С тех пор как в прошлом году новый игумен перестроил мусафирхану,[1] окончательно отделив ее от монастыря, он полностью отстранился от управления, всецело возложив это дело на фра Марко.
Фра Марко был племянником покойного епископа Марияна Богдановича. Он был единственным мальчиком в семье, и епископ взял его в монастырь, чтобы дать ему богословское образование. Однако, несмотря на покровительство епископа, юноша в науках продвигался туго. Своенравный и бестолковый, он сильно заикался и брызгал слюной, когда говорил, был напрочь лишен голоса и слуха, тузил младших и не повиновался старшим. Не было никакой возможности отучить его от мужицкого сквернословия. Зато монашеского одеяния ему хватало ненадолго – сутана быстро становилась короткой, а кафтан – тесным и узким.
– Ни богу свечка, ни черту кочерга, – говорил епископ сестре, не перестававшей до своего смертного часа сокрушаться о том, что сын ее не будет епископом.
Глубоко огорченный епископ прибег к последнему средству – послал его в Рим в надежде, что на чужбине он исправится и возьмется за ум.
Живя в вечном борении с неграмотными и упрямыми монахами, тяжелыми, опасными боснийскими дорогами и с самодурством ненасытных турецких властей, он, как прекрасный сон, вспоминал проведенные в Риме молодые годы. В тот же самый красноватый францисканский монастырь на Виа Мерулана, в котором епископ, молодой и преисполненный знаний и грандиозных замыслов, провел три года, посылал он теперь своего племянника. У него было такое чувство, будто в юноше продолжается его собственная жизнь. Но и здесь его постигло горькое разочарование. Напрасно он просил за племянника знакомых монахов.
«Ни к чему не чувствует влечения. Только все растет вширь да ввысь. И поведением своим скорее похож на простого мирянина, нежели на монаха; да простит нам святой отец нашу смелость», – писали епископу из Рима.
«Чист и скромен и по-своему религиозен; равнодушен к земным радостям и суете, но, увы, абсолютно лишен жажды познания и размышления, равно как святой покорности старшим и терпимости к товарищам», – писал ректор духовной семинарии.
А от Фра Марко приходили полные забористых слов и ошибок письма, в которых он отчаянно просил дядюшку вернуть его в Крешево.
«Спасите меня, не могу я с этими людьми!» Ему бы хоть одним глазком взглянуть на Крешево, точь-в-точь как гайдуку Ивану Роше, который, не смея появляться в родном городе, подымался на гору, чтоб посмотреть на него хоть издали.
Так писал он в каждом письме.
Епископ решил подождать год – авось юноша привыкнет и образумится, а нет – так вернет его в Крешево. Но зимой епископ простудился и скоропостижно умер. Марко незамедлительно вызвали из Рима, отправив на его место фра Мию Субашича, честолюбивого и худосочного юношу.
Вот уже второй год, как фра Марко викарий монастыря. Заботится о продовольствии и вине, нанимает поденщиков и рассчитывается с ними, принимает в гостинице проезжих турок.
Работая наравне с крестьянами, он окончательно вышел из повиновения и забыл то немногое, что сумел выучить. Руки у него огрубели, голос охрип. На потемневшем от солнца лице топорщились усы. И без того высокий и плечистый, он еще больше раздался и отяжелел. А речь свою еще обильнее уснащал бранью.
Нелегко жилось в монастыре этому грубияну и недоучке, оставшемуся без своего покровителя. Самое неприятное было то, что он никогда не знал, говорят с ним монахи всерьез или смеются над ним. То он вспылит понапрасну и станет еще смешнее, а то размякнет и пустится в разглагольствования, не замечая веселого смеха в глубине трапезной.
Фра Марко все больше отдалялся от монахов. Его освободили от обязанности участвовать в общей трапезе и молиться вместе со всеми. Дни он проводил в полях или в гостинице.
Рядится и спорит с крестьянами или сам берет мотыгу и копает до седьмого пота, а под вечер, когда спускается прохлада, дымится, словно гора после дождя. Или начнет переливать вино в сыром подвале, катает бочки, окуривает их серой. А то целыми днями пересыпает пшеницу в амбаре, а потом два дня кряду не может отмыться от въевшейся в уши и шею пыли.
Однако и у него бывали свои часы отдохновения и «райского» блаженства, о которых ни одна живая душа не подозревала. И сам он не знает, как и когда на него «находит».
