Часть 2 Париж

— Закройте глаза.

Девушка начала кончиками пальцев вбивать ему в щеки и в лоб кольдкрем, мазнула по переносице, а потом распределила крем по всему лицу. Быстрые удары пальцев прошлись по нижней челюсти и дальше вниз по шее, почти до самого воротника, где тут же зашуршало заботливо подоткнутое ею бумажное полотенце. Он услышал перезвон маленьких склянок и пудрениц, мягкий шорох салфеток, когда их вытягивают из коробки. Она чем-то мазнула его по самой макушке, потом сделала паузу. По уже успевшей изготовиться к этому коже прошлись ворсинки, покрыв ее пудрой. Скулы, ноздри, кончики ушей. Она приподняла ему подбородок, чтобы откинуть голову назад. Он почувствовал липкое прикосновение салфетки. Ее пальцы прижали салфетку к коже у него на шее, потом стянули, как кожицу с плода.

— Готово.

Вогнутая зеркальная поверхность отразила его голову. Бескровное отражение лица глядит в глаза самому себе. Он узнал треугольный выступ волос на лбу, небольшие мешки под глазами. Невыразительный рот над ничем не примечательным подбородком. Ближе к двадцати годам лицо у него вытянулось, и тогда кое-кому внешность его начала казаться поэтической. А другим — лошадиной. Самая печальная лошадь на свете.

После тридцати он опять округлился, и с тех пор это лицо стало его лицом. Сегодня вечером оно, размалеванное, появится на телевизионных экранах по всей стране. Мысль перекривит и без того изборожденный морщинами лоб. Эти серые губы станут отвечать на вопросы. Ему придется носить на себе эту бесцветную клоунскую рожу.

— Такое впечатление, будто я уже умер, — сказал он.

— Освещение в студии очень сильно меняет очертания лица. Тени будут падать вот так, — Барышня попыталась руками показать ему, как это будет выглядеть, — Макияж — это нормально. Здесь всем делают макияж.

Кисточка метнулась к крохотному пятнышку у него над глазом. Сол сморгнул и кивнул. Это был самый длинный ее монолог с тех пор, как он вошел в гримерную. Привел его сюда продюсер, который долго рассыпался в любезностях, прежде чем оставить его на попечение визажистки. А та просто молча указала на кресло, в которое ему следовало сесть. А потом принялась за работу. Он подумал: скорее всего, она просто нервничает. Она достаточно молода, чтобы знать его стихи с детства. Во Франции они — часть школьной программы.

Сзади отворилась дверь, и в комнату заглянула какая-то женщина. Он смотрел в зеркало, как голова ее повернулась налево, потом направо — и исчезла. Этот номер она исполняет уже третья по счету. Всякий раз Сол с надеждой поднимал взгляд, но это опять была не Рут. Наверняка она сейчас где-то в этом же здании, проходит точно такую же процедуру в точно такой же комнате. И головы, которые поплавками выныривают из ее дверного проема, точно так же неразличимы между собой. Вот только она наверняка спрашивает у них с гнусавым калифорнийским акцентом, кто они такие и какого черта они здесь забыли?

С него стянули бумажное полотенце. Девушка шумно скомкала его в руках и зашвырнула в угол. Как странно, должно быть, тянутся ее дни в этой комнате, подумал он: сидеть здесь и подмалевывать жрецов для ярко освещенного храма наверху. А друзьям своим она рассказывает о родинках и бородавках, прыщах и угревой сыпи. Даже у собственной кожи есть от тебя секреты. Ему никогда раньше не приходилось появляться на телевидении. А интервью он в последний раз давал чуть не двадцать лет тому назад.

— Как говорят американцы, — сказал у него за спиной голос и тут же перекинулся на издевательски нарочитое американское произношение: — «Ну ты прям как картинка».

На сей раз он не заметил, когда открылась дверь. Из коридора в комнату волной накатил заряд шума. В комнату протиснулась Славина башка — с нервической ухмылкой на губах.

— Фоше интересуется, не хочешь ли ты присоединиться к нему в Зеленой комнате, — продолжил Слава, — Мы не против?

Вопрос свой он в равной степени адресовал и девушке, и сидящему перед ней в кресле мужчине. Она кивнула: все готово. Он поправил галстук.

— Против, — сказал он.

Слава поджал губы. Он взял на себя большую часть переговоров с людьми Фоше и постоянно висел на телефоне, проясняя какие-то детали. И Модерссон тоже в это впутался. Рут, по другую сторону Атлантики, наверняка сделала ставку на такого же рода фигуры, подумал Сол. Но причины собственной Славиной заинтересованности в этом деле продолжали оставаться для него загадкой. Конечно, затащить Соломона Мемеля на шоу Фоше — уже большое дело. Акции Славы пойдут в гору. Он — человек, который умеет решать вопросы. Посредник. Может быть, именно на это он и рассчитывает. Вот, люди сами рвутся что-нибудь для тебя устроить, подумал Сол. Но почему?

— Мы заранее обо всем договорились, — сказал Сол. — Давай перекурим в коридоре. А потом пойдем наверх.

Он бросил последний взгляд в зеркало. Его старый серый костюм. Белая сорочка. Галстук. Он оттолкнулся и встал из кресла.

Девушка протянула ему руку.

— До свидания, мсье Мемель. Удачи вам сегодня. Я читала все ваши книги. Сразу хотела вам сказать.

Он улыбнулся и молча поблагодарил ее за то, что не сказала. Принял ее руку — в обе свои. Слава потоптался на месте, потом вынул пачку сигарет и предложил одну Солу.

— Есть одна проблема, — сказал он Солу уже в коридоре. — Рут опаздывает.

Мимо них то и дело проходили небольшие группы людей, и каждая состояла из одинокой фигуры в сопровождении услужливой свиты помощников. Эскорт состоял из поджарых молодых людей и женщин чуть постарше, и все одеты с иголочки. Они сыпали на ходу названиями и датами; в ответ человек в центре либо кивал, либо качал головой, и лицо его было скрыто бледно-бронзовой маской из пудры. Точно такой же, заметил Сол, как у него самого. Он затянулся сигаретой и поднял брови.

— Ее самолет приземлился всего сорок минут назад. Фоше считает, что начинать нужно без нее. Ее введут в кадр, как только появится такая возможность.

— Она еще даже не в здании? А когда эфир?

Однако за вспыхнувшим вдруг раздражением он почувствовал странную нотку облегчения. Были такие ответы, которые он бы мог проговорить куда свободнее, если бы Рут при этом уютно и покойно сидела в плюшевой капсуле своего лимузина — где-нибудь подальше отсюда. Он представил себе, как она то опускает голову в бархатной полудреме, то опять вздергивает ее вверх, пока машина скользит по бесконечным улочкам с односторонним движением. Есть в лимузинах что-то неостановимое.

— Через двадцать минут, — сказал Слава.


Лучи света колоннами спускались из кромешной тьмы студийного потолка. Техник откинул голову, прикрыл глаза рукой и ткнул пальцем куда-то в самый верх светящейся колонны. Та послушно заколебалась и исчезла. Сол проводил его жест взглядом.

Высоко-высоко, возле дырчатого потолка, свисали с порталов черные металлические фонари, как летучие мыши. По команде снизу они то складывали, то расправляли крылья, заставляя водопад электрического света меняться. Прищурившись, Сол разобрал наверху, во тьме, карабкающиеся по металлическим конструкциям человеческие фигурки. Свет усилился, потом начал пульсировать.

— Это Макс, — сказал оказавшийся тут как тут Слава.

Человек поднял руку, поприветствовав кого-то в самом дальнем конце студии.

В глазах у Сола плавали раскаленные отпечатки юпитеров. Он увидел, как с другой стороны, сквозь суетную мешанину затухающих вспышек, идет ведущий. Белые, желтые, янтарно-красные. Потом они погасли, и появилась знакомая фигура.

Когда он впервые услышал о Максимильене Фоше, тот был мало кому известным обозревателем и сотрудничал с отделом культуры «Пари-суар». И во время бурных дебатов по поводу первой своей книги Сол ответил отказом на его просьбу дать интервью — как и на множество других подобных просьб. Несмотря на это, Фоше написал-таки заметку о «деле Мемеля». Вполне благожелательную, насколько запомнилось Солу. С тех пор, кажется, прошло бог знает сколько времени. Теперь Макс Фоше был куда популярнее большей части тех людей, которых приглашал к себе в студию. Каждый четверг в восемь часов вечера его лицо смотрело с экранов телевизоров из конца в конец страны. Волосы он зачесывал назад и то и дело пробегал по ним пальцами, когда слушал очередного своего гостя. Он был очень похож на одного итальянского пианиста, на выступление которого Сол как-то раз ходил в Вене и чьей фамилии с тех пор так ни разу и не сумел вспомнить.

Время от времени Солу приходилось встречаться с Фоше. Критик кивал ему на открытии какой-нибудь галереи или махал рукой в ресторане и подходил к столику. Внимание Фоше было лучше любой рекламы, посетители ресторана принимались бросать на него как бы случайные взгляды или же смотрели прямо, ничего не стесняясь, и постепенно между столиками прокатывалась легкая рябь узнавания: «Это поэт, тот самый, что…», или иначе, если они принадлежали к более младшему поколению: «Помнишь, в школе читали его поэму?» Кто-то выуживал из памяти полузабытую цитату, застрявшую там со школьных времен. Такое же чувство возникало у него по отношению к застенчивым студентам, которые иногда подходили к нему в кафе, или к психам, которые объявлялись на пороге его квартиры, или к письмам, которые он получал по почте — на незнакомых языках, страница за страницей текста, совершенно нечитаемого, за исключением старательно, по буквам переписанных цитат. Кому они писали, с кем пытались поговорить? Ему уже сорок девять. Строки, которые они цитировали, были написаны полжизни назад. Мальчик, который заполз когда-то во тьму пещеры, выбрался оттуда совсем другим существом. Его жизнь давно перестала быть жизнью, записанной в этих строках, а сам он давно перестал быть тем человеком, который эти строки написал: именно эти строки и сделали его другим. Много лет тому назад он убил человека. Тот человек все равно умер бы. Но он убил его.

Об этом речи не будет. Не будет речи о «деле Мемеля». Если его об этом спросят, он просто встанет и выйдет вон, что бы там ни подумала про себя Рут. Она приехала, чтобы снять по его поэме фильм. Он приехал ради нее. А не по собственной воле.

Сол смотрел, как на другом конце студии Фоше делает последние приготовления. Маленькая вселенная помощников и ассистентов вращалась вокруг него, дотрагиваясь до его плеча, подхватывая под локоток, нашептывая на ухо. Курсировали по рукам папки с зажимами, на креслах вешались ярлычки. Один из помощников поднес маленькое зеркальце, Фоше поводил головой вправо-влево — и удовлетворенно кивнул.

К ним подошла молодая женщина и представилась ассистентом продюсера. Она пригласила Сола пройти с ней в другой конец студии и, пока шла, разговаривала с ним через плечо. По залу на бесшумных резиновых колесах подкатывали камеры — поближе. По бетонному полу змеились толстые черные кабели, через одинаковые интервалы прихваченные клеящейся пленкой. Все они сходились к озерцу света, где возле низенького столика стояли друг напротив друга два стула. Фоше уже свой занял. Ему как раз цепляли к лацкану микрофон. Провод аккуратно пропустили под пиджаком, вывели сзади и подсоединили к приземистому ящичку, ощетинившемуся другими такими же штекерами и проводами. Ведущий встал, чтобы обменяться рукопожатием: сначала со Славой, этак походя, потом с ним.

— Это большая честь для меня, мсье Мемель, — начал Фоше, пока ассистенты возились вокруг Сола, — Слава уже сказал вам, что мадам Лакнер задерживается? Это наша вина. Нужно было предусмотреть возможные задержки. Но вы здесь, и это, между нами, самое главное. Чтобы вы прервали свое молчание именно здесь, — Он обвел рукой студию, похожую на ангар, — Для нас это важно.

Фоше говорил и говорил, легко и плавно. Сол понял: ведущий просто пытается заранее снять возможное напряжение. Он отогнал непрошеную мысль о том, что все это неправильно, что Рут здесь нет, что он и понятия не имеет, о чем ему хотелось бы поговорить, потому что он уже успел сказать слишком много, давным-давно, другому такому же вкрадчивому человеку, что ему следовало бы просто взять и выйти вон из этого круга света, из этой студии. Договоренности, над которыми так долго и упорно трудился Слава, не будут стоить ровным счетом ничего, как только его лицо появится на миллионах телеэкранов. Что тогда помешает Фоше задать любой удобный лично для него вопрос?

А потом он увидел, что у техника, который возился с проводками от микрофона, из кармана куртки торчит потрепанный томик его стихов и что служители Фоше, вместо того чтобы самозабвенно взирать на истинного бога этой управляемой вселенной, повелителя искусственных света и тьмы, украдкой приглядываются к нему. В статьях, посвященных ему и его творчеству, слово «затворник» встречалось слишком часто. И не соответствовало действительности. На каком-то из невидимых отсюда мониторов включили звук, и взрыв шума сбил его с мысли. Кто-то велел приглушить огни. Пошла знакомая музыка. Маленькие красные лампочки замигали в темноте, окружившей тот островок желтоватого света, который удерживал их здесь и сейчас, его и Максимильена. Кто-то произнес: «Пять секунд». Слишком поздно.

«Эберхардт». «Профессор Якоб Фойерштайн». При первом же упоминании о любом из них встать и выйти вон. Ну, Рут, удружила.

Тусклый свет понемногу разгорелся до полноценной электрической зари. Фоше развернулся лицом в точку, расположенную где-то слева от Сола, и начал говорить:

— Самые болезненные раны мы наносим себе сами. Что случилось с человечеством между тысяча девятьсот тридцать девятым и сорок пятым годами? Мне доводилось общаться со многими из величайших художников нашего времени, здесь, в этой программе, и тема эта — вне зависимости от того, выходила наша беседа непосредственно на нее или нет, — во многих случаях оставалась одной из ключевых. Что мы натворили? Как это вообще могло случиться? И сегодня у меня в гостях человек, которого многие из нас считают истинным хранителем нашей памяти — и наших сомнений. А также и ответа на эти сомнения, который, может статься, скрыт за сложной логикой и густой образностью самого известного и самого выдающегося из его произведений. В пятьдесят первом году поэма «Die Keilerjagd», или «La Chasse au Sanglier» увидела свет в одном маленьком венском издательстве. Написана она была при весьма необычных обстоятельствах никому не известным поэтом по имени Соломон Мемель. Основанная отчасти на мифе об охоте на Калидонского вепря, отчасти на событиях, которые случились с ним самим в годы войны…

Анализ стиля Фоше — плевое дело, подумал Сол, пока интервью шло своим чередом. «Может быть» использовалось для того, чтобы прощупать почву там, куда он собирался сделать следующий шаг. Встретив сопротивление, он отступал за «Можем ли мы согласиться с тем, что?..» Резкое возражение тут же вызывало на свет божий «Впрочем, это вопрос сложный» — и смену темы. Они танцевали вдвоем и более или менее попадали в такт.

— Для многих из нас «Die Keilerjagd» есть представительный символ того напряжения, которое существует между тем, что мы обязаны делать, что нам следовало бы делать и что реально можно сделать перед лицом зла, — сказал Фоше, обращаясь к Солу. — В обычной жизни люди цитируют куски из вашей поэмы, может быть, даже и не зная о том, откуда взялась эта цитата. Французские школьники проходят ее на уроках, заучивают отрывки из нее наизусть. Как и дети из многих других стран. — Фоше не стал развивать последнюю мысль. — Зло поселилось в вепре. Он — воплощение насилия, вседозволенности. Охота на вепря означает также и охоту за всем, что с ним связано. Они и правда этого хотят, как вам кажется?

Прежде чем окончательно отправить вопрос в адрес собеседника, Фоше лепил его руками. Он кивал во время ответов Сола; ткань его костюма собиралась складками, когда он, сам того не замечая, складывал ладони в этакой пародии на молитвенный жест. Юпитеры светили на двоих мужчин, которые говорили, размахивали руками — и ни один не отбрасывал тени. Слова порхали вокруг них и падали замертво.

— Темы, которые затрагивает ваша поэзия, носят универсальный характер, поскольку вы строите ее на событиях типичной человеческой жизни — вашей собственной. Типичной для середины двадцатого века, я хотел сказать: утрата, за ней бегство, потом сопротивление — и возмездие. Вашему творчеству рукоплескали, его пытались дискредитировать — или странным образом перелицевать наново…

За пределами круга, ограниченного режущим глаз светом прожекторов, не было ничего, только тьма. Сол услышал там какой-то шум, суету и без всякой надежды на успех попытался разглядеть, в чем дело. Следующий вопрос Фоше касался финальной части поэмы. Сейчас опять всплывут старые придирки Райхмана, и он ответит, что поэзия не течет по руслу бытия подобно прозрачной реке. Иногда над ней приходится и поработать.

Но что в действительности произошло в пещере? И что все это значит? Ответы на эти вопросы интересуют всех.

— Известный немецкий критик поставил последним строкам поэмы такой диагноз: «фатальная неопределенность». Что, в свою очередь, насколько я помню, привело к весьма ожесточенной дискуссии.

Сол понимал, куда клонит Фоше. «Известный немецкий критик» уже давно взял свои слова обратно, однако Сол не стал об этом упоминать. Он начал говорить о том, что в глубине даже самого что ни на есть точного воспоминания всегда живет неизбывный привкус сомнения. Воспоминания — существа опасные, и опасность эта таится в самой их природе. Люди и выдумывать начинают потому, что иначе просто не могут. Он попытался выразить эту мысль как можно яснее и проще.

— Ну, это вопрос слишком сложный, — сказал Фоше уже во второй раз за сегодня. — Вы согласились на экранизацию. Но степень неоднозначности, допустимая в поэзии, в кино попросту невозможна. Приходится принимать решение, что показывать, а что нет. Многие обозреватели здесь, в Париже, были сильно удивлены тем, что вы дали согласие на киноадаптацию, да еще и режиссеру, известному своими, скажем так, бескомпромиссными методами работы. Финал вашей поэмы уходит во тьму — в стигийскую тьму, если позволите, — в которой путеводные нити, намеченные вами в начале поэмы, либо отсутствуют, либо теряются из виду. Но разве можно снять подобную тьму в кино?

Этот вопрос был предназначен для Рут, сообразил Сол. Насколько он понял, ее фильм задумывался как своего рода продолжение или постскриптум к поэме. Время действия переместится в некую не слишком определенную современность, и чисто эмоциональный сюжет об охотниках и об их добыче продолжится так, словно все они остались живы. Все тайные ходы его собственной поэмы закончатся задолго до начала той сцены, которой откроется фильм. В полной безопасности. Они с Рут знакомы с детства, поведал он Фоше, который тут же разыграл удивление и перевел разговор на проблему взгляда в прошлое и на те шутки, которые иногда играет с нами история. Затем ведущий задал длинный и сложносочиненный вопрос, нарочито перегруженный всяческой умностью, — и Сол почти сознательно пошел на чисто внешний комический эффект, ответив простым: «да». По поводу молоденькой актрисы, которая должна была сыграть роль Аталанты-Фиеллы, ходили кое-какие слухи. Эфирное время подходило к концу.

— Мне бы хотелось завершить сегодняшнюю встречу, вспомнив о том моменте, когда зародилось это произведение искусства, когда совсем еще молодой человек пробирается в кромешную тьму, где ждет его враг. И в этот же самый миг молодому поэту приходит в голову первая строка той поэмы, которая позже окажется величайшим из его творений. А в далеком-далеком прошлом охотник, не прошедший инициации, ждет у входа в пещеру, в которой затаилась его добыча. И все-таки в каком-то смысле слова все они были одним и тем же человеком, в один и тот же момент времени, перед лицом одного и того же врага.

Все не так, подумал Сол. Я теперь совсем другой человек. Тогдашний дрожащий мальчик — разве есть в нем что-то общее со мной нынешним? Да и бог бы с ним… Он поговорил о том, что тело запоминает события внешней жизни совсем по-другому, чем разум, а память — опять другим, третьим способом. Фоше умудренно покивал головой, поблагодарил его за столь интересную мысль — и на этом все кончилось.

Благодарю вас благодарю вас благодарю вас благодарю вас.

— …Когда я буду разглядывать полотна самого выдающегося из ныне живущих британских живописцев, в ожидании его первой полной ретроспективной выставки, которая откроется на следующей неделе в Гран-Пале, здесь, в Париже. Еще раз — благодарю вас, Соломон Мемель. И — доброго вам вечера.

Лучи юпитеров ушли вверх, и маленький театр растаял. Камеры покатились вспять, ассистенты двинулись вперед. Он поднял голову на перестук женских каблучков. Перед ним стоял тот самый техник и протягивал книгу. Его второй сборник. Автограф. Через его плечо Сол увидел, как откуда-то из общей студийной суеты возникла высокая женщина с длинными медно-рыжими волосами. И пошла вперед, улыбаясь ему сквозь усталость.

— Соломон, — сказала она.

— Рут, — ответил он и встал, чтобы ее обнять. — Ты приехала.

* * *

Жарким летним днем, после полудня, в 1938 году, молодая женщина шла по воде широкой и мелкой реки. Тонкую ткань платья она подвязала чуть выше колена и брела, никуда не торопясь, глядя прямо перед собой в прозрачную воду, оставляя след из маленьких юрких водоворотов, которые рассыпались по воле течения и исчезали перед каждым следующим шагом. Дно было песчаное, усыпанное гладко окатанными голышами. На самой стремнине под поверхностью колыхались длинные полосы ярко-красных водорослей. Женщина направлялась именно к ним. С берега за ней наблюдали двое молодых людей.

Сол лежал на песке и смотрел, как она нагнулась и вытянула из воды длинный перекрученный канат; как только она подняла свою добычу вверх, к солнышку, цвет у водоросли стал темнее и гуще. Она принялась распутывать отдельные побеги, попутно стряхивая с них воду. Капли падали в воду и исчезали. Она перекинула траву через плечо, вокруг шеи, и повернулась к нему: до нее было метров двадцать-тридцать. На бегу она провела пальцами, будто гребнем, по волосам, длинным и рыжим, — и оттянула прядь в сторону. Потом повернулась в ту сторону, куда текла река, и что-то крикнула Якобу, который шлепал ногами по мелководью у берега.

Сол откинулся на спину и закрыл глаза. Река текла буквально в двух шагах от него, почти бесшумно. Воздух был неподвижен, и его повело в сон. Но где-то далеко в воздух вспорхнули три крика — и метнулись по-над рекой, разбавив густую предвечернюю жару. Образ юной женщины в красном боа, с платьем, подвязанным вокруг бедер, грубо оттолкнула в сторону внезапно возникшая перед его мысленным взором неуклюжая птица с короткими нелепыми крыльями, сплошь ощетинившаяся органными трубами, из которых валили струи раскаленного пара: ту-у, ту-у-у, ту-у-у-у. Он поднял голову, щурясь против ярких солнечных бликов на поверхности воды.

Послеполуденный поезд из Лемберга известил о своем прибытии свистком: как всегда на подходе к лежавшей чуть дальше по речной долине деревушке под названием Садагора. Оттуда он отправится вдоль по извилистой рельсовой нитке, которые с явной неохотой имитируют прихотливые речные меандры, то приближаясь к воде, то отбегая в сторону, прежде чем выйти наконец к мосту прямо возле главного городского вокзала. Вокзал расположился у подножия горы, и оттуда почти сразу же отправится трамвай, поджидающий поезд из Лемберга, — чтобы начать кропотливый подъем вверх по склону, по направлению к центру города. Свисток — сигнал, что им пора трогаться в путь. Сол приподнялся на локтях и крикнул в сторону реки:

— Якоб! Рут! Нам пора!

Гудок прозвучал вновь, словно в подтверждение его слов. С мелководья на противоположном берегу по направлению к Солу медленно побрел Якоб — раздумчивый аист. Рут размотала свой махровый шарф и зашвырнула в воду, которая тут же уволокла его прочь.

Главный городской вокзал был минутах в двадцати ходьбы по пыльной проселочной дороге, которая шла вдоль реки — по другому, чем железная дорога, берегу. Шли молча. Они ходили здесь сотни раз, и по пути не могло попасться ничего такого, о чем уже не было говорено и переговорено: буковые рощи, крестьянские амбары, река, железнодорожное полотно на той стороне и плоские поля, которые уходили в бесконечность — до самого восточного горизонта.

До них донесся постепенно замедляющийся перестук лембергского поезда. Показался стеклянный купол вокзала. Локомотив выпустил клуб дыма, свистнул еще раз и заскрежетал тормозами на подходе к мосту. Они прибавили ходу и вскоре увидели подле товарного депо знакомую красно-белую ливрею трамвая. Водитель, обмахиваясь фуражкой, прохаживался вдоль борта. Потом он забрался в кабину, и через несколько секунд они услышали лязг двигателя и увидели, как трамвай дернулся с места. И тут их словно током передернуло.

— Давай!

Рут раскинула руки в стороны, Сол и Якоб ухватились за них и все трое бегом сорвались с места. Буквально в нескольких метрах впереди них трамвайные рельсы выходили на дорогу. Молодые люди разбежались по сторонам от полотна, растянув девушку за руки в разные стороны — а трамвай тем временем, грохоча, взобрался на пригорок и свернул на дорогу. Они бежали впереди него и держали Рут прямо у него по курсу. Трамвай рокотал сзади, набирая скорость.

— Ма-а-мочки! — взвизгнула Рут и, будто бы и впрямь выбившись из сил и поминутно теряя равновесие, еще прибавила ходу.

Звякнул трамвайный сигнал. Она попыталась выдернуть руку, сперва у Сола, потом у Якоба, но ни тот ни другой не отпускали. Трамвай скрежетал и лязгал, надвигаясь сзади. Лицо Рут перекривилось гримасой неуемного страха — или удовольствия. Чугунный ритм приближающегося трамвая отдавался у нее в ногах. Каблуки выстукивали мостовую. Как же от них вырваться? На короткое время она обогнала их обоих — с руками, по-прежнему накрепко зажатыми с обеих сторон, с юбкой, летающей вокруг колен. С площадки трамвая что-то крикнул кондуктор, сигнал прозвенел опять, уже громче. И на сей раз кондуктор явно собирался звонить столько, сколько потребуется.

Якоб отпустил руку. Рут соскочила с рельсов, крутанулась вокруг своей оси и обняла Сола. Трамвай с разочарованным видом прогромыхал мимо и заскрежетал тормозами, выруливая к остановке возле вокзала. Якоб бросил многозначительный взгляд на Сола и Рут и потрусил следом за вагоном. Рут пыталась отдышаться сквозь смех; Сол все еще не разжимал рук. Потом она высвободилась и пошла вслед за Якобом.

На привокзальной площади уже ждала трамвая небольшая кучка пассажиров, сошедших с лембергского поезда. Теперь они начали подниматься с расположенных вдоль фасада скамей и протискиваться со своими коробками, свертками и чемоданами в трамвайные двери. Сол, Рут и Якоб дождались, пока последний из них не окажется внутри вагона, а потом в одну секунду заскочили на заднюю площадку; краснолицый кондуктор в форменной фуражке неодобрительно посмотрел на них и покачал головой. Он был отцом их одноклассника, Густля Риттера. Якоб извиняющимся жестом развел руки, и все трое протиснулись к самому последнему сиденью. Отец Густля дал сигнал к отправке, и трамвай тронулся.

Ноги, даже сквозь одежду, липли к планкам скамьи. Рут сцепила пальцы, сложила руки, зевнула и откинула голову назад. Глаза у нее были закрыты. Лето сделало тон ее рыжих волос еще более ярким, а под глазами разбросало россыпь веснушек. Сол и Якоб встретились взглядами — поверх ее лица.

Трамвайные рельсы шли все дальше в гору, от вокзала к городскому центру. Их то и дело кидало друг на друга, когда трамвай поворачивал. Дома постепенно становились выше, отращивая себе вторые и третьи этажи, улицы — все уже, а подъем все круче и круче, покуда наконец, между Урмахерштрассе и польским костелом, в квартале, который в просторечье именовался просто «Горб», трамвай был вынужден почти остановиться, завывая мотором и визжа по рельсам прокручивающимися на ходу колесами. Они проехали мимо извозчика, который слез с подводы, чтобы под уздцы втащить лошадь на пригорок, а теперь стоял и переводил дух, положив на всякий случай руку на тормозной рычаг. От волос Рут едва заметно пахло речной водой. Казалось немыслимым, чтобы трамвай смог втащить на эту гору даже свой собственный, природный вес, не говоря уже о набившихся в салон пассажирах.

Но, едва миновав костел, вагон опять набрал скорость. Он остановился сперва возле местного правительственного учреждения, где в него села группа мужчин, одетых в костюмы при жестких крахмальных воротничках, а потом на углу Лауринер-штрассе. Когда заполнились все сиденья, отец Густля перешел для порядка на заднюю площадку. Сол поинтересовался у него успехами сына, и кондуктор отрицательно покачал головой. Густль аттестата так и не получил. Экзамены они все сдавали полтора месяца тому назад, в гимназии, в гулких классных комнатах которой ныне царили только меловая пыль и жара, — в двух кварталах к востоку отсюда. Рут улыбнулась, открыла глаза и уставилась в светло-кремовый потолок трамвая. Как масло, подумала она, прохладное и лежит в кладовке. В трамвае стало душно.

Внезапно улица стала шире. Город будто набрал полную грудь воздуха, а потом выдохнул весь жар своего тела, как только трамвай въехал на Рингплатц, где внезапно разбежавшиеся по сторонам здания создали вакуум, мигом высосавший пассажиров из вагона, соединив и смешав их со всеми теми, кто уже собрался на площади: с мужчинами в сорочках, мужчинами в темно-синих фартуках, мужчинами в коричневых и черных костюмах, с женщинами, которые несли корзины или младенцев. То одна, то другая боковая улица раз за разом выпускала на площадь тележку, груженную ящиками или бутылями, переложенными соломой; тележки катились через ярко освещенное солнцем пространство и снова исчезали в тени. Домохозяйки несли завернутые в бумагу и перетянутые тонким белым шпагатом куски мяса и бугристые авоськи с овощами. Ратуша отбрасывала на теплую булыжную мостовую косой параллелепипед тени с тупым квадратным отростком часовой башни. Было семь минут пятого. Единственный на весь город светофор, на который никто не обращал внимания, пробежался по всей доступной ему цветовой гамме.

— Кофе, — сказал Якоб.

— Пирожное, — сказала Рут.

— «Пить не хотелось мне, — процитировал Сол, — Сей… что-то там… меня наполнил ключевой водой», — Он сделал паузу, — А мне казалось, мы собирались идти в парк.

— Потом, — сказал Якоб, отлепляясь от сиденья.

Он спрыгнул с подножки и двинулся по направлению к кафе. Сол и Рут пошли следом.

«Шварце Адлер» был расположен прямо напротив ратуши. Его причудливо изукрашенный фасад протянулся вдоль северной стороны площади чуть не до самого угла, где узенькая улочка, сплошь составленная из магазинных витрин, уводила к старому хлебному рынку. Каждое лето, по мере того как погода делалась все лучше и лучше, из кафе наружу выставляли все больше и больше столиков, пока они практически напрочь не перегораживали вход в улочку. Каждый год префект писал Августу Вайшу, владельцу кафе, письмо с претензиями по этому поводу — как правило, уже в сентябре. И столики послушно начинали исчезать один за другим, пока не пропадали полностью: в любом случае в октябре было уже либо слишком холодно, либо слишком сыро, чтобы сидеть под открытым небом. Газеты из Берлина, Мюнхена, Франкфурта, Граца, Будапешта, Бухареста и Вены, вместе с местным «Моргенблатт», висели на стойке у входа, а само кафе гудело от разговоров на румынском, на немецком, на идише, на русском и на том диалекте, на котором говорили местные крестьяне, которые выбирались в город пару раз в месяц и заходили сюда, чтобы пропустить стаканчик-другой и тем вознаградить себя за проявленную смелость, прежде чем отправиться в неспешный и спотыкливый обратный путь, под горку, через Хапсбургхёэ, и воссоединиться с оставленными у подножия горы под присмотром хулиганистых детишек лошадьми и подводами.

Сол прошелся взглядом по лицам людей, сидящих за столиками. Иногда по уграм его отец предпочитал назначать деловые встречи именно здесь, но после полудня встретить его где-то еще, кроме как на складе пиломатериалов, было почти невозможно. Рут провела инспекцию местной выпечки и ткнула было пальцем в эклер, а потом передумала и остановила свой выбор на пирожном, покрытом целой горой ярко-желтого крема, и венчала эту гору одинокая вишенка. Якоб попросил melange, и официант едва заметно кивнул, приняв заказ. Они вышли наружу и нашли свободный столик на самом краю незаконно эскпроприированного «Адлером» у площади анклава — где и уселись все трое в ряд, вытянув ноги и подставив их теплому вечернему солнышку. Якобу и Рут принесли кофе и пирожное. Официант посмотрел на Сола, и тот покачал головой.

— У Рильке совсем ничего нет о еде, — неожиданно проговорил Сол. — Ни единой строчки.

Рут и Якоб подняли головы: с одинаковыми кремовыми усами на верхней губе.

— А спрашивается, почему?

Сол говорил довольно громко, и две хорошо одетые дамы за соседним столиком неодобрительно на него посмотрели.

Якоб сглотнул и пожал плечами.

Рут облизнула пальчики:

— Что-что?

В этот момент кусочек крема сорвался с вершины уже наполовину съеденного пирожного, ударился о вишенку, которую она успела сдвинуть на нижние предгорья, и оба камнем упали за вырез ее платья. Оттянув кончиками пальцев ткань, она заглянула внутрь. Сол и Якоб заинтересованно за ней наблюдали.

— Вместо того чтобы пялиться, сходил бы кто-нибудь из вас и попросил у герра Вайша щипчики для пирожных, — предложила она своим внимательным спутникам, — А с чего это вдруг ты заговорил о Рильке?

— Я заговорил о еде, — сказал Сол.

Народу на Рингплатц явно прибавилось. Мужчины и женщины валом валили на площадь, уличная суета, царившая вокруг нашей троицы, набирала обороты. Где-то далеко звякнул звонок, возвещая о возвращении трамвая со стороны Зибенбюргерштрассе. А потом появился и сам вагон, выбросил партию пассажиров, набрал новых и покатился под горку. Они сидели втроем за крайним столиком «Адлера» и молча наблюдали за тем, как появляются и исчезают люди, а тени от стоящих на площади зданий дюйм за дюймом подползали к ним с противоположной стороны площади.

— Пойдем, — сказал, потягиваясь, Сол. — В парк. Выкажем дань уважения.

Якоб недовольно выдохнул, но тоже встал. Рут чуть помедлила: вишенку она держала кончиками пальцев и делала вид, что внимательно ее рассматривает. Достала она ее быстрым, ловким движением, замаскированным под чих. Маленький мальчик, которого вели мимо за руку, с беззастенчивым выражением восторга глазел на красную ягодку, и голова его с каждым шагом поворачивалась под все более и более немыслимым углом. В тот самый момент, когда, с точки зрения физиологии, она должна была при следующем шаге хрустнуть и отломиться напрочь, Рут сунула вишенку в рот. На лице у мальчика тут же появилась такая яростная мина, что Сол и Якоб, не сговариваясь, покатились со смеху. Секунду спустя мальчик вместе с матерью растворился в толпе.

Сколько их уже кануло в небытие? Ленивый круговорот мысли, пока протискиваешься вместе с Якобом и Рут к ближайшему переулку. Столько лиц ты видишь один-единственный раз в жизни. Куда они все деваются? Этот мальчик до конца своей жизни будет ходить через Рингплатц, покуда женщина, которая держит его за руку, не превратится в его внучку — или мир не пойдет прахом. Он повернулся к Якобу, мысль так и вертелась на языке. Но что ему ответит Якоб? «Они просто исчезают, и все. Уходят и не возвращаются. И что с того?» Или еще что-нибудь в этом же духе.

Сол промолчал, стараясь не отстать от друзей; они свернули на Театерплатц, уже наполовину залитую вечерней тенью и почти пустынную, если не считать столиков возле «Кайзеркафе». Несколько десятков лет тому назад город принадлежал австрийцам, и до них было далеко. Теперь хозяевами были румыны, и жили они гораздо ближе. В полном соответствии со сменой патриотических приоритетов статую Шиллера, которая стояла напротив театра, заменили на статую Михая Эминеску. Завсегдатаи «Кайзеркафе» тихо сидели за столиками, словно в ожидании спектакля, которым в любой момент могло разродиться соседнее здание.

— Как не стыдно, — негромко сказал Сол, обращаясь к каменной фигуре, которая утратила всякое сходство с Шиллером.

— И нечестно, — добавил Якоб.

— Да ладно вам, — возмутилась Рут, — В конце концов, книжки-то читать никто не запрещает.

Год назад в этом самом театре она три вечера подряд смотрела три части «Валленштейна».

— Смотрите, там Лотта и Эрих. И Рахиль.

Между столиками «Кайзеркафе» взметнулись в приветственном жесте три руки. Рут помахала в ответ и пошла в ту сторону, обернувшись через несколько шагов и скорчив рожицу двоим молодым людям, которые даже и не думали двигаться с места.

Когда она отошла на безопасное расстояние, Якоб повернулся к Солу.

— Она в тебя влюблена, — сказал он.

— Или в тебя, — тут же отозвался Сол.

Якоб покачал головой. Оба подняли глаза на Эминеску, но в темных бронзовых чертах лица, взиравшего на медленные перемещения людей по Театерплатц, не было ничего, что заслуживало бы комментария. Рут присела на корточки между стульями подруг, и те подались вперед, чтобы лучше ее слышать: две взъерошенные головы в качестве рамки к еще одной, рыжей. Потом она вдруг резко встала — с откровенно наигранным возмущенным жестом. Девушки рассмеялись.

— Про тебя говорят, — сказал Якоб.

— Про нас, — ответил Сол. — Или про тебя. Или вообще о чем угодно.

Он стоял и смотрел, как девушки сбились в кучку: пересказывают друг другу собственные тайны или строят догадки насчет тайн чужих. Для одноклассников он был фигурой загадочной, и это их к нему притягивало. И в то же время они старались держаться от него на расстоянии, из страха, что при ближайшем рассмотрении он окажется точно таким же, как они сами. Попробуй он подойти поближе к той же Лотте, или к Лизль, или к Эдит, и любая из них тут же отпрянет в сторону, заподозрив в нем совершенно неуместную, неподобающую такому человеку, как он, тягу к общению, чего бы он там в действительности ни пытался, без особой надежды на успех, в них найти. Якоба он знал с шести лет, Рут — с девяти. Для всех остальных он был неприкасаемым. В гимназии его роль была сродни роли народного героя. Когда в один прекрасный день он встал и задал герру Цоллеру вопрос: если идиш действительно язык настолько грубый и примитивный, как тот берется утверждать, каким образом на этот убогий язык умудрились перевести самого Шекспира? — то за спиной он чувствовал поддержку всей этой компании: Лотты, Рахиль, Эриха, Якоба и даже Густля Риттера, который, по сути, был парень простой и добрый. Даже Рут. Цоллер тогда ничего ему не ответил. Но никакой тайны здесь не было. Сол проводил массу времени в библиотеках: на Тойнбихалле и в университетской. Он говорил по-французски, кое-как — по-английски. Немецкий был родным языком его матери. Он трудил голову над латынью и греческим — и над ивритом, которым его заставлял заниматься отец, с шести до четырнадцати лет, пока он наконец не взбунтовался и не забросил этот язык. Он был одиночкой: совершенно непоэтическая на вид фигура poete maudit [194]. Рут уже протискивалась между столиками — обратно.

Он писал по ночам или ранним утром, когда мог быть уверен в том, что единственная душа в доме, которая бодрствует, — его собственная, нагромождая неподатливые строчки одна на другую до тех пор, пока получившаяся в итоге груда не становилась слишком тугой, чтобы затолкнуть туда еще хотя бы одну, лишнюю, или не рассыпалась. Через несколько недель после того, как он перестал ходить в ивритскую школу «Сафах-Ивриах», отец вошел к нему в комнату и застал его отрешенно взирающим через окно на голые ветви росшего перед домом каштана. Сперва он оценил отсутствующее выражение лица, потом — лежащий перед сыном на столе лист бумаги, густо исписанный строчками, по большей части перечеркнутыми. «Вот, значит, как, — сказал он, отводя в сторону руку Сола, которой тот пытался прикрыть бумагу, — Вот, значит, на что ты предпочитаешь тратить свое время». Смысл этой фразы так и остался до конца не ясным. Но несколько дней спустя Сол вспомнил ее и понял, что за ней стояло, — когда никаких неясностей уже не осталось. После этого Сол перестал говорить о том, чем он занят, кому бы то ни было, даже Якобу. Он наблюдал за тем, как его друг смотрит на Рут, переходящую площадь. У каждого есть свои тайны.

— «Я пришла, чтоб выговорить время. Высказать! Провозвестить!» — затараторила на ходу Рут.

Три быстрых шага — и она уже тут как тут. Протиснувшись между ними, она подхватила их за руки и поволокла за собой прочь.

— Мы вовремя пришли, чтобы проговорить невысказанное и возвестить вам… весть! — из-за правого ее плеча подхватил Якоб.

Сол вздохнул. Прошлой зимой он пришел к ним с единственно верным вариантом этой строки и повторял ее настолько часто, что даже эти, самые верные и терпеливые его друзья в конечном счете восстали и начали отыгрываться на нем, возвращая ему его же собственные слова в виде полной бессмыслицы. Тогда он сорвался, он ушел от них через эту же самую площадь, где ему как-то сами собой вспомнились вдруг слова дяди Давида: никто и никогда не будет принимать тебя настолько же всерьез, насколько ты сам готов это делать, а упрямство — почти гарантия, что будешь несчастлив до конца дней своих. Он простил Рут и Якоба, или они его простили, и вертеть одними и теми же словами постепенно вошло у них в привычку, стало чем-то вроде игры, правила которой известны были только им троим. Он улыбнулся одними уголками губ и подумал, что давно успел свыкнуться с мыслью о том, что ему уже девятнадцать.

Сразу за Театерплатц город привычно разыграл одно из нескольких своих чисто театральных исчезновений. Частные дома и общественные здания разбежались по сторонам, и на их месте возник Шиллерпарк. Шиллераллее вела к парковой зоне, постепенно поднимавшейся в гору, по гребню которой тянулась шеренга каштанов, еще даже и не начавших желтеть. Корни одного из них, извиваясь, словно якорные канаты, уходящие в темное море земли, разметили для них три тронных места. На той стороне, чуть вправо, играли в футбол какие-то подростки, много, но слишком мелкие, чтобы от них можно было ожидать серьезных неприятностей. Рут, Сол и Якоб расселись по привычным местам и откинулись к стволу дерева. Прямо у них из-под ног уходил склон холма, и они смотрели через всю равнину на далекие Чечинские горы, очертания которых казались отсюда чередой размытых серо-голубых теней. Солнце натужно изливало на землю последние заряды дневного света. Кожей лица Сол чувствовал, как убывает тепло. Рут закрыла глаза; Якоб сидел и смотрел на хаотически движущихся мальчишек, которых игра уводила все дальше и дальше вниз по склону холма. Троица эта была вместе все это лето, также как и прошлое, и позапрошлое. И дни, проведенные ими втроем, чаще всего заканчивались именно здесь.

— Весь остаток дней своих ты проведешь, тоскуя по нам, — сказал Якоб, — Когда уедешь.

Рут открыла глаза.

— Если уеду, — отозвался Сол, стараясь не показать, что его застали врасплох.

Разговор был старый. Вена или Париж, Флоренция или Берлин — далекие города плавали среди его мыслей, заставляя их вращаться по таким орбитам, которые уводили его бог весть в какие дали. Невообразимое здесь и сейчас будущее поджидало его — неведомо где. Они втроем могли сидеть здесь и думать о прошлом, но в любой момент он мог сорваться и исчезнуть, погрузившись в сказочное инобытие тех, кто уехал, чтобы не вернуться уже никогда.

— Мне бы до Клокуши добраться, и то проблема, — сказал он.

Он встретился было взглядом с Якобом, но тот сразу отвернулся и стал искать глазами футболистов. Те уже успели окончательно исчезнуть из виду, но тихий воздух настолько легко пропускал их голоса и даже тупые звуки ударов башмака по мячу, что казалось, они теперь были ближе, чем раньше: команда гомонливых призраков.

— А может, это мы уедем, а Сол останется, — нарушила молчание Рут, — Предположим, у меня в Венеции живет тетка. Будем жить с тобой над каналом, Якоб, только ты и я. А если он и в самом деле нас бросит, купим где-нибудь неподалеку деревенский домик и будем читать друг другу Шиллера.

Она и еще целая компания их одноклассников участвовали в постановке «Die Jungfrau von Orleans» [195] и бегали на репетиции.

— Соседи выгонят нас из деревни вон, — сказла Якоб.

— Ну, тогда Рильке.

— Забросают нас камнями.

Быстрая улыбка на лице Якоба, сразу после сказанной фразы. Рут старательно выводит его из темной чащи невеселых мыслей о том, что рано или поздно кто-то из них все равно уедет, подумал Сол.

Самое время Сказать. То, что Может Быть Сказано. Вещай. Говори.

Говорить было не о чем. Никаких тайн ни за кем из них не стояло. Он никак не мог взять в толк, к чему Рут пытается подтолкнуть Якоба. Может быть, просто к очередной шутке на его счет. А когда будет самое время Сказать? Назовите точное время.

— Или даже не камнями, а чем похуже, — немного помолчав, добавил Якоб. Он поднялся на ноги и посмотрел вниз, на Сола, — Впрочем, к этому времени тебя уже давно здесь не будет, — сказал он неожиданно резким тоном.

А потом, не добавив ни слова, развернулся и пошел вверх по склону.

— Якоб! — окликнула его Рут. — Якоб, погоди, ты что?

Они тоже встали, оба, и Сол дернулся было вслед за другом.

Пальцы Рут коснулись его руки.

— Без толку. Когда он такой, все без толку.

— Какой это «такой»?

Якоб взбирался все выше, а Сол стоял и смотрел ему в спину. Пальцы Руг сомкнулись у него на запястье.

— Что значит «такой»?

— Не уходи, — сказала она.

Над гребнем холма торчали только самые кончики крыш самых высоких домов города. Сол и Рут увидели, как Якоб немного постоял наверху, прежде чем скатиться вниз по противоположному склону. На секунду его узкий пиджак и всклокоченные волосы силуэтом нарисовались между башен и шпилей: великан, который решил спуститься в затопленный город. Подул легкий восточный ветерок, и флюгеры на церквях Святой Марии и Святого Креста качнулись в медленном синхронном ритме. Рядом с ними в этой безлонной панораме часовая башня ратуши казалась маленьким храмом с двуглавым орлом наверху. Они тоже пошли вверх, и перед ними постепенно всплыли из глубин купола православного собора, а потом контрфорсы и шпили храма армянского. Последний шаг подарил им приземистые, прочерченные замысловатыми спиралями башни церкви Святого Николая и самую маковку старой деревянной церквушки, которая выполняла роль приходской, пока не построили эту, новую. За ней, чуть дальше вниз, была синагога, отсюда невидимая. Ветерок долетел и до них. Далеко внизу, справа от них, всплеснул одинокий вымпел над зданием казино в Фольксгартене, потом — триколор, вывешенный чиновниками из Тойнбихалле; последним к ним присоединилось знамя со свастикой, гордо реявшее над Дойчехаусом. Город поблескивал в будто пудрой подернутом закатном свете солнца.

— Ты выглядишь как самая печальная лошадь на свете, — сказала Рут. Он улыбнулся, и она толкнула его локтем в бок. — Не переживай ты насчет Якоба. Все будет хорошо.


Домой он шел через южную часть Шиллерпарка. Ухабистая луговина, зажатая между тополевой аллеей и стоящими в ряд сельскими домами, перед каждым из которых был разбит огород, становилась все уже, пока не сжалась окончательно до ширины проселочной дороги. Дорога превратилась в улицу, и отсюда Солу оставалось только повернуть налево, направо, а потом еще раз налево, чтобы оказаться на Масарикгассе, то есть дома. Но вместо того чтобы выйти на улицу, Сол двинулся к первому ряду деревьев. Впереди показалась старая тюрьма, зарешеченные окна которой так пугали его в детстве. Теперь страшного в ней не было ровным счетом ничего, не больше чем в обычном складе, в который ее, собственно, и превратили. За тюрьмой был склад пиломатериалов, окруженный высокой кирпичной стеной.

Прежде чем расстаться с Рут, он спросил ее, не зайдет ли она к нему на чашку чая. Она едва заметно покачала головой, и тут он вспомнил, что четверг — день репетиций. Как у него раньше это вылетело из головы! Если бы они пошли к нему сразу, с Театерплатц, тогда и Якоб не надулся бы и не утопал прочь. И можно было бы прихватить с собой Эриха, и Логгу, и Рахиль. Нужно было озвучить эту идею давным-давно, еще когда они шли от реки. Разочарование, судя по всему, настолько явно отразилось у него на лице, что Рут спросила его, что случилось. Не поняла; никто из них так ни о чем и не догадался. Маминому поведению в компании его друзей уже давно никто не удивлялся. В этот момент ему в голову пришла мысль: а отчего бы не взять и не попросить ее, вот так, просто и прямо, пропустить сегодняшнюю репетицию и вместо этого пойти к нему, пусть даже и вдвоем — что с того? Но импульс этот он тут же в себе подавил. Она сбежала вниз по склону, а он отправился домой.

Задние ворота склада пиломатериалов оставались незапертыми до захода солнца, и конторские служащие, которые жили в юго-западной части города, пользовались ими, чтобы срезать дорогу до дома. Так что можно было, не привлекая к себе особого внимания, пройти вместе с ними и вынырнуть уже на Зибенбюргерштрассе. Он представил себе, как мать ждет его сейчас: наверняка сидит у окна, которое выходит на улицу. Интересно, надежды ее укрепляются или тают по мере того, как тикают минуты?

Иди домой, приказал он себе. Улицы, лежащие за южной оконечностью парка, втянули его в себя. Мужчины в поношенных костюмах и рабочих робах, с портфелями или коробками из-под домашнего обеда, шли в ту же сторону, что и он. Дома принимали их в себя, по одному, и по плавно уходящей вниз Масарикгассе он спускался уже в одиночестве. Когда чуть больше половины улицы осталось позади, свет издалека выдал ему нужное окно во втором этаже. Он втянул воздух ртом и поджал губы.

Дверь открыла мама.

— Отец ушел в город. Вернется поздно.

На ней было хлопчатобумажное летнее платье в мелкий синий цветочек. Едва заметный макияж, небрежно подколотые волосы. Он заглянул в переднюю гостиную. На столе печенье и пирожные.

— Куда — в город? — спросил он, хотя ответ знал заранее.

Отец выпивает с Петре Вальтером, который работает доводчиком на мебельной фабрике Люпу и живет на Флюргассе. У них был план эмигрировать вместе с семьями в Южную Америку; оба прекрасно знали, что плану этому воплотиться в жизнь не суждено ни при каких условиях, но тем не менее он требовал длительных и усердных обсуждений, по два-три раза в неделю. До этого был другой план: построить на маленьком клочке земли, который достался двум братьям, работающим на складе пиломатериалов, в наследство, несколько домов двойного назначения. Внизу мастерская, наверху жилые комнаты. А до этого речь шла об организации маклерской конторы по грузовым перевозкам — или все-таки в промежуток вклинивается та несчастная авантюра, на паях с шурином, дядей Давидом?

— Где все? — спросила мама, — Где Рут?

— На репетиции, — без всякого выражения в голосе ответил он. — Она же тебе говорила.

— По понедельникам и четвергам, — с отсутствующим видом повторила мама, — Ну что же, значит, придется удовольствоваться обществом Якоба, Лотты и — кто там еще? Эрих? В прошлый раз у нас вышел чудесный разговор о… О чем бишь мы говорили в тот раз? И столько всего недоговоренного осталось.

Она заглянула ему через плечо, так, словно ожидала увидеть лестницу, битком забитую гостями, которых — и она прекрасно об этом знала — там, конечно же, не было. Продолжения «того» разговора не будет, да и сам разговор состоялся уже более двух месяцев тому назад.

— Ведь ты же мне обещал, Сол, — сказала она с упреком в голосе. И сделала не слишком определенный жест в сторону кухни, — Я на эти приготовления целый день убила, а ты даже не удосужился привести друзей просто попить чаю. Почему?

Он уловил в ее голосе нарастающую звонкую нотку и подавил в себе желание ответить, что ничего подобного он ее делать не заставлял. «Самая печальная лошадь на свете». Что Рут имела в виду?

Тон у мамы стал более резким. Она покачала головой и сказала:

— Я так от тебя устала, Сол. Я за последнее время вообще очень устала.

Это была правда, и Сол это знал. Часто он возвращался домой и обнаруживал, что она даже не вставала с постели и пролежала весь день, глядя прямо перед собой, в потолок, в одну точку. Что-то с ней было не так, и говорить об этом было не принято. Однажды он услышал, как она плачет в передней гостиной, вышел к ней и сказал, что дальше так продолжаться не может. Она улыбнулась сквозь слезы, тронутая его заботой, и сказала, чтобы он по этому поводу не переживал. Он взял обеими руками ее ладонь и попытался поговорить с ней начистоту. Им всем нужно будет измениться, всем троим. Она кивнула, потом высвободила руку, поднялась и пошла через всю комнату к буфету, где в хрустальной вазе стоял букет сухих цветов.

Потом вынесла вазу в выложенный плиткой коридор и уронила ее на пол.

А сейчас она просто повернулась к нему спиной, быстрым шагом ушла на кухню и затворила за собой дверь. Перезвон посуды и звук чая, который выливают из заварочного чайника. Должно быть, не час и не два простоял на столе, совершенно холодный. Тарелки и блюдца составить в стопки, чашки повесить на место. Потом на несколько секунд — тишина. А потом он услышал, как она плачет.

Он стоял и слушал, не в силах сделать шаг ни вперед, ни назад. Ему не хотелось ни оставаться здесь, ни уезжать отсюда.

Вена. Париж. Берлин.

— Что такое ты на этот раз натворил?

Он вздрогнул, услышав голос отца. Сквозь легкую одышку после подъема по лестнице.

— Что ты натворил? — повторил отец.

Сол покачал головой и отвернулся.

— Ничего.

— Вот именно, — тут же среагировал отец. — Ни на что другое ты и не способен.

* * *

Через ритуал извержения Сол прошел в состоянии плавающем — при полной ясности видения: рукопожатия, снятие макияжа, коридоры, лифт. Двери лифта раскатились в стороны, открыв вид на далекие стеклянные стены, в которых бесплотные образы мужчин и женщин, раскинувшихся на низеньких кушетках и креслах, смотрели на свисающие с потолка экраны.

— Мадам Лакнер была вынуждена уехать чуть раньше, — раздался над ухом голос Славы, — Вся ее группа уже собралась в ресторане. Она просила передать вам свои извинения.

Сол кивнул и подумал, что ей бы ничего подобного даже и в голову не пришло. Хотя — то была Рут тридцатилетней давности, напомнил он себе. Он окинул взглядом масштабно вылепленное пространство фойе. Людям, которые знали цену умению выглядеть постоянно чем-то занятыми, здесь приходилось откровенно бездельничать, и за этим состоянием дискомфорта тщательным образом надзирали одетые в униформу охранники и служащие. В качестве награды людям этим дозволялось некое непродолжительное время поплавать в водянистом глобусе циклопьего глаза. Как и ему только что.

— Машина ждет, — сказал Слава. — Водитель знает адрес.

Начальная и конечная точки пути были расположены на улицах больших, знакомых. Соединяла их между собой путаная головоломка маленьких парижских улочек. Водитель пробормотал что-то невнятное в качестве приветствия и потом за всю дорогу не предпринял ни одной попытки вступить в разговор, так что Сол был полностью предоставлен собственным мыслям. Отсутствие Рут обострило ощущение того, что эту короткую автомобильную поездку он хотел совершить с ней вместе. Он откинулся назад и принялся смотреть на стробоскопическую пульсацию уличных фонарей в окне машины. Когда они обнялись, она так и вцепилась ему в спину; он почувствовал ее ногти даже сквозь пиджак и рубашку. Но потом, когда она отступила на шаг, чтобы посмотреть ему в глаза, вид у нее был вполне собранный и отстраненный. Из года в год до него доходили сведения о ее триумфах и — время от времени — о неудачах: номинации на престижные премии, разрыв контракта со студией, развод, скандальный даже по калифорнийским меркам, период молчания, новый выход на сцену — уже в качестве режиссера. Первые ее три фильма во Франции не показывали, но потом она сняла «Ничтожность» с Полем Сандором, и эту картину крутили уже повсюду. Игра звезды показалась Солу чересчур самовлюбленной, а сам фильм вызвал в нем смутное чувство беспокойства, поскольку от той Рут, которую он помнил, там не было ровным счетом ничего. Следом вышла «Голубая заря», критиками принятая в штыки, но еще более успешная. И вот теперь — «Die Keilerjagd», или как там она собирается назвать этот фильм.

Разрозненные факты. О жизни, которая связывала их воедино, — американской жизни Рут — он знал не больше, чем она могла знать о его собственной. За двадцать пять лет они поговорили дважды, и оба раза по телефону. Второй разговор состоялся три недели тому назад, когда переговоры между Модерссоном и продюсером фильма окончательно зашли в тупик, выход из которого, судя по всему, могли найти только режиссер и поэт. Поговорили как-то несвязно. Он не слишком удачно попытался пошутить насчет ее акцента, и Руг тут же спросила, что он имеет в виду. Она поинтересовалась, какая погода стоит «в Европе» в это время года.

Первый разговор выпал у него из памяти практически совершенно. Даже пятнадцать лет спустя те несколько совершенно непрозрачных минут, когда он, пьяный в дым, лепил что-то невообразимое женщине, находившейся в тысячах миль от него, казались пропастью, черным провалом, отделявшим человека, который ждет у себя в квартире, у телефона, пока оператор соединит его с нужным номером, от другого, совсем другого человека, который несколькими часами позже просыпается на полу в той же самой квартире, рядом с раздраженно гудящей телефонной трубкой. Эта пропасть снилась ему по ночам. Иногда он через нее перепрыгивал, но чаще спотыкался на подходе, на самом краю, и тогда все его тело сковывала тягостная, муторная вялость. Он чувствовал, что не в состоянии сделать ни единого движения, чтобы спастись, — вообще ничего не в состоянии сделать, кроме как продолжить неизбежную траекторию, которая ведет через край, вниз. Он падал, но никогда не достигал дна. Он просыпался за секунду до удара, весь в поту — и его била дрожь. Он так и не знал, что сказал ей тогда.

Подвеска автомобиля покачивалась в своем тихом ритме, мягко толкая его в бок, когда водитель вводил тяжелую машину в очередной поворот. Вскоре впереди показалось название ресторана — голубые неоновые буквы на высоком белом фасаде гостиницы.

Лицо Сандора было знакомо Солу по афишам, которые с завидной регулярностью, примерно раз в полгода, появлялись по всему Парижу. Гигантское лицо — и костюмы, которые раз от разу, с ростом популярности кинозвезды, становились все более нелепыми: ковбои, солдаты, боксер. Он оставался Полем Сандором, и все эти роли обтекали его, как вода, не проникая под кожу. Со своей стороны он сообщал им некую зыбкую странность, и, по мере того как он становился птицей все более высокого полета, сами фильмы начали вбирать в себя всепобеждающую витальность Сандора — за счет всего остального. Чем лучше играл Сандор, тем более убогим выходил фильм с его участием. И тогда, буквально за один год, его зритель перестал на него ходить.

Легенда о съемках «Ничтожности» гласила, что для того, чтобы сделать финальную сцену, Рут увезла Поля и небольшую съемочную группу в Аризону, в пустыню. Персонаж, которого играл Поль, потерял все: дом, работу, жену, детей, друзей. Он бежит в пустыню, где, согласно сценарию — как объяснила Рут в синдицированных интервью, появившихся во французской прессе, — он должен «раствориться окончательно», не больше и не меньше.

Начала она с серии очень длинных кадров, на которых Поль съежился до размеров маленькой черной точки в беспредельной пустоте пейзажа. Следующие кадры были сняты с большим приближением и фокусировались на его лице. Поль все идет и идет, но к камере не приближается. Он не потеет. И складывается такое впечатление, что совершенно не устает. «Его лицо лишено всякого выражения потому, что он не знает, кто он такой и что ему делать дальше, — прокомментировала немного позже этот эпизод Рут, и интервьюер счел, что она имела в виду персонажа, которого играл Поль, а не самого Сандора. — В этой точке ориентиров у него не осталось уже никаких, в полном соответствии с тем, что прописано в сценарии».

Из-за жары начались чисто технические неполадки с камерой. Лицо у Поля было сухим потому, что пот испарялся. Всякий раз, как он приближался к камере, Рут приказывала погрузить оборудование на машину и отъехать еще на полмили. И так шесть раз кряду. На седьмой Поль сорвался и побежал. Они снимали, как он бежит, из кузова грузовика. А потом все началось снова.

Критики заговорили о том, что в игре Поля в «Ничтожности» появилась некая не свойственная ему ранее пронзительность. Когда дистанции между камерой и персонажем не стало, сквозь гладкий фасад безупречной актерской техники начала вдруг пробиваться неуловимо притягательная нотка. Появились и особо прозорливые: я всегда знал, что в нем это есть, но где-то глубоко и никак не может толком пробиться наружу. Нужен был по-настоящему смелый режиссер, чтобы обнаружить и сделать явным это скрытое качество: Поль Сандор одновременно и жить не мог без своей профессии, и откровенно ее презирал.

Итак, Рут заставила его бежать бегом под палящим солнцем. Заключительная сцена «Ничтожности» была смонтирована из многочасового материала, отснятого в тот день: персонаж Поля пытается встать на ноги; спотыкается, катится вниз по невысокому склону; поднимает руку, словно пытаясь отбить невидимый удар; ползет на четвереньках; пытается рывком подняться с земли. Когда Сандор окончательно перестал двигаться, съемочная группа взбунтовалась; почти бесчувственного актера занесли в грузовик и отвезли во Флагстафф, в больницу. Позже и Рут, и сам Сандор напрочь это отрицали.

Машина остановилась.

Ресторанчик, расположенный прямо напротив темной громады Северного вокзала, Солу был хорошо знаком. Там так и не заменили белые льняные скатерти бумажными, а зеленые кожаные банкетки — стульями, которые куда удобнее было бы передвигать по залу. Помещение было Г-образным, и одна его половина длинным рукавом уходила в глубь здания. Лампы, скопированные с фонарей на мосту Александра III, горели желтым светом, который отражался со стены на стену при помощи поставленных под углом зеркал. Точно такие же зеркала обрамляли и расставленные по этому гулкому пространству квадратные колонны. Заходя в ресторан, Сол увидел самого себя, идущего навстречу. Внезапно краем глаза он ухватил лицо Рут. Хитрая особенность ресторанного декора заставила ее лицо отразиться и исчезнуть настолько мимолетно, что Сол какое-то время не мог решить, действительно ли он ее увидел или только подумал о ней. Он остановился и обернулся кругом, оглядывая колонны и стены в поисках того случайного сочетания линий, которое сделало этот эффект возможным. Но отражение исчезло, и поймать его еще раз у него не получилось. Ни Рут, ни Сандора, ни прочих людей, которые могли ужинать с ними, в пределах прямой видимости не было.

Вдоль стены первого зала шла барная стойка. Посетители, ожидающие свободного столика, и большая группа молодежи в прикиде, обычном для американских тинейджеров, сосуществовали возле нее, старательно друг друга игнорируя и разговаривая настолько громко, насколько вообще это было возможно. Сол, бормоча извинения, протиснулся дальше.

— Мсье Мемель, какая честь для нашего заведения! — Перед ним материализовался метрдотель, — Мадам Лакнер и ее гости уже здесь.

Он скользнул вбок, чтобы сопроводить Сола к нужному столику, попутно окинув взглядом бар и ближние к нему столики и неодобрительно покосившись на подростков.

Самая дальняя часть ресторана была немного приподнята над общим уровнем пола и частично изолирована от взглядов других посетителей цветными панелями из непрозрачного стекла. В этом безвкусном святилище за круглым столом, уже заставленным полупустыми бутылками вина, сидела вся компания. Заметив его, Рут встала, протиснулась за спинками соседних с ней стульев и поцеловала его в щеку — как клюнула. Из десяти-двенадцати мужчин, сидевших за столом, двое подняли головы, без всякого любопытства посмотрели на него и вернулись к прерванному разговору. Третий, с противоположного края стола, смотрел не отрываясь. Сандор.

— Рольф, Витторио, Джулиан, Франсуа, Эрно, Этан… — Рут принялась перечислять одного за другим, и каждый, до кого доходила очередь, поднимал голову и делал короткий приветственный жест, — В основном моя съемочная группа. А это, — она заговорила громче, чтобы привлечь общее внимание, — Соломон Мемель, которого вы все прекрасно знаете.

Сол неловко помялся, когда все взгляды вдруг разом обернулись к нему. Те, что поближе, начали говорить какие-то любезности, и он даже попытался разобрать, что именно. Шум у барной стойки, у него за спиной, поднялся еще нотой выше. Внезапно из общего гама у входа в ресторан выделился один, явно чем-то недовольный голос.

— Твою мать, — пробормотала Рут.

Она протиснулась мимо Сола и пошла через весь зал — к источнику звука. Сол проследил за ее взглядом, а когда обернулся назад, Сандор уже успел встать с места и тянулся через весь стол, чтобы пожать ему руку.

— Меня зовут Поль, — сказал он. — Я видел, как вы вошли. Смотрите.

Он указал на одну из стоящих посреди зала колонн, в которой в миниатюре отражалось все, что происходило возле стойки: жестикулирующий метрдотель, какая-то девушка, тычущая пальцем ему в грудь. Потом рядом с ней появилась Рут и положила руку ей на плечо.

— Проходите, садитесь. Выпейте-ка вот этого вина.

Один из членов съемочной группы, кажется, Рольф, сидевший слева от Сандора, с явным нетерпением ждал продолжения разговора. Сандор просто забыл о нем — легко и изящно.

— Что и говорить, истинная женщина. Я о Руг. Вы, кажется, знакомы еще с довоенных времен.

Сол кивнул и принял предложенную сигарету. Сандор поднес ему огоньку, но сам курить не стал. Тяжелые руки, подумал Сол. А движения легкие: как он держал зажигалку.

— Мы росли вместе, — сказал он, — А выросли в разные стороны.

Они начали говорить между собой, пока весь остальной стол собирался в кучки, перепутывался, рассыпался и собирался опять. Приходили и уходили люди. Когда народу стало слишком много — после того, как добавились еще четыре американца (какое отношение они имели к фильму, Сол так и не понял), — в оборот взяли еще один стол, установив его прямо на выходе из их стеклянной выгородки. Люди скакали от одного стола к другому, наклонялись вперед, опираясь руками о белое льняное полотно, садились на корточки между двумя стульями, вертели головами туда-сюда, как зрители на теннисном матче. Отсутствие Рут, по какой бы необходимости ей не пришлось выйти, явно затягивалось. Она так до сих пор и не вернулась.

Сандор смахнул со стола несколько хлебных крошек, угнездил руки перед собой и говорил, обращаясь к очерченному ими кусочку скатерти. Он говорил, потом искоса смотрел на Сола, который подавал свою реплику или медленно кивал в знак согласия. Возникший вокруг них мягкий кокон доверительности был творением Сандора, частью его актерской природы. И все же внимание Сола то и дело рассеивалось и уплывало куда-то в сторону от Поля, который, вероятнее всего, и сам это почувствовал, потому что прервал их аккуратно выстроенный разговор.

— Куда же все-таки запропастилась Рут? — внезапно спросил Поль, и с этими словами оба они поднялись на ноги, чтобы посмотреть поверх стеклянной перегородки.

Рут по-прежнему говорила с метрдотелем. Руку она положила ему на предплечье. Тот улыбался, и улыбка явно была несколько натянутой. За спиной у него стояла девушка из бара, со сложенными перед собой руками и капризным выражением на лице.

— Как она вам? — спросил у Сола Сандор.

Как только лицо актера появилось над перегородкой, по всему ресторанному залу начали поворачиваться головы — факт, которого он, казалось, попросту не заметил. Вопрос был прямой, и Сола он застал врасплох.

— Я вас не понял, — сказал он.

— Я о девушке. Вы же знаете, кто она такая, правда?

— Нет, я…

— Она — ваша Аталанта, или Фиелла. Лиза Англюдэ.

На девушке были потертые синие джинсы, замшевые сапожки и свободная белая блуза. Через одну руку у нее было перекинуто тяжелое кожаное пальто: она стояла и ждала, когда же наконец Рут отлепится от окончательно умиротворенного метрдотеля — и откровенно скучала.

— Не моя, — сказал Сол.

Девушка на секунду посмотрела в его сторону: густые черные волосы по плечи, пухлые губы, большие темные глаза. А лифчика на ней нет, подумал он. И — слишком молодая. О чем думала Рут, когда остановила на ней свой выбор? В памяти само собой, непрошеным, всплыло то, настоящее лицо: более сильное, без этой откровенной красивости. Маска женщины, которую он знал под именем Фиеллы — и Аталанты. На двадцати семи языках. В памяти у него что-то мелькнуло и кануло, слишком быстро, чтобы он успел понять, что именно. Откуда-то он ее знал, где-то он ее видел. Лиза Англюдэ была абсолютно не на своем месте.

— Мсье?

Она стояла прямо перед ним, вытянув перед собой вялую руку. В журнальной статье, вспомнил он совершенно отчетливо. Нижняя губа у нее едва заметно торчала вперед; может статься, капризное выражение на лице — врожденное.

— Лиза, — сказала Рут, — это мсье Мемель.

— Я знаю. — Она улыбнулась ему, потом повернулась к Рут и сказала: — Мне уже пора. Меня друзья ждут.

Рут кивнула и чмокнула ее в щеку. Они втроем стояли и смотрели, как она развернулась вокруг своей оси и зигзагом пошла между столиками, волоча за собою по полу кожаное пальто.

— Нет, это просто шедевр, — сказал Сандор, глядя ей вслед.

— Она замечательная, — тут же поддакнула Рут. — Садитесь. Нам нужно поговорить.

Фильм будут снимать семь недель, в квартире, нанятой в райончике под названием Шайо, на берегу Сены. Рут разложила на столе фотографии. За окнами, на той стороне реки, слева, видна была Эйфелева башня, а прямо напротив и дальше вправо уходил длинный искусственный остров алле де Синь. У острова зачалена баржа. Значит, мост — это пон де Бир-Хакем. Квартира была всего в нескольких сотнях метров вверх по течению от его собственной, которая смотрела на реку с другой стороны. Сцены будут построены так, чтобы квартира казалась бесконечной и комнаты всегда вели в другие комнаты. Один из тех мужчин, которых ему представили раньше, теперь пододвинулся поближе и начал объяснять, каким образом освещение заставит потолки стать ниже, а саму квартиру — растянуться по горизонтали; будет казаться, что Поль и Лиза выше, а расстояние между ними — больше, чем на самом деле.

— Выйдет своего рода пещера. Как у вас в поэме, — сказал он. — Вот только настоящую темноту в кино снять не получится.

Он с извиняющимся видом пожал плечами.

Группа понемногу начала собираться вокруг Рут, по одному, по два человека. Сол почувствовал, как разговор постепенно уходит от него в сторону. Интересно, что такое «настоящая темнота», подумал он.

— Начать с того, что Лиза обязательно будет нервничать. Ну а что потом, я не знаю. Я хочу, чтобы ты это поймал, Вито. Она мне нужна потерянная, неуверенная в себе.

— Трудно будет ей лицо подсветить как следует, — сказал тот человек, который недавно говорил с Солом, — Глаза у нее просто никакие. У Поля лицо смотрится лучше всего, когда свет идет со стороны и снизу, — а у нее тогда пропадут скулы.

— В начальных сценах мы по большей части либо сидим, либо лежим, — подхватил Сандор. Он рассматривал фотографии квартиры, — И такое впечатление, что свет в основном падать будет сверху, так или иначе.

— Я, конечно, смогу его сбалансировать, но превратить его в нижнюю подсветку не смогу никак, — сказал главный специалист по свету. — И я по-прежнему считаю, что без юпитеров нам никак не обойтись.

— Нет, — сказала Рут. — Забудь об этом. При пасмурной погоде или при густой дымке освещение здесь, в Париже, очень похоже на тамошнее, в греческих горах. Много очень высоких и легких облаков, так что свет получается как сквозь мел и очень ровный и матовый. Как раз такой, какой нам и нужен.

— Греция? — невольно вырвалось у Сола, прежде чем он успел подумать. — А когда ты… В смысле, ты раньше не рассказывала мне, что…

Как продолжить эту фразу, он не знал.

— Не рассказывала — тебе?

Рут повернулась и посмотрела на него, спокойно и внимательно. В голосе у нее появилась какая-то новая нотка, и в ту же секунду Сол почувствовал, как она от него далека и смотрит сверху вниз, пока он падает в пропасть. Потом выражение ее лица переменилось и тон стал мягким.

— Но тут, собственно, и рассказывать не о чем, Сол. Продюсерский отдел отправил туда пару ребят с камерами, чтобы отснять на местах пейзажный материал. А в чем, собственно, дело?

Он пожал плечами. Их короткий обмен репликами привлек внимание всех, кто сидел за столом.

— Пейзажи там просто невероятные, — сказал Витторио, — Особенно в горах. Как вам вообще, черт возьми, удалось там выжить?

— Везение, — сказал Сол, — Плюс башмаки.

Витторио улыбнулся.

— Мы собираемся использовать их как перемежающие вставки, — продолжила вместо него Рут, — Чтобы отразить их память, их прошлую жизнь. Так что во тьме будут внезапно возникать прорехи, небо во всю ширь, или озеро, или горы. Как если бы замкнутый мир квартиры-пещеры вдруг раскрылся и перед ними предстал тот мир, из которого они сбежали, в котором жили, и жизней этих теперь уже больше не будет никогда.

— Пейзажи в высшей степени выразительные, — добавил Витторио.

Рут рассмеялась:

— Хорошо-хорошо. В общем, там материала часа на два. Пожалуй, тебе стоило бы его посмотреть, Сол, — Она подняла голову. — У нас уже есть просмотровая?

Они принялись обсуждать сравнительные достоинства разных просмотровых комнат и то, почему ни одна из них не подходит или почему ее не получилось нанять, но Сол не мог думать ни о чем другом, кроме того, что свет в Греции — ровный и матовый. В том, что сказала Рут, что-то было не так. Он попытался отмотать про себя пленку на двадцать пять лет назад, в то время, когда этот свет в последний раз падал на его собственную кожу. Что-то беспокоило его в том, что она сказала. Что-то неуловимое. Он быстро поднял глаза и увидел, что Сандор смотрит на него с нескрываемым любопытством. Потом по лицу актера медленно расползлась улыбка.

— Башмаки, — сказал он. — Везение. Такой вещи, как хороший свет, попросту не существует. Как вам вообще, черт возьми, удалось там выжить?

— Поль, ты пьян, — резким тоном сказала Рут, прежде чем Сол нашелся, что на это ответить.

Сол пару секунд смотрел актеру прямо в глаза, потом отвел взгляд.

— Мне пора, — сказал он.


Рут догнала его уже снаружи.

— Не обращай на него внимания, — сказала она.

— Пьян он не был. Он за весь вечер вообще практически ничего не выпил.

— Я знаю. Просто выкинь это из головы, и все. Вздор все это. Прости за сегодняшний вечер. Надо нам было встретиться с тобой где-нибудь отдельно от прочих. Слишком много нужно друг другу сказать.

Свет из ресторанных окон резко очерчивал ее силуэт и отражался в мокром асфальте, на котором она стояла. Должно быть, недавно прошел дождь. Выражения на ее лице он разобрать не мог.

— Самое время Сказать, — нараспев проговорил Сол.

— Ну так скажи.

Лицо ее оставалось непроницаемым. Он чувствовал себя неуверенно в ее присутствии.

— Столько всякого… Почти тридцать лет, Рут.

— Я тебе писала. На разные адреса.

— Я не получил ни единого письма.

Рут передернула плечами.

— Лучше скажи, как тебе Лиза.

— Совсем молоденькая, — быстро ответил он, — И слишком красивая.

— Ты еще голой ее не видел, — в тон ему подхватила Рут. — Это много хуже, чем ты можешь себе представить. Но с Полем она очень хороша. И когда мы засунем эту парочку в пещеру, вместе они работать будут просто замечательно.

Сол кивнул. Она старается его успокоить. Они стояли вдвоем, и каждый думал о третьем, которою рядом не было. Рут права. Сегодня сказать ничего не получится.

Ему казалось, что она пройдется с ним вместе, и он поймал себя на том, что удивился, когда они расстались, хотя это именно он поднес ее руку к губам, а потом повернулся и пошел прочь. С чего это ему вдруг показалось, что эта их встреча способна все в его душе расставить по своим местам, когда между ними ровными рядами лежали события прожитых ими жизней, обернутые в почтовую бумагу, перетянутые шпагатом, проштампованные, и в каждой такой посылке — неудобные, никому не нужные сюрпризы. Рут так ни разу и не перезвонила ему после той пьяной ночи. И ни словом не упомянула о ней, когда они поговорили в следующий раз, пятнадцать лет спустя. Три недели тому назад. Почему этот разговор кажется ему таким далеким?

Он повернул налево, на бульвар де Денэн, который вывел его на площадь де Валансьен — обычный перекресток с чересчур пышным названием. Чуть поодаль стоял светофор; машины то скапливались возле него, то срывались с места и с ревом проносились мимо Сола, чтобы исчезнуть на рю Лафайетт.

Общая тональность уличного движения изменилась. Приближалась колонна одинаковых грузовиков, допотопных, с высоко посаженным кузовом и огромными колесными нишами. Сол подождал, пока они проедут мимо. Их фары запачкали асфальт желтым. Ему как будто снова было двадцать лет от роду, он стоял у обочины дороги, а будущее катилось мимо него. Вот только встретившись тогда с собственным будущим, он его не узнал. И никто из них не смог этого сделать, даже после того, как события нескольких следующих дней совершенно отчетливо дали понять, что будет дальше. Даже и тогда никто ничего не понял. Им следовало рвать оттуда когти что есть духу, всем, мужчинам, женщинам и детям, тысячам, десяткам и сотням тысяч, миллионам — рассыпаться по полям и бежать.

Колонна грузовиков проследовала мимо него и двинулась дальше, и мокрая дорога отразила и размножила их габаритные огни. Грузовики отступали все дальше, и красные фонарики перемигивались во тьме. Сол стоял и смотрел, пока не исчез последний.

* * *

Над городом прокатились семь гулких тупых ударов. Из-за городского вокзала медленно поднялся к небу толстый столб грязно-серого дыма, колыхнулся, подхваченный налетевшим ветром, и лег в реку. Отступающие русские взорвали мост.

Война была объявлена еще прошлой осенью, но ничего не изменилось — вплоть до следующей весны, когда русские потребовали вернуть им Бессарабию и Северную Буковину. Отвод румынских частей с позиций, которые они занимали к северу и к востоку от города, повлек за собой практически моментальное исчезновение городской полиции, большинства университетских преподавателей и значительной части гражданского населения. За одну неделю привычно-раскатистый утренний гомон на рынках в дальних концах Херренштрассе и Зибенбюргерштрассе стал на удивление тихим и неназойливым, толчея на Рингплатц сменилась упорядоченным двусторонним движением, а отец Густля Риттера с удивлением обнаружил, что на трамвае он теперь катается едва ли не в полном одиночестве. На городских улицах, на площадях и в парках воцарилось знойное марево, нарушаемое разве что отдельными пешеходами, которые сами себе напоминали людей, случайно выживших в некой загадочной катастрофе: двигались они медленно и настороженно, так, словно толкали их вперед исключительно воспоминания о тех, кто уехал.

Эта странная тишина была нарушена появлением на Прутской равнине советского бронетанкового батальона. Всю первую неделю оккупации на Рингплатц простоял танк. Бронечасть сменил гарнизон, состоявший из краснощеких украинцев в коричневых мундирах; командовали ими узколицые комиссары.

С того дня, как пришли русские, прошло уже больше года. Сол, Рут и Якоб сидели снаружи возле «Шварце Адлера»: пирожных они не ели, поскольку о пирожных остались одни воспоминания, кофе тоже не пили, хотя жидкость в их чашечках по-прежнему носила это название. Сол разглядывал поверхность дымящейся жидкости, которую Август Вайш разливал из стоящей за стойкой хитроумной хромированной машины. Жидкость подернулась рябью, когда один за другим раздались семь взрывов: первый вызвал ответный залп сотен пар голубиных крыльев, которые тут же плеснули с крыши стоящего напротив здания, бывшего сначала ратушей, потом штабом начальника гарнизона, а ныне, судя по всему, опустевшего окончательно.

— Вокзал? — вслух предположил он.

— Синагога, — отозвалась Рут.

— Мост, — сказал Якоб. — Отступающие армии всегда взрывают мосты. Просто в силу привычки.

Он покачал чашкой из стороны в сторону, словно желая окончательно убедиться в том, что она пустая.

На третьей неделе оккупации сбежавших университетских профессоров заменили смесью украинцев и учителей из пригородных деревень, чью дремучую некомпетентность Сол взял в привычку выставлять на посмешище, задавая им нарочито сложно сформулированные вопросы. Три раза в неделю его и других оставшихся в городе студентов загоняли в самую большую поточную аудиторию, где им подробнейшим образом перечисляли несправедливости, совершенные царским режимом, и достижения новой советской власти. Курс этот именовался «Историей» и был обязателен для посещения.

Началась череда совершенно бессистемных открытий и закрытий. Так, медицинское отделение, для реукомплектации которого не нашлось подходящих преподавательских кадров, перестало существовать, зато вновь заработал закрытый семнадцать лет тому назад Еврейский театр. В результате Якоб провел весь прошедший год, изучая ботанику и древнегреческий, а Рут — играя маленькие роли в сценических переработках народных сказок и в советских пьесках, которые режиссеру Еврейского театра, Песаху Эрлиху, всячески рекомендовалось ставить. Большую часть труппы составляли швеи и закройщики с обувной фабрики в Вайнберге, которая закрылась из-за дефицита кожи. Сам Эрлих был ассистентом зубного врача, пока зубной врач не сбежал. В большое театральное здание на Театерплатц вселилась украинская труппа из Лемберга, или Львова, как его предпочитали называть тамошние жители, — и принялась ставить Шекспира, Расина и Кулиша. Рут и Сол провели чудесный вечер за столиком в «Кайзеркафе», передразнивая представление «Береники», которое им было слышно до последнего слова. Львовская труппа имела выраженную тенденцию к громогласности. Новые хозяева города отправили четыре тысячи горожан налаживать новую жизнь в Сибири, а остальным запретили покидать пределы города. Склад пиломатериалов закрыли, и отец Сола нашел работу в конторе главного городского конструктора, где вплоть до отхода русских войск его главной обязанностью было надзирать за городскими мостами.

Однако артисты из бывших перчаточниц и седельщиков с вайнбергской мануфактуры вряд ли были многим лучше, чем режиссер из бывшего помощника зубного врача или вдохновенный певец тракторов из бывшего подражателя Рильке, — по крайней мере, так казалось Солу. Врачи должны лечить людей, а не растения, а торговцы древесиной не имеют отношения к чертежным доскам — если, конечно, речь не идет о поставке и распилке древесины, из которой эти доски будут делать. За истекший год те, кто остался в городе, носили костюмы тех, кто уехал. Одежка сплошь была не по мерке, и вот теперь семь взрывов, по одному на каждую из семи опор, которые с таким прилежанием вырисовывал отец Сола, возвестили о том, что эти нелепые одеяния надлежит снять. И во что же им предстоит теперь переодеться? К ним двигалась целая армия пустых костюмов, которым нужны были только тела. Шесть дней назад Германия вдруг набросилась на своего союзника и объявила войну Советскому Союзу.

— Что, пойдем посмотрим? — предложил Сол.

На Зибенбюргергассе зазывно прозвучал трамвайный звонок.

— Завтра, — сказал Якоб, поглядев на часовую башню и задержав на ней взгляд несколько дольше, чем это было необходимо.

Двое других тоже подняли головы. На крыше башни, там, где раньше красовался двуглавый орел, теперь торчал голый шпиль.

— Лотта мне сказала, что Эрих уехал, — проговорила Рут. — Вы его не видели?

— Эрих? Бред какой-то! — фыркнул Сол.

— В последний раз я видел его две недели назад. И он был напуган, — осторожно поделился своим наблюдением Якоб.

Уже месяц назад стало понятно, что русские собираются уходить. Между вокзалом у подножия горы и его невидимым собратом в Лемберге начал безостановочно сновать поезд, увозя сначала пожитки советских чиновников, потом их семьи и наконец их самих. Когда ушел последний поезд, начальник оставшегося в городе гарнизона объявил жителям, что те должны приготовиться к эвакуации и грядущей мирной жизни на Украине. После чего он сам и его солдаты тоже уехали.

— И что? — не унималась Рут.

Сол покачал головой. Община ремесленников, чьи предки два поколения тому назад эмигрировали в Австрию с Украины и которая ходила молиться в собор на Херренштрассе, уехала в полном составе — несколько сотен беженцев. Гораздо меньшее число дали известные городские коммунисты. Но Эрих не был ни украинцем, ни коммунистом. Они знали его с тех пор, как в первый раз пришли в первый класс младшей школы при институте Майзлера, — то есть с шести лет. Представить себе, чтобы он бежал с русскими, было никак невозможно. Сол так и сказал.

— Это невозможно, но это так и есть, — тут же отреагировал Якоб, — Как и многое другое на этом свете.

Сол нахмурился. Мысль о том, что Эрих мог пуститься в бега, выбила его из состояния равновесия, в чем не преуспело множество иных признаков того, что город приходит в запустение. Эрих был тихим, застенчивым молодым человеком и вполне сносно играл на скрипке.

— Как он мог уехать, не сказав никому ни слова? — обернулась к Якобу Рут.

— Если он вообще уехал, — добавил Сол. — Помните, как он тогда сбежал из дому и спрятался в домике смотрителя бассейна? Его не было трое суток.

— Эриху уже не двенадцать лет, — не допускающим возражений тоном парировал Якоб, — и он не прячется в домике возле бассейна. Он уехал, и мы не знаем почему, но так оно и есть.

Рут сидела, опустив голову. Сол почувствовал, как начинает заводиться. За последний год они с Якобом спорить стали гораздо чаще. Теперь между ними регулярно возникали какие-то застарелые обиды, которые начинались с банального несогласия по какому-нибудь поводу, а потом застаивались сверх всякой меры и разрешению уже не подлежали. Сквозь нарастающее раздражение Сол подумал: неужели одна ссора непременно должна приводить к другой. Для Якоба нейтральной полосы между тем, что известно, и тем, что неизвестно, не существовало. Не было места сомнению. Эрих просто «уехал». И так оно и есть.

А Якоб-то не прав, подумал он. Эрих существует. Он где-то там, далеко. Жизнь Эриха продолжается вне зависимости от того, знают они об этом или нет, едва заметная рябь на самой периферии их поля видения, ссылка на утраченный источник.

Однако Якоб с подобными соображениями не желал иметь ничего общего. Трое друзей уже ссорились этим летом, мирились — и снова ссорились. И в отношениях этих появился некий новый элемент, будто камушек, который регулярно затасовывался между ними, оставляя надолго запоминающиеся царапины. Якоб этих отметин замечать не желал.

— А ты откуда это знаешь? — взорвался наконец Сол.

Он бы наверняка еще много всякого наговорил, но тут вскочила Рут, скрипнув ножками стула по булыжной мостовой, так что эхо этого звука отдалось от стены ратуши, вдребезги разбив едва ли не полную тишину, царившую на Рингплатц. Сол и Якоб вздрогнули и подняли головы, но она уже шла прочь, чуть не бежала, и юбка зло летала из стороны в сторону. Она завернула за угол и исчезла, прежде чем хотя бы один из них успел собраться с духом, чтобы окликнуть ее.

— Черт, — тихо выругался Якоб. И когда Сол попытался подняться со стула, чтобы рвануть за ней следом, сказал: — Оставь, все равно без толку.

С этакой уверенной ноткой в голосе, и непонятно было, на чем эта уверенность основана.

Сол упал обратно на стул, мучительно размышляя над тем, почему поступил именно так — из уважения к Якобу, или из-за переменившегося вдруг настроения Рут, или в силу некой странной апатии, в которую жаркие летние дни погружали город, когда влажный воздух застаивался на улицах и лип к стенам зданий. Потом он вспомнил, как Якоб в свое время точно так же вспылил и сбежал из Шиллерпарка. С тех пор прошло уже почти два года: год советской оккупации и предшествовавший ему год полной неопределенности. В тот раз Рут остановила его точно такой же фразой. Теперь он сидел, разглядывал носки своих туфель и казнил себя за то, что вообще открыл рот. Сомнений в том, что рассердилась Рут именно на него, у него не было. Так они и сидели вдвоем, окутанные облаком неуютного молчания.

— Ну и что будем делать, а, Сол? — через минуту или около того спросил Якоб. Голос у него был ровный, и даже глаза, пытающиеся перехватить взгляд Сола, не мигали, — Что мы все теперь будем делать?

Ревнует, подумал Сол. Подозрение вспыхнуло фейерверком — и не погасло. Якоб смотрел ему в глаза секундой дольше, чем следовало бы. Якоб ревнует, потому что знает.

— Я… — начал было Сол, но потом передумал.

— Что? — тут же среагировал Якоб, и голос у него стал еще более тихим, чем раньше, — Что ты хотел мне сказать?

Случилось это три месяца тому назад. Рут играла уже в третьей по счету постановке Еврейского театра. Эрлих переработал для сцены несколько народных сказок и выстроил их в единый сюжет, так чтобы в итоге вышел прогресс от местечковой убогости к коллективизированной и механизированной раскрепощенности. Когда диббуки и бесы начинали превращаться в помещиков и прочий контрреволюционный элемент, спектакль терял всякую связь с пусть даже чисто художественным правдоподобием. Рут сыграла поочередно нескольких сбившихся с пути истинного дочерей — плюс две старые карги с не слишком ясными сценическими функциями: в постановке Эрлиха от членов его, мягко говоря, не вполне профессиональной труппы требовалось по нескольку раз за спектакль менять роли. Перемена костюмов приводила к полному хаосу за сценой, откуда даже сквозь зрительское шиканье были слышны зычные проклятия костюмера в адрес актеров, которые так и норовили положить шляпу в не предназначенное для нее место, потерять башмак или оторвать от костюма пуговицу в попытке справиться с практически неразрешимой математической головоломкой, в которой семеро актеров должны были сыграть восемнадцать ролей.

Приходить на сам спектакль Рут Солу и Якобу строго-настрого запретила, в качестве компенсации пообещав в подробностях пересказывать все происходящие из вечера в вечер несчастья. Чаще всего либо один, либо другой, либо оба сразу встречали ее после спектакля у служебного входа и отправлялись в короткую прогулку до дверей ее дома — а она увлеченно выстраивала очередной каталог нелепостей и незадач, иногда нарочно удлиняя маршрут, дабы выкроить время и объяснить общую абсурдность всего, что происходит в этом театре. Но три месяца назад Сол ждал ее один. Каким-то образом они забрели в переулок за Флюргассе: они оба буквально умирали со смеху, так что им даже пришлось остановиться и немного постоять, уперев руки в колени, просто чтобы восстановить дыхание. Потом они медленно выпрямились и замолчали, и обоих бросило в жар.

— Я…

Позже ему стало казаться, что он даже не успел произнести этого, единственного слога. Он что-то хотел ей сказать. Вдруг, в одну секунду, все стало ясно, и долгие месяцы осторожного кружения вокруг да около спиралью сошлись на неизбежности того, что случилось следом. Настойчивая сила Рут встревожила его и заставила замолчать. Она прижала его спиной к забору, пальцами раздвинула ему губы и поцеловала, в полную силу.

— Так в чем дело-то? — снова спросил Якоб. Вид у него был озадаченный.

— Да ни в чем, — ответил Сол. — Рут и так вся на нервах. И не следовало об этом забывать.

Последняя фраза прозвучала как-то нелепо и неуместно.

— А ты, Сол? — спросил Якоб, без какого бы то ни было намека на вызов, и на лице у него отразилась обеспокоенность настолько искренняя, что Сола он застал врасплох и полностью обезоружил, и вместо ответа тот смог только вымучить улыбку и выдавить из себя:

— Не самое время.

Он оттолкнул стул и потянулся. Когда он начал вставать, Якоб вдруг сказал:

— Прости меня.

Солу показалось, что он ослышался. Он стоял и не знал, что на это ответить. В эту минуту из кафе показался Август Вайш, но, видимо, почувствовав что-то неладное, запнулся в дверях и подходить не стал. Якоб, казалось, с головой ушел в созерцание грязновато-коричневой каемки от пены на кофейной чашке.

— Не за что мне тебя прощать, — сказал наконец Сол.

Якоб кивнул, но головы так и не поднял.


Быстро, подумал он тогда, в переулке. Рут прижалась к нему всем телом. Он ткнулся носом ей в шею и попытался забраться под юбку. Она прижалась еще сильнее, разом помешав ему и буквально пригвоздив его к месту. Все вокруг превратилось вдруг в горячечный шквал дыхания, вперемешку с совершенно ненужной одеждой и запахом двух тел, который стал — один и тот же запах. Он почувствовал, как она задрожала. Потом она как-то разом обмякла в его объятиях и на пару секунд повисла совершенно безвольно, одной рукой обхватив его за шею, а другой вцепившись в спину, под ребрами. Позже, раздеваясь, он обнаружит на этом месте следы от ее ногтей. Потом она резко выдохнула, и этот выдох как будто разом отбросил, отодвинул их друг от друга.

— Не говори ему, ни слова.

Первые ее слова. Речь шла, естественно, о Якобе. Он кивнул с совершенно идиотским видом: он хотел ее и надеялся, что эта сделка будет той ценой, которую нужно уплатить за продолжение.

— Обещай мне, — сказала она, — Если он узнает, это его просто убьет на месте.

Он снова потянулся к ней, ухмыльнувшись над этим мелодраматическим текстом. Но она тут же отскочила в сторону.

— Обещай!

— Обещаю, обещаю, — Улыбка на его лице стала шире. — Хотя из нас выходит такая славная парочка соперников. Особенно в том, что касается тебя.

Он думал, она улыбнется или по крайней мере оценит комплимент. А она вместо этого удивленно на него посмотрела:

— Так вот, значит, как ты себе все это представляешь?

Ее рука дернулась и полетела к его губам. Потом она развернулась и убежала прочь. Ее реакция настолько ошарашила его, что он так и остался стоять на месте, и простоял несколько секунд, прежде чем опомнился и крикнул ей вслед:

— Погоди! Рут! Да обещаю я, конечно.

А что еще он мог тогда подумать?


А они ведь вообще потом ни разу об этом даже и не упоминали, думал он, когда, оставив Якоба сидеть возле кафе, шел через Гетрайдеплатц. Да и сам эпизод не повторялся ни разу. Он остался с этим воспоминанием, которое теперь висело между ними тремя, хотя один из троих даже и не отдавал себе в этом отчета. Возможно, в каком-то смысле это ускорило вхождение каждого из них троих в орбиты других студенческих компаний, сумасшедшее кипение страстей внутри которых захлестнуло их с головой и сделало менее заметными те трещины, которые со временем становились все шире. Не быть одному — всегда проще. Впрочем, они воспринимали это новое положение вещей скорее сквозь призму вновь вспыхнувшего интереса к сверстникам, нежели как симптом разочарования друг в друге, так что когда два дня спустя они все-таки пришли на мост, чтобы лично убедиться в том, что уже давно было известно всему городу, и застали там компанию купающихся общих знакомых, все трое испытали едва заметное чувство облегчения — и не стали его выказывать. По крайней мере сегодня можно будет воздержаться от исполнения того сложного танца, которым они регулярно развлекали друг друга. Как только они вышли на берег, Рут тут же подтянула юбку выше колен и вошла в воду. Сол и Якоб двинулись следом. О том, что два дня назад она столь эффектно хлопнула дверью, никто из них не вспоминал.

Вода катила мимо сплошной сверкающей полосой, которую изредка рассекали песчаные отмели и небольшие каменистые островки, за них цеплялась корнями длинная речная трава. У противоположного берега течение было слабее, а дно — глубже, так что вполне можно было поплавать. Когда они подошли поближе, Сол разглядел головы Лотты и Рахиль, а потом — Хаима Фингерхута и его сестры Лии. Еще человек пять лежали на берегу и, судя по всему, спали.

Вода окатывала им ноги и мчалась дальше, к обрубкам, оставшимся от опор моста. Единственная уцелевшая при взрывах арка возвышалась посреди реки как памятник собственной стойкости. Остальные лежали в воде — неправильной формы запруда из битого камня.

— Тройка идет! Свистать всех наверх! — закричал Аксель Федерман, и все, кто был в воде, повернулись в их сторону.

Рут помахала рукой. Лотта махнула в ответ и тут же ушла с головой под воду. Сол, Рут и Якоб прошли чуть выше по течению, пытаясь найти брод помельче — без особого успеха. Когда они выбрались на противоположный берег, все трое вымокли почти до пояса. Сол протянул руку Рут, которой посреди реки пришла идея превратиться в немощную старушонку — этакой неявной аллюзией на одну из Эрлиховых постановок.

— Ох, как болит моя спина! Как тяжела моя ноша!

— Не иначе, пытается нас развлечь, — сказал Солу Якоб у нее из-за спины.

Сол прикинул, а не отпустить ли ему руку Руг, чтобы посмотреть, как она с удивленным выражением на лице рухнет вперед спиной в реку.

— Спасибо, — сказала она, когда он решил, что делать этого все-таки не стоит.

Когда они дошли до компании купальщиков, те уже успели все до одного выбраться на берег и сушились теперь на солнышке. С собой у них были одеяла и бутылки с водой. Лия нарезала на ломти буханку белого хлеба, под бдительным присмотром брата и Акселя.

— Из Ясс вчера утром пришел грузовик, — объяснила Лия Фингерхут происхождение белого хлеба. — Газеты он тоже привез. Берлинские газеты.

— Как он вообще сюда пробился? — спросил Сол. — Газеты? А ты не…

— К тому времени, как я гам оказалась, все уже расхватали, — Она протянула ему кусок хлеба, — На, поешь.

Дорога снова была открыта. В последние несколько дней в городе начали появляться те, кто сбежал перед приходом русских. По большей части они возвращались с юга, из близлежащих деревень и городков, где прятались у родственников. Пустовавшие дома начали заселяться вновь: люди просили одолжить им инструменты, делали ремонт. В темных внутренностях магазинов, простоявших закрытыми целый год, стали возникать некие призрачные фигуры в фартуках или длинных хлопчатобумажных халатах, с заткнутыми за ухо карандашами. Они медленно перемещались между стеллажами, то и дело вынимая карандаш, для того чтобы проставить в описи очередную закорючку. Возвращенцы радостно бросались в объятия покинутого было города и привозили с собой консервы, свечи и слухи о том, что армия фон Рундштедта находится от города буквально в двух днях пути, а к декабрю наверняка будет уже и в Москве.

— Я забыла купальник, — обратилась ко всем присутствующим Рут.

— Возьми мой, — предложила Лотта.

Обе удалились в кусты переодеваться.

Сол приземлился на травке рядом с Хаимом и Лией, которая тут же спросила его, не хочет ли и он тоже поплавать. Он покачал головой. Якоб снял туфли и носки, спустился с берега и шел теперь по воде по направлению к мосту, судя по всему, не обращая на намокшие брюки никакого внимания. Мимо пронеслась Рут и прыгнула в воду, едва не утопив Рахиль. За ней последовала Лия, и все три девушки отдались на волю течения — над водой видны были только их головы. Сол лег на спину и закрыл глаза. Солнышко что-то разошлось не на шутку, прямо с утра. Нос наверняка обгорит. Он слушал плеск неглубокой речной воды по камням и отмелям, удаляющиеся девичьи голоса.

— Слышал про Эриха? — Голос принадлежал Акселю.

— Это правда? — Глаз он открывать не стал и обрадовался, что рядом нет Якоба.

— Я сам сначала не поверил.

— Просто в панику ударился. — Это уже Хаим. — Был у меня с ним разговор, неделю назад. Единственное, о чем он мог говорить, — это о том, что у него в Берлине дядя.

— А он разве не умер?

— Да нет, это другой. Он ему написал. Эрих показывал мне письмо. Очень, кстати сказать, странное. Из больницы.

— И про что там было? — заинтересовался Сол. Он оттолкнулся от земли руками и сел.

Хаим махнул рукой.

— Да безумие какое-то. Бред чистой воды.

— Вот дела! Гляньте-ка! — прервал их Хаим, указав рукой на противоположный берег.

У моста собралось с полдюжины мужчин, одетых в костюмы. У двоих в руках были папки, в которые они весьма деловито что-то записывали. Другие по очереди тыкали пальцами в каждую из мостовых опор, оживленно переговариваясь между собой. Шляпы у всех без исключения были сдвинуты на затылок, и они прикрывали глаза от солнца, прикладывая ко лбу ладони, сложенные козырьком.

— Неужто наш мэр счел возможным вернуться в город? — вслух подивился Хаим. — Это ведь Попович, вон тот, в середине, правильно?

Аксель медленно кивнул, но внимание Сола привлекла вдруг совсем другая сцена. Забранные в раму единственной оставшейся аркой моста и прорисованные силуэтами на фоне солнечного пейзажа по ту сторону от проема, спорили между собой две фигурки. О чем они говорили, Сол не слышал, но жестикуляция была весьма выразительная: подбородки вперед, пальцы то и дело обвиняющим жестом тычут друг в друга. Мужская фигура — Якоб — стояла спиной к стене и качала головой, а женщина что-то яростно пыталась Якобу объяснить. И женщина эта была Рут. Из-за резко очерченного черного силуэта — при том, что на ней не было ничего, кроме Лоттиного купальника, — она казалась совсем голой. Внезапно Якоб поднял руку, и на долю секунды Солу показалось, что он сейчас ударит Рут. Но он просто рассек рукой воздух — раз, потом еще раз. Потом повернулся к ней спиной и вышел на свет.

— Если Попович вернулся, немцы долго себя ждать не заставят, — сказал Аксель.

Сол кивнул. Рут стояла под аркой, в самом центре, и смотрела вслед Якобу. Она вроде бы даже пыталась его окликнуть, но если и так, то он даже виду не подал, что слышит ее. Сол нахмурился и повернулся к Акселю. Но Акселю добавить было больше нечего.

— О чем это вы тут говорите? — появилась у него за спиной Лотта.

Сол увидел, как Хаим едва заметно качнул головой.

— Да так, ни о чем, — сказал он.


Совсем уже ближе к вечеру они свернули одеяла, собрали свои пожитки и, вытянувшись в цепочку, пошли через брод на тот берег. Заросший луг вывел их на дорогу, а та, в свою очередь, к вокзалу, откуда они собирались вернуться на трамвае в город. Брюки и юбки были влажными сплошь, но настроение — вполне бодрым, и чем ближе день двигался к вечеру, тем радостнее становилось у них на душе. Добравшись до опустевшего вокзала, они расселись по скамейкам, все, кроме Сола, который начал прохаживаться взад-вперед, поглядывая вверх, на Шпрингбрунплатц, где трамвай непременно должен был мелькнуть, прежде чем свернет и пойдет вниз.

Пока он вышагивал вот эдак перед всеми прочими, его мысли вернулись к сцене, которую он наблюдал под мостом. Рут и Якоб сидели сейчас вместе, но молча. И даже намеком не выдали за все это время, что послужило поводом для их ссоры. Утром ему казалось, что все у них просто замечательно; что изменилось с тех пор? Больше прочего смущал его, конечно, самый факт его исключения из контекста. У всех троих были свои тайны: у него и у Рут, у него и у Якоба. А теперь у Якоба и Рут.

Прошло полчаса, пока они поняли, что трамвая не будет. Кое-как заставив себя прийти в вертикальное положение, они принялись карабкаться в гору. Молчали теперь все.

Лия и Хаим Фингерхуты распрощались с ними на углу Урмахерштрассе. Чуть дальше, возле старой школы верховой езды и церкви Святого Креста откололось еще несколько человек. Лотта, Рахиль, Аксель, Рут, Якоб и Сол пошли дальше, к Рингплатц, подъем к которой постепенно делался все круче. Иногда на балконах домов им попадались люди, которые смотрели на них сверху вниз, но единственное живое существо, которое они встретили на улице, была крохотная старушка, ни одному из них не знакомая. Она посмотрела на них, как на сумасшедших, и тут же свернула в какой-то переулок.

— Что тут происходит? — спросил Аксель.

Никто ему не ответил.

Трамвай, без вагоновожатого, стоял на Рингплатц. Отца Густля Риттера тоже нигде не было видно. Якоб пожал плечами и оглядел площадь, которая за последние несколько дней именно в эти часы стала напоминать саму себя в былые времена — потоком спешащих по домам людей. Сегодня она была практически пуста. И только столики, стоящие возле «Кайзеркафе», явно привлекли сегодня посетителей: едва ли не половина из них была занята довольно большой группой молодых людей.

Они вшестером подошли поближе. Когда они уже почти поравнялись с самыми крайними столиками, Сол схватился за ближайший к нему локоть, который оказался локтем Якоба. И вся маленькая группа остановилась в неловком молчании.

Сидящие за столиками люди молча и без всякого выражения на лицах смотрели на них. Форменная одежда на них была настолько грязной и разношерстной, что почти не воспринималась как таковая. И выдавали их только эмблемы, нашитые либо на рукав, либо на нагрудный карман выцветших зеленых рубашек.

— Что такое? В чем дело? — спросила Лотта.

— Давай пойдем куда-нибудь в другое место, — сказал Аксель.

— В «Кайзер»? — предложила Рахиль.

— По домам, — сказал Аксель.

Сол повернулся и встретился глазами с Якобом. На лице у него было странное выражение: смирение пополам еще с чем-то. Может быть, с чувством обиды. Но обдумывать все это времени не было. Они пошли через площадь, прочь от кафе.

Они уже успели свернуть за угол, а Лотта все не унималась, допытывая Акселя:

— Что случилось? Почему ты ничего не хочешь мне объяснить?

— Они из «Железной гвардии» [196], Лотта, — Голос у Рут был спокойным и ровным.

Все прочие жили к востоку от Херренгассе. Компания распалась, и Сол в одиночку пошел по тропинке, которая петляла между дворами, огороженными высокими кирпичными стенами, под бдительным присмотром окон на тыльных сторонах домов. Сгустились сумерки, но света в окнах никто не зажигал. Он вышел в Шиллерпарк, и тамошние каштаны тут же наклонили к нему свои тяжелые лохматые головы и принялись что-то нашептывать, а потом застыли, дожидаясь ответа. Вокруг не было ни души. Он решил срезать путь через склад пиломатериалов, который, в ожидании прихода немцев, снова открылся несколько дней назад. Задние ворота, как правило, не запирались, и охранял их только ночной сторож, старик по фамилии Хирш, с которым Сол был знаком с детства. Когда Сол заглянул в калитку, старик помахал ему рукой.

— А, Соломон, отец твой недавно сюда уже заглядывал. Ты с ним не встретился?

Сол покачал головой. Ребенком он бегал сюда как минимум раз в неделю, а вот теперь практически перестал здесь бывать. И что это отцу понадобилось на складе? С тех пор как ушли русские, в город не прибыло ни единой партии древесины, так что и маклеру здесь делать было нечего.

— А что ему было нужно?

Старик пожал плечами.

— А тебе чего нужно?

Дальняя оконечность двора была занята навесами, под которыми выставлялись для просушки штабеля свеженапиленных досок. Воздух медленно циркулировал между слоями древесины, вытягивая из нее сок, тонкий горьковатый запах которого неизменно витал над двором. Набитые красной краской трафареты обозначали владельца каждого штабеля: BvC, BHvC, SLvR. Он вспомнил, как однажды отец вернулся с работы с таким же вот отпечатком на куске дерева, который он вытащил из кучи обрезков в юго-западном углу двора. Он показал Солу выцветшего двуглавого орла, под которым едва угадывались буквы К-К Ö-U R. Сол прочитал их все по очереди, а потом отец развернул инициалы в звучные имперские слова: Kaiserliche-Königliche Österreichische-Ungarische Reich [197].

Другие инициалы, нацарапанные желтым восковым карандашом, выглядели не так солидно. Они обозначали маклеров, которые во время оно составляли почетную вереницу гостей, царственных дядюшек, заходивших проведать Сола как наследника семейного дела. «НТ» — это Херман Тишман, который вечно таскал в карманах карамельки и норовил сунуть конфету забежавшему на склад мальчику. «MW» — один из трех Мартинов Вальцев, сына, отца и деда. Они все торговали под одним и тем же именем и платили друг за дружку по счетам. Наособицу были литеры «A*D*I W», означавшие когда-то Авраама Вассерштайна и его сыновей Давида и Исаака, а теперь одних только сыновей, которых в городе не любили. Отец их запомнился Солу как человек огромный и страшный, истово религиозный еврей, который, ухватив его за щеку, спрашивал, может ли он уже читать на память «стихи»: Солу тогда было семь лет от роду и стихов он на память не знал. Потом он вспомнил, с внезапно прихлынувшим чувством раскаяния, какое облегчение испытал, узнав, что Авраам Вассерштайн умер. К тому времени он не видел этого человека уже несколько лет: примерно лет в пятнадцать он перестал ходить на склад — как, собственно, и в любое другое место, где мог хотя бы по случайности столкнуться с отцом.

Хирш удалился в свою каморку у ворот. И в самом деле, что ему, Соломону Мемелю, нужно в этом месте, в данный конкретный вечер? Почти совсем стемнело, на широкой улице за дальней стеной двора было тихо. Ему давно уже пора идти домой. Под ближайшим к нему навесом были рейки, которые, пролежав тут всю зиму напролет, выгнулись и потрескались. Инициалы маклера на них были выцветшие и неровно написанные, так что едва можно было их разобрать. Почерк изобличал торопливость и дурной склад характера, и Сол, естественно, узнал эти буквицы моментально. «LM» означало: Леопольд Мемель.

Ему тогда уже почти исполнилось пятнадцать. Сейчас ему казалось, что с отцом он начал общаться гораздо меньше еще до того, как их взаимное непонимание переросло в открытую антипатию. Может быть, и те события, которые за этим последовали, были обусловлены только этим. Самые нелепые подростковые причуды своего сына отец имел обыкновение отметать в сторону одним мановением руки. Некоторыми из них он даже гордился. Сол представил себе, как отец стоит здесь, посреди двора, хлопает по спине своих приятелей, и все они говорят разом, перекрикивая друг друга, и подливают в кофе шнапс. Как бы они отреагировали на известие о том, что сын Лео Мемеля сидит целыми днями, скрючившись, за столом и кропает стишки? А случилось это за три недели до его дня рождения. Заблаговременный подарок от папы. Интересно, знали они об этом уже тогда? Если знали, то вряд ли упустили бы случай подначить собрата-маклера, с которым работали рука об руку уже лет двадцать с хвостиком. Тогда они жили на Василькогассе, в тесной квартирке, выходившей окнами на широкую, обсаженную каштанами улицу. Отец развел свой костер во дворе, с тыльной стороны дома. Сол прекрасно помнил, как шел домой из школы и почему-то уже заранее знал, что случилось, еще до того, как переступил порог квартиры. Запах дыма все еще висел в воздухе. Вот, значит, на что ты предпочитаешь тратить свое время.

Что-то должно было послужить спусковым крючком для этого поступка, думал он. Но что? Он развернулся и пошел к распилочным мастерским, расположенным в восточной части двора. Русские успели похозяйничать и здесь, оставив после себя разносортную и уже никому больше не нужную мануфактурную мебель: пустые рамы, козлы, верстаки, сундуки. Сол вытянул из общей свалки нечто похожее на маленький, грубо сработанный столик и сел на него. Через ограду возле главных ворот он увидел двух быстро идущих к центру города по другой стороне Зибенбюргергассе мужчин. Он все никак не мог успокоиться. То, что у «Шварце Адлера» сидели эти люди в форме, потрясло его: выражение усталости на их лицах и то, с каким безразличием они смотрели на них, когда они шли через площадь. Голос Лотты неестественной резкой нотой звучал у него в памяти. В конце концов, ничего нового он не увидел. Отделение «Железной гвардии» существовало в городе уже не первый год — под руководством одного учителя математики. Раз в месяц они устраивали шумные митинги в «Deutsche Haus» [198], а потом напивались до бесчувствия в кафе под названием «Die Fahne» [199], на Мюленгассе [200]. Достанет ли дешевой сливовицы для того, чтобы утолить жажду молодых людей, сидящих на Рингплатц? Или им захочется чего-то еще?

Такое впечатление, что Якоб уже все понял. Странное выражение на его лице в момент расставания не могло означать ничего другого. И тут же ему снова вспомнилась сцена под мостом: молотящий руками воздух Якоб и голая Рут, которая оказалась одетой, как только вышла вслед за ним на солнышко. Она ругала его? О чем-то упрашивала? Спорили они отчаянно, но в одном пришли к согласию: скрыть все это от него. Так значит, спорили — о нем? О чем-то, что лучше держать от него в тайне?

Домой, сказал он сам себе. Иди домой.

Он был со всех сторон укутан густым, пахнущим буками летним воздухом. Еще чуть-чуть, и он поднимется с места, пройдет мимо сторожки Хирша и дальше — в Шиллерпарк и по Ручштрассе до поворота, который выведет его на Масарикгассе. Мама, наверное, уже час тому назад зажгла масляные коптилки и все это время ищет и умудряется находить предлоги, чтобы отложить ужин еще на несколько минут — пока не вернется сын. Да-да, буквально через пару секунд.

Но тут тишина рухнула.

Все началось с тончайшего комариного звона, на самой грани восприятия. Он поднял голову и попытался понять, что это за звук. Поначалу он казался абсолютно ровным. Потом, набрав силу, начал дробиться, и вскоре он уже смог разобрать пульсирующий ритм, похожий на звук мотора. Потом — нескольких моторов. Потом — многих и многих моторов одновременно.

Он встал и пошел вперед и успел подойти к воротам как раз в тот момент, когда мимо них промчалась первая машина. Колонна грузовиков заняла всю улицу, во всю ее длину, и каждый автомобиль подсвечивался фарами идущего сзади. Моторы ревели и грохотали, скрипели тормоза, а колеса, каждое высотой почти ему по плечо, поднимали с дороги облака пыли. Крыши и боковины кузовов были затянуты брезентом, но сзади брезента не было, и, когда мимо него проезжала очередная машина, он видел выглядывающие оттуда усталые лица солдат — каски сняты, винтовки стоят между колен. Они казались пленниками, а грузовики были бесчисленны и неостановимы, безнадзорные звери. Каждый следующий магическим образом возникал из как-то разом сгустившейся тьмы и завораживал его светом фар. Он стоял как вкопанный, неподвижно, попеременно то омываемый светом, то — погружаясь во тьму. И как будто колоссальная сила атмосферного давления скатилась вдруг с его плеч и уплыла в ночь. Ждать больше было нечего; то, что должно было случиться следом, началось.

* * *

Как он здесь оказался?

Порыв ветра скользнул по бетонному покрытию перед Гран-Пале и рванул транспарант, растянутый по фасаду здания. Рабочий, который стоял на невысоких подмостках, напрягся изо всех сил, пытаясь подвязать последний оставшийся угол. Сол смотрел с противоположной стороны дороги, как тот пытается дотянуться до растяжки. Но ветер дул слишком сильно, и легкая веревка выскользнула. Его рука застыла, будто замерзла в приветственном жесте, пока веревка полоскалась по ветру вне пределов его досягаемости. Прожектора подсветки заливали рабочего резким белым пламенем и отражались от глянцевитой пластиковой поверхности транспаранта. Сол поднял воротник пальто.

Если представить себе самый черный из всех возможных цветов, то излучать он будет только холод. Вот это он и есть, подумал Сол, вглядываясь в увеличенное до размеров транспаранта изображение. Уголек упал в колодец; едва заметная искра вьется спиралью — по затухающей. Фокусом картины был сам процесс исчезновения, а рамой — призрачные тени, похожие на внутренности или на мясные туши, свисающие с крюков. Очертания были неясными, но общее впечатление складывалось именно такое. К тому же, подумал Сол, у мяса нет конкретной формы. Fleisch. Немцы разбираются в подобного рода вещах. А французам подавай вырезку. Дальняя часть изображения потерялась на фоне этой, слишком резко ударившей ему в глаза, которые только теперь начали различать полуразмытые колонны, ограничивающие пустоту, панический вопль человеческого эго, написанный темно-красными тонами по полотнищу из пропитанного искусственными смолами брезента. Кровь чернеет, тела зияют, глаза могут ошибаться. Пещера, вырытая в теле? Ветер продернул полотнище из конца в конец ленивой рябью, и оно отозвалось тусклым неживым похрустыванием. Ему показалось, что он уже и раньше видел эту картину, хотя, конечно, быть такого попросту не могло.

Он дошел по рю Лафайетг аж до самой Оперы. Оттуда двинулся переулками. Пляс де ля Конкорд была — автомобильно-ветренная пустошь, река — темный канал тишины. Он постоял и посмотрел на нее с набережной, покуда справа от него проносились машины. Мимо проскользнул bateau mouche [201]. Он стоял прямо напротив галереи. Завтра должна была открыться выставка.

Он должен был вспомнить что-то очень важное. Именно этого требовал от него художник; и картина тоже была написана только для того, чтобы это произошло. Все ее провалы и размытости были чем-то вроде мимикрии, и они намекали на более глубокую, более общую текстуру, как будто всякое прошлое, которое надлежало вспомнить, пробуждалось при помощи одного и того же общего чувства. Как будто у памяти в нужный момент появлялась одна и та же — телесная — форма, когда она принималась ворочаться и скрести изнутри о кости. Посмотри на эту мерцающую плоть! Какой скелет она собой оденет? Тела, которые вспомнились Солу, принадлежали людям, которые как-то раз ехали с ним вместе в вагоне метро.

Он сел на Восточном вокзале. Жарким вечером в самом конце лета. На каждой станции вагон вдыхал с платформы очередную порцию влажного воздуха, чтобы задержать дыхание до следующей остановки: Репюблик, Оберкамп, Ришар-Ленуар. На Берге-Сабен свободных мест уже не осталось, и тем, кто входил в вагон на следующих остановках, приходилось стоять. Значит, эти два бизнесмена сели раньше. Сидели они чуть ближе, чем он, к хвосту вагона. Всякий раз, как вагон качало, стоящие пассажиры меняли положение тел, и на секунду между ними возникал зазор, в который он и видел эту парочку: серые костюмы, один либо спит, либо в бессознательном состоянии, другой красномордый, галстук развязан, обмахивается несколькими листами бумаги. Он решил, что едут они вместе. Среди тех, кто стоял ближе к нему, была молодая женщина, в сапогах до колена, короткой юбке и замшевой куртке, отороченной желтым мехом, не по сезону теплой. На лице — недовольная гримаска. Хотя чуть позже он дал себе труд задуматься: а из чего, собственно, он сделал подобное умозаключение?

Она вполне подходила под определение «нынешняя молодежь»: не вполне взрослая, но уже и не ребенок. Этот типаж как-то вдруг появился на улицах буквально год тому назад, или, может быть, раньше он просто не обращал на них внимания — взъерошенные молодые мужчины и красивые женщины. Сол забавлялся, наблюдая за реакцией на нее со стороны других пассажиров — если и не откровенно ханжеской, то во всяком случае неоднозначной. Было вполне очевидно, что под блузкой, почти прозрачной, на ней ничего нет.

На Бастилии в вагон зашел молодой рабочий с всклокоченными черными волосами, бросил на нее один-единственный ошарашенный взгляд и покраснел. Он стоял с ней бок о бок, будто прирос к месту, и попеременно изучал то потолок вагона, то носки собственных башмаков, то двоих мужчин, которые сидели на ближайших к нему местах. Тот из них, что спал, уже успел уронить голову на плечо краснолицего, и та покачивалась в ритм движению поезда. Сосед попытался было его оттолкнуть, но безуспешно. Сол понял, что спящий скорее всего пьян, и стал с любопытством наблюдать за развитием ситуации.

Когда поезд подошел к выходу из тоннеля, пьяный издал во сне звук, похожий на смех, удивительно громкий: как если бы в горле у него что-то булькнуло. Сидящая напротив него хорошо одетая женщина скорчила гримаску. Но тут Сол отвлекся. Поезд подходил к месту, которого он всякий раз, как ехал по этой линии, ждал с едва ли не детским радостным предвкушением. И не собирался лишать себя этого удовольствия по милости чопорных дам или алкашей, которые мешают чопорным дамам чувствовать себя спокойно — пусть даже алкаши эти одеты в деловые костюмы.

Вскоре после Кэ де ля Рапэ поезд выскакивал из темного тоннеля и — словно запускал сам себя в открытый космос. Тусклый вагонный свет в единый миг смывался потоком солнечных лучей, поезд выгибался влево и тут же вправо, как будто в парке аттракционов. Сол развернулся на сиденье, чтобы взглянуть на воду, в десяти — двадцати метрах внизу, пока колеса выстукивали стальные конструкции моста.

Повернувшись назад, он увидел, что краснолицый обмахиваться перестал. Лицо у него побледнело. Но это была всего лишь одна из сотни других мелких деталей. Следующая станция была — Аустерлиц. Народ, как всегда, начал потихоньку протискиваться к дверям, вежливо вжимая каждый свое тело в наиболее удобную позицию. Людям нужно было успеть на электрички до Дурдана или Сен-Мартен д'Этан — или на поезда до Клермон-Феррана или даже до самой Тулузы. Пятница, вечер.

Рабочему надоело разглядывать собственные башмаки, и он, по-прежнему опасаясь, что люди подумают, будто он пялится на грудь этой девушки (действительно ли Солу всего лишь показалось, что она специально развернула их в сторону рабочего?), выбрал пьяного в качестве очередного объекта внимания. Но смотреть на пьяного и не обращать при этом внимания на краснолицего, который сидел рядом с ним, было невозможно. Смотришь на одного, смотри и на другого. Когда река осталась позади, Сол увидел, как молодой человек повернулся вокруг своей оси и опустил голову, глядя, как завороженный, на пол. Девушка никак на это не отреагировала, но Солу стало интересно, что же могло спровоцировать столь странный маневр.

Что-то тут было не так. Краснолицый перестал быть краснолицым и сильно побледнел. Потом его словно свело конвульсией. Он резко подался вперед, так, словно пытался подняться на ноги, и стряхнул с себя голову пьяного. И тут же, на глазах у Сола, рухнул обратно на сиденье, придавив пьяному голову плечом. Он сидел совершенно прямо, не обращая внимания на эту странную помеху у себя за спиной, и постепенно с лица его исчезали последние следы румянца. Теперь лицо его стало пепельно-серым. Женщина, сидящая напротив, это заметила, но, судя по всему, помощь предлагать не спешила. Пожилая пара обменялась взглядами — и оба тут же опустили глаза. Из тех людей, которые собрались выходить, некоторые наверняка обратили на бизнесмена внимание, но поезд уже въезжал на станцию. Уже через несколько секунд они смогут отжать ручки, двери раскроются, выпустят их наружу и тем освободят от всех и всяческих обязательств. Девушка смотрела в противоположную от Сола сторону; он так и не понял, видела она, что происходит с сидящим рядом с ней человеком, или нет. Тот внезапно схватился за живот, и на сей раз лицо его отчетливо исказила гримаса боли. Его пьяный сосед сочувственно покачался из стороны в сторону. Сол, не привлекая к себе внимания, наблюдал за тем, как линии взглядов тех людей, что находились ближе всего, плетут замысловатую воздушную сеть. Они смотрели в окна, читали рекламные объявления, что-то искали у себя в карманах. Пожалуйста, исчезни, не лезь нам на глаза, умоляли они больного. Голова пьяного ударила его в плечо; и тут же весь вагон с готовностью проникся надеждой, что от удара пьяный проснется, окажется близким знакомым больного человека и, понятное дело, примет на себя всю ответственность за его состояние. Каковое должно было ухудшиться радикально, чтобы хоть кто-нибудь и впрямь решился прийти человеку на помощь. Сол чувствовал, как в вагоне понемногу начинает набухать состояние тревожного — и любопытного — ожидания. Женщина, которая сидела напротив, пристально смотрела на стоящих возле дверей пассажиров. Она явно ждала, что кто-то из них возьмет на себя инициативу. Но поезд уже начал замедлять ход, размытые пятна за окнами превратились в лица людей, ждущих остановки поезда. Пожилая чета, казалось, с головой ушла в истовую — про себя — молитву. Может быть, они ждали, что вмешается девушка (Солу очень хотелось увидеть ее лицо), или рабочий, или даже — он сам. Но никто не двигался с места. Сол подумал, что, вероятнее всего, у бизнесмена случился сердечный приступ.

Потом завизжали тормоза, поезд остановился и, как только пассажиры ринулись наружу, больной попытался встать.

Он подтянулся, ухватившись за ближний к двери поручень, а потом наполовину вывернулся, наполовину вывалился на перрон. Внезапно потеряв опору, пьяный рухнул на пол. Сол встал и выбежал на платформу.

Но больной уже рухнул между обитателями пригородов, столпившимися возле дверей, и те, призванные к действию столь решительным образом, сомкнулись вокруг него, взывая ко врачам, станционному персоналу и полиции. Потом, столь же внезапно, они отпрянули назад. Мужчину вырвало. Он стоял на четвереньках, и изо рта у него ниточкой свисала слюна. Кто-то протянул ему салфетку. Подбежал служащий и начал помогать ему подняться на ноги, одновременно призывая собравшихся отойти подальше, потому что поезд сейчас отправится. Бизнесмен что-то бормотал, пытался не то извиниться, не то объясниться, и ему явно хотелось только одного — уйти отсюда куда подальше.

Еще бы ему не хотелось, прикидывал — уже потом, задним числом — Сол. Тогда же он обратил внимание только на то, что пьяный по-прежнему лежал на полу вагона. Служащий, который, видимо, и должен был вытащить его на платформу, ушел вместе с больным. Входящим в вагон пассажирам только и оставалось, что перешагивать через простертую на полу фигуру. Мужчина в синем комбинезоне нагнулся было, чтобы разбудить его, потрепав по плечу, но остановился он как раз на самом проходе, и те, кто напирал сзади, вынудили его пройти дальше в салон. Двери захлопнулись.

Сол стоял чуть в стороне от места происшествия и смотрел, как поезд набирает ход. И тут вдруг до него дошло — то, что он должен был понять еще тогда, когда «пьяный» упал на пол, или, может быть, еще раньше, когда ему показалось, что тот рассмеялся во сне.

Но и больной, и пьяный принадлежали к числу тех людей, на чьи социально ориентированные сигналы не принято обращать внимание. Отказ в сочувствии был следствием допущенного ими нарушения публично принятых норм поведения. «Больной» это понял, именно на это он и сделал ставку. «Пьяный» был выше общественного понимания. Поезд сообщил часть своей собственной динамики телу, чья голова лежала на плече у больного. Сол уже понял, что «больной» осознал ситуацию гораздо раньше остальных, может быть даже, что и с самого начала. Но решил на время подавить приступ тошноты и, невзирая ни на что, продолжить свой путь. Вероятнее всего, он прикинул, что, в конце концов, «пьяный», чье присутствие ему приходилось терпеть и чье тело навалилось на его собственное, на мертвого пока не похож.

Сол так и не узнал, что в конце концов встревожило оставшихся в вагоне пассажиров. Сигналы, подаваемые мертвым, подумал он позже, ускользают от общественного внимания ничуть не хуже сигналов, подаваемых пьяным. Едва ли не в тот же самый момент, как поезд тронулся с места, хорошо одетая женщина посмотрела вниз, туда, где, уже невидимый Солу, лежал пьяный. И выражение у нее на лице переменилось моментально: раздражение, потом недоумение и тут же, следом, осознание. Она поднялась с сиденья, рот ее пару раз открылся и закрылся. Пожилой мужчина ладонью прикрыл жене глаза. Остальные просто сидели и смотрели. Окна неслись мимо, как кадры отснятого фильма, действие нарастало. Сол видел, как молодой рабочий сделал стремительный шаг в сторону, он явно пытался до чего-то дотянуться. До девушки, решил он, до чего и до кого же еще. Но она уже давно успела перейти в дальнюю часть вагона. Как так вышло, что ни он сам, ни рабочий не обратили на это внимания? Поезд набирал скорость. А вот и она, небрежно оперлась на противоположную дверь. И — никакого внимания трупу, лежащему у ее ног. Она смотрела на Сола.

И он понял. Понял, что пыталась отыскать картина с транспаранта на захламленной и запущенной скотобойне его воспоминаний. Ветер стих. Человек, стоящий на помосте, поймал наконец сбежавшую от него веревку и туго натянул угол полотнища. Сол развернулся и пошел по набережной. Вскоре показался мост Мирабо, за которым уже виден был его дом. Света в окнах не было.

Еще с неделю или около того после происшествия он подбирал со скамеек в парках и с автобусных сидений растрепанные газеты и просматривал те полосы, на которых люди кусают собак, а разлученные в раннем детстве сироты оказываются заблокированными в застрявшем лифте. Какому-то человеку из Клиши предъявлено обвинение в том, что он держал свиней в квартире пятиэтажного дома; сын почтальона обнаружил «несколько комнат, забитых» неотправленными письмами, в доме своего покойного отца, а труппа лилипутов из восточногерманского цирка, отправившегося в турне по европейским городам-побратимам, сбежала в полном составе в Брауншвейге, прямо посреди представления. И — ни единого пьяного бизнесмена, который умер бы во сне в метро в прошлую пятницу, ни единого трупа, который прокатился бы из конца в конец через весь Париж, при том что попутчики всю дорогу либо игнорировали его, либо попросту не замечали. Интересно, что было со всеми этими пассажирами после того, как поезд отошел от Аустерлицкого вокзала, думал Сол. Ему казалось, что они исчезли, уехали по железнодорожной ветке, по которой поезда ходят только в один конец — в страну, где ничего и никогда не происходит. Куда ведут эти рельсы? Зашипели отпущенные тормоза, застучали сочленения между вагонами — по всей длине поезда. Когда вагон поравнялся с ним, он поднял голову.

Волосы упали ей на лицо. Теперь эта девушка воспринималась как-то отдельно от всех прочих пассажиров, которые всячески старались держаться подальше от лежащего на полу трупа. Мертвый разделил живых, мертвые часто так делают, пришло ему в голову позже. Среди них были те, кто не захотел обращать внимание на умирающего человека, те, кто искренне принимал умирающего за пьяного, и те, что перешагнули через труп. Один попытался прийти на помощь, но уступил давлению большинства. Через пару секунд кто-нибудь из них призовет к порядку и спокойствию. Возможно, объявится доктор, который едет на Пляс д'Итали на свидание с любовницей. Вняв его призыву, все прочие погрузятся в молчание и отпустят себе грехи, покуда он, стоя на коленях, будет упорно и тщетно пытаться нащупать пульс.

Но все это будет еще через пару секунд. Ибо пока они пытались разыгрывать жертв, и представление у них, с точки зрения Сола, выходило довольно убогое. С какой бы радостью они сейчас выбежали из вагона, хлынули из вдруг раскрывшихся дверей спотыкливой повадкой впавших в панику животных — или пациентов психиатрической клиники.

Но был ли среди них хоть кто-то, кто оказался бы в состоянии выкрикивать зычным голосом слова приказов или лупить полицейской дубинкой по стенам вагона? Из всех участников этой драмы только он один стоял сейчас снаружи, на платформе. Пожилая чета, благочестиво ушедшая с головой в молитву, буржуазка, молодой рабочий, еще не до конца стряхнувший с себя остатки счастливой грезы, в которой он жестом защитника и спасителя прижимал эту девушку к своей груди — или клал руку на ее грудь. А вот и она сама.

Он перешел через реку по мосту Мирабо, к своему дому. Наружная дверь сперва не пожелала открываться, а потом вдруг распахнулась настежь, когда он налег на нее всем своим весом. Допотопный лифт ждал его. Здешние жильцы неизменно норовили закрыть обе двери и, нажав на красную бакелитовую кнопку, отправить лифт на нижний этаж. С грохотом закрылась медная решетка. Где-то высоко у него над головой дернулся кабель, и кабина передернулась ответной дрожью. Он поплыл вверх сквозь тихое здание.

Если быть до конца честным, то он солгал. Хотя бы перед самим собой.

Войдя в квартиру, он принялся ходить из комнаты в комнату, повсюду включая свет. Из кухни он прихватил стакан и бутылку американского виски, потом пересек маленькую столовую и расположился у придвинутого к самому окну стола. Днем окно выходило на реку, на здание Радио Франс и на беспорядочно сбившиеся в кучу крыши района Мюэтт. Сейчас стекло отражало и заключало в раму изображение комнаты с невысоким потолком. Радом с дверью переполненные книжные полки, частично закрытые кушеткой и двумя деревянными стульями с прямой высокой спинкой, а перед ними — маленький кофейный столик. На переднем плане доминирует лицо мужчины: ему под пятьдесят, а может быть и слегка за пятьдесят, волосы у него черные или темно-русые и редеют. Он закрыл глаза, и экран сразу стал черным. Он открыл глаза.

— Добрый вечер.

Ее жест, адресованный мужчине среднего возраста, одиноко стоящему на платформе, не был ни агрессивным, ни похотливым. Ему. Даже будучи заточена вместе с остальными пассажирами, она была сама по себе, как и все это время. Солу пришло в голову, что, если бы он ездил по этой линии каждый день в то же самое время хотя бы на протяжении одной недели, он, вероятнее всего, встретил бы по второму разу едва ли не всех, кто сидел в вагоне. Кроме нее. И трупа. Вот откуда в ней, судя по всему, это чувство сообщничества. Эти двое ехали другим поездом. Когда вагон поравнялся с ним, она поменяла позу и расставила ноги чуть шире. Они смотрели друг на друга, прямо, не отводя глаз. А потом, одним-единственным небрежным жестом, она опустила руку и задрала юбку.

— Меня зовут Соломон Мемель, — сказал он, обращаясь к собственному отражению. — В силу вполне очевидных причин, принимая во внимание тот факт, что я еврей, а год на дворе стоял сорок третий, я оставил тот город, где вырос, и бежал в Грецию, в район, называемый Аграфа. Что в переводе означает «Неписанные места». Там я сделался свидетелем событий, для тогдашнего времени вполне обыденных. В результате уже после войны я стал знаменит как автор поэмы «Die Keilerjagd», о которой вам, вероятнее всего, доводилось слышать. Очень может быть, что вы принадлежите к тем трем миллионам человек — или около того, — у которых есть эта книга. Может статься, вы ее даже и читали.

Непроницаемая черная амальгама под тонким слоем отражения, транспарант, закрывший фасад Гран-Пале, гуляет по ветру. Прожектора, которые подсвечивают напечатанное на нем изображение, сейчас, должно быть, уже выключили, подумал он. Звук у похрустывающей на ветру ткани стал более темным, складки — более глубокими, рваные ткани сперва разгладились, а потом вытянулись и разошлись, обнажив одну из таинственных ран памяти. Под юбкой у той девушки из метро тоже ничего не было. Он стоял и смотрел на ее странным образом полудетское тело, обнаженное от пояса до верхней части сапог и раздвоенное там, где зияла половая щель.

Но ведь он же врет, врет сам себе, подумал он — вспоминая нужный момент так, как будто он был организован по образу и подобию картины этого англичанина. Что он увидел, когда посмотрел на транспарант, растянутый по фасаду Гран-Пале? Нечто вроде надреза, с сильными сексуальными коннотациями, этакую довольно плоскую попытку повторить «L'Origine du Monde» [202]. А что ему запомнилось? Эксцентрический момент одного в остальном ничем не примечательного пятничного вечера на станции «Вокзал Аустерлиц». Само это воспоминание было неправдой. «Ее половая щель» вовсе не «зияла». Он не видел, чтобы она была «раздвоена». Ее лобок был покрыт плотной и лохматой порослью черных волос. На них-то он и смотрел. Через секунду она уронила юбку на место. Глупые, заходящиеся криком пассажиры ничего не заметили. Лжецы. Мы все, подумал он. Воспоминание, вызванное мазней английского художника, лежало за непристойным жестом девушки настолько далеко, насколько вообще может задвинуть память человеческая способность забывать. То, что вспомнилось ему при виде темного провала в центре картины, было — эрзац, обманка, воплощенное забвение. Половые органы девушки — именно то, что он смог себе позволить вспомнить, не вспомнив таким образом то, чего вспоминать не хотел.

— Вне зависимости от того, читали вы мою поэму или нет, — продолжил он, — вам следует знать, что я описал греческую партизанку и в качестве ее самой, и как Аталанту. А немецкий — это мой родной язык.

Он помолчал, обдумывая то, что хотел сказать дальше, и осушил свой первый стакан виски.

— Раны, нанесенные некоторыми видами огнестрельного оружия, могут напоминать женские половые органы в возбужденном состоянии: один из наиболее безвкусных зрительных каламбуров войны. Но это правда, могу засвидетельствовать исходя из личного опыта. Смешение одного и другого может приводить к спорадической импотенции и к видениям, имеющим характер бреда. И это — тоже на личном опыте.

Он налил себе еще.

Рут выглядела именно так, как он себе и представлял. Годы сделали черты ее лица более резкими. Ему казалось, что, увидев его собственное лицо после едва ли не тридцати лет разлуки, она должна удивиться. Хотя, может быть, в Америку время от времени и попадали какие-то его фотографии. Он посылал их в журналы, которые публиковали его стихи. Он допил второй стакан и налил третий. Странный народ эти люди, которые норовят вынырнуть из чужих лиц. И всегда незваный. Лицо Сандора ничего ему не сказало: слишком много людей через него прошло. Интересно, подумал он, а не молодую ли Рут он умудрился разглядеть в этой Лизе Англюдэ — или всего лишь иные, более резкие черты, которые Рут надеется вылепить из этих мягких, слишком округлых губ и щек. Глаза у нее правильные; а все остальное — нет. Глаза никогда не меняются, подумал он. Даже после смерти.

Он попытался заглянуть в свои собственные глаза, отраженные оконным стеклом. А собственные его глаза пытались встретиться с глазами той девушки в поезде. Видел ли он это лицо раньше? Оно показалось ему «красивым» и «мрачным». Но стояла она к нему боком, да еще и отвернулась в сторону. Копна темных волос, уголок нижней челюсти и одна скула, достаточно высокая — больше ничего он вспомнить не мог. Вагон скользнул сквозь его поле видения. Она откинула с лица волосы: высокий лоб, выдающиеся вперед надбровные дуги и скулы, сильное, волевое лицо, и даже полным губам почти не удавалось сделать его хоть чуточку мягче. Мертвые смотрят сквозь лица живых.

Но обо всем этом он успел подумать гораздо позже. Воспоминание, сколь бы назойливым и нежеланным оно ни было, не может предшествовать узнаванию. Только после того, как она опустила юбку, он поднял глаза от ее лобка и посмотрел ей в лицо. Сомнений не было. Забранные в раму вагонного окна, ее глаза следили за ним по мере того, как поезд уносил ее прочь. Она надела на себя лицо Фиеллы.

Молодой рабочий тоже прижался к окну. Он дергал за ручку, пытаясь впустить внутрь хоть немного воздуха и втянув от усилия щеки. И ручка подалась.

— Соломон! — прошипел он, и голос его донесся со слишком дальнего конца платформы, чтобы его можно было услышать, из слишком хорошо забытых и закрытых глубин прожитой жизни.

Это был Якоб.

— Сол! Ты нашел мое письмо? — Он усмехнулся, — Не забывай об истине, ладно?

И тут они оба исчезли.

* * *

Было все еще слишком рано. Комендантский час закончится минут через тридцать, никак не раньше. Сол бросил взгляд на запястье, забыв, что часов у него больше нет. Он ждал за домами, протянувшимися в линию вдоль южной оконечности Шиллерпарка.

Знакомый пологий склон парка уводил его взгляд мимо тополей к гребню невысокого холма: там возвышались верхушки каштанов, под которыми Якоб, Рут и он сам имели обыкновение сидеть. Но было это все в прошлой жизни. А в этой вход в парки был запрещен; он не был ни в одном из городских парков вот уже полтора года. Казалось бы, ничем не примечательный запрет — на фоне всех прочих запретов; но сегодня утром, в понедельник, это была самая настоящая ловушка, мимо которой он пройти просто не мог. Действующий распорядок запрещал появляться на улицах с шести вечера до восьми утра. В парках было запрещено появляться в любое время дня и ночи. Запрещено было и отсутствовать на поверках, которые проводились на рабочем месте ровно в восемь часов утра.

Быть здесь или там или не быть в такое-то и такое-то время — все это были нарушения действующего распорядка, число статей которого множилось и множилось, покуда наконец запомнить их все не осталось никакой возможности. Находиться на вокзале было запрещено, если только тебя не доставили туда для депортации: в этом случае запрещено было его покидать. Во время первой волны депортаций прошел слух, что некий человек по фамилии Фишль будто бы уговорил станционных охранников снять с поезда его родителей. Но Фишль, если он вообще существовал, был фигурой фантастической; ловушки, расставленные нынешними хозяевами города, были приспособлениями весьма изобретательными и не выпускали своих жертв настолько легко. Их собаки не знали усталости, и отвлечь их или сбить со следа было практически невозможно. И не попасться в эти ловушки порой было просто нельзя. Эта мысль запала в душу Сола глубоко и накрепко и перебродила в некое подобие внутренней апатии, которая и привязывала его к месту; а дальше — будь что будет. Ничего не делать, терпеть и ждать, существовать, и больше ничего. А разве его родители жили как-то иначе? Хотя и здесь тоже можно было найти, к чему прицепиться.

С другой стороны, одна оплошность со стороны властей, твердил он себе, и все может еще обернуться к лучшему. Пропустить одну-единственную строчку в списке адресов. Он нащупал в кармане вид на жительство, продолжая краем глаза следить за дальней оконечностью складского помещения, которое располагалось как раз за складом пиломатериалов. Место там куда более укромное; трава покрыта легким инеем. Якоб не сможет задержаться дольше чем на пару секунд. Сол вдохнул запах еды, идущий из одного из домиков: судя по голосам, там играли дети. Обычные вещи. Он слишком быстро дышит. Думай о Фишле. Даже самый усердный охотник может отвернуться в сторону в тот самый момент, когда дичь рванет через прогалину; зверь всегда может уйти в непролазную чащу и пропасть среди теней. Впрочем, он вполне отдавал себе отчет в том, что эта надежда — не более чем греза, столь же реальная, как то чувство облегчения, которое он испытал в самом начале. Ему вспомнились первые дни оккупации. Тогда, по крайней мере, то будущее, которое их ожидало, видно было невооруженным глазом: нужно было только дать себе труд вглядеться. Обманули их, по-настоящему обманули, чуть позже.


— Скоты! — выкрикнула мама. — Животные!

Потом перешла на полушепот и добавила что-то еще. Они все втроем стояли в гостиной. Она выпутала руку из ремешка сумки и погрозила пальцем.

— Я же вам говорила, придут немцы и положат всему этому конец. Говорила, ведь так?

Отец кивнул:

— Да, конечно, Фрицци.

Он поднял глаза и посмотрел на сына, но тот молчал.

— Теперь все худшее уже позади.

Его жена поджала губы.

Прошло три дня с тех пор, как Сол вернулся домой с новостью о том, что в город вошла колонна грузовиков. Ближе к ночи отец вышел из дома, чтобы разузнать что-то более конкретное. Солдаты оказались румынами. Немцы должны были прийти еще через день. Сол и его мать проглотили эти новости молча — каждый сам по себе. Потом отец предложил уехать из города, перебраться куда-нибудь, может быть, к его двоюродному брату в Садагору, просто от греха подальше. На пару недель, не больше. Мать начала плакать. Они даже успели снять чемоданы, которые стояли на комоде, на самом верху. И тут на улице начался шум.

— Чем они лучше животных? — опять взорвалась мама.

Ее темно-синяя юбка была сплошь усыпана крапинками пудры, которую она через каждые несколько минут мелкими точечными движениями принималась наносить на лицо. Толку от этого все равно не было никакого: тусклый предутренний свет сообщил их лицам свою собственную рыхловатую бледность. Прошлым вечером она предприняла слабую попытку убраться в квартире. Никто из них уже три дня не выходил из дома. Вроде бы на Рингплатц и вдоль всей Зибенбюргерштрассе вывесили листовки с постановлениями новых властей.

— Может, попросим Банулеску, пусть сходят поглядят? Ведь недалеко же, — предложила мама, — Всего-то до угла дойти.

— В следующий раз, как их увижу, обязательно попрошу, — пообещал отец, — А может, проще мне самому сходить? Хоть воздуху свежего глотну.

— Нет!..

— Фрицци, ради всего святого, успокойся. Сол, сходи наверх и поговори с Банулеску.

Сол открыл было рот, чтобы возразить. Но отец едва заметно покачал головой, и он осекся. Он встал и принялся отодвигать засовы и снимать цепочки, которые отец навесил на дверь сразу после того, как по дальнему концу улицы прошла первая толпа. Они пели патриотические песни, отбивая ритм на сковородках и крышках от мусорных баков: этакий безрадостный карнавал. Крики и звук разбитых стекол пришли позже.

Выйдя на лестницу, Сол постоял несколько секунд, на случай, если матери взбредет в голову подглядывать в щель для писем. Вести она себя стала гораздо тише, чем позапрошлой ночью. А вчера весь день и всю ночь напролет просидела без движения — и без сна. Вот она уже и начала забывать, кто ее соседи: потому что позапрошлой ночью она сама ходила и стучалась в дверь к Банулеску. Они слышали шаги верхних соседей по квартире у себя над головой, но к двери так никто и не подошел.

Позже, той же ночью, отец заколотил щель для писем — после того, как ушел Петре Вальтер. Обычный отцов собутыльник тихо постучался к ним в дверь уже под утро и, не дождавшись ответа, начал настойчивым шепотом из раза в раз повторять через щель свое имя, пока ему не открыли. Лицо у Петре было все в синяках. Первым делом он сказал, что убили рабби Розенфельда; после чего отец увел его в дальнюю часть коридора, и они принялись говорить между собой шепотом. Та ночь была самой скверной.

Но их квартиру, видимо, так и не пометили. Никто не швырял им камней в окна; никто не выволакивал их из дому и не избивал посреди улицы. Их не потревожили ни разу. Они только слушали. И слышали.

— Это «Железная гвардия» и пьяная солдатня, — сказал отец, когда ушел Петре Вальтер, — А полиция просто стоит, смотрит и не вмешивается.

Мать тихо заплакала, и отец обнял ее за плечи. А потом достал молоток и заколотил щель для писем.

Масарикгассе была пуста. Солнце еще не встало. Пустынными переулками Сол вышел на главную улицу. Примерно в километре к югу поперек проспекта стояли два военных грузовика. Перед ними — крохотные фигурки с винтовками. Не увидеть листовок было невозможно. По всему проспекту, в оба конца, на каждом перекрестке к фонарным столбам были проволокой привернуты большие доски с объявлениями. Взгляд Сола принялся скакать по строчкам, убористо напечатанным готическим шрифтом: «…все проживающие в городе евреи в возрасте свыше пяти лет от роду… состоящий из шестиконечной звезды десяти сантиметров в диаметре… на принадлежащих евреям магазинах и конторах должны быть вывешены ясно различимые опознавательные знаки… обращаться с просьбой об исключении из правил нет никакой необходимости… находиться на улицах, площадях или в других публичных местах после шести часов вечера, а также появляться на общественных рынках ранее полудня… пользоваться системой трамвайного сообщения, а также другими транспортными средствами… общественными либо частными телефонами…»

По мере того как смысл этих слов становился понятен, им овладевало странное чувство спокойствия. Прохладный утренний воздух пах пылью. В городе был тихо. Он развернулся и медленно пошел обратно. На той улице, где стоял их дом, вообще не было никаких признаков того, что в городе произошли какие-то перемены.

— Она была права, — сказал отец и посмотрел в сторону дальней спальни, в которую, судя по всему, удалилась мать.

Не в силах сдержать той бурной волны облегчения, которая сама собой поднялась в нем, Сол наскоро перечислил все те чисто бытовые ограничения, при помощи которых новая администрация пыталась восстановить в городе порядок. Лицо отца на секунду прояснилось, а потом снова сложилось в обычную подозрительную мину.

— Зачем им понадобились наши телефоны? — проворчал он. — У кого вообще в этом городе есть домашний телефон?


На кого вообще возлагать вину за то, что их обманули, думал много позже Сол. Ибо в последовавшие засим недели и месяцы, насколько он мог вспомнить, власти ничуть не скрывали своих намерений, а их требования и ограничения, ими налагаемые, становились все более и более показательными: «Все проживающие в городе евреи должны немедленно переехать в специально выделенный для них район», при том что «все расходы, воспоследовавшие в результате вышеозначенных мер, возлагаются на каждого конкретного еврея». Даже акции, которые начались в августе и проводились, понятное дело, исключительно в субботу и по ночам, шли при ярком белом свете прожекторов. Так что обманщиками были никоим образом не одетые в черные мундиры офицеры коменданта Олендорфа, которые разъезжали по городу на своих маленьких броневичках, и даже не навербованные из румын и украинцев батальоны полицаев. И уж конечно, не тот улыбчивый офицер, который, когда они все втроем спускались по лестнице с разрешенными — по одному на человека — чемоданами в руках, просто протянул руку за ключами от их квартиры. Сол пошел вперед и притворился, что не заметил, как его отец подчинился по первому же требованию. В офицере он узнал одного из бывших коллег отца по торговле пиломатериалами.

Улицы были буквально запружены людьми, и это сбивало с толку. Сола пошатывало под тяжестью чемодана. Он вспомнил торопливое прощание с друзьями, пять недель тому назад, в тот день, когда в город вошли их нынешние мучители. С самого начала оккупации он с ними ни разу не виделся: комендантский час. Он понятия не имел, как они сейчас живут, о чем думают. Они просто исчезли. Все эти новые истины легче было усваивать в одиночку.

Гетто организовали в сентябре. Им выделили одну-единственную крохотную комнатушку в одном из переулков по ту сторону от Юденгассе. Сол оставил отца и мать сидеть на чемоданах, распаковывать которые, судя по всему, у них не было ни желания, ни сил, и вышел на улицу. Сперва он отправился к госпиталю, где теперь обосновался Еврейский совет [203]. У главного входа уже собралась целая толпа. Внутри, на козлах, были разложены бесконечные списки фамилий — и работ, регламентированных новыми декретами о трудовой повинности. Сол толкался и протискивался мимо столов вместе со всеми прочими, пока не отыскал собственное имя, а потом еще долго толкался и протискивался, чтобы выбраться наружу. Оказавшись на улице, он услышал сквозь людской гомон звуки ударов молотками по гвоздям. Он стал пробираться сквозь толпу, которая валом валила с холма, в противоположном направлении. В конце Юденгассе солдаты сооружали высокое деревянное ограждение. Старик, намертво вцепившийся в сундук, который весил, должно быть, больше, чем он сам, столкнулся с Солом, и тог едва удержался на ногах. Кто-то толкнул его сзади в спину, а потом ухватил за пиджак. Не оглядываясь, он стряхнул с себя чужую руку и пошел вперед. Народу на улице становилось все больше. Двое маленьких детей шли в сопровождении девушки, слишком молодой для того, чтобы можно было принять ее за их мать. Все трое плакали. Идущие мимо старательно не обращали на них внимания. Сол сделал шаг в сторону и совсем уже было собрался пройти мимо, как все. Но тут на плечо ему снова легла рука, причем весьма решительно. Он обернулся, чтобы встретить нахала лицом к лицу, подняв собственную руку, чтобы высвободить плечо. И — моментальное чувство смятения, потом неверия собственным глазам. Это был Якоб.

Все это казалось совершенно оторванным от реальных обстоятельств — лицо Якоба на фоне окружающей их суматохи и то, что он говорил Солу голосом, который Сол знал не хуже своего собственного. Эти слова никак не были связаны с этими устами. Якоб начал без всякой преамбулы, притом что за его спиной на глазах вырастали стены гетто, толпа заходилась в панике, а охранники проталкивали через оцепление последних задержавшихся где-то людей. Все это нужно было бы говорить и слушать в каком-нибудь другом контексте, где он мог бы лучше понять сказанное; впрочем, по мере того как проходили дни и недели, он начал понимать, что слова Якоба сами по себе — единственно возможное основание для всего того, что он собирался сказать Солу. И что недоставало только событий — которым еще только предстоит произойти.

Его сбил с толку тот ровный тон, которым говорил Якоб. Несколько секунд самые простые предложения вообще не складывались в какой бы то ни было осмысленный текст. На третью ночь оккупации отца Якоба арестовали прямо у них дома и отвели в штаб-квартиру новых городских властей, в бывший дворец культуры. И там выстрелили ему в основание черепа.

Сол опустил глаза. Положил руку на плечо Якоба. Лицо у Якоба было совершенно пустое.

— Все, что мы говорим, ты или я, или даже думаем, больше не имеет никакого значения, Сол. Посмотри на этих людей.—

В голосе у него появилась презрительная нота, — Истина вокруг них, повсюду, и что же они делают? Стараются не падать духом, говорят друг другу: «Надейся на лучшее!» или «Держись!» Идиоты! Знают, что ложью живут и во лжи, и все-таки не в силах заставить себя от нее отказаться.

Взгляд его застыл, зацепившись за какую-то далекую точку.

— Никто из нас не в силах.

Но ведь Якоб не прав, подумал он; то, что он говорит, в каком-то смысле просто безумие. Держись. Надейся на лучшее. Альтернативы все равно нет.

На Мельплатц строились рабочие бригады. Та, в которую попал Сол, насчитывала человек сто, или около того. Им раздали инструмент, и полиция, одетая в мундиры самых разных образцов, повела их из города: если колонна замедляла шаг, полицаи принимались на них орать. Инструмент был — ломы и лопаты, и по мере продвижения вперед Сол начал смутно подозревать, куда лежит их путь.

С Урмахерштрассе их провели вниз по крутому склону, мимо польской церкви и через Шпрингбрунплатц, к подножию холма. Здесь они свернули налево, к вокзалу. Когда вокзал остался позади, их обогнал немецкий офицер, вызвав нестройный залп приветствий со стороны охранников — всех, кроме одного. Молодой человек, шедший в начале колонны, слишком поздно поднял голову, чтобы успеть изобразить хоть что-то и впрямь похожее на римский салют — скорее могло показаться, что он просто махнул офицеру рукой. Офицер пристально посмотрел на нахала, остановил машину и рявкнул на полицейского, заставив его отдать честь пять или шесть раз кряду. В конце концов, удовлетворившись полученным результатом, офицер залез обратно в машину и уехал. Остальные охранники тут же начали подтрунивать над зазевавшимся товарищем, а один из мобилизованных, плотно сбитый усатый человек, спросил у него, неужели он и дальше собирается скакать, как лягушка, всякий раз, когда какой-нибудь проезжий немец щелкнет пальцами. У Сола сложилось впечатление, что молодой охранник и усатый еврей знают друг друга достаточно давно. Охранник покраснел от стыда, но ничего не ответил.

Их выстроили в ряд вдоль берега реки, и началась перекличка. Сол выкрикнул свое имя. Усатый тоже: звали его Герт Шолем. Командир тут же кивнул одному из сержантов.

На сто с чем-то человек, собравшихся здесь, подумал позже Сол, приходилось сто с лишним мыслей. Сотня предчувствий и сотня смутно предощущаемых судеб впереди. Но для всех день закончился одним и тем же утомительным маршем обратно в гору, возможностью снять отклекшие башмаки, поесть, отдохнуть. Сплошной ложью, если верить Якобу. И никто из них не кончил так, как Герт Шолем. О чем, интересно, он думал, когда в то утро открыл глаза?

Четверо охранников подбежали и выволокли Шолема из шеренги. Пятый ударил его сзади под колени. Они принялись избивать его прикладами винтовок. Сол поглядывал на того охранника, который вовремя не отдал честь. Тот курил и смотрел в сторону. Потом Сол перевел взгляд на землю, заметив, что дерн уже успели растоптать в грязь, затем — на покрытую пятнышками ржавчины лопату, на собственные башмаки, уже растрескавшиеся, на берег — и на расстилавшийся по ту сторону от реки луг. Сол отыскал то место, где, в жарком июльском мареве, он сидел и болтал с друзьями. Вон там они втроем перешли через реку, Якоб, Рут и он сам, а там, чуть выше по течению, он вытянул ее из воды. Арка, под которой она спорила с Якобом, стояла на прежнем месте. А он с кем в это время разговаривал? С Хаимом Фингерхутом? Которого никто не видел с того самого дня. Ни его, ни сестру его Лию. Все остальные живы, сказал Якоб, но не упомянул Рут. Солу пришлось самому о ней спросить, назвать ее имя. Сол представил, как они все сидят на том берегу на одеялах и говорят между собой. А вокруг него стояли и молчали сто человек, и тишину нарушали только тупые удары прикладов. Герт Шолем уже не шевелился. Воображаемые собеседники Сола растворились в серой облачной дымке, которая тянулась вплоть до самого горизонта. Командир рявкнул: «Хватит!» После чего их поставили на работу.

Сол орудовал лопатой, и, пока он орудовал лопатой, и в тот день, и в следующий, и все те дни, что шли следом, он так или иначе обдумывал то, что сказал Якоб. Меньше всего ему хотелось верить в то, что стояло в конце безупречно выстроенного Якобом уравнения, или он просто не мог, не умел этого принять. Что-то ему мешало. Его лопата глухо скребла по дну реки. Он выгребал кирпичи и куски отесанного камня и складывал в кучки, которые затем другие мобилизованные перетаскивали на ближний берег. Короткая осень закончилась на третьей неделе октября, когда на протяжении пяти дней и ночей город полоскали обложные дожди с ветром. Уровень воды в реке поднялся настолько, что работать в ней больше не было никакой возможности, и даже охранники предпочитали курить под ненадежным прикрытием древесных крон, вместо того чтобы загонять подопечных в кипящий речной поток. Передышка оказалась короткой; уровень воды вскоре упал, а вместе с ним и ее температура. Ноги у Сола и у других мобилизованных немели в ледяной воде практически сразу.

Иногда человек попросту исчезал: не объявлялся на поверке, выпадал из списка, как будто и вовсе никогда не существовал. Человек, который работал рядом с Солом, до войны был на фабрике токарем. Владелец фабрики уже дважды приходил и о чем-то говорил с охранниками. По рукам, вкруговую, пускалась фляжка. Токарь шепотом сообщал Солу, что надолго он тут не задержится. Тем не менее пока он орудовал тяжеленным стальным ломом, вгоняя его в речное дно, чтобы поддеть или расколоть те кирпично-цементно-каменные глыбы, которые поднять не было никакой возможности. За ним в дело вступал Сол. Они работали возле дальнего берега, и, подняв голову, Сол понял, что именно на этом месте когда-то стояла, подобрав юбку, Рут. Она протянула ему руку и даже не посмотрела на него, уверенная в том, что он подхватит ее и вытянет из воды и не даст ей упасть. А он стоял на берегу и ждал от нее именно этого жеста. Где она теперь? Он стоял по колено в ледяной воде. Теперь рядом с ней нет никого, кто поможет ей выбраться. Он вогнал лопату в дно. И подумал: «Мы все были лжецами». И, секундой позже: «Но убийство Герта Шолема — это взаправду».


Весной следующего года по гетто прокатился слух о том, что мэру города Поповичу удалось отстоять свое мнение против военного коменданта аж всей как есть Буковины и что гетто теперь расформируют. Сол видел, как просветлели унылые лица его соседей и товарищей по работе. Поднимаясь в свою убогую комнатушку, он слышал, как оживленно гудит лестничный колодец: жители верхних и нижних этажей обсуждали эту новость. Арестов стало меньше, а потом они и вовсе прекратились.

Сол, его отец и мать получили документы одними из последних. Они наблюдали за тем, как, пыхтя и отдуваясь, ручейки мужчин, женщин и детей текут вверх по улице к уже разобранной наполовину баррикаде. Подойдя к пункту пропуска, возвращенцы ставили чемоданы на мостовую и встраивались в медленно ползущую очередь: полицейские проверяли документы. Те, кто уже не в силах был ждать, скидывались и покупали себе выход на свободу. Наконец пришли и их собственные документы.

— Подписаны лично мэром, — сказал отец, завороженный видом скверно напечатанных бумажек.

Они собрали чемоданы и пошли на Юденгассе, предъявили там свои пропуска и двинулись дальше к Рингплатц, где столики возле «Шварце Адлера» были сплошь заняты горожанами, которые нежились на нежданном-негаданном мартовском солнышке. Уличное движение на Зибенбюргерштрассе было упорядоченным и не слишком плотным. Мимо них прошел трамвай: кондуктор высунулся наружу, стоя на подножке, точно так же, как делал в свое время отец Густля Риттера. Внезапный грохот со стороны склада пиломатериалов: с лебедки, как это часто случалось, сорвался груз. Обычное, ничем не примечательное течение жизни. Добравшись до дома на Масарикгассе, они обнаружили, что дверь заперта и в квартире — полный порядок.

Сплошная ложь, думал Сол, покуда мама восторгалась по поводу нетронутого фарфора, а отец выбивал из своего кресла клубы пыли. Так же, как и бумаги у него в кармане: такая же ложь, придуманная лжецами, лжецом подписанная, и носит ее с собой человек, который верит лжи. И Герт Шолем, который показал всем прочим пример неистинного неповиновения, тоже был лжецом, если его и впрямь возмутила фальшь тогдашней дорожной сцены. А потом ему представилась вероятность слишком фантастическая, чтобы вообще принимать ее во внимание: а что, если Герт Шолем рассчитывал на то, что люди попытаются его спасти, отбить?

Он к лжецам присоединяться не намерен, сказал он себе. В июне небо над городом снова озарилось ярким белым светом прожекторов. Тех несчастных, кто слишком торопился покинуть гетто, не успев получить надлежащих бумаг и вида на жительство, выволакивали из домов и гнали на железнодорожную станцию, откуда товарные поезда увозили их в Транснистрию, в тамошние лагеря. Как-то раз Сол вернулся домой и застал отца за странным занятием: тот тщательнейшим образом читал и перечитывал все, что было напечатано у них в бумагах самым мелким шрифтом. За спиной у него неуклюже суетилась мать.

— А мы ведь так и не подали опись, — сказал отец. Голос у него дрожал. — Вот, смотри: «Все евреи обязаны представить опись своего имущества, включая недвижимость, акции, драгоценности, ковры, кухонную утварь, мебель, наличные деньги, скот и все остальные принадлежащие им вещи». Вот еще, где-то здесь должно быть, ага, вот: «…составлена в двух экземплярах и подана уполномоченным Еврейского совета в Еврейской больнице».

— А мы даже не обратили на это внимания, Соломон, — запричитала мать, — О господи, что же нам теперь делать?

— Именно об этом я и говорил Петре, — сказал отец, — Внимательно просмотри все свои бумаги. А потом проверь еще раз.

Петре Вальтера арестовали во время акции три недели назад. И с тех пор никто о нем не слышал.

— Просто не обращай на это внимания, — сказал матери Сол. — Все равно сделать мы ничего не сможем. — Потом, заметив, что его ответ довел ее чуть ли не до слез, добавил: — Если бы кто-то что-то заметил, за нами бы уже давно пришли. Людей не забирают за то, что они не подали опись своего имущества. Откуда они узнают о том, что у нас вообще есть какое-то имущество, если мы сами сначала их об этом не известим?

Людей не забирают ни за что, подумал он. Или забирают за что угодно: за то, что у тебя нет документов, за то, что у тебя неправильные документы, за то, что у тебя правильные документы, за то, что ты нарушил комендантский час, и за то, что ты его не нарушал. Разрешение всех этих противоречий наступало только по ночам, с приходом грузовиков, набитых полицаями, под магниево-белым светом, который выбеливал улицы и слепил мужчин, женщин и не успевших очнуться ото сна детей: они шаркают ногами, они выходят из дверей, вцепившись в чемоданы и вещмешки. Прожектора не оставляли никакой неясности, они вылизывали город и опускали лучи туда, куда хотели. То, что происходило при свете этих лучей, то, что, если верить слухам, происходило на железнодорожной станции, то, что он сам впервые увидел на берегу реки примерно год тому назад, — все это было правдой. А вот вера его отца в то, что правила существуют для того, чтобы им подчиняться, что послушание есть гарантия безопасности, что безопасность вообще может быть чем-то гарантирована, — все это была одна сплошная ложь. Слова Якоба он теперь понимал все более и более ясно. Они были простыми, эти слова, и ситуация была — проще некуда. А потом, в сентябре второго года немецкой оккупации, и то и другое сделалось более сложным.


Якоб опаздывал. Сейчас, должно быть, уже почти восемь часов. Сол оглядывался каждые несколько секунд. Тополевая аллея вела вверх по склону, туда, где, собственно, и начинался сам парк. Если посмотреть налево, земля шла под уклон, к подножию холма. Он почувствовал, как в нем опять поднимается приступ паники: ему нельзя было здесь больше оставаться. Он уже не знал, чему верить, а чему нет. Уже не знал.

Якоб объявился внезапно, четыре дня тому назад: Сол шел через площадь в нижней части Франценгассе, Якоб возник из ниоткуда и пристроился в ногу.

— Нужно поговорить, — сказал он вместо приветствия.

Сол встревоженно открыл было рот, но его тут же перебили:

— Не здесь. Вон там свернешь налево.

Вечер выдался теплый, и на улицах было полным-полно спешащего по домам люда. На перекрестке, возле блокпоста, собралась небольшая толпа. Подойдя поближе, Сол достал из кармана документы и помахал ими поверх двух старушечьих голов. Один из полицаев отмахнулся в ответ дубинкой — проходи. Он оглянулся было на Якоба, но оказалось, что тот каким-то образом умудрился проскользнуть через блокпост впереди него и теперь ждал, отойдя чуть в сторону.

— Давай быстрее, — сказал Якоб. — До комендантского часа всего ничего.

— А что случилось? Куда мы идем? — начал спрашивать его Сол.

Они пересекли Херренгассе и пошли по Арменишегассе: улица сузилась, пешеходов стало меньше, и сплошь одни евреи.

— Мой пропуск здесь недействителен, — сказал он.

Якоб фыркнул:

— А для чего он действителен? Давай шагай. Уже недалеко осталось.

Они свернули в переулок и пошли между сплошными задними стенами стоящих впритирку друг к другу высоких и узких домов. Якоб уверенно шел впереди, так, словно дорога эта была ему хорошо знакома. Переулок стал еще уже, а потом и вовсе уперся в глухую стену. Чуть не доходя до нее, Якоб толкнул калитку и вошел во внутренний дворик. Короткая металлическая лестница привела их к двери, которая распахнулась сама, как только он к ней подошел. Сол шагнул следом, дверь захлопнулась у него за спиной, и он очутился в темноте.

Чиркнула и зажглась спичка. Тусклый свет керосинки тронул низкий потолок и кирпичные стены подвала. Дверь в дальней части помещения вела в другую комнату, но там света не было. Человек со смутно знакомым Солу лицом установил на место ламповое стекло и поднял глаза.

— Мне пора, — сказал у него за спиной Якоб.

Сол обернулся.

— Погоди. Так что ты хотел мне сказать? Якоб?

Но Якоб смотрел на человека с керосинкой. В подвале было холодно, несмотря на теплую погоду.

— Ты?..

Человек кивнул:

— Все готово.

— Песах тебе все объяснит, — сказал Якоб. — Мы с тобой еще увидимся, и довольно скоро.

С этими словами он скользнул через дверь наружу и был таков. Сол ошарашенно повернулся к человеку с лампой.

— Вы меня не помните? — сказал незнакомец. Ростом он был ниже, чем Сол; лет, наверное, под пятьдесят, — Впрочем, я не уверен, что мы вообще с вами встречались, — Он улыбнулся, — Песах Эрлих. Театр. Я раньше был режиссером в театре.

Он протянул руку.

— В театре? — непонимающе повторил за ним Сол, — В каком театре?

Эрлих не ответил. Но тут Сол услышал, как кто-то осторожно спускается по деревянной лестнице в той темной комнате, что оставалась за спиной у режиссера. Смутная тень материализовалась в человеческую фигуру, и вспыхнувшая вдруг в душе у Сола тревога сменилась узнаванием. В дверном проеме стояла Рут.

С тех пор как он в последний раз ее видел, она похудела. Другая стрижка. На губах — жирная полоса красной помады. Первое желание было — броситься к ней навстречу; но что-то его удержало.

— Рут… — выдавил он из себя после долгой паузы. Он вглядывался в ее лицо, — Где ты была все это время?

Рут покачала головой и обратилась к Эрлиху:

— Якоб уже ушел?

Эрлих кивнул. Сол с нетерпением смотрел на них.

— Что ты здесь делаешь, Рут? Что вообще здесь происходит?

Рут не сводила глаз с Эрлиха еще пару секунд, и Сол подумал — что их связывает? Были такие времена, когда в подобной ситуации он мог бы почувствовать укол ревности. Теперь все было слишком очевидно — и слишком поздно для чего бы то ни было. Слишком поздно для них с Рут, слишком поздно для Якоба, самого зрячего из них всех. Истину Якоба бессмысленно было отрицать, но она была холодной и злой. Были такие времена, когда он сумел бы занавесить окна теплой, по-человечески теплой ложью, отгородиться от всего мира так, чтобы остались только они с Рут, вдвоем.

— Твой вид на жительство подписан Поповичем, — сказала Рут.

— Да, — подтвердил Сол, — А ты откуда знаешь?

— На следующую субботу запланирована акция, — сказала она, — Немцы подняли квоты.

Слова обрушились на него, как поток ледяной воды. Она помолчала немного. Он терпеливо ждал, спешить было некуда. Теперь он понял, зачем его сюда привели.

— Ваши имена внесены в список, — сказала она, — Твоей матери, твоего отца и твое.


А сейчас понедельник, утро. Якоб за ним не придет. Его задержали, или бросили в тюрьму, или застрелили. Его прогнали, заломив руки за спину, через внутренний двор дворца культуры. Он сидел в тамошних застенках, с руками, скрученными за спиной, и с одним-единственным вопросом, который назойливо стучит ему в уши. Они всерьез решили выбить из него правду. Якобу уже не спастись. Сол терялся в сомнениях и не знал, что ему делать. Оставаться он здесь просто уже не мог, ни секундой дольше. Он вдохнул холодного свежего воздуха, поднял голову к безоблачному синему небу и стал ждать дальше. Со склада пиломатериалов за старым складским помещением доносился приглушенный гомон. Шум шоссе, проходившего с той стороны склада, был еще тише: проехал грузовик, потом еще какой-то грохот, наверное, тачка. Он попытался представить, как вообще он может поступить дальше. Держись реальности, сказал он себе. Только того, что реально. Истина Якоба оказалась на поверку даже еще более жесткой, чем он ожидал. Ему не хотелось думать о том, что может означать отсутствие Якоба, так что он завис на нейтральной территории, где-то между заповедной зоной никогда не существовавшего Фишля и миром уже не существующего Герта Шолема. Сдавайся, подумал он. Больше ничего ты сделать не сможешь. Для тебя не осталось места, нигде. Разве это не «реально»? Разве это не «истина»?

— Тебе нельзя ходить в парк.

Он подскочил от неожиданности. Через забор на него смотрели два маленьких мальчика.

— Это не парк, — выдавил из себя Сол. — Парк вон там, на горе. А теперь уходите отсюда.

— Это ты уходи отсюда, — сказал второй мальчик. И перешел на крик: — Давай-давай! Ты отсюда уходи!

Сол пристально на них посмотрел.

— Вы очень невоспитанно себя ведете. Вот скажу вашим родителям, и вам не поздоровится.

Он двинулся в сторону тополевой аллеи.

— Вот так! Уходи! — закричал в его удаляющуюся спину первый мальчик. А потом, воодушевленные своей победой, они оба завопили что было сил: — Уходи! Уходи! Уходи!

Сол услышал, как в одном из домиков пробудился вполне взрослый голос. Он заставил себя пройти еще несколько шагов. А потом сорвался на бег.


— Но ведь у нас же все бумаги в порядке! — настойчиво повторял отец.

Мать смотрела в одну точку, не слишком удаленную от нее частную точку, — и молчала. Казалось, что она не волнуется ни капли, как будто все это представляет некий интерес, но лично к ней не имеет никакого касательства.

— Рут нашла место, куда мы можем на время перебраться. Все на две ночи. На субботу и воскресенье, — умоляющим тоном продолжал он, — Там совершенно безопасно, это фабрика, и по выходным она стоит пустая. И даже владелец там не еврей! Да как же вы можете просто сидеть тут и ждать их?

— Откуда тебе известно, что этот список вообще существует? — спросил отец, и в нем мелькнула прежняя живая искра. Всегда был спорщиком, — И кто такая эта Рут, что ты ей так веришь?

В голосе у него появилась насмешка.

— Рут чудесная девочка, — прошептала мама.

— Послушайте же вы меня, — снова начал Сол.

Рут объяснила ему, что он должен делать, а потом заставила повторить адрес фабрики. Она прижала ладонь к его щеке, и он обратил внимание, что пахнет от нее чем-то странным. Он совершенно забыл о том, что на свете существуют духи.

— Постарайтесь прийти туда как можно позже — чем ближе к началу комендантского часа, тем лучше, — сказала она, — Так будет надежнее. Все выходные фабрика стоит пустая.

Теперь никакого выбора уже не было. И не нужно было ничего решать. И все-таки отец продолжал что-то выдумывать весь вечер напролет и большую часть следующего вечера, пока Сол просто не заорал на него. Но даже и эта провокация не сработала: отец просто отмахнулся от него, отметая сказанные сыном слова. И за все это время мать не произнесла ни слова.

Настала суббота.

Сол возобновил боевые действия, он объяснял все то же самое, что объяснял вчера, одними и теми же словами, пока слова эти не стали проедать в сказанных им фразах глубокие колеи и бессмысленно в них тонуть. Родители попросту перестали его слушать. По мере того как приближался комендантский час, он все больше терял терпение, покуда наконец не начал кричать на отца в полный голос, обвинив его в глупости и упрямстве. Но тот просто покачал головой. Мать вообще не подала виду, что слышала слова сына.

— Значит, ничего лучшего вы и не заслуживаете! — выкрикнул он в конце концов и сам осекся, услышав собственные слова.

— Хватит, Сол. Мы устали от всею этого, — заговорила вдруг мать. — А теперь уходи.

Она ему улыбнулась, но лицо у нее было как непропеченное тесто и — детское выражение на нем, выражение человека, который больше не видит и не узнает стоящих перед ним. Ее сын не мог такого сказать: самозванец занял место ее сына. Тот мальчик, которого она когда-то знала, давно ушел, исчез. Отец, не вставая со стула, поднял голову. В голосе у него появилась новая нота.

— Давай, сынок, просто уходи, и все.

Сол, злой и окончательно потерявшийся, развернулся, распахнул дверь и скатился вниз по лестнице.


Детские голоса стихли. Уходи! Уходи! Он заставил себя перейти на шаг еще до того, как вышел на проспект. В этот час там было многолюдно. Он тихо дрейфовал между мужчинами и женщинами, пока не свернул на Масарикгассе. Возле его дома происходило что-то странное. У входа стояла подвода. Он подошел ближе.

Вот та самая лестница, с которой он сбежал вниз два дня назад. Дверь была расклинена в открытом состоянии, внутри кричали друг на друга какие-то мужчины. На тротуаре стоял отцов стул. Возле него — буфет, в котором всегда хранился мамин фарфор. Насколько он помнил, они вообще ни разу не ели с этих тарелок. Теперь буфет лежал на боку, пустой, готовый к отправке. Из дома выносили какие-то запакованные ящики. Наверняка фарфор в одном из них. Остальная мебель была распределена между этой подводой и двумя другими, стоявшими дальше по улице: перед каждой терпеливо ожидала окончания погрузки запряженная лошадь.

То же самое происходило и по всей улице, в оба ее конца: мужчины бились в узких дверных проемах, вынося столы, кровати, стулья, часы, громоздя на тротуарах маленькие мебельные островки. Другие мужчины разбирали эти островки и грузили на телеги. На всех мужчинах были нарукавные повязки. Это проще, чем выковыривать камень из речного дна, подумал Сол. Кое-что из его собственных вещей было небрежно рассовано по ящикам: уродливое стеклянное пресс-папье, цветные карандаши, детская «Книга легенд». Он протянул руку, вынул пресс-папье и сунул его в карман. Один из рабочих, как раз показавшийся в дверном проеме, с ужасом на него посмотрел. Сол улыбнулся. Класть безделушку обратно в ящик было уже слишком поздно.

Чуть дальше по улице одетый в черный мундир офицер о чем-то говорил с изысканно одетой молодой женщиной, стоя возле одноэтажного домика, на который Сол раньше практически не обращал внимания. Значит, и там тоже жили евреи, отметил он для себя и начал прикидывать, знал он их в лицо или нет. Возле дома стояла большая, доверху нагруженная телега. Двое мужчин как раз собрались заколачивать двери. Он почувствовал, как ударилось об ногу лежащее в кармане пресс-папье. Он пошел по улице, низко опустив голову. Руки и ноги стали вдруг ватными. Самое главное сейчас — ни о чем не думать.

— Не думай, — стал бормотать он себе под нос и едва удержался, чтобы не хихикнуть. — Не думай, — Он чувствовал, что сейчас рассмеется, — Не думай и не смейся, — продолжал бормотать он.

И не останавливайся, и не беги, и не уходи отсюда, и не оставайся здесь, и не возвращайся — что там еще?

— Эй ты! Что ты сказал? А ну-ка иди сюда!

Ни на что не надейся. Вот это и имел в виду Якоб. Отец и мать это поняли. А он не понимал, до настоящего момента. Он повернулся лицом к немецкому офицеру. Его бессмысленные документы лежали в том же кармане, что и его бессмысленное пресс-папье. Ему вдруг показалось, что он долго-долго карабкался на какую-то жуткую отвесную скалу и вот сорвался. Он падал спиной вперед в пустоту, и эта пустота казалась успокоительной и мягкой. Несколько мгновений он наслаждался этим внезапным чувством покоя.

— Сол! Вот ты где, наконец-то! — воскликнула, обернувшись, девушка.

— Это он? — с сомнением в голосе спросил офицер.

Это был низенький краснолицый человек. Мундир у него на груди был натянут, как на барабане. А девушка была — Рут.

Рут кивнула и потянулась, чтобы развернуть Сола в ту сторону, откуда он пришел.

— Бормотать себе под нос — еще не самая дурная из его привычек, — с улыбкой объяснила она. — Ты что, адреса запомнить не в состоянии? — Это уже Солу, с упреком в голосе. — Давай, давай. Мы и без того уже опаздываем.

Она повела его по улице, а за спинами у них загрохотали молотки.

— Что ты тут делаешь, да еще с немецким офицером? — спросил он, когда они отошли на безопасное расстояние. — Куда мы опаздываем?

— Ничего. Никуда, — ответила Рут.

Лицо у нее было накрашено, губы накрашены, как и в прошлый раз. Глаза подведены тушью, но тушь была какая-то не очень черная, и ей это совсем не шло. Пока они лавировали между людьми, которые потрошили дома, Сол смотрел на окна и на крыши. Старшие в каждой группе уже закурили сигареты. Акция подошла к концу.

Когда они дошли уже до середины улицы, Рут еле слышным шепотом попросила его вести себя менее вызывающе. Он посмотрел на нее. На жакете у нее было что-то лишнее, на лацкане — и свисало вниз. Слюна, понял он, и им вдруг овладело странное чувство смущения: он не знал, как ей об этом сказать.

— Документы свои можешь выбросить. — Как только они вышли на главную улицу, она стала говорить, не глядя на него— Если хоть кто-то их проверит, тебя арестуют тут же. Твоих родителей взяли еще в субботу.

Он до сих пор слышал стук молотка, хотя теперь — едва-едва.

— А Якоб так и не пришел, — сказал он.

Это было длинное и тонкое пятно серебристого цвета.

— Поворачивай здесь.

— Куда мы идем?

— Не важно.

Они медленно двинулись по какой-то немощеной улочке, названия которой Сол никак не мог вспомнить — а может быть, никогда и не знал. По сторонам стояли одноэтажные домишки, и перед каждым — огород. Солнце успело взобраться повыше, но воздуха не согрело ничуть. Лацкан у Рут был чистый. Должно быть, сама заметила и стряхнула, подумал он и успокоился.

— Где я теперь буду жить? — подумал он вслух.

Может быть, на фабрике, на которой он уже провел две ночи кряду. Места там хватит. Или еще где-нибудь.

Рут остановилась.

— Жить? Сол, если ты здесь останешься, тебя все равно убьют; ты что, после всего, что случилось за эти дни, так ничего и не понял? — Она помолчала, потом продолжила, уже спокойнее, так, словно разговаривала сама с собой: — С другой стороны, а откуда тебе обо всем этом знать?

Он покачал головой.

— Кто-то… — Самое время сказать про эту слюну на лацкане, хотя ее там уже и нет. Все равно нужно ей сказать. — Кто-то плюнул в тебя, на жакет.

Лицо у нее как-то странно дернулось. И он вдруг понял, что она вот-вот расплачется.

— Там уже нет ничего, — добавил он.

— Ты еще. Только не ты, Сол. Прошу тебя! — Она остановилась, повернулась к нему и положила руки ему на плечи.

— Отец не захотел со мной идти, — сказал он, — Мы с ним поссорились. Он сжег мои стихи. Много лет назад. Хотя все равно стихи были — дрянь.

— Послушай меня, Сол, за самым последним домом будет тропинка, налево. Пойдешь по ней, до самого конца. Там коровник. Зайди внутрь. Там будут два таких вещмешка — ну, я не знаю. Одежда там, немного еды. Бери оба. И не оставайся там надолго.

Колеса проехавшей мимо телеги прочертили мягкую почву колеями и валиками. На западе отчетливо вырисовывались на фоне ясного неба горы: нижняя часть склонов заросла сосновыми лесами, на самой высокой вершине — снежная шапка. Эти следы встретятся там, в бесконечности, подумал Сол.

— Пойдем со мной, — сказал он.

Она покачала головой.

— А для кого второй мешок?

— Был для Якоба, — ответила Рут, — А теперь иди.

* * *

Солу снова приснился все тот же сон, про карабканье в гору. Перед ним один за другим вставали склоны, поросшие жесткой травой, и ему всякий раз нужно было непременно добраться до гребня, что он и делал — только для того, чтобы обнаружить перед собой другой, точно такой же склон. По мере подъема склоны становились все круче; эта часть сна тянулась бесконечно. Потом сквозь дерн начали пробиваться первые деревья, и он шел дальше в гору между каштанами и дубами; еще выше шли толстошкурые сосны. Он забирался на такую высоту, где выживали только березы и ели, а потом не оставалось даже и этих, последних деревьев. Земля под ногой делалась все тверже, превращаясь в камень. Воздух здесь наверху был разреженным и холодным, и вдоль всего горного хребта дули сильные, вихрем закручивающиеся ветра. Потом — только снег.

Все это он помнил как свои пять пальцев.

Потом приходила первая боль, она входила в его тело через ступни, поднималась и узлом затягивалась на щиколотках. Кости выгибались дугой и распрямлялись. Каждый шаг дрожью отдавался во всем корпусе. Тело и его память. Моя память, подумал он, понемногу поднимаясь к поверхности сна.

Но тело по-прежнему немело, снизу вверх, сначала ступни, потому что боль, казалось, вымывала способность чувствовать из всей той плоти, сквозь которую проходила. Ступни, щиколотки, колени, бедра, позвоночник. И только череп оставался на страже, оценивая внезапный порыв ветра, прокатившийся по склону, по которому еще предстояло спуститься, и огромные ступени утесов и больших скальных выходов. Но тело, которое он венчал, оставалось бесчувственным; тупая вещь, которая двигалась вперед, подчиняясь одной-единственной мысли: вот следующий подъем.

Бесконечное повторение — вот что во всем этом было самое худшее, смутно подумалось ему. Вверх и вниз, и постоянный холод.

Он обнаружил два вещмешка именно там, где сказала Рут. А потом начался его побег.

Долгий путь к темному тоннелю, который и оказался финальной его точкой; от места рождения к смерти, которую он впервые мельком увидел через дуло наставленного на него ружейного ствола, подумал Сол, когда разлепились наконец пристывшие друг к другу корочкой ресницы, когда глаза его открылись и увидели перед собой нижнюю полку книжного шкафа. Где были составлены вместе, в том порядке, в котором выходили в свет, издания его собственных книг. Корешки были разного роста — угловатая диаграмма, состоящая из пиков и провалов, подъемов и спусков. График его пути в поперечном разрезе.

Снизу, с бульвара, доносился утренний гул машин, и оконное стекло едва заметно подрагивало в унисон. Он заснул на кушетке. И первое, что увидел, открыв глаза, были корешки его собственных книг. Edo, edere, edidi, editum. Сделать последний вздох. И уйти под книжный переплет.

Его самая первая книга вышла у Фляйшера. Она стояла в начале: «Memel * Die Keilerjagd» — напечатано на темно-синем корешке, а ниже — переплетенные руки, логотип «Fleischer Verlag». Пускай она символизирует самое первое препятствие на его пути, подумал Сол, Карпатский хребет, после первых нескольких недель, проведенных на равнине, с постоянным чувством страха. Спал он днем, и то урывками, а шел исключительно по ночам.

Сол поворочал во рту языком, освобождаясь от застоявшейся слюны, и сглотнул. Пустая бутылка из-под виски стояла на полу; в раздутом посередине цилиндре горлышка — изогнутая круговая панорама комнаты. Рядом с бутылкой лежит туфля.

Все имущество Фляйшера унаследовал «Surrer Verlag», после того как купил издательство целиком. Зуррер выпустил толстый белый том в бумажном переплете, тот самый, который до сих пор немецкие учителя вдалбливают в ученические головы. В Германии Мемелем начинают «заниматься» с четырнадцати лет. «И так по всей стране, — возбужденно рассказывал ему как-то раз один молодой аспирант, — Выделен особый день, когда в одно и то же время все головы до единой склоняются над одной и той же книгой». Это уже что-то вроде мессы в римско-католической церкви, подумал Сол.

Во Франции — с шестнадцати, хотя и не в обязательном порядке. «Solomon Memel * La Chasse» вышла через несколько месяцев после немецкого пейпербэка, в точно таком же формате. Все вместе эти три первые книги выстраивали вдоль полки маленькое плато, то место, где он когда-то стал Соломоном Мемелем, Поэтом.

Это трио представляет собой долгий путь к югу, к Дунаю, подумал он. Если Бог когда-нибудь и обращал на него внимание, так именно тогда, в тех самых местах и снизошла на него с небес десница Божья. Даже при том, что та же самая рука нагромоздила потом горы, через которые ему еще предстояло карабкаться. Горы, конца и края которым, казалось, не будет никогда. Черный переплет следующего тома гордо возвышался над немецким и французским изданиями, «Solomon Memel * Den Vildsvin Jagt», красными буквами, «как кровь — и тьма замкнувшего эту кровь тела», объяснил датский издатель, на прекрасном немецком. A «Caccia di Cinghiale» значилось на корешке карманного издания, которое поспешно забрали в твердый переплет, когда внезапно вспыхнувшая слава автора перескочила через Альпы. Засим последовала иллюстрированная французская версия, далее — первое из нескольких испанских изданий. Очертания корешков, то вверх, то вниз, до самого конца полки.

Да нет, горы никогда не кончаются, подумал Сол. Они так и идут, бесконечно, то вверх, то вниз, и ведут к бессмысленной и полной трате сил. Книги, вышедшие в Польше, Венгрии и Чехословакии, где нет и не было заслуживающих доверия переводчиков, самиздатовский русский томик, и рядом — едва не раздавивший его официальный том. Первый, изобилующий ошибками перевод на румынский язык, выполненный единственным оставшимся в живых представителем семейства Фингерхутов, тетушкой Хаима и Лии, и посвященный их памяти, а следом — переплетенная копия другого перевода, почти безупречного, вышедшего из-под пера одного профессора Клюйского университета: Сол в свое время отказался его вычитывать. Потом сбившиеся в кучку шведское, норвежское и исландское издания. Его взгляд пробежался по горному хребту, состоящему из прямых углов и правильных перпендикуляров, пиков и отвесных обрывов. Он согнул ногу, и икру тут же свело судорогой. Он попытался поднять голову.

Первую зиму он провел в двух насквозь промерзших логовах. Вокруг первого по лесам то и дело начинали ходить какие-то люди с собаками, может быть, охотились они и на него. Теперь уже не поймешь. Он ушел выше, во второе, в давно заброшенную пастушью избушку. Холод забирался ему под кожу, смыкая на костях стальные пальцы. И вот его эхо: железный прут боли, пронзивший ему голову — через лоб и в затылок. Вдруг сам собой сократился в спазме желудок, но безрезультатно. Сол сделал глубокий вдох, потом выдохнул, крутанул ногами и привел себя в вертикальное положение.

Вдоль полки он прошел всего четверть пути: меньше четверти той долгой дороги, которую пытался себе представить. «Solomon Memel The Boar Hunt» была обернута в развеселенькую цветистую суперобложку. Сол настоял, и ее быстро заменили на более сдержанную, серую. Вдвоем они смотрелись как толстая, наполовину затененная колонна. Взгляд его прошелся по эстонскому, каталонскому и голландскому переводам. С голландцами вышло какое-то недоразумение: подробностей он уже не помнил. Иврит, после долгих, совершенно непонятных отсрочек. Твердые и мягкие переплеты; дальше шли книги, напечатанные буквами настолько чужими, что он уже не в силах был разобрать даже слов в заглавии, так что не было возможности провести незримую границу там, где начиналась его вторая подборка, «Von der Luft bis zur Erde» [204]. Во всяком случае, без особой уверенности. Ландшафт по сути не менялся, менялся только запинающийся на ходу пилигрим: дрожал от холода, которого больше не чувствовал, и наблюдал за тем, как кости всасывают кожу, плотно облепляя ею себя со всех сторон, убирая лишнюю прослойку плоти. За каждым из этих томов стояла одна из тех недель, когда он дюйм за дюймом прокладывал себе дорогу на юг. Этих книг было меньше: «Неизбежный творческий спад» («Der Spiegel»). Он не знает, сколько времени шел тогда. Отдельные дни запомнились так, как будто тянулись целую вечность, а от других он не мог восстановить ни единой секунды. И только после того, как Райхман спросил его об этом, он протянул с севера на юг воображаемую линию и понял, что из памяти у него должны были выпасть целые недели, кануть в небытие, как будто он прошел по висячему мосту, и вместе с последним его шагом оборвался последний трос, и мост рухнул в ту самую пропасть, края которой когда-то связывал между собой. И самый факт, что он прошел здесь, не оставил по себе никакого следа. Именно тогда он достиг финальной точки: поднимался по утрам так, словно всякий раз вставал со смертного одра, и тому, что движение все-таки продолжалось, удивлялся не больше, чем если бы оно вдруг закончилось. Он двигался, и единственная цель его существования была — двигаться дальше. Того, что он еще существовал, было уже достаточно.

И продолжаю существовать, подумал Сол. В голове равномерно пульсировала боль. Скоро придется вставать. «Steinbrech» [205] собрала еще меньше книг. К тому времени, как вышел его последний том, опубликованный три года и три месяца тому назад, издателей у него осталось всего пятеро: Зуррер, который по-прежнему превозносит до небес его гений в аннотации объемом в четверть странички к каждой очередной публикации; безупречно нищее «Editions Maroslav-Lèger», здесь, в Париже; одно университетское издательство в Соединенных Штатах; неизменные и не изменяющие себе датчане; ну и вот еще один переплетенный вручную томик — кстати, и напечатанный, судя по всему, собственноручно, верным профессором из Клюйского университета. Стихи его, как ему недавно сказали, стали «obscure». Не то малопонятными, не то никому больше не интересными.

Самая последняя книга на полке была не похожа на остальные. Крупнее всех прочих, переплетенная в зеленый картон, она напоминала скорее школьную тетрадь и стояла, прислонившись к румынскому изданию «Es gibt so eben» [206]. Если ему когда-нибудь удастся набрать текстов еще на один томик и если томик этот когда-нибудь увидит свет, то и тогда этой тонюсенькой книжке придется подвинуться дальше, в самый конец полки. Она всегда останется последней из его книг. Но — знаменует она собой окончание одного побега или начало другого? Он же стоял и смотрел, как Рут уходит вверх по склону — и исчезает. Он же вошел в коровник.

Мешки были там, точно так, как она и обещала. В них был ржаной хлеб, несколько луковиц, твердокаменная копченая колбаса и письмо от Якоба, написанное на страничках, вырванных из учетной книги. Он прочитал с большим трудом: «Соломон, твой „Рильке“ больше тебе не поможет, не помогут ни „Гёте“, ни твои родители…»

И после этих слов с почерком у Якоба произошло что-то странное. Отличить зачеркнутое от вписанного между строками стало практически невозможно, и на протяжении трех следующих страниц Сол сумел разобрать всего несколько разрозненных слов и фраз. Четырежды слово «истина» было выписано аккуратными ровными буквами, но зато все, что вокруг, всякий раз было попросту нечитаемым. Последняя страница была покрыта какими-то каракулями, не имевшими ничего общего с буквами какого бы то ни было алфавита. Подписано письмо было одним-единственным символом, который мог быть и буквой «J», и просто галочкой, одобрительным росчерком.

Вот так и начался его побег. До окончания которого и до последней точки изнеможения оставался еще почти целый год. Якоб будет ждать его в этой, конечной точке. На последних днях пути, в самом сердце Пинда, у него начало складываться впечатление, что горы вокруг движутся, очень тихо и незаметно, склоняются к нему, как будто отвешивают чудные такие поклоны. Он помнил смутное чувство тревоги, которое сопровождало это впечатление. Его движение вперед уже давно утратило всякое, даже призрачное подобие цели, впрочем, очень может быть, что ее и не было с самого начала. Было какое-то непредвиденное, неожиданное место, в котором бесконечное пространство должно свернуться и уйти. Щелк. Вот эдак вот. И еще одно, другое, в котором он сам будет больше не в состоянии двигаться.

Последний брошенный им взгляд наткнулся на что-то похожее. Он никак не мог решить, на которое из двух.

Он помнил, как наступило осознание того, что местность вокруг стала гораздо суше, склоны теперь были сплошь покрыты каменистыми осыпями и серым мхом. Мох он соскребал с камней и жевал, заедая пригоршнями снега и даже не чувствуя горечи. Из носа у него шла кровь и застывала, забивая ноздри. Горло саднило от холодного воздуха. Башмаки он обмотал полосками ткани, оторванными от рубашки.

Ноги, подумал Сол, стянул носок и посмотрел вниз. Бесцеремонный американский врач в Венеции бросил тогда на них один-единственный взгляд и сказал, что он будет хромать всю оставшуюся жизнь. Позже, здесь, в Париже, ему прочитала целую лекцию женщина-хирург с суровым лицом: она тыкала ему чуть не в самое лицо рентгеновские снимки и, бегая пальцами с ярко накрашенными ногтями по пластиковым поверхностям, показывала плохо зажившие трещины и пустившиеся в вольное плавание по мягким тканям кусочки хряща. «Это ваши собственные ноги, мсье. Вот и боли теперь тоже будут — ваши собственные». Но болей не было. Видимо, что-то произошло с нервными окончаниями: ног он вообще почти не чувствовал.

Он дотянулся до края утеса и посмотрел вниз. Перед ним открылся огромный кратер, как будто чья-то гигантская рука зачерпнула и вынула отсюда невероятный объем цельной скальной породы. Далеко внизу он заметил нечто похожее на проложенную по дну кратера тропинку. Но способа добраться отсюда до этой тропинки, судя по всему, попросту не существовало. Стены кратера были практически гладкими. Должно быть, думал он много позже, как раз в этой точке он как никогда был близок к концу. Рук и ног он почти не чувствовал, не то от холода, не то от усталости, он и сам не понимал. Он уже даже не в состоянии был вспомнить хотя бы что-то из той жизни, которая осталась позади. Надо поспать, подумал он и повернулся, чтобы найти какое-нибудь место, где можно прилечь. За спиной у него стоял Якоб.

— Вставай, — сказал Якоб.

Означает ли это, что он, Сол, уже успел лечь? Он помнил все до мельчайших подробностей, а вот этот факт каким-то образом ускользнул от его внимания.

— Нам нужно спуститься вон туда, — Якоб ткнул пальцем в сторону кратера и произнес еще какое-то слово, которого Сол не понял, — Там есть тропинка, а уже потом придется полазать по скалам.

— Хорошо.

Там действительно была тропинка, как он и обещал. Не могло же там не быть тропинки. А потом и правда пришлось карабкаться по скале — хотя Сол очень скоро потерял из виду Якоба, голос которого ушел куда-то вверх и делался постепенно все менее и менее отчетливым. Конечно же, он отлично знал, что Якоба увезли, вместе со множеством других людей, на поездах, тогда как он, Соломон Мемель, умудрился удрать, так что на самом деле никакого «Якоба» и никаких «других людей» попросту не существует. Ни «Матери», ни «Отца». Тем не менее он вполне мог двигаться вслед за этим призраком, чье странным образом продлившееся бытие отрицать не было смысла, по крайней мере, пока он не добрался до дна кратера, до которого было еще совсем не близко. «Якоб» мог обитать в конечной точке этого спуска, медленного и трудного. Один раз он поскользнулся, нога сорвалась с гладкого камня. То, что его ступни и пальцы рук больше ничего не чувствовали, очень ему помогло. Он удивлялся тому, насколько легко все ему давалось, за секундой секунда; вот только соединять эти мгновения между собой было трудно. Последняя часть пути проходила по гладкой скальной поверхности, угол наклона которой становился все более и более покатым, пока не переходил наконец в ровную горизонтальную плоскость. Дно было сплошь усыпано камнями. Впереди и чуть влево в ровной скале зияло отверстие, и амальгама межкаменной тьмы серебрилась, как лезвие ножа. Пещера — хорошее укрытие, подумал он. Прошлого, которое когда-то он нес с собой, больше не существовало; иначе каким бы образом он оказался здесь, если бы не упал в космический колодец, в котором на краткий миг помаячил его незримый провожатый? Никакого «Якоба» больше нет. Напротив пещеры, в дальней, правой стороне кратера, ответная расщелина рассекла камень от верхнего края и до самого дна. Сверху ему показалось, что как раз из этой расселины и шло что-то вроде тропинки. Теперь он не видел от нее даже следа.

Он сел, прекрасно понимая, что на то, чтобы встать, сил у него уже не будет. Усталость рекой омыла его, и он потянулся за вещмешком, который кто-то, кого он знал давным-давно, оставил в коровнике. В незапамятные времена. Вот только холода он уже не чувствовал. Сейчас он уснет и просыпаться не станет.

Именно так оно и должно было кончиться.

Шум уличного движения снаружи стал громче; серое сентябрьское небо. Сол снял оставшуюся на ноге туфлю, потом носок и потянулся за первой и последней книгами на полке: за темно-синим, в коленкоровом переплете томиком Леона Фляйшера и еще за одной, в зеленом картонном переплете, которая аж просела под собственным весом: «„Die Keilerjagd“ von Solomon Memel: Eine Kommentierte Ausgabe» [207].

Под этим титулом было напечатано имя автора комментария: J. Feuerstein.

* * *

В трубке захрустел незнакомый голос.

— Хорошая новость, плохая новость и так себе новость, ни плохая, ни хорошая. С какой начать, господин Мемель?

После войны он выехал из одного не тронутого боевыми действиями города и прибыл в другой. Сложносочиненное предложение войны было вписано между этими двумя точками, сбивчивая и монотонная скороговорка зданий, от которых остались одни стены, и изрытых воронками дорог; дочитав его до точки, Сол проснулся — поезд как раз простучал по стрелкам на подъезде к Восточному вокзалу и втянулся в его по-отечески покойную тень. Внезапная прохлада, широкая полоса платформы и человеческие голоса, эхом отдающиеся под филигранным плетением стальных балок и закопченным стеклом крыши в десятках метров над головой, на мгновение сбили его с толку. Но в следующую же секунду он почувствовал, как это новое пространство окутывает его и влечет вперед, в толпу, которая словно бы плавилась и таяла при его приближении. Он не знал здесь ни единого человека. Он нес с собой чемодан из армированного картона и, во внутреннем кармане пиджака, двадцать семь вырванных из блокнота страниц, и каждая сплошь исписана мелким неразборчивым почерком. Все, что он значил в этом мире, если он вообще что-то значил, заключалось в этих страничках. Он пребывал во взвешенном состоянии. И в Париж приехал, как это позже до него дошло, чтобы ждать.

Он снял комнату на рю дез Эколь. Номера в «Отеле д'Орлеан» во время войны сдавались с почасовой оплатой. Теперь, когда война осталась в прошлом, здесь поселилась разношерстная и весьма переменчивая публика, человек шестьдесят или даже более того, и на всех приходились три ванные комнаты и один телефон. Предыдущая инкарнация этого здания оставила по себе память в виде потертых бледно-розовых ковров, которыми были покрыты полы, стены и даже потолки, в глубоких раковинах с потеками ржавчины и венчиками накипи на кранах, по одной на каждую комнату.

Единственный телефон был установлен внизу, в холле. Когда он звонил, древняя консьержка давала ему прозвониться с минуту или около того, прежде чем выйти из своей комнатушки со стенами из дымчатого стекла и прошаркать по коридору. Она непременно расспрашивала того человека, голос которого слышала в трубке, насколько важен и срочен его звонок. Если жильца, с которым хотели поговорить, не было дома, она попросту говорила: «Занято» — и вешала трубку, принципиально не желая принимать никаких сообщений. Если он был у себя, звучало: «Ждите»; она опускала трубку на специально приделанную для этой цели возле телефона маленькую полочку, после чего потихоньку перемещалась вокруг своей стеклянной будки к основанию лестничного колодца. Там она проверяла, есть ли среди жильцов человек с таким именем, потом смотрела, в какой комнате он живет, после чего соизмеряла с полученной информацией необходимую силу звука. Комната Сола находилась на шестом этаже, так что к нему она обращалась в полную мощь своих легких.

— Мсье Ме-е-мель!

Сол оторвался от летнего выпуска «Перспектив». На правой стороне его письменного стола лежала небольшая пачка стандартных писчих листов бумаги: плод работы за последние шесть дней. Завтра он снимет с верхушки шкафа пишущую машинку и начнет перепечатывать немецкий текст, который перевел с английского. Сосед справа снова будет возмущаться, он всегда так делает, и предстоит краткий обмен любезностями в коридоре. Но это будет завтра. Он встал, сбежал вниз по лестнице и взял с полочки трубку.

— Плохая новость? Что за плохая новость? С кем я говорю?

— Это Леон Фляйшер, ваш издатель. Я звоню из Вены.

— Простите меня, господин Фляйшер. Голос у вас звучит как-то непривычно.

— А как еще он должен звучать? Я умираю. Плохая новость заключается в том, что я продаю издательство. У вас будет новый издатель, господин Мемель.

— Умираете?

— Вероятнее всего, «Зуррер ферлаг». Мы как раз ведем с ними переговоры.

— Что?

Сол разослал рукопись «Die Keilerjagd» зимой 1950 года, выведя пахнущие ацетоном фиолетовые странички на мимеографе в парижском офисе «Перспектив». «Зуррер ферлаг» вполне мог оказаться в списке адресатов; он точно не помнил. Он уже давно забыл про них всех, кроме Фляйшера.

Приехав в Париж, он нашел работу по переводу протоколов, каталогов, учебников и технических описаний. Он пялился в тексты, которые ему присылали, ел, пил и спал. Он ждал. Может быть, через некоторое время начнется другая жизнь; он этого не знал и не предпринимал никаких усилий к тому, чтобы ее начать. Или, может быть, начнется его прежняя жизнь. Когда они расставались в Венеции, Рут пообещала, что напишет ему в Париж, до востребования, как только бросит где-нибудь якорь на срок, достаточный для того, чтобы дождаться ответа. Поначалу он добросовестно раз в месяц ходил на рю де Лувр, на почтамт. В зале всякий раз оказывались едва ли не одни и те же молодые люди, тщательно причесанные и в потертых костюмах, числом с полдюжины, те же — с бледными лицами и в платках — женщины, те же старики с желтыми от никотина бородами, с одним на всех выражением тихого отчаяния на лице. Он становился в очередь к окошку и ждал тех драгоценных нескольких секунд, которые мог потратить на него служащий. Чувство ожидания нарастало, потом служащий сверялся с его carte d'identité, исчезал примерно на минуту и возвращался, качая головой и уже заглядывая через плечо Сола, поскольку к окошку уже протискивался очередной проситель с зажатым в руках приношением на алтарь надежды.

Но — надежды на что? — спрашивал себя Сол. По мере того как месяцы уходили за месяцами, этот маленький ритуал в честь надежды понемногу утрачивал силу. Сол коротко благодарил вернувшегося ни с чем служащего и разворачивался на каблуках, в раздражении на то, что еще один час его времени потрачен в душной комнате на верхнем этаже почтамта. Каждая такая неудача оказывала свое медленное воздействие на человека, который стоял в очереди (теперь уже гораздо реже, может быть, раз в два-три месяца) за письмом, которое так и не пришло. Чувство предвкушения, с которым он поначалу выстаивал свой очередной час, понемногу становилось скорее похожим на чувство тревоги, и мало-помалу Сол начал ловить себя на том, что, когда служащий опять возвращается с пустыми руками, он испытывает не разочарование, а облегчение, едва ли не радость. Опять никто ему не пишет, ни Рут и никто другой. Он вовсе не чувствовал себя обделенным. Он съежился до рамок той жизни, которую сам себе выбрал. Ни для каких сторонних нужд места в нем просто не осталось. Он не ходил в здание на рю де Лувр уже больше года.

Впрочем, письмо от Леона Фляйшера пришло прямо на домашний адрес, в «Отель д'Орлеан». К тому времени Сол уже привык принимать подобные конверты без каких бы то ни было приятных предчувствий. Те немногие издатели, которые все-таки сочли необходимым прислать ему ответ, ограничивались вежливыми сожалениями по случаю отказа в публикации. Однако на сей раз он прочел: «Благодарим Вас за недавно полученную нами рукопись, которая в данный момент находится на рассмотрении издательского совета „Фляйшер ферлаг“».

— Зуррер! Только не говорите мне, что вы никогда раньше не слышали о таком издательстве!

— Да нет, слышал, конечно. Но что случилось-то, господин Фляйшер?

— Бедность. А разве бывают другие причины, по которым человек может продать издательское дело?

— Я имею в виду, с вашим здоровьем.

— Просто возраст.

Второе письмо от «Фляйшер ферлаг» он получил в конце весны 1951 года. «Издательский совет „Фляйшер ферлаг“ рассмотрел Вашу рукопись и пришел к выводу, что она заслуживает публикации. Пожалуйста, подпишите и пришлите нам приложенные к письму контракты». И ниже, от руки, приписка лично от Леона Фляйшера с приглашением непременно нанести визит, если когда-нибудь он окажется в Вене.

Сол долго смотрел на эту приписку, потом поднялся наверх, закрыл «Руководство по обслуживанию и эксплуатации крупноячеистого фильтрационного насоса Мауэра (модели Р 35, PS 35 и Р 55)» и полез в шкаф за пальто. До него вдруг дошло, что ему очень хочется кому-нибудь об этом сказать. Или чтобы был хоть кто-то, кому об этом можно было сказать. Он еще раз перечитал приписку и отправился на Восточный вокзал узнавать о том, когда отходят поезда на Вену.

— Поэзии у меня хватает. Бумаги маловато.

Леон Фляйшер размахивал полупрозрачным листом бумаги, который обвисал у него в руке, как носовой платок. Потом уставил острый нос в сторону Сола. Его маленькие темные глазки обшарили только что вошедшего незнакомца с ног до головы. Ввалившиеся щеки и лысая шишковатая голова напоминают какой-то диагностический инструмент, подумал Сол. Фляйшер протиснулся между стульями, на которых громоздились стопки книг в типичных для «Фляйшер ферлаг» темно-синих переплетах, и протянул Солу руку. Они обменялись рукопожатием.

— А вы, собственно?..

Ответить он не успел: зазвонил телефон.

Фляйшер послушал секунду, а потом сказал:

— Это ваша проблема. Хотя и за мой счет. Нет, я не хочу говорить с господином Фрисснером.

Последовала еще одна пауза, более долгая, во время которой он жестом пригласил Сола садиться.

— Либо вы доставляете подписчикам все, — сказал Леон Фляйшер, — либо ничего не доставляете.

Трубка с грохотом опустилась на рычаг.

— Соломон Мемель, — сказал Сол, но тут телефон зазвонил снова.

Фляйшер завис над заваленным бумагами столом, оттолкнув назад вращающееся кресло, опуститься в которое, похоже, ему была не судьба. Он говорил по телефону и одновременно строчил что-то в блокноте. В перерывах он отвлекался на лежавшую перед ним стопку машинописных листов, или, может быть, наоборот, телефонный звонок и необходимость что-то записывать отвлекали его от этой рукописи, поскольку и она тоже служила поводом для безостановочного словоизвержения. После каждого словесного залпа он поднимал глаза, словно для того, чтобы поделиться с Солом — как со своим — комментариями по поводу не то рукописи, не то своего телефонного собеседника. Сол кивал или качал головой в подобающих местах, и единственное, что он из всего этого начал понемногу понимать, так это что издательский совет «Фляйшер ферлаг», а также все его прочие подразделения и службы, судя по всему, укомплектованы одним-единственным сотрудником по имени Леон Фляйшер.

— Чушь собачья, и не будет этого никогда, — сказал наконец издатель, единым движением опуская трубку на рычаг и переворачивая последнюю страницу рукописи. — Готово. Господин Соломон Мемель, простите меня великодушно. Я совершенно вас не ожидал и очень рад, что вы приехали. Судя по тому, насколько сильную рукопись вы мне прислали, вы вполне можете оказаться самым сильным поэтом своего поколения. А теперь давайте поговорим.

Сол уехал из Вены через два дня. Через восемь месяцев после этого, в декабре, «Фляйшер ферлаг» выпустил в свет изящный синий томик. К настоящему моменту, когда со времени первой встречи Сола с Леоном Фляйшером прошло уже больше года, продать удалось сорок один экземпляр «Der Keilerjagd».

— Что вы, собственно, имеете в виду, господин Фляйшер, когда говорите «просто возраст»?

— А что вас, собственно, смущает, господин Мемель, наречие или существительное? И почему это поэты никогда не хотят услышать хорошую новость?

— А что за хорошая новость, господин Фляйшер?

— Мне звонил Райхман.

— Вальтер Райхман?

— Он хочет взять у вас интервью.


На следующей неделе в холле «Отеля д'Орлеан» объявился широкоплечий мужчина в черном льняном костюме. Услышав шаги Сола, он едва заметно повернулся на носках туфель. Совиное лицо, в рамке из коротко подстриженной бородки и седых волос — тоже коротких. Он улыбнулся, обнажив желтые от табака зубы.

— Мое почтение, господин Мемель, — сказал Вальтер Райхман. — Имею ли я честь говорить с автором «Die Keilerjagd»?

Они обменялись рукопожатием.

— Здесь неподалеку был один ресторанчик, — продолжил Райхман, — На рю Дома, если я ничего не путаю. Чудесный шпинат. Вы его знаете?

В ресторане сменился владелец. Сезон для шпината был неподходящий, слишком рано. Они ели густое куриное рагу и посматривали друг на друга поверх тарелок. Райхман, буквально излучавший поначалу любезность, теперь вообще едва поддерживал разговор, отпустив несколько замечаний в адрес развешанных на стенах фотографий в рамках, а потом протянутого над барной стойкой шпагата с вымпелами. Когда Сол спросил у своего собеседника, как тот добрался, Райхман ответил, что вопросы вроде бы задавать должен он, — и сгладил эту фразу улыбкой. Хотя сам вопросов не задавал решительно никаких. Сол сидел и смотрел, как пальцы интервьюера аккуратно ломают оставшийся хлеб на кусочки и отправляют эти кусочки в рагу. Время от времени с судомойни доносился приглушенный перезвон тарелок. Руки у Райхмана были непропорционально большими. И такими же невыразительными, как их хозяин. Других посетителей, кроме них, в ресторане не было.

— Ну что, поговорим? — предложил Райхман, когда обед подошел к концу.

Они вышли на улицу и двинулись куда глаза глядят. Магазины были закрыты. Райхман, похоже, цеплялся за любую возможность вспомнить что-нибудь из истории этого квартала. Здесь умер Верлен, здесь между войнами жил известный американский романист, а в этом доме, как принято считать, Декарт написал «Размышление о методе» («Но это неправда»).

Каждое наблюдение Райхман сопровождал легким пожатием плеч, а Сол кивал или соглашался. Никакой иронии в том, что ему, человеку, который прожил в этом квартале три года, теперь показывает местные достопримечательности какой-то приезжий, он не замечал. Я ведь здесь и не жил, думал он. Его Париж тек мимо него, как воздух. В каком таком будущем хоть кто-нибудь поднимет голову возле «Отеля д'Орлеан» и укажет на окно той комнаты, в которой жил Соломон Мемель?

День близился к вечеру. Они углубились в путаницу маленьких улочек, постепенно уходя все дальше от реки. Поначалу бесцельность избранного Райхманом времяпрепровождения озадачивала Сола, чуть позже она стала вызывать легкое раздражение, которое со временем превратилось в откровенную скуку на грани возмущения. Под всеми этим рассказами Райхмана лежало что-то еще, как и под тем неудобным чувством, которое поселилось в душе у Сола. И одно с другим было как-то связано. Они подошли к двери, встроенной в высокую, без единого окна стену. В двери было крохотное зарешеченное окошко. За стеной возвышались розовые луковицы куполов.

— Здесь подают изумительный мятный чай, — сказал Райхман, — Вы, часом, пить не хотите?

Но Солу больше не хотелось принимать участие в этой загадочной шараде.

— Нет, — сказал он и указал на ту сторону улицы. — Пойдемте-ка вон туда.

Величественное здание отгородилось от улицы открытым двориком и пролетом широких каменных ступеней. Колонны с каннелюрами вздымали в воздух огромный постамент, на котором высился тщательно сработанный фриз с фигурами животных.

— В Ботанический сад? — переспросил Райхман. — Ну конечно. Это будет просто замечательно.

Они вошли и поднялись по лестнице на второй этаж. Лакированная деревянная табличка над высоким дверным проемом гласила: «Les Espèces Disparues» [208]. Внутри, по всей длине галереи шли два ряда стеклянных вольер. Сол почувствовал запах меловой пыли и застоявшегося воздуха. В шкафах были выставлены чучела животных. Их желтые когти проволокой были прикручены к веткам — для придания телам драматических поз. Сквозь блеклый мех и поредевшее оперение тускло просвечивала набальзамированная кожа. Стеклянные глаза сияли настолько неестественно, что начинало казаться, будто подобных тварей вообще никогда не существовало на земле, а придумали и создали их именно здесь. Скоро, пронеслась в голове у Сола не слишком четко сформулированная мысль, даже само исчезновение их тоже исчезнет.

Галерея была высокой и узкой, и даже самый незначительный звук эхом отдавался под стеклянным потолком. Но здесь тихо, понял вдруг Сол. Райхман перестал болтать. Додо, прочитал он. Квагга. Высушенная кожа морской коровы была растянута на полу вольеры; поверх нее лежала деревянная линейка с указанием длины: четыре метра двадцать два сантиметра.

Чего я жду? — подумал Сол. Он не понял ни легкой застольной болтовни Райхмана, ни его педантических комментариев во время экскурсии по Латинскому кварталу. Но и то и другое стало вполне понятным в здешнем его красноречивом молчании.

— Так когда вы ели этот изумительный шпинат? — спросил Сол.

Они стояли чуть поодаль друг от друга перед вольерой, из которой смотрела на них огромная, похожая на бизона зверюга.

L'Aurochs était ип grand boeuf d'Europe, proche du zébu d 'Asie… [209]

— Я служил здесь во время войны, — ответил Райхман.

Моа. Гидродрамалис гигас.

Последовала долгая пауза, нарушил которую в конце концов Райхман:

— Я могу задать вам несколько вопросов?

— Конечно, — сказал Сол.


Сол сказал:

— Я не знаю, строго говоря, как я попал в то место, где была написана «Die Keilerjagd», но она просто должна была быть написана. В контексте моей ситуации — я бы даже сказал, нашей ситуации — мое путешествие было неизбежным. О потере принято говорить как о чем-то, что ты несешь в себе, вынашиваешь, но дело не в этом. Я знаю, что мой отец умер в трудовом лагере от тифа, а мать застрелили как «негодную к работе». Для меня они просто исчезли, не оставив никаких следов своего существования. Однажды утром я вернулся в то место, где их оставил, а их там не было. К осознанию подобного рода вещей подойти можно, но исключительно окольными путями. Я имею в виду, к подобным исчезновениям…

— Когда меня нашли andartes, греческие партизаны, я был без сознания. Я сдался. Я не знал, ни в какой я стране, ни сколько мне пришлось пройти, чтобы до нее добраться. К задаче этой я подошел, не имея ровным счетом ничего…

— Там просто должен был быть вепрь, в той или иной форме, в том или ином обличье. И охота. Видите ли, Калидон, где собрались греческие герои, — царство прибрежное. Вепрь мог повести их за собой только на север, в горы. В мою сторону. Вот я и увидел их судьбы, поскольку увидеть их самих не имел возможности. А уже через них стал свидетелем той судьбы, от которой мне удалось сбежать, понимаете?

— Ситуация была довольно сложная. В те времена я мало что понял. В горах я был глух и нем, потому что не знал языка, а в лагере были одни только слухи. Немцы готовились к выводу войск из страны, и об этом знали все. Некоторые группы andartes пытались им в этом помешать, другие, наоборот, спали и видели, чтобы они ушли. Естественно, с обеих сторон были элементы блефа. Расставлялись ловушки. И события, в которых я участвовал, вероятнее всего, были частью всей этой игры…

— Эберхардт, оберфельдкоммандант оберлейтенант Хайнрих Эберхардт, если именовать его полным титулом, нес ответственность за все самое худшее. Там были определенные чисто военные цели, ну, скажем, для того, чтобы обеспечить вывод войск, но ближе к концу даже и этого предлога у него не осталось. Ни цели, ни реальных задач, одна только бессмысленная жестокость, казнь египетская гневом и яростью. Печать вепря, вот что я во всем этом тогда увидел…

— Нет. О Фиелле я больше ничего сказать не могу — больше того, что уже сказал. Имя это она взяла себе в качестве пот de guerre [210]. По-настоящему ее звали Анастасия Коста, хотя я об этом узнал только после войны. Именно ее стрела и нашла его, фигурально выражаясь, совсем как в мифе, где Аталанта первой ранила зверя…

— А как еще можно было написать об исчезновении? Как? О событиях, которые не оставляют по себе никакого следа, о существах, после которых на земле не остается отпечатков? Существуют земли, которые никого в себя не впускают и ничего не записывают на своей поверхности. Есть такие места. Если поэма становится, как вы изволите выражаться, «таинственной» после того, как мы попадаем в пещеру, — ну что ж, значит, должна существовать некая тайна, которую нам еще предстоит разгадать. Впрочем, дело, конечно, не в этом. То, что происходит, должно оставаться невидимым. Некоторые события только и могут иметь место в подобной темноте. Я пытался выступить в роли свидетеля того, чего сам видеть не мог. Того, что невозможно увидеть…

— Нет, не вполне. Действительно, первое, что я увидел, когда очнулся, было ее лицо, но как образ я начал воспринимать его только после атаки. Там были такие вспышки, ну, понимаете, как будто прорехи в плотном дыму. И Фиеллу из «Die Keilerjagd» я запомнил именно по одной из таких вспышек. Но и тела убитых партизан я видел точно так же. Они свисали с ветвей дерева. Мгновенная картинка — и все. Похоже на гротескную этакую минору. Этот образ превратится потом в картину смерти сыновей Фестия на высотах Аракинфа. А последний образ был — вход в расселину. Позади деревни был такой разлом в скале, и вокруг него — солдаты. А дальний конец этого разлома выводил к Котлу и к пещере. Я, конечно, уже успел пройти по этой расселине, но в бессознательном состоянии. И в следующий раз увидел ее только через полтора года, в совершенно другой ситуации. Тогда уже охотниками стали мы сами. А Эберхардт — дичью…

— Да, своими собственными глазами. Вас интересует — как именно?

— Да.

— Конечно, это варварство, но в деревнях вокруг того города, в котором я провел детство, подобная практика была делом обычным. Не думаю, что горные греческие деревни в этом смысле не похожи на наши. Крестьяне говорят, что, если не сделать этого, пока кабан жив, мясо потом будет вонючее. Но для детей, а в особенности для детей еврейских, предприятие это, конечно, из ряда вон выходящее по своей притягательности: кровь, смерть, ножи. И вероятно, определенные сексуальные коннотации. Это ведь все-таки гениталии. Да и в том, что это именно свинья, тоже есть привкус возбуждения от того, что переступаешь дозволенные пределы. Я-то сам никогда не принимал в этом участия, даже в качестве зрителя, но вот она наверняка видела, как это делается, не раз и не два. Еще в детстве.

И наконец:

— Да, совершенно верно. Именно так, как я это и описал. Потом она просто его застрелила.

Райхман писал быстро, аккуратным убористым почерком.


Поезд выполз из ангара на запасном пути, поезд, похожий на тот, который привез его в Париж. Он стоял здесь с самого его приезда, то есть по меньшей мере шесть лет. Теперь в углах окон трепалась по ветру паутина. Межвагонные переходы громыхали, с пустых сидений поднималась пыль. Вагоны передернуло дрожью, когда настойчивое усилие локомотива пробежало по всей длине состава. Депо заботливо укутало их тенью, но впереди, там, где раскрылись ворота и рельсы уходили в бесконечность, ждал яркий солнечный свет.

Тупой нос локомотива понемногу выполз на свет божий, вытягивая за собой упирающиеся вагоны. В некоторых совсем не было окон, должно быть, почтовые. За ними шли платформы с накопившимися за долгие годы мусорными отложениями: рваные мешки с цементом, разрезанные пополам бочки из-под топлива, пропитанные смолой деревянные шпалы. Никто не ожидал, что этот поезд когда-нибудь снова сдвинется с места, и вот, поди ты, сдвинулся.

Он обратил внимание, что вагонов из ворот уже вышло гораздо больше, чем могло поместиться в депо. Локомотив успел уйти вперед на несколько сотен метров. Он дал сигнал — ме-е-мель! ме-е-мель! — и как только раздался этот звук, состав поменялся еще раз. Начали появляться закрытые вагоны, сколоченные кое-как из неструганых досок и сплошь заляпанные грязью. И таких становилось все больше и больше. Голова поезда почти уже скрылась из виду, но у него по-прежнему было такое чувство, словно он буквально кожей чувствует каждую его часть. Локомотив подъезжал к городу, который он много лет назад покинул ради того, чтобы перебраться в Париж, городу, где должна была ждать его Рут. Одни части состава были в тоннелях, другие ныряли в выемки или проскакивали по виадукам. А хвостовая часть по-прежнему выкатывалась из депо. Когда закрытые вагоны выходили на свет, к ним сразу же кидались люди, мужчины и женщины, которые какое-то время пытались бежать рядом с ними, а потом отставали, выбившись из сил. Он был внутри и смотрел наружу через щели между досками. Он узнавал некоторые лица — Хаим Фингерхут был здесь, и Густль Рихтер, — но по большей части люди были незнакомыми. Они пытались ухватить маленькие клочки бумаги, которые он просовывал в щели. Ме-е-мель! Ме-е-мель! Ме-е-мель!

Остальные вагоны сплошь были пустые. У него был с собой чемодан — собственно, на чемодане он и сидел — и двадцать семь страничек из блокнота, которые он рвал на клочки достаточно мелкие, чтобы можно было просунуть их между досками, зная, что снаружи каждый такой клочок непременно схватит чья-то машущая ему рука, развернет, разгладит и сохранит. Поезд был бесконечным. Он был единственным пассажиром. Скоро он вернется назад, в Венецию.

Ме-е-мель! Мсье Ме-е-мель!


— Вы получили статью Райхмана? Ах! Почта — это сплошная безответственность, продают тебе марки и тебя же потом обманывают. Да нет, ничего подобного. Совсем наоборот. Вчера заказов у нас набралось на… погодите, я посмотрю. Одну минуту, господин Мемель…

Голос у Леона Фляйшера опять изменился. Теперь он сухо шуршал. Сол стоял в коридоре и смотрел, как возится за своим непрозрачным стеклом консьержка, похожая на безногое насекомое. Мимо медленно проехал грузовик, притормозил, прочихался, поехал дальше. Прошло два месяца с того дня, как он распрощался с Вальтером Райхманом.

Наверху, у него в комнате, на столе лежала книга, раскрытая на странице с черно-белым рисунком, на котором были изображены сидящие за ужином мужчина, женщина и двое детей. Заголовок над рисунком гласил: «La Famille: Une Institution Туре?» А рядом на листе бумаги было от руки написано: «Die Familie: Eine typische Anstalt (?)» [211]. Перевод книги «La Sociologie, une Introduction aux Principes Fondamentals» [212] Сол довел почти до самого конца. Быть законченным, однако, этому переводу уже не судьба. Голос Фляйшера вернулся и снова зашуршал в трубку.

— Что? Прошу прощения, господин Фляйш… Не могли бы вы… да-да. В смысле, я не совсем хорошо вас расслышал. Понятно. Да, я понял. Нет, просто я удивлен. Очень удивлен.

Он положил трубку и тихо постоял в коридоре, прикидывая, что за существо родилось на свет при помощи Райхмановой статьи. В рамку из журнальных колонок оказался забран второй Соломон Мемель, понял он через несколько дней, когда по почте все-таки пришел журнал, с его именем, набранным большими буквами на обложке. Протагонист той повести, которую рассказал читателю Райхман, создал себя сам в суровых горных краях, вернулся, чтобы встретить врага лицом к лицу, — и одержал победу.


В течение нескольких последующих месяцев он повторял все то же самое, что рассказал тогда Вальтеру Райхману, бесконечной процессии более молодых коллег и соперников маститого критика. Лицо Соломона Мемеля смотрело с журнальных обложек, и после каждого такого появления еще несколько дней его узнавали в магазинах и кафе. Его приглашали на телевидение, он отказывался. Леон Фляйшер сообщал ему по телефону об очередных коммерческих успехах книги и о деталях своих сражений с представителями «Зуррер ферлаг». Эти переговоры, ликующим тоном рассказывал ему Фляйшер, просто преобразились благодаря успеху «Die Keilerjagd».

— Они такие неловкие охотники, Соломон. Хрустят ветками и ломятся через подлесок. Им никогда не словить вашего вепря, — Чем ближе к осени, тем голос его становился все более и более скрипучим. А осенью появилась свистящая одышка.

В октябре того же года одна швейцарская газета опубликовала явно передержанную фотографию трех стоящих на склоне холма женщин: переброшенные через плечо винтовки, подсумки с патронами. Подпись под снимком гласила: «Анастасия Коста (слева) — „Фиелла“ из „Die Keilerjagd“ Соломона Мемеля, фото сделано на западных склонах Пинда за три года до ее смерти». В сопроводительной статье утверждалось, что снимок был сделан летом 1941 года.

Сол сидел и смотрел на газетную полосу. Роста женщина была правильного. Волевое лицо, даже слишком волевое, чтобы соответствовать принятым нормам женской красоты. Это вполне могла быть и она, однако детали, которые могли бы его в этом убедить, потерялись в слишком ярком солнечном свете, залившем объектив фотоаппарата. За недостатком других более или менее достоверных изображений это начали повторять снова и снова. Иногда она была «andartisse, то есть партизанка», иногда «героиня греческого сопротивления», но чаще всего именовали ее все-таки «Фиеллой» из его поэмы.

Настал новый год, и он начал подыскивать себе другую квартиру: процесс давно намеченный и неоднократно откладывавшийся на потом. Книги, которые стопками громоздились по всем углам своей комнаты в «Отеле д'Орлеан», были разложены по коробкам. Всю одежду, подумал он, можно по-прежнему уместить в тот же картонный чемодан, который стоял на шкафу, рядом с пишущей машинкой. Лежа на кровати с руками, заложенными за голову, и глядя на эту стоящую на шкафу парочку, он вдруг подумал: ну вот, прошел уже целый год, а я не написал ни единой строчки. Фактически с того самого дня, как встретился с Райхманом. Он поднимался по лестницам в крохотные комнатушки в мансардах. Его шаги мерили обширные паркетные просторы. Он поднимал голову и через световой колодец с пропорциями шахты для лифта наблюдал крохотный квадратик неба. В бетонной колонне рядом с Монпарнасом вместо стен были окна. Зато какой вид, говорили ему. Вид на самого себя, думал он, едва не касаясь стекла носом: стекло мутнело, потом расчищалось опять, открывая сотни других окон, или тысячи, или сотни тысяч.

В феврале голос Леона Фляйшера вдруг снова напомнил ему тот самый тембр, к которому он привык с самой первой встречи.

— Я «прошел через небольшую операцию», как принято говорить у обреченных на скорую смерть политиков. В результате умирать я буду обычными темпами, а не ускоренными, — объяснил он Солу, — Кстати, о смерти и о политике: цитата из вас на прошлой неделе прозвучала в бундесрате. Перевранная цитата, если быть точным. Вы видели отчет?

— Умирать? От чего?

— Вы начинаете повторяться, Соломон. Обычно это удел поэтов значительно более старших годами. А теперь последние вести от Зуррера. Это нужно было слышать…

Продажа «Фляйшер ферлаг» издательству «Зуррер ферлаг», казалось, стала для Леона Фляйшера страстью буквально всепоглощающей. Его телефонные звонки все больше и больше походили на резюме последних успехов на этом поприще или, скорее, отсутствия таковых, ибо все его кавалерийские атаки и обманные маневры, насколько мог судить Сол, не приводили ровным счетом ни к чему, если не считать положительным результатом все большую и большую запутанность всего этого дела. Энтузиазм Фляйшера по поводу этих переговоров был положительно неиссякаем, но ничуть не заразителен. Он от души смеялся в Вене, радуясь собственной изворотливости, в то время как Сол в Париже трудил голову, пытаясь понять, почему именно этот пункт соглашения должен вызывать чувства настолько сильные. Он возобновил свою охоту за квартирой и в конечном счете нашел одну, в шестнадцатом округе: единственное, что говорило в ее пользу, так это что у Сола она с самого начала не вызывала отвращения настолько же явного, как все прочие, которые он уже успел к этому времени посмотреть. Освободиться она должна была только в мае. В середине апреля он поднял с полочки в коридоре «Отеля д'Орлеан» телефонную трубку и услышал в ней женский голос.

— Я могу поговорить с господином Мемелем?

— Уже говорите. А могу я поинтересоваться, с кем имею честь?

— Ингеборг Фляйшер, господин Мемель. Я жена Леона Фляйшера.

— Жена? А я даже и не знал… Простите, фрау Фляйшер, но я и понятия не имел, что… Простите меня.

— Я никогда не вмешивалась в дела мужа, господин Мемель.

Уголком глаза Сол заметил, что в дверь кто-то вошел и замешкался в полутьме.

— Вплоть до нынешнего момента, — продолжала между тем жена Фляйшера, — когда не вмешаться я уже просто не могла. Я обзваниваю всех авторов, сотрудничавших с «Фляйшер ферлаг», чтобы известить их о том, что издательство продано «Зуррер ферлаг». «Зуррер ферлаг» принимает на себя все обязательства по контрактам, подписанным моим мужем, о чем в ближайшее время и пришлет вам официальное уведомление. Но мне хотелось связаться с авторами раньше их. Мне кажется, Леон одобрил бы этот мой поступок.

Сол почувствовал, как по спине у него пробежала ледяная волна.

— Прошу вас, простите меня, фрау Фляйшер, но не хотите ли вы сказать, что Леон…

— Мой муж умер позавчера ночью, господин Мемель, от осложнений, возникших в результате рака гортани.

— Но он же сделал операцию, — вскинулся Сол, — Он сам сказал мне, что пошел на поправку.

— Операция была неудачной.

Фигура, зависшая в коридоре, по-прежнему никуда не уходила. Наверняка кто-то из жильцов ждет, пока освободится телефон, подумал Сол. И повернулся к ожидающему спиной.

— Мне очень жаль, фрау Фляйшер. Без вашего покойного мужа я бы никогда не…

— Я понимаю, господин Мемель. Многие из тех писателей, чьи книги публиковал мой муж, могли бы сказать то же самое, но я знаю, что Леону было бы особенно приятно услышать благодарность за поддержку именно из ваших уст.

— Мне действительно очень жаль, — снова сказал Сол.

Повисла неловкая пауза.

— Господин Мемель, — проговорила наконец женщина. — Мне, право, очень неловко это говорить, но я никогда не разделяла интересов своего мужа.

Ингеборг Фляйшер немного помолчала.

— Я крайне редко читаю книги, которые он публикует. Почти никогда. Книги вообще не слишком меня занимают.

Вот теперь Сол вполне мог ее себе представить. Ингеборг Фляйшер была женщина простая, с добрым лицом и светло-русыми волосами, которые она завивала раз в неделю. Муж постоянно ставил ее в тупик; впрочем, по-своему она им гордилась. И вот теперь он взял и исчез, в последний раз поставив ее в тупик. Сол явственно слышал в ее голосе нотку паники — и обиды.

— Но вашу книгу я прочла, господин Мемель.

И с этими словами Ингеборг Фляйшер повесила трубку.

Сол тоже положил трубку на рычаг и повернулся к дверям. Человек, который ждал, пока освободится телефон, тут же пошел ему навстречу. Сол посторонился, чтобы дать ему пройти. Нужно выйти на улицу. Пройтись. Подумать. В руках у человека был большой портфель-дипломат, которым он размахивал так, что едва не ударил Сола. Это был Вальтер Райхман.

Поводом, по которому критик снова здесь появился, стала смерть Леона Фляйшера, — вот первое, что пришло Солу в голову. И нерешительность его объясняется просто: а как еще должен чувствовать себя человек, который принес дурные вести. Но когда он поздоровался с Солом, в манере его не было даже намека на скорбь. Беспокойство — да, было. Нет, решил про себя Сол, со смертью издателя это не имеет ничего общего.

— Что привело вас в Париж, господин Райхман? — спросил он.

Критик пробурчал в ответ что-то невнятное, открыл дипломат и начал рыться в нем одной рукой. Что бы он там ни искал, именно эта вещь и заставила его сюда приехать; а вот теперь он никак не мог ее нащупать и поэтому разочарованно качал головой. А он куда более нервического склада, чем может показаться на первый взгляд, подумал Сол.

— Господин Райхман, мне только что сообщили о смерти моего издателя, Леона Фляйшера. Так что простите меня за прямоту, но — зачем вы сюда приехали?

— Мне, право, очень жаль, господин Мемель, — Круглая голова Райхмана вынырнула из-за крышки дипломата, — Очень жаль. Я был знаком с Леоном Фляйшером. Очень честный был человек, да, честный…

— Господин Райхман, в чем дело?

— Дело?

Критик вынул наконец руку из портфеля и вручил Солу книгу, переплетенную в зеленый картон.

— Вот, господин Мемель, в чем дело. Или, может быть, в честности.

Было такое впечатление, что последняя идея буквально только что его осенила. Сол подождал, пока он соберется с мыслями.

— Честность всегда берет свое, господин Мемель. Через годы. Мне тоже хочется думать, что я работаю честно. Конечно, это честность литературного критика. То, что мне верят, доверяют моему мнению. Что те люди, творчество которых я поддерживаю, тоже заслуживают доверия. И моя собственная честность зависит также и от них, понимаете?

Всю эту маленькую речь критик произнес, глядя в пол, и только на последней фразе поднял голову и посмотрел на Сола.

— Так в чем же все-таки дело, господин Райхман?

— Я должен кое о чем вас спросить, господин Мемель. И вопрос этот для меня очень болезненный, поскольку художника о подобных вещах вообще спрашивать нельзя ни в коем случае.

— Ну так спрашивайте.

Но критик нахмурился, поджал губы, постучал портфелем по внешней стороне ноги, ужом вертясь в коридоре «Отеля д'Орлеан» в тисках какой-то неразрешимой внутренней дилеммы. Он что, совсем рехнулся? — подумал Сол. Но тут Райхман, судя по всему, нашел нужное решение.

— В Коринфском заливе не водятся дельфины, господин Мемель.

— Что?

Райхман указал на книгу, которую Сол держал в руках и о существовании которой уже успел забыть.

— Вот здесь, господин Мемель, — сказал он. — Все мои вопросы — здесь.

* * *

По мере того как он спускался, ветер становился все слабее. Края кратера вырастали все выше. На дне воздух был совершенно недвижим.

Он оглядел обширное пространство, где глазу не мешало ничего, кроме камней. Еще он запомнил, как свет постепенно померк и все цвета растворились в воздухе, оставив только сухой камень, далекие скалы, шаткие голыши под ногой. Якоб пропал, да и не было его здесь никогда. В самые последние секунды отток света усилился, как будто целая река двинулась на запад — и тут же высохла. На небе сгустилась беззвездная черная мгла. Он лег. Нет, он пытался добраться до пещеры и укрыться в ней, но ему не хватило силы воли. И только после этого он лег. А тьма настала, когда он закрыл глаза.

В том медленном, на заплетающихся ногах движении вперед, которое затем последовало, не было ни верха, ни низа, но были отдельные просветы, короткие моменты беспокойства и ясности, движения и ощущения, которые он фиксировал только после того, как они уплывали за пределы досягаемости его органов чувств. Он запомнил что-то вроде звериной шкуры, жесткой и ворсистой, и свирепое солнце, от которого раскалывалась голова и пересох язык. Мягкие волны теплого воздуха прокатывались над ним в тихом ритме, который заставлял его покачиваться из стороны в сторону. Какой-то человек ухмыльнулся ему прямо в лицо, показал четыре пальца и исчез. Земля была — бездонный резервуар боли. Он тянулся вниз, чтобы ее коснуться, и боль предупреждала его, но оставаться невесомым становилось все труднее и труднее. Открыв глаза, он видел зависшие над ним железнодорожные рельсы. В следующий раз это были пласты угля в горной породе. И наконец, закопченные до черноты деревянные балки. Он лежал на соломе, в хижине с низким потолком, и смотрел в тоннель тьмы. Тоннель качнулся, отошел в сторону и превратился в винтовочный ствол.

Щелк.

Предохранитель. Винтовку опустили. Сол поднял глаза и увидел женщину. Чуть старше, чем он, длинные черные волосы стянуты на затылке, одета в армейский камуфляж. Смотрит пристально, глаза черные и не выражают ровным счетом ничего. Сол встретился с ней взглядом. Но секундой позже она исчезла из зоны видимости. Позади него захлопнулась дверь — прежде, чем он успел повернуть голову.

Кто-то перевязал ему ноги длинными полосами какой-то матерчатой ветоши. Ботинки исчезли. Он медленно начал разматывать повязку на левой ноге, и ступня тут же начала пульсировать болью. Так, теперь правую. Обе распухли, и кожа была совершенно бесцветной; ногти на пальцах правой ноги отслоились. Он поднял одну ногу обеими руками и со всеми возможными предосторожностями опустил ее на пол. В следующее мгновение ему показалось, что он попал в медвежий капкан и что ступню ему вывернули и раздробили. Он поднял ногу и стал ждать, пока стихнет боль. Он лежал в темноте, в полудреме, и вопросы реяли над ним, как воздушные змеи, на недосягаемой высоте: насколько далеко? С какого времени? Как долго?

Он уже давно понял, что умирает, один и очень далеко от дома, но он ошибся. Будущее для него по-прежнему существовало. Неправда, все неправда.

Окон в хижине не было, если не считать отверстия в крыше, положенной на мощные деревянные стропила: крыша, судя по всему, была дерновая. Над головой у него сиял солнечный луч, и ему вдруг очень захотелось пить, и голова пошла кругом. Ноги у него так и остались неперевязанными. С прошлой ночи, сказал он себе. А до того были перевязаны бог знает сколько ночей подряд. Его сюда принесли, где бы это самое «сюда» ни находилось. Его нашли, и, вероятнее всего, в тот же вечер, когда он спустился в кратер. Если бы его не нашли в тот же самый вечер, за ночь он бы наверняка умер. Тоже вопрос. Он снова уснул.

Он проснулся от запаха застоявшегося дыма. Перед ним стояли четыре человека. Трое были одеты в камуфляж, как и та женщина; у тех двоих, что помоложе, густые длинные бороды. Третий, в возрасте, был плотный и краснолицый. И со спокойным выражением на лице смотрел на Сола. У всех троих были короткие автоматы.

Четвертый держался сзади. Он явно был старше прочих, но насколько старше, этого Сол понять не мог. У него была допотопная винтовка, ствол которой доходил ему почти до плеча. Волосы с проседью, коротко подстрижены, нос крючковатый, и сходство с хищной птицей еще усиливается оттого, что глаза практически совсем не моргают. Он ниже ростом, чем эти двое молодых людей, которые вполне годились бы ему во внуки. Когда он подошел поближе, Сол даже в сумеречном здешнем полусвете увидел, что глаза у него пронзительно-голубые. Сол попытался приподняться на своем ложе, но потом беспомощно развел руки в стороны. Старик следил за его усилиями, и Сол тут же вспомнил вчерашнюю женщину. У нее по глазам тоже невозможно было понять, о чем она думает. Старик что-то сказал на незнакомом языке, сначала обращаясь к Солу, потом, вполголоса, к старшему из троих, который кивнул головой и, театрально выдохнув, присел рядом с ложем. Глаза у него сузились, губы зашевелились. И, мало-помалу, он вылепил три слова:

— Я есть Америка.

Сол смотрел в нависшее над ним круглое лицо. Выражение на лице было выжидательное. К собственному удивлению, Сол понял, что слова знакомые. Я есть. Америка. С ним пытались говорить по-английски. Прежде чем он успел собраться с мыслями, чтобы ответить на эту иноязычную фразу, старик заговорил опять:

— Ты есть Америка?

Они стали пробовать понять друг друга, под пристальными взглядами трех автоматчиков. Под «Я есть Америка», догадался Сол, этот человек имел в виду, что он был в Америке, либо же — что он говорит «по-американски». А «Ты есть Америка?» — вопрос о том же самом, обращенный к Солу. Потом человек ударил себя в грудь и представился. Звали его «Дядя Америка». Дядя Америка улыбнулся этой маленькой победе над взаимонепониманием.

Остальные трое улыбаться не спешили; а те, что помоложе, с нескрываемым нетерпением ждали окончания всех этих прелиминарий. Старик отступил в тень и поставил свою длинную винтовку прикладом на землю. Слова, которыми перебрасывались Сол и Дядя Америка, были слабо связаны между собой, и по мере того, как эта запинающаяся на каждом шагу цепочка полупониманий заводила их в очередной порочный круг, из которого приходилось выбираться, чтобы попробовать выйти на те же самые смыслы с какой-нибудь другой стороны, напряжение в хижине нарастало. Когда Сол кивал в знак того, что он понял, Дядя Америка улыбался во весь рот, в полном противоречии с настроением своих соратников, а когда Сол начинал говорить сам, он слушал, разинув рот, наморщив лоб и явно изо всех сил пытаясь сосредоточиться. Сол начал подозревать, что человек этот, мягко говоря, простоват.

Из задней части комнаты, совершенно неожиданно для Сола, раздался тихий старческий голос. Дядя Америка выслушал его, потом опять повернулся к Солу:

— Ты быть в… — И запнулся. Он помолчал и сказал: — Месте, — потом сложил ладони лодочкой и произнес еще одно слово, которое Солу было знакомо, он помнил его, но не понимал его смысла. — Ты быть в месте. — Дядя Америка снова сложил руки лодочкой, — В место ты пришел по дороге, — Лицо у него покраснело от усилия, улыбка исчезла, — Но нет дороги в… — Он снова сложил руки и произнес то же слово.

Это самое слово сказал Якоб. Ххакс-Арн-Нии. Несуществующий Якоб, который помог ему проделать совершенно невообразимый спуск в то место, где он и должен был умереть. Но, однако, выжил. Сказанные слова он понял, но не понял их смысла. Да, подумал он, я был в этом месте. Он начал пересказывать то, что запомнил. Вдоль кромки кратера шла тропинка, которая постепенно спускалась вниз, потом он полз по отвесной стене и пару раз срывался. Дядя Америка переводил его слова короткими рублеными фразами. Но чем подробнее Сол объяснял этой молчаливой аудитории подробности своего спуска в кратер, тем явственнее в его истории начинали зиять дыры, как если бы шаг его вдруг стал гораздо шире обычного человеческого шага или он вдруг обрел волшебную способность перепрыгивать с одной гладкой поверхности на другую. Он не помнил, каким образом ему в конце концов удалось спуститься на ровное дно кратера. Не мог вспомнить. Он начал запинаться и путаться. И в конце концов замолчал. В хижине стало тихо.

Молчание нарушил один из молодых людей. Он что-то пробормотал и сделал нетерпеливый жест в сторону Сола. И отжал большим пальцем предохранитель на автомате.

Но тут снова заговорил старик, так же быстро и тихо, как раньше. Сол увидел, как на лице у молодого человека появилось упрямое и недовольное выражение, потом он посторонился, чтобы дать дорогу старику. Тот присел перед Солом на корточки, по-прежнему не выпуская из рук допотопной винтовки, и начал всматриваться Солу в лицо. И снова Солу вспомнилась та женщина, которую он увидел, когда очнулся в самый первый раз. Потом старик вдруг выбросил вперед руку с раскрытой ладонью, так, словно собирался отвесить Солу оплеуху. Но в нескольких сантиметрах от лица движение замедлилось, и рука легла Солу на щеку так, что это стало похоже на ласку. Старик заговорил.

— Скажи правду, — перевел Дядя Америка, — Про место.

И опять то же самое слово. Аксани? Хаксане? Старик не сводил с него глаз, внимательно вглядываясь ему в лицо.

— Я говорю правду, — сказал Сол, — Настолько, насколько сам ее помню.

Старик смотрел на него еще несколько секунд, потом убрал руку и встал. Он сказал еще какую-то фразу, и по гневному выражению, которое вдруг вспыхнуло на лицах у молодых людей, Сол понял, что ему поверили. Да, гнев, здесь ошибиться было невозможно, но за ним что-то еще, вроде опасения или дурного предчувствия. Он сам не мог внушать им никакого страха — только то, что за ним стояло, про что они задавали ему вопросы, на которые он при всем желании ответить не мог. Да, он добрался до дна каменной чаши, вырубленной в местных скалах. И чего же здесь, спрашивается, можно было опасаться?


В течение следующих нескольких дней лицо, которое ему случалось видеть чаще других, было лицом Дяди Америки: курносое и толстощекое, и рот слегка приоткрыт, как будто его хозяин постоянно удивлен тем, что происходит вокруг. Он входил в дом своей обычной разболтанной походкой, ставил на глинобитный пол котелок с холодным постным супом, а потом и сам с глубоким вздохом садился рядом с котелком, положив на колени автомат. Потом он показывал Солу палец: «Один!», другой палец: «Два!», и третий: «Три!» После этого маленького ритуала он передавал котелок Солу и, пока тот ел, говорил не затыкаясь.

— Хеллас! — ударил себя кулаком в грудь Дядя Америка, обозначив собственную национальную идентичность, — Грек!

Итак, на первый вопрос Сола последовал незамедлительный и прямой ответ. Дальнейшие разыскания, когда ему все же удавалось пробиться сквозь громогласный монолог Дяди Америки и сформулировать вопросы так, чтобы тот их понял, редко бывали настолько же удачными. Ни в какой Америке, насколько понял Сол, его собеседник не был. Он собирался туда поехать, к своему не то двоюродному, не то троюродному брату, который вырос в близлежащем городке и умел писать. Дядя Америка много раз заставлял престарелых родителей двоюродного брата, которые теперь уже умерли, читать, перечитывать, объяснять, а потом объяснять еще раз его письма. Таким образом, тоненькая нить, которая связывала его с троюродным, не то четвероюродным братом, прервалась, а вот проблема, как добраться до Америки, осталась. Потом началась война и еще сильнее все запутала. Познаний Дяди Америки в английском языке было явно недостаточно, чтобы объяснить, каким образом он эти познания приобрел.

По мере того как Дядя Америка вспоминал свой запас английских слов и с неохотой расставался со своим нежно лелеемым проектом, выяснилось, что немцы стоят отсюда довольно далеко. А вот враги нашего старика, те совсем близко, объяснил он. Взмах руки и резкое движение вниз. В соседней долине? На другом берегу реки? Они потому за немцев, что Геракс вместе с andartes. Это у старика такое пот de guerre.

В те дни, когда Дядя Америка не появлялся, котелок с холодным супом приносили молодые бородачи с автоматами. Они смотрели на него без каких бы то ни было эмоций на лице, кивали, уходили. И он опять оставался один в едва ли не полной темноте, еще более полной после этих кратких ослепительных интерлюдий. По мере того как его глаза опять начинали привыкать к полумраку, проявлялся понемногу испод дерновых подушек, которыми была выложена крыша, потом — закопченные балки, на которых лежал дерн. Запаха дыма теперь совсем не чувствовалось, а только сухая звериная отдушка. Огня здесь никто не зажигал уже долгие годы. В голове у него бродила стихотворная строчка, что-то вроде «черный, как дым, и тяжелый от жира» или «плотный от жира»; слова стыковались как-то неправильно. Он час за часом гонял ее так и эдак, а вместе с ней и другие обрывки, покуда снова не открывалась дверь. Откуда эти слова и кто их автор, он никак не мог вспомнить. Он думал, а вдруг вернется та женщина.

— Один!

Дядя Америка отвалил наружный засов и оставил дверь открытой, чтобы впустить внутрь свет и воздух. И — следующие два числительных. Из кармана у него появился ломоть плотного хлеба, и, пока Сол жевал и прихлебывал суп, грек опять принялся говорить. Сол слушал тусклое эхо древнегреческого языка, который когда-то давным-давно учил в школе, но те дни казались ему теперь даже более далекими, чем вынесенные из них основы языка; понимать получалось разве что отдельные фрагменты, которые как-то сами собой пробивались сквозь невнятную манеру речи Дяди Америки, а потом опять уходили под поверхность и терялись в глубине. В многословных его речах были свои фигуры умолчания — и целые темы, которые наталкивались на границы их крайне бедного общего языка гораздо быстрее, чем прочие. И он не понимал, действительно ли Дядя Америка его не понимает или же просто предпочитает не понимать. Однако, когда он спросил наконец о женщине, ему потребовалось всего лишь нарисовать руками грубый контур женского тела, и Дядя Америка тут же кивнул и ответил:

— Геракс дал ей имя. Она ребенок ребенка… другой женщины.

Дядя Америка сцепил руки и с силой потянул в разные стороны. Речь явно шла о каких-то семейных связях, объяснить которые он был не в состоянии.

— Фиелла, — сказал он.

Затем на лице у него появилось озадаченное выражение, как будто в том, что он сказал, было нечто непостижимое, в том числе и для него самого. Или — в этой самой Фиелле. Потом он начал объяснять, что, если Сол попытается отсюда сбежать, другие andartes его застрелят. Он, Дядя Америка, тоже его застрелит.

— Да как же я сбегу-то? — взорвался Сол, как только более или менее ясный смысл последнего высказывания вырисовался у него в мозгу. И указал на свои ноги.

Лицо у дяди Америки снова сделалось озадаченным. Потом, поняв, в чем дело, он расхохотался в голос — и то правда, Сол едва мог самостоятельно держаться на ногах. Дяде Америке приходилось поддерживать его, когда он выходил наружу, чтобы облегчиться, и даже тогда Сол морщился от боли. Впрочем, выходил он всегда с радостью, потому что это была единственная возможность покинуть сумеречный мирок хижины. Снаружи он мог наконец выдохнуть тамошний затхлый воздух и набрать в легкие свежего. Воздух был разреженный и холодный. По обе стороны от хижины вверх уходили горные склоны, непосредственно перед ней был спуск, постепенно расширяющийся книзу, где к нему выходили две-три небольшие рощицы. Это было ответвление достаточно большой долины, которую можно было разглядеть через кроны росших внизу деревьев и густой тамошний подлесок. Поскольку устье лощины сплошь заросло лесом, то из долины обнаружить даже самый факт существования этого укромного местечка было, наверное, нелегко. Хижина стояла почти на самом верху. И ни единого следа другого человеческого жилья, да и вообще каких был то ни было признаков человеческой деятельности, здесь не наблюдалось. Один раз Сол увидел, как где-то на юго-западе вверх поднимается струйка дыма. Он решил, что там должна находиться либо деревня, либо лагерь andartes. Одна его рука как раз была переброшена через плечо Дяди Америки; другой он указал греку на дым. Тот радостно осклабился и потер рукой живот. На следующий день он принес кусок вареного мяса и смотрел, как Сол жадно пожирает его, а потом слизывает с пальцев жир. Но он так и не подтвердил ни того, что дым действительно идет из лагеря andartes, ни того, что враги Геракса живут в соседней долине. Точно так же и в другой раз, когда у них едва ли не полдня ушло, пока он объяснил, в каких отношениях находились он сам, его двоюродный брат и родители его двоюродного брата, которые жили в близлежащем городишке. Но за все это время Дядя Америка так ни разу и не упомянул названия этого города.

Отмороженные ноги Сола начали приобретать свой естественный цвет. Два ногтя на правой ноге держались на честном слове. На левой он уже почти мог стоять, хотя боль достаточно быстро делалась непереносимой. В дневное время суток находиться в хижине становилось все труднее. Его пытаются здесь спрятать, или он в плену, или же его просто держат под замком, пока не решат, что уже пора его ликвидировать? Потом три дня подряд Дядя Америка не появлялся вообще, а молодые бородачи стали заходить к нему по двое: один оставался в дверях и смотрел, как другой ставит на пол еду. Одного из них он помнил с той самой ночи, когда его приходил допрашивать Геракс, но этот человек никак не выдал, что узнает его, — ни на секунду. На четвертый день пришли еще двое, и с ними был Дядя Америка.

— Завтра идем гулять, — сказал он. — Ноги в порядке.

И махнул рукой в сторону задней стены хижины — то есть на север, предположил Сол. Опять в горы. Ответ мог быть только один. Он быстро кивнул. Другие двое тихо говорили между собой. Лица их как всегда были бесстрастными, но движения — быстрыми. Один гонял из угла в угол рта спичку, потом вынул ее, перевернул, постучал ею по ноге и отправил на прежнее место — причем движение это он повторял из раза в раз.

— А что случилось? — спросил Сол у Дяди Америки.

Тот покачал головой:

— Завтра.

Но завтра наступило в тот же день, после полудня. Сол как раз попытался встать, когда услышал внизу, в долине, перестук пулеметной очереди. Он потерял равновесие и упал на пол. Как только охранники ушли, он перебинтовал ноги и стал думать, что делать дальше. Если он не сможет идти, они его застрелят — вот что означал этот их последний визит. Но идти он не в состоянии. А завтра — уже вот оно, завтра.

Он распахнул дверь хижины и пополз на четвереньках вверх по склону. Если только ему удастся добраться до гребня горы…

Он понятия не имел, что станет делать дальше, если доберется до гребня горы. Пулеметный огонь звучал неровно, короткие очереди перемежались с длинными, из более мощного, судя по звуку, оружия. И стрельба эта одновременно вроде бы и приближалась к нему, и удалялась. Потом он начал различать одиночные выстрелы. Ближе. Бой разрастался. А ползти на четвереньках было ничуть не легче, чем идти. До гребня ему не добраться.

Он остановился и посмотрел вниз, на крышу хижины, едва отличимую от той земли, из которой она выросла. Доверху еще двадцать совершенно непроходимых метров. А донизу, наверное, метров пятьдесят. Опять россыпь ружейных выстрелов. Но откуда на сей раз? Где я вообще? — подумал вдруг он. Он пополз, подтягиваясь на руках, к деревьям и густому кустарнику у входа в лощину. Вот там и спрячусь, подумал он. Каждое его движение теперь отдавалось в ногах. Кости там, внутри, рассыпались на острые щепки, и каждая вонзилась в плоть. Он полз и полз вниз по склону. Стрельба была двух разных типов — далекая и близкая. Более тяжелый ствол вроде бы замолчал, но ближняя пальба звучала очень близко. До деревьев еще двадцать метров. Подлесок густой, отличное укрытие. Он там будет в безопасности. И тут из зарослей прямо на него вышел andarte.

Он поднял винтовку и навел ее на Сола. Но смотрел он, должно быть, чуть выше ружейного прицела, как догадался — уже постфактум — Сол. Он встретился взглядом со своей потенциальной жертвой, и тут Сол увидел, что глаза у него голубые, того же самого оттенка, что и у старика. Потом по лицу andarte медленно расползлось удивленное выражение. Он потерял равновесие и упал, схватившись за плечо. Секундой позже хрустнул винтовочный выстрел. Не из его винтовки. Партизан лежал на земле. Откуда-то у него из-за спины, из самой глубины кустарника, начал кричать мужчина, и кричал не переставая. Кто-то выкрикнул команду высоким возбужденным голосом. Вставай, приказал он себе, как только увидел, что к нему бегут двое солдат и один уже перехватывает поудобнее винтовку, чтобы выстрелить ему в бок. Сейчас нужно встать, обязательно. Если он останется лежать на земле, они его застрелят.

Падая, он успел заметить женщину, всего на долю секунды. Фиелла стояла на коленях, возле рощи, окруженная солдатами. Куртка расстегнута так, что видны обе груди. Руки у нее были связаны, или, может быть, она просто заложила их за спину? Кто-то из солдат приставил к ее затылку ствол винтовки.


Вспышки, части предметов, возникают одна за другой и исчезают во тьме. Он пытался их удержать, но они не желали останавливаться, не желали выстраиваться в какую бы то ни было логическую последовательность; они двигались в своем собственном ритме. Перед лицом у него была твердая земля с одним-единственным вбитым в нее гладким камнем. Голова у него разламывалась. Значит, это все-таки была деревня, подумал он, вернув себе на секунду возможность мыслить логически и тут же от нее отказавшись.

Когда он снова открыл глаза, ничего вокруг не изменилось. Участок вытоптанной земли был с трех сторон окружен домами, сложенными из неотесанного камня. За домами глыбился и сам источник строительного материала — отвесная серая скала. Несколько солдат заняли позиции под прикрытием этих домов. Время от времени они нервически поглядывали вверх, на высоты, но перестрелка уже стихла. На другом конце деревни другая группа заняла позицию вокруг глубокой скальной расселины. У тех с собой был тяжелый пулемет, который они уставили стволом в темную трещину. Домики стояли вразброс вокруг довольно странного сооружения без стен, основой для которого, судя по всему, послужило огромное дерево. Вокруг толстого ствола была выведена дощатая крыша, подпертая по краям колоннами из не скрепленного раствором камня. Под крышей сидела еще одна группа: эти были без формы, но с зелеными нарукавными повязками. Там были столы и стулья. Даже со своей низко расположенной точки зрения Сол видел, что там у них находится один из andartes. Двое держали его за руки, поставив перед командиром, который сидел за столом. На столе что-то лежало, завернутое в серую мешковину. Командир развернул мешковину, поднял предмет и показал его партизану, но Сол так и не смог разобрать, что это такое. Партизан увидел это, и голова у него начала ходить из стороны в сторону, отчаянным жестом отрицания, как у животного, которое не хочет надевать упряжь. Те, кто стоял от него по обе стороны, старались изо всех сил, чтобы не отпустить его. Ему заломили руки за спину и провели сперва через поле зрения Сола, а потом за его пределы. Когда его повели, пленник начал орать во всю глотку, хотя постепенно голос у него слабел. Потом короткий период молчания, но последний крик ударил Солу в уши так, словно действие происходило буквально в нескольких шагах от него, — высокий и пронзительный.

Он не знал, как здесь оказался. Его поднял на ноги тот же самый солдат, который сшиб его на землю. Из земли тут же выросли шипы, которые насквозь пробили ему ступни; мир вокруг завернулся спиралью. Из леса четыре солдата несли пятого. Он кричал: тот самый крик, который Сол уже слышал раньше. Его одежда от паха до колен была пропитана кровью. Товарищи пытались удержать его, чтобы он не бился от боли. Какой-то голос крикнул по-немецки: «Брось оружие!» Где Фиелла? — подумал он. Где Дядя Америка? Разбавленный облачным мелом свет дня потускнел, разгорелся и потускнел снова.

Раздались два винтовочных выстрела, очень далеко. Солдаты, занявшие позицию возле скалы, переглянулись. Люди с нарукавными повязками замолчали. Потом из одного из домов вышли два человека в немецкой форме. Один отдал солдатам, одетым в форму регулярной армии, команду по-гречески. На людей с повязками он вообще не обращал никакого внимания. Сол смотрел, как они идут в его сторону, пока они не подошли вплотную, так что он теперь мог видеть только их сапоги.

— Она говорит, что он валах [213], — сказал один из офицеров. — Покалеченный. Они нашли его в горах.

— Ну, так?..

Последовала пауза.

— Нет. Приказ полковника Эберхардта разночтений не допускает. Брать всех.

— Может быть, тогда имеет смысл унять бандитов Карискакиса?

Они пошли дальше, и Сол перестал слышать, о чем они говорят. Он «покалеченный». Может быть, теперь его больше не будут пытаться ставить на ноги. Офицеры подошли к людям, которые сидели в тени дерева и опять попали в его поле зрения. Форма армейская: капитан и сержант. Сержант засовывал пистолет обратно в кобуру. Ну, так?..

Мимо пробежала группа солдат с канистрами. Ни жителей деревни, ни andartes вокруг видно не было. Кто-то прокричал по-гречески короткий приказ. Раздался первый взрыв. Сол почувствовал запах дыма прежде, чем увидел сам дым. Плотный черный столб дыма тяжело поднялся в воздух, потом сломался и упал на следующий, выросший по соседству. Он услышал, как завелся мотор. Откуда? Здесь ведь нет никакой дороги. Дым стал гуще. Он увидел, как солдаты по двое отбегают от входа в расселину. Черный от жира. Нет, не черный. Зачем он вообще об этом думает? Клопшток? [214] Тракль? [215] Не тот и не другой. Дома были пусты. Запах был минеральный, куда старше, чем запах плоти. Из глаз у него потекли слезы. Дым не был «черным», он был — «темный». И чем ярче языки пламени, тем гуще после них тьма, которая скрывает в удушливом облаке дома, деревню, отступающих солдат и, наконец, даже скалы, которые высятся над ними всеми.

* * *

На перекрестке рю Кювье и рю Жюссьё Райхман дотронулся до его локтя. Первый физический контакт, насколько помнил Сол. Из узкой улочки один за другим вырулили три автомобиля, пересекли главную магистраль и свернули налево, сигналя на ходу.

— Может быть, тогда имеет смысл воспринимать «Die Keilerjagd» скорее как свидетельство истребления, уничтожения? — спросил Райхман, — Мне приходит на ум самая первая метафора, это сведение к первоосновам, это горение, которое одновременно проясняет все и затемняет, в один и тот же миг, а потом пожирает свой материал. Возможно, речь идет об уничтожении материала собственно поэтического. Почему вы с таким сомнением смотрите на меня, господин Мемель? Я просто хотел вникнуть в смысл самого первого прилагательного в тексте, который битком набит подобными сложносоставными словами — при полном отсутствии наречий. В них — колоссальное внутреннее напряжение, составляющие их корневые основы зачастую прямо противоположны друг другу по смыслу. Разве не имело бы смысл прочесть всю поэму именно в этом свете, при неровных языках пламени, которое то вспыхивает, то снова исчезает в непроглядной темной пелене собственного дыма? Во тьме неизбежной: так сказать, нет дыма без огня?

Узкая полоска клочковатого газона тянулась во всю длину набережной Сен-Бернар. На ней трудились люди в синих комбинезонах, с садовыми лопатами в руках. Рядом лежали пластиковые контейнеры с яркими цветами для высадки. Река, мутная от грязи, гладкой лентой бежала мимо. Они постояли на пешеходной дорожке и посмотрели вниз.

— Но вы же нашли свой выход, через письмо! — воскликнул Райхман. — Тьма — это вовсе не метафора, это реальность. Весь ваш побег проходил в условиях, заранее заданных пещерой, где каждый шаг приходится совершать по наитию, а выбор направления определяют неведение и случайность. Царящая в пещере тьма — это тьма вашего незнания. Потому что все, что произошло с вами, — произошло взаправду. Нет уж, простите меня, господин Мемель, именно потому, что поэма ваша вобрала в себя всю тяжесть вашего опыта, вашего истинного опыта, в полном объеме. Она — как карта, на которой видны все эти заранее заданные условия, все эти кошмарные неопределенности. Без нее вам не удалось бы найти выход. Это был неизведанный маршрут, горная тропа, о существовании которой никто даже и не догадывался. Но кто-то должен был первым пройти по ней, чтобы ее обнаружили и нанесли на карту. А местность эта как называется?

Сол еще раз сказал ему, как она называется.

— Вот именно!

Вверх по реке решетчатые своды моста Аустерлиц забирали в рамки похожие по форме на бриллианты куски свинцово-серого неба. Через реку длинной искрой электрического света пронесся поезд метро.

— Вот именно, и все-таки вы ее написали. Если бы даже вы никогда в жизни не доверили ни единой строчки бумаге, вы бы все равно написали ее, господин Мемель.

Они обернулись на звук колоколов. Нотр-Дам отбил начало нового часа.

— По сути, можно даже сказать, что самый первый образ поэмы — это не опрокинувшийся столб дыма, не развалины Калидона и не уничтожение затерянной в горах деревушки, но — лицо. Лицо Аталанты. Лицо Фиеллы. Потому что «Die Keilerjagd» была прожита до того, как написана, а ее лицо — это был первый образ, который вы увидели, разве не так? Господин Мемель?

* * *

Фиелла, расселина в скале, с острыми зазубренными краями, дерево, увешанное трупами мужчин. Дым катался вокруг него клубами, расходясь и собираясь снова, поочередно открывая и опять скрывая эти образы.

Судя по всему, армейские умудрились провести автоколонну по сухому речному руслу и перебросили таким образом силы на расстояние прямой атаки на деревню. Солдаты-греки перекрикивались между собой. Теперь они смеялись и курили. Но с людьми Карискакиса, которые шли впереди колонны, не смешивались. Немецких офицеров нигде видно не было.

У излучины речного русла, на вымытой когда-то течением широкой каменной россыпи, стояли полукругом пять серых армейских грузовиков и еще два автомобиля, поменьше. Солдаты, оставшиеся в охранении, кивали своим вернувшимся с задания товарищам, тут же заразившись от них опасливой оглядкой на поднимающиеся по обе стороны долины горы, на зубчатые каменные хребты. Сола затолкнули в кузов; двое солдат, которые сидели внутри и охраняли уже собранных там пленников, втянули его поглубже внутрь. Пленники были — сплошь старухи и маленькие дети. Он лежал на животе и вглядывался в старческие и детские лица, которые отвечали ему взглядом на взгляд — без какого бы то ни было выражения в глазах.

Они ждали. Остальные грузовики начали разворачиваться. Под колесами у них хрустела речная галька. Потом началась какая-то суета, и оба охранника принялись что-то кричать. На ноги ему сзади бросили что-то тяжелое. Он выгнулся, повернул голову и встретился взглядом с Фиеллой. Рассеченная губа, один глаз практически полностью заплыл кровоподтеком. Кто-то успел застегнуть на ней куртку. Руки связаны за спиной. Она тяжело дышала. Потом снаружи послышались голоса, которые говорили по-немецки.

— Да нет же, идиот. Вытащи ее отсюда!

Последовали какие-то переговоры с охранниками, по-гречески, и единственное слово, которое он сумел разобрать, было имя, и прозвучало оно несколько раз: Эберхардт. Днище отозвалось глухим плотным звуком, когда в кузов запрыгнули еще два солдата. Женщину подняли и выволокли наружу. Там, за бортом, явно о чем-то спорили. В машину забралось еще около дюжины солдат, они сбили заключенных поплотнее и устроились в хвостовой части кузова. Завелся двигатель. Грузовик дернулся вперед, потом назад. Колонна тронулась с места.


Речное русло кидало их в кузове от борта к борту, пока грузовик пробирался вперед вдоль его извилистой траектории, переваливая через булыжники, оставленные здесь давно исчезнувшей рекой. Солдаты молчали, поглядывая на стоящие вокруг горы. Потом сухое русло сменилось проселочной дорогой, и колонна неспешно поползла дальше. Дважды их заставляли выходить — когда на дороге встречались подъемы, слишком крутые, чтобы грузовики смогли заползти на них с полным кузовом. В сумерках колонна остановилась. Сол и другие пленники провели бессонную ночь.

Как только начало светать, конвой снова тронулся в путь. Участок дорога здесь, похоже, был совсем разбитый, и при каждой остановке охранники клали пальцы на спусковые крючки, забывали про свисающие из уголков рта цигарки и начинали пристально вглядываться в верхнюю часть горных склонов. Постепенно дорога становилась лучше. Старухи ни на секунду не выпускали из рук детей, причем до Сола медленно, но верно начало доходить, что опасения их вызваны даже не столько той судьбой, которая ожидает их в конце, сколько самим фактом езды на машине. Никто из них не издал ни звука. В противоположность пленным, по мере того как горы становились холмами, а затем колонна и вовсе пошла по длинной прямой дороге, солдаты делались все более и более разговорчивыми. Они ехали сквозь густые клубы пыли, поднятой передними машинами. Сол лежал на полу лицом вниз, теперь у него занемели не только ноги, но и руки.

Очнулся он от того, что закашлялся и что остановился грузовик. Солдаты снова перекрикивались между собой, на сей раз куда более уверенными голосами. Его потащили назад, за ноги, и опустили на землю. Старухи ломко вставали с насиженных мест, и дети тянули их за руки. Солдаты размахивали винтовками.

Они были в лагере для военнопленных, на площади, окруженной с трех сторон деревянными бараками и огражденной забором из колючей проволоки. Посреди обширного пустого пространства стоял флагшток без флага, и сразу за ним — два маленьких броневичка, припаркованные возле невысокого, обложенного мешками с песком строения. Из крыши здания торчала радиомачта, от угла к ближайшему телеграфному столбу тянулись провода. Вдоль стены стояли два фургона без опознавательных знаков. Мотор ближайшего работал на холостом ходу, а в кабине сидел, свесив ноги через открытую дверь, человек в гражданской одежде.

Четвертая сторона лагеря выходила к озеру, противоположного берега которого в меркнущем вечернем свете почти не было видно. Камышовые заросли были сведены, чтобы обеспечить сектор обстрела, а может быть, просто ради того, чтобы красивый вид стал еще привлекательнее. Над поверхностью воды торчала зеленая щетина из срезанных стеблей. К противоположному берегу почти вплотную подходила гряда невысоких холмов и у самой воды резко сворачивала в сторону. Между кромкой озера и нижними склонами холмов виднелись крыши и невысокие колоколенки маленького греческого города.

Он сидел на пыльной земле. Деревенские, и стар и млад, сбились в кучку возле того грузовика, который их сюда привез. Из другой машины выгрузили три свертка, по размерам и по форме похожие на человеческие тела, — больше в кузове ничего не было. Одна из старух перевязывала платок. Было такое впечатление, что пальцы ее никак не могут справиться с узлом. И тут Сол понял, что они все смотрят на другую сторону площади.

Мимо фасада пункта связи в сторону фургонов шла целая процессия. Открывали ее двое солдат, которые под руки вели человека с завязанными глазами. Сзади них шел еще один солдат, который толкал пленного в спину дулом винтовки, когда тот слишком явно отклонялся вправо или влево. Одна рука у партизана была примотана к спине; другая висела впереди на перевязи, плечо потемнело от крови, кровь пропитала и всю полу куртки с этой стороны. Сол узнал того самого партизана, который хотел его застрелить. Затем шли еще два солдата, между которыми, также с завязанными глазами и с руками, заломленными за спину, шла Фиелла.

Сол обратил внимание, что эти солдаты были не греки, а немцы. Двое шли по бокам от нее, закинув винтовки за плечи и держа ее под руки, потому что она через каждые несколько шагов вздрагивала и шарахалась из стороны в сторону и, судя по всему, была не в себе. Они тащили ее вперед силой. Замыкали процессию два офицера.

Водитель фургона выпрыгнул из кабины и пошел открывать задние двери. Когда раненого стали заталкивать внутрь, он резко вскрикнул от боли. Фиелла развернулась вокруг своей оси, и воздух прорезал ответный крик. Она вырвалась из рук солдат и принялась молотить ногами по своим невидимым врагам. Солдаты испуганно отскочили в сторону, но потом, поняв ее полную беспомощность, один ловко поставил ей подножку, и она тяжело рухнула на землю. Она встала, только для того, чтобы снова получить подножку. Другие солдаты начали над ней смеяться. Капитан тут же рявкнул на них, и двое конвоиров нагнулись, чтобы поднять ее на ноги. Двери фургона с грохотом захлопнулись. Машина развернулась. Должно быть, она поняла, что раненого увозят, и принялась выкрикивать оскорбления в адрес людей, которых не видела. Солдаты уволокли ее прочь — сначала вдоль стены здания, а потом за угол. Оба офицера стояли и смотрели на них, а потом пошли обратно ко входу в пункт связи и скрылись внутри.

Греческие солдаты жадно пили воду из фляжек и громко разговаривали между собой. Его товарищи по несчастью стояли неподвижно и с пустыми лицами, даже самые маленькие из детей — как будто всего, что они видели вокруг, попросту не существовало. Как будто ничего не случилось. Ни немцы, ни их пленница больше не появлялись. Потом греческий офицер прикрикнул на своих подчиненных, и они не спеша начали собираться возле грузовиков, человек шесть или семь, вертя в руках винтовки. Старухи и дети отправились под их присмотром к ближайшему бараку. Сол попытался встать, но тут же почувствовал резкий тычок в поясницу и упал лицом вперед на землю. Когда он попытался развернуться, его ударили еще раз, теперь в живот. Над ним стоял солдат, наставив ствол винтовки прямо ему в грудь. На дальней стороне площади распахнулась дверь центра связи. Вышел один из двух немецких офицеров и сделал знак офицеру греческому. Тот, в свою очередь, ткнул пальцем в сторону Сола.


За деревянными бараками стояли домики, с которых, видимо, когда-то и начинался этот лагерь: длинные приземистые постройки из оштукатуренного камня, крытые глиняной черепицей. На выбеленных стенах ближайшего из них видны были крошечные зарешеченные окна. Камеры, сообразил Сол.

Он сел в углу и принялся тереть занемевшие щиколотки. Веревки, которыми были связаны его распухшие руки и ноги, перерезали. И способность чувствовать постепенно к ним возвращалась. Снаружи было уже почти совсем темно, но сквозь зарешеченное отверстие в стене высоко у него над головой еще просачивался квадратик сумеречного света. Тяжелая дверь пробита смотровым глазком, затворенным снаружи. За ней — центральный коридор, который делил здание на две части. Когда его сюда привели, охранник, сидевший у двери камеры, расположенной ровно посередине коридора, вскочил, замахал на них руками и показал на дверь, находившуюся через две камеры от той, перед которой он нес свою неусыпную службу. Сол стоял и ждал, пока отомкнут дверь. В дальнем конце коридора дверь стояла открытой настежь, и за ней — большая комната. Старуха в платке мыла в комнате полы под присмотром солдата, сидевшего на придвинутом к стенке столе. Сквознячок донес до него легкий запах мочи. Прямо у старухи над головой с потолка свисали две веревки. Он выудил из памяти четыре слова и уже в который раз не сумел вспомнить, откуда они. И напряжение тоже устает.

Он услышал, как завелись было и тут же остановились грузовики, потом какие-то крики, но довольно далеко. Скрежещущий звук о каменный пол и, чуть погодя, звуки шагов мимо двери: старуха и ее эскорт. Они прошли мимо его камеры, и звуки замерли. Хлопнула дверь, опять какой-то шум в коридоре. Фиелла наверняка в той самой камере, возле которой сидит охранник, меньше чем в десяти метрах отсюда. Интересно, подумал Сол, почему его поместили отдельно от прочих?

Он притулился к стенке и провалился в беспокойный сон. Ему приснилось, что он бежит и бег невыносимо мучителен, но остановиться он не может. Перед ним была длинная пыльная дорога, и вела она в горы. Он бежал по ущельям настолько узким, что мог бы, наверное, взобраться наверх, упираясь ногами в их стены. Потом была деревня, уже объятая пламенем. А за ней — расселина в скале. Было дерево, на котором повесили человека, мужчину, или не повесили, а только подвесили, но как — ему видно не было. И была кровь. С этим человеком сделали что-то ужасное. Он живой или мертвый? Восковые лица тех, кто уже давно висел на этом дереве, уставились прямо на него, и он побежал дальше. Вот роща. Ему нужно пробраться через подлесок. Сквозь кусты он продирался словно бы целую вечность. Она была где-то здесь, рядом, она склонилась над мужчиной, кровь которого ключом била у нее между пальцами. Голубоглазый партизан кивал и звал его к себе, совсем молодой. Он зашел не туда. Партизан быстрым движением поднял винтовку. Времени оставалось совсем чуть-чуть. К ним уже бежали солдаты: несли своего раненого товарища и еще размахивали им так, словно рана в пах была каким-то особенным оружием. С глухим звуком ударялись в землю снаряды, и грузовики ревели, как стреноженные животные, напуганные этим грохотом. А где Фиелла? Все застыли в ожидании. По небу пронесся последний снаряд, и звук его становился все пронзительнее и пронзительнее, он завывал куда громче, чем тот раненый, вытягивая звук во всю невообразимую длину своей траектории. И только одна фигурка по-прежнему стояла, выпрямившись во весь рост, дальше по склону, над хижиной. Ложись, крикнул он сам себе, закрывая голову руками, сворачиваясь в клубок, чтобы уйти от этого звука. И через руки — пробурить себе головой вход в пещеру.

Завывала сирена. Разрывы снарядов оказались настоящими взрывами где-то снаружи. Он слышал, как на некотором удалении от тюремного блока кричат люди. Вспышка света на долю секунды озарила камеру неживым серым светом. И, секундой позже, глухой удар. Он проснулся с ощущением, что сражение идет полным ходом. Забормотал, заикаясь на одном и том же слоге, пулемет. Вдалеке трескотня винтовочных выстрелов. Потом, уже ближе, завелся автомобильный мотор. Гораздо ближе, подумал он. Мотор ревел громче, потом чуть тише и снова громче. Грузовик. Но фары не включает. Что-то — или кто-то — начало скрести по крыше тюремного блока. Он навострил было уши, но рев автомобильного мотора заглушил этот звук. Снаружи раздался крик, потом еще раз, и следом пришел отзыв. Ее голос. Бешеная скороговорка. Потом заскрежетала передача, и грузовик взревел, дав полный газ. И тут вдруг Сол понял, что сейчас произойдет. Он бросился на пол, через всю камеру, и покатился в угол. Грузовик несся в его сторону на полной скорости, неся за собой звуки битвы. И в следующее мгновение мир рухнул ему прямо на голову.

Несколько секунд подряд не было видно вообще ничего, кроме облаков пыли. Он кашлял, из глаз текли слезы. Грохот врезавшегося в стену грузовика по-прежнему стоял у него в ушах. Машина, придавленная рухнувшей крышей, зарылась носом в груду битого камня. Рядом с ним лежал кусок стены, по размерам больше, чем он сам. Пол был усыпан битой черепицей. Грузовик явно пытались вывести обратно задним ходом, но мотор, который только что ревел как оглашенный, теперь только скулил, да и то еле-еле. Он ощупал ноги, схватившись за них обеими руками, потом попытался двинуться вперед. Ему показалось, что, пока его руки и ноги пришли в движение, прошла вечность.

То, что представлялось ему кромешной тьмой, оказалось клубящимся облаком пыли — при свете очередной вспышки с дальнего конца лагеря. Водитель выключил мотор грузовика. Справа он заметил какое-то движение. Слух его различил звук еще одного мотора, а с противоположной стороны что-то двигалось: бежали люди, группой, человек пять или шесть. Звук двигателя стал громче, и из темноты показался фургон, точно такой же, в который сегодня днем забросили раненого партизана: фургон подпрыгивал на кочках, и створки задней двери ходили ходуном. Перестрелка стала спорадической: стреляли как будто больше для порядка. Автомобиль резко свернул в сторону и остановился. К нему бежали человеческие фигурки, пятеро мужчин с оружием. Одна женщина. Сол рванулся вперед, не обращая внимания на боль, которая огнем жгла ему ноги, хрипя от усилия. Люди с оружием забирались в фургон, сзади. Он прикинул расстояние и понял, что вовремя ему до них никак не успеть.

— Подождите!

Один из мужчин тут же нацелил ствол на источник звука. Голова Фиеллы медленно повернулась. Ее глаза его отыскали, ее рука ударила по стволу винтовки. Завелся мотор. Он набрал в грудь воздуха, чтобы крикнуть еще раз, но не издал ни звука. Фиелла поднесла к губам палец: молчи, — и жест этот показался ему настолько неожиданным и неправдоподобным, что он сделал так, как она хотела.

Он пришел в себя, когда колеса фургона взрыли сухую землю. Ее лицо растворилось во тьме, и автомобиль увез ее прочь. Она и те, кто вернул ей свободу, уехали. Он кричал ей вслед. Он все еще кричал, когда услышал звук множества бегущих человеческих ног. Щелкнул затвор. Он обернулся и поднял руки. Капитан отдал своим людям приказ остановиться.

— Валахский пастух, который говорит по-немецки, — задумчиво проговорил он.

Офицер окинул взглядом грузовик, наполовину погребенный под рухнувшей стеной, потом перевел взгляд обратно на Сола.

— Допросим тебя утром. Когда приедет полковник Эберхардт.


Не напряжение — страх. Страх тоже устает. Но чье это?

Потому что когда минул первый час, тому страху, который вцепился было в него, когда, сразу после рассвета, они за ним пришли, нечем стало поддерживать свои силы. Под ним открылся колодец жуткой и безнадежной скуки. И теперь он плавал в этом колодце. Его бросило в пот, когда он услышал их шаги по выложенному плиткой полу коридора, быстрые и целеустремленные. Скрежет ключа в скважине и тяжелый отклик двери, громыхнувшей о стену камеры. Они подбежали к нему, налетели как коршуны.

Ему завернули руки за спину и повели по коридору, в противоположную от входа сторону. Пол был усыпан обломками черепицы, и они хрустели под сапогами охранников. Запах мочи стал сильнее. Мочи, влажной штукатурки и застоявшегося табачного дыма. Они выставили на середину комнаты стул и примотали к стулу его запястья и щиколотки.

Он сидел лицом к стене, которая была выкрашена сначала в желтый цвет, потом в серый, потом — в тускло-красный, а поверх всего этого еще и побелена. Стена была покрыта волдырями: разноцветная слоистая шкура отходила клочьями. В спину ему впилась щепка, и он пошевелился, чтобы ее убрать. Стул был тяжелый, сделанный из цельных брусьев и неоструганных досок — так, чтобы он ни в коем случае не опрокинулся, как бы рьяно ни дергался привязанный к нему человек. Прямо перед ним стоял стол, который он уже видел раньше, простой деревянный стол. За ним — два стула, обитых по канту металлом.

Капля пота сползла по тыльной стороне его левой ноги. Дышал он глубоко и медленно.

Паника, которая охватила его, когда он в первый раз увидел эту комнату, никуда не делась — даже тогда, когда из комнаты вышли все, кроме одного охранника. Они быстрым шагом ушли по коридору, а с ним остался только один, который сидел у него за спиной, так что видно его не было. Сол слышал, как время от времени под охранником скрипит стул. Паника только опустилась поглубже и разошлась по углам. На полу были пятна, которые не смогла оттереть та старуха с тряпкой. Страх был тут как тут, но страх бессобытийный, бессмысленная трата нервов. Ни одна из его мыслей не имела продолжения. Он, Соломон Мемель, был сам по себе — безвыходный тупик.

На столе что-то лежало. Инструмент? Непонятно. Завернуто в мешковину. Серая мешковина, которую он узнал, и партизан ее узнал тоже. Они его увели и убили. Но Сол так и не успел заметить, что там было, в этом свертке.

Охранник пошевелился, заскрипел стул. Время в этой комнате измерялось относительной яркостью света, проходящего через зарешеченное окно: на улице разгорался день. С улицы раз или два доносились голоса, но голоса были греческие, и смысла сказанного он не понимал. Где-то далеко приезжали и уезжали автомобили. На солнышке сейчас, наверное, уже довольно жарко, и озеро так и манит нетронутой гладью чистой прохладной воды. Он погрузился в сонную апатию, вялый отказ от той личности, которой через несколько минут или часов предстоит встретиться с полковником Эберхардтом и с тем, что полковник Эберхардт означает. Охранник позади него встал. Сол почувствовал, как по коже побежали мурашки. Охранник потянулся и сел на место. Желудок у Сола сократился и снова расслабился. Он снова перевел взгляд с потолка на стол, где лежал завернутый в мешковину предмет, в понимании смысла которого Солу было до сих пор отказано.

Прелюдией будет звук открывшейся двери в дальней части коридора, потом приближающиеся шаги, уверенные и четкие. Человек идет делать свою работу. Какие бы случайные разговоры здесь сейчас ни велись, с прибытием Эберхардта они закончатся: хвост от анекдота, вежливый смех, обычные звуки. Они поговорят между делом об ущербе, причиненном зданию. Эти голоса утвердят его в иллюзии, что некая царящая в мире нормальность может по-прежнему включать в себя и его тоже, что он подпадает под ее юрисдикцию. Но затем, в какой-то конкретной точке коридора, все эти звуки смолкнут.

Звук открывшейся наружной двери прокатился по коридору и ударил ему в уши, как грохот вязанки дров, которую высыпали на выложенный каменными плитами пол. Шаги, потом тишина, потом охранник за его спиной вскочил и вытянулся по стойке «смирно», щелкнул каблуками, отдал честь. Сразу под побелкой стена была выкрашена в красный цвет. Под красным — серый. Под серым — желтый. Солнце жарит снаружи, стена потеет, на камне выступает соль. Громко закрылась дверь.

Вошли трое: капитан, грек и еще один, должно быть, Эберхардт. Капитан снял фуражку, потом китель. На греке военной формы не было, только зеленая повязка. Эберхардта ему было почти совсем не видно. Последние двое держались по большей части вне поля его зрения. В комнате было тихо. Капитан наклонился вперед, положив руки на стол по обе стороны от завернутого в мешковину предмета. Он посмотрел поверх головы Сола на тех двоих, что были у него за спиной, потом немного опустил глаза.

Он сказал:

— Имя и звание.

Значит, первый ответ Сола его не удовлетворил. Его последующие ответы, как выяснилось по ходу дела, также были неудовлетворительными, пожалуй, даже провокативными, при том, что повторял он их по три-четыре раза кряду, и каждый раз все быстрее. Вопросы и его собственные неудовлетворительные ответы раз за разом замыкали их обоих в порочный круг: невозможно было двигаться дальше, пока он не удовлетворил потребности капитана в том или ином фрагменте необходимой информации. Все эти фрагменты были — строительный материал, из которого прямо у него на глазах возводилась некая конструкция, тщательно продуманный нарратив, которого он сам ни ухватить в полном объеме, ни понять не мог. Но даже способы выхода из бесконечных повторов тоже были частью этой истории. Капитану было нужно что-то более интересное, чем истина, более убедительное и достоверное. Более значимое.

— Вы либо дезертир, либо предатель. Либо и то и другое, — снова начал капитан.

Его ответы на такого рода утверждения также оказывались неудовлетворительными — либо непоследовательными, либо неубедительными. Ту изумительную историю, которую пытался создать капитан, нельзя было построить из материала настолько дешевого и некачественного, какой давал Сол.

— Геракс оставил вас в живых по какой-то конкретной причине.

Да, конечно. Но почему? Почему так вышло?

В углу за его спиной была раковина. Он ее не видел, но слышал, как льется вода. Капитан мыл руки.

— Вы думали, она возьмет вас с собой? Да она бы вам горло перерезала в долю секунды. Может, спросим об этом ее приятеля? Он у нас, вам же это известно. Или, может быть, лучше показать вам кое-что. Речь ведь идет не только о вашем горле… — Он вынул грубо сделанный нож с коротким кривым лезвием.

В какой-то момент за дело взялся грек, хотя вопросы по-прежнему задавал капитан — или делал умозаключения, с которыми Сол должен был соглашаться.

— Давайте еще раз. Сколько? Как долго? Вопросы-то проще некуда. Нет, мы ничего не хотим слышать о состоянии ваших ног. Просто — сколько и как долго?

Потом он опять кивал греку.

— И еще раз.

Потом — перерыв, во время которого они менялись местами, а грек немного успокаивался. Слова постепенно становились какими-то спутанными, начинали повторяться, но с маленькими вариациями и подменами. Он постепенно переставал понимать, когда именно ему следует говорить, а когда слушать. Его ответы тоже становились спутанными; они противоречили друг другу, на что ему тут же и было указано. Капитан явно был разочарован. Его величественная конструкция рухнула, не успев как следует подняться. Фундамент у нее оказался гнилой. Материал, который поставлял ему Сол, был никуда не годным. Он говорил: «Нет», или: «Ничего», или: «Я не знаю», или: «Ни то ни другое». И все это ровным счетом никуда не годилось.

Капитан все кивал и кивал.

Он сказал:

— Я не немец. Я румын.

Он сказал:

— Я не солдат и не преступник.

Капитал кивнул в последний раз.

Он сказал:

— Я еврей.


— Взгляните на него.

Сол медленно повернул голову влево, в сторону, противоположную той, откуда раздался голос Эберхардта. Грек стоял, прислонившись к стене, весь в поту от проделанной работы. Он покосился на офицера и снова вернулся в состояние бесстрастной отрешенности. До Сола вдруг дошло, что его только что облили холодной водой, с головы до ног. Чтобы привести в чувство? Руки и ноги у него были отвязаны.

— Обратите внимание на черты его лица, на нос, на лоб, на то, как поставлены у него глаза. Не беспокойтесь, он не понимает ни слова из того, что мы говорим. А даже если бы и понимал, обиды бы все равно не почувствовал. Воспринимайте его как домашнее животное.

Эберхардт перевернул один из стоявших за столом стульев и сел на него верхом. Капитан вешал китель именно на этот стул, вспомнил Сол. А потом убрал его, когда грек принялся за работу.

— «Рать из племен этолийских Фоас предводил Андремонид, рать из мужей, обитавших в Олене, Пилене, Плевроне, и в Калидоне камнистом, и в граде Халкиде приморской», — процитировал Эберхардт. И кивнул в сторону стоящего у стены человека, — Посмотрите на гомеровских бойцов сейчас. Во что они превратились? Да нет, на вопросы отвечать нет никакой необходимости. Вопросы — это по части капитана Мюллера.

Сол шевельнул губами, как будто пытался ему ответить. Очень важно отвечать вовремя, даже если не можешь дать никакого определенного ответа. Он расслабил мышцы лица, но тут же из рассеченной губы обильно пошла кровь. Эберхардт опустил локти на стол и принялся изучать лежащий на нем сверток. Потеребил пальцами обтрепанный край мешковины. Потом посмотрел Солу в лицо.

— Вы можете остаться в живых, — сказал он, — Вы, Соломон Мемель, Вечный жид из… как вы сказали, называется этот город?

Сол старательно вылепил слоги губами. Ясность — тоже вещь крайне важная. Эберхардт кивнул.

— Поскольку вы еврей, вам, по-хорошему, прямая дорога к вашим собратьям, в Салоники, хотя теперь там, почитай, уже и не осталось почти никого. То есть тяжкая дорога на север. Я бы даже сказал, куда более тяжкая, чем ваше путешествие на юг. Капитан Мюллер был совершенно прав, когда утверждал, что ваше положение может существенно ухудшиться. Но оно может и улучшиться, господин Мемель.

Должно быть, он снова потерял сознание. Его испугало расплывчатое пятно боли, когда он очнулся. Отвечай, сказал он себе, отвечай немедленно. Но вопросов никто не задавал. Эберхардт говорил тихо, как будто сам с собой.

— Геракс — птица важная. Всего несколько сот человек, но это правильные люди в правильном месте. Старик знает, как вести эту войну. Вы встречались с его внуком. Ксанф. Старик совсем о нем не заботится. Хороший командир знает, когда и сколько пролить крови, — Эберхардт медленно кивал в такт своим мыслям, — Эту войну выиграть можно только в горах, и старик это знает. Я имел возможность полюбоваться его работой, — Его лицо было буквально в нескольких дюймах от лица Сола, — И ее работой тоже. Да, конечно же, ты ее помнишь. Фиелла. Греки боятся ее даже больше, чем его, господин Мемель. Представляете? И я вам скажу почему. Я покажу вам. Но всему свое время.

Его руки так и ходили вокруг свертка, пальцы беззвучно выстукивали поверхность стола.

— Почему они дали себе труд сохранить вам жизнь, а, господин Мемель? Вам хочется, чтобы все это поскорее закончилось. Это я понимаю. Скоро все и закончится, очень скоро, но вам придется сосредоточиться.

Сол медленно кивнул.

— Прекрасно. Вас нашли при смерти в греческих горах, в месте, которое местные называют Хаксани. Что значит «Котел». Нашли вас пастухи, как поведал нам наш голубоглазый информатор, после того как мы слегка подсказали ему нужное направление мысли. Но в Котле не бывает никаких пастухов. Там нет воды. Там только каменный кратер и скалы, которыми он окружен со всех сторон. Вас нашли партизаны и дали себе труд вынести вас оттуда. Как и зачем — этого я не знаю. Там есть расселина. Мне рассказывали, что человек, знающий дорогу, может пройти ее из конца в конец, если будет идти весь день и всю ночь напролет. А они вас вынесли.

— Я…

— Да-да, вы ничего этого не помните, вы были без сознания. Мы это уже установили. В самой расселине, по большому счету, нет ничего таинственного. Местечко негостеприимное, спору нет. Прекрасная оборонительная позиция, на любом из участков. Вот только — как вы там оказались, господин Мемель? Люди Геракса пользуются этой расселиной. Деревня, в которой они вас держали, стоит у самого входа в нее. В том, что там оказались они, ничего удивительного нет. Я бы скорее назвал это счастливой случайностью — для вас. Но как так вышло, что вы очутились в том месте, где они вас нашли?

Голос у Эберхардта изменился. В его вопросе не было ровным счетом никакой умозрительности.

— У этого вопроса есть свои стратегические аспекты. Тактические возможности, которые, при определенных обстоятельствах, могут превратить маленький отряд Геракса в силу достаточно мощную. Вероятность, конечно, невелика, хотя…

В комнате сгустилось молчание. Потом Эберхардт повернулся к греку и что-то сказал ему на его родном языке. Тот удивленно кивнул, подхватил куртку и вышел из комнаты. Они оба сидели и слушали, как его шаги удаляются по коридору. Потом в дальнем конце открылась и закрылась дверь.

— Он больше нам не нужен: новость, которую вы, вероятнее всего, воспримете с облегчением. Сейчас мы с вами поговорим исключительно с глазу на глаз, господин Мемель. Путь вниз может стать также и путем наверх. Вход может означать еще и возможность выхода; и если существует выход из Котла…

— Я не знаю.

Он почувствовал, как открылись ранки во рту и начали кровоточить. Кровь капала ему на язык: металлический привкус.

— Вы не хотите выдавать своих товарищей. Это вполне понятно. Даже при том, что они готовы были скорее убить вас, чем допустить возможность того, что вы попадете ко мне в руки. Они сражаются за свою страну. Даже еврей, у которого нет собственной страны… Хотя, конечно, вы же не видели образцов их декоративно-прикладного творчества. Со времен Гомера многое переменилось, господин Мемель, — Эберхардт грустно улыбнулся. — Сейчас вы ответите на мой вопрос и будете жить дальше. Я даю вам слово, которое может ничего не значить для вас, но тем не менее я вам его уже дал. У меня есть свои собственные резоны для того, чтобы сохранить вам жизнь, господин Мемель. Хотел бы я иметь возможность поделиться с вами этими своими соображениями. И вам тогда гораздо проще было бы принять решение.

В том, что сказал этот офицер, была одна ошибка. У Фиеллы прошлой ночью была возможность убить его, и она этого делать не стала. Она отвела в сторону дуло винтовки. Что это значит?

Сол молчал, и полковник вздохнул — с явным сожалением. Руки его лежали на столе по обе стороны от свертка, и вот теперь легли на него. Он начал разворачивать мешковину.

— Возможно, вы успели увидеть в деле людей Карискакиса — там, в деревне. Душераздирающее зрелище. Они с Гераксом старые враги. Примерно год тому назад Карискакис попытался напасть на него, через расселину. Разведка у них была поставлена из рук вон. Часть людей Карискакиса попала в плен, в том числе и его сыновья. Тела их Карискакис обнаружил развешанными по деревьям неподалеку от своей деревни. Но мстить он собирается скорее за то, каким образом они были повешены. И за то, что с ними сделали еще до того, как они умерли, — и сделала это Фиелла.

Эберхардт развернул инструмент.

Сол опустил глаза. Теперь он знал, как умерли те люди в деревне и почему с таким ужасом отшатнулся от свертка тот партизан.

— Карискакис вынул по одному такому из каждого из своих сыновей и поклялся отплатить той же монетой. Видите ли, если вонзить его поглубже, то тело под собственным весом… Ну да вы понимаете. Смерть может не наступать очень долго. Так как же вы оказались в Котле, господин Мемель?

Один глаз у Сола совсем перестал видеть. Плоть у него на лице и на шее пульсировала и с каждым биением крови в жилах то застывала, то набухала. В комнате было влажно: вода лужей собралась у его ног, от промокшей насквозь одежды валил пар. Он увидел, как Фиелла отбрасывает вниз и в сторону ствол винтовки, и потом — ее палец, поднятый к губам: молчи. Эберхардт прошелся рукой вдоль по веретену якоря. Потом слегка надавил подушечкой большого пальца на острие одной из лап.

— Среди моих коллег встречаются такие, которые просто не в состоянии мыслить категориями более широкими, чем мосты, железнодорожные узлы, линии коммуникации и снабжения. Они видят варварство, но не понимают его. Оно всегда было здесь, в горах. Даже и до Гомера. Здесь место его рождения; и победить его можно только здесь.

Эберхардт был высок ростом, и казалось, что продолговатое лицо делает его фигуру еще длиннее. Высокий лоб исчезал в конце концов под завитками черных волос, прилизанных вверх и вбок так, что они равномерно обтекали высокий свод его черепа. Невыразительное прежде лицо сейчас оживилось: он говорил о войне против всего, что не может быть приручено и цивилизовано. Впрочем, Сол быстро понял, что это монолог и что единственная заслуживающая внимания аудитория — это сам же Эберхардт. Ему становилось все труднее и труднее удерживать тело в вертикальном положении. Скоро ему придется ответить на поставленный перед ним вопрос или отказаться отвечать. Он попытался восстановить в памяти те несколько минут, которые он провел в Котле, прежде чем опустился без сил на землю.

— Ну и в последний раз, господин Мемель. Времени на то, чтобы передумать, у вас не будет — после того, как я спущу на вас с цепи животных, которые ждут сейчас под дверью. Им нужен был внук Геракса, но у меня на него свои планы. Им нужна была Фиелла, но они не смогли ее удержать. Остались только вы. Как вы оказались на дне Котла?

Офицер пристально посмотрел ему в глаза. Сол с трудом сглотнул слюну.

— Там есть пещера, — начал он.

Он опустил взгляд на стол, где руки Эберхардта то сжимали металлический стержень, то вновь отпускали его, и после этих первых слов ни разу больше не поднял глаз, потому что уже в самый первый момент понял по лицу офицера, что ждали от него именно этих слов и что ему верят.

* * *

Огни начали гаснуть, и через секунду зал погрузился в абсолютную тьму. Затрещал проектор; перед ними появился прямоугольник черного света, который то и дело прорезали мгновенные белые искры. Потом он исчез, сменившись горизонтально нарезанными через весь экран, не слишком четкими цветными полосами. На самом верху угадывался далекий горный ландшафт на темно-синем фоне ранних утренних или поздних вечерних сумерек самые дальние вершины были в снегу и подсвечены розовым светом. Нижнюю половину кадра занимала вода: волны и рябь в нескольких метрах от носа идущего судна, и чем дальше, тем более гладкой кажется поверхность. Бортовые перила — размытая белая полоса, ходящая вверх-вниз на фоне берега. Берег в дымке, цвета нечеткие: песчано-коричневый, жидковатый серый. Судно изменило курс, вся сцена постепенно соскользнула вправо, и в кадре появились огни небольшого города. За ним и за лежащей позади него широкой полосой воды угадывался мыс, но очень далекий, если он вообще там был. Маленький мальчик подпрыгнул, помахал рукой и пропал из виду. Звука не было.

— Антирио, — сказала Рут, — Там пристает паром. Мессолонги — дальше, за мысом.

— Эта гряда в глубине суши — должно быть, Аракинф, — отозвался Сол. — Пологий склон.

— Теперь это называется гора Зигос, — сказала Рут.

Они сидели в обитых бархатом креслах в цокольном этаже здания. Экран сиял, темнел и снова сиял, заливая их лица светом. Сол с готовностью погрузился в мягкие объятия кресла.

Последний километр его такси еле тащилось, безнадежно заблокированное идущим впереди грузовиком, который вез стальные секции огромного желтого башенного крана. На северо-западе города возводили новый деловой район. По оговоренному адресу на границе семнадцатого аррондисмана он прибыл позже, чем намеревался, и потому был слегка на взводе. Рут ждала его в холле вместе с Витторио.

— Значит, все-таки получилось. Я просто счастлива. Еле нашли подходящий проектор, чтобы это все прокрутить. Формат устаревший.

Рут выглядела уставшей и отстраненной. Съемки шли уже три недели. Позавчера прямо на съемочной площадке произошла ссора. Рут объявила перерыв в съемках и позвонила Солу. Витторио потянулся, чтобы пожать ему руку.

— Пойдемте. Внизу все готово, — сказала Рут, обращаясь к ним обоим.

По прибытии на берег последовало несколько коротких сцен: деревянная пристань с большим деревянным же строением, стоящим с ней рядом; узкая извилистая улочка и бегущие мимо камеры мальчишки; оборачивается с ошарашенным видом девушка и долго смотрит в кадр; перекресток, на котором в принципе нет никакого движения, зато есть скамейка под деревом, и на скамейке сидят три старика, все трое курят, а один не то машет оператору рукой, не то требует, чтобы его перестали снимать. Пленка была передержанная, цвета проработаны очень плохо.

— Кто это снимал? — спросил Витторио.

— Местная команда, — ответила Рут.

— Нужно было взять кого-нибудь из афинян. Ангелопулоса. Или Маки Баруха.

Рут поджала губы.

— Денег на это не было. В любом случае дальше будет лучше.

Витторио хрюкнул. Рут сидела между ними и в ответ на эту эскападу оператора повернулась к Солу и состроила рожицу.

Сол улыбнулся в ответ и подумал, что вот сейчас на долю секунды поднялась откуда-то из глубины на поверхность та девушка, с которой когда-то он был знаком. Она отвернулась.

Следующая серия сцен была снята из окна машины. Камера дергалась, выхватывая растущие тут и там посреди засушливого красно-коричневого пейзажа чахлые, неопределенного цвета кусты. Дорога зигзагом пошла в гору, и камера начала широким полукругом ходить то вправо, то влево. Мимо то и дело проносились маленькие придорожные палатки с деревянными столами и крышами из ржавого железа, и нигде ни души.

Смена кадра. Машина оказалась автобусом; светло-голубая махина медленно выезжает за пределы видимости. Экран заполнила гигантская гора, которая уступами поднималась вверх, все круче и круче, все выше и выше, покуда наконец темно-зеленые пятна растительности не поредели и не исчезли вовсе. Небо над ней было ярко-синее, и когда Сол повернулся к Рут, он увидел, что и ее лицо подсвечено тем же цветом.

— Я знаю, где это, — сказал он ей.

Она повернулась к нему, но ничего не ответила. Большая часть ее лица оставалась в тени.

Камера медленно двинулась вниз по склону. Сол сказал:

— Это снова Аракинф, или Зигос. С южной стороны. А снимали с моста. Трудовой лагерь был на дальней стороне склона и немного вверх по той долине, что справа. Под развалинами.

Рут по-прежнему молчала.

— Под какими развалинами? — после неловкой паузы переспросил Витторио.

— Калидона, — сказал Сол, — Там каменная платформа, приблизительно метров сорок на двадцать. Скорее всего, на ней стоял храм. И остатки дороги; сейчас это просто нечто вроде насыпи. Она вела в город. Отдельные куски городской стены тоже сохранились. Двадцать пять лет назад они в высоту были примерно по пояс. Мы там откапывали черепки, обугленные кости, не очень много. Монеты попадались, но римские. Поздние.

— Список есть в поэме, — сказал Витторио.

Лицо Рут было обращено в его сторону. Он удивленно посмотрел на нее, и она как будто за волосы вытащила себя из какого-то напряженного мыслительного процесса, после чего развернулась обратно к экрану.

— Да, — сказал Сол и тоже стал смотреть на экран.

По экрану слева направо медленно прошло подножие горы, пока не исчезло совсем, сменившись бликами солнечного света на водах залива. Широкая речная дельта изрезала лежащую в отдалении береговую линию, и камера пошла вдоль изгибов речного русла вверх по течению, пока не уперлась, как и предсказывал Сол, в мост, на котором стоял оператор. Переведший вслед за этим объектив на долину.

— Он исчез, — сказал Сол.

— Кто? — Голос Рут.

— Лагерь.

Выше моста река разбегалась на пять или шесть отдельных рукавов, которые пересекались и петляли по широкому руслу. На маленьких островках и намытых водой гребнях между протоками разрослись кусты. Яркие оттенки зеленого казались слишком броскими, почти ненатуральными на фоне ржаво-коричневых тонов долины и серых камней, которыми было выстлано речное дно. Пропал фокус, изображение расплылось, потом опять сделалось четким, сфокусировавшись на чем-то расположенном вверх по течению. В подрагивающем кадре — широкий, не слишком крутой подъем.

— Объектив не тот, — пробормотал Витторио.

— Там был город, — сказал Сол, — Вот этот плоский участок перед ним и немного влево, там как раз платформа, на которой, видимо, и стоял храм. Бараки, в которых мы жили, были как раз под ней. Наверное, их снесли. А река за кадром. Справа.

Он даже наклонился вперед, так, словно мог таким образом заглянуть за обрез кадра и увидеть реку. Фильм длился еще несколько секунд, и складывалось такое впечатление, будто на последних кадрах внимание оператора привлекла некая аномалия, внезапно возникшая посреди выжженного пейзажа, потому что камера ни с того ни с сего вдруг резко поехала влево. Но экран тут же погас.

— Это первая бобина, — объявила Рут, когда зажегся свет. Она вытянула руки вверх и повернулась к Солу, — Должно быть, странное у тебя сейчас чувство. Еще раз увидеть все те же места. Многое изменилось?

Прежде чем Сол успел ей ответить, она встала, сделала знак киномеханику и посмотрела на Витторио:

— Ну?

Оператор на секунду задумался.

— Тот кадр, что с небом, когда он дает панораму горы. Это мы можем использовать. А больше ничего.

— Поль весь день позавчера смотрел вверх, помнишь? Чего-то искал на потолке. Лиза спрашивает его, о чем он думает, а он, вместо того чтобы отвернуться, поднимает голову вверх. Я не была уверена, что это хорошая находка, но, может быть, если он будет вот так же смотреть вверх и при этом…

— Синего неба, вот чего он искал, — перебил ее Витторио. — А мы оттеним его черным. Он как бы выпадает из зоны света, понимаешь?

Сол, который к разговору этому явно не имел никакого отношения, принялся оглядывать ряды пустых кресел. Тихо шуршали спрятанные где-то громкоговорители. Рут уронила руку ему на локоть, и он, к немалому своему удивлению, почувствовал ее пожатие. Он улыбнулась ему.

— Извини, Сол. Тебе наверняка все это неинтересно. А воспоминания, должно быть, нахлынули не самые приятные. Извини, я не подумала.

— Да нет, что ты, — запротестовал он.

Он и забыл, насколько темными могут казаться глаза Рут на фоне бледной кожи лица. Куда подевались ее веснушки? Ему показалось, что она закована в доспех: в темной куртке и черных брюках, стоит над ним и ждет, пока киномеханик заправит в аппарат следующую пленку. Исчезновение лагеря отчего-то подействовало ему на нервы — как будто стерли не само это место, а то время, которое он там провел. Его поэма была написана именно там и тогда, если вообще можно решить, в каком месте и в какое время она была написана. Но судя по тому, что от обстоятельств ее появления на свет теперь не осталось и следа, она вообще не должна была получить право на существование. Даже бессмысленные траншеи, которые их заставляли рыть, и те засыпаны.

Рут села в кресло. Следующая бобина была готова к просмотру.

— А что такое произошло на съемочной площадке? — спросил он.

Она развернулась на сто восемьдесят градусов и махнула рукой, чтобы в зале погасили свет.

— Потом расскажу, — проговорила она, — А может, и сам все увидишь. Все равно будем отсматривать текущий материал. Тебе это может показаться интересным.

Витторио рассмеялся.

— Одно и то же по десять раз кряду.

— Да хоть по двадцать, если будет такая необходимость, — отрезала Рут. — Сколько потребуется, столько и будем смотреть.

В комнате погас свет и пошел второй ролик.

Эта пленка была отснята более профессионально. Кадр менялся чаще, чем на первой пленке, изображение четко попадало в фокус и заполняло экран крупными и цельными цветовыми пятнами: темно-зеленые купы каменного дуба на фоне поднимающихся за ними ярко-белых известняковых обнажений, надраенная бронза торчащих из-под воды, как умбоны, маленьких островков, рассыпанных по лагуне, чуть дальше к западу. Четко выбранные ориентиры организовывали материал в более или менее связную последовательность: оливковая роща в форме полумесяца, растрескавшаяся скала с одиноким, перекрученным ветром деревом, нависшим над пустотой, черный склон, весь покрытый маленькими обугленными пеньками.

— На этих выжженных участках рос кустарник, — сказал Сол. — Что-то вроде терновника. Нас пытались заставить его вырубать, но продраться через него не может никто и ничто. Приходится его выжигать, а он потом вырастает гуще прежнего. А за следующим отрогом опять увидим лагуну.

Экран заполнило сплошное зеленое поле. Толстые стебли колыхались, как деревья при сильном ветре, вот только стволы у них были для деревьев слишком гладкие.

— Вот это хорошо, — сказал Витторио, — А теперь — вверх.

Камера послушно пошла вверх и остановилась только тогда, когда кадр оказался поделен на две равные половины: пронзительно-голубое небо покоится на зеленом тростниковом ковре. Камера скользнула по верхушкам стеблей, которые подрагивали, когда с озера налетал очередной порыв ветра, гнулись и выпрямлялись снова. Потом развернулась от лагуны прочь и ушла в глубь суши.

— Это я смогу использовать, — сказал Витторио, — И вот это. Это здесь происходит наводнение?

— Клейзура, — подтвердил его догадку Сол. — Она уходит в скалу километра на два, если не больше. И никто не знает, как она вообще могла возникнуть.

Новый кадр: ослепительно белый, разрезанный узким синим клином. Чуть темнее, чуть светлее, потом, подстраиваясь под яркость света, камера опять постепенно выходит на чуть более темный тон. Стены ущелья становятся более четко очерченными, практически вертикально вздымаясь вверх и справа, и слева. Сол сморгнул и отвернулся от экрана. Лицо у Рут было жесткое и угловатое, кожа неестественно белая, глаза и накрашенные губы блестят в отраженном от экрана свете. Камера нырнула в ущелье и сфокусировалась на текстуре битого камня, скользя по поверхностям, которые издалека казались шершавыми и растрескавшимися, но стоит камере подойти поближе, и острые очертания начинают сглаживаться. Эта сцена длилась несколько минут, и они, все трое, сидели молча, дав ритмически, на повторах, выстроенному изображению убаюкать себя, пока через весь экран не пронеслась ярко-красная вспышка, мигом развеяв чары. Камера пошла за ней следом. По дороге, которая доселе оставалась за кадром, катился допотопный грузовик. Из окошка со стороны пассажирского сиденья высунулся человек и подозрительно оглядывался на оператора. Камера дождалась, пока машина не превратилась в подрагивающую в летнем мареве красную точку, а потом, за секунду до того, как точка должна была окончательно исчезнуть, стены ущелья как будто выросли сами собой, и одна только их масштабность стерла в пыль это ничтожное пятнышко.

— Сейчас пойдет старый армейский лагерь, у восточной оконечности озера, — сказала Рут, — Агринион. Тот самый, где тебя допрашивали.

Сол кивнул, с головой уйдя в только что появившееся на экране изображение.

— Это противоположный конец Клейзуры, на северном склоне Аракинфа. Смотри, насколько здесь больше зелени. А это равнина. Вон там, слева, уже видно озеро.

— Он же возле озера был? — вставила Рут. — Лагерь.

Появилось озеро. Деревья, скорее всего ивы, свесили ветви к самой воде. За ними поверхность была усеяна плотными островками тростника, уходившими довольно далеко от берега; потом, по мере того как камера двигалась по кругу, ведя панорамную съемку, в кадр попали несколько полуразвалившихся деревянных зданий. Камера дернулась. Перед ней размахивали руками двое мужчин в военной форме, и вид у них был, мягко говоря, недружелюбный. Один сделал несколько шагов вперед, и в кадре появился кусок земли — как только камера резко качнулась вниз.

— Такого там тоже хватало, — сказала Рут.

Сол повернулся к ней.

— В исходном материале, — объяснила она. — Мы там много чего повырезали.

— Так это еще не все?

— Все, что стоит смотреть.

Когда пленка пошла снова, цвета стали более тусклыми. Непрозрачно-белесое небо, и озеро плоское, как будто нарисованное, — за темным частоколом тростника и непроработанными стволами деревьев. Весь передний план был занят длинным приземистым зданием, выкрашенным в белый цвет и крытым красной глиняной черепицей. За ним виднелось несколько тех самых деревянных строений, что уже попадались раньше. Через весь экран тянулся ряд маленьких зарешеченных окон. План был статичный, и на всем его протяжении никакого движения на экране так и не произошло. Сол молчал.

— Именно здесь тебя и держали, — сказала Рут. Судя по тону, эту фразу можно было расценивать и как вопрос. — Место первой встречи с Эберхардтом.

Сол кивнул, завороженный тем, что видел на экране — пусть даже без всякой динамики.

— Если бы я тогда мог ходить, — сказал он; и почувствовал, как Рут опустила руку ему на плечо и едва заметно напрягла пальцы. — Насколько все было бы по-другому.

— Сбежал бы с Фиеллой?

— Она тогда и сама-то еле ноги унесла, — Он оторвался наконец от экрана, и голос у него сразу стал более живым. — Навряд ли она была в состоянии унести меня на себе.

— А если бы унесла, вы никогда не написали бы «Die Keilerjagd», — улыбнулся Витторио.

Сол сделал над собой усилие и улыбнулся в ответ.

Дальше пошли места и пейзажи, ему незнакомые: поля с редко растущей пшеницей, оливковые рощи, ветряная мельница с белыми полотняными крыльями, две вороны, которые