годы повторяет вслед за столицей: «каа-ак бы», «нереа-а-ально».

Коренные сухумцы в душе презирают приезжих, но сдают им свои квартиры в центре и спиваются на эти деньги к сорока.

Все как у нас, только весной не появляются на проезжей части беспризорники с подснежниками. Откуда в Сухуми подснежники — там же нет снега!

На одну секунду представить столицу такую же, как Москва, но без этого непроходимого неба, без этих убийственных шести месяцев, когда перестаешь верить в то, что солнце вообще существует, что ты когда-то давно сам его видел своими глазами, а не просто читал о нем в детских книжках.

В январе — плюс пятнадцать. Плюс пятнадцать — в январе!

Солнышко играет в стеклопакетах только что отстроенного Сухуми-сити, светится башня Конфедерация, лучик пробивается сквозь ветки хурмы, чтобы погладить ковровые дорожки перед бутиком Луи Вюиттон. На Кутузовском сияют магнолии, на Красной площади под Рождество шелестят фонтаны.

Гуляй себе в свитерочке, кушай мандарины.

Если бы сердце нашей Родины находилось южнее, были бы мы, как народ, спокойнее, беззаботнее, терпимее к людям и к жизни? Радостнее? Может, меньше бы пили и меньше бы вешались по утрам втихаря, цепляя веревки на крюки в потолках наших темных квартир?

Была бы у нас какая-нибудь легкая национальная идея? Какиенибудь великодушные, но не обременительные нацпроекты? Чтонибудь вроде — каждый столичный житель должен вырастить у себя на даче фейхоа и отправить его плоды обделенным детям снежной московской провинции.

Вообще было бы у нас больше счастья, если бы мы развивались на юг, а не на север?

Никогда мы этого не узнаем. Судьба жестока: наша столица — Москва. Город, замученный грязью своих февралей. А в Сухуми мы будем просто иногда ездить искупаться и пожрать. И понять, что мы из-за Петра потеряли.


Так думал молодой повеса, сидя в своем кабинете с видом на Красную площадь в ожидании бизнес-партнера. В окно он с унынием наблюдал, как на площадь наваливалась зима. Вчера еще шелестело последними клумбами лето, а сегодня с утра брусчатка на площади, дождь и деревья превратились в холодную темную сталь. Небо залило цветом мокрый асфальт, и Борис знал, что теперь до апреля не стоило ждать от него ничего хорошего.

«Надо подумать о чем-то приятном», — подумал Борис и подумал о Норе.

С тех пор, как они расстались, прошло два или три месяца. Или, может, четыре. Все это время Борис прокручивал Нору в памяти, как плеер любимую песню, — по двадцать раз до конца и снова сначала, и от этого кровь веселее неслась по его артериям.

Каждый раз, вспоминая картинки, от которых расслаблялись и плавились мышцы, вспоминая неровный загар на груди, длинную ногу, перехваченную его рукой у лодыжки, ладонь, зажавшую край одеяла, пугливые ягодицы и две ямки прямо над ними у позвоночника, Борис спохватывался и говорил себе что-то вроде: «Парень, тебе что, пятнадцать лет? Сколько можно вспоминать одну и ту же телку?»

А на следующий день опять, как будто щелкая пультом, вызывал эти кадры из памяти; открывая с утра Коммерсант, ругая директоров своих строек, залезая на вялую Алину, вдруг нажимал в уме на красную кнопку пульта, выключал Коммерсант, Алину, директора, а вместо них на полную громкость врубал порноканал, где во всех эпизодах в главной роли была гладкая на ощупь студентка с длинными волосами, орущая под ним так вдохновенно, как будто ее ктото режет.

Несколько раз за эти два, или три, или четыре месяца Борис вызвонил кого-то из старых подружек, переспал с двумя или тремя без особенного энтузиазма. Не прошло. Переспал с парой новых. Не понравилось.

Тогда он взял телефон и набрал Норин номер.

Пока шли гудки, в груди дважды полыхнуло холодком ментоловой жвачки. От Нориного «але» холодок внутри вдруг резко стукнул по ребрам, потом в диафрагму и прыгнул к лицу, сковав на секунду голосовые связки. «Ничего себе! — подумал Борис. — Давно со мной такого не было. Наверное, это кризис среднего возраста у меня».


— О Господи, я думала, ты никогда не позвонишь, — сказала Нора без здравствуй.

— Я тоже так думал.

— Тогда почему позвонил?

— Хотел еще раз услышать, как ты кричишь, — честно ответил Борис.

— Так приезжай, — сказала Нора. — Покричу.

— А ты что, бегала только что? У тебя голос такой — неустойчивый, — сказал Борис.

— Это от того, что я рада тебя слышать, — честно ответила Нора.

— Отлично. Значит, завтра ты едешь в Москву.

— Я не могу, меня с работы не отпустят.

— Я тебе нашел другую работу.

— Ты мне нашел работу? С какой стати?

— Да вот чего-то подумал, что у меня все есть, а тебя нет. А для полного счастья хочется еще и тебя. И я решил, что вполне могу себе тебя позволить.

— Ты все-таки редкий мерзавец.

— Какой же я мерзавец? Я Санта-Клаус самый настоящий! Сбываю мечты! Ты же хотела в Москву?

— Я хотела, — сказала Нора. — Но я не хотела так.

— Или так, или никак. По-другому в Москве не бывает, — быстро ответил Борис.

— Ладно, ко мне человек подошел уже. Пока, — сказал он и положил трубку.

Нора, не двигаясь, с минуту держала в руке телефон, потом встала со ступенек, на которых сидела, сунула телефон в карман джинсов, потушила сигарету, прикрыла окурок кленовым листом и вернулась в малиновую комнату. Она посмотрела на Марусю так, как будто видела ее первый раз, и сказала:

— Я же тебе говорила, что я уеду в Москву?

— Раз двести, — лениво ответила Маруся.

— Ну вот. Кажется, я уезжаю завтра, — выдохнула Нора с облегчением.


* * *

В грязном зале старого московского аэропорта гудело и галдело. Громче всего кричали таксисты. Из-за них не было слышно объявлений о том, что услугами частных таксистов пользоваться небезопасно.

— Ах ты, сука, ты что же здесь делаешь, мать твою за ногу? — орал плотный таксист с рыхлым красным лицом, обращаясь к другому — кавказцу. — Вам же, сукам, свою неделю дали!

На рынке аэропортовских такси предложение стабильно превышало спрос, и таксисты придумывали разные схемы организации своего труда, чтобы всем доставалось по чуть-чуть. Кавказец это правило нарушил и вышел работать не в свою неделю.

— Черти гребаные, мало вас режут в метро, — кричал краснолицый.

— Ты на себя посмотри, командир мне тут нашелся! В Афгане тебя недобили! — орал кавказец.

Они ругались так громко, что на них одновременно обернулись и встречающие, и прибывающие. В том числе высокая девушка с темными кудрями и мужчина с табличкой «сбываю мечты» в руках.

Эти двое обернулись — и увидели друг друга. И вдруг исчезли таксисты, распахнулись грязные стены, открылось широкое небо, и на нем заездили звезды, и куда-то потек потолок.

Борис в последнюю секунду успел утопить собственный тормоз в собственный пол, и со скрежетом остановил себя в сантиметре от того, чтобы подхватить Нору на руки. Нора притормозила в сантиметре от того, чтобы броситься ему на шею. Оба сглотнули слюну.

— Привет, красавица, — сказал Борис вполне себе будничным голосом, — что так долго не выходила?

— Привет, — ответила Нора, улыбнулась табличке «сбываю мечты» и чмокнула Бориса в щеку. — Нас через паспортный контроль провели, как будто мы из-за границы прилетели. Только не пограничники проверяли, а менты.

— А, ну да, конечно, вы же южный рейс. Это они такие меры безопасности придумали — все рейсы с юга проверять. Они думают, что все, кто живет на юге, — поголовно шахиды. Майдрэс не зря говорил, что Кавказ — не Россия. Они тоже так считают. Идиоты.

— Идиоты — это те, которые в Кремле? — засмеялась Нора. — В прошлый раз ты говорил, что они козлы, а не идиоты.

Краснолицый таксист, увидев Бориса и Нору, отпустил кавказца, схватил Норин чемодан и отчеканил:

— Разрешите обратиться! Такси недорого! Разрешите донести чемодан!

— У нас водитель, — сказал Борис, не глядя на таксиста.

— А-а-а-а, — протянул таксист, расстроившись. — Это хорошо, конечно, когда водитель. Хорошо вам, да. А мы тут постоим еще, — сказал он и сплюнул в синюю жестяную мусорку.

— По-моему, он бывший военный. Мне его даже жалко, — сказала Нора, когда они отошли от таксиста.

— Фашист он, а не военный, — сказал Борис.

— Ну да, фашист, — согласилась Нора. — Но все равно жалко.

Хлопнули тяжелые стеклянные двери. С улицы дохнуло бензином, сигаретным дымом и неприятным предвкушением темной московской зимы.

— Давай покурим, — сказала Нора. — У тебя же не курят небось в машине.

— Конечно, не курят. И тебе надо бросать, — сказал Борис.

Нора закатила глаза, как будто говоря «не учите меня жить», полезла в коричневую сумочку со стершимися краями и долго искала в ней сигареты. Борис смотрел на ее сосредоточенный лоб, сбившиеся каблуки и неловкие движения и пытался понять, что же он в ней нашел.

— Я думал, ты испугаешься приехать, — сказал он.

— А чего мне бояться? Можно подумать, мне там было что терять, — ответила Нора, закуривая, наконец, сигарету. — И потом, я же ехала к тебе.

— Но ты же меня совсем не знаешь. Вдруг я тебя в рабство продам.

— Не продашь. Я уже старая для рабства. И потом, это тебе только кажется, что я тебя не знаю. Ты мне столько раз снился, что я уже тебя знаю как облупленного.

Борис засмеялся и подумал: «Что-то есть такое. Цепляет. А что — хрен разберешь».

Через пять минут он усадил Нору на заднее сиденье блестящей черной машины и сказал:

— Ну все, красавица, тебя отвезут в гостиницу — я тебе снял номер на месяц. Будешь хорошо себя вести, все у тебя будет в шоколаде. Сережа завезет тебя по дороге в ресторан — поужинаешь.

— А ты-то куда?

— А я-то по делам. Увидимся в воскресенье. Я позвоню.

— Ладно. А скажи, в этом ресторане, куда меня Сережа отвезет, есть копченая грудинка?

— Грудинка? — удивленно спросил Борис. — Не уверен. Там точно есть отличная буррата. А зачем тебе грудинка?

— Я ради нее в Москву приехала, — сказала Нора.

Борис ничего не понял, но улыбнулся. Сел в другую машину и уехал.


На следующий день в Норин гостиничный номер пришла незнакомая дама в костюме. Дама сказала, что она от Бориса Андреевича, внимательно рассмотрела Нору, как дерматолог — необычную сыпь, и повела ее по магазинам. Там Нора увидела вещи, до которых боялась дотронуться, и ценники, в которые не могла поверить. К воскресенью гардероб в Норином номере трещал по швам.

С утра в воскресенье Нора съездила в салон — его тоже подсказала дама в костюме. В салоне Норе сделали волшебные брови и ногти и слегка испортили кожу и волосы. Нора расплатилась карточкой, которую оставила дама, и вернулась в гостиницу ждать звонка от Бориса.

А он не позвонил. И в понедельник не позвонил.

Позвонил только во вторник, а приехал в среду. И то ненадолго — на пару часов. До утра не остался. Нора пока еще точно не знала, но уже начала догадываться, что так теперь будет всегда.


* * *

Мало что может быть горше, чем быть молодой любовницей женатого человека.

Это ужасно. Просто бесчеловечно. И главное, эта любовь хватает тебя без малейшего предупреждения, тогда, когда ты совершенно уверена, что все это несерьезно, неважно и можно в любой момент прекратить.

Что уже слишком поздно, Нора, как водится, поняла слишком поздно. Любовь зажала Нору в углу, сдавила и замерла — так, что она сама не могла теперь ни двигаться, ни даже толком дышать.

Дни понеслись, обгоняя друг друга и не оставляя ни сожалений, ни воспоминаний. В этих днях было много людей и цветов, бутиков, подарков, салонов, машин, ресторанов, поездок в парижи и римы, любви в отелях, на виллах, на яхтах, обманов и обещаний — и на каждом из них неподвижно лежала, заслоняя небо и солнце, невозмутимая и надменная боль.

Нельзя сказать, что Нора каждый день умирала от ревности. Это была не ревность, то, от чего она каждый день умирала. Когда люди ревнуют, их терзает зверь подозрений и монстр сомнений. А тут — в чем сомневаться? Тут Нора ЗНАЛА — точно ЗНАЛА! — что ее любимыйединственный, первый-последний, сейчас с другой женщиной — спит с ней или завтракает, обсуждает ремонт, или они гуляют по саду с сыном, приехавшим погостить, держа его с двух сторон — он за левую, она за правую руку, и он не ответил сейчас на Норин двадцать пятый звонок, значит что? Значит, жена рядом. Ни за что не ответит, когда она рядом. А если ответит — то будет еще хуже. Нора перестала сама звонить Борису после того, как однажды он все-таки взял трубку, когда жена была рядом — случайно, не глянув на номер, — и Нора отпрянула, услышав холодный голос постороннего человека — да, я слушаю, нет, не вполне, я перезвоню позже, до свидания — этот страшный голос не мог принадлежать — не мог, но принадлежал! — тому расплющенному нежностью Борису, который полночи назад считал у нее на руках ее карие родинки и обещал, что в следующий раз точно вспомнит, сколько на левой, а сколько — на правой руке.

Бывали другие минуты — еще мучительнее — когда Борису звонила жена, а рядом была она — Нора. Жене Борис отвечал всегда.

— Мало ли что случилось? — объяснял он потом неохотно.

— А со мной, — однажды сказала Нора — ведь и со мной могло что-то случиться, а ты трубку не берешь. Значит, ее ты любишь, а на меня тебе наплевать по большому счету.

— Хватит, — ответил Борис. — Я не для того тебя сюда привез, чтобы слушать лекции. Мне и без тебя есть от кого их слушать.

Когда он это сказал, по Нориным нежным щекам как будто плетью прошлись. Она замолчала и, отвернувшись, надавила с силой на кончики глаз фалангами пальцев, так, чтобы слезы сами собой захлебнулись и чтобы он ничего не заметил.

Еще не раз потом наяву сбывались Норины кошмарные сны — кошмарные сны любой влюбленной любовницы: ты сидишь рядом с ним или даже лежишь, иногда даже голая, и слушаешь, кутаясь в одеяло, как он деловито, но ласково говорит с женщиной, с которой он вместе живет, успокаивает ее — спи, я скоро уже буду, здесь застрял просто с делами, целую тебя — и она, эта женщина, намного лучше тебя — она родила ему сына, она много лет все прощает и терпит, она точно само совершенство — иначе как еще объяснить, что он приходит к тебе, скучавший, горящий, целует, любуется — и взгляд у него такой, как будто он смотрит не на тебя, а на самый красивый цветок на Земле, занесенный в Красную книгу, оставшийся в мире один — у него в горшке на балконе, а потом раздевает тебя мгновенно, вонзается жадно, ломает кровать, и рычит, и бормочет, что никогда ни с одной ничего даже близко сравнимого, что вообще не бывает такого — такой, как ты, не бывает — он дает тебе нежные имена, разные каждый раз, он даже стихи тебе пишет — в сорок лет — он ручной, как мальчишка, он давно рассказал тебе всю свою жизнь — так рассказывал залпом и много, будто дорвался до хлеба голодный — рассказал тебе все вообще — все, что может скопиться за сорок лет у мужчины, — и с особенной гордостью ты засыпала у него на предплечье, когда он признался, что жене бы такое не мог рассказать никогда, — но потом он будит тебя осторожно, уже одетый, тычется в туфли в прихожей, держась за ручку двери, и уходит.

Стукнула дверь, щелкнул замок, наступила твоя настоящая жизнь, в которой все, что только что было, — это мираж, неверный и ненадежный. А то, куда он ушел, — это реальность. Крепкая и настоящая. И так ночь за ночью, за месяцем месяц, годами — он всегда возвращается к ней.

Бывали минуты — и часто — когда Нора думала, что день их знакомства с Борисом — худший день ее жизни. Ей казалось, что она готова отдать все, что имеет, чтобы отмотать назад тот первый взгляд на пресс-конференции, тот ужин в «Лурдэсе», ту первую ночь в «Лазорьке», когда все еще было так безопасно, так обратимо.

Бывали минуты — и часто — когда она опускалась на колени перед иконами, стоявшими на подоконнике в ее спальне, в квартире, которую ей подарил Борис, и молилась, не вытирая холодных слез, застывающих на щеках липкими каплями, и говорила, глотая слова: «Господи, верни все назад! Умоляю, верни все назад! Ну пожалуйста, Господи! Я обещаю — я никогда так больше не буду! Я знаю, что я сама виновата, но я никогда-никогда так больше не буду! Только верни все назад!!!»

Вылив отчаяние на подоконник с иконами, Нора умолкала, покачиваясь из стороны в сторону, вглядываясь в лица, изображенные на иконах, и по ним пытаясь понять, изменится ли что-нибудь в ее жизни, помогут ли ей молитвы — и ей казалось, что в этих лицах она не может разглядеть ничего — вообще ничего — кроме осуждения, и тогда она вновь заходилась слезами, сжимаясь в клубок на полу у подоконника.


По-хорошему, этому должны учить старшеклассниц в школе. Но почему-то не учат. Как будто строение инфузории-туфельки больше пригодится в жизни.

Девушки! Старшеклассницы и студентки! Телезвезды и секретарши! Топ-модели и безработные! Избегайте постелей женатых! Пожалейте себя. Рано или поздно вам будет очень больно.


* * *

Так пролетели два или три одинаковых года. Или, может, четыре.

Потом, когда совсем уже взрослая Нора вспоминала об этом времени, она удивлялась, как это странно бывает: столько всего увидела, попробовала и узнала — хватило бы на десять женских жизней, а вспомнить нечего совершенно. Бесцветные дни этих нескольких лет представлялись ей в виде петель невероятно длинного, модного, спутанного, прозрачного тонкого шарфа от Гуччи или Версаче, бесподобного и бесполезного — у нее был когда-то похожий. Из всех растворившихся в памяти дней Нора помнила почему-то одно только утро — отчетливо и в деталях — ничем особенным не примечательное утро врезалось в ее память и застряло в ней навсегда, как строчки из выученного в детстве стихотворения.

Это было то ли на Сардинии, то ли в Марбелье, то ли в Каннах, то ли где-то еще, где они отдыхали с Борисом. Кажется, все-таки в Каннах.

Яхта Бориса стояла в марине четвертый день — по вечерам, когда воздух становился сиреневым и ветерок дул легонько и весело, как ребенок, выдувающий мыльные пузыри, на верхней палубе накрывали большой стол. С соседних яхт, из отелей к столу прибивались друзья и соратники Бориса — пили розовое вино, ели мидий в остром бульоне, рыбу соль с беконом и каперсами и многое неописуемое другое — все, что со скоростью света готовил на маленькой яхтенной кухне знаменитый бирюковский повар — мишленовец и фантазер Анри.

Что делали в этих солнечных городах многочисленные друзья и соратники, никогда нельзя было объяснить, как нельзя было объяснить, что там делал сам Борис и тем более Нора. Куда бы они ни ходили на яхте — в любой точке суши, окружающей Средиземное море, всегда возникали из ниоткуда загорелые русские миллионеры, любившие долго, со знанием дела порассуждать о том, как их замучила кошмарная Родина, о том, что нет уже сил терпеть, о том, что все это плохо кончится, и о том, почему бароло больше подходит к мраморным стейкам, чем к тар-тару а-ля паризьен. Они звонили Бирюкову, или сам он звонил кому-то, и оказывалось, что этот кто-то тоже случайно здесь — на Сардинии, или в Каннах, или в Марбелье.

— Шура, и ты тут, дорогой? Мне Леша сказал! — говорил Борис в трубку с интонациями благодушного и хлебосольного хозяина. — С семьей? С новой или старой? Ну, давай тащи обеих сегодня ко мне ужинать. Плохо слышно. И Рома? Так и Рому бери с собой, вместе с девушкой! Девушку тоже накормим! — и он звонко смеялся, как маленький мальчик в цирке.

— Я на лодке, а ты где? — тут же переключался Борис на чей-то параллельный звонок. — Тоже на лодке? А где именно? Ну так подгребай, пообедаем! Ты бы видел, какого мои поймали тунца! Это не тунец, это теленок! И Леля тут? С друзьями? С теми друзьями, про которых я думаю, или с другими? Короче, всех собирай, места хватит.

— Любимая, у тебя самые длинные ноги в мире и самая красивая грудь, — вдруг говорил он Норе с теми же хозяйскими интонациями, и она понимала, что, зазывая друзей на яхту, Борис одновременно вспоминал, как они только что кувыркались в мягких шелках в затемненной спальне в самой большой каюте, и опять восхищалась про себя его привычкой думать о многих вещах одновременно, которую она уже иногда научилась угадывать по его лицу и очень радовалась, даже гордилась, когда получалось понять, о каких именно двух или трех вещах сейчас думает, бессмысленно глядя перед собой, этот красивый и властный мужчина, который чаще казался ей богом, чем человеком.


Борис вытянул ноги на мягкий столик, развалившись на диване на палубе, и улыбался солнцу, как будто сообщая ему, что не знаю, как у вас, драгоценное солнце, а лично у меня жизнь, как видите, удалась.

Солнце светило ему в ответ равнодушно. Белая яхта округло покачивалась, едва не стукаясь бортами с соседками — такими же круглыми белыми яхтами.

Нора с Борисом позавтракали на нижней, утренней, палубе. Допив кофе из большой чашки, на которой было написано «Sвобода» шрифтом логотипа Кока-Колы, Борис уставился в ноутбук — выяснить, произошло ли в стране и в мире что-нибудь важное, пока он спал.

Нора от скуки поддерживала вялый разговор с Джессикой — молодой дебелой австралийкой в бесшумных резиновых туфлях, собиравшей тарелки на красный поднос. Нориного английского и Джессикиного русского как раз хватало, чтобы поболтать вроде бы ни о чем, но при этом обо всем понемножку.

— Ты давно работаешь на этой яхте? — спросила Нора.

— Четыре года, — ответила Джессика, приветливо улыбнувшись, как она улыбалась всегда, когда на нее смотрели хозяин или гости хозяина. Нора подумала, что и жене Бориса Джессика улыбается так же — как будто больше всего на свете она рада сегодня видеть именно ее. Норе захотелось спросить Джессику, как часто хозяин бывает на лодке с женой, но она не стала. Она и так знала, что за эти несколько лет Алина бывала на яхте нечасто — обязательно на Новый год, когда Борис традиционно собирал всю семью, включая тестя и тещу, и самых близких друзей и укатывал в теплые океаны на пару недель, пока Нора выла от одиночества, давясь старыми песнями о главном и заветрившимся оливье, который она нарезала весь день исступленно, компенсируя психотерапевтической монотонностью этой работы ее очевидную бессмысленность — ведь никто его есть не будет, потому что никто не придет, и утром она выбросит весь этот таз ерунды с майонезом в мусоропровод, истекая слезами и ненавидя каждого, кто в эту ночь запускал за окном фейерверки, горланил что-то победное, стоял на балконе с безмозглой улыбкой, с ледащим бенгальским огнем в руке, всех тех, кто за стенкой громко пел уверенными голосами, какими бывают любые давно привыкшие вместе петь голоса, ненавидя их не потому, что они ей мешали, а потому что у них были семьи — друзья и родные, тести и тещи, как у Бориса — и только она встретила Новый год — уже не первый — одна, обнимая плюшевую собаку, мокрую от ее неизбывной обиды.

Нора знала еще, что Алина точно бывала на яхте летом на день рожденья их сына, когда на лодку съезжались все его однокашники, и Борис с женой пытались вести с ними светские разговоры, чтобы не потерять окончательно связь с выросшим за границей ребенком и хоть немножко приблизиться к пониманию того, чем он вообще живет. Нора тогда брала отпуск и уезжала к себе в непролазно черные южные ночи, где проводила время в дымных и шумных пьянках, в недавно открывшихся модных клубах с институтскими подружками, которых учила готовить мохито, раздавала им свои дорогие наряды, безостановочно курила траву, пила все подряд и танцевала под невыносимый рейв до обморока, чтобы только не думать о том, что происходит в эти минуты на этой яхте, в этой спальне, в этой кровати, где она столько раз просыпалась счастливой, что происходит там прямо сейчас, когда светские разговоры угомонились зевками, молодежь привстала прилично прощаться на ночь с мистер энд миссис Бирюкофф, и Джессика, приветливо улыбнувшись, собрала тарелки на красный поднос.

— Зачем тебе все это надо? — спросила Нора, вернувшись мыслями к Джессике. — Четыре года, не выходя с лодки — это же ужасная работа.

— О, мисс Нора, это чудесная работа! — ответила Джессика. — Я каждый день вижу мир, который все остальные люди видят только в кино. И думают, что на самом деле его не существует. А я теперь знаю, что на самом деле он еще невероятнее, чем в кино.

Нора посмотрела на Джессику изумленно.

— Ты не поверишь, — сказала она. — Я сама постоянно думаю о том же самом.

— Значит, вы тоже знаете, зачем вам все это надо, — сказала Джессика и утащила тарелки вглубь яхты.


Американец Томми, помогавший на кухне, засобирался в город за фенхелем.

— Давай лучше я схожу, — предложила Нора. Ей было, как обычно, скучно. Борис опять целый день просидит у компьютера с телефоном, а до вечера, когда придут гости, еще очень много часов.

Томми галантно помог Норе спуститься на пирс, где она погрузила ноги в высокие босоножки, которые купила вчера от скуки в одном из сотен окрестных бутиков.

Долгая вереница зубастых яхт, похожих на больших спокойных акул, — выставка простой и ясной как белый день роскоши — тянулась вдоль выметенной дорожки из пропитавшихся средиземноморской солью досок. Кое-где перед трапами были расстелены ковры — значит, хозяин араб — догадалась Нора. Перед некоторыми было навалено много обуви — и Нора по туфлям пробовала угадать, что за люди там внутри еще спят вповалку, еще не разошлись после вчерашней вечеринки: дети нью-йоркских банкиров — балбесы в бейсболках, или напыщенные британские телевизионщики в мятых пиджаках, или улыбчивые геи — дизайнеры из Милана.

Чинные семьи и смущенные любовницы с прямыми спинами, их сытые кавалеры пили кофе на одинаковых палубах, лениво надкусывая одинаковые круассаны, лицами выражая одинаковую смертную скуку.

Норины тонкие каблуки то и дело застревали в щелях между досками дорожки, и она вынимала их, выгибаясь. Нора вспомнила, как точно так же другие ее каблуки застревали годы назад в перекладинах мостика через пруд у ресторана «Лурдэс» в тот вечер, когда Борис в первый раз положил ладонь ей сзади на шею.

Мускулистые парни, охранники пристани, плотоядно оглядывали Нору, но она их не видела.

Дойдя до конца вереницы яхт, Нора остановилась передохнуть: босоножки ей натирали.

У края пристани стало, наконец, видно воду, до этого скрытую яхтами. Стайки больших и маленьких серебристых и фиолетовых рыбок плавали в ясном бирюзовом море.

«У Бориса точно такого же цвета глаза», — подумала Нора.

Раза два в прошлые приезды в Канны она уже бывала с Анри на знаменитом каннском рынке, который ее поразил россыпью сморщенных сморчков, морем мокрых ракушек, тазами с тупыми мордами крабов, куропатками в круглых коробках с когтями и клювами, артишоками ростом с младенца и сопливым седым сыроделом, охранявшим свой камамбер.

Сам рынок Нора помнила хорошо. Но, дойдя до конца марины, поняла, что дорогу к нему почти не помнит совсем. И телефон, как назло, оставила на столе нижней палубы, и еще эти злосчастные босоножки.

Выйдя за шлагбаум, отделявший жителей яхт от Канн — города влюбленных геев с надменными юными лицами и постаревших красавиц, гордо несущих перед собой обильные груди и губы, — Нора двинулась вниз по набережной, рассудив, что вспомнит дорогу или у кого-нибудь спросит.

Справа, у Дворца фестивалей, толпились люди в костюмах и шлепанцах и громко смеялись. Во Дворце шел очередной международный форум. Объявление на стойке регистрации предупреждало, что, к сожалению, сегодня во Франции опять забастовка, в этот раз бастуют водители автобусов и таксисты, поэтому организаторы форума даже не представляют, каким образом участники форума будут добираться в аэропорт, и ничем не могут помочь. «Отлично, — подумала Нора. — Еще и такси не поймаешь».

На красный свет она перебежала дорогу на другую сторону набережной, от чего ремешки на ее босоножках еще больнее впились в пальцы. Сзади Нора услышала крикливые проклятия на французском от водителя резко притормозившего автобуса. За пару секунд он успел сказать сто слов, суть которых сводилась к тому, что понаехали тут и ведут себя, как будто они дома.

Нора двинулась вдоль бутиков, в другой раз вдохновивших бы ее на множество спонтанных покупок — увидев их, Борис улыбнулся бы снисходительно и, может быть, ночью под настроение заставил бы ее все перемерить и показать ему, особенно драгоценности и белье.

Но этим утром Нора не замечала бутиков — стертые босоножками пальцы и ступни саднили все нестерпимее. Она с отвращением прошла мимо длинной-предлинной Шанели, подумав со злостью о том, каким идиотам пришло в голову строить такие длинные магазины. Ускорила шаг, стиснув зубы.

Мимо неслись полочки штучек, стоивших тысячи, сумочек, блузочек, трусиков, часиков, брошек, сережек, пальтишек.

У витрины Шопара Нора чуть не сшибла сгорбленного старикашку и его бабушку-птичку, тычущую в витрину коричневым сморщенным пальцем в тяжелых бриллиантах с идеально ухоженным гладким и длинным сиреневым когтем. Разозлилась на них ужасно, как будто именно они были виноваты в том, что проклятые босоножки уже разодрали ей пальцы в кровь.

Обрывки французской, английской, итальянской и особенно русской речи, раздражали до ярости. «Дома я давно бы разулась и пошла босиком», — подумала Нора. «А тут попробуй разуйся — вокруг или аристократы, или знакомые, блин!»

Несколько раз она спрашивала у прохожих дорогу. Но приезжие дороги не знали, а французы брезгливо кривились, делая вид, что, живя в центре Европы, умудрились ни единого слова не выучить поанглийски.

Еще минут через десять Нора почти уже решила вернуться обратно без фенхеля. И приспичил же Анри этот фенхель! И сама хороша — вызвалась топать на рынок! Но тут же она вспомнила, что Борис просил к ужину оссобуко именно с фенхелем и кому-то уже пообещал его по телефону, приговаривая: «Ты такое в жизни не ел! Родину можно продать!»

На улице было жарко, а от того, что Нора шла быстро, ей стало совсем жарко, да к тому же длинный и тонкий прозрачный шарф, который она намотала на шею для красоты, уже взмок и теперь неприятно терся о кожу. Нора попробовала его развязать, но запуталась, затянула еще туже и бросила. Ноги жгло, будто к ним прижали пару раскаленных противней из маленькой кухни Анри, и каждый шаг давался тяжелым усилием воли.

Неожиданно для себя Нора почувствовала, как в горле у нее собирается комок — хорошо знакомый твердый соленый комок, который часто случался в детстве, потом перестал, но опять зачастил в последние то ли два, то ли три, то ли четыре года.

Почувствовав этот комок, Нора поняла, что больше не может сделать ни шагу. Она встала у обочины и вытянула руку, хотя знала, что никакой случайный водитель в этом городе, конечно, не остановится.

Нора простояла с вытянутой рукой полчаса, изнемогая от боли и от жары, когда, наконец, перед ней затормозила машина. Нора почти прыгнула к дверце, объясняя на английском, что ей нужно на рынок, на главный рынок, он тут один — на что водитель бурливо и многословно что-то пытался ей возражать по-французски, в конце концов, захлопнул дверь у нее перед носом и дал по газам.

Нора выпрямилась в отчаянии.

Над ней возвышался величественный Карлтон. Вокруг гудели незнакомые голоса множества языков. На секунду Нора почувствовала то, что чувствовала в детстве, когда читала «Робинзона Крузо», — ужас полного одиночества среди шумного моря. И вдруг сквозь гул голосов она услышала срывающуюся мелодию «Подмосковных вечеров». Нора обернулась в сторону музыки и увидела дедушку со скрипкой, сидящего перед Карлтоном на раскладном стульчике. У его ног лежала шапка с мелочью. Нора, кривя губы от боли в ногах, подошла к нему и спросила по-русски:

— Скажите, где тут у вас фенхель?

— Что вам угодно, милочка? — не расслышал дедушка.

— Рынок где, рынок? — срывающимся голосом спросила Нора.

— Рынок? Это, милочка, за Дворцом фестивалей, за яхтами. Пройдете марину, и там направо, — ответил дедушка, приятно картавя.

— Так ведь я же оттуда как раз и иду все это время! — в отчаянии сказала Нора.

Дед посмотрел на нее, улыбаясь тихонько, и произнес:

— Значит, милочка, все это время вы идете не в ту сторону. Так бывает.

После чего поцеловал пять евро, которые ему сунула Нора, и снова затянул «Подмосковные вечера».

А Нора опустилась на корточки прямо на тротуаре у величественного Карлтона, лицом к бирюзовому морю, жалким взглядом быстро взглянула вправо и влево — нет ли знакомых — и, спрятав лицо в волосах, разрыдалась от боли, бессилия и обиды, механическим движением рук вытирая слезы шарфом.

Вот эту боль, и эту обиду, и себя, молодую, беспомощную, сидящую на корточках на блестящей набережной Круазетт, задыхающуюся в длинном шарфе то ли Гуччи, то ли Версаче, любила потом с улыбкой вспоминать Нора, щуря глаза на брызги фонтана, сидя на лавочке в парке, прислушиваясь к голосам своих детей, играющих в догонялки, и, когда они к ней подбегали, механическим движением рук вытирая им сопли платком.

Каждый раз эти воспоминания вызывали у Норы странное чувство противоречивой благодарности к жизни — большой благодарности за то, что все это было, и еще большей — за то, что все это прошло.


* * *

Тем временем за эти два, или три, или четыре года в Норином городе тихо сменилась власть. Батько Демид удалился выращивать внуков. Его злая любовница запила. Вася Пагон уехал жить в ТельАвив — разрушать врага изнутри и загорать на безоблачных пляжах еврейской столицы. Старик Шмакалдин умер счастливым и был похоронен с почестями. Педро сел за наркотики. Маруся родила от верстальщика Бори и с ним развелась. Земли совхоза «Южные Вежды» заняли ровненькие коттеджи. Их тут же скупили за дикие деньги жители Москвы и Сибири. И наняли местных ухаживать за газонами.

Если бы Толик Воронов увидел сейчас Нору, он бы ее не узнал. Подумал бы, Тина Канделаки мимо прошла. Или Пенелопа Крус.

Когда Нора с Борисом появлялись вдвоем на людях, люди глаз не могли отвести. Во-первых, потому что Бориса теперь узнавали на улице. Во-вторых, потому что смотреть на них было приятно.

Она — молодая на порше, он — молодящийся на БМВ. Оба проходят ремонты в эксклюзивных салонах. Типичная московская пара. А какие саблезубые тигры разрывают их изнутри, так это снаружи не видно, и об этом никто не знает.

Только Алина знает немножко. Потому что мало что может быть горше, чем быть молодой любовницей женатого человека. Разве что — быть его немолодой женой.

Одиннадцатая глава

Любовь, которую не удушила (и далее по тексту).

А. Мариенгоф

В нашем веке громоздких чудовищ нет такой ядерной бомбы, нет таких свиных гриппов, нет ничего разрушительнее, чем миллионноголовый многоязыкий адский крылатый дракон, летящий над миром на скорости, подгоняющей скорость света, смертоносный, уродливый вирус, от которого нет ни вакцин, ни лекарств — имя которому СМИ. Мы потеряли реальность. Видимо, навсегда. Люди, живущие в тысячах километров, убеждены, что они своими глазами видели, как ликует Германия, освобожденная от Берлинской стены, они слышали стоны убитых албанцев, они вместе с монахами Мьянмы шли умирать за свободу, они пели, стоя в оранжевом на площади на майдане, они все это прожили сами, и попробуйте доказать им, что было совсем не так или так, но совсем не совсем. Они безнадежны. Крылатый дракон уже накормил их своей отравой. Мы живем в мире гипербол. Тиснешь в газетку карикатурку, ляпнешь что-нибудь не со зла, чихнешь, простудившись, в международном аэропорту, да что там — друзей соберешь выпить шампанского на корабле — и все, на следующий день, а то и на следующий час — рушатся репутации, валятся с постаментов кумиры, как статуи Саддама Хусейна, ярко пылают посольства, взрываются башни, уходят в песок миллиарды, пули летят в разъяренные демонстрации, с грохотом гибнут бессмертные леманбразерсы, целые нации, континенты — не успеешь проснуться — глядь, уже заволокло плотным туманом безумия; семьи, дома, дворы умирают в другие миры. В этих мирах, наверное, больше разума. А у нас, задержавшихся здесь, впереди только новые десятилетия бреда, абсурда, звериной жестокости, пыли, средневековой уверенности в том, чего никогда не видел, — и так теперь до конца.


* * *

Был один случай — сантехник Бельмесов закончил чинить сломавшийся унитаз на втором этаже одного из зданий Волгодонской атомной станции. Он сложил инструменты в голубой чемоданчик и вышел на улицу покурить. Прислонившись спиной к стене чуть пониже таблички «Курение запрещено», Бельмесов сделал затяжку. Затянувшись, он размечтался, как пойдет сейчас на Цимлу, где синее небо сливается с синей водой, и послушает там камыши, и попрет ему, как в раю, сазанчик, густёрка, плотва, а то и белый амур.

Думая о таком, сантехник поглазел на ворон. Потом бросил окурок в урну. Потом ушел.

А урна за ним загорелась. Загорелась и сразу потухла. Но вот это — что она сразу потухла — теперь не имеет никакого значения.


Уборщица тетя Аза увидела краем глаза, что вроде откуда-то дым. Начальник отдела Проказов, страдающий псориазом, увидел ту тетю Азу и говорит: «А что это у нас вонь такая, как будто горит что-то?»

Тут тете Азе позвонил муж, дребезжа, куда, мол, она подевала ключи от его гаража. А она ему отвечает: «Да отстань ты со своими ключами, у нас тут пожар». После чего забыла телефон на столе, а сама ушла обедать.

Муж стал звонить по баракам, в том числе сыну от первого брака, поскольку бараки напротив АЭС.

Сын еще спал, но сразу проснулся и побежал. Он побежал во двор, посмотрел на АЭС или куда-то в ее сторону и, точно, увидел какой-то дым и заорал: «Папа, в натуре горим!»

«Ой, батюшки, — заверещала баба Нюра, — станция горит!»

Мимо шел олигарх Неважнецкий, хозяин двух автозаправок. Он ничего не сказал, но поехал прямиком на вокзал.

С вокзала Неважнецкий позвонил собутыльнику-авокату, тот — знакомому депутату, тот — кому-то из МЧС, тот — любовнице, та — свекрови. Передавайте приветы — города больше нету.


Короче говоря, через час весь юг России знал, что Волгодонск стерло с лица земли, Ростов накрыло ядовитое облако, Краснодар объявлен зоной бедствия, Сочи эвакуирован и заявку на Олимпиаду всетаки подавать не будут.

Дракон потешался над югом России несколько дней.

Сначала в полутысяче километров от сантехника Бельмесова, в редакции «Вольной Нивы», стареющий верстальщик Перрон Останется выдал на форуме новый сабж:

УЖОСЫ нашего городка!!!!!!! На Краснодар движится едовитое облоко!!!!!!

Так как компьютеров к тому времени в редакции уже было три, а в городе — так все триста, то ответы посыпались с разных сторон. Форумчане сообщали, что от надежных людей достоверно известно, что точно был взрыв на АЭС, но власти скрывают, хотя это не взрыв, а ртуть, и облако движется быстро, почти уже над головой, хотя вообще ничего не было, но это специально так говорят. Короче, начинался бардак.

Он бы, может, так и закончился сам по себе потихоньку, но кто-то в администрации не придумал ничего умнее, чем во избежание паники отключить форум. Вот тут-то и началась настоящая паника. Администрация не учла, что в городе к тому времени были и другие форумы.

Вот что писали на форумах об аварии, которой не было.

Облако в Таганроге. В 12:30 будет в Ростове. Власти все скрывают, чтобы получить Олимпиаду в Сочи.

Когда был Чернобыль тоже три дня скрывали, а рассказали только потому, что на Западе заметили со спутников облако!

В Краснодаре началась эвакуация!

Брехня. Я сижу в Краснодаре — ничего у нас не началось.

Ну и что — Киев после Чернобыля тоже не эвакуировали.

Соседям позвонила родственница из Волгодонска и сказала, что у них отрубили телефонную связь, чтобы никто никому не мог позвонить.

Говорят, на станции был загоревшийся сарай.

Это специально в ФСБ запустили сорок разных слухов, чтобы никто не понял, что вообще случилось.

Мне звонила сестра из Воронежа, сказала что взрыв точно был при чем очень сильный и облако движится на Геленжик при чем очень быстро и если не переменется ветер, то в Геленжике все оддыхающие умрут и не только.

Знакомый мент из Таганрога сказал, что все начальство срочно эвакуировали в Мурманск.

Облако в Ейске. В 15:30 будет в Апшеронске. На пляжах в Новороссийске паника.

Позвонил высокий чиновник, связанный с ФСБ в Москве, и сказал, что в Анапе ожидается землетрясение.

Мне звонила мать из Ростова. У них отключили свет!!!!.

Родственник из МЧС сказал, что над городом висит радиоактивное облако.

Лучше дома сидеть, закрыть все окна и выпить стакан воды с двумя каплями йода.

У нас в Ростове сильная массовая паника.

Сгорели два деревянных барака в военном городке в нескольких километрах от станции. Был дым.

В ГОРОДЕ НЕ СЛЫШНО ПЕНИЯ ПТИЦ. ЭТО ФАКТ!

Я точно знаю — в больницы Волгодонска привезли пожарных с ожогами. Говорят, что после каких-то «официальных учений». Все врут как всегда.

У подруги сестра — медик. Им поступило распоряжение принять все меры, выйти на работу и быть готовыми.

Облако в Туапсе. В 17:30 будет в Адлере. Администрация Краснодара вся уехала в Сочи, потому что там у Путина в резиденции бомбоубежище. Можно проверить — если позвонить в администрацию, никто не берет трубку. Там никого нет!! Знакомые позвонили родственникам в Константиновку, рядом с Волгодонском. К ним 40 человек привезли из АЭС. Охрана вокруг них. Никого к ним не пускают. Все в строгом секрете. Надо пить не йод, а йодомарин.

Облако в Анапе. В 19:30 будет в Тамани. Авария была не в Волгодонске, а на Запорожье!!!! Поэтому все молчат!!!

Во блин, разве не в Курске? Там же тоже АЭС.

В Чалтыре облако ртути! Там сидели депутаты в баре, так они сразу встали и укатили.

Надежные люди сообщили, что небо с утра было цветное и воздух с привкусом металла.

А нам говорят, что тревога ложная!

Похоже, кто-то прикрывает свою высокую должность за огромные деньги.

В личных разговорах представители властей все подтверждают.

Надо пить не йод, а йодомарин вам говорят!

К вечеру в поселке Сухая Щель сгорела дотла школа, потому что никто не мог дозвониться пожарным: линии были перегружены звонящими по поводу взрыва.

Тогда по телевизору, наконец, выступил кто-то из администрации, чтоб успокоить население. Этот кто-то сообщил, что аварии никакой не было. Населению немедленно стало ясно, что, значит, авария точно была.

Чтобы негде было сеять дурные слухи и панику, власти закрыли рынки. Надо ли говорить, что после этого паника переросла в психоз.

У аптек столпились километровые очереди — люди скупали йод. В очередях начались драки. Пришлось поднять по тревоге всю милицию региона — наводить порядок в очередях. На дискотеках, на пляжах и в парках не было никого. Население пряталось от облака, запершись в комнатах, закрыв окна и выключив кондиционеры.

Несколько человек действительно умерло. Не каждое сердце выдержит плюс сорок пять с закрытыми окнами без кондиционера.


Поздно вечером в доме Алины раздался звонок. Это звонила Лианина бабушка Зина. Она спросила:

— Лианочка, девочка, это правда, что в Турции прорвало канализацию, и все говно идет на нас?


* * *

О том, что Лиана теперь большой человек, весь Адлер знал через минуту, а все остальное черноморское побережье Кавказа — через две минуты после того, как она вошла в дом Алины.

Лиана переехала в Москву не одна. Тот самый муж, которого видели в ресторане с неместными девушками, — лысый кабанчик с черной щетиной на загорелой спине — приехал с ней. Звали его Мотог.

Алина определила Лиану командовать горничными бирюковского дома, а Мотога взяли одним из водителей — возить повара на рынок и горничных в магазин по хозяйству.

Лианины родственники — имя им легион — звонили ей ежедневно, требуя разной помощи. Одни хотели устроить сына в МГИМО, объясняя: «Он такой двоечник и бездельник, может, там его хоть читать-писать нормально научат», — другие — бабушку в ЦКБ, а третьи просили передать письмо Путину — письмо было о том, что у них отбирают ларек — потому что Путин если узнает, то сразу во всем разберется, а пока он не разберется, никакого порядка не будет.

Войдя в первый раз в бирюковский дом, Лиана оглядела мраморные полы, пальмы и белые кожи, споткнулась сама об себя, выпрямилась, глотнула воздух и торжественной скороговоркой прошептала все выражения запредельного восхищения, которые знала. Получилось что-то вроде «ебтвоюмать-блядь-пиздец», но с такой интонацией, с которой отличницы-пятиклассницы читают у школьной доски стихотворение Симонова, вызубренное ко Дню Победы.

Мотога сразил бар. Там он увидел штук двадцать красивых бутылок. Почти все они были открыты. Это могло означать только одно — на свете бывают люди, которые могут открыть бутылку, выпить немножко, закрыть и поставить обратно, не допив до конца.

— Это что за такие за люди? — спрашивал Мотог у Лианы. — Что Москва с человеком делает! Бедный твоя подружка, — убивался он и качал головой.

Однажды Мотог не выдержал. Он зашел в гостиную с пустой литровой пластиковой бутылкой из-под лимонада. В нее Мотог аккуратно посливал по чуть-чуть из каждой открытой бирюковской бутылки. Разболтал и ушел в лес.

На следующий день Мотог, как молодой кипарис на ветру, кренился назад и влево, стоя у входа в дом, — дожидался Алину. Когда она подошла к крыльцу, оглядывая Мотога с недоумением, он сказал:

— Алина-джан, я тебя ждал, чтобы тебе сказать: то, что твой муж пьет, пить нельзя! Ты ему сам скажи — он от этого может умереть. Я чуть не умер, отвечаю! Бедные вы мои, — причитал Мотог. — Ну, ничего, скоро нам дадут Олимпиаду — и вы все к нам переедете жить. Не дай Бог!

Вечером, с яростью швыряя разбросанные вещи Мотога в шкаф, Лиана сказала ему:

— Скажи честно, почему ты не умер маленьким? Специально, чтобы меня мучить?

На следующий день Мотог в первый раз повез на рынок не повара, а саму Алину. Алина любила готовить и часто сама выбирала продукты. Лиана поехала с ними.

— Девочки, за две минуты домчу! — сказал Мотог. В карту он смотреть не стал.

— Не домчишь, там пробки, — сказала Алина.

— Пробки-мробки я не знаю. Другой, может быть, тебя бы не домчал, а я домчу!

Через полчаса грустный Мотог встал на одной из восьми полос Кутузовского проспекта, со всех сторон зажатый машинами, задыхаясь от кондиционера.

— Я очень удивляюсь, — сказал он. — Мамой клянусь, не понимаю, откуда могло появиться столько машин!

С воем вырвавшись из пробки, Мотог запутался в мостах и тоннелях и совсем сник.

— А ты остановись где-нибудь и настрой GPS, — подсказала Алина, которая ориентировалась в городе немногим лучше Мотога, хоть и родилась в Москве.

Еще двадцать минут Мотог настраивал GPS. В конце концов, он приклеил его на стекло прямо у себя под носом.

— Следующий поворот налево, — равнодушно сообщил GPS.

— Ты что, не видишь, там стрелки нет! — ответил Мотог.

— Следующий поворот налево, — повторил GPS.

— Иди на хуй, я тебе сказал! — ответил Мотог.

Он виновато объяснил Алине и Лиане:

— Дебил там сидит какой-то — все неправильно показывает. И голос противный.

Тем временем сзади Мотогу сигналил уже весь Кутузовский. Он открыл окно, высунул полголовы и крикнул в воздух:

— Иди гуляй, что ты мне в жопу сигналишь? Фраер! Блатным прикинулся — новый сигнал купил!

Еще минут десять Мотог ругался то с GPS, то со светофорами, пока, в конце концов, не заехал в длинный тоннель, где GPS замолчал.

— Что замолчал? — настороженно пробурчал Мотог. — Обиделся, да? Обидчивый нашелся, твою маму!

Алина предложила Мотогу переключить дебила на женский голос, но он отказался с возмущением.

— Чтобы какая-то проститутка мне будет показывать, куда мне ехать! — сказал Мотог, вздымая к небу указательный палец.

В итоге рынок они так и не нашли. Решили вернуться на Рублевку и заехать в обычный рублевский магазин. Мотог припарковался на неказистой площадке, проехав через автоматический шлагбаум. Шлагбаум потряс его воображение. Он прошептал:

— Как в сказке! Здесь засунул — там открывается! Как я отстал от жизни!

Лиана тем временем возила тележку вдоль стеллажей с овощами и фруктами. Она протянула руку к черешне, но отдернула ее, как от раскаленной кастрюли.

— Алина, это что за цены такие трехэтажные? — спросила Лиана. — Четыреста рублей за килограмм черешни? У нас она пятьдесят стоит!

— Это не за килограмм, — засмеялась Алина.

— А, за ящик! Ну тогда понятно, — успокоилась Лиана.

— За сто грамм, дурочка!

Больше Лиана не произнесла ни слова. Девушка, сидевшая на кассе, тоже молчала.

На груди у нее был бейджик «Зухра». На Лиану и Алину она смотрела с ненавистью. С еще большей ненавистью Зухра смотрела на деликатесы, которые они выкладывали из тележки на ленту. Когда Алина и Лиана вышли, Зухра сказала второй продавщице Наташе:

— Видела, эти овцы шампанское за сорок тысяч купили. Я умерла бы не купила.

— У меня столько просили в военкомате, чтобы сына от армии отмазать, — сказала Наташа.

— Тебе никогда не хочется их убить? — спросила Зухра. Наташа ей не ответила.

Всю дорогу до дома Лиана молча изучала билборды вдоль шоссе и качала крашеной головой. На одном из них был нарисован дворец, похожий на иллюстрации из детского сборника сказок народов мира, и написано «Усадьба 1766 года ждет помещика». Лиана трижды поцокала языком, как будто говорила: «Ну разве так можно?»

Дома, раскладывая продукты из пакетов по местам, Лиана сказала Алине:

— В каком странном месте вы живете. Такое ощущение, что все вокруг — психопаты и грязнули с плохими зубами и навязчивой идеей скупать дома.

— Почему?

— Потому что рекламируют только домработниц, стоматологов, психотерапевтов и недвижимость! И пробки все время. И цены такие, как будто вы все тут лохи. А вокруг — деревня деревней. Зачем вы на этой Рублевке живете, я так и не поняла.

Алина собралась было что-то возразить, но тут Лиана вскрикнула:

— Елис-палис, проваландались полдня — шестнадцатую серию «Проклятого рая» прозевала! Самый момент, когда их должны были убить!

— Кого? — испуганно спросила Алина.

— Ну, этих, которые Анжелике рабство делали!

Мотог в Москве продержался недолго. Хотя она ему очень понравилась. Ему вообще нравилось все. Он говорил:

— Когда светит солнце, вокруг ходят люди и есть, что выпить, — мне больше ничего не нужно.

Но природа взяла свое. Однажды Мотог поздно вернулся в домик на заднем дворе у Алины, куда их с Лианой определили жить. Мотог сказал Лиане, что возил на рынок повара — выбрать баранью печенку для завтрашних шашлыков. Он зашел в спальню и начал раздеваться, одновременно вслух предаваясь воспоминаниям о курортной жизни.

— Помнишь ту девочку, которая из Прибалтики приезжала, жена какого-то блатного, как ее звали? — спросил он Лиану, расстегивая рубашку.

— Если ты вспомнишь, как ее звали, я тебе голову оторву, — сказала Лиана.

— Ика? Юка? — продолжал Мотог, стягивая рукава. — Красивая такая — на Барби похожа.

— Мотог, успокойся уже, а? Такая тварь твоя Ика была! На официанток орала!

— Зато она единственная женщина, на чьи сиськи надо смотреть по очереди, — сказал Мотог, расстегивая ремень.

— У нее сиськи силиконовые!

— Настоящие! — возразил Мотог, снимая штаны.

— Ну все, пиздец тебе! — сказала Лиана, встала с кровати и включила свет.

И увидела, что Мотог стоит посреди комнаты в женских трусах.

Оказалось, уже неделю Мотог крутил роман с одной из Лианиных подчиненных. Никакого повара ни за какой печенкой он не возил, а возил двадцатилетнюю кухарку Оксану — туда-сюда и вверх-вниз по кожаному сиденью машины, и вот, пожалуйста, одеваясь в спешке и в темноте, перепутал трусы.

— Аппендицит вырву, — прошипела Лиана, как кобра, медленно вставая с кровати. Мотог попятился и забубнил:

— Прости, мамой клянусь, ничего не было! Мамой клянусь, моя совесть уже угрызился!

— В асфальт закатаю, — шипела Лиана, приближаясь. Мотог выскочил из спальни, как из ледяной воды, и больше его в Москве никогда не видели.

Нельзя сказать, чтобы Лиана очень расстроилась.

Через месяц у нее уже был роман с другим шофером Алины — Вадиком — человеком, который так гордился большой фурнитурой от телефона в своем ухе, что она даже делала его визуально выше.

Как только Лиана ложилась в постель с мужчиной, она считала, что вышла за него замуж. Ее новый муж нравился ей больше всех предыдущих. Она говорила Алине:

— Он мне подарил жизнь, счастье, свет небесный и прямую связь с Богом. Еще теперь он мне должен подарить новый Диор. А то разведусь на хер!

Лиана могла бы поклясться, что Вадик вообще не гуляет. С одной стороны, она понимала, что так не бывает, а с другой стороны — не могла не признать очевидное. Лианин мир был опрокинут. Как если бы своими глазами она увидела, что пограничник Тигранчик пропустил в Россию фуру, груженную мандаринами, и не взял ни копейки.

Правда, однажды Вадик немножко выпил, и Лиане почудилось, что он на нее замахнулся. Она спокойно взяла со стола кухонный нож, спокойно подошла к Вадику и сказала:

— Хоть раз пальцем тронешь, будешь всю жизнь в Апсны вместо светофора стоять и все время красный свет показывать. Все понял?

Вадик понял не все, но трогать Лиану не стал.

Горничные Лиану слушались и боялись, хотя большую часть работы она делала за них сама. Отказывалась только возиться с бирюковскими зимними садами на крыше.

— Терпеть не могу природу! — говорила Лиана. — Она меня дома достала, эта природа.

Поначалу Лиана думала подружиться с украинской семьей садовников, жившей в доме для прислуги, но с ними ей было скучно. Она сказала Алине:

— У них все счастливые. Неинтересно.

В итоге Лиана новых друзей не нашла, и никого, кроме Алины и Вадика, у нее в Москве не было. Удивительным образом, коренная москвичка Алина все чаще чувствовала, что и у нее, кроме Лианы, в Москве нет никого.

Лиана заботилась об Алине, как няня. Однажды у Алины на шее вскочила небольшая шишка. Она показала Лиане. Та испугалась и убежала к себе, а через минуту вернулась с какой-то бумажкой. Бумажка оказалась иконкой Матушки Матроны, которую Лиана везде таскала с собой. Лиана нацепила иконку Алине на шею и сказала:

— Матушка Матрона, делай, что хочешь, но чтобы завтра этого не было!

На следующий день шишка действительно исчезла.

Алина с Лианой вместе ходили на йогу, на вокал и на мастерклассы к знаменитым японским поварам, вместе пробовали новые модные вибротренажеры, мезотерапии, шоколадные обертывания, а когда было тепло, уезжали гулять в любимый парк Алины рядом с монастырем, напротив дома, где она жила в детстве.

Гуляя по дорожкам мимо бронзовых уток в аллее и настоящих в пруду, Алина хмурилась при виде разбитых пивных бутылок, говоря иногда:

— Я бы предпочла, чтобы вход был платный, но чтобы здесь было чисто.

— А я бы предпочла, чтобы все свиньи уехали обратно в Подмосковье, — нарочито громко отвечала Лиана, чувствовавшая себя настоящей москвичкой, как большинство недавно переехавших в Москву людей.

По вечерам Лиана варила травяные отвары и пичкала ими покорную Алину, приговаривая:

— А завтра я тебе еще золу соберу. Когда первый раз камин разжигают вечером, надо туда засунуть яблочные поленья и золу от них собрать. Очень хорошо помогает, только я забыла, от чего.

Как никотиновый пластырь, Лианина опека слегка притупила тоску Алины по мужу. Как никотиновый пластырь, помогало это не очень, но было лучше, чем ничего.


* * *

Где-то в отдельном Господнем цеху штампуют работниц ЗАГСа, похожих одна на другую больше, чем новорожденные младенцы. Они носят подплечники и торжественные прически и декламируют речитативом: «В жизни каждого человека… день рождения вашей семьи… гости, поздравьте молодых», — и ты понимаешь: надо же, мы теперь женаты.

Когда Алина была невестой, она была хрупкой, мечтательной и трогательно трусливой. Много лет назад Борис считал, что женщине больше ничего и не нужно. Но лет через семь после свадьбы, когда уже родился Андрюша, выпивая с другом на своей первой — еще не рублевской — даче, Борис сказал:

— Ты представляешь, все, что я раньше в Алине любил, теперь меня в ней раздражает.

Их единственный сын — Андрюша — с двенадцати лет учился в разных англоязычных странах, как все сыновья всех знакомых Бориса. Виделись они редко. А когда все-таки виделись, сын смотрел на московское небо чужими глазами и вежливо улыбался родителям.

До тридцати Алина сохраняла детские щечки с ямочками. Потом они все-таки сдулись. Она колола их витаминами, мазала глинами и мучила пилатесами свое белоснежное тело, которое материнство расписало растяжками. Она хотела нравиться мужу, как раньше.

В огромном доме Бориса, населенном парой дюжин охранников, горничных и поваров, только Алина не знала, что ее муж давно и всерьез любит другую.


* * *

В самой блистательной из всех рублевских гостиных полноватая женщина в узких бриджах ползала на коленях, ловко скользя между мебелью. Желтые бриджи трещали на выпуклой заднице, а обесцвеченные волосы то и дело мели мраморный пол.

— Эти узкопленочные ничего делать не умеют! — ворчала женщина вслух, хотя в гостиной никого больше не было. — Зачем она их наняла? Надя какая молодец была! Дура, сережки украла, что ей было мало? Ох-ох, — вздохнула Лиана, протирая недотертые новыми горничными — модными филиппинками — зеркальные столики.

В гостиную спустилась недавно проснувшаяся Алина в кружевном халате. Она что-то пела себе под нос. Допев, она плюхнулась в кресло с ногами. Лиана, глядя на свое отражение в столике, потрогала верхнюю губу и сказала:

— Гилауроновая кислота и ботокс — лучшие друзья девушки!

Алина налила себе кофе и снова села в кресло с книжкой.

— Что читаешь? — спросила Лиана.

— «Евгения Онегина», — ответила Алина. — Наизусть уже почти выучила.

— А что он писал? Детективы?

— О Господи, — засмеялась Алина, — ты что, «Евгения Онегина» не читала?

— Вот эту книжку? — спросила Лиана, взяв в руки томик. — Такую толстую и без картинок? Боже меня упаси!

Алина улыбнулась и положила книгу на столик.

— А мне Борис вчера цветы подарил, когда прилетел ночью из Канн, — сказала она, порозовев. — Года два не дарил. Представляешь?

Свет из окон одинаково отражался в ее лице и в фарфоровой чашке, которую она держала в руке.

— Я его так люблю, что мне иногда кажется, что меня вообще нет, — продолжала Алина. — Как будто я вся в нем растворилась.

— Это просто ты со свекровью не живешь вместе, — сказала Лиана. — Когда со свекровью живешь, любить мужа невозможно.

— А что тебе свекровь плохого сделала?

— Учила меня жить все время. А ты меня знаешь — я человек интеллигентный: один раз схавала, второй раз схавала, но третий раз — уже не схаваю.

Вдруг Лиана замолчала и уставилась в окно напряженно и настороженно, как кошка, услышавшая незнакомый шум. За окном Вадик рылся в багажнике машины, доставая оттуда пакеты. Новая молодая кухарка (Оксану Алина выгнала из солидарности с подругой) шла по двору в сторону дома прислуги.

— Этой девочке надо памперс надеть! — раздраженно сказала Лиана. — Седьмой раз мимо моего мужа в туалет ходит.

— Скажи, а как ты узнаешь, что тебе муж изменяет? — спросила Алина, улыбнувшись.

— Духов вызываю, они мне рассказывают, — серьезно ответила Лиана.

— Не ври! — засмеялась Алина.

— Серьезно! — сказала Лиана. — Мы в молодости все время духов вызывали, когда отца дома не было. Отец же у нас партийный был, в школе историю преподавал.

«Бессовестные! — говорил. — Комсомолки! Как вам не стыдно такими вещами заниматься!»

— А как вы их вызывали?

— Рисовали по кругу буквы на бумаге, посредине ставили блюдце со стрелочкой нарисованной. Ну, потом вызываешь духа. Когда он приходит, блюдце начинает само крутиться на бумажке. Когда оно останавливается, записываешь, на какой букве стрелочка остановилась. И так из букв составляются ответы духа.

— Не может быть! — сказала Алина. — А кого вызывали?

— Всех, кого хочешь! Екатерину Вторую вызывали. Даже ничего спросить не успели, она сразу сказала, что про коня — все неправда. Один раз Чапаева вызвали, но с ним ничего не получилось — он букв не знал.

— А давай вызовем духов! — загорелась Алина. — Спросим про Борю.

— Да что там про него спрашивать, — соврала Лиана. — С тех пор как ты в Абхазию сбежала, он уже который год как шелковый ходит. Каждый день тебе бриллианты дарит, что тебе еще от мужа надо?

— Я знаю, ты мне послан Богом, до гроба ты хранитель мой, — мечтательно продекламировала Алина.

Лиана скептически посмотрела на Алину и очень серьезно спросила:

— Скажи, а ты можешь при нем пукнуть?

— Ты что, с ума сошла? — смутилась Алина. — Конечно, нет!

— Значит, это не любовь, — сказала Лиана.

Вдруг она бросила тряпку, вскочила и побежала на кухню.

— Ты куда? — крикнула ей Алина.

— Приговор узнать! — прокричала Лиана.

Из кухни стал громче галдеть телевизор, и послышался Лианин радостный крик:

— Оправдали! Я же сказала, что его оправдают, и его оправдали!

Алина вошла за Лианой на кухню — посмотреть, кого там оправдали. Лиана снова сделала телевизор тише и прикрикнула на бессловесную филиппинскую горничную, намывавшую холодильник:

— Что ты там вошкаешься с утра?

Горничная улыбнулась, закивав головой.

На столе валялся забытый одной из кухарок журнал «Сплетни дня».

— Журнал кто-то бросил, — рассеянно сказала Алина, поднимая его со стола. И вдруг увидела, что лицо ее лучшей подруги вздрогнуло.

— Что случилось? — испуганно спросила Алина.

— Ничего, Алинка, — сказала Лиана таким голосом, что было понятно, что она врет.

— Нет, я же вижу. Что происходит?

— Ничего, Алин. Вернее, мне что-то нехорошо. Дай мне водички, а?

— Сейчас дам, — сказала Алина и уже было отошла от стола, но в последний момент задела журнал взлетевшим рукавом халата. Он упал на пол и раскрылся на развороте.

Лианин план отослать Алину за водой не сработал — Алина успела нагнуться и сверху увидела на весь разворот фотографию мужа и незнакомой смуглой девушки. Девушка поднималась по трапу на их яхту, держа в руках что-то странное, похожее на клубень фенхеля, а Борис протягивал ей руку и тянулся к ней, как будто собираясь ее поцеловать. Они явно не знали, что их фотографируют. Над фотографией было написано: «Бирюков и его пассия проводят выходные в Каннах».

Что-то большое и душное накрыло Алину, как тьма, пришедшая со Средиземного моря. Она прислонилась к стене и тихонько сползла по ней на пол.

— Лиана, я дышать не могу, — сказала она. — Задыхаюсь, слышишь, сделай что-нибудь!


* * *

Ночью, когда Борис пришел домой и пил кофе в своем кабинете, уставившись в ноутбук, Алина вошла к нему с лицом, белым, как бескорая ветка на Адлерском пляже после зимы.

— Мне нужно с тобой поговорить, — сказала она.

— Не сейчас, у меня куча дел, — ответил Борис, не поднимая глаз.

— А когда?

— Давай завтра.

— Ты всегда говоришь «давай завтра», и это завтра никогда не наступает, — сказала Алина. «Господи, сейчас она опять заплачет», — подумал Борис.

— Ну что? — спросил он устало и раздраженно.

— У тебя есть другая женщина? — спросила Алина.

«Какой у нее голос писклявый, — подумал Борис. — А у Норы глубокий. Могла бы певицей стать».

Звук голоса Алины показался Борису знакомым чуть не с рождения, как жужжание комара, и таким же назойливым и неприятным. Он поднял глаза и внимательно посмотрел на жену — на ее потухшую кожу, измятую шею, и с изумлением подумал, что надо же, а ведь он когда-то бывал парализован желанием войти в эту женщину, влиться в нее и остаться в ней навсегда — вырасти в ней большим животом, изменить ее изнутри единственным способом, которым мужчина способен менять навсегда женщину.

— С чего ты взяла, что у меня кто-то есть? — спросил Борис.

— Об этом все говорят. И даже пишут в газетах, — Алина протянула Борису «Сплетни дня».

«Мышцы на руках провисли, — подумал Борис. — Как я раньше не обращал внимания?»

— У меня нет времени читать ерунду, — сказал он вслух.

— Борис, ты мне делаешь очень больно. Разве я заслужила?

«Волосы на солому похожи. У Норки — блестят».

— Чего тебе не хватает, Алина?

— Мне не хватает тебя. Любви. Уважения. Мне не хватает нормальной человеческой жизни. Мне нужна семья. Мне не нужны твои бриллианты, твои машины.

«Машина у Норки уже обтрепалась. Скажу Сереге, чтоб новую купил».

— Борис, ты меня слышишь?

— Что?

— Ты меня не слушаешь. Ты опять меня не слушаешь! — сказала Алина уже навзрыд, уронила на пол журнал и выбежала из кабинета.


Крылатый дракон, пролетая над домом Алины, задел и ее своим смертоносным дыханием. С тех пор она ходила по дому так, как будто в нем долго и тягостно, от неизлечимой болезни умирает кто-то из родственников — ходила тихонько и скорбно, еле ступая. Говорила теперь только шепотом. Алина носила в себе кипящую боль, как в переполненной супнице, и старалась нести ее так, чтобы случайно не расплескать и никого не ошпарить — даже Бориса.

Двенадцатая глава

Дайте мне правду, и чтоб в конце я плакала.

Подруга моя так говорит:)

Перед Сашиным кабинетом сидела затравленная секретарша, такая затравленная, что даже не предлагала никому чай или кофе — рот боялась открыть.

С утра к ее двери тянулась очередь. Сотрудники главного телеканала страны шли к Саше интриговать.

Из-за Сашиной двери послышался мужской бас:

— Ты запомни фамилию — Но-ви-ко-ва. Прямо так и сказала — да кто она такая, эта Саша, мне на нее наплевать, пусть в кабинете своем командует! При всех! Ты представляешь, какая мерзавка!

На столе у затравленной секретарши зазвенел телефон. В трубке визжала Саша:

— Новикову ко мне! Быстро!

Из кабинета вышел лысеющий телеведущий. Проходя мимо испуганной Новиковой, он сказал:

— Я тебе обещал, сучка, что я тебя уволю? Вот я тебя и уволил!

И улыбнулся.

Новикова вышла от Саши в слезах. Сразу за ней в кабинет ввалился мачо и чмо военкор Вовчик. Он притащил огромный пакет мандаринов. Саша любила подарки.

— Под пулями пер из Кодора, — сказал Вовчик. — Рядом боец на броне сидел — ногу ему отстрелило. Мы в новости не давали — командующий мне лично звонил, просил не давать. Еле вырвались, Сашка, реально! Ты же знаешь, я всю первую чехию прошел, я ничего не боюсь. Но в этот раз реально пиздец был. А ты такая красивая сегодня! — сказал он начальнице и закрыл за собой дверь.

Гримерша Василиса поведала Саше, что она больше не спит с шефредактором Кликиным, который спит теперь с ведущей Настей и немножко с ведущей Мариной, которая спит еще с оператором Витей, и поэтому Василиса спит теперь больше с репортером Артемом, который женился на редакторше Вере и хочет уехать в Париж.

— Что значит хочет! Мало ли что он хочет! — разозлилась Саша. — Раз он такой умный, в Париж на корпункт поедет Петя!

Василиса ушла счастливая.

За ней забежала Лена — рассказать, что на соседнем канале опять подняли зарплаты. Заодно сообщила:

— Вурзилов в курилке сказал, что вчера был говенный эфир. Это же запредельно! Сказал, что ты неправильно утвердила главную новость. Это же феерично!

— Когда Вурзилов в отпуск хотел, в августе? Напиши ему в ноябре, — сказала Саша кому-то в трубку.

Дальше в очереди стояли координатор Паша и корреспондент Миша.

Паша пришел нажаловаться на Мишу. Тот опоздал на важное интервью в Совет Федерации, и оттуда звонили и громко кричали, и сказали, что этого так не оставят.

Миша пришел нажаловаться на Пашу. Тот не сообщил Мише, что поставил его на важное интервью в Совет Федерации, и поэтому Миша на интервью опоздал. Паша зашел первым, поэтому Мишу уволили.

Потом пришел Кликин с горестным лицом.

— Я на минутку, — сказал он. — Маринка беременная. Только тебе просила не говорить.

На этом Кликин вышел. Подойдя к двери он увидел Мерзлоидова. Встал на цыпочки, чтобы дотянуться до уха Мерзлоидова и трагически сообщил:

— Маринка беременная. Только никому не говори.

— Обижаешь! — ответил Мерзлоидов, обернулся к Ирочке, стоявшей за ним, и сказал, нагнувшись:

— Маринка от Кликина залетела. Только это секрет!

Ирочка шепнула стоявшей сзади Кукуидзе:

— Мерзлоидов в шоке, потому что Маринка лежит на сохранении от Кликина. Никому не говори.

— Ну, ты же меня знаешь! — обиделась Кукуидзе. — Когда я кому что рассказывала?

И немедленно побежала в столовую.

— У Маринки выкидыш, потому что Ирочка ушла от Мерзлоидова неизвестно к кому! — крикнула Кукуидзе в толпу перед кассой и убежала.

Потом Саша вызвала Нору. Нора зашла, робея, и увидела, что на этой неделе у Саши ярко-черные волосы. На полках вокруг стола стояли фарфоровые коты. Саша сказала Норе:

— Ты вчера попала в кадр. Во-первых, никогда этого больше не делай!

— Но я же не знала, что оператор меня снимает, — оправдывалась Нора.

— Во-вторых, никогда меня не перебивай! — с ненавистью сказала Саша, еще больше повысив голос. — И, в-третьих, где ты взяла этот плебейский пиджак? Ты понимаешь, где ты вообще работаешь? Больше не смей приходить на работу в этом говне.

— Но это ДольчеГаббана, — сказала Нора.

— В жопу засунь эту ДольчеГаббану, — ответила Саша.

«Что я тебе сделала плохого, Саша? — подумала Нора. — Когда бы я успела?»

Она вышла из кабинета, и стоявшая в очереди архивистка Полина спросила ее:

— Ну что она там, в истерике или еще нет?

— Да хрен ее разберешь, — пожала плечами Нора.

— Это ты не понимаешь ничего, — сказала Полина. — Я вот по контурам лица вычисляю, когда у нее забрало упадет.


Довольная собой и уставшая от работы, Саша закурила, поглаживая свободной рукой любимую левую бровь. «Как они меня все достали! Столько идиотов — и все на мою голову», — подумала она. «Фак, я же про Животного забыла!» — спохватилась вдруг Саша.

Корреспондент Животный позавчера скоропостижно уволился, хлопнув дверью. На соседнем канале ему предложили зарплату на сто долларов больше и гарантированные выходные. Но Саша хотела, чтобы все думали, что его уволили. Она считала, что информация о том, что с канала можно уйти добровольно, растлевает коллектив. Поэтому умная Саша приказала секретарше позвать ей кого-нибудь из корреспондентской — все равно кого — и когда этот кто-то вошел, сказала:

— Только тебе одному сообщаю, Животный ушел не потому, что его все достало, как он тут рассказал. На самом деле его уволили. За профнепригодность. Только ни при каких условиях никогда не вздумай никому об этом говорить! Понятно?

Через пятнадцать минут о том, что Животного уволили, знали даже охранники на парковке у входа в здание. «Что и требовалось доказать», — с удовольствием констатировала Саша.

Так проходили будни редакции информации на главном телеканале страны, где Нора работала мелким продюсером. Устроил ее, конечно, Борис — его друг был там главным редактором. Нора спросила тогда Бориса:

— Но ведь это кремлевский канал?

— Ну и что?

— Ты же их ненавидишь.

— Язык врага надо знать, — засмеялся Борис, и Нора подумала, что она где-то уже это слышала.

Норина работа считалась очень престижной — она ездила по всему миру за президентом, чтобы во время его выступлений красиво держать микрофон.

— Главное, чему ты должна научиться на телевидении, — объяснила ей Саша, — это держать микрофон так, чтобы он не выглядел фаллически.

Таких же, как Нора, продюсеров на одного президента было восемь. Не считая главных людей — политических обозревателей, корреспондентов и операторов. Работы поэтому было немного — командировка раз в месяц и несколько раз — выезды в Огарево.

В свободное время, которого было навалом, Нора писала заметки на сайт Бирюкова — в надежде, что он их прочтет и похвалит ее. Вот что она писала:


В эту ненастную ночь над столицей сверкали молнии. Ленивые обыватели, объятые первобытным ужасом, иррационально прятались от грозы, суетливо спеша домой, не поднимая глаз. Люди были бессильны перед матерью-природой. Они могли только прятаться в норы и чувствовать страх.

Но вдруг из кромешной тьмы вышли другие люди. Люди другой России.

Не сгибая молодые тела под ливнем, они быстро двигались к бетонному забору. Они были бесстрашны и бесшумны. Взмах баллончиком с краской, верные, твердые движения — и бесцветное полотно забора стало плакатом, неистово взывающим выйти на площадь во имя свободы. Это наши ребята. Такие спасут страну. Их лозунги готовятся дать решающий залп по человеческому равнодушию.

А закончить рассказ мне хочется словами великого Пушкина:

Пока свободою горим!

Нора писала так, как привыкла писать в «Вольной Ниве». Только совсем о другом.


* * *

В русском Нечерноземье бывают инопланетные сосны. Они рыжего цвета. Длинные, одинаковые и неестественно ровные — как будто их спроектировали на компьютере, а потом отлили в цеху, пользуясь точной техникой. Выгрузили в нашей тайге, повтыкали в траву, а вокруг насадили еще двухметровые лопухи с круглыми белыми головами — натуральные летающие тарелки.

И никого.

Если долго ехать вдоль этих сосен, начинает казаться, что ты на Марсе. А потом вдруг выныривает из ниоткуда беленькая церквушка. Хорошенькая — как ребенок. И ты понимаешь — не Марс. Это просто такая Россия.

Где-то в похожих краях, на берегу тихой речки в лесу, в августе одного из двухтысячных стояло много одинаковых белых палаток с надписью UNHCR. Вокруг поднимались дымки. Между палатками были вытоптаны аккуратные дорожки. Одна вела к полевой кухне. Возле кухни стояла очередь — там выдавали запакованные в зеленый пластик сухие пайки с витаминками, печеночным паштетом, кетчупом, странным хлебом в круглой банке, туалетной бумагой и яблочным джемом, по вкусу совсем не похожим на бабушкин.

Другая дорожка вела к длинной деревянной перекладине, прибитой к двум соснам. В перекладину было вмонтировано несколько десятков розеток. У розеток стояли люди и держали в руках мобильники и ноутбуки.

Тут и там возвышались стенды с портретами молодого красавца в полный рост. От сосны к сосне — перетяжки с его цитатами: «Несвобода хуже, чем смерть», «Мы им все равно не верим» и «Пусть уходят сами, пока мы не передумали».

Прямо на портреты были приклеены объявления: «Продам натовский спальник, очень теплый», «Потерялся мобильник, нашедшему просьба не читать смс-ки» и короткая «Хочу пива».

По лагерю, как куры в тесном курятнике, наскакивая друг на друга, бегали тысячи молодых людей, озабоченные каждый своим.

У одной из сосен девушка мыла голову Хэдэндшолдэрсом в желтом тазу. Другая девушка поливала ее из пластиковой бутылки. Рядом два мальчика — черненький и беленький — прилаживали к сосне плазменный монитор. Черненький был начальником комитета образования какого-то региона. Беленький был депутатом. Черненький говорил:

— Такая сволочь был, такая сволочь! Но я ему отомстил. Когда меня назначили — спасибо Андреичу — первое, что я сделал, я его взял и уволил. Просто взял и уволил!

— Кого?

— Ну, директора.

— Какого директора?

— Ну директора школы.

— Какой школы? — окончательно растерялся беленький.

— Да моей школы! — раздраженно вскрикнул черненький. — Я когда был в девятом классе, он был ко мне очень несправедлив, — воскликнул он как будто со сцены. — Я всю жизнь мечтал ему отомстить.

— Ну, ты даешь, — покосился беленький. — А сколько тебе лет?

— Вообще-то тридцать четыре. А что? А сколько бы ты мне дал? — кокетливо спросил черненький.

— Да не-не, я просто так спросил, — испуганно сказал беленький и на всякий случай отошел от черненького на полшага.

— Ладно, ты давай тут, это, сам заканчивай, — добавил он. — А я пойду место займу у сцены.

Беленький ушел к центру лагеря, где стояла большая сцена, крашенная в оранжевый. Мимо черненького прошли две девушки, одетые в высокие сиреневые ботинки и узкие юбки из камуфляжа. Одна говорила другой:

— Хотели на Казантип поехать, а потом думаем — че на Казантипто, дорого получается. А тут бесплатно. И народ прикольный. Только с таблеточками — беда, что сами привезли, то и жрем, а тут нигде не достанешь.

Черненький посмотрел на девушек презрительно.

Ровно в тринадцать ноль ноль мониторы, развешанные на соснах, зажглись синим. Из синего выплыл тот самый красавец, который улыбался со стендов. Он же стоял на оранжевой сцене, держа в руках микрофон.

Вокруг сцены гудело несколько тысяч людей. Здесь были девушки в джинсах и девушки в рваных колготках, юноши в грязных банданах, кто-то в красной славянской рубахе, подпоясанной веревкой, кто-то в ободранных шлепках, кто-то — в гриндерсах, шортах и белых футболках с надписью «Sвобода», выполненной шрифтом логотипа Кока-Колы. Было много людей в камуфляже. Как только красавец вышел на сцену, все замолчали. Он улыбнулся толпе чистой мальчишеской улыбкой и произнес:

— Я бесконечно счастлив видеть здесь так много молодежи. Вы — будущее России. И, глядя на вас, я вижу, что у России — прекрасное будущее. Будущее свободы и демократии.

Каждый из вас приехал сюда, потому что не может больше спокойно смотреть, как убивают журналистов, как бросают в тюрьмы недовольных, как жестоко калечат участников мирных демонстраций.

Девушки в узких юбках переглянулись удивленно. «А мы-то думали, что приехали сюда потусить», — без слов сказала одна другой.

— Кровавая гэбня, захватившая власть в нашей стране, ведет ее к гибели, — продолжал выступающий.

Девушки в юбках хихикнули. Им понравилось слово «гэбня». Толпа восторженно взвыла. Большинство было счастливо просто видеть живьем своего учителя и кумира, своего вождя, которого они за глаза уважительно звали Андреич, — лидера объединенных демократических сил России миллиардера Бориса Бирюкова.

Он продолжал:

— Особенно рад я здесь видеть ветеранов Чеченской войны. Позор войне!

«Позор!» — радостно подхватила толпа. Даже девушки в юбках за компанию закричали «Позор!».

Не слушали Бирюкова только двое — толстогубый коротенький дядька с лицом бомбилы, который приехал вместе с Бирюковым, и хомяк, одетый в костюм, несмотря на то что вторую неделю жил в лесу. Они стояли в траве за палатками, отмахиваясь от мошки, и перетирали. Бомбила спросил хомяка:

— За ветеранов сколько?

— Десяточку союз попросил. Ну и каждому по сотне. Плюс питаниепроезд.

— Смотри, Андреич сказал, не больше десятки. Чтобы не баловать.

Андреич тем временем говорил:

— Мы должны посадить Россию за парту — посадить навсегда! Россия должна учиться у Запада. Не мусорить в подъездах, мыть тротуары шампунем, жить так, как живут цивилизованные люди на Западе и как в России никогда не жили!

Если бы кто-то стоял рядом с бомбилой и хомяком, он бы услышал, как грубоватый голос Бирюкова врывался в беседу помощников, и наоборот — как их голоса врывались в его речь.


…А несовершеннолетние откуда? Андреич четко сказал прошлый раз — никаких несовершеннолетних…

— Нам не нужна колбаса! Нам нужна свобода! Вам нужна колбаса? Нет! А свобода? Да!

… так ведь из центров изучения английского же! Андреич же разрешил в центры с двенадцати лет принимать…

— В мире есть только один праведный путь — западный путь!

… сколько кавказских регионов? Как себя ведут?

— Не сотрудничать с властью. Только гражданское неповиновение. Досрочные президентские выборы!

… отовсюду, где институты свободы Борис Андреевич открыл. Дагестан, черкесы, кабарда, чеченский институт в Ингушетии, Адыгея даже…

— Россия должна покаяться! Публично перед всем миром стать на колени и попросить прощения за свое советское прошлое, за ложные победы, за Катынь, за Берлинскую стену. Смирение и покаяние!

… Осетии нет пока, но там на мази все тоже на будущий год. Если с институтом поторопятся. Ведут себя все тихо — лекции слушают, записывают…

— Некто Владимир Путин уничтожил политическую конкуренцию!

…кто из прессы?

— Некто Владимир Путин ведет страну в никуда!

…и рейтер, и эйпи, все. Пленочку ту с марша недовольных эксклюзивно отдали Мэтью, как ты просил. Там все есть: и менты, и наручники, и башка даже одна разбитая крупным планом. Они очень радовались, были хэппи-перехэппи…

— Некто Владимир Путин — антинародный диктатор!

…провокаторы приезжали из «Комсомолки». Но мы их не пустили…

— И, наконец, ликвидация администрации президента!

…молодец. Получишь премию — смотаешься на Мальдивы. А то сидишь тут в говне…

— Спасут Россию только молодые российские либералы!

В летнем лагере новой партии Бирюкова — партии Свободы, объединившей всех, кто был недоволен властью — шла последняя смена. Участников лагеря, который здесь называли кемпом, презирая слово «лагерь», учили делать транспаранты, пользоваться рациями, ориентироваться на пересеченной местности и ненавидеть режим. Некоторые занятия, вроде истории демдвижения в России, были обязательными, другие, как, например, основы британского парламентаризма, шли факультативом.

По воскресеньям лагерная молодежь уходила гулять в бледные клеверные луга русского Нечерноземья, к крылатым клещам и стрекозам.

Бирюков давно уже не строил коттеджи. Сначала он перешел на металлы, чтоб помериться с Васюковским. Потом на нефть — чтобы с Хозиным. Очень быстро Бирюков обнаружил, что мериться больше не с кем, и это само по себе — трагедия.

Борис едва не запил. Он не мог ни спать, ни работать — его мучил зуд чемпиона, лишенного соревнований. Ради чего жить, если всех уже победил?

Тогда он решил — раз так, померяюсь-ка я с Кремлем. Не хочу быть русскою царицей, хочу быть владычицей морскою.

И занялся политикой.

К тому моменту, как Бирюков приехал в лагерь, в стране уже работали его школы и институты, он уже успел приручить несколько ключевых губернаторов из числа особенно буйных и, само собой, стал звездой в блестящих столицах.

Кадры, где милиция разгоняла детей, которых Бирюков выводил на баррикады, и они вставляли гвоздики в АКСУ омоновцам, облетали весь мир. Бирюкова одинаково обожали в палатках посреди русского леса и в редакциях воллстритджорналов.

С методами он не церемонился. Его оппоненты тоже не были щепетильны. И чем опаснее становилось соревнование, тем больше оно нравилось Бирюкову.

— Зачем ты это делаешь? — однажды спросила у него Нора. — Мне кажется, это может плохо кончиться.

Бирюков не отмахнулся, как всегда, когда она задавала серьезные вопросы, а попытался объяснить. Нора тогда подумала, что это он, наверное, больше себе объясняет, чем ей. Он сказал:

— Ты понимаешь, мне сорок лет. Тебе кажется, что мне уже сорок лет, а на самом-то деле мне еще сорок лет. Всего-навсего. Я только жить начинаю, а мне уже жить не для чего. А теперь, когда я этим занимаюсь, у меня опять проснулся кураж, драйв, азарт. Я просыпаюсь утром и понимаю, для чего я проснулся! У меня сто лет такого не было. Ты даже не представляешь, какая тоска, когда у человека все есть. Хотя, в принципе, у тебя тоже все есть. Тебе не тоскливо?

— Нет, — ответила Нора. — У меня тебя нет.

Борис улыбнулся немножко виновато, и тут же виновато улыбнулась сама Нора, которая почувствовала себя виноватой из-за того, что заставила его почувствовать себя виноватым.

— Я так горжусь тобой, — тихо сказала Нора.

Она безоговорочно восхищалась Борисом и мало-помалу начала верить в то, во что, кажется, верил он сам.

А он в какой-то момент стал действительно верить, что родился для миссии, и его миссия — усмирить необузданную Россию и сделать ее неопасной для мира. Его друзья в блестящих столицах от такой миссии были в восторге. И в России она находила много поклонников. Бирюков умел убеждать.


Отвыступавшись, он спустился в народ. Следом шли соратники — внучка буденновского командира, работавшая теперь советником по правам человека у одного закавказского тирана — прирожденная большевичка, забредшая в юности не в тот лагерь, с ней один бакинский армянин, стратег и мечтатель, в прошлом успешный спортсмен, и — до кучи — похожий на козлика пожилой демагог.

На прошлогодних черных стволах пучками росла свежая зеленая травка. Мимо носились лосиные мухи. Большевичка страстно картавила:

— Первое, что мы сделаем, — мы запретим коммунизм. Мы везде навсегда запретим даже вспоминать коммунизм. Второе — мы предадим анафеме всех, кто сейчас сотрудничает с властью. Всю эту падаль и шваль. Мы объявим их вне закона!

— Скажите, Борис Андреевич, а как вы будете объявлять их вне закона, если вы демократ? — неожиданно спросил скептический юноша в толстых очках, непонятно откуда взявшийся в лагере. — Я читал, что при демократии нужно позволять свободно сосуществовать людям, имеющим разные точки зрения. И коммунистам тоже. И даже тем, кто сейчас в Кремле.

Бирюков посмотрел удивленно и ничего не ответил. За него ответил бакинец:

— Мы и вправе, и должны использовать любые методы, чтобы очистить нашу Родину от той гнуси, в которую ее погрузили путинцы! Сейчас главное — спасти Родину от кровопийц!

— Вы сейчас какую Родину имеете в виду, — не унимался юноша. — Армению или Азербайджан?

— Так, эту провокацию отметем как неорганизованную, — отшутился Бирюков и с неудовольствием посмотрел на хомяка, который вместе с бомбилой прибежал на площадку, как только Бирюков закончил выступать. Хомяк кому-то мигнул, и юношу оттеснили к лесу.

Бирюков почувствовал, что он все-таки должен что-то сказать.

— Власть боится народа, власть боится протеста, власть делает все, чтобы запугать людей, — проговорил он, как считалочку. Было видно, что он устал и ему надоело.

Напоследок бомбила подсунул Бирюкову красную гвоздику, и тот под стрекот фотографов подарил ее девушке с мегафоном в майке с изображением Че Гевары. Девушка раскраснелась и еще звонче затараторила в мегафон:

— Кто желает ознакомиться с молодежной гражданской деятельностью в условиях авторитаризма — добро пожаловать в шестую палатку в шестнадцать тридцать!

В отдельной ВИП-палатке за соснами Нора, которую Бирюков представил в лагере как свою помощницу, помогала дежурным по кухне девочкам носить на стол местную копченую рыбу, телячий шашлык и салат.

— Ну, как тебе? — спросил Бирюков Нору, усаживаясь на деревянную лавку.

— Супер, как всегда. Очень заразительно. Но, знаешь, мне кажется, может, не стоит Балдовского везде с собой таскать? Про него же все знают, что он фашист. Разве это людей не отпугнет?

— Не рассуждай о том, в чем ты не разбираешься, — ответил Бирюков. — Никто в нашей стране не может собрать столько абсолютно отпетых пацанов, сколько Балдовский. Он гений. Его парни готовы на все. Он им так запудрил мозг, что они с радостью садятся в тюрьму, лезут под дубинки, даже взорвутся, если надо будет. Считай, что это наш Басаев, который воспитывает нам шахидов, — сказал Бирюков, цепляя на вилку кусочек угря.

— Жестковато, — сказала Нора.

— Ну а как иначе? Иначе вообще ничего не получится. Нам надо страну завести, нам надо людей на площади вытащить, много людей! А потом уже разберемся, кто фашист, кто не фашист.

— Да я про шашлык, — улыбнулась Нора. — Но я еще тебе хотела сказать, что, мне кажется, ты зря все время повторяешь «некто Владимир Путин». И про администрацию президента тоже зря.

— Это еще почему?

— Ну, потому что у людей, которые тебя не знают, может сложиться впечатление, что это у тебя личное, — выдохнула Нора и испуганно посмотрела на Бориса.

Но он не обиделся. Он сказал:

— Офигительный угорь. Нереально вкусный. Родину можно продать.

Тринадцатая глава

Два офицера Госнаркоконтроля умерли в здании Госнаркоконтроля от передозировки наркотиков.

Из сообщений агентств

Чем только не блистала в начале века московская кухня, заносчивая, как одноклассница из богатой семьи. Зайдешь в ресторан, а там — мама моя родная! Посреди балдахинов и блесток на белых блюдах бликуют во льду финдеклеры, бьют фонтанами бледные брюты, бурлят баллантайнсы и бейлизы, и урчат от коричневой крови перченые красные стейки. На ломтях помидоров лежит буйволиная моцарелла, базилики с омарами, утки с инжирами, белая спаржа со сливками, зеленая — с гребешками, утомленный козленок, томленный в вине с розмарином, — умиление похотливых рецепторов. Тоннами — цезари, тирамису и карпаччо трепещут в глубоких тарелках. И над этим — как дым над пожарищем — запах немыслимых трав. Кому предложи порционные судачки а-натюрель — засмеют. Потешаться будут.

Вместо них подносят к столу в муках ночей рожденный суп буйабес, величием равный пьемонтскому трюфелю. Откуда в Москве буайбес? — спросит глупец. От верблюда! — ответят глупцу.

Тащат два раза в неделю в Москву блестящую свежую рыбу, ракушек, улиток, ежей, каракатиц, больших осьминогов и маленьких, лангустов и лангустинов, малиновых гладких тунцов, морских петухов и волков, и чертей, и креветок, включая сладких розетт, которые публика распробовала в Ля-Рошеле и стала требовать в Марьино, — все съедают москвичи и гости столицы, полощут руки в лимоне, утираются и просят еще.

Публика требует нового, нового, нового! Даже диковинная молекулярная кухня, которой захлебывалась ресторанная критика, — и она уже не удивляет. Спешат в Москву повара с мировыми фамилиями, а доморощенные плохо спят по ночам. Им снится, что наступил предел человеческой выдумке, и нечем больше увлечь москвичей — ни борщом с черносливом, ни пельменями с перепелами.

В общем, в московских ресторанах начала века стоило родиться и умереть.

Борис Бирюков в них фактически жил.

Он выковыривал краба из скорлупы и говорил:

— Эти суки, что они сделали со страной! Нет, вам всем надо отсюда валить. Надо валить, пока не поздно, пока еще выпускают. А я повоюю и потом, наверно, тоже свалю.

Крабовые клешни грудой лежали на блюде посреди стола. Запеченные в соусе из сыра, васаби и икры тобико, эти крабы были новым хитом ресторана «Тринадцать Смородинок». Соратники Бориса, по заведенной им традиции, заказывали еду демократично — «в стол». Все блюда были общими, и каждый мог попробовать всего по чуть-чуть.

Борис отпил вина и продолжал:

— Страна вернулась в совок. Это происходит на наших глазах. Я вам точно говорю: еще год-два — и выехать уже не так легко будет. Мы еще вспомним, как в посольства бежали за политическим убежищем. И вы не смейтесь, так оно и будет! Официант! Я же просил лайм! А вы что принесли? Лимон! И у вас такой же бардак, как везде!

— А кто смеется, Борь? Никто не смеется. Не до смеха, — сказал друг Бориса Володя. — Ты видел, что сделали с Данилой? Он пошел на марш Недовольных, просто посмотреть человек пошел, а его менты загребли и плакат ему сломали. Дети Данилины этот плакат полночи фломастерами рисовали по трафарету, радовались, как на праздник! А эти твари — порвали на кусочки. Хорошо еще он в последний момент передумал детей с собой брать — а то их тоже в ментуру бы потащили — с них станется, вы их лица видели? Потомки рабочих и крестьян.

— Уроды, — подтвердил Борис. — Когда из народа семьдесят лет вытравливают всех, кто хоть как-то умеет думать, что от этого народа останется? Вот что осталось, с тем и работаем. И живем, к сожалению. Быдло. Нора, у тебя нормальный мохито, не кислый?

— Кисловатый, — сказала Нора.

Бирюков пальцами позвал официанта, и тот принес коричневый сахар кусками. Нора бросила кусок в мохито. Сахар и не подумал растворяться.

— Три часа Данилу в ментуре держали! Он на самолет в итоге опоздал — человек полгода в отпуске не был, собирался семью вывезти на лыжах покататься, сезон закрыть. В итоге они все равно проиграли, потому что Данила ментам все три часа объяснял, что так жить дальше нельзя. И они, говорит, прониклись.

— Понятное дело, у нас же только по главному каналу все довольны жизнью. А пойди спроси людей — любых людей на улице — сразу ясно, в какой стране мы живем на самом деле, — поддержал Борис. — И спаржа жесткая.


По воскресеньям Борис собирал друзей и соратников в лучших московских ресторанах — закусывать, чем Бог послал. Гости слетались к бирюковским столам, как осы на пляже на дыню. Публика была разномастная, но всех объединяло одно — ненависть к тому, что они называли воскресшим словом «режим». Кто-то ненавидел режим публично, кто-то — в душе, кто-то — по долгу службы, кто-то — по зову совести. Некоторые ненавидели еще с советских времен, некоторые — только начали. Они любили поговорить об этом. Особенно под ананасы, и рябчики, и ненавязчивое шабли на летних верандах.

Здесь с упоением цитировали друг друга и доклады Freedom House, смаковали ужасы авторитаризма и восхищались героями разных цветных революций.

Иногда приходили уволенные госслужащие, их узнавали официантки, они много ели и гневно клеймили коррупцию тех, кто пришел им на смену. Один любил, разрезая серебряным ножиком абрикос, рассказывать, как пилят бюджеты. Он объяснял подвернувшейся пятнадцатилетней модели с ножками-червячками:

— С бюджета вся страна живет. Они поэтому и не могут бороться с коррупцией, потому что тогда вся конструкция рухнет. Они, знаешь, как делают, — говорят подрядчику: «Вот тебе пятьдесят миллионов, делай за двадцать, тридцать вернешь». Конкурсы у них, знаешь, как выигрывают? Заявку со стопятидесятикратным превышением выигрывает тот, кто превысил всего на сто двадцать!

Модель хлопала синей тушью, рефлексируя над таким количеством новых слов одновременно. Безработный бывший госслужащий сидел до последнего, напивался и забирал модель с собой, расплатившись за весь стол карточкой, не глядя в счет.

На таких вечерах было легко, немножко гламурно, очень гражданственно и пылко. Официанты разговаривали вежливым полушепотом, и крабы издавали умопомрачительный аромат.

Диссиденток помоложе, правда, слегка расстраивало, что Борис стал таскать с собой чрезвычайно красивую девицу, взявшуюся неизвестно откуда. За ним и раньше водились такие, но чтобы одну и ту же подряд так долго — в первый раз. Впрочем, девица обычно не умничала и улыбалась. Диссидентки с ней быстро смирились и даже решили, что их интеллект и гражданская ярость стали еще очевиднее на фоне спелых грудей девицы.


Одна из бирюковских соратниц дожевала краба и сказала:

— Господа, давайте попросим персонал включить нам радио. Там сейчас Маша будет.

По радио три немолодых журналиста клевали одну молодую. Особенно усердствовала страстная женщина Маша Кирдык. Клевали молодую журналистку за то, что она осмелилась написать не трагически-восторженную заметку об одном сидящем в тюрьме олигархе, а просто заметку. Даже почти критическую. То есть она отдала должное его гражданской позиции, мужеству и т. п., но осмелилась намекнуть, что, может быть, олигарх тоже был не без грешка с рыльцем не без пушка. Самую малость. А так — конечно, узник совести, герой поколения, все дела. Ну, просто, может, не надо совсем забывать и про грешки.

Дополнительный ужас был в том, что молодая журналистка эту заметку не просто написала, а еще и опубликовала в каком-то малюсеньком англоязычном издании — из неразборчивых. Для Маши Кирдык со товарищи она теперь была врагом номер один.

Девушку звали Вера. Вера была одна, а нападавших было трое. На двадцатой минуте эфира Вера почти рыдала. Ее не предупредили о теме беседы, а вернее, просто наврали. Сказали, что будут обсуждать судьбу олигарха, а на самом деле обсуждали саму Веру и ее заметку.

Вера была на четвертом месяце беременности. Маша об этом знала.

— Скажите, девушка, не помню вашего имени, а вы вообще читали, что писал и говорил этот мужественный человек?

— Ну, читала кое-что, конечно.

— Читала кое-что! Читала кое-что!!! — Кирдык срывалась на крик. — Да как вы осмелились, прочитав «кое-что», вообще руку поднять, чтобы об этом писать? Вы сколько заметок в жизни написали? Две? Три? Дорогие радиослушатели, вы, наверное, не в курсе. Вы, я думаю, как и все мы, сегодня в первый раз услышали фамилию этой девицы. Так вот, я вам сообщаю, я убила полдня, чтобы найти следы существования этой так называемой журналистки в Яндексе, и нашла две заметки. Две! Одна про нацпроекты, другая про такую же какую-то гадость.

— Я на английском пишу, для англоязычной газеты, вы не могли в Яндексе найти…

— А вы помолчите, вас не спрашивают! — ревела Маша. — Вы уже достаточно сказали в своей заметке! Как вы собираетесь рожать, как вы собираетесь воспитывать, как вы жить собираетесь дальше? Я цитирую: «Возможно, упреки в адрес бизнесмена в том, что он, как и многие другие, во время первоначального накопления капитала, мог нарушать законы, имеют под собой некоторые основания». Это же вы писали! Вашей вот этой холеной ручкой!

«Интересно, у девушки прямо в эфире случится выкидыш или сразу после?» — подумала Нора.

После эфира Маша Кирдык присоединилась к компании Бориса. Соратники по очереди тянулись к ней целоваться и поздравляли с еще одним потрясающим выпуском программы.

Вдруг Нора вслух сказала то, о чем думала весь эфир:

— Маша, а вы знаете, этот бизнесмен, наверняка ведь, действительно мог разные методы использовать. Я маленькая была, но я помню — тогда все так зарабатывали. У нас вот директора «Южных Вежд»… — сказала Нора и осеклась, увидев изумленное лицо Бориса. Ее выступление ему явно не нравилось. Маша посмотрела на Нору, как на моль, то есть практически не посмотрела.

— Что??? Вы кто? Вы кто такая? — спросила она.

— Меня Нора зовут. Хотите, мы прямо сейчас позвоним в мой родной город, любому из моих знакомых, и спросим, как в России зарабатывали большие деньги. Спорим, все скажут, что воровали и убивали!?

— Да как вы смеете! Еще одна! И я сижу с ней за одним столом!

— Нет, вы меня поймите правильно. Мне очень жалко этого бизнесмена. Это вообще ужасно — посадили человека в тюрьму. Я же сейчас не об этом. Я о принципе. Вы вот за что боретесь у себя на радио — за правду? Так вот и я вам про правду.

— Господи, кто ее привел? Вы, девушка, где работаете? Не в Кремле? Или в кремлевской помойке на телевидении? Что, угадала?

— Угадали. Я что хотела вам сказать, Маша. Я вам очень завидую, вот что. Вы никогда ни в чем не сомневаетесь. А я вот все время сомневаюсь. У меня не получается иметь такие вот твердокаменные убеждения, как у вас. Мне кажется, когда люди воюют, то и у одной стороны своя правда, и у другой. И каждый человек просто выбирает, какая правда ему лично больше нравится, и верит именно в нее. И вообще так по жизни. Не бывает, чтобы только одна правда была. Чтобы одни — во всем всегда правы, а другие — всегда не правы. Так же у вас получается? Но ведь так не бывает?

— Уберите крабов. Видите, девушке от них плохо, — сказал кто-то за столом.

— Подстилка кремлевская, — прошипела Маша. Нора побагровела и посмотрела на Бориса в надежде, что он что-то скажет.

Но Борис Машу не слышал, он здоровался с невысоким коренастым мужичком, только что подошедшим к столу.

— Колоритнейший персонаж, — шепнул Борис на ухо Норе.

Жора Бергеров был давнишним миллионером, с телом, покрытым синими наколками, то ли армейского, то ли тюремного происхождения. Биография его была живописна. Доподлинно известно, что Жора начинал свою карьеру гардеробщиком в театре в Новосибирске. Из Новосибирска Бергеров попал в Ростов-на-Дону, поступил там на философский, бросил, не закончив, уехал в Москву, шил куртки-«аляски», потом пропал, опять появился в конце перестройки, что делал — неизвестно, одни говорят, преподавал марксизм в институте культуры, другие утверждают, что ничего он в институте не преподавал, а просто организовал на базе факультета кинематографии подпольный цех по производству первого русского порно. Так или иначе, в начале девяностых Жора Бергеров подался в политику. В ней он оказался феноменально талантлив, настолько, что в позапрошлом правительстве дослужился до министра образования.

Говорили, Бергеров мог бы стать премьером и чуть ли не преемником, если бы не пикантная история с попыткой похищения в Москве мисс Мира. Жора тогда был не в ладах с одним из медиамагнатов, и историю показали в вечерних новостях. На пленке точно не было видно, Жора ли тянул упирающуюся красавицу в лимузин, или его охранник, или вообще не его, и лимузин, кажется, был не Жорин, но у магната в новостях работал уникальный журналистский коллектив, и сюжет убил Жорину репутацию навсегда. Как назло, в тот вечер не спалось президенту. Президент в кои-то веки посмотрел вечерние новости и, говорят, нахмурился.

В общем, в следующем правительстве Бергерова не оказалось — его засунули в Думу руководить рыболовством. То есть делать ему теперь было абсолютно нечего.

От безделья он решил наконец-то заняться собственной семьей. Жора мечтал о внучках с бантами, которые будут бегать в розовых платьицах среди клумб, и о внуках, которых он будет учить мариновать шашлык.

Но тут-то и обнаружилось, что Жорин единственный сын уже подрос, да не просто подрос, а стал совершенно отдельным человеком, к тому же говорящим с отцом на разных языках. В прямом и переносном смысле, так как сын, как положено, вырос за границей и от русской речи давно отвык. Эту семейную драму Жора Бергеров остро переживал.

Молча опрокинув три стопки текилы и не притронувшись к еде, Жора поднял глаза на Бориса и произнес:

— Не, ну объясни мне, как это может быть? Ты можешь мне объяснить?

— Что тебе объяснить, Жор?

— Ты мне объясни, как это? Двадцать пять лет, карточка с безлимитным счетом, красавец, орел, ягуар под жопой. Живет, блядь, в центре мира — хочешь во Флориду лети, хочешь в Калифорнию лети, хочешь в Нью-Йорке у себя отрывайся. Под Аннаполисом стоит моя лодка с круглосуточным экипажем, самолет мой можно взять. Вилла моя на Кейп-Коде — десять гектаров, сады, круглогодичный персонал, как в отеле! Это какие там можно тусовки устраивать! Это как можно жить! Но ведь он никуда не ездит, ничем не пользуется, денег не тратит, ничего не хочет! Он сидит целыми днями в квартире, со своей престарелой негрой и смотрит телевизор!

— А сколько ей лет?

— Кому?

— Негритянке.

— Тридцать два! Тридцать два года! Да она для меня уже старая, не то что для него! А он хочет на ней жениться! Он хочет, чтобы у меня были черномазые внуки! Я же этого не переживу! Хоть раз бы мне позвонили мои адвокаты и сказали — Жора, у вас трабл, у вас сын нажрался в «Распутине» водки, накурился дури и разгромил подпольный бордель. Да я бы танцевал от радости! Я бы понял, что нормальный пацан у меня вырос. Я приезжаю к нему раз в три месяца и говорю: сынок, пойдем пива напьемся, в клуб куда-нибудь забуримся. А он говорит: я не могу, у нас с моей негрой в шесть часов по плану пробежка по парку!!! И я спрашиваю — для кого я это всю жизнь делал, пахал? Зачем? У меня пропало целеполагание. Мне это все уже не нужно, я все это видел и больше не хочу. Я вообще могу купить себе остров на Сишелах, построить там дом и сидеть загорать, кушать свежую барракуду. Ты знаешь, как я люблю барракуду? Очень люблю! Это вам не вот это говно замороженное, — сплюнул Бергеров и швырнул в тарелку краба. — Но кому я это все оставлю? Моему сыну — НИЧЕГО ОТ МЕНЯ НЕ НУЖНО!

— А чего ты его в Москву не вернешь?

— Да не хочет он! И по-русски уже отвык. Я его в десять лет в Европу отправил учиться, потом в Америку, квартиру ему купил, хотел, чтобы мой сын языки знал, чтоб подальше от нашего дерьма, чтобы вырос настоящим европейцем. Вот он и вырос, блядь! Настоящим, блядь! Европейцем! — Бергеров всхлипнул и затих.

Через минуту он мрачно окинул столик взглядом убийцы, чуть задержался на Норином декольте и молча пошел к выходу. У дверей Бергеров как будто что-то вспомнил, обернулся и уставился на Нору:

— Эй, ты, в зеленом… Пойдем со мной. Загранпаспорт с собой? Поехали, прокатимся. По Европе прокатимся, мать ее еб! — взревел Бергеров.

Не дожидаясь ответа, он вышел из отдельного кабинета Бориса в общий зал ресторана. Охранник почтительно придержал дверь.

В общий зал, как в плацкартный вагон, набились красивые девушки.

Те, кому повезло, были одеты в расплывшиеся сапоги, похожие на домашние тапочки, и пижамы Juicy Couture. Их волосы были собраны в неаккуратные хвостики. Эта форма одежды значила, что девушка обошла соперниц в забеге и живет теперь, как Оксана Робски, в шоколаде в районе Рублевки. Это были девушки-жены.

Другие — девушки-рыси — сидели с открытыми спинами, с шедеврами лучших салонов на голове, упираясь в пол тринадцатисантиметровыми шпильками. Этим пока не везло — они до сих пор охотились. Рыси были готовы к броску, как только судьба выстрелит в стартовый пистолет, усадив за соседний столик одинокого толстого дядьку. Некоторые совершали фальстарт — ложились на дядькину простынь раньше, чем он ожидал. Такие сходили с дистанции навсегда, возвращаясь в свои сыктывкары.

И у жен, и у рысей был тяжелый загар, за которым непросто было разглядеть черты лица. И те, и другие пили чай с жасмином, обедая ягодами.

Через год три из охотившихся в тот вечер рысей родили Бергерову новых детей.


У ресторана под знаком, запрещающим остановку, были в четыре ряда припаркованы разные бентли. Рядом с ними дежурили пламенные охранники. На их рубленых лицах заранее было написано «ща я тебя урою».

На другой стороне переулка спал бомж. Под голову бомж, как подушку, положил бутылку «Восс». Он вальяжно вытянулся вдоль асфальта, скрестив лодыжки, как будто лежал на пляже. Лицо он прикрыл журналом «Лучшие яхты».

Последними из ресторана вышли парень и девушка. Девушка шла как-то бочком, опасно шатаясь на очень высоких платформах. Ее юбка не прятала ни сантиметра ног.

Парень отпустил ее руку, уставился в статую над рекой и вдруг заорал:

— Да это же Петр Первый! Еб твою, реально Петр Первый! Петр Первый, ты посмотри, что ты устроил, бля, сука!


* * *

Это было, когда улыбался. Задолго до Фэнни и Фрэдди — в солнечные времена, когда рублевская трасса еще не знала пустых рекламных билбордов.

Если бы Нора была собирателем человеков, она бы успела собрать удивительную коллекцию из людей, с которыми ее познакомил Борис за минувшие годы. Не людей даже, а персонажей и пассажиров, как они сами себя называли.

Нора встречала их в дорогих ресторанах, где в интерьерах дворцов кормили невкусными деликатесами, в маленьком зале Внуково-3, где они грузили в свои самолеты друзей, детей и любовниц, на виллах в разнообразных европах с коктейлями у бассейнов, в вечерних платьях на яхтах, в ультрамодных гостиных, украшенных шкурами зебры, и в гостиных попроще — со шкурой коровы; и в тех, и в других на низеньких столиках в центре стояла прозрачная ваза с сушеной японской кривой и уродливой веточкой.

Что это были за персонажи! Настоящие пассажиры.

Был, например, замминистра с улыбочкой уголовника, который все время рассказывал, что его новый министр — клинический идиот:

— Я ему говорю — Рома, ты если ни хера не понимаешь, так сиди и молчи. Вы бы видели, как я его гениально прессую! Я его допрессую — он сам в отставку подаст.

Потом ему кто-то звонил, и он подскакивал с места:

— Да, Роман Федорович! Да-да, Роман Федорович! Конечно, Роман Федорович! Нет, я сейчас на встречу отъехал, но я моментально вернусь. Буду у себя через десять минут! Все сделаю, Роман Федорович. Есть!

Была известная киноактриса, звезда сериалов, с которой Нора познакомилась на ее сорокапятилетии. Когда гости расселись за столики, актриса схватила бокал, влезла на стул, пошатываясь, и сказала:

— Ну что ж, я шагнула в вечность! Все видят, как я медленно и величественно движусь в сторону заката?

— Какого заката, — крикнула ей подруга. — Ты еще не всех мужчин выебала в этой стране.

— И действительно! — сказала актриса и слезла со стула. Она притянула к себе мальчика с модной стрижкой со словами: — Мой новый муж очень красив. Но глуп.

Мальчик заглядывал ей в глаза с благодарностью.

Потом актриса нагнулась над сидящей за столиком Норой, которую видела первый раз в жизни, и горячо зашептала ей в ухо:

— Я стала взрослая, и мне стало страшно! Когда ты взрослая — ты все понимаешь, и так становится страшно!

Было несколько ироничных послов европейских стран и один североамериканский, искренний и твердолобый, под стать своему президенту. Все они были сведущи в судьбах России, все о ней знали и все в ней терпеть не могли — от погоды до населения. Твердолобый, впрочем, любил Толстого.

После обедов с Бирюковым послы строчили в свои МИДы длинные письма, полные хрупких надежд.

Однажды Нора спросила одну послицу — бледнолицую ведьму, чемпионку спинной линейки:

— Скажите, а вы действительно думаете, что дома в Москве приказал взрывать лично Путин?

— А вы что действительно так не думаете? — сказала послица и посмотрела куда-то над Норой с хрестоматийным высокомерием, так, как не посмотрели бы все теккереевские мегеры вместе взятые.

Была двадцатипятилетняя главный редактор нового телеканала, приехавшая в Москву из теплой провинции. За три года она сделала неправдоподобную карьеру, про которую все понимали, что это не просто так. Нора видела ее однажды на чьих-то крестинах. Каждый раз, когда главный редактор выходила из-за стола с телефоном, гости принимались спорить, кто именно из кремлевских начальников был ее любовником, а когда возвращалась, сообщали ей, что она чудесно выглядит. Сама она долго копалась в своих новых брекетах зубочисткой и все время ныла о том, что в столице ужасный климат и что она очень хочет назад на море.

Был вор и убийца, успешный политик, почитавшийся многими настоящим героем России, потому что годы назад не позволил приватизировать Останкинскую телебашню.

Было много философов. Среди них попадались интеллигентные. Философы пили красные вина и, разглядывая потолки, рассуждали о будущем. Они говорили:

— С одной стороны, конечно, все остопиздело. С другой стороны, что-то все-таки в этом есть.

Была пышнотелая белая ляля, теперь герцогиня, специалистка по выходу замуж за европейскую знать. После разводов она приезжала в Москву, кутила всю зиму, а по весне вновь собиралась в Европу, объясняя друзьям:

— Печатайте желтенькие афишки, я еду ебать Наполеонов!

Герцогиня старела, поэтому последний жених у нее был латыш. О нем она говорила:

— Жаль, что их приняли в Евросоюз. Янис теперь думает, что вся Европа вертится вокруг его хрустального члена.

Была лесбийская пара, измученная славой и роскошью. Девушки, выпив, делились своими мечтами:

— Мы вот думаем податься в Сибирь. Нельзя исключать, что из нас бы вышли идеальные сборщики морошки. Видите ли, друзья, число вменяемых людей в полушарии резко сокращается. И это нас очень тревожит.

Был один неизвестно кто, которого всюду звали, потому что он умел ни с того ни с сего сказать:

— Завтра еду в деревню. Вызывает. Посоветоваться со мной хочет.

Все уважительно замолкали и не задавали ему лишних вопросов.

Была стареющая капиталистка с полубогом-супругом и хваткой луизианского аллигатора, выступавшая на людях в роли «я дурабаба, в футболе ничего не понимаю». Она все время спешила и говорила:

— Мне вечером в спа, и масочки надо сделать, и молитву почитать. Я вчера к батюшке заезжала, он такую молитву подсказал — от всего помогает!

Была бизнесвумен попроще, про которую говорили, что муж у нее никто, а сама она отвечала:

— В Москве всегда так: или муж кто-то, или ты его любишь. Одно из двух.

Был юный, успешный — все время боялся, что над ним будут смеяться, и поэтому сам надо всеми смеялся — удирал, как в ракушку, в свои сарказмы, и общался оттуда вполне безопасно, как крабикотшельник на мальдивском песочке.

— Осторожнее с этим долбоебом, — говорили про него взрослые.

Была родившая первенца сорокалетняя чем-то владелица. В перерыве между кормлениями она курила, и квасила виски, и рассказывала об ужасах материнства.

— Сколько младенцу? — как-то спросила Нора.

— Пять килограммов, — ответила мать.

Был один великий журналист, который считался великим, потому что обращался на ты к министрам и олигархам, даже к тем, кого первый раз в жизни видел, а они это терпели, чтобы не выглядеть старомодными.

Была пожилая семейная пара. Жена рассуждала о судьбах Отечества, а муж — бывшая телезвезда — пускал слюни на теплых моделей. Когда после пятой рюмки он норовил прилечь на моделины нежные ляжки, жена уводила его, говоря:

— Пойдем домой, Женя, я записала ее телефон.

Бывшие госуправленцы, небритые хорьки, которые в лермонтовских выражениях клеймили законы и методы, которые сами придумали; пришедшие им на смену двадцатилетние карьеристы, любимцы начальства за то, что работали по выходным и ночами и уже посадили сердце на энергетиках. Чиновники с лживыми лицами, крашеными шевелюрами и жирными женами в кольцах, каждое из которых стоило больше, чем мужнин НДФЛ за все годы госслужбы, улыбающиеся хомячки-банкиры, длинноногие прилипалы из пиарщиц и светских львиц, губастые дамы с собачками, похожие на карикатуры себя двадцатилетней давности, один осененный Есениным пьяный поэт, в миру газодобытчик, слегка грамотные писатели и какая-то мелочь, состоявшая сплошь из кураторов выставок, менеджеров проектов и сетевых маркетологов — все адекватные, внятные и реальные, и у каждого в ноутбуке — презентация в пауэрпойнте.

И был еще худенький, щупленький, который всегда молчал, а однажды ни с того ни с сего произнес:

— Хто шо знает? Нихто ниче не знает.

Свалился под стол и умер.

Через полгода Москвы Нора была знакома со всей последней страницей журнала Коммерсант-уикенд, и ее новая жизнь перестала ее удивлять.

Четырнадцатая глава

We live in the greatest nation in the history of the world. I hope you'll join with me, as we try to change it.*

Б. Обама

К осени магазины, салоны и кафе на Садовом сменили вывески, растянув над кольцом перетяжки, сообщающие «мы открылись!» с такими восклицательными знаками, как будто все проезжающие должны были вздрогнуть от радости, что наконец-то, наконец-то вы все открылись.

Галереи московских бутиков переодели девушек-манекенов. В ослепительном магазине справа от входа на вешалках висели сиреневые пальто, а слева такие же бежевые. Сиреневые задумчиво изучала высокая девушка с темными локонами, а бежевые — дама постарше и тоже с локонами, только со светлыми. Продавец-консультант, не отрываясь, наблюдал за обеими, как голодный кот у стола обедающих хозяев.

— Будьте добры! — одновременно сказали две девушки. Продавецконсультант растерялся, не зная, куда бежать. Девушки рассмеялись.

И впервые увидели друг друга не в страшном сне.

Обе отпрянули — так, как будто они не заметили стеклянную дверь и с размаху влетели в нее с разных сторон, и отлетели с разбитым лицом.

Обе сначала остолбенели, а через миг отвернулись — слишком резко, чтобы остался хоть шанс предположить, что одна не узнала другую.

Обеих облили крутым кипятком, обдали холодной водой на морозе, воткнули кинжалы куда-то в самую душу.

Обе подумали: «Какой ужас. Она еще красивее, чем я думала, и уж точно красивее, чем я. Он ее никогда не бросит».

Обе предпочли бы еще вчера умереть. Просто взять один раз — и умереть. И чтобы на этом все кончилось.


* * *

На следующий день после этой встречи Борис ночевал у Норы, в квартире, которую он ей купил через месяц после ее переезда в Москву.

— Я же говорил, будешь себя хорошо вести, все будет в шоколаде, — объяснил тогда Борис, за руку заводя смущенную Нору в новую квартиру в старом центре Москвы, в которой поместились бы все ее южные родственники и друзья вместе взятые.

За прошедшие с того дня два, или три, или четыре года Нора перестала быть любовницей Бориса, превратившись в банальную вторую жену — привычную, как кухонное полотенце — удачно дополняющую первую жену. Та, в свою очередь, давно уже ни о чем не спрашивала и только ходила по дому задумчиво, как будто на что-то решаясь.


Сначала откуда-то с верхнего этажа полилась вода — очень долго и медленно, и противно. Потом на драндулете подъехал кто-то, кого на следующее утро называли не иначе как «этот мудак». Мудак стоял прямо под окнами минут сорок, не выключая орущий мотор своего драндулета.

— Жбанц! — громыхнуло наконец. Это какой-то нетерпеливый сосед лупанул по драндулету большим помидором с балкона.

И тут же заголосили все припаркованные у подъезда машины разом.

Как только они отпели, на детскую площадку под окнами вывалилась компания, гремя пакетами с пивом. Драндулет придвинулся к ним поближе и, обиженный, врубил Prodigy.

— How much is the fish? — вопрошали с детской площадки. Кто-то орал:

— Не, ну это пиздец, народ, давай по домам — завтра же понедельник, на работу вставать!

Компания, наконец, разошлась, драндулет укатил, но тут снова послышалась льющаяся вода — она, оказывается, и не переставала литься, просто ее заглушал драндулет.

Вдруг раздался вопль: «Помогите! Помогите!» Сосед бросился снова к балкону и громко выматерился, потому что увидел пьяную девушку, которая шла по двору одна и сама себе кричала «Помогите!», еще и смеясь при этом.

Наконец и веселая девушка умолкла, исчезнув в подъезде.

Наступила тишина.

Длилась она минут десять. За ней в предрассветную муть двора, громыхая, въехала мусоровозка. Водитель, задрав голову к окнам, с ненавистью заорал:

— Чей джи-и-и-и-ип???? Уберите джи-и-и-ип, мусор не помещается!

Мусоровозка сменилась таджиком, монотонно скребущим асфальт. С лаем проснулись собаки.

Под окнами Нориной квартиры началось московское утро. Нора его не слышала. Норины бедра зажмурились и продолжали сжиматься, пока не вытолкнули в нее волнами легкую тошноту, и бессилие, и привычную нежную сладость — как будто все ее тело растаяло в апельсиновом крем-брюле, которое повар Анри готовил по воскресеньям на маленькой яхтенной кухне, — и моментально в нее пролилась теплая невесомость, какая бывает в сломанной кисти в первые пару секунд после удара.

Нора лежала на предплечье Бориса, все глубже погружаясь в чувство, знакомое ей с ранней юности: она ощущала всей кожей, что любит этого мужчину, любит только его и никого больше, и хочет вечно голой лежать рядом с ним, никогда не отрывая своего тела от его неизведанного притягательного мужского могучего тела, живущего по непонятным ей до конца, опасным мужским законам. Нора хорошо помнила, что и раньше, до Бориса, засыпая на предплечье мужчины, она чувствовала все то же самое, и это чувство было главным из всех теплых волн и водоворотов, которые дарила Норе половая любовь. Ради того, чтобы оно всегда оставалось доступным, ради того, чтобы не переводились запасные предплечья, Нора привыкла поддерживать вялотекущие отношения с двумя, тремя, а то и пятью мужчинами одновременно. В те времена она знала, что это быстротечное, как жизнь яркой бабочки, чувство будет трепетать в ней всего несколько минут — первых минут после секса, и безопасно пройдет, как только она оденется и застелет постель, а через время в другой постели, лежа на другом предплечье, она почувствует то же самое, и снова все растворится без сожаления и стыда через пару минут. Так было всегда, со всеми мужчинами. Но только теперь — уже два, или три, или четыре года — это щенячье щемящее чувство не оставляло ее ни на секунду.

Нора погрузила пальцы во взрослую шерсть на груди у Бориса — у ее прежних любовников-одногодок никогда не бывало такой — машинально поблуждала пальцами по его груди, вытягивая вверх волоски.

— Ну у тебя и шум во дворе, — сказал Борис. — Ничего, скоро ремонт закончат — переедешь.

В благодарность за несколько лет хорошего поведения Борис недавно купил Норе дом в коттеджном поселке, который, как гостиница «Эдисон-Лазоревая», был элитным, престижным и с легкостью переплюнул лучшие мировые стандарты.

— Ты опять все слышал, — сказала Нора. — А я опять ничего не слышала. Мы с тобой уже сколько времени спим, а мне так хорошо, как в первый раз. Разве так бывает?

— Нет, не бывает, — сказал Борис.

— Ну и дурак, — обиделась Нора. — Нет, чтоб сказать: «Да, дорогая, мне тоже очень хорошо с тобой». Она отвернулась в кровати, пихнув Бориса голой попой в живот.

— Норочка… Ты дурочка… — тихо сказал Борис над Нориным ухом.

— Дурочек тоже должен кто-то любить, — примирительно пробурчала Нора.

Борис мгновенно вспомнил, как только что под его рукой до судорог напрягалась, а потом внезапно расслабилась и опала длинная мышца над Нориной смуглой коленкой.

— А ты не будешь ругаться, если я расскажу, что я вчера в аварию попала? — вдруг спросила Нора.

— Считай, что ты уже рассказала, — сказал Борис, не сердясь, и высвободил затекшую руку из-под Нориной гривы. — Что за авария?

— На светофоре въехала в дядьку на бэхе. Он сначала орал, а потом я ему сказала, что я твоя любовница, и фотку твою показала в телефоне, так он чуть не умер от гордости. Сказал, что теперь эту машину никогда ремонтировать не будет, на память оставит. Он, типа, либерал и очень тебя любит, и просил тебе передать, что они в тебя верят. Я, правда, не поняла, кто — они.

— Что, прямо так и сказала, что ты моя любовница?

— Ну да, — сказала Нора. — А что такого? И так весь город знает.

— Дженерейшн некст, — засмеялся Борис. — А как мужика звали?

— Не помню. Но он сказал, что с тобой не знаком.

— Вот она, народная любовь! — сказал Борис то ли в шутку, то ли всерьез и поджал губы, как будто о чем-то вспомнил.

— Слушай, — сказал он через паузу, — а поехали со мной в Америку?

Нора мгновенно перевернулась, выбросила руки вокруг шеи Бориса и вскрикнула:

— Ура!!!! Завтра?!

Борис покачал головой, улыбаясь, и подумал: «Это когда-нибудь кончится у меня?»


* * *

В Норином представлении, Америка была так далеко, что, возможно, ее вообще не было. Она находилась где-то в другом измерении, за горами, которым конца и края.

— Немедленно выключите телефон! Разговаривать по телефону в аэропорту запрещено! — первое, что услышала Нора в Америке.

Это кричала девушка-полицейская в черных брюках, подхваченных на заду — таком огромном заду, что Нора уставилась на него ошеломленно, забыв о приличиях, как если бы вдруг увидела, например, растущую в огороде трехметровую ромашку.

В большом каменном гробике, названном в честь убитого президента, человек, похожий на инквизитора, повел Бориса и Нору вокруг длинной очереди. В очереди громко вздыхали грузные женщины в сари, сморкались сушеные старички с пейсами и в котелках, томились и плакали чернокожие пухлые дети, суетливые русские махали руками, занимая друг другу очередь, и жизнерадостные японцы доставали свои фотоаппараты.

— Почему нельзя по телефону-то говорить? — спросила Нора Бориса.

— Потому что здесь такой порядок. Америка — это страна порядка, — объяснил Борис.

— Да? — расстроилась Нора. — А я думала, это страна свободы.

Инквизитор увел Бориса, а Нору поставил перед стойкой с юным ясноглазым блондином, очень похожим на Толика. Блондин громко гаркнул на Нору.

— Я спрашиваю — по какой вы прибыли визе, мэм?

Нориного школьного английского еле-еле хватало, чтобы ему ответить.

— По бизнес-визе, — сказала она испуганно.

— А кто вы по профессии?

— Журналистка.

— Вы нарушили наши правила. Вы прибыли по бизнес-визе, а должны были — по журналистской. Я не могу пустить вас на территорию Соединенных Штатов, — бесстрастно объявил блондин.

— Но я приехала не в качестве журналистки, — попыталась объяснить Нора.

— А в качестве кого?

Нора запнулась. Она и сама не знала — в качестве кого.

— Зачем вы вообще приехали в Соединенные Штаты? — спросил пограничник таким тоном, каким в Норином общежитии спрашивали друг друга «ну и хули ты сюда приперся».

— Я приехала участвовать в семинаре.

— В качестве кого?

— В качестве сотрудницы интернет-сайта.

— Значит, все-таки как журналистка? Я не могу вас пустить на территорию Соединенных Штатов, — повторил пограничник.

Тут Нора увидела Бориса — он смотрел на нее, стоя не со стороны очереди, где стояла она сама, а со стороны Америки.

— Эй, свет моей жизни, огонь моих чресел, ты чего там застряла? — крикнул Борис.

Не дожидаясь ответа, он подошел к пограничнику, несмотря на его протесты, и все уладил. Бирюков и здесь мог со всеми договориться.

— Почему они такие грубые, эти пограничники? Прям как наши! — возмутилась Нора, прижимаясь к Борису.

— Власть делает человека невежливым, — ответил Борис.


* * *

Чтобы глотнуть настоящего совка, бессмысленно ехать в Тверь или Сыктывкар.

Там, в лучшем случае, можно застать девяностые — тюнинговые девятки, вымирающих челноков и главный в городе кабак, где вечерами собираются бритые дядьки перетереть по бизнесу. Совка там нет и в помине. Да что там Сыктывкар — даже в столицах бывших союзных республик уже не найдете совка. Кто от них этого ожидал? Чтобы так быстро — р-р-раз, и никакого совка. Просто чужие столицы чужих незнакомых стран. Нашим совком и не пахнет.

Нет, настоящую тоску по совку сыктывкарами не унять — шикарный, жесткий совок, которым грезит мечтательный ностальгист, на постсоветском пространстве больше не водится. Только подделки вроде псевдостоловых. Но есть одно место на свете, где до сих пор в самом нетронутом виде встречается первоклассный совок. Как кильки в томате на военных складах Отечества, он хранится там десятилетиями.

Вот туда ностальгисту и надо ехать. Прямо без пересадок — в Нью-Йорк. Город контрастов. Заповедник совка.

Нора провела в Нью-Йорке два дня своей жизни. Даже немножко меньше.

В первый день Борис ее с собой не взял. С утра он несколько раз завязывал и опять развязывал галстук, хмурился, приглаживал широкой ладонью начинающие редеть светлые волосы, улыбнулся своему отражению в зеркале, как будто для фотографии, остался недоволен, улыбнулся еще. Нору не слушал. Она спросила, куда он собирается и что за планы на день — Борис сначала вообще молчал, потом отрывисто сообщил, что у него серьезные встречи — очень серьезные, до позднего вечера, займи себя чем-нибудь.

Взгляд у него все утро был замерший и сосредоточенный, изучающий что-то, чего точно нет в их гостиничном номере, где в пяти комнатах размером с аэродром почти отсутствовала мебель, но стояли на черных ногах гигантские плазмы и висел холодный, прозрачный, почти осязаемый воздух, бывший, по мысли дизайнера, главным предметом гостиничного интерьера. Нора хорошо знала и даже любила этот замерший взгляд Бориса, хотя ей от него становилось тревожно; она понимала, что сейчас заговаривать с Борисом не надо, потому что он занят чем-то своим — очень важным и ей недоступным.

Полдня Нора провалялась в гостинице, приходя в себя от джетлэга, а потом быстро оделась и вышла в шлепанцах на кишащий людьми тротуар. Перед ней открылся Нью-Йорк. Первое, что он сделал, — это чуть не оттяпал ей ногу колесом своего желтого такси.

Узкие улочки Манхэттена были облиты помоями из крошечных забегаловок. Нора глазела по сторонам — на людей, на машины, на закрывшие небо зеркальные своды высоток.

По асфальту фланировали нагловатые англичане, немытые немки, разжиревшие парижанки, поляки-политики, рой русских русоволосых русалок; за порцией пиццы стояли студенты, в зеркалах у закусочной отражались зажатые азиаты за трапезой — индийские дети-индиго, собирались арабы у баров, ленивый ливанец шуршал лавашом шаурмы, правоверный еврей семенил в свою синагогу. Милейшие миллионеры — волл-стритовские юнцы с ноутбуками — улыбались прохожим, как ангелы.

Половина шагающих по Манхэттену несла в руках отвратительные тревожные желтые стаканы с бумажным кофе. Все они были обуты в одинаковые резиновые туфли, похожие на больших жаб. «Как странно, — подумала Нора, — почему они все в одинаковом?»

Размышляя над этим феноменом, Нора забрела на Сорок шестую улицу между Пятой и Авеню Америк. Там она увидела вывеску «Парикмахерская». Нора подумала, что поскольку заняться до вечера нечем, а Манхэттен изучен ею неожиданно быстро, то ничего не остается, кроме как зайти в парикмахерскую и поправить свой маникюр.

Внутри парикмахерской пахло так, как никто уже и не вспомнит. Именно так должна пахнуть настоящая парикмахерская. Не салон и не студия, а конкретная, бескомпромиссная советская парикмахерская. Это запах, от которого перед глазами встают стальные бигуди с черными резинками из настоящей резины, простыни, усыпанные отстриженными волосами, и щербленые тазики с грязной мыльной пеной. И главное — тетки. Ленивые нервные тетки в нарядах.

Настоящий совок.

Вот таких теток увидела Нора, когда вошла в стеклянную дверь на Сорок шестой между Пятой и Авеню Америк.

Лара, Гала, Люда и Валя сидели на табуретах с такими же точно прическами и точно с таким макияжем, с которыми они уехали из своих сыктывкаров когда-то лет двадцать назад. И даже с парочкой золотых зубов на каждую. В сыктывкарах они были звездами. Элита! Стригли всех шишек с женами и детьми. Эти воспоминания раздирали им души.

У всех четырех были головы с перьями, а на лице — тонны тонального крема и нарисованные полукруги вместо бровей.

Лара сидела на табуретке, подклеенной изолентой, и читала журнал People’s Magazine. Гала задумалась над кроссвордом. Люда красила в рыжий японца, решая в уме занимавшие ее судьбы мира.

Валя нехотя принялась за Норины ногти.

На стене тикали часы из позолоченного пластика, украшенные одновременно стразами и зелеными аппликациями на африканские темы. Только электророзетки — безнадежно американские — нарушали целостность позднесоветского антуража.

— Знаете, я поняла. Анжелина — истеричка, — вдруг сказала Лара. — У нее с психикой не в порядке. Я в этом уверена. Там вообще мало нормальных. Этот, говорят, надирается и никого не слышит. Какой-то эсхол.

— Кто? — откликнулась Валя, подняв лицо от Нориных ногтей. Ее каменные бордовые локоны не шелохнулись.

— Брэд, — со знанием дела ответила Валя. — Он поэтому с ней и живет. Так пьет, что ему все равно.

Лара пролистнула страницу с фотографией Брэда Питта и Анжелины Джоли, помолчала минутку, покачала головой, сжав губы, и сказала:

— Я вам скажу, никого не осталось. Смотреть не на кого вообще.

— Слышь, неудача — шесть букв, — сказала Гала.

— Провал, — моментально ответила образованная Лара.

— Правильно. Козе он точно не нужен.

— Баян.

— Паника на бирже.

— Крах!

— Нет, семь букв.

— Ажиотаж.

Гала посмотрела на Лару с завистью и уважением.

— Ты посмотри на нее! Ишь, умная нашлась! Вообще я не знаю, каким они языком там пишут, но точно нерусские.

— А эту муж на плечах носит, — снова сообщила Лара. — Как королеву ее тритит.

— Это действительно правда. Именно так, — подтвердила из своего угла Валя.

— Неисповедимы пути Господни, — отозвалась Люда, оторвав глаза от спящего под ее руками японца.

— Слушайте, — оживилась Лара. — Я смотрела на прошлой неделе Опру. Там семья была еврейская. Жена за семьдесят пять лет собрала семьдесят пять тысяч тонн барахла. Ты представляешь? Ты не представляешь! — сказала она неизвестно кому.

— А я все выкидываю, — призналась Гала. — Я даже выкинула тайтл на квартиру!

Люда разбудила японца и спросила Нору:

— Будешь волосы делать?

— Да будет она, Люд, конечно, будет! — ответила Лара. — А Опра тоже видали, как попалась?

— Как попалась? Расскажи! — хором закричали парикмахерши.

— Да что ты! Абьюз девочек!

— Это факт. Она неправильный стафф набрала, — подтвердила Валя.

— Столько бабок и не может стафф нормальный набрать? — возмутилась Гала.

— К сожалению, сколько в эту Африку ни вкладывали, она все равно останется дикой, — вдруг сказала Люда. — Она как бездонная бочка, все народы туда вкладывают, и все пропадает.

Гала снова посмотрела с завистью, теперь уже на Люду. Валя, исправляя криво накрашенный ноготь, спросила Нору:

— У тебя есть дети?

— Нет.

— А у меня — сын.

— Здорово, — сказала Нора. — Как зовут?

— Джонатан. И еще у меня дочка. Замужем уже.

— И у меня, — отозвалась Лара.

— И у меня!

— И у меня!

— А за кем дочки замужем? — спросила Нора. — За нашими или американцами?

Парикмахерши замолчали с некоторым раздражением, как показалось Норе. «Что-то бестактное, наверно, спросила, — подумала Нора. — В этой Америке не поймешь — что ни спросишь, все бестактно оказывается».

За всех ответила Валя.

— За нашими. Но за такими, наполовину, — оправдывалась она. — У меня зять из Львова, его в четыре годика сюда привезли, так что он американец. У другого мама из Бухары, а отец русский. Четыре внучки у меня. Все здесь родились. Американки! По-русски ни одного слова не знают! — с гордостью сообщила Валя.

— Девочки, вы определились, кто на фрайдей работает? — спросила Лара, чтобы сменить тему. Все три ее дочери были замужем за бывшими русскими, и она не хотела об этом говорить.

— Я беру весь лонг викенд. У нас хоумкаминг, — сказала Гала. — Вот в прошлом году мы покайфовали. Дочка моя всех у себя собрала, такую зажарила турку — пока наслайсали, прямо медом все истекло. Вот это был кайф.


В углу комнаты все это время дребезжал старинный телевизор. Показывали программу про то, как американские добры молодцы спасают животных, которых мучают хозяева. Добры молодцы приехали в старый фургон, который считался домом. В фургоне сидели три маленьких очень голодных и грязных ребенка. Родителей дома не было. Дети не видели их с позавчерашнего дня. Тогда добры молодцы забрали из дома собаку. Дети ее отпускать не хотели, но им пришлось.

По дороге обратно молодцы сильно собаку жалели. Собака была худая и тоже грязная. В специальной новой клинике собаку долго спасали. Она очень болела. Ей делали операцию. Потом ей кололи антибиотики. Потом выводили глистов. Добры молодцы с ней подружились и даже ее полюбили.

Настало время передать собаку в другую семью. По инструкции добры молодцы должны были перед этим провести особые тесты, чтобы проверить собакин характер. Если собака злая, передавать ее в семью нельзя.

Тестов всего было пять. Собаку тянули за уши, щелкали по носу, таскали за хвост. Она терпела. Под конец ей дали миску с едой. Добрый молодец встал рядом с миской и специальной резиновой палкой стал отодвигать миску от собаки, прямо в то время, пока она ела. Собака терпела минуты две, а потом-таки цапнула палку. Все добры молодцы очень грустили и сокрушались, но ничего не поделаешь — инструкция есть инструкция.

— К сожалению, наша собака не прошла тест, — сказал главный добрый молодец. — По инструкции мы должны ее усыпить.

И усыпил.


За окном парикмахерской застучал дождик. Валя спросила:

— Девочки, вы как домой поедете — автобус возьмете? Я могу дать вам райд, мне не впадлу.

Девочки предпочли автобусу Валин райд. Люда грустно посмотрела в окно и сообщила:

— А в Нью-Джерси снег, говорят, выпал. Значит, скоро, девочки, и у нас…

Выходя из парикмахерской обратно на Пятую Авеню, Нора заметила, что за перегородкой сидят еще две маникюрши. У них были такие же прически, как у Нориных парикмахерш, только волосы очень черные и очень смуглая кожа, и болтали они по-испански. И одна держала в руках журнал People’s Magazine.


Вечером, когда Нора ждала Бориса в номере, к ней постучали. Она открыла, и вошел портье — стареющий постсоветский гей Sasha, с глазами Нефертити, слишком девичьими, чтобы быть правдой, с пухлыми губками, мокрыми от помады. Саше было лет сорок. Он приехал в Нью-Йорк с Украины. Он мечтал обрести здесь любовь и богатство — лучше в одном лице помоложе — но пока не обрел. Тяжелым славянским английским Саша прощебетал про погоду и улыбнулся Норе, потупив очи, как младшая царская дочь.

— Ваш муж просил газеты на утро, — сказал Саша, застеснявшись кокетливо.

— У меня нет мужа, — сказала Нора.

— У меня тоже, — чирикнул Саша и исчез в золотом коридоре.


* * *

До Вашингтона долетели за меньше часа. Когда приземлились, кусок малинового солнца еще висел в небе посреди сотен самолетных росчерков.

В столице мира все было как всегда. На окраинах толстые матери питались поп-корном, щелкая пультом. Их курчавые детки бегали по округе. С каждым днем к деткам все ближе подбиралось их будущее — подростковое материнство, героинозависимость, срок за торговлю наркотиками, смерть в перестрелке с соседскими детками.

Ближе к центру на Dupont Cirlce поджарые парни в шортах выгуливали пудельков. Пудельки нюхали друг другу зады, а парни улыбались прохожим.

Туристы с хот-догами бродили вокруг величавого памятника с именами погибших солдат. Туристы фотографировались на фоне длинного списка фамилий и качали головами, выражая приличную скорбь. Некоторые говорили по-вьетнамски. Полицейские улыбались прохожим.

На уютном холме по дорожкам прогуливались юноши в строгих костюмах и неуклюжие девушки на каблуках. Все они улыбались прохожим. Зеленела тонкая травка.

Какая-то женщина, обвешанная фотографиями своего президента с матерными подписями к ним, села на тротуар, улыбаясь прохожим.

По величественной лестнице одного из зданий холма, размахивая пухлыми папками, спускались румяные люди. Уже было шестнадцать тридцать, и румяные люди, улыбаясь прохожим, уверенными походками спешили домой — к цветникам и теплым бассейнам. На сегодня они завершили командовать земным шаром, и до завтра были свободны.


В здании над лестницей, в большой, слишком сильно кондиционированной комнате несколько хорошо образованных мужчин и женщин увлеченно предавали Родину.

Один говорил:

— Мы держали в аду пол-Европы. Если нас не остановить, мы сделаем это еще раз! Остановите нас!

Другой объяснил:

— Мы пока еще слабые. Но, если вы нам позволите, мы скоро можем стать сильными. Не позволяйте нам!

Третий воскликнул:

— Вы что, забыли Советский Союз? Вспоминайте!

Четвертый просил:

— Мы не можем сами свалить нашу законную власть, хоть и считаем ее незаконной. Помогите нам!

В этом четвертом можно было признать бакинского армянина, сопровождавшего Бирюкова в летний лагерь в лесу. Сам Бирюков сидел на сцене в президиуме с одухотворенным лицом. Нора смотрела на него из зала и вполуха слушала выступающих.

Чаще всего она слышала слова «свобода» и «демократия». Эти слова выступающие произносили с таким придыханием, что было ясно — в тексте выступления они написаны с большой буквы.

Вслед за Бирюковым в Вашингтон прилетела большая свита, включая нескольких начинающих соратников. Среди них, например, была вышеназванная капиталистка с хваткой луизианского аллигатора, решившая приглядеться к Бирюкову на почве того, что муж-полубог скоро умрет и надо самой начинать дружить с возможной будущей властью. В президиуме рядом с Бирюковым сидел не до конца определившийся действующий сотрудник президентской администрации.

Капиталистка и сотрудник дружили. Последние сорок минут они переписывались смс-ками, улыбаясь друг другу, он — глядя сверху в зал, а она — глядя снизу в президиум.

Капиталистка улыбалась всем своим удивительным лицом — ее глазки, нос и все остальное сбились в кучу между просторнейшим лбом и таким же просторнейшим подбородком, окаймлявшим нижнюю челюсть. Когда она говорила или смеялась, язык вываливался из этой челюсти, как ящик из трубы мусоропровода. О лице сотрудника администрации сказать особенно нечего, кроме того, что природа рисовала его циркулем.

— Куда вечером пойдем? — написала капиталистка сотруднику.

— В Александрию гадов жрать, — ответил сотрудник.

Выступил начальник отдела политики главной газеты восточного побережья. Он предостерег:

— Мы должны защитить Украину. Украинцы боятся и ненавидят Россию. Они видят защиту только в нашем альянсе. Я это точно знаю — родители нашей горничной в юности жили во Львове.

На сцену поднялся прославленный кремленолог. Кремленолог зарабатывал тем, что блестяще угадывал, кто за чем в России стоит и что это значит. В своих знаменитых статьях он писал:


Путин чихнул. Как вы думаете, почему он чихнул? Наивно думать, что он просто так чихнул. Только человек, ничего не смыслящий в России, может поверить, что любой русский лидер, а тем более Путин, мог взять и просто так, на ровном месте чихнуть.


За ним к микрофону вышла опоздавшая женщина в красном пиджаке и с большими сережками. Это была советница будущего президента Америки по вопросам Восточной Европы. Она сказала:

— Не стоит переживать. Наш будущий президент во всем осуждает нынешнего президента. Но вот именно насчет России он с ним совершенно согласен. Так что наша политика останется неизменной. Все будет очень окей.

— Бля, ну она и вырядилась! — написала капиталистка сотруднику.

— А мне нравится, — ответил сотрудник.

Нора сидела в проходе недалеко от сцены. Возле нее ползали потные фотографы. Большую часть времени она следила за движениями Бориса, представляя, как эти же широкие руки теребят не карандаш, как сейчас, а ее волосы, как сегодня утром.

Советница отвыступала. Борис встал из-за стола президиума, подошел к ней и пожал ей руку, продемонстрировав ту самую улыбку, которую он репетировал возле зеркала. Потом они с советницей ненадолго вышли в соседний зал, где пахло кофе и маффинами и можно было поговорить по душам.

Нора от скуки стала наблюдать за одним спящим рыжим, который иногда просыпался и тут же бросался что-то писать на листочке со схемой рассадки участников конференции. «Наверное, политолог», — подумала Нора.

Рыжий изредка поднимал голову, и его взгляд на секунду становился сосредоточенным, как будто он пытался уловить какие-то знаки свыше. Брови почти страдальчески сходились на переносице, выдавая тягостную работу мысли. Потом вдруг лицо светлело, и рука с авторучкой замирала на миг над бумагой, а потом, как ястреб, бросалась на нее и что-то быстро-быстро чертила.

«Что он там чертит все время?» — подумала Нора.

Она вытянула шею, от чего ее яркие губы уплыли куда-то вниз, и увидела на бумажках у рыжего пушистую голову львенка. Рядом с ней были нарисованы самолетик и человек-паук.

Изрисовав всю страницу героями книжек-раскрасок, рыжий вздохнул, угомонился и снова заснул. Рядом с ним дядечка с красным платочком в нагрудном кармане стыдливо читал «Мемуары Гейши», прикрывая их чемоданом. Двое главных редакторов крупных московских газет играли в морской бой.

Вернулся Борис. Он кому-то кивнул, и на плазмах включился ролик — сюжет прославленной репортерши французских кровей о том, как в Москве отмутузили недовольных. Бакинский армянин горделиво посматривал в зал, бурливший негодованием.

Вдруг прямо перед президиумом непонятно откуда возникла девушка в длинной цветастой юбке и полуголый дистрофик с дредами на голове. Они молниеносно развернули большой плакат, разрисованный от руки фломастерами, с фотографиями каких-то китайцев. Что было написано на плакате, никто не успел прочитать, но точно что-то про фридом. То же самое непонятно что про фридом девушка с парнем успели проорать трижды перед тем, как их скрутили охранники и утащили, брыкающихся, неизвестно куда. Они явно ошиблись дверью.

— Эту провокацию мы проигнорируем как неорганизованную, бросил Борис свою любимую шутку и вышел, наконец, к микрофону. Он сказал:

— Сегодня Россия в очередной раз стоит перед выбором. От этого выбора зависит не только жизнь граждан России, но и жизнь и спокойствие ваших граждан — граждан Соединенных Штатов Америки, да и всего мира. Речь идет о выборе России между Демократией и диктатурой.

Борис говорил на грамматически безупречном английском. На этот английский он потратил немыслимо много часов и денег. Правда, акцент все равно остался, но так было даже лучше.

— Наша страна вступает в решающую фазу электорального цикла. Это последний шанс России на Демократию в ближайшие десятилетия. Сегодняшняя власть в России ведет страну к авторитаризму. А мы из истории знаем, что русский авторитаризм — это угроза всему миру. Самое ужасное, что большинство россиян поддерживают эту власть. Некто Владимир Путин использует всю пропагандистскую мощь, чтобы поддерживать народную любовь. На мой взгляд, поддержка россиян не является основанием для того, чтобы считать ситуацию нормальной. Наркотики люди тоже принимают добровольно. Это не значит, что наркомании не нужно сопротивляться. Любой тоталитарный режим начинался при поддержке большинства.

На этих словах резко проснулся рыжий, перевернул рассадку и принялся остервенело чертить робокопа.

Светская репортерша лучшей столичной газеты — девушка Жанна в чем-то белом, похожем на тунику — прищурившись, разглядывала зал, выбирая жертву для репортажа. Жанну Бирюков таскал за собой, потому что об этом просил влиятельный журналист, мечтавший с ней переспать.

Жанна была дурой набитой, но это ее не портило. К тому же то, что она дура, было неочевидно. То есть, скорее, очевидно, но не сразу. А еще точнее — очевидно-то сразу, но не всем. Дело в том, что Жанна несколько раз в любой разговор вставляла слово «конвергентность». Тем, кто этого слова не знал, дурой она не казалась. Конвергентность усыпляла их бдительность.

Впрочем, Жанна могла обойтись и без конвергентности, потому что была красавицей. До инфаркта могла довести. Она обладала такой красотой, когда уже совершенно неважно, дура ты или не дура. Даже, может быть, лучше, если дура. Такая красота заменяет женщинам мозг годами. Может быть, сногсшибательная шатенка в хорошем костюме — клиническая идиотка. Но до первых морщин никто этого не замечает. Правда, потом — замечают мгновенно и говорят: «Как она поглупела». А на самом-то деле просто испортилась кожа.

Жанне до первых морщин было еще далеко. Кроме слова «конвергентность», у нее в активе был абрикосовый нежный загар, высокие скулы, тяжелые волосы и повадки взрослеющего олененка. С такими данными она спокойно могла еще лет как минимум пять путать артефакт с архетипом.

Вчера в Нью-Йорке на бирюковском приеме Жанна громко рассказывала, как она спала с одним модным миллионером и чуть не переспала с другим. Остальные девушки из делегации ей завидовали. А сама она завидовала Норе и пыталась с ней дружить.

— Господи, если бы я спала с Бирюковым, — сказала она Норе после пятого кир-рояля, — я бы считала, что не зря родилась. Я умерла бы от счастья. А ты ходишь с кислой миной все время! Он что — садист?

Нора вздохнула и сказала Жанне:

— Тебе хорошо. Ты дура.


Наконец, Бирюков закончил и под аплодисменты стоящего зала пошел к выходу в окружении соратников. Корреспонденты бросились диктоваться в Москву. Один из них говорил: «Только что мимо прошел Бирюков и с ним какая-то шлоебень», — имея в виду соратников.

Нора по уже сформировавшейся привычке специально чуть отстала от Бориса, чтобы не попасть в объективы. Один из присутствовавших в зале гладко бритых мужчин подошел к ней и протянул визитку. У Норы визиток не было, и она просто улыбнулась.

— Вы эксперт по Чечне? — спросила Нора, читая визитку.

— О да, мэм. Главный эксперт. Я консультирую многих людей. Очч-чень многих людей, — произнес он многозначительно.

— Ну и как там в Чечне, чем все кончится? — спросила Нора.

— Это я у вас хотел спросить, мэм, — сказал эксперт. — Вы все-таки живете рядом, а я там никогда не был. Но я убежден, что справедливая вековая борьба этого маленького угнетенного народа за независимость от России завершится триумфом свободы.

Нора слушала невнимательно, ища глазами Бориса. Наконец, она увидела, что он уже спускается вниз по лестнице, бросила эксперту не очень вежливое «си ю» и стала протискиваться сквозь выходящих из комнаты, чтобы догнать Бориса. Подойдя к лифтам, она услышала, как в углу коридора американская советница в красном говорит с кем-то по мобильному телефону. Советница была very excited. Не взволнованна, не возбуждена, а именно — very excited.

— Как же можно не бомбить? — говорила кому-то советница. — Обязательно нужно разбомбить! А что Европа? Да не смеши меня своей Европой. Всю Европу из одного конца в другой переплюнуть можно.

Впрочем, возможно, Нора неправильно перевела. Она все-таки плохо говорила по-английски.


После обеда Борис потащил Нору в Национальную галерею, где ей мгновенно стало скучно.

Борис смотрел на Нору снисходительно и даже, как ей показалось, раздраженно. Сначала он пытался что-то рассказывать ей о Моне, но, увидев, что она отвлекается и разглядывает туристов, перестал. Он спросил ее:

— Тебе вообще какие картины нравятся?

— Если честно, мне картины вообще не нравятся, — призналась Нора.

«Да, это не Алина», — подумал Борис — не в первый раз за эти два, или три, или четыре года.

В одном закутке на плазмах показывали двух голых мужчин, один из которых размазывал по груди что-то вязкое, что он доставал из ночного горшка, а другой засовывал пальцы себе в волосатый зад.

— Какой ужас! — сказала Нора.

— Это не ужас, это современное искусство, — сказал Борис.

Поужинали с соратниками и полетели домой.


В самолете, пока не взлетели, Борис торопливо читал какую-то почту. Нора изучала фантастически дорогие часы, которые он купил ей в Нью-Йорке.

— А кто был этот рыжий, сидел в первом ряду? — спросила Нора Бориса, вдруг вспомнив рисунок самолетика на листке с рассадкой.

— Рыжий? Это из посольства. Специальный человек. Будет докладывать в Москву, что мы там говорили, — сказал Борис, не поднимая глаза от монитора своего ноутбука.

— Как же он будет докладывать, если он спал всю дорогу?

— Вот так и будет докладывать.

Нора сбросила туфли и распустила волосы. Стюардесса принесла ей шампанского, а Борису — виски. На столике между их кожаными креслами, повернутыми друг к другу, стояла ваза с клубникой, черникой и яблоками.

— Ну и как тебе Америка? — спросил Борис.

— Прикольно, — ответила Нора. — Особенно лобстеры. Я, знаешь, что хотела у тебя спросить — почему они все ходят в одинаковой обуви?

Борис закатил глаза, как будто говорил: «Интересный вопрос, дайка подумать».

— Видимо, потому что им всем нравится одинаковая обувь, — сказал он. — Это то, на чем держится их страна.

— На том, что им нравится одинаковая обувь? — переспросила Нора.

— На том, что у них нет друг с другом принципиальных разногласий. Ни по одному действительно важному вопросу. Включая обувь. Когда мы придем к власти, у нас тоже будет так. По-другому ни одна большая страна выстоять не может.

— А разве мы не с этим как раз боремся? Власть хочет, чтобы все думали одинаково, а ты — против власти. Разве нет?

— Я борюсь с тем, какими методами власть это делает.

— А ты будешь какими методами?

Борис на секунду задумался, а потом сказал: «Давай спать» — и ушел в заднюю часть самолета, где стояла кровать.


Нора долго не могла заснуть. Она лежала рядом с Борисом и наблюдала в иллюминатор за облаками, похожими на заварной крем, стараясь не вспоминать тот снисходительный раздраженный взгляд, которым он смотрел на нее в Национальной галерее. Но все равно вспоминала.

«Когда-нибудь он меня бросит, — думала Нора. — Он меня бросит — и я умру. Или всю жизнь буду несчастной. А жену он не бросит никогда. Просто потому, что она была раньше. Разве это справедливо?»

Она смотрела на спящего Бориса — на длинную морщину, идущую от середины лба к переносице, на брови, на усталую кожу, на знакомые родинки, на коротенькие колючки над верхней губой. Что-то внутри Норы дрожало и щекотало ее, трепыхаясь, как пух одуванчиков на ветру. «Неужели я действительно когда-то его не знала и была счастлива?» — думала Нора, стараясь запомнить и остановить в своей памяти волнующую близость и запах воздуха, который выдыхал мужчина, заставивший ее забыть, что когда-то она жила без него.

«Интересно, как он ее называет? — думала Нора. — Просто Алина? — или придумывает ей имена, как мне… колокольчик… цветеныш…»

Нора встала с кровати, села в кресло и взяла со столика бокал с недопитым шампанским. Шампанское выдохлось. На вкус оно было противным и теплым.

Аккуратная стюардесса прошла мимо, улыбнувшись Норе. Нора тоже ей улыбнулась. Потянулась за вазочкой с черникой. На столе остался открытым ноутбук Бориса. Нора взяла его, вернулась в кровать, устроилась полулежа и положила ноутбук к себе на колени. «Хоть в пасьянс поиграю», — подумала она. Борис несильно всхрапнул.

На рабочем столе было много значков: «партия», «институты», «отчеты». «Фотографии».

Нора открыла папку с фотографиями и пролистала файлы. «Сардиния, лето …. года» — прочитала она. «Лето, когда мы познакомились, — подумала Нора. — Их последний отдых вместе с женой до меня».

На фотографии белокожая женщина в желтом купальнике сидела в кресле, держа в одной руке книжку неизвестного Норе автора. В кадр вошел кусок большого тента, под которым женщина пряталась от солнца. Рукой с книжкой она как будто шутливо отмахивалась от кого-то. «Наверное, Борис фотографировал», — подумала Нора. Женщина смеялась розовыми губами, глядя с монитора на Нору. На ее щеках были ямочки. Нора вглядывалась в фотографию, пытаясь найти изъяны в Алининой фигуре и, не найдя, расстроилась.

«Почему я не могу глаз оторвать от фотографии женщины, которой я разбила жизнь? — подумала Нора. — Или это она мне разбила жизнь?»

Внизу экрана Нора заметила свернутый файл со значком эксплорера. «Надо же, — подумала она, — мы уже часа два как не в Интернете, а страница висит открытая. Борис забыл закрыть».

Она развернула страницу.

Это был личный почтовый ящик Бориса. Он был открыт на письме от Алины.

Пятнадцатая глава

All that I have is all that you’ve given me.*

Песня, которую лет десять назад крутили везде

Мне всегда было проще писать, чем что-то произносить. Особенно объясняясь с тобой. Каждый раз, когда я пытаюсь извлечь из себя первый звук, чтобы выразить боль — привычную, как кошачья вонь в нашем старом подъезде (в подъезде, где я была счастлива от того, что в грязи окаменевших ступеней была грязь и твоих ботинок), которая от того, что непобедима и постоянна, не притупляется, а наоборот, становится все ненавистней, звук столбенеет — так бывает во сне и у Кафки: жизнь вдруг останавливает действие старых законов, замирая в не поддающемся старой логике трансе, и становится невозможно куда-то дойти, закричать, побежать или хотя бы, как я, просто вымолвить слово, и только таращишь глаза от ужаса и бессилия, от того, что твой голос тебе изменил, и тяжесть земли неожиданно больше тяжести собственной воли. Сколько раз, засыпая одна, я выуживала из потоков самых пронзительных слов, меняя одни на другие, капли горестных жалоб, леденящих проклятий и таких отравленных обвинений, чтобы смогли парализовать тебя в полушаге и полумысли и навсегда лишить твое с этих пор обездвиженное будущее его главного капитала — несокрушимой самоуверенности. Боже, как я мечтала, что вылью эту лавину тебе под ноги, и ты захлебнешься, барахтаясь в очередной своей лжи, у меня на глазах; как я хотела заразить твою спелую жизнь гнильцой, как яблоки на нашей старой даче (на той даче, где я была счастлива от того, что в илистой луже, которую мы называли прудом, были капли и твоего пота). Но я не буду. Я уже приняла решение и освободилась. Изменить ничего нельзя, а можно только поплакать на этой — не бумаге даже, а тусклой клавиатуре — о том, как мы жили с тобой двадцать лет. Двадцать лет, Борис! Двадцать вдохов и выдохов. Я немножко поплачу, можно? Я уже и не помню, какой я была до тебя, и была ли вообще. Каждый взмах своей мысли, изгиб неприхотливой (совсем не такой, как твоя) фантазии я пропускала через тебя, гадая и взвешивая, как ты оценишь меня в этом платье, с этой походкой, с этой душой. Даже не помню, когда я впервые наткнулась на то, что больше не понимаю, как же это бывает, когда хочешь чего-то сам. Я отвыкла иметь желания, отличные от твоих. Моими собственными оставались разве что страхи — вкрадчивые и зловонные страхи, их приходилось скрывать от тебя — никаких утешений мне все равно не дождаться — ты удостаивал их лишь недоуменной брезгливости — и то было много: взрослая женщина, как ты можешь бояться темных комнат? — а все остальное: мечты, устремления, убеждения — все было твоим. Мои ноги липли к педалям каждый раз, когда я садилась за руль, но что могло быть смертельнее твоего разочарования? — я научилась водить, а потом научилась беседовать о курортах и винах с твоими друзьями и быть с ними ровно такой, какой ты хотел меня им показать. Даже сына — игрушечного младенца, родившегося сразу с твоей величественной складкой раздумий на лбу и с твоим решительным подбородком — я родила не потому, что хотела сына, а потому что в моей власти это было единственным, что я могла подарить великому человеку, каким ты был для меня всю жизнь и останешься после смерти.


Великий человек смотрел в окно,

А для нее весь мир кончался краем

Его широкой греческой туники…

Как мы раньше читали с тобой вслух стихи — мои и чужие — помнишь? Все свои стихи — немощные и мучительные — я писала с мыслью о том, что ты их прочтешь, ты заметишь. И ведь ты замечал сначала. Целовал мои пальцы за каждую тонкую строку. Пусть Господь даст мне сил никогда больше не вспоминать, с какой нежностью, полудетской пугливостью годы назад ты любил меня. Я пытаюсь себе запретить допускать тебя в свои мысли, но даже когда ты без спросу являешься в диких снах с другой женщиной, гладишь ей руки, трогаешь шею, даже тогда не бывает так остекленело больно, как бывает, когда в беспощадных воспоминаниях, разметавших запреты, я снова, почти умирая, со всей изуверской дотошностью, на которую только способна память, вижу, как ты гладил и трогал меня.

Не иметь тебя — никогда не иметь тебя изначально — только так я могла бы сохранить свою жизнь неразбитой. Это ведь та же не принятая тобой логика, подчиняясь которой я не хотела ребенка. Ты уговаривал — я боялась. Чего я боялась — ты так и не понял, списав на мои обычные страхи, — беременность будет легкой, ты говорил, а роды примет лучший московский врач, а на потом позовем за деньги двух нянь из детского сада — чтоб купали, не спали, кормили. Боже мой! Ты пойми, я боялась потери! Не хлопот, не схваток — потери! Можешь ты это понять? Я сползала по стенке от одной только вероятности, что с нашим ребенком когда-нибудь может случиться беда — зачем же его рожать и подвергать себя и тебя испытанию даже малой возможностью непоправимой трагедии? Я тогда уже знала: можно жить, ничего не имея, но нельзя — потеряв, что когдато имел. Помнишь, тебе позвонили, и ты побледнел в разговоре, а я бросилась, схватила тебя за руки — что случилось? — скажи, что случилось? — умоляю, скажи! Ничего не случилось, звонили друзья — веселые парни, укротившие непредсказуемые свои судьбы — звали тебя на охоту, а побледнел от того, что просто не выспался. Ты смеялся, что я испугалась. А я — ужаснулась! Ужаснулась от мысли, что жизнь это ежеминутное — ежеминутное! — ожидание горя. Знать об этом — особенный крест, который Бог водружает на некоторых, вроде меня, наверное, как наказание за сомнения в справедливости его воли. Ты начал меняться лет через пять после нашей свадьбы. Я теперь понимаю, что и ребенок понадобился, потому что тебя самого испугало, что ты перестал так любить, как любил меня раньше. Ты думал, ребенок спасет нам семью, привяжет тебя ко мне с новой силой. А я видела каждый отравленный знак угасания этой любви. Прочитай, какие стихи я тогда писала.

И кожа не та, и характер уже не тот.

Остыл на столе приготовленный мужу ужин.

Он съест его молча и включит футбол. Если вообще придет.

А я, как Татьяна, теперь буду только хуже.

Я показала тебе эти стихи — ты лежал на кровати, глядя куда-то за потолок, за небо, за доступный воображению космос. Господи, ты был так далеко от меня, как можешь бывать только ты один — мой идол — когда ты продираешься, разрывая лианы (разрывая алины), наступая на самое дорогое и отшвыривая краем ботинка как лишнее, сквозь непролазные джунгли своих идей и бесчисленных шахматных партий, на вытянутой руке от меня — в другом, недоступном мне мире. Ты даже не посмотрел на меня, протянувшую тебе листок со стихами. Ты сказал, что очень устал и сейчас ничего не поймешь, и все прочитаешь потом. Ты как раз тогда начал работать с покойным Леней и приходил очень поздно домой, а уходил очень рано. Ты так никогда и не прочитал эти стихи. А ведь я писала их для тебя. Как и все остальное.

Если бы я разделяла ибсеновские представления о правильном и неправильном, мне бы давно следовало бросить наш дом и отправиться в длинное путешествие с единственной целью найти себя — и может быть, находка оказалась бы кладом или даже новым материком, набухшим алмазами. Или ты предпочел бы нефть? Но меня всегда удивляла вывернутая ибсеновская мораль. Я никогда не понимала Нору.

Так, кажется, зовут эту женщину?

Я давно догадывалась, что у тебя были другие женщины. И ты догадывался, что я догадывалась. Я приучила себя думать, что эти постели с другими для тебя ничего не значат и, следовательно, не могут что-нибудь значить и для меня, и ревновать к ним нелепо и даже эгоистично, как ревновать к футболу или твоим посиделкам в бане с друзьями. Я полагала, что, пока нам с тобой нравятся одни и те же стихи и одни картины, я единственная в твоей жизни, даже если ты ложишься в кровать с другими.

Я жила бы с этой мыслью и дальше, но я вижу, что тут — другое. Я вижу, как ты изменился. Я вижу, что это любовь.

Сначала, когда я только узнала, мне показалось, что меня ослепили, что мне отрубили руки и ноги и вырвали из меня все вообще, все мои бездыханные внутренности — именно так твоя мама одним безразличным движением вырывала и гладкое сердце, и печень, и зловонные петли кишок, и желудок из брюха тобой подстреленных уток, стоя у раковины на нашей тесной кухне (той кухне, где я была счастлива от того, что в ней царствовала молчаливая женщина, в теле которой годы назад созревало и твое тело). Я перестала замечать, когда наступало утро, когда приходил вечер, когда была ночь. Не знала, ела ли я, спала ли сегодня или вчера. Я понимала, что скоро сама по себе тихонько умру, и была этому рада; наверное, именно так люди под пытками ждут с нетерпением и надеждой — и даже торопят! — смерть, а для меня не может быть пытки страшнее, чем жить, зная, что ты любишь другую.

Потом моя боль стала другой, потеряла отчетливость, зато обрела легкий душок помешательства — так любое знакомое слово, если повторить его сто раз, лишается смысла, но превращается в наваждение. Моя боль стала почти даже приятной — есть какоето утешение в самом осознании того, что вот теперь все потеряно окончательно. Да, именно с этого осознания начинается горе, но зато именно им заканчивается тревога. А я не знаю, что беспросветнее — горе или тревога. В горе есть ясность, в тревоге — только изнурительный полумрак неведения. Я перестала мучиться, агонизируя в предположениях, где ты и с кем. Все стало понятно и просто, как прочитанный вслух при свидетелях смертный приговор. Ты любишь другую женщину. Я не хочу тебе мешать.

Поэтому я уезжаю. Я поеду к Андрюше. Больше, в принципе, некуда. Андрюша, конечно, уже вырос. Ни ты ему больше не нужен, ни я не нужна. Но я все-таки поеду к нему. Потому что тебе я нужна еще меньше, чем сыну. А других мужчин в моей жизни не было.

Жалею ли я об этом? Нет, не жалею. Ты помнишь Антона? Не можешь не помнить. Он любил меня, этот Антон. А ты его уничтожил. За то, что он меня любил? Мне было бы приятно думать, что всетаки из-за этого, а не из-за денег, как всегда. Но для меня ни Антон, ни другие — это было немыслимо. Даже с твоей красноречивой фантазией ты никогда не сможешь представить себе по-настоящему, как я любила тебя, Борис. Я любила тебя так, что если я видела, что нравлюсь другому мужчине, во мне вспыхивала неутолимая ненависть. Одна только мысль о том, что он хочет меня, в моих глазах делала его преступником. Как будто он уже совершил какую-то мерзость против тебя. Ты никогда не ценил такую любовь. Правда? Ты охотник, азартный, тебе нужно сопротивление. Но что тут поделать — могла бы любить по-другому, любила бы по-другому. Одна старуха в Абхазии сказала мне: «Я сорок лет с одним мужем прожила, и о другом мне до сих пор противно даже подумать». Наверно, я из таких.

Мне так странно сейчас, Борис. Не больно, а странно. За двадцать лет я настолько привыкла быть продолжением твоей воли, что теперь, когда я остаюсь без тебя, мне кажется, что я перестала существовать. Я уверена, что меня больше нет. Я кажусь всем, кто меня видит, разговаривает со мной. Друзьям, знакомым, моей верной Лиане — просто кажусь. Лиана мучится мужественно из-за меня. Эта сила, которой мне не дано обладать, с рождения данная Богом счастливцам — в их числе тебе и Лиане — как же она восхищает меня! А тебя — было время — так восхищала слабость.

Вновь пред слабостью оробею.

Это с самого детства длится.

Только тот, кто меня слабее,

Сможет мною распорядиться.

Помнишь эти стихи? Их накарябал кто-то, я до сих пор не знаю кто, на парте у меня в институте (в институте, где я была счастлива от того, что в медлительном времени ожидания первой пары, когда ты прощался со мной у порога аудитории, были минуты и твоей жизни).

Я не знаю сейчас и не знала тогда, за что ты меня полюбил, и поэтому ты и твоя любовь казались мне чудом — как выигрыш в лотерею по билету, который я даже не покупала, а нашла на улице — на пыльной адлерской улице. Твоя любовь остается необъяснимой и невероятной — и навсегда покинувшей мое тело и душу. Прощаю ли я тебя? Мне нечего тебе прощать. В чем бы мы в юности ни клялись друг другу, никто не обязан другому сохранять свое чувство до гроба (потому хотя бы, что — я понимаю — заставить другого любить себя куда проще, чем заставить себя — любить другого). Разве есть хоть немного вины в том, что ты больше меня не любишь? Если и есть — то моей.

Впрочем, на несколько запоздалых упреков все-таки наберется. Когда ты приглашал свою — не знаю даже, как ее называть — любовницу? — девушку? — в гости к нашим общим знакомым, когда ты жил с ней на нашей яхте и угощал там вместе с ней наших друзей, разве мог ты не знать, что у тебя достаточно верных подруг — женщин, мечтающих спать с тобой — чтобы мне позвонить и все рассказать в подробностях? Ты разве не понимал, как мне будет больно, как унизительно это слышать? Разве тебе было все равно?

Обещала не упрекать, и все-таки упрекаю. Прости.

Если о чем-то я и жалею всерьез, так это о том, что не родила второго ребенка. Не для того, чтобы удержать тебя, а для того, чтобы удержать себя. Хоть что-то держало бы меня сейчас здесь, в этой жизни. А так меня держит только страх отсюда уйти. И это вдвойне унизительно. Я живу все последнее время на маленьком островке на вершине скалы, впереди у которой — и позади, и справа, и слева — нет ничего, ничего, ничего — и так легко поскользнуться немножко или сделать один хрупкий шаг и тоже стать безмятежным ничем и, наконец, успокоиться. Но я боюсь поскользнуться. Я, как обычно, боюсь. Я не сделаю этот шаг. Смерть все равно придет — и меня не спросит, вовремя или нет. Согласись, это ведь самое странное и непонятное в жизни — что человек живет, зная, что он умрет. А мне теперь уже безразлично когда.

Знаешь, что мне интересно: что ты сейчас любишь? Кого, я знаю. А вот что? И любит ли она те же стихи и те же картины? Ну да и неважно. Я видела ее один раз. Не могу передать тебе, что я почувствовала, когда ее увидела! Она красивая, молодая. Наверно, не дура. Дуру бы ты не любил.

Все прошло. Прошла даже ревность. Осталась только тупая, ясная боль…

Мне стало больно каждое утро

идти по старой пыльной дороге.

Это осколки воздушных замков

ранят мои босые ноги…

Наверное, это все, что я хотела тебе сказать, Борис. Я любила тебя всю жизнь, люблю тебя до сих пор и буду любить всегда. Ты был пятиногим чудовищем, mais je t'aimais, je t’aimais.

Видишь, я еще могу шутить.

Живите долго и счастливо. Я тоже буду жить долго. Не знаю, насколько счастливо, но долго — наверняка. Спасибо, что купил мне тот дом в Мэне, в лесу. Я буду жить в нем одна, в обществе сказочных сосен за окнами и синих китов в океане за лесом. По праздникам Андрюша будет прилетать из Нью-Йорка, и мы будем гулять на ветру возле бухты. Много лет я буду сидеть на балконе над бухтой, пить глинтвейн, смотреть на пустой океан в серых волнах и вспоминать, как мы с тобой были одной семьей, любили друг друга, читали стихи и ты называл меня ласточкой.


* * *

— Ласточка, ты не спишь? Что с тобой? Почему ты плачешь? Ты что, письмо прочитала?

Борис приподнялся на локте и смотрел на Нору припухшим взглядом невыспавшегося человека. Нора не поняла, чего в этом взгляде было больше — жалости или усталости.

Она отвела глаза, беззвучно плача, чувствуя, что ликование, которое она носила в себе в эти дни, ликование от того, что Борис поехал в Америку по серьезным делам и взял с собой не жену, а ее, Нору — вдруг потеряло свой вкус, как если бы насморк выключил Норино обоняние в тот самый момент, когда она села за столик в мишленовском ресторане. Норино торжество от маленькой тайной победы над женой Бориса вдруг стало пресным и невыносимым, как пережеванная жвачка, которую хочется выплюнуть, да только выплюнуть некуда.

Шестнадцатая глава

Я повторяю десять раз и снова (и далее по тексту).

Янка

Тусклый московский дневной свет быстро ушел, как будто закрыли дверь, через которую он проникал в город. В свете фар, в фонарях на ветру листья у дальних деревьев носились над мокрым асфальтом, как птицы над полем.

В бледном пятне среди леса серели крыши и дворики новых коттеджей.

Слабый свет одного из окон задевал сиротскую елочку, торчащую во дворе посреди подступавших к ней серых тяжелых камней тротуарной плитки. Остальной дом был черным.

За единственным освещенным окном можно было увидеть, как девушка в плюшевых штанах, затянутых веревкой на узких бедрах, в футболке с надписью «Sвобода», половину которой закрыли разбросанные по груди длинные темные кудри, залезает с ногами на белый диван.

Краешком пледа Нора задела кривую сухую японскую веточку на журнальном столике. Растянувшись на диване, она включила телевизор. Из телевизора выплыл прославленный фигурист Ванечка, с которым Нора была знакома, и его молодая жена, с которой она познакомиться пока не успела.

Молодожены снялись в социальном ролике, оплаченном Программой Сохранения Семьи. Ванечка умильно смотрел перламутровыми глазами на жену, сидящую рядом, и говорил:

— Семейные ценности — это главное для нас с Катюшей.

Катюша молча гладила Ванечку по чемпионской коленке.

Нора прощелкала несколько каналов. Везде шли сериалы. Стареющие модели, упустившие все свои шансы, играли прокурорш, облизывая губы так, как будто играли проституток. Нора ушла совсем вниз по списку каналов, щелкая все подряд и попадая все время на дешевую рекламу. Один из роликов вкрадчивым девичьим голосом промурлыкал «наши гардины — индикатор вашего социального статуса», после чего Нора выключила телевизор.

Как только оборвался звук, она сразу почувствовала знакомый ноющий зуд во всем теле, который неизбежно приходил, когда вечерами она оставалась дома одна. Нора встала с дивана и двинулась к библиотеке, которую ей подарил Борис вместе с коттеджем. Щелкнула выключателем. От белого света в комнате стало еще холодней. Штора на окне была не задернута. Чернота и нагота мокрых веток за стеклом казалась такой безнадежно естественной, как будто на них никогда не было листьев и никогда не будет. Пол был ледяным. От этого Нора почувствовала себя еще несчастнее.

Она взяла с полки первую попавшуюся книгу — оказалось, Гоголь. Нора поднялась к себе в спальню, легла в кровать, закуталась в одеяло, принюхиваясь, не осталось ли в постели еще хоть на пару вдохов запаха Бориса, приходившего позавчера, но нет, запаха не осталось.

Нора открыла Гоголя обреченно. Несколько раз подряд прочитала первый абзац и не поняла ни слова. Особенно ее смущало слово «ганимед».

«Ну и бред этот Гоголь писал. Ничего непонятно», — подумала Нора и уронила книгу на пол.

Нора лежала, глядя на стену, на которой висела какая-то дорогая картина — она не запомнила, чьей кисти, — и в уме сто раз подряд повторяла единственные стихи, которые помнила наизусть — «У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том». Эта скороговорка помогала ей не думать о Борисе, об Алине и о себе, и Норины мысли рассыпались в голове, как квадратики пазла на полу в темной комнате, которые ни сегодня, ни завтра не соберутся в ясную устойчивую картину.

После того как Алина ушла от Бориса, Нора ждала три недели, что он позовет ее переехать к нему. Но он не позвал. Она перестала ждать, а Москву накрыла угрюмая очередная зима.


Заснуть не получилось. Нора встала с кровати и перебралась обратно в гостиную. Снова включила телевизор. Шел сериал про одиноких женщин в большом городе. Нора залезла с головой под колючий плед.

И тут позвонил Борис и велел ей бегом собираться, потому что они едут в гости. От радости Нора чуть не разбила головой японский светильник.


* * *

В каждом порядочном доме Москвы ждали девушку Свету. Точнее, саму Свету никто не ждал, а ждали спортивных звезд, которых Света приводила с собой. Света родилась с феноменальной способностью — она умела быть лучшей подругой одиноких звезд.

Света Тюрина работала главным продюсером на главном телеканале страны, и поэтому знакомиться со звездами ей было несложно. С полувзгляда она понимала, кто из новых знакомых нечеловечески одинок. Одиноких было немало, и Света стремительно и беспощадно начинала с ними дружить. Уже через неделю она обращалась с новой подругой-звездой панибратски, а при большом скоплении народа даже хамски. Именно в этом заключалось счастье Светиной жизни.

Особенно быстро жертвами Светы становились спортсмены. Жизнь, с раннего детства ограниченная сборами, соревнованиями и интригами без ума и фантазии, не позволяла им научиться разбираться в людях. На Свету спортсмены велись, как котята ведутся на разный хлам на веревочке.

— Ты выглядишь моложе лет на десять с этой прической, — очень естественно сообщала Света какой-нибудь великой гимнастке Людмиле Красивовой, отраде последней Олимпиады, встречая ее второй раз в жизни. «Это кто?» — медленно соображала гимнастка, и Света брала быка за рога:

— Не переживай ты так из-за Ромы. Конченый мудак. Я читала в Комсомолке твое интервью, где ты рассказала, что он тебя бил. Я рыдала. Ты вообще супер интервью даешь, не то, что Безлицкая — двух слов связать не может, — тараторила Света, зная, что гимнастка в ссоре с бывшей подругой Безлицкой. — Даже не думай об этом придурке Роме! У меня муж тоже мудак. Все они мудаки.

Гимнастка была, таким образом, обездвижена, как жертва паукакрестоносца. Уже через месяц Света была в курсе всего того, о чем гимнастка никогда не рассказала бы не только матери, но даже и тренеру. В любой компании Света квалифицированно и беспристрастно, с интонацией платной справочной, сообщала, сколько гимнастка сделала поздних абортов и когда в последний раз ее избил очередной бойфренд-бандит.

Компания замирала каждый раз, когда у Светы звонил мобильный. Иногда это был просто муж, но иногда можно было стать свидетелем такого вот разговора:

— И что? Люся, не дури, все бабки не заработаешь. (Пауза.) Ну, ты ебнутая, я тебе давно говорила, что ты ебнутая, а ты не веришь. Поверь, у меня на ебнутых — нюх. (Пауза.) Короче, Люся, я тебе все сказала, тебе уже под сраку лет, сама знаешь, что делаешь, но только потом не звони мне и не рыдай, поняла? Я для тебя буду абонент временно недоступен.

— Ффух, — вытирала лоб Света. — Эта дура на четвертом месяце прется в Лос-Анджелес выступать в каком-то шоу. Она вообще мозг потеряла, после того как этот пидор ее бывший разбил ей рыло. Хотя мозг им всем еще в детской спортивной школе отбивают.

Гимнастка переживала тяжелый выкидыш, уходила из спорта, исчезала с полос глянцевых журналов, и уже через полгода на открытии бутика Джей Ло Безлицкая напрасно спрашивала Свету о ее судьбе.

— Как Люся-то?

— Какая Люся?

— Красивова, подружка твоя?

— А-а-а-а… Да хуй его знает, как она. Что я ей, нянька, что ли…. Мы не общаемся. А тебе зачем?

— Да хотела позвать ее в программу. Я же теперь программу веду на главном развлекательном телеканале, — сообщала Безлицкая, простившая Красивову на почве того, что ее, Красивовой, жизнь после спорта сложилась хуже, чем у нее самой.

— Да на фиг она тебе нужна? Она же двух слов связать не может, — объявляла Света.

Бросив великую гимнастку на произвол жестокой к бывшим спортсменам судьбы, Света дружила теперь с прославленным фигуристом Ванечкой, имевшим, по Светиным прикидкам, все шансы не покидать глянец еще года три.

Ванечка был всем персонажам персонаж. Его-то и ждали Нора с Борисом в компании еще штук пятнадцати персонажей в одних очень почетных гостях.

Хозяином дома был зажиточный генерал, большой в душе либерал. Жены друзей генерала ели зеленые листики, сидя на белых диванах. Все они выглядели так, как будто провели ночь на пасеке, где пчелы во сне покусали им рты. Кроме листиков, на столе были фрукты и вина и обычная кривая сухая японская веточка для красоты.

В кухне — обычной московской дизайнерской кухне, похожей на прозекторскую, — новая жена генерала мыла чашку в резиновых перчатках. Считалось, что у нее аллергия на моющие средства. «Вот на какие жертвы я иду ради семьи. Чтоб не думал, что я какая-нибудь!» — всем своим видом говорила юная жена и мать, выхватывая из рук у горничной блюдо со словами: «Риточка, я сама отнесу, вы можете идти к себе».

Раздался звонок. Жена, как была — в перчатках — выпорхнула открывать.

В дом уверенно вошла Света, оставив на пороге рыжеволосое чудо в туфельках с позолоченными ремешками. Чудо слепило стремительным декольте и карамельным загаром. Короткие белые шортики, дикие в это время года в Москве, облегали давидовы ягодицы, заканчиваясь чуть выше нижней границы попы, так чтобы было видно безупречные кругляши. Облик венчала золотая пряжка ремня в виде жирной бабочки. Крылья бабочки были инкрустированы чемто крупным. Когда чудо вошло в гостиную, жены замерли, и каждая подумала: «Надеюсь, это стекляшки».

Это и был прославленный фигурист Ванечка. Он только вернулся из Ниццы, где, как писали газеты, проводил медовый месяц с молодой женой. Жену, правда, Ванечка оставил в Москве, но об этом газеты не писали.

Ванечка обладал тонким румянцем Аленушки, только что спасшей братца Иванушку, длинными пальцами пианиста и такими же точно губами, как у всех собравшихся жен, с той только разницей, что у Ванечки были свои. Он плюхнулся на белый диван, поправил медную гриву и начал шутить.

— Вы не знаете, почему мне так жарко? — протянул Ванечка. — Наверное, у меня климакс. Можно я разденусь? — сказал он, обращаясь к Борису, и улыбнулся при этом так, как улыбнулась бы Джулия Робертс, если б взялась рекламировать лучшую в мире зубную пасту.

— Да ты и так не сильно одет, — сказала Света, подмигивая окружающим. Она начинала аттракцион «как я мочу звезду».

— Мальчики, уберите от меня эту пизду, умоляю, — махнул ручкой Ванечка и сморщил красиво выщипанные брови. — У вас есть шоколадки?

Жена в перчатках рванула за шоколадом.

— Так, включите телек, — скомандовал Ванечка, — щас все будем смотреть ночные новости на главном. И если ты, пиздося, допустила, что там покажут кого-нибудь, кроме меня, все кончено между нами.

— Ванечка, я тебе объясняла, этот репортаж — политический. Я на него повлиять не могла, — сказала Света.

— А зачем я с тобой дружу? — прогундосил Ванечка.

— О чем репортаж-то? — спросил генерал.

— Гастроли нового ледового шоу российских фигуристов, — ответила Света.

— А почему политический?

— Потому что гастроли в Лондоне.

— О, Боже, — иронически закатил глаза генерал, как бы говоря: «Как же надоела эта пропаганда». Гости тоже закатили глаза.

Репортаж о ледовом шоу начался словами «столица Великобритании взята без сопротивления», а заканчивался словами «русские идут».

Ванечку не показали ни разу. Он жалобно взвыл.

— А что ты хочешь, подруга, ты почаще у конкурентов появляйся — вообще имя твое забудем, — сказала Света.

— Какие некрасивые мужчины все время новости ведут. Выключайте этого уродца, — прогундосил Ванечка.

— Да что же ты все ноешь, загорелая ты блядь? — сказала Света.

— Какая я блядь! — возмутился Ванечка. — Ты же прекрасно знаешь, что я девственница!

— Света, отстань от Вани, — зашикали гости. — Иван, расскажите, расскажите нам что-нибудь. Расскажите нам, как вы пришли в большой спорт!

— Ну, как пришла, как пришла? Обычно пришла, — сказал Ванечка, который в отсутствие телекамер всегда говорил о себе в женском роде.

— Вы себе детскую спортивную школу хорошо представляете? Стоят мальчики, носочки тянут, ножки кривенькие, сами бледненькие, корявенькие такие… — Ваня скривил свои невероятные губы, пытаясь изобразить уродливых мальчиков.

— И тут открывается дверь, и в зал заходит королева, — Ванечка сделал паузу, оглядел гостей и пояснил:

— Входит королева! То есть я. Вот так и пришла в большой спорт. Папа не хотел меня отдавать вообще-то. Он думал, что в фигурном катании одни пидоры. Так оно вообще-то и есть. Но мамочка настояла, дай ей Бог здоровья, — Ванечка положил на тарелку продолговатый шоколадный эклер и вытянул длинные стройные ноги на ручку кресла, в котором сидел Борис. Ванечка не скрывал, что он без ума от Бориса. Он откусил эклер, не сводя с Бориса перламутровых глаз.

— Ванечка, вы едите столько сладкого, как вы остаетесь в такой форме? — спросила одна из гостей, тяжело передвигая губы.

— Он не сладкое ест, — перебила Света. — Он просто не может упустить ничего в форме хуя.

Ванечка, наконец, обиделся. Бросил эклер, красиво сложил ноги и принялся стучать кнопками мобильника. Света победоносно оглядела гостей.

— Иван, кому вы пишете? — спросил генерал, бестактный в силу профессии.

— Кому-у-у! — простонал Ванечка. — Кому я могу писать! Кому я нужна? Я в пасьянс играю, а не пишу!

— Не говорите так, Ванечка, — защебетали гостьи, — вы всем нужны!

— Я-то — всем, — согласился Ванечка, — а мне-то — никто! Ко мне полгорода в любовники лезет, все эти депутаты-прокуроры, я для всех для них лакомый кусочек. Они же видят: девочка не дура, ноги на стол не ставит, в носу не ковыряется. А я, если не захочу, любому депутату могу сказать: «Пошел на хуй, старая блядь!»

Тут жена генерала завершила шоу-программу по обихаживанию гостей мужа, сняла перчатки, села к столу и ни с того ни с сего сказала:

— Почему в Москве так много стало хачей, кто-нибудь знает? У нас такой скандал в садике был позавчера. Стоят детки на утреннике, чистенькие, беленькие, и вдруг воспитательница объявляет: «А сейчас Илона Дзугаева и Фатима Мамедова станцуют нам танец «Русские матрешки»! Вы представляете??? Это же ужас! Половина родителей забрала детей из садика на следующий день. И это элитный, между прочим, садик!

Ванечка загоготал, сполз со стула под стол и задрыгал ногами — то ли от веселья, то ли чтобы показать Борису дополнительные возможности своих ног.

— Нет, ну что происходит, олимпийский чемпион под столом валяется, а никому и дела нет! — сказала Света.

— Фатима Дзугаева — русская матрешка! Ой, сейчас умру! — хохотал Ванечка. Вдруг он резко посерьезнел и сел обратно на стул.

— А мне в Федерации кровь пьют евреи. Там вообще теперь одни евреи.

— Ванечка, вы антисемит? — спросила Нора.

— Да какой он антисемит! — отозвалась Света. — Он не против евреев, он просто против того, чтобы они были.

— Ой, слушайте, а что, кстати, с Ровинским? — спросила жена генерала.

— Я его видел недавно, когда был в Израиле. Заходил к ним в гости, — оживился Борис. — Это надо видеть. На кухне — два разделочных стола, два холодильника, чтобы не дай Бог мясо с молоком не смешалось.

— А зачем? — спросила жена.

— Так положено у евреев, — объяснил Борис. — Не ешь теленка с молоком матери его, или козленка — как-то так. Я еще и попал туда в шабат. Вообще ничего нельзя делать! Свет включать нельзя, лифтом пользоваться нельзя, на тротуарах пейсатые держат веревки, улицу перегораживают, чтобы машины не ездили. Ну и вот, я сижу у них в гостях, ем вчерашний ужин, потому что готовить в шабат тоже нельзя, и вдруг чувствую с террасы какой-то запашок знакомый пошел. Выхожу на террасу, а там стоит правоверный Ровинский, и, как вы думаете, что у него в руках? Огромный косяк! Я говорю: «Ровинский, ты что, шмаль куришь? Ты же Тору наизусть выучил, ты же Бога боишься!» А он невозмутимо так колечко выпускает и говорит: «А шо? Рази Бог шо-то говорил за шмаль?»

Гости засмеялись — все, кроме Ванечки, которому не понравилось, что начали говорить не о нем.

— Не жалеет, что с нами поссорился? — спросил генерал.

— Да нет, у него все в шоколаде, — ответил Борис. — Картины пишет, шмаль вот курит. На фиг вы ему нужны?

— А зачем ты с ним встречался? — спросил генерал.

Борис поперхнулся клубникой и засмеялся.

— Ну началось! Можно подумать, твои ребята тебе не докладывали все в деталях.

Генерал самодовольно улыбнулся — мол, а как же, работаем. Борис продолжал:

— Я только с лодки сошел, смотрю — уже стоят пасут два сероглазых в серых костюмах, делают вид, что они пожилая американская пара, приехавшая поклониться Святой Земле. Лабухи! Чему ты их учишь там? Где ты видел, чтоб в Тель-Авиве по пляжу люди в костюмах ходили?

— А вы знаете, что принц Монако — гей? — нетерпеливо спросил Ванечка. — И он, и его личный врач тоже! Это же надо — кругом одни пидоры! Как вы это терпите?

Гости заулыбались, но продолжили говорить о Ровинском. Тогда Ванечка засобирался в другие гости. Света осталась. Проводив Ванечку до двери, расцеловав его трижды, она стремительно вбежала обратно в гостиную и выпалила:

— Все видели, как он на последнем чемпионате Европы на лед ебнулся?


* * *

Открыв глаза следующим утром, первым делом Нора увидела плоское серое небо, прилипшее к окнам ее спальни на втором этаже нового дома. Она сразу вспомнила, что сегодня выходной, никуда не нужно идти, и расстроилась. Вчерашние черные мокрые ветки, торчащие из горизонта, обещали еще один отвратительный день.

Нору мутило. «После вчерашнего шампанского», — подумала она. Подошла к холодильнику, он дохнул на нее передержанной зеленью и жирной рыбной нарезкой. Нора вынула из холодильника пакет с клюквенным морсом и почувствовала, что ее сейчас вырвет.

Пропищал телефон, который Нора машинально положила на кухонный стол.

— Доброе утро, ласточка, — прочитала Нора. — Не грусти.

Нора расстроилась еще больше — даже разозлилась. «Сам бросает меня одну на всю ночь, а сам еще пишет «не грусти», — подумала она и первый раз в жизни не ответила Борису.

Напротив дивана в гостиной висело несколько фотографий, где они с Борисом смеются или целуются. Из-за них захотелось курить. Оказалось, что кончились сигареты. «Это меня Бог наказывает, — подумала Нора. — За Димку, за Толика, за жену Бориса и вообще за все. И фотография прибита косо».

Вдруг запиликал дверной звонок. Нора обрадовалась и испугалась одновременно — с одной стороны, утром одной в лесу, когда никого не ждешь, услышать звонок в дверь страшновато, а с другой стороны — даже бандиты сейчас были бы лучше, чем сидеть и пялиться в белую стену с прошлогодними фотографиями.

В дверях стоял Валера — Норин новый друг. Валера был слегка пьян, в кокетливой курточке с мехом и в обычном своем позитиве — как он сам называл состояние своей души.

— С каких пор ты встаешь в такую рань? — спросила Нора, целуя Валеру в щеку.

— А я еще не ложился. Я тут на Рублевочке день рожденья отмечал чей-то, народ только начал расходиться, а я решил к тебе заскочить.

— Чей день рожденья? — спросила Нора, пряча Валерину курточку в раздвижной шкаф в прихожей.

— Хрен какой-то из Минкультуры, не помню, как зовут. Вечно у них дни рожденья, — сказал Валера, с одобрением оглядывая дом, в котором он уже был один раз на Норином новоселье, но тогда был пьянее, чем сейчас, и не вполне оценил его элитность, престижность и полное соответствие лучшим мировым стандартам.

Валера был единственным Нориным другом, не имевшим к Борису никакого отношения. Он был не молодым и не старым, не умным, не глупым, не богатым, не бедным и нигде, кажется, не работал. Но при этом был всегда чем-то занят и постоянно счастлив.

Жил Валера в загаженной комнатушке в панельных трущобах в Алтуфьево, которую снимал уже десять лет, но ездил на новой эмэльке и носил только ДольчеГаббану, справедливо полагая, что, где он живет, никто не видит, а эмэльку и габбану видят все.

У Валеры запищал уродливый дорогой телефон. Прочитав смс-ку, Валера сказал:

— Можешь меня поздравить! Моя сестра только что родила человека.

— Прикольно. Поздравляю! Я и не знала, что у тебя есть сестра. А ты сам где был? Я тебе звонила на неделе несколько раз, ты был недоступен.

— Я на Капри ездил, — сообщил Валера, одновременно набивая какой-то ответ в телефоне. — Там была выездная фотосессия новой модной богини для декабрьского ZH.

— А ты при чем?

— Любовь моя, я всегда при всем. Дай пожрать.

Нора достала из холодильника белое вино и холодные деликатесы, поставила все на столик в гостиной прямо в банках. Валера глотал деликатесы, не разжевывая.

— На этом Капри вся группа поперлась осматривать какие-то мемориальные домики, — сказал Валера. — А я поперся осматривать мемориальные магазины Гуччи и Прада. Наосматривался на пятерочку евров. А потом поперся знакомиться с Пирсом Броснаном, который туда зачем-то приехал.

— Познакомился?

— Ага! Там вечеринка была, он пришел с какой-то ватрушкой. Я сразу просек — баба старая — значит, пидор. Гламурненький такой — с немытой башкой. Часики никакие, потом воняет. И такие умные глаза конкретно заебавшегося человека. Я там с пассажирами был знакомыми, подошли мы к нему, поздоровались. Он — вы откуда, туда-сюда. Я говорю — мы из Москвы, солдаты Путина. Приехали к вам прямо из темной России. Пока ехали — отстреливались. Здравствуйте, товарищ Броснан. «Здравствуйте», — говорит. И смотрит так испуганно. Я говорю: «Не пугайтесь, мы девушки из старой коллекции, идем с хорошей скидкой».

Валера замолчал — в зубах у него застрял жесткий кальмар.

— Ну?

— А что ну? — ответил Валера, выковыривая кальмара ухоженным ногтем. — Посмотрел на нас, как на идиотов, и домой пошел. Вообще староват он был для меня. Пару лет уже кладбище прогуливает. И пьет, небось, как слепая лошадь. А вообще скажи мне, как специалист, с кем нужно переспать, чтобы заработать на небольшой домик?

— На Рублевочке? — спросила Нора, передразнивая Валеру, на которого она никогда не обижалась.

— Нет. На Средиземненьком море. Я вот чувствую, что именно там успокоится мое сердце.

— Повезло тебе с сердцем, если его можно домиком успокоить, — сказала Нора.

За окном зарядил грязный дождь со снегом. Завыла сигнализация нового Нориного кайена. В телевизоре утренние новости тревожными голосами бубнили про чей-то визит в Нидерланды. Продвинутый Валера переключил на СNN. Там крутилось подряд несколько социальных роликов — CNN, как обычно, призывал мир объединиться в борьбе с диктатурами, голодом, пехотными минами, глобальным потеплением, детской порнографией, женским обрезанием и чем-то еще.

Нора унесла опустошенные банки и принесла одну новую — с фуагра. Валера погрузился в свой телефон, который сыпал смс-ками проснувшихся друзей и знакомых. Нора села на ручку белого кресла, сложив на коленях руки, и несколько минут смотрела, как Валера мечется от одной смс-ки к другой. Она хотела было сказать ему, что ей неуютно и как-то плохо и даже страшно, но не стала, рассудив, что тот, кто в пятнадцать лет убежал из дома, вряд ли поймет того, кто учился в спецшколе. Валера поднял на нее глаза, посмотрел внимательно и сказал:

— Красивая ты все-таки телка, Норка. Жалко, что у меня на телок не стоит.

После чего доел фуа-гра и поскакал дальше.

Нора с час прослонялась по дому. С туповатой тоской вспомнила, что сегодня не придет даже домработница, и в салон ехать глупо, потому что в салоне она и так вчера просидела полдня. Взяла мобильник, вошла в записную книжку. Пролистала все триста с лишним имен.

Звонить было некому.

«Почему так получается, — подумала Нора, — раньше вокруг меня было столько людей, хотя я жила в маленьком городе, а теперь я живу в большом, но вокруг никого нет».

Насквозь измаянная бездельем и одиночеством, Нора решила полить цветы, хотя знала, что домработница поливала их вчера вечером. В коридоре у ванной Нора заметила, что на фикусе отросли новые светлые листики. «Вырастут — и станут такие же жесткие и отвратительные, как все другие листья», — подумала Нора и вдруг вспомнила, как в общежитии они с Педро обсуждали, что из них вырастет. Из памяти вынырнуло замызганное зеркало на стене, небритые скулы Педро и смутные очертания собственного будущего — такого, каким оно виделось ей тогда.

«Неужели я для этого родилась? — думала Нора. — Чтоб сидеть в лесу в шоколаде и пялиться в стену? Вряд ли для этого. А для чего тогда? Хрен его знает. Вот Толик всегда точно знал, для чего он родился», — подумала Нора и еще прежде, чем сообразить, что именно она скажет Толику, нашла в телефоне его номер, который автоматически переносила в записную книжку каждый раз, когда сама меняла телефон, и нажала на зеленую кнопку.

— А я женился, Норка, — с ходу похвастался Толик, не особенно удивившись звонку.

— Как женился? На ком? Давно?

— Год назад. На девушке из общежития. Ты ее не знаешь.

— Но мы же договаривались, что друг друга на свадьбу пригласим! Ты забыл? — возмутилась Нора.

— Слушай, я о тебе даже и не подумал, если честно, — виновато сказал Толик. — А ты зачем позвонила? Поздравить меня?

— Нет, я просто так позвонила. А с чем тебя поздравлять?

— А ты и не слышала, да? Наша партия вчера выиграла выборы в Городскую Думу. Мы ее создали два месяца назад, эту партию, и уже выиграли выборы! Все только про нас и говорят. Главная политическая сенсация!

— Не-а, не слышала, если честно, — призналась Нора.

— Конечно, откуда ты услышишь? Разве вы, москвичи, интересуетесь провинцией? У вас новость из региона только за большие бабки в эфир пойдет. Если, конечно, не теракт у нас какой-нибудь или Путин к нам приехал. Вы же думаете, что единственная дорога, которая ведет из Москвы — это дорога в Шереметьево два.

— Ладно, не ори, — сказала Нора, узнавая Толика. Ей показалось, что в его голосе совсем ничего не изменилось, разве что пропали наивные интонации юноши, вызывающего весь мир на дуэль, зато появились пугающие интонации взрослого, уверенного в своей правоте.

— Как партия твоя называется?

— «Россия для русских»! Это я придумал. Я — зампред по молодежной политике.

— Понятно, — вздохнула Нора. — А Янкельмана ты в итоге убил?

— Нет, конечно, ты что, с ума сошла? Мы добились, что его посадили. Очень надолго.

— Ясно, — сказала Нора, вспоминая, как она не любила, когда Толик говорил «мы». — А теперь какие у тебя планы?

— В Москву выбираться! Выходить, так сказать, на федеральный уровень.

— А. Ну-ну. Будешь как я.

— Не, Нора, как ты я не буду точно. Ни при каких раскладах, — сказал Толик, и Норе послышалась в его голосе какая-то новая насмешливость, которой раньше никогда не было.

«Позвоню тогда уже и Марусе, — подумала Нора, когда они с Толиком попрощались. — Пусть добивает, что ли».

— Привет, это Нора.

— Господи, Норка, если бы ты сказала, что это клоун Буба, я удивилась бы меньше, — сказала Маруся.

— Что у тебя новенького?

— Новенького? Да практически все! Ребеночка вот родила.

— Правда? И как?

— Сначала ужасно. Особенно первый день. Только он выполз, врачи его сразу приносят под рыло тебе — и хрясь в морду — давай, типа, сиську, чтоб он там молозива нажрался. Потом в палату приходишь — там, как в дурном борделе, сидят бабы в белых чулках, мнут сиськи. Ужас! А сейчас ничего. С Бобом развелась.

— Почему?

— Да хрен его знает. Не сошлись. Зато теперь у меня любовник — красавец. Болгарин! Асфальтоукладчик! А ты-то как?

— Обслуживаю правящий режим, — ответила Нора. — И шакалю по разным посольствам тоже.

— Что — одновременно и то, и другое?

— Прикинь! Сама удивляюсь.

— Я всегда знала, что ты далеко пойдешь! — сказала Маруся. — И что, нравится тебе в Москве?

— Безумно. Хожу на работу, от которой тошнит, люблю человека, который женат. В общем, неплохо устроилась, — сказала Нора.

— И чего, тебя это не парит?

— Ужасно парит!

— А почему ты это терпишь?

— Хрен его знает. Потому что любовь, типа. И потому что так получилось.

— Ладно, Норка, не гони. Я тебя знаю, ты не такая.

— Оказывается, такая.

— Ты же никогда такой не была!

— Оказывается, была. Просто я об этом не знала.

В этот день Нора так и не вышла из дома.

А Борис провел вечер в офисе на Садовом с другом детства Володей — с тем, который рассказывал, как Данила ходил на марш Недовольных. Месяц назад Володя развелся с женой ради юной любовницы. Позавчера любовница объявила ему, что уходит к модному режиссеру, с которым он сам же ее и познакомил.

В офисе на Садовом было темно и накурено. В отдельной комнате Борис и Володя вяло следили за телодвижениями ансамбля киевских второгодниц. Второгодницы были в бикини и без.

Отхлебнув виски, Борис долго и безучастно смотрел, как одна крутилась вниз головой вокруг скользкой палки. Другая села ему на колено, отводя от лица пушистые волосы, взяла со стола стакан и выпила, не сказав ни слова. Борис машинально погладил ее по натянутой коже бедра, глядя куда-то — то ли вдаль, то ли вглубь.

Володя тоже молчал. Потом он вдруг как будто проснулся и спросил:

— Борь, а чего ты Норку к себе не заберешь? Алинка же с концами ушла.

— Она вернется. Она один раз уже уходила. В Абхазии решила пожить, представляешь? А теперь вот в Америке решила пожить. Просто руки не доходят за ней смотаться.

— А зачем? Ты же Норку любишь. Ты иногда на нее так смотришь, что я даже завидую. Я на Лику, наверное, тоже именно так смотрел.

— Ну и что? Я Алину тоже люблю.

— Как можно любить двух одновременно? Не понимаю.

— А я не понимаю, как можно любить одну, — сказал Борис, хлопая второгодницу по попе. — Иди, ласточка, потанцуй немножко, — сказал он ей. — Алина — родной человек. Хотя и Норка уже тоже родная, конечно. Но с Алиной мы с юности вместе. Ее жалко. Мне с ней бывает интересно поговорить, и я знаю, что некоторые вещи только она поймет — из всех моих знакомых. Поэзия там, проза, живопись. Я же тоже не хуй с бугра — а тонкой интеллектуальной организации человек. Мне бывает нужно с кем-нибудь и на выставку сходить, причем так, чтобы девушка Тернера от Айвазовского отличала. И Одена почитать перед сном опять же. Ты же, наверняка, об Одене только по переводам судишь, а переводы — говно! Ты в оригинале-то небось не читал, правильно?

— Борь, я и переводы не читал, — сказал Володя, прикуривая сигару.

— Ну вот видишь! Что и требовалось доказать. А Алина — читает в оригинале. Вот она прибежала как-то, еще до Америки — вся взволнованная такая. «Что, — говорю, — опять случилось?» «Я, — говорит, — случайно обнаружила, что в «Чапаеве и Пустоте» в начале — сплошные «Окаянные дни»! Все детали оттуда, все самое лучшее». Показала мне куски — действительно, один в один! А Нора вообще не поняла бы, о чем речь. С другой стороны, ты же знаешь, какая Алина — может по полной загрузить трагедией жизни и смерти. Тени своей боится. А Норке на жизнь и смерть наплевать. И это меня самого отвлекает от жизни и смерти — понимаешь? Но поговорить, конечно, особо не о чем с Норой.

— Ну и зачем тебе тогда Нора?

— Ну, Нора! Нора — это драйв, фейерверк. Мне от нее жить хочется. И трахается, как кошка. Слушай, ты же оперу любишь? И футбол любишь. И одно другому не мешает, правильно? Ну вот, считай, Алина — это моя опера, а Нора — это мой футбол. И жизнь моя без этих трех блаженных дней была б печальней и мрачней бессильной старости твоей, — продекламировал Борис, улыбаясь. — В смысле, без двух этих баб чего-то бы мне не хватало.

Семнадцатая глава

Held his heart in his hands, And ate of it.*

не Оден☺

В своем представительском дворце Бирюков никогда не жил. Он построил его давно, чтобы впечатлять менее взыскательную публику — из тех, что клюют на позолоту. С каждым годом в его окружении таких людей оставалось все меньше, но все-таки еще были.

Нора, сидя одна на заднем сиденье машины, которую Бирюков за ней прислал, проехала двор с копиями Венер и Трех Граций и громадными львами, у которых из пасти били зеленые фонтаны.

Дальше ее провели в неточную копию одной из тех комнат Версаля, в которой какой-то Людовик завтракал вместе с семьей. Комната служила Борису демонстрационной гостиной.

Потолок был расписан гривастыми женщинами и лошадьми. С полом его соединяли двадцать ребристых белых колонн. Пол сверкал, как драгоценный. Мебели было мало, но по ней было видно, что каждый предмет — музейный.

В центре комнаты был накрыт серебром большой стол. На столе стояли расписные блюда с камчатскими крабами, гора алеющих раков, королевские креветки на шпажках, черная и красная икра в хрустальных судках и морские ежи. На отдельном столике рядом была бутылка белого вина, которое Борис приучил Нору любить, графин с водкой и много заиндевевших рюмок.

Когда Нора вошла, Борис был уже в комнате, и не один, а в очень странной компании.

Над столом наклонялся, увлеченно роясь в закусках, высокий и толстый человек с длинной густой седой бородой. Второй человек — тоже высокий, но худенький и с бородой пожиже, любовался потрепанной оттоманкой, приговаривая: «Господь Бог мой, николаевская, настоящая! Святый Боже, точно настоящая!»

Странность заключалась в том, что оба бородатых человека были в рясах. На том, что пошире, висел большой крест с разноцветными камнями, а на том, что пожиже, — крест без камней.

— Привет, солнышко, — сказал Борис и поцеловал Нору, очевидно, совсем не стесняясь священников. Они ее, надо сказать, и не заметили, увлеченные один едой, а другой — оттоманкой. Нора вопросительно посмотрела на Бориса, скосив зеленые глаза в сторону толстого священника. Тем временем тот, скривившись, поднес к носу ежа, понюхал и брезгливо, как упавшую с дерева на плечо гусеницу, отбросил обратно на блюдо.

— Это два моих попа прикормленных, — объяснил Борис Норе вполголоса. — Беру их с собой, когда по России езжу, чтобы народ видел, что церковь — тоже за демократию. Они всякие мои общественные приемные освящают, школы мои и все такое.

— А почему у них кресты разные? — шепотом спросила Нора.

— Это у них от звания зависит. Униформа такая. Как звездочки у военных. Тот, у кого с камнями — ближе к Богу, у кого без камней — дальше. И зарплата соответствующая.

Борис похлопал Нору по обтянутой узким платьем попе, чуть подтолкнув ее в сторону стола, дескать — иди, иди, познакомься, — и заговорил громче, чтобы привлечь внимание батюшек:

— Ну что, святые отцы, начнем угощаться? Поскольку пост, я вам тут без мяса и рыбы накрыл. Про морепродукты в Библии ничего не сказано, нет? Познакомьтесь, святые отцы, — это Нора, — показал он на Нору двумя руками, как фокусник, когда говорит «вуаля».

Бирюков представил священников. Попа, который пошире, звали отец Валериан, а того, который пожиже, — отец Арсений. Валериан оторвался от закусок и, наконец, разглядел Нору. Она была в черном платье с узким и длинным декольте, сквозь которое смуглые холмики намекали на небо в алмазах, скрытое от посторонних. Лицо батюшки озарила благодать.

— Скажите, пожалуйста, Борис Андреич, неужели эта юная дама — ваша прихожанка? — спросил он Бирюкова, сверкая глазками.

— Прихожанка, прихожанка, — ответил Бирюков, — а ты думал кто?

— А я не думаю, — добродушно пробасил отец Валериан. — Мне думать вредно. Да к тому же в пост нельзя — надо смирять гордыню. Ха-ха-ха, — рассмеялся он вдохновенно.

— Нора журналистка, — добавил Борис. — Но ты не дергайся, она без микрофона сегодня.

— А что нам дергаться? — ответил Валериан благодушно. — У нас один судия, и тот на небе.

Он отошел от закусок и подошел ближе к Норе.

— Юная дама, — сказал батюшка, пыхтя, — черный вам очень к лицу.

На этих словах он придвинулся к Норе вплотную и стал гладить ее по плечу:

— Да, черный гораздо лучше, чем светлый, в котором вы были в прошлый раз.

— Она здесь в первый раз, — сказал Борис.

— Да? Ну, значит, это была другая прихожанка. Мало ли прихожанок у достойного человека? Ха-ха-ха! — прогремел Валериан и, схватив со стола первую рюмку водки, воскликнул:

— Ну что, понеслась? Да свершится насилие над собственным организмом! Ну, печень, получай!

И опрокинул рюмку в раскрывшийся малиновый зев. После чего утерся рукавом рясы, еще раз окинул стол с закусками и закусывать не стал.

— Ну что, раз все свои, можно и халат снять? — спросил он, расстегивая рясу.

Борис посмотрел на Нору с выражением «ну как тебе, дорогая?» на лице. Батюшка снова потянулся к водке.

— Обязательно нужно хорошенько похмелиться сегодня. Вы не представляете, Борис Андреич, какие вчера были тяжелые крестины у меня. В Питере. Сели в полдень, встали в полночь. Это разве так можно? Целый баран жареный на столе, но ведь пост же — я барана ни-ни, зато осетры!

Вспомнив про осетров, Валериан все-таки зацепил рака и стал шумно его высасывать, одновременно продолжая рассказывать:

— А без возлияний, конечно, какие крестины? Приезжаю в свой Мариотт — трезвый, как свинья. Вы же меня знаете, я от мышиных доз не пьянею. Там еще бутылочку в одно рыло чего-то там, что в мини-баре было. Утром проснулся, голова гудит, совесть болит, думал очиститься, почитать Евангелие или Акафист, но решил, что лучше все-таки «Москва-Петушки». Я всегда с собой вожу, в чемоданчике. Очень рекомендую — мгновенно лечит совесть. Ну вот. Прилетел в Москву. Еще в самолете, конечно, добавил. А вечером служба. Работать — не хочетса-а-а! В общем, выпил пива, пришел в трапезную, а там прихожаночка сидит, молоденькая такая, с ножками. Она увидела меня, такого красивого после возлияний-то, и говорит: «Ой, отец, лучше не ходите никуда, здесь сидите». И я решил, что это знак Божий, и на службу не пошел.

Валериан подвернул рясу и уселся на еще одну николаевскую оттоманку — ту, что стояла ближе к столу. В одно из арочных окон было видно большую луну. Норе показалось, что луна смотрит на отца Валериана с недоумением.

— Скажите, а разве это не грех — в пост осетрину есть? — спросила Нора.

— Да какой грех! — сказал Валериан, снова внимательно оглядывая стол с закусками. — Так, грешок. Даже не считается. Настоящий грех у меня перед церковью только один, — добавил он, срывая зубами креветку со шпажки.

— Интересно, какой? — спросил Борис. — То есть интересно, какой из своих грехов ты сам считаешь настоящим?

— Только один перед церковью у меня грех! — повторил Валериан. — Я не задушил Кондрусевича! Каюсь, ибо грешен — не задушил.

Он налил из графина третью рюмку и сказал философски:

— Вот если бы меня запихнуть в этот графин, я бы в нем с удовольствием и почил.

Подошел отец Арсений, который все это время гулял по гостиной, разглядывая золоченых голеньких ангелочков на лепнине и бубня себе под нос: «Ах-ах, живут же люди! Как в раю, как в раю!»

— А что это за вредный обычай — выпивать без иеромонаха Арсения? — пропищал он и моментально сгреб к краю стола четыре длинные рюмки.

— Садитесь, отец Арсений, — сказал Валериан, сдернув с оттоманки полу пыльной рясы. — Стоять — грех!

Он снова выпил и стал фамильярничать.

— Слушай, Андреич, я бы съел что-нибудь. Нормальной еды у тебя нет? Тоже корчишь из себя — пост. Можно подумать! — обиженно пробасил батюшка.

Безмолвная горничная, стоявшая в углу гостиной так тихо, что Нора ее даже не заметила, поймала взгляд Бирюкова и через минуту прикатила столик с тремя серебряными блюдами. Валериан в два прыжка подскочил к столику и, сладострастно урча и ворочая головой, посрывал с блюд круглые серебряные крышки, как одежду с любимой женщины после года разлуки. Увидев на одном дымящуюся буженину, на другом — запеченного гуся, а на третьем форелей в икре, он издал такой странный звук, как если бы одновременно зарычал, замычал и захрюкал. Вокруг стола запахло жареным чесноком. Нора поморщилась.

— Ох, Андреич, умеешь угостить гурмана, — выдохнул Валериан, одной рукой раздирая гуся, а другой придерживая форель, как во дворе пес у кормушки, разгрызая одну кость, держит лапой вторую, охраняя ее от других псов. — А то прям напугал постом своим.

Проглотив форель вслед за гусиной ногой, Валериан громогласно срыгнул, благодарно посмотрел на Бирюкова и сказал:

— Да, после таких ужинов и на весы вставать не надо. И так налицо зеркальная болезнь! Посмотри, какое пузо! — сказал он Норе, выпячивая в ее сторону разноцветный крест.

— Не пузо, а пузико, — подсуетился Арсений, застенчиво подгрызая кусочек буженины, которую нарезала горничная.

Батюшка опрокинул еще одну рюмку и вдруг вышел на середину комнаты, уставил голову в потолок, втянул, сколько было можно, живот и запел глубоким и чистым грудным поставленным голосом.

Отец Валериан знал, что карьеру ему сделал именно голос. Пение Валериана умиляло бабушек на его службах до гипертонического криза включительно. Те, что покрепче, выходя во дворик валериановской церкви, говорили друг другу: «Какой батюшка у нас благочестивый! Дай ему Бог здоровья, — лучше батюшки и не найти».

— Oh, Lord, won’t you buy me a Mercedec Benz!* — к Нориному ужасу запел благочестивый батюшка.

— Медоносный у тебя голос, отец Валериан, прямо медоносный! — снова подлизался Арсений. Он уже опустошил свои четыре рюмки и начал крениться набок.

— Да я и сам ничего, — ответил Валериан и подмигнул Норе.

— А ты, Андреич, что не пьешь? Прихожаночка не разрешает? А я — монах, мне прихожаночки не положены. И делаю, что хочу — никто не пилит. Хорошо, а? Что-то меня водка не берет, — добавил он, подумав, и, не дожидаясь, пока Борис ответит, сказал:

— Пойду, предамся портвейну.

Батюшка встал и твердым шагом дошел до бара, где налил себе в большой винный бокал бирюковского «Насионаля» шестьдесят четвертого года. Опустошив его одним глотком, он снова запел абсолютно трезвым голосом:

— Многая, многая, многая лета! Нашему Андреичу многая лета! Мно-о-о-о-о-ога-а-а-а-ая ле-е-е-е-е-ета! Ура, ура, ура! Воистину ура!

Сквозь жидкую бороду Арсения просвечивала бутылка текилы, принесенная горничной по просьбе Валериана после того, как закончилась водка. Арсений хлопнул пятую рюмку и начал уходить в себя. Валериан налил себе еще портвейна, чокнулся с Норой и с Борисом, который все-таки и себе взял рюмку, и сказал им:

— Вы летом непременно зарезервируйте выходные — поедем в Иорданию, по святым местам. Не за твой счет, не за твой, не переживай — не один ты такой умный! — добавил он, заметив, как Борис удивленно поднял брови. — Я собираю на святых местах пул высоких гостей, чтобы предаться просвещенному пьянству, ибо летом у меня пятидесятилетие.

— Тебе будет писят лет? — обескураженно спросил Арсений, путаясь в согласных. И к чему-то добавил: — Фогет эбаут ит!

— Ну все, Арсений ушел. Быстро он сегодня, — засмеялся Борис.

— Ты что же, отец Валериан, Рак по зодиаку? — из последних сил спросил Арсений.

— С чего это я Рак? — обиделся Валериан. — Я Лев! Лев самый настоящий! Я поэтому и кошек люблю. Муся моя опочила — знаешь ли, Боренька, — подвсхлипнул батюшка.

— Панихидку по ней отслужил. Сам отслужил. Я специалист по панихидкам — я уже человек двести зарыл, — сказал Валериан и пристально посмотрел на Нору. Вдруг он прищурился, чуть повернув голову, как будто говоря самому себе «ну-ка, ну-ка», и воскликнул:

— Господи! Я весь вечер думаю, кого ты мне напоминаешь! А теперь я понял! Ты — Муся! Ты — реинкарнация моей кошки!

На этих словах отец Арсений со звоном рухнул под оттоманку.

«Почему он звенит? — машинально подумал Борис. — Неужели хрусталя натырил? А, ну да, кресты же!»

Нора сидела в парчовом кресле и выглядела грустной. Она натужно улыбнулась Валериану насчет кошки, но, кажется, больше смотрела в себя, причем к себе у нее были вопросы.

— Мне что-то нехорошо, — сказала она Борису.

— Тебе, наверно, опять от крабов плохо, — улыбнулся Борис. — Как тогда в ресторане. Ладно, сейчас уже поедем. Аттракцион окончен. Ну что, святые отцы, оставляю дом в вашем распоряжении до понедельника. Прислуга вся во флигеле, вино в погребе. Если что другое захотите, телефон Сереги знаете, он организует.

Нора попрощалась с Валерианом, при этом он успел шепнуть ей на ухо: «Кошка, чистая кошка!» — и вышла. Спускаясь по мраморной лестнице, она услышала тяжелое притопывание и голос, выводящий I can’t get enough of you, baby, can you get enough of me?

— Что с тобой, ласточка? — спросил Борис в машине, все еще смеясь над попами, заметив, что Нора даже не улыбается ему в ответ.

— Меня тошнит, — ответила Нора.

— Это ты еще не знаешь, что там сейчас без нас начнется. Ты спальню не видела во дворце — точная копия Малого Трианона. Одним нажатием кнопки зеркала закрывают окна. Как у Марии-Антуанетты!

— Да меня не от попов тошнит, — сказала Нора. — Мне кажется, крабы действительно несвежие были.


* * *

Притворяться бессмысленно. Мудрый читатель за жизнь прочитал как минимум сто книжек, и в каждой — хоть что-нибудь про любовь. Он давно уже обо всем догадался и теперь абсолютно уверен: Нора была беременна.

Правда, сама она пока об этом не знала, а узнает только послезавтра, когда купит в аптеке маленький беленький тест, в каждой полоске которого — приговор.

И за один этот день между попами и аптекой случится событие, которое еще больше запутает бедную Нору, как бедную Лизу.

Восемнадцатая глава

Никогда не позволяй правде стоять на пути красивой истории.

Из рекомендаций начинающим журналистам

В обычном сереньком с желтеньким городе, похожем на сотни других сереньких с желтеньким городов пятиэтажной России, с такими же, как везде, выцветшими трамваями, облезлыми остановками, пластиковыми аптеками, искусственными букетами в окнах едален с липкими столиками внутри, ржавыми гаражами, дворами со сломанными каруселями, платными туалетами в переходах у автовокзалов, где раздраженная женщина выдает входящим свернутую бумажку в обмен на десять рублей, с таким же, как в других городах, единственным новым и роскошно отделанным зданием — офисом Пенсионного фонда, стоял замызганный фонарный столб. На столбе топорщились объявления — такие же, как везде:

Семья славян снимет квартиру недорого.

Сдам квартиру славянам. Можно с детьми и собаками.

Качественно выполним любые строительные работы. Бригада славян.

Среднего возраста женщина, похожая на большую часть женщин таких городов — с дешевыми золотыми сережками, в темном пальто, сбившихся набок коричневых кожаных туфлях, крашенная в мутно-медный, седеющая у корней, с сумкой, украшенной позолоченной бляхой и с линялым пакетом, на котором когда-то была фотография мексиканской киноактрисы, с мелкими бледными глазками в комочках дешевой туши — стояла под тучами перед столбом и приклеивала к нему еще одно объявление. Приклеив, она наступила случайно в лужу, подняла свой тяжелый пакет и пошла к другому столбу.

Кроме пакета женщина держала в руках веревку, на другом конце которой болталась грязная злая собака.

Асфальт был покрыт ровными кружками растоптанных жвачек и окурками. Худенький старичок в плаще и шляпе закрывал газетный киоск. На киоске висела табличка: «Дарья Донцова в ассортименте».

Не дойдя до второго столба, женщина вдруг остановилась и неожиданно начала строго и резко за что-то ругать собаку. Собака слушала и молчала с видом подростка, который думает: «Мама, как же ты мне надоела своими тупыми лекциями. Ты уже старая и ни фига не понимаешь в жизни».

Старичок, проходя мимо женщины, услышал:

— Твари матерые! Кто сказал? Кто сказал? Кто сказал? Твари матерые!

Старичок шмыгнул носом и посмотрел на женщину с любопытством, сменившимся жалостью, сменившейся отвращением.

Женщина доковыляла до перекрестка, все еще что-то вскрикивая и бормоча, пропустила маршрутку, на двери которой было написано «кто хлопнет дверью — станет льготником», и забралась в холодный троллейбус, втащив за собой собаку.

Из троллейбуса она вышла у скособоченной пятиэтажки, обогнула длинный — во весь первый этаж — магазин под вывеской «Планета керамической плитки», который заканчивался забегаловкой без стульев с высокими круглыми столиками, где на стене висело объявление: «Кому нравится бросать окурки в стаканы, тому можем налить пива в пепельницу», и поднялась вглубь подъезда по разбитой загаженной лестнице. Старушки, сидевшие у подъезда, проводили ее такими же взглядами, каким на нее посмотрел старичок из киоска.

Через десять минут из окон третьего этажа послышался громкий крик, стук, треск, лай, вой, лязг, и посыпались стекла. Спустя некоторое время к дому подъехала скорая, а потом санитары вышли из дома с носилками, на которых лежала та самая женщина. Ее голова свисала над тротуаром и смотрела на все совершенно бессмысленно.

— Ну вот, опять Полинку увезли, — сказала старушка старушке. — Бедный Мишка, как он с ней мучается. А какая девушка была, какая красавица!

— А давно с ней такое? — спросила другая старушка, недавно переехавшая в этот дом.

— Ох-ох-ох, давненько. Она еще замужем не была, уже странности мать замечала. А потом как пошло — все хуже и хуже.

Санитары затолкнули женщину в скорую и умчались, брызгая мутной водой и грязью из-под колес.

На следующее утро о Полине Шатап знал весь мир.


* * *

В редакции сайта партии Свободы было всегда светло. Когда Бирюков первый раз попал на ВВС, он заметил, что в бибисишной редакции все сотрудники сидят за удобными столами, похожими на школьные парты, лицом друг другу, и ни у кого нет отдельных кабинетов. У себя он сделал так же.

Напротив окон в комнате висели цитаты из Черчилля, карикатуры на Путина и фотография пламенеющей пары — закавказской красавицы со следами хорошего косметолога на лице и не лишенного юмора стилиста в платье и туфлях, под руку со своим воцерковленным соратником, которому с косметологом повезло меньше, той поры, когда им еще не надоело упражняться в неродном языке, стоя рядышком над ревущими толпами, и делать вид, что они доверяют друг другу. Рядом в рамочке помещалось приветственное письмо в честь запуска сайта, написанное на латинице и пришедшее издалека.

На столах у сотрудников валялись фотографии жен и детей, пустые картонные стаканы из-под кофе, пластиковые коробки с засохшими суши и книжки чехословацкой беженки, любившей, по слухам, порассуждать о Сибири, в которых она признается, как ей изменял муж и как у нее болит голова от одного усатого хама. Впрочем, книжки никто не читал.

Новость о том, что активистку партии Свободы Полину Шатап упекли в психушку за политические взгляды, в мир запустили отсюда, и сделала это Нора. Борис рассказал ей, что его лучшую региональщицу силой держат в клинике и не выпустят, если Европа с Америкой не надавят. Попросил поднять шум об этом на сайте так, чтобы хорошо разошлось, особенно в западной прессе.

— Только так мы сможем вытащить Полину, — объяснил Борис.

Нора написала яростную статью, полную жутких деталей, о которых ей рассказал бакинский соратник Бориса.

Многоязыкий дракон взмахнул крылами, и через сутки статья вернулась к Норе заголовками лучших газет старого и нового света, собранными на белой страничке Инопрессы:


В Россию вернулась карательная психиатрия…

Названа безумной за критику Кремля…

Критиковавшая Путина активистка насильно удерживается в клинике…

Жертва путинских пыток Полина Шатап…

Журналистка под стражей в психиатрической больнице…

И так далее. Если зайти в Вики или погуглить — все ссылки до сих пор еще там.

В Норин почтовый ящик посыпались восхищенные письма от коллег. Бирюков прислал смс-ку: «Ласточка, ты монстр пиара. Почти такой же, как секса».

Нора ликовала.

Она сидела перед одним из компьютеров и каждые десять минут вбивала в поисковик то Полина Шатап, то Polina Shutup. Поисковик выбрасывал все новые перепечатки ее статьи — причем на английском значительно больше, чем на русском.

То и дело Нора брала мобильный и перечитывала смс-ку Бориса. Ее губы при этом сами собой улыбались, как будто жили отдельно.

Напротив Норы, через два стола, пресс-секретарь партии Олег Кульбитский говорил одновременно по двум мобильным и одному стационарному телефону. Всем звонившим он объяснял, что партия до конца будет бороться за свою самоотверженную активистку, брошенную на растерзание нелюдям-врачам, слугам бесчеловечного режима, и пойдет ради ее свободы на все — разумеется, в рамках закона.

Кульбитский иногда смотрел на Нору, показывая ей большой палец, означавший «ну ты даешь, красавица!»

Нора привыкла проводить свои выходные в этой редакции. Дома ей было грустно, магазины давно надоели, а здесь она чувствовала, что приносит пользу Борису. Сам Борис в редакции не появлялся давно, но зато раз в пару месяцев присылал длинные письма в рассылку to all users*, в которую входили сотрудники сайта, всех отделений партии, выпускники летних лагерей и слушатели Высшей Школы Политической Правды — последнего заведения Бирюкова. В письмах Бирюков подробно объяснял, что о чем следует думать, называя Россию непонятным словом «ресургентная».

Нора часто писала заметки на сайт — брала распечатки сюжетов коллег с телевидения и переписывала так, чтобы смысл получался прямо противоположный оригиналу. Бирюков называл это «правильно расставить акценты».

Президент прибыл с официальным визитом в Италию, где будут заключены несколько важных контрактов, — писал кто-то из телевизионщиков.

Путин опять развлекается на Сардинии на деньги налогоплательщиков, и чем он там занимается, никому неизвестно, — поправляла Нора.


— В правительстве заявили, что девальвации рубля в этом году не будет, — прочитала она вслух. — Что будем писать?

— Напиши — в правительстве признали вероятность резкой девальвации рубля в следующем году, — подсказал с соседней парты опытный журналист Яша.

— Но ведь это неправда.

— Чем же неправда? — возразил Яша. — Они же про следующий год ничего не говорили? Значит, не исключили такую возможность. Значит, признали такую вероятность.

— Правды вообще не бывает, — заключил философ и колумнист Фима. — Она противоречит теории относительности. Как на бибиси говорят — one man’s terrorist is another man’s freedom-fighter*. Поэтому они запретили в эфире называть людей террористами.

— Серьезно? — спросила Нора. — А как они называют террористов?

— Повстанцами.

— Интересно. То есть Норд-Ост захватили повстанцы?

— Ну, типа того.

— А почему тогда они не запретили в эфире называть людей демократами? — спросила Нора.

— А в чем логика? — не понял Фима.

— Ну как — кому-то террорист, а кому-то борец за свободу. Кому-то демократ, а кому-то — душитель младенцев. Но ведь они называют людей демократами все равно. Я сама слышала — вчера в сюжете они про грузинского президента говорили «демократ».

— Я как-то не думал об этом, — ответил Фима. — Видимо, то, что он демократ, очевидно и не подлежит сомнению.

— А то, что те, которые Норд-Ост захватили, — террористы, подлежит сомнению?

— Не умничай. Вот поедешь на бибиси на стажировку и спросишь у них.

— Меня не пошлют на стажировку. У меня английский плохой, — сказала Нора.

— Зато французский, судя по всему, отличный, — встряла с передней парты Софочка, которая была влюблена в Бирюкова. Нора сделала вид, что не услышала.

Софочка — девушка с необозримой грудью — обозревала обзоры. В ее обязанности входило читать сообщения и доклады разных международных организаций и перерабатывать в статьи то из этих докладов, что идеологически подходило бирюковскому сайту. То есть практически все.

У Софочки был сумасшедший день. Одна уважаемая организация объявила Москву самым дорогим городом в мире. Другая прислала рейтинг стран по безопасности жизни, где поместила Россию ниже Ирака. Третья заявила, что опросила Европу, и Европа считает, что Путин плохой. И все в один день!

«Да что они, сговорились что ли!» — чуть не плакала Софочка.

Особенно мучила Софочку международная ассоциация журналистов. С утра она прислала Софочке уже три письма о том, что она кого-то категорически осуждает. Каждый раз организация осуждала кого-то нового, и приходилось писать новую заметку.

Фима шумно допил свой кофе и громко сказал:

— У меня шутка не получается. Кто поможет? Я уже полчаса думаю — вертикаль власти, горизонталь — чего? Лучше в рифму.

— Горизонталь страсти! — послышалось из другого угла.

— Горизонталь пасти!

— Вертикаль власти — горизонталь жести!

— Я придумал. «Вертикаль — власти. Горизонталь, квасьте!» — закричал вдруг Кульбитский, у которого села батарейка, и он решил минут десять не заряжать телефон, чтобы отдохнуть.

— Отличненько! — обрадовался Фима. — Так и запишем!

— Коллеги, представляете, тут упал доклад про то, что в России больше всего в мире расистов, — сообщила Софочка. — Так вот я пишу заметку про это, а у меня ворд не знает слова негр! Подчеркивает, как неправильное! Это так должно быть, или у меня ворд сломался?

— Триумф политкорректности! — восхитился Фима. — Даже удивительно, что это русский ворд.

Фима вел главный раздел сайта партии Свободы — раздел недовольных. Его страничка открывалась призывом ко всем, кто чем-нибудь недоволен, немедленно написать об этом Фиме. Дальше Фима учил недовольных, как организовать марш и добиться того, чтобы тебя побила милиция — тогда это точно покажут по CNN.

Фотоотчеты об акциях недовольных Фима помещал на сайт. Его раздел пестрел заголовками:


Бердск провел марш с требованием открыть детский сад, закрытый на карантин!

Новосибирск протестует против изменения маршрута седьмого троллейбуса!

Марш Недовольных в Челябинске призвал власть отказаться от введения формы в школе-лицее!

Жители юга Москвы вышли на митинг протеста против строительства мусоросжигательного завода!


Если бы новый в России человек зашел к Фиме в раздел, он бы подумал, что в этой стране целыми днями бушуют протесты и скоро грядет революция. Многие, собственно, так и думали. С Фиминой странички не вылезали скорые на расправу корреспонденты международных агентств и обозреватели старинных газет и журналов. Пока на свете жил Фима, они могли не переживать за свои корпункты — работы было полно.

Яша завис над горкой цветных фотографий Путина. Он выбирал такие, где Путин выглядел извергом или, наоборот, ничтожеством. А еще лучше — если похож на пьяного. Но таких в этот раз, как назло, не было.

— Народ, тут новые фотки пришли из Чечни, рейтеровские. Очень прикольные. На одной солдат без ноги лежит в больничке. Как подписать — «солдат выздоравливает» или «солдат умирает»? — спросила Нора.

Яша подошел к Норе и критически рассмотрел солдата. Он сказал:

— В принципе, и так и так можно. Но лучше, конечно, «солдат умирает».

— Представляете, русские мужчины признаны худшими любовниками в мире! — с восторгом сказала Софочка. — Согласно международному опросу.

— А почему? — спросила Нора.

— Щас посмотрим, — ответила Софочка сквозь зубы. — Нашла. Потому что слишком волосатые!*

К обеду в большую комнату с партами принесли свежие роллы и мисо-супы, а международная ассоциация журналистов снова когото категорически осудила.

Нора распечатала хвалебные письма от коллег, чтобы сохранить их дома и читать потом на досуге для поднятия самооценки. Она сложила листы аккуратной стопкой и запихнула их в сумочку. Расцеловав коллег, Нора направилась к выходу, но в это время на ее столе запищал факс. Она вернулась.

С третьей попытки из факса выполз грязный листок, на котором еле читалось:


Настоящим подтверждаем, что Шатап Полина Геннадьевна 1956го года рождения действительно состоит на учете в психиатрической клинике города Сумранска с 1987-го года. Главврач Сумранской Областной Психиатрической Клиники им. Кащенко В.И. Фомин.


Нора перечитала листок почти по слогам. Обвела комнату недоуменным взглядом, как если бы вдруг увидела, что сидящие в ней коллеги висят в воздухе, как космонавты. Зажав листок в руке, Нора нырнула в новую норку и хлопнула дверью.

Из соседнего офиса раздавались не привыкшие к возражениям голоса. Чей-то хриплый басок тараторил без энтузиазма:

— Мы должны провести круглый стол. Очень важно провести круглый стол. Круглый стол — это главное, что мы можем сделать, чтобы сохранить в нашей орбите Таджикистан и Киргизию.

Нора знала, что в этом офисе заседали оппоненты Бориса — какаято группа то ли экспертов, то ли активистов, которая готовила для Кремля какие-то то ли рекомендации, то ли отчеты. Во время обеда те из оппонентов, кто был помоложе, и сотрудники бирюковского сайта занимали один длинный стол в ресторане на первом этаже, по очереди оплачивали друг другу бизнес-ланчи и вздыхали о том, что и у тех, и у других жутко много работы, а толку пока никакого. Оппоненты постарше питались в столовой в другом крыле, где до сих пор водилась кабачковая икра, гуляши и голубенькие пол-яичка с горошком и каплей разбавленного майонеза. При большом скоплении народа и в отсутствие стенографисток эти люди предпочитали молчать.

Дверь офиса оппонентов открылась. Из нее вывалились седовласые мужчины с прическами комсомольцев и невзрачные женщины с несложившейся жизнью. На лестнице две киргизки-уборщицы в синтетических фартуках вжались в стену, пропуская вышедших из офиса. Вид у киргизок был, как обычно, испуганный.

Нора выбежала на бушующее Садовое. Машины пыхтели в привычной пробке. Мимо Норы по тротуару промчались два последних предзимних пожилых роллера с рюкзаками. Под козырьком возле здания курили двое из заседавших в соседнем офисе и, перекрикивая Садовое, обсуждали что-то непонятное Норе:

— …закон о содействии русскому языку в странах СНГ. Мы его передали в Думу, а нам говорят — надо пройти проверку на коррупционную емкость закона. И мы его потащили в этот антикоррупционный комитет или как его там, а нам открытым текстом в этом комитете говорят: «Пантелеев дал семьдесят, чтобы мы ваш закон признали коррупционным. Дадите стольник, признаем некоррупционным». Теперь вот ходим, думаем, из кого стольник выбить.

Нора искала в сумочке телефон. Наконец, выудила его, чуть не уронила на асфальт и тут же набрала Бориса, хотя давно уже отвыкла звонить ему первой.

— Я с тобой должна поговорить, — сказала она взволнованно. — Мы сделали ужасную вещь. Полина Шатап — действительно психически больная. Ты можешь себе представить?

— И что? — нетерпеливо ответил Борис.

— Как что? Мы рассказываем, что ее упекли за то, что она активистка твоей партии! И не только мы — весь мир рассказывает! Я с утра Инопрессу смотрела — только про это и пишут!

— Ну так это же хорошо. Это значит, ты отлично работаешь.

— Но она ведь больной человек! У нее шизофрения, наверно!

— Да у нее уже двадцать лет шизофрения! — сказал Борис, начиная терять терпение.

— Подожди, — медленно сказала Нора. — Ты что — об этом знал?

— Конечно, знал! А вот ты откуда узнала?

— Запрос отправила в клинику.

— Господи, зачем? — совсем зло спросил Борис.

— Ну как зачем? Добывала, типа, информацию. Нас так учили.

— Мудаки вас учили!

— Твои же бибисишники и учили, которых ты на мастер-класс притащил!

— А какое клиника имела право раскрывать врачебную тайну?

— Не знаю. И не важно. Ты мне скажи, она была твоей активисткой или нет?

— Она подрабатывала у нас — расклеивала наши листовки на столбах. Говорят, очень прилежно расклеивала. Три рубля листовка.

— И тебя не смущает, что мы обманули весь мир и использовали больного человека?

— Нора, скажи честно, ты что — дура? — сказал Борис раздраженным усталым голосом.

Кровь взорвалась у Норы в лице, как будто ей дали пощечину.

— Ты настоящий мерзавец, — сказала она. — И умные люди меня об этом предупреждали. Зачем я вообще приехала к тебе тогда, Боже мой, зачем?

— Действительно, зачем? — сказал Борис с иронией. — Долго уговаривать тебя не пришлось, между прочим.

— Знаешь, если бы ты не был Борисом Бирюковым, я бы не приехала.

— Знаешь, если бы ты не приехала, я бы не расстроился, — сказал Борис и положил трубку.


Перезвонил он через минуту.

— Послушай. Извини. Правда, извини. Я не хотел тебя обидеть. У меня большие проблемы. Очень большие. Ты даже не представляешь какие. Я как раз сам собирался тебе звонить, а ты со своей Полиной Шатап. Садись в машину и дуй прямо сейчас туда, где ты кампари обычно пьешь. Понимаешь?

— А где я его пью? А, поняла! — сказала Нора и поехала во Внуково-3.

Девятнадцатая глава

И вашей России не помню, И помнить ее не хочу.

Один тоскующий поэт-эмигрант

— То есть ты прямо сейчас улетаешь?

— Через полчаса. Можем с тобой полчаса поболтать о погоде. Ты полетишь послезавтра рейсовым. Сережа привезет тебе билет. У тебя пара дней, чтоб собрать вещи и всем сказать до свиданья. Визы твоей еще на полгода хватит. А там разберемся.

— Ты думаешь, это может быть дольше, чем на полгода?

— Вряд ли. Я слетаю сейчас, объясню кое-кому, что они тут затеяли. Там такой шум поднимут, что мало им не покажется. Обкакаются тут в Кремле. И замнут историю.

— Ты можешь мне рассказать, что случилось?

— Не могу. Я и сам толком пока не знаю. Я только знаю, что они решили взяться за меня всерьез. Очень надежные люди мне сообщили.

— А если эти твои, к кому ты едешь, поднимут шум, а в Кремле все равно не обкакаются?

— Тогда пиздец, — сказал Борис, который вообще-то при Норе никогда не ругался.

Они сидели в его машине на парковке у терминала бизнес-авиации. С неба маленькими колючками сыпалась серая сырость. Борис то и дело выглядывал в окно, тер колени, щелкал костяшками пальцев. Нора подумала, что никогда его таким не видела. И еще подумала, что он доигрался. Но не сказала ни того, ни другого.

Она спросила:

— Скажи, оно того стоило?

Борис длинно посмотрел на Нору странным изучающим взглядом и сказал:

— Ласточка, я тебя давно хотел спросить, ты вообще во что-нибудь веришь?

Нора почему-то не удивилась вопросу.

— В Бога верю, — сказала она.

— Я не об этом. У тебя вообще есть какие-нибудь убеждения?

— Наверно, нет. А надо?

— Да может, и не надо. Но я просто удивляюсь — ты такая молодая, откуда в тебе столько пофигизма?

Нора вдруг вспыхнула и ответила с вызовом:

— Это именно потому, что молодая. Комсомолкой быть не успела. Ни любить не умею так сильно, как вы, ни ненавидеть.

— Мы — это кто?

— Вы — это вы! — сказала Нора и в пылу не заметила, что говорит категориями, которые ее саму так раздражали в рассуждениях Толика. — Вот вы Ленина сначала любили больше, чем маму с папой, а потом возненавидели еще больше, чем любили. А я, если честно, даже не знаю толком, кто он такой. У нас в школе уроков истории вообще не было. Их заменили на уроки по охране безопасности жизни, потому что директор с историчкой не могли договориться, по каким учебникам преподавать, потому что она была за Ельцина, а он за Зюганова. И в пионеры меня принять не успели — в школе сказали, что пионеров больше не будет, потому что ваша страна развалилась.

— Почему это наша?

— А чья, моя что ли? Я про СССР только по телевизору слышала. А вы вечно этим СССР-ом то пугаете, то скучаете по нему. А для меня это пустой звук. Мне вообще положить, хороший он был или плохой — СССР. Вот, скажи, Римская империя хорошая была или плохая? Тебе не по фиг?

Борис промолчал. Он перестал щелкать костяшками и смотрел на Нору с любопытством. Первый раз он видел, чтобы она говорила с таким пылом.

— А мне так же про СССР по фиг, как тебе — про Римскую империю, — сказала Нора. — А вы вечно страдаете, что все развалилось, как же так, Грузия с Украиной нас больше не любят, и Молдавия нас больше не слушается. А для меня — что Грузия, что Парагвай — один хрен, чужая страна. И сколько я себя помню, Украина всегда была заграница — чего из-за нее переживать? Из-за Японии не переживаете же? Хотя тоже соседи.

— Ты что, на самом деле не понимаешь разницу? — спросил Борис. — Не понимаешь, что с Грузией и Украиной мы были одной страной?

— Вот именно! — ответила Нора. — Вы — были! А мы — не были!

— Кто это мы?

— Мы! Кто во время вашей перестройки в детский сад пошел. И учился там на горшок проситься, пока вы свои «Взгляды» смотрели, или чего вы там насмотрелись, а потом стали за Ельциным бегать на броневик.

— На броневике-то как раз Ленин был.

— Да какая разница — Ленин, Ельцин? Ты понимаешь, что мы просто тупо не помним ни СССР-а вашего, ни девяностых ваших, про которые вы тоже вечно спорите? Когда вы по телевизору свое лебединое озеро с танками смотрели, мне мама из Турции куклу Барби привезла. Настоящую! Первую в моей жизни! Как ты думаешь, что для меня было важнее — ваши танки или моя Барби? Поэтому демократия ваша, за которую вы сражались там где-то, мне, если честно, тоже по фиг.

— Что тебе вообще не по фиг? — спросил Борис, не узнавая Нору. Он смотрел на нее, как на какой-нибудь фрукт или овощ, которого раньше нигде никогда не видел.

— Мне Россия не по фиг. Я ее помню и знаю с рождения. Вот ее — я люблю. И порву за нее, кого хочешь.

Борис улыбнулся с иронией.

У него то и дело звонил телефон. За время их разговора Борис несколько раз брал трубку, отвечал резко и коротко. Если на другом конце линии говорили долго, отнимал телефон от уха, показывая Норе, что он не слушает, что там говорят, а слушает ее. Неожиданный Норин монолог отвлек его от мыслей о проигранной шахматной партии, а он хотел отвлечься.

— Меня как раз больше всего и бесит, что вы ее тягаете, Россию, вечно в разные стороны, — продолжала Нора, не обращая внимания на манипуляции Бориса с телефоном. Борису показалось даже, что она говорит не с ним, а сама с собой. — Вы, типа, ищете правду. Вы реально уже заколебали вашими ценностями — и либеральными, и патриотическими, и какие там еще бывают? Я вообще не понимаю, зачем они вам нужны — эти ценности? Чего вы хотите от этой страны? Зачем вам надо обязательно ярлыки на нее навесить? Россия великая и история у нее великая, нет, Россия хреновая и история у нее хреновая, — сказала Нора, как будто передразнивая кого-то. — Идею какую-то ищете. Одни хотят, чтобы в России была демократия и никто Россию больше не боялся. Другие хотят, чтобы Россия была великая и все ее снова боялись. А я лично хочу, чтобы в России все были счастливы и здоровы. А все остальное — по фиг.

— Подожди, я записываю, — насмешливо сказал Борис и выключил, наконец, телефон.

— Вам просто заняться нечем, — говорила Нора, резко поворачивая голову, от чего ее волосы поднимались и опадали волной. — Поэтому вы и спорите. Вы столько бабла натырили в эти ваши девяностые, что теперь вы просто с жиру беситесь. А мы ничего натырить не успели. Потому что маленькие были. А теперь мы стали большие. И хотим просто нормально жить. Мы не научились воровать, убивать и не хотим учиться. Все эти ваши рассуждения про то, что человек человеку волк, и про то, что или ты или тебя, вся эта ваша жесткость и крутизна из ваших девяностых, которой вы гордитесь, как подростки, — нам все это кажется смешным. И старомодным. Мы-то знаем, что воровать и гадить — плохо. И даже не потому что безнравственно, а просто потому что плохо кончится. Рано или поздно. А если хорошо учиться и нормально работать — то и так станешь богатым и счастливым. А вы в это не верите. Вы думаете, что мы наивные. Это не мы наивные, это вы отстали от жизни. Можно я закурю?

Борис молча кивнул.

— Прикол в том, что таких, как мы, скоро станет больше, чем таких, как вы, — сказала Нора, прикурив сигарету. — Потому что вы стареете и умираете, а мы рождаемся и растем. И скоро у нас будет нормальная страна. Без всяких ваших идей. И без вашего воровства и вашего лицемерия, — Нора сделала большую затяжку и вдруг замолчала.

— Если, конечно, Толик все не испортит, — к чему-то добавила она.

Борис взял Норину руку — без нежности, а скорее с недоумением — как странное растение в цветочном ларьке. Он сказал:

— Ты знаешь, у меня сейчас такое чувство, как будто я первый раз тебя вижу. Сижу и думаю — кто ты такая? Ты меня просто пугаешь.

Нора выдохнула сигаретный дым и сказала:

— Я — твое будущее. Не бойся.

И засмеялась.


Борис вышел из машины, Нора вышла тоже. Они как-то быстро и скомканно попрощались: Борис прижал ее к себе, наступил случайно ей на ногу, хотел поцеловать в губы, получилось куда-то почти под самые ноздри, взял двумя руками ее голову, чтоб заглянуть в глаза — ее волосы застряли в его часах. Распутывая Норины волосы, Борис нервничал, ворчал, что уже давно пора вылетать, и, освободив часы, торопливо ушел.

Нора села обратно в машину, забыв, что приехала на своей. Водитель, который во время их разговора с Борисом гулял неподалеку, сел тоже. Деликатно прочистив горло, он спросил:

— Куда поедем, Нора Аркадьевна?

Нора молчала. Мысленно она продолжала говорить с Борисом, жалея, что не успела сказать еще про Сталина, которого Борис ненавидел и хотел, чтобы Россия за него покаялась перед всем миром. «Я бы ему сказала, — думала Нора, — что даже смешно об этом спорить, потому что это было так давно. Сталин какой-то. Чего о нем спорить? Вы еще про Александра Македонского поспорьте — молодец он был или не молодец».

Не дождавшись ответа, водитель осторожно включил какое-то слезливое радио, решив, что это именно то, в чем нуждается девушка хозяина в такой момент.

По радио Таня Буланова выводила рвущимся голосом «Не плачь» — песню, над которой годы назад Нора рыдала, спрятавшись от взрослых у бабушки на пахнущем старыми тряпками балконе третьего этажа, откуда можно было руками срывать орехи, росшие во дворе, разбивать их дедушкиным молотком и съедать, пачкая руки в черное, а также рыдала в школе на дискотеке, сидя на подоконнике в актовом зале вместе с такими же рыдающими одноклассницами, и под эту же песню первый раз в жизни позволила десятикласснику Эдику опустить руки ниже талии и дотронуться обветренными губами до ее шеи, когда они танцевали медляк, за год до того, как лучший друг Эдика лишил ее девственности в школьном спортзале на пыльных коричневых матах.

«Еще одна-а-а-а-а осталась ночь у нас с тобо-о-о-о-ой», — тянула Буланова. Нора вдруг поняла, что вот сейчас будет пропета высокая нота, и слезы плюхнутся из Норы, хочет она этого или нет, потому что слезы будут повиноваться чему-то, что Нора не может остановить, — то ли рефлексу рыдать именно под эту песню, то ли предчувствию настоящего горя, которое сама Нора еще не осознает. Она уже приготовилась прорваться слезами, как нарыв, на глазах у водителя, как вдруг за секунду до той самой высокой ноты на словах «еще один последний ра-а-аз твои глаза-а-а-а», зазвонил телефон.

Это звонил из самолета Борис. Он сказал:

— Норка, я тебя люблю. Мы взлетаем. Не переживай. Ты прилетишь ко мне, и все будет хорошо. Я не знаю, что на тебя нашло, но такая ты мне даже больше нравишься.

Связь отключилась.

«Что на самом деле на меня нашло? Господи, я же умру без него», — подумала Нора.

Звуки знакомой песни, которую Нора не слышала много лет и никогда бы о ней не вспомнила, но услышав, вспомнила сразу каждое слово и ноту, моментально вытеснили из Норы все те новые для нее самой мысли, которые она обрушила на Бориса минуты назад.

— Так что, Нора Аркадьевна, куда поедем? — еще раз спросил водитель, смущаясь.

— Да нет, Сереж, я на своей, — сказала Нора, вежливо улыбнулась водителю и, кутаясь в тонкую вязаную норку, вышла из машины в замызганное Подмосковье.


Нора уехала из аэропорта, все еще под впечатлением от песни из своего детства. Но постепенно звуки «Не плачь» стали глуше и, наконец, затихли, а вместо них внутри Норы снова озвучился разговор в машине с Борисом, и опять забурлили, как кипящие пузыри, непривычные чувства и мысли, и слова — много дерзких и резких слов — которые, как теперь понимала Нора, она давно хотела сказать Борису, просто не знала, что, оказывается, она этого хочет. Нора мчалась домой, вдруг понимая, сколько всего из яркого мира Бориса, в который он ее перенес, как черешневый черенок в старый сад пораженных артритом акаций, и заставил пустить в нем корни, из всей его жизни, ставшей теперь и ее жизнью, сколько всего ей казалось глупым, нелепым, искусственным или — еще хуже — несправедливым, жестоким и подлым.

Нора смотрела прямо вперед, не отнимая ноги от педали газа, выжимая ее так, чтобы не останавливаться нигде, как будто можно было сбежать, не оборачиваясь, подальше от этой жизни, от ее персонажей и пассажиров, от их лживых лиц, озорных позорных секретов, привычных предательств, обыденных подлостей, совершаемых мимоходом, бессонных стонов раскаяния, накрывающих иногда по ночам тех, кто видит, но не может победить крысиное в себе, от обезличенного лицемерия, пустившего метастазы в спинной мозг Москвы, от проваливающегося в полугодичную зимнюю кому города, от его задохнувшихся пробок, в которых водители, пассажиры и персонажи слушают тусклое радио и не понимают до конца, куда они все спешат, куда они едут, а главное — зачем.

Мимо тянулись унылые пейзажи сдержанных подмосковных лесов, мелькали плешивенькие полянки, сиплые березы, мокрые билборды, и скрипучая черная трасса наполняла Нору до кончиков пальцев удушливой серой тоской и тревогой, и она еще сильнее давила на газ, удирая от этой жизни, говоря про себя: «Я не хочу знать, что такая жизнь вообще существует».


* * *

Нора проснулась в своем новом доме с большими окнами в пол и холодным синим бассейном. Ее разбудила скрипевшая дверь. По старой южной привычке Нора оставила на ночь приоткрытым окно, и от ветра дверь неприятно раскачивалась. Воздух вокруг Норы был ледяным. Мысль о том, что сейчас нужно встать и закрыть окно, заставила ее съежиться под одеялом, оставив снаружи только руку, держащую телефон.

Не вставая, она несколько раз набрала Бориса. Он был недоступен. «Летит еще», — подумала Нора и в какой-то момент заснула обратно.

Скоро она проснулась опять и сразу почувствовала, что ужасно хочет лимона. Дверь все так же скрипела.

В темноте Нора потрогала ногой пол, случайно наступила на Гоголя, нащупала тапочки, надела их и спустилась на первый этаж. В кухне у нее закружилась голова, и она схватилась за дверь, чтоб не упасть.

Когда, наконец, Нора вгрызлась в кислый лимон, она уже, в общемто, все понимала. Но для верности все-таки сделала тест.

На белой полоске Нора увидела то, что должна была увидеть.

Потом полчаса сидела на кухне, глядя на блюдце с лимоном и прислушиваясь к себе, пытаясь понять, радостно ей или, наоборот, жутко от того, что увидела. Но так ничего и не поняла.

Опять позвонила Борису. Опять недоступен. На улице рассвело. «Чем бы заняться, чтобы не сдохнуть?» — подумала Нора. Усадила к себе на колени ноутбук и автоматически набрала ньюзруком. Ньюзруком сообщил, что под давлением мирового сообщества оппозиционную журналистку Полину Шатап освободили из психиатрической клиники.

«То была активистка, а теперь уже журналистка», — подумала Нора и пошла умываться.

Когда она вернулась, первая новость в ньюзрукоме сменилась. Нора подвинула монитор ноутбука так, чтобы не отсвечивал, и увидела фотографию Бирюкова. А под ней — следующий текст:

«Генеральная прокуратура возбудила уголовное дело по факту убийства в …. году гендиректора сочинского совхоза «Южные Вежды». Заказчиком преступления Генпрокуратура считает Бориса Бирюкова. Выписана санкция на его арест. По некоторым сведениям, он находится в США. Международное сообщество уже объявило дело политически мотивированным. Госсекретарь США призывает российские власти…» — на этих словах Нора перестала видеть и напоследок только почувствовала, что сердце внутри нее прыгает, как Караваева* на батуте, и что она теряет сознание.

Но она не потеряла сознание. Потому что зазвонил телефон. В телефоне кто-то визгливо громыхал:

— Норочка, мы вас поддерживаем! Мы все вас поддерживаем! Если вам нужна какая-то помощь, обязательно позвоните! Мы собираем сейчас петицию и пишем коллективное письмо, и подписи под воззванием, и обращения в организации, и митинги, и публичные акции!

— Кто это? — перебила Нора.

— Это Маша! Маша Кирдык! Как вы, Норочка?

— Меня реально тошнит, Маша.

— Вам плохо, Норочка? Это нервное, это точно нервное. Вас тошнит от переживаний.

— Не думаю. Кажется, меня тошнит от вас, Маша. От вас от всех.

Больше до самого вечера Норе никто не звонил. Вечером позвонила с работы Саша. Сама и без ансамбля. Сказала, что все понимает, но что Нора завтра должна быть в Сочи, потому что там будет наш, и казах, и китаец, и готовится что-то беспрецедентное, кажется, новую организацию создают, типа НАТО, но наоборот. В общем, сказали собрать всех пуловских* и срочно пригнать в Сочи, потому что работы всем хватит.


Сразу после Саши с незнакомого номера позвонил Борис.

— Ласточка, я долетел, все хорошо. Ты новости видела?

— Видела, — сказала Нора на вдохе, а не на выдохе.

— Не переживай, мы их все равно замочим, — сказал Борис не очень уверенным голосом.

— Замочите, как директора «Южных Вежд»? — спросила Нора серьезно, с какими-то незнакомыми ей самой отрешенными нотками в голосе.

— Нора. Что ты несешь? — резко оборвал Борис.

— Скажи честно, это ты его заказал?

— Господи, Нора, что за вопросы? Еще и по телефону!

— Мне плевать, если слушают. Ты все равно уже в Америке. Так ты убил его или не убил?

— Ты что, всерьез думаешь, что они хотят меня посадить из-за этого? Дался им тот директор! Это они мне устроили за то, что я в политику полез, и у меня начало получаться лучше, чем у них. Какая разница, кто его убил, если меня хотят посадить за политику?

— Какая разница, за что тебя хотят посадить, если ты убийца? — закричала Нора.

— Нора, остановись. Посчитай в уме до десяти. Я не узнаю тебя второй день. Что происходит? Раньше тебя такие вещи не беспокоили.

— Меня многие вещи раньше не беспокоили. В моей жизни за эти два дня много чего изменилось.

— Все, ласточка, мне надоело с тобой ссориться, — твердо сказал Борис, стараясь звучать ласково. — Поговорим уже здесь. Я тебя жду. Утром Сережа за тобой заедет. Билеты у него. На всякий случай возьми с собой все, что для тебя важно. Если они решат залупиться, они и тебя назад не пустят. Придумают, что на тебя повесить — просто мне назло. Они и бабами не побрезгуют.

— Ты хочешь сказать, что я не смогу вернуться в Россию?

— Вряд ли, конечно, до этого дойдет. Но есть риск, что в ближайшие пару лет не сможешь.

— А ты меня спросил, я хочу вообще уезжать из России?

— Да что ты забыла в своей России? Заладила опять! Что ты будешь делать в России? У тебя вся жизнь впереди! Ваше поколение еще вырасти не успело, а вас уже изуродовали! Ты вспомни, что ты мне вчера пела — про то, что вас вообще ничего не волнует?! И друзей своих вспомни. Ты же сама мне рассказывала! Что с вами стало в этой России?! Один повесился, другой фашист, третий наркоман, четвертая… — Бирюков запнулся.

— Ты хотел сказать, четвертая — содержанка? — спросила Нора.

— Я хотел сказать, четвертая — журналистка, — сказал Бирюков. — Хотя неизвестно, что в твоей России было бы лучше.

— Борис, ты пойми, есть вещи…

— Все, хватит! — перебил Борис. — Собирай манатки и жди Сережу. В аэропорту тебя встретят и отвезут, куда надо, будешь меня там ждать.


Борис не сказал Норе, что успел попросить политическое убежище и в Россию уже не вернется. А Нора не сказала Борису, что ждет от него ребенка.


* * *

Нора бросила телефонную трубку куда-то в подушки дивана, постояла у подоконника, глядя на хмарь. Оранжевая луна, наполовину затянутая серым войлоком, почти шлепнулась на горизонт. Нора держалась за подоконник и вглядывалась в темноту, пытаясь остановить карусель в голове. «Была бы сейчас трава — все бы встало на свои места, — подумала Нора. — Или стало бы еще хуже».

Она забрела в ванную, машинально разделась, включила воду и села на дно большой круглой ванны, обхватив руками колени и опустив голову. С лица потекла вода, мешаясь с тушью. «Это с меня стекает старая жизнь», — подумала Нора, а потом и сама перестала вникать, о чем она думает:


— зачем он так грубо? — никогда так со мной не разговаривал… а я тоже с ним никогда так не разговаривала… зачем я ему про пионеров вчера наговорила? — но правду же говорила. — Есть беседка в городе Черкасске, старый дуб, зеленая листва, пионерка из шестого класса, девочка Людмила там жила — это еще откуда? — мама пела в детстве, чтоб я спала. Кошмар! — разве можно детям такое петь… — что там с детьми? Господи, я же беременная! — где он там внутри? — вот тут он, ребеночек, хороший, маленький… — или вот тут? — а я что буду петь, чтобы спал? — вдруг в беседку ворвались фашисты — приказали Люде отвечать — где от них тут скрылись коммунисты — и в каком отряде служит мать… почему я помню эту песню?… и Борис ее знает… и Толик, наверно, знает… и Маруся даже…а в Америке никто не знает, наверно… другая страна… чужая страна…у них Рождество…у нас Новый год… они делают оливье на Новый год? …ни фига не делают… и не смотрят иронию… у них вместо этого барбекю… на Девятое мая будем ездить на барбекю… — разве плохо? — или они Девятое мая восьмого отмечают? — а может, вообще не отмечают? — как же там можно жить, если не отмечают? — Господи, при чем тут это?.. — Что мне делать? — ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ? — если останусь, а он не вернется? …я уже никогда больше никого не смогу любить… волосы запутались у него в часах… — Господи, что я тут буду делать одна?.. — почему одна? — не одна, а с ребенком… — тем более! — мама сказала, у тети Раи рак…у нее не сложилась жизнь… и у меня тоже не сложится, если останусь… Я ВСЮ ЖИЗНЬ БУДУ ЖАЛЕТЬ, ЕСЛИ ОСТАНУСЬ! Долго-долго девочку пытали, жгли ее железом и огнем, только детские губы молчали, не сказав фашистам ни о чем — что я буду делать в Америке? — жить! — как жить? — как те парикмахерши — в Нью-Джерси снег, значит, скоро, девочки, и у нас… …снежок…мягенький… как цыпленок на даче у нас… у нас… здесь мы… здесь живем мы… это Толик говорит «мы»… и я теперь тоже говорю «мы»… здесь живем мы, а там мы не живем… там не жизнь… жизнь — здесь… здесь у подъезда зимой темно… снег падает в фонаре… на лицо падает и тает… дома тепло… теплые пирожки… пирожки принесла соседка… сядет в кресло, и будем вместе смотреть иронию… а Борис уплывет на Карибы опять… а я домой полечу… подлетаешь когда, в иллюминаторе все такое серенькое и деревья… как мокрые обгорелые спички… в Америке есть спички?.. или одни зажигалки?.. хочется курить… ГОСПОДИ, МНЕ ЖЕ НЕЛЬЗЯ КУРИТЬ, Я ЖЕ БЕРЕМЕННАЯ!.. надо убрать все сигареты из дома… из какого дома? — где мой дом?.. возле дома родного — это тоже мама пела… все родное… все родные… все такие же, как я… и я такая же, как все… — что ты придумываешь, все ужасные! — я же их ненавижу! — я вчера хотела от них уехать, чуть не сбила собаку… вот и уеду завтра к Борису… уеду, а здесь, кто останется? — Маша Кирдык… и Толик… неизвестно, что хуже… хуже — что неизвестно… пионерская честь не забыта, только наша Люда не жива… Господи, какая жуткая песня…


Нора вышла из ванной в халате Бориса, с красным лицом и глазами. Зашла в свою спальню. Длинные ворсинки ковра цеплялись за влажные ноги. Нора подошла к подоконнику, на котором стояли иконы, рухнула перед ними, почувствовав, как коленки ударились в холодный пол, и, наконец, разрыдалась.

— Господи, помоги мне! — бормотала она, — Я всегда просила, чтобы ты мне помог сделать так, как я хочу. А теперь я прошу — сделай так, как ты хочешь! Я ничего не знаю. Сделай, как будет лучше, прошу тебя!

Как всегда после молитвы, Нору охватило тревожное беспокойство — ей казалось, что она что-то опять недосказала Богу. Но в этот раз беспокойство не прошло вскоре, а поднялось в ней до края, как забытое на огне молоко, вспенилось и пролилось. Норины мысли разваливались в голове, как в сломанном калейдоскопе, и что-то смутно болезненное, тошнотворное, зыбкое отзывалось в каждой ее воспаленной молекуле.

Час или два, лежа в постели, казавшейся ей то слишком тесной, то слишком большой, то холодной, то жаркой, срываясь лицом в подушку, выворачиваясь то на правый, то на левый бок, вытягиваясь на спине, чувствуя, как дрожат закрытые веки, Нора пыталась пробиться в благословенно другую реальность сквозь темный туман отчаяния и сомнений, сквозь полчища хищных чудовищ, хватавших ее за руки и ноги, чтобы насильно оставить в этой.

Наконец, Нора заснула.


Утром она проснулась с прозрачными мыслями, вдруг отчетливо понимая, что решение — вот оно, только одно, и другого быть не может и не могло. Нора схватила свое решение за шкирку, как слепого котенка, мяукающего так, будто это не десять тепленьких сантиметров плоти, а целое стадо овец. «Сегодня я запрещаю себе думать вообще», — сказала в уме Нора, зная, что это единственный способ не спугнуть решение. Чтобы не думать, она стала в уме повторять вчерашнюю песню про девочку Людмилу — первое, что пришло ей в голову.

Так, повторяя, Нора почистила зубы, позавтракала, собрала чемодан и поехала в аэропорт.


На взлетном поле пассажиры, летевшие бизнес-классом, грузились в самолет первыми, пока летевшие экономом — с барахлом и детьми — морозились на ветру. Девушка в форме помогала богатым протиснуться сквозь плотную кашу бедных.

Нора вдавилась в сиденье и задремала. Последнее, что выскользнуло в ее сознание из полудремы, была фраза того персонажа, который умер прямо на чьем-то приеме. Хто шо знает? — вспомнила Нора. — Нихто ниче не знает. Только Бог все знает, который все замутил.

Двадцатая глава

Одну сестру имею, и та — идиотка.

Мой брат

— Это кто прилетел, Сыктывкар? — спросил лохматый таксист темноволосого пассажира в кожаной кепке.

— Ты сам Сыктывкар! Москва прилетел! Какой тебе Сыктывкар! — ответил пассажир, возмущенный предположением, что он мог прилететь из Сыктывкара.

— Так и говори, че орешь? — обиделся таксист.

Пассажир двинулся вглубь толпы, по дороге поздоровался с двадцатью, пожал руки десятерым, пятерых расцеловал в обе щеки и исчез в глубинах парковки.

В зале прилета, который служил одновременно залом вылета и залом ожидания, было душно, как летом. Толпы бабушек и детей кричали: «Сдается комната!» Одного деда, похожего на князя, мучил глупый турист со сноубордом в чехле. Он говорил:

— Скажите, у вас есть Интернет?

— А? Кондиционер? — спрашивал князь.

— Интернет!

— Конечно! У нас сайт в нем есть!

— Да нет, в номерах у вас есть Интернет?

— Наверно, есть! — злился князь.

— Так есть или нет?

— Да откуда я должен знать тебе?

— А кто вы?

— Я кто? Я — начальник отдела бронирования! — сообщил похожий на князя дед, выпрямив спину.

Подбежала запыхавшаяся тетка в гамашах и тапочках:

— Пойдем-пойдем, у нас все есть!

— Интернет есть?

— Кто? Электричество? Есть электричество!

За пластмассовыми столиками с грязными ножками сидели таксисты, милиционеры и несколько отдыхающих. Все, кроме отдыхающих, пили коньяк. За одним из столов черноглазые мужчины — двое в расстегнутых шелковых рубашках и один голый по пояс — громко спорили по-армянски, часто и яростно произнося только одно русское слово «Олимпиада». Досталось Олимпиадиной маме, Олимпиадиному папе, ее близким и дальним родственникам и друзьям. К столу подошел какой-то молодой, чернявый и ушлый, каких на побережье миллион. За собой он тянул разукрашенную блондинку в розовой куртке.

— Привет, привет, брат, садись, дорогой! — сказали ему.

Чернявый сел и налил себе полстакана коньяка. Блондинка осталась стоять. Чернявый выпил коньяк, закусил чебуреком, принял важный вид и сообщил:

— Вчера по телевизору видел, Путин в лес двух леопардов выпустил. Все говорят, он специально их выпустил, чтобы они к Олимпиаде размножились и все местное население сожрали.

Блондинка заклекотала насморочным смехом.

К прилавку с едой и напитками подошла высокая девушка в узких джинсах. Мужчины за столиком одновременно замолчали, оценив девушку со спины.

— Где здесь можно такси найти, чтобы в центр ехать? — спросила девушка официантку — молодую кобылку с самодельным бейджиком, на котором синей ручкой было написано Элеонора Петровна.

— А я откуда знаю? — ответила Элеонора Петровна. — Если заказывать что-нибудь будешь, могу узнать.

Не дожидаясь заказа, официантка отвернулась и включила громче телевизор, стоявший в углу за прилавком. На экране юница в бюстгальтере пела «Не отрекаются, любя». Один из мужчин за столом — лысый кабанчик с черной щетиной на загорелой спине — посмотрел на юницу с ненавистью и прорычал:

— Кто этим шмакодявкам разрешает петь Пугачеву? Сталин бы их всех уже давно расстрелял!

— Не надо никого расстреливать, Мотог, — ответил чернявый, благодушно поднимая второй стакан с коньяком, — скоро и так всех леопарды сожрут.

Нора снова окликнула официантку.

— Дайте, пожалуйста, «отвертку».

— А что ты откручивать собираешься? — спросила Элеонора Петровна.

— И действительно, — рассеянно сказала девушка. — Мне ж нельзя «отвертку» теперь. Тогда дайте бутерброд с копченой грудинкой.

Официантка выдала обернутый в липкий целлофан бутерброд. Теплое южное ноябрьское солнце слепило лица сквозь оконные стекла.

Девушка вышла на улицу, в одной руке держа бутерброд, а другой волоча чемодан на колесиках. В сторону гор с воем пролетел вертолет с привязанной к нему огромной чашей бетона. Девушка вынула из сумочки телефон, набрала чей-то номер и сказала:

— Саш, я прилетела. Щас такси найду где-нибудь и примчусь.

Нора села на лавочку на парковке, откусила бутерброд и стала смотреть на солнце, машинально бросив телефон в сумочку, не замечая, что он моргал ей тремя пропущенными звонками. Слегка кружилась голова, при этом она была приятно пустой и ясной. Подставляя лицо лучам, Нора прислушивалась к новой и незнакомой себе, радуясь необычному ощущению то ли в груди, то ли внизу живота — странной смеси торжественности с безмятежностью.

Вдруг из двери аэровокзала появился чернявый, каких на побережье миллион. За руку он тащил розовую блондинку и приближался к Норе знакомой походкой.

— Господи, Майдрэс! — поперхнулась Нора.

— Что, красавица, нагулялась? — спросил Майдрэс, не здороваясь, широко улыбаясь подгнившими зубами.

— И не говори, — улыбнулась Нора.

— Давай отвезу тебя по-братски. А то ты здесь такси до следующего сезона будешь ловить. Тебе куда надо?

— Мне в Бочарку.

— Куда??? — расширил глаза Майдрэс. — Вот это ты хорошо погуляла! Тока меня хрен пустят в Бочарку, весь город перекрыли — опять ваш прилетел.

— Ничего, пропустят, я по работе, ментам объясню.

— Крутая стала, ты посмотри на нее! — сказал Майдрэс. — А потом ты куда?

— Потом? — задумалась Нора и тут же сказала уверенно: — Потом — домой.

— Вот это молодец, если домой! Давно пора! А то нормальная девчонка, местная, а ведешь себя, как бздышка. Эй! — окликнул он блондинку, которую оставил стоять в метре от лавочки. — Я щас сестру к Путину по-скорому туда-сюда отвезу чисто и вернусь. Ты здесь постой пока и не блатуй много.

Блондинка посмотрела на Майдрэса недоуменно, но ничего не сказала. Майдрэс кинул Норин чемодан в багажник. Нора торопливо дожевала бутерброд и плюхнулась на переднее сиденье старого мерседеса, который Бирюков подарил Майдрэсу, когда перестал ездить в Сочи. Нора не узнала мерседес и ничего не почувствовала. Майдрэс включил на полную громкость старый хит «Рафик послал всех на фиг», и они умчались.

Освободившуюся лавочку тут же занял одинокий задумчивый лыжник. Он достал из кармана сигареты, затянулся и уставился в веселые лужи, в которых прыгали зайчики.

Лыжник сидел на лавочке, может быть, полчаса — неспешно курил, щурясь на солнце, грустил о том, что бывают на свете места, где в ноябре так тепло, а ему сейчас возвращаться в слякоть и мрак, и долго копался в себе, вспоминая, есть ли действительно в его жизни что-то такое важное, такое необходимое, что он не может бросить все к лешему и остаться здесь жить — в светлой деревне, заваленной фейхоа и хурмой, где никогда не кончается полдень, в глухой провинции у моря.

Эпилог

Борис Бирюков до сих пор живет в США, и неплохо себе живет — читает лекции в институтах, что-то кому-то советует и пишет длинные письма на бланках.

Алина вернулась к Борису, ждет его по вечерам и все прощает ему, как раньше.

Светская репортерша Жанна переехала в Вашингтон — работает у Бирюкова помощницей.

Лиана вышла замуж за Вадика, они открыли маленький косметический салон в центре Москвы. С ними живет Лианина племянница Дездемона, которая с золотой медалью закончила школу и собирается поступать в МГУ.

Педро вышел из тюрьмы, но друзья чувствуют, что скоро он сядет опять.

Толик уехал в Москву, стал большим человеком. А планы у него — вообще грандиозные.

Нора бросила курить. Летом она родила девочку. Вес — 3500, рост — 51. Назвали Варварой. И мать, и ребенок живы-здоровы, и все у них хорошо:)

Словарь

Тарзанка.

Аттракцион. Резинка между двух столбов, к которой привязывают человека и выстреливают в небо, а потом он болтается на этой резинке над пляжем.


Лавровишня.

Ягода. Растет на дереве, похожа на твердую вишню. Терпкая на вкус.


Сделать тилисун.

Навести порчу. Клок волос, или кусок ткани, или что-нибудь в этом роде нехорошие женщины оставляют в домах людей, которым хотят навредить. В описанных селах верят, что за любой проблемой — от насморка до развода — обязательно кроется тилисун, который сделала одна из завистниц.


Пугр.

Соленье из очищенных стеблей горного лопуха. Говорят, лечит щитовидку, если она больная.


Cuz I murdered my guinea pig and stuck him in the microwave.

Потому что я убил свою морскую свинку и засунул ее в микроволновку.


Народная абхазская сказка.

Если верить абхазским кавээнщикам.

Турша.

Соленье. В Сочи и окрестностях может заменять мясо, рыбу, овощи, фрукты, крупы, хлеб и питьевую воду. Короче, заменяет все, кроме кинзы.

Мадах.

Обряд жертвоприношения у армян. Совершается обычно в благодарность за то, что Бог отвел беду. Например, была авария, и никто не погиб. Члены семьи непогибших благодарят Бога мадахом — режут барана или петуха, варят, едят и раздают соседям.


Кямянча.

Старинный музыкальный инструмент. Похож на странную скрипку.

Шелковичные черви.

Абхазских колхозников действительно заставляли выращивать дома шелковичных червей. Каждая семья должна была сдать столько-то шелкопрядов в год.


Зар, зары.

Кости, которыми играют в нарды.

Панджу-сэ.

Пять-три.

Аланги-фаланги-тоща-болла!

Присказка. Насколько известно автору, ничего не значит. Кремлинин личный фольклор.


Аствац.

Бог.

Ду-шеш.

Шесть-шесть.

Марс.

Особенно позорное для проигравшего (и особенно почетное для выигравшего) окончание игры в нардах — когда соперник так сильно отстал, что победителю назначается не одно очко, как при обычном выигрыше, а два. Проиграть с марсом — незабываемое унижение, а выиграть с марсом — незабываемое удовольствие.

Православная церковь державная.

http://www.pravbeseda.ru/library/index.php?page=book&id=925

We live in the greatest nation in the history of the world. I hope you'll join with me, as we try to change it.

Мы живем в величайшей стране в истории мира. Я надеюсь, вы присоединитесь ко мне в попытке это изменить.


All that I have is all that you’ve given me.

Все, что у меня есть, это то, что ты мне дал.

Held his heart in his hands, and ate of it.

Держал в руках свое сердце и ел его.

Oh, Lord, won’t you buy me a Mercedes Benz!

Господь, почему бы тебе не купить мне Мерседес Бенц!

To all users.

Всем пользователям.

One man’s terrorist is another man’s freedom fighter.

Кому террорист, а кому — борец за свободу.

Слишком волосатые.

Следы этого опроса именно с такой формулировкой до сих пор можно обнаружить по всему Яндексу.


Караваева.

Ирина. Олимпийская чемпионка по прыжкам на батуте. Родом из Краснодара. Если она вдруг читает — то большой ей привет:)


Пуловские.

Журналисты в составе чьего-нибудь пула. Чаще всего — президентского. Президент куда-нибудь ездит, а пуловские ездят с ним и рассказывают, что он там делал.

Маргарита Симоньян

Главный редактор телеканалов Russia Today, вещающих на английском, арабском и испанском языках. Член Общественной Палаты РФ. Родилась в 1980 году. Окончила среднюю школу в Краснодаре, училась в США. Закончила Кубанский Госуниверситет, факультет журналистики. С восемнадцати лет работала репортером на телевидении, в том числе освещала боевые действия в Чечне. В девятнадцать лет стала лауреатом премии Союза журналистов Кубани «За профессиональное мужество». Освещала захват школы в Беслане, работала в президентском пуле. Возглавляет Russia Today с момента его основания. В октябре 2009 года в докладе Еврокомиссии Russia Today был назван в числе телеканалов, имеющих наибольшее международное влияние, наряду с BBC World News и CNN International. Награждена Орденом Дружбы, медалью Минобороны «За боевое содружество». Ведет кулинарную колонку в журнале «Русский пионер».

Маргарита, вы известный тележурналист, руководитель телеканала Russia Today. Сейчас вы являетесь лицом страны для всего мира. С чего началась ваша карьера?


Стоп-стоп, лицо страны — это вы прямо космически загнули☺ Три наших канала, главным редактором которых я работаю, — вот они в каком-то смысле лицо страны, а не я. И вообще лиц у нашей страны достаточно, и мы знаем их имена☺ Меня в этом списке точно нет.

Карьера моя была безоблачнее и стремительнее, чем я себе представляла в самых диких мечтах. Я родилась в Краснодаре, училась в США по бесплатной программе обмена, после школы поступила на факультет журналистики. В 18 лет вышел сборник моих стихов — его напечатал человек, которому они очень нравились. Этим заинтересовался наш местный телеканал. Ко мне домой приехала съемочная группа и во время интервью меня спросили: «О чем ты мечтаешь?» Я тогда искала работу — любую — и сказала: «О том, чтобы работать у вас». На следующий день меня пригласили на собеседование и взяли на стажировку, потом в штат репортером.

В 19 лет я поехала снимать репортажи в Чечню, где началась вторая война. Было очень страшно. Но зато увидела войну своими глазами. Те репортажи я послала на несколько центральных каналов. Их показали, один из них победил в какой-то внутриканальной номинации. Так я стала стрингером для больших каналов. А через год один из них — РТР — предложил мне стать их штатным собкором на юге страны. Счастью моему не было предела. Мне было 20 лет. Мне стали платить тысячу долларов в месяц — ровно в десять раз больше, чем я зарабатывала до этого. Помню, я долго не понимала, на что можно тратить такие бешеные деньги. Я жила с родителями, купила сразу домой стиральную машину, новый холодильник взамен нашего столетнего, смесители в ванную, шкаф в прихожую, о котором мы 10 лет мечтали. Короче, в семье началось финансовое счастье☺

Я вспоминаю это время как одну нескончаемую командировку: поехали снимать десятилетие Адыгеи, а тут самолет упал в Сочи, и мы уехали туда, не заезжая домой, а тут гелаевцы зашли в Абхазию, и мы застряли там еще на неделю — без сменной одежды, без ничего. Веселая была жизнь☺ Часто работали в Сочи на визитах Путина — я была на подхвате у пуловских корреспондентов. А в 2002 году меня саму позвали в Москву, в президентский пул журналистов. В основном, я работала на президентских мероприятиях и визитах, но и на других темах тоже.

1 сентября 2004 года наша съемочная группа снимала на Кавказе первый звонок в одной из школ. Там мы узнали о захвате бесланской школы. Съемка звонка отменилась, нам предложили вернуться в Москву. Но мы сказали начальству, что можем быть в Беслане раньше московских групп, потому что мы совсем рядом, поймали такси и поехали в Осетию. Попали в Беслан одними из первых. Я не люблю об этом вспоминать. Могу только сказать, что это было чудовищно. Помню, как я не могла дописать сюжет, потому что просто рыдала — от всего, что мы там видели. Сидела в машине с блокнотом — напишу строчку, реву и не могу успокоиться. До сих пор, когда вижу фильмы про Беслан или даже просто архивы, рыдаю, не могу смотреть. И еще — я с тех пор просто восхищаюсь осетинским народом. Сказать, что это мужественные люди — ничего не сказать.

В 2005 году я стала главредом нового телеканала Russia Today, которого тогда, собственно, не было. Мы строили его с нуля, с каких-то листочков с полубредовыми концепциями. А теперь это три международных телеканала — английский, арабский и испанский, видеоагентство, три Интернетпортала, свой канал в Youtube и т. п. Всем, кто у нас работает, есть чем гордиться, правда.


В последние годы многие журналисты опубликовали свои книги. Как у вас возникла эта идея?


Писать я начала задолго до того, как стала журналистом. И кто меня знает давно и близко, помнят, что я с детства писала — стихи, полурассказы, какие-то беспомощные эссе в тринадцать лет — и всегда говорила, даже в детстве, что когда-нибудь напишу роман. В Америке я много писала, однажды мой рассказ победил в местном конкурсе, чем я страшно гордилась, потому что английский — не родной мой язык. Потом началась работа, и писать стало некогда — только урывками.

Идея этой книги возникла десять лет назад. Тогда же я начала писать некоторые эпизоды, которые, в итоге, вошли в роман. Я пыталась заниматься книжкой в отпусках, по воскресеньям. В прошлом году дала почитать отрывки людям, чье мнение для меня важно. Эти люди меня очень ободрили и одобрили☺ В результате, летом я решила, наконец, взять три недели отпуска и засела за книгу. И после отпуска по ночам продолжала писать. Все лето ложилась спать только с рассветом — на пару часов, а потом опять на работу. Писать книгу, кстати, оказалось намного легче, чем работать на телевидении. Гораздо больше удовольствия и гораздо меньше ответственности. На телевидении если ты провалишься, ты подставишь людей, которые с тобой в команде. А с книжкой — можно подставить только себя. Это не так страшно.

История, рассказанная в книге, была реальной?

Основной сюжет — выдуманный. Но в нем нет ничего такого, чего не могло бы быть в реальности в нашей стране, и довольно много историй, которые действительно были, поворотов судьбы реальных людей. Просто, скажем, они художественно обработаны. А уж атмосфера описанных городов, все детали, характеры героев, образы — все это списано со знакомых мне мест, настоящих людей и ситуаций.


Кто был прототипом героев?

У каждого героя было несколько прототипов, все они — собирательные образы. Я использовала истории, биографии, характеры, фразы, внешность знакомых мне людей, а в силу работы я знакома с бесчисленным количеством самых разных людей. Впрочем, мне кажется, так делают все, кто пишет. Манеру речи моей любимой героини — Лианы — я, к примеру, писала со своей старшей сестры — она живет в Сочи, как и большая часть моей огромной семьи. Когда я приезжаю в Сочи, хожу за сестрой, за ее детьми и подружками с коммуникатором и записываю все, что она говорит. С таким фантастическим природным чувством юмора я больше никогда не сталкивалась.


Один из главных персонажей, олигарх Борис, чем-то напоминает многих известных бизнесменов. Кого вы имели в виду, создавая этот образ?


Никого конкретного. Что-то было взято от одного известного бизнесмена, что-то — от другого, что-то — вообще не от бизнесмена. Мне хотелось изобразить человека, которому все наскучило, и он со скуки решает поиграть своей судьбой, а потом и судьбой своей страны. Таких людей у нас достаточно.


Половина действия в романе проходит на юге — в Сочи, в Абхазии, на Кубани. Почему именно там?


Потому что я знаю и люблю эти места. И они меня невероятно вдохновляют. Мне все время хочется о них говорить и писать. Я вообще не видела в мире ничего прекраснее и смешнее, чем российский и околороссийский юг. Он такой дурацкий и чудесный, что в него иногда невозможно поверить. Те люди, которые читали мою книжку и много бывали у нас на юге, говорили мне: «Ты все описала один в один, как оно есть на самом деле — как будто ты со мной вместе в отпуск в тот раз ездила, и все видела, что я сам видел». А те, кто читал, но на юге не бывал, говорили: «Ты не преувеличиваешь? Не может такого быть, чтобы официантка орала на гостя в ресторане. И неужели девочки действительно в 14 лет замуж выходят?» Ответственно заявляю — может такое быть! У одной из моих сестер в 17 лет было трое детей. А прошлым летом в уличной забегаловке в Адлере официантка сказала мне: «Сядь нормально», — потому что я ногу под себя положила, а у них «в ресторане» так не принято, оказывается☺

Я отношусь к нашему югу, как многие люди относятся к своим непослушным детям: с одной стороны — иногда кажется, что прямо убил бы, а с другой стороны — жить без него не можешь.


О каком герое было легче всего писать?

О Толике. Он похож на многих моих знакомых, вообще у нас в стране много таких ребят. Его мир мне понятен, и мне понятно, почему он стал таким, каким он стал. Труднее всего далась Алина — героиня, которая мне кажется самой внутренне красивой. Мне трудно было вжиться в этот образ. Во-первых, я никогда не была разлюбленной женой — тьфу-тьфу-тьфу. Ну, и вообще — она совсем другая, нежели я сама и большинство женщин, которых я близко знаю. Но если бы я была мужчиной, я бы влюблялась только в таких женщин.


Вы, как и главная героиня — Нора — были провинциальной журналисткой. Вы сумели многого добиться. Вы мечтали об этом, живя на юге?


Я мечтала писать книги. Но и карьеристкой тоже была изрядной, понятное дело. Но я никогда не думала, что зайду так далеко с карьерой — пределом моих мечтаний было стать очень хорошим репортером на очень хорошем канале.


Вы похожи на свою главную героиню — Нору?

Почти все, кто читал книгу, меня об этом спрашивают. Нет, не похожа. Она красивая. А я — умная☺


О чем вы сейчас мечтаете?

Когда-нибудь вернуться домой, на юг, нарожать детей, открыть маленький собственный ресторанчик, жарить там хачапури и писать книги. Только сначала нужно довести до ума миллион миллиардов дел здесь, в Москве. А это точно не один, не два и не три года.

Ваш роман отразил жизнь целого поколения людей «76–82». Как к роману отнеслись ваши ровесники, друзья?


Друзья, конечно, хвалили. На то они и друзья☺ Я, кстати, хочу сказать огромное спасибо всем моим друзьям, которые не поленились читать это все, пока оно еще было сыро, с карандашом, показывали мне, где получилось не очень, где просто ошибки, несовпадения. Спасибо!

Мне-то самой кажется, что книга рассказывает о поколении рожденных в восьмидесятые. Такие молодые люди, которые все самое прикольное пропустили: Советский Союз не помнят, в девяностые маленькие были, поэтому ничего особенного не заметили. Думали, что так и надо, когда вокруг все очень бедные и очень злые, полный бардак и беспросвет, все хотят уехать в Америку, а где-то рядом постоянно война и разные теракты. Несвободу мы тоже не помним. Когда я училась в школе, мы на уроках литературы проходили Солженицына, Галича, Высоцкого. Это уже входило в обязательную школьную программу. Декларацию независимости США наизусть учили. В краснодарской школе. И все это не казалось нам чем-то запретным вдруг ставшим доступным. Просто очередная зубрежка. Про комсомол, про развал Союза, про ГКЧП, про расстрел парламента мы только в книжках читали, когда уже выросли, это для нас часть истории страны, как революция, как Великая Отечественная, но не часть нашей собственной жизни. Вот про это поколение, по-моему, у нас еще не писали.


Название «В Москву!» выбрали сразу?

Нет, когда я писала, книга называлась «Если коротко». Когда была написана примерно половина, название поменялось и стало «Где тут у вас фенхель?» Потом еще с издательством обсуждали несколько других заголовков — «Это был марс», «Сочи-Москва», «В Москву». Прибавив восклицательный знак, остановились на последнем, которое лучше отражает смысл книги. Это рассказ о стране, о любви и о родившихся в восьмидесятые провинциальных мальчиках и девочках — мы все мечтали уехать в Москву за лучшей жизнью, и никто из нас не знал, что надо быть осторожнее в своих желаниях — они могут сбыться.

Загрузка...