Присядет он после тяжелой работы на колоду, сотрет пот, крякнет, откашляется и вдруг почувствует, как кровь забурлит в его утомленном теле – горячим, шумным потоком разольется по жилам, глухо стуча в плечах, где-то под ушами и наконец доберется до головы, вызывая головокружение и всего его наполняя своим неугомонным шумом. И вот уже этот шум подхватывает его и куда-то уносит. С широко раскрытыми глазами сидит он на колоде, но ему чудится, будто он куда-то стремительно летит. И тогда он, не умеющий ни складно писать, ни красно говорить, словно бы переживает миг озарения. Все ему ясно и понятно, и он без всякого стеснения беседует с самим господом богом.
Впрочем, он за любой работой вполголоса молится богу. Иногда даже по-своему сводит с ним счеты.
Высаживает, к примеру, после дождя капусту. Нагибается, роет лунки в рыхлой грядке и пальцами уминает землю вокруг рассады. Над каждым кустиком шепчет молитву, непрерывно повторяя:
– Ну, благослови тебя господь, благослови тебя господь! Покончив с одной грядкой, он выпрямляется, охая и вздыхая (поясницу ломит), тыльной стороной грязной руки отирает с лица пот и, тяжело дыша, ворчит:
– Ну, вот, посадил, а ты теперь нашлешь на нее гусениц, чтоб они все сожрали, как в прошлом году!
Иногда это блаженное состояние охватывает его без всякой видимой причины. Заденет нечаянно сучок на дереве или шов на одежде – и по всему телу тут же разойдется какое-то сладостное возбуждение, и он так и застынет на месте с раскрытым ртом и потерянным взглядом. Долго стоит он, скованный оцепенением, а когда очнется, то и сам не помнит, что с ним такое было.
Вот уже три дня ни один турок не останавливался в мусафирхане. Фра Марко каждый день проветривал ее и кадил, стараясь изгнать запах сала, лука, ракии и пота, оставшийся от последних постояльцев. Но на исходе третьего дня, в субботу, во время вечерни, снова нагрянули турки.
Фра Марко как раз стоял у очага, клал угли в кадило, которое держал мальчик-послушник. Увидев поднимающихся в гору турок, он просыпал угли прямо на руки послушнику. Мальчик вскрикнул и убежал, а фра Марко открыл было рот, собираясь выругаться, но удержался и только надвинул на глаза клобук.
Турки поднимались медленно. Фра Марко взял половину запасов сахара и кофе и пошел прятать. Вернулся запыхавшийся и, встав в дверях мусафирханы, посмотрел вниз. Турок было трое, двое вели под руки третьего. Одного он узнал – это был янычар Кезмо. Остальные, вероятно, нездешние. Тот, кого вели, еще безусый юнец.
Войдя, они сразу попросили одеяло и подушку и положили больного. Потом спросили лимонов. Фра Марко мнется – он-де поищет, но боится, что все вышли.
– А ну-ка посмотри получше, не то я сам начну искать, – кричит Кезмо.
Этот Кезмо уже не раз повергал монастырь в страх и грабил штрафами.
Монах вернулся с лимонами. Больному сделали лимонад.
– А теперь скинь сковороду, я ружье повешу, – смеется Кезмо.
Фра Марко снял сковороду и стал делать яичницу. Турки сели, закурили. Больной отдохнул, напился лимонаду и почувствовал себя лучше. Он сидит, привалившись спиной к подушкам, и, весь дрожа, участвует в разговоре. Глаза его блестят лихорадочным блеском. Монах подал ракию и яичницу и занялся приготовлением кофе. Турки громко чавкают, заставляют есть больного, потягиваются и рыгают.
– А тут, часом, не жарилась свинина? – спрашивает Кезмо, поднося к носу уже пустую сковородку.
Фра Марко, склонившись над жаром, бурчит себе под нос:
– Набил брюхо, вот и мерещится тебе неведомо что.
– Что ты сказал?
– Нет, ага, нет. Нет у нас свинины.
Подает кофе. Кезмо сверлит его большими зелеными глазами.
– Слышал я, судья оштрафовал вас на двадцать грошей за то, что ему в плове попалась куриная голова. Ну уж коли вы этому каналье отвалили двадцать, то мне причитаются все сорок.
– Я с деньгами дела не имею.
– Ха-ха, все вы так: не имею, не знаю, а у самих денег куры не клюют, стоит вас только прижать покрепче.
Но все обернулось шуткой.
Наступила ночь. Потягивая ракию, турки говорят о войне, о жалованье янычар. Больной то задремлет, то проснется и слушает. Фра Марко сидит в углу, поставив локти на колени и подперев голову ладонями, и тоже слушает.
Из разговора турок он постепенно узнал, что больной из Сараева и зовут его Осмо Мамеледжия, второй – Мехмед Плевляк. Оба они, как и Кезмо, янычары и стоят сейчас в Сараево. В ожидании жалованья слоняются по окрестностям, а потом пойдут на Видин.
Кезмо взахлеб описывает мост у Мустафы Паши, караван-сарай в Едренях, публичные дома в Стамбуле с гречанками и армянками.
– Красавицы, ну просто пальчики оближешь! Фра Марко и тот не устоял бы. Что скажешь, фра Марко?
– Пст… я такими делами не занимаюсь.
– А зря!
– Это не для нас. Кабы наша воля, мы бы все такие дома с землей сровняли.
Турки смеются. Больной тихо стонет во сне. У этих тоже слипаются глаза – устали с дороги да и выпили порядком. Фра Марко поднялся и залил водой жар в очаге.
На другой день больному стало хуже. Турки, опять уничтожив дюжину яиц, держат совет. Игумен старается избавиться от них, внушая им через фра Марко, что мусафирхана – неподходящее место для больного. Турки требуют лошадь. Понимая, что назад он лошадь не получит, игумен говорит, что лошади у них нет, предлагая взамен по пять грошей каждому. Турки соглашаются на том условии, что монахи присмотрят за больным. Заверив игумена, что завтра они придут за ним с лошадью, турки уходят.
Фра Марко в ярости – только этого ему не хватало!
– Явился сюда отлеживаться! Мало с меня здоровых басурман, так на тебе еще хворого!
Игумен призывал его к благоразумию.
В первый день фра Марко даже не взглянул на турка. Ставил возле него каймак и хлеб и сразу удалялся.
Прошло три дня. Турки не возвращались. Больной день-деньской стонал и все чаще просил пить. У фра Марко вошло в обычай давать ему воду, потчевать молоком и вареньем. По нескольку раз на дню бросал он работу и бежал в мусафирхану проведать больного. Без конца ссорился с поваром, выбирая для него лучшие куски. Монахи заметили, как печется он о больном турке.
– Ну, как больной? – шпыняли они его при всяком удобном случае.
– Подыхает, – бросал он на ходу. – Ступай погляди, если не веришь.
На самом же деле чем турку становилось хуже, тем больше он заботился о нем, тщетно стараясь скрыть это от окружающих и не признаваясь в том самому себе.
Больной почти не разговаривал. Как-то вечером фра Марко разжег огонь, намереваясь испечь просфоры. Пока нагревалась форма, он сидел у очага, щурясь на жар.
– Фра Марко, – вдруг позвал его Мамеледжия из своего угла.
– А?
– Кезмо еще не вернулся?
– Нет.
Молчание.
– Видно, хочет везти меня прямо в Сараево, потому…
Догоревшие нижние головешки рассыпались, верхние чурки, шипя и потрескивая, осели, взметнув на фра Марко тучи искр. Приникшее пламя озарило комнату багровым светом.
– Не думай про Сараево и прочую ерунду…
И неожиданно для самого себя спокойно и без обычного своего заикания заговорил:
– А почему бы тебе, Осмо, не креститься? Уж коли суждено тебе помереть, то помрешь крещеным, а встанешь – будешь жить как человек, а не как неразумная тварь.
Турок не проронил ни слова. Безмолвный, недвижимый, он даже век не разомкнул.
С того дня фра Марко без устали уговаривал его, забыв о том, чем ему грозило возвращение турок. Вряд ли Мамеледжия смолчит о столь упорных попытках викария обратить его в свою веру. Во избежание насмешек он скрывал от монахов свои старания, но в душе твердо решил спасти душу Осмо Мамеледжии.
На все уговоры больной отмалчивался, по лицу его нельзя было понять, что у него на уме. Иногда фра Марко казалось, будто он поддается, а порой – что турка ничем не проймешь и все его слова отлетают от него как от стенки горох.
Как-то утром в мусафирхану пришла женщина взять огонька. Подойдя к очагу, она присела на корточки, чтоб набрать жару, и шаровары, игриво колыхнувшись, легли волнистым кругом. Мамеледжия, лежавший в лихорадке и с безразличным видом слушавший речи фра Марко о сладости покаяния и красоте христианской смерти, вдруг приподнялся на подушках и, сотрясаясь от дрожи, потянулся рукой к шароварам. В эту минуту вошел отлучавшийся фра Марко. Увидев распростертого на полу турка, пожиравшего глазами женщину и тщетно пытавшегося коснуться ее шаровар, он хотел было вскрикнуть, но голос изменил ему, и он пропищал что-то невнятное. Потом схватил стоявшую в углу палку и заорал не своим голосом:
– Изыди вон, дьяволица!
Женщина вскочила. Фра Марко выбил у нее из рук угли и выгнал ее из мусафирханы. Не понимая причины его гнева, она то и дело оборачивалась, напрасно уверяя его в том, что ее послали за жаром.
– Вон отсюда, сукина дочь! Только вздумай еще трясти здесь своими шароварами, палку сломаю об тебя! – кричал он, размахивая ей вслед своим оружием.
На Мамеледжию, который опять спокойно лежал на своем месте, фра Марко даже не взглянул. Только в полдень вскипятил молоко и, поставив его возле больного, сразу вышел из комнаты, бормоча:
– Фу, нехристь проклятый, никогда не узреть тебе лика божьего.
Но на другой день он снова сменил гнев на милость. С прежним пылом ухаживал за Мамеледжией, ежеминутно толкуя ему о вере и крещении. И даже ночью ему приснилось, как он бьется с окружившими Мамеледжию чертями, разгоняя их палкой. Но, сражаясь, он никак не мог преодолеть какой-то странной скованности. А чертей было все больше и больше, все до ужаса косматые, только под суставами видна серая жилистая кожа. Фра Марко проснулся, встал посреди комнаты, у него болит рука. С трудом зажег свечу. Оказалось, он столкнул с полки требник и фарфорового ангела, отбив ему кончик правого крыла. Фра Марко перекрестился и снова лег.
Мамеледжии все хуже. Он совсем не ест и, закрыв глаза, непрерывно стонет. Кезмо не возвращается. Игумен боится, как бы турок не умер в монастыре.
Однажды вечером Мамеледжия почувствовал себя лучше. Повеселел, оживился и все заговаривает с фра Марко, сучившим фитили для свечей. Слушая лихорадочные уверения турка в том, что ему полегчало, фра Марко подумал, что это, должно быть, перед смертью, и, подойдя к постели, вновь принялся обращать его в свою веру.
Он говорил страстно, увлеченно, сам удивляясь легкости, с какой лились у него слова. То он цитировал проповеди и церковные книги, то вдруг забывал про них и приводил свои собственные убедительные доводы.
– Ты что же, касатик, и на тот свет пойдешь с этим толстопузым Кезмо? Разве ты не видишь, как его раздуло от ракии и всяких непотребных дел? Ведь это сатана во плоти! Под ним всегда врата ада, не сегодня-завтра разверзнутся, и он полетит прямо в кипящий котел. И ты с ним заодно!
Тут он рассердился, хотел было выругаться, но вовремя спохватился и принялся воскрешать образ сладчайшего Иисуса и пречистой девы Марии; с трудом подыскивая слова, живописал, как умирает христианин и как торжественно препровождают крещеную душу в царствие небесное, где ее встречают архангельскими трубами и благостными песнопениями, по сравнению с которыми все земные радости ничто.
Турок молчит, только веки его слегка подрагивают. Фра Марко склонился над ним в тщетной надежде проникнуть в его мысли – перед ним все то же ничего не выражающее тонкое овальное лицо, закрытые глаза и надутые, как у упрямого мальчишки, губы.
– Ты только скажи: «Помоги нам, Спаситель!» Ну скажи же, Осмо! – шепчет он как можно тише и ласковее.
Турок молчит. Он тяжело дышит, кадык его судорожно дергается.
Полагая, что больному трудно говорить, фра Марко снял с висевших на поясе четок небольшое распятие и поднес к его губам.
– Поцелуй, Осмо, вот наш Спаситель, поцелуй его, и он простит тебе грехи и примет тебя.
Лицо турка чуть дрогнуло, веки трепыхнулись и он зашевелил губами, словно желая что-то сказать, но вместо этого еще больше надул губы и из последних своих сил плюнул. Плевок покатился по его подбородку.
Монах молниеносно отдернул крест, отскочил в сторону и. что-то бормоча, выбежал вон.
Огромен и однообразен шум летней ночи. Только в конце лета небо бывает такое низкое, а звезды такие крупные.
Фра Марко схватился за ограду. Скрипит штакетник. Кровь к голове все приливает и приливает. Взгляд его, миновав верхушки темных деревьев, устремился в глубину неба, туда, где звезды.
– Нет монаха хуже, чем я, – заговорил он, по своему обыкновению, сам с собой, – и нет турка поганее, чем этот Осмо. Я крещу его, а он – фу!
Фра Марко в отчаянии трясет ограду.
Но постепенно успокаивается. В глухой ночи, на глазах у бесчисленных звезд, им вдруг овладевает растерянность, и он забывается. Трепетание его тела словно передается окружающим предметам, и ему уже кажется, будто в кромешной тьме он неудержимо несется по безбрежному морскому простору. Небо над ним заметно колеблется. Отовсюду слышен шум. Он еще крепче стискивает штакетник.
Городок и поля, монастырь и мусафирхана – все уместилось в этом большом божьем ковчеге.
– Знал я, что ты никого не забываешь, ни заику фра Марко, ни этого грешника Осмо Мамеледжию. Если кто и плюнет на твой крест, то разве лишь в дурном сне. И все равно в твоем ковчеге для всех есть место. Даже для этого безумца Кезмо, если б он не ушел…
В своем воодушевлении он уже не различает, говорит он или только думает. Но ясно видит: для всех и каждого есть место в большом господнем ковчеге, ибо бог не отмеряет ни аршином, ни весами. Теперь он понимает, как «грозный господь» правит миром, все понимает, хотя и не может выразить это словами. Одно недоступно его разумению – каким образом он, фра Марко, неловкий и строптивый викарий, поставлен у кормила божьего ковчега. И он снова забывает о себе, обращаясь мыслями ко всему сущему, которое, находясь в вечном движении, неуклонно приближается к своему спасению.
Так проходят часы.
Холодный ночной воздух. Кровь в жилах застыла. Вдруг он почувствовал свои замлевшие ладони, крепко обхватившие колья. Фра Марко расслабил пальцы и стал понемногу приходить в себя. Сейчас ему было так же холодно и неуютно, как в прежние годы, когда его, воспитанника духовного училища, будили еще до света. Наконец он выпустил из рук ограду, провел ладонью по сутане и неуверенным шагом вернулся в гостиницу.
Слабо мерцает оплывшая свеча. Турок, натянув одеяло до самых глаз, лежит лицом к стене. Фра Марко снял со свечи нагар, развел огонь, вскипятил молоко и, подойдя к больному, дважды окликнул его. Турок не отзывался, и фра Марко отвернул одеяло. Перед ним был холодный, закоченелый труп.
Поставив у изголовья покойника горшок с дымящимся молоком, он пошел за игуменом. На дворе уже совсем рассвело.
Хлопая дверьми, он миновал трапезную и двор и вошел в ризницу в тот момент, когда игумен облачался. Услышав, как хлопнула дверь, он обернулся и, не опуская раскинутых рук, посмотрел на фра Марко поверх очков.
– Что там еще?
– Помер этот… турок в мусафирхане, – крикнул фра Марко, сердито махнув рукой.
– Тише! – шикнул на него игумен, показывая рукой на алтарь.
Игумен забеспокоился. Едва отслужив мессу, он отправился в город заявить властям о смерти Мамеледжии и позвать турок, чтоб взяли тело и похоронили его согласно своим обычаям. Он знал, что в смерти турка заподозрят его и что от штрафа не отвертеться.
Фра Марко не хотелось возвращаться в мусафирхану Он велел послушнику Мартину побыть возле покойника, а сам вместе с работниками пошел в поле окапывать свеклу.
Невыспавшийся и грустный, он тяжелым размашистым шагом шел по вспаханному полю.
Парни и девушки взялись за мотыги. Марко шел впереди, обрывая нижние листья, мешавшие росту свеклы. Он нагибался и, широко расставив ноги, обрывал листья, а когда набиралось много, клал их в сторонке. За ним, примерно с равными промежутками, оставались кучки листьев. Иногда он выпрямлялся и смотрел на видневшийся за полем большой темный монастырь с маленькой белой мусафирханой. Там лежал покойник, душу которого он не сумел спасти. И фра Марко быстро нагибался и обрывал листья, а потом, освободив стебель от ненужных листьев, пропускал его сквозь ладони и хорошенько встряхивал.
– Ну, расти с божьей помощью. Жрал каймак, пил ракию, а крест и покаяние не пожелал принять… Ну, расти. И да поможет тебе господь!
В середине дня он увидел игумена, шедшего в сопровождении имама и двух черных, как жуки, турок. А когда вынесли покойника, он опять нагнулся и принялся с небывалой горячностью обрывать листья.
– Ну, счастливо, господи помилуй… – повторял он машинально, но мысли его снова обращались к покойнику: – Спасен – не спасен, ухаживал я за ним и полюбил… как брата.
Не успел он разогнуться, как к голове опять прихлынула кровь. Сопя и тяжело дыша, он молился за душу Осмо Мамеледжии, «где бы она ни была».
И только временами поднимал голову и покрикивал на парней, задиравших девушек:
– Копай, бездельник! Чего к девке пристал? Видали такого!
И снова принимался обрывать листья и молиться.
Ага – землевладелец, господин, уважительное обращение к состоятельным людям.
Актам – четвертая из пяти обязательных молитв у мусульман, совершаемая после заката солнца.
Антерия – род национальной верхней одежды, как мужской, так и женской, с длинными рукавами.
Аян – представитель привилегированного сословия.
Байрам – мусульманский праздник по окончании рамазана, продолжающийся три дня.
Бег – землевладелец, господин.
Берат – грамота султана.
Вакуф – земли или имущество, завещанные на религиозные или благотворительные цели.
Валия – наместник вилайета – округа.
Газда – уважительное обращение к людям торгового или ремесленного сословия, букв.: хозяин.
Гайтан – веревка.
Гунь – крестьянская одежда вроде кафтана.
Джемадан – род национальной верхней мужской одежды без рукавов, обычно расшитой разнообразной тесьмой.
Жупник – католический священник в жупе (приходе).
Ифтар – ужин во время рамазана после захода солнца, когда прекращается дневной пост.
Ичиндия – третья по счету обязательная молитва у мусульман, совершаемая между полуднем и закатом солнца.
Кадий – судья у мусульман.
Каймакам – наместник визиря или валии в уезде.
Коло – массовый народный танец.
Конак – административное здание, резиденция турецкого должностного лица.
Маджария – венгерская золотая монета.
Меджидия – золотая турецкая монета.
Мейтеб – начальная духовная школа у мусульман.
Мерхаба – мусульманское приветствие.
Министрами – служка в католическом храме.
Мудериз – учитель в медресе.
Мулла – мусульманин, получивший духовное образование.
Мусандра – стенной шкаф в турецких домах для постелей, убирающихся туда надень, и прочих домашних надобностей.
Мутевелий – турецкий чиновник.
Мутеселим – чиновник визиря.
Муфтий – мусульманский священник высокого ранга.
Окка – старинная мера веса, равная 1283 г.
Опанки – крестьянская обувь из сыромятной кожи.
Райя – христианские подданные Оттоманской империи, букв.: стадо.
Ракия – сливовая водка.
Салеп – сладкий горячий напиток, настоянный на коре ятрышника.
Салебджия – торговец салепом.
Се имен – стражник.
Слава – праздник святого покровителя семьи.
Софта – ученик медресе.
Субаша – помощник паши.
Суварий – конный стражник.
Тапия – юридический документ на право владения недвижимостью.
Тескера – официальная справка.
Тефтедар – министр финансов, чиновник по финансовой части.
Улемы – мусульманские вероучители, знатоки и толкователи Корана.
Учумат – административная власть, здание, где помещается административное управление.
Фратер – католический монах францисканец, букв.: брат (лат.). Сокращение «фра» обычно прибавляется к имени монаха.
Чаршия – торговый квартал города, базар.
Чемер – узкий кожаный или холщовый пояс, в который, отправляясь в дорогу, прятали деньги; носился под одеждой.
Чесма – естественный родник, облицованный камнем или взятый в желоб; фонтан.
Чехайя-паша – заместитель визиря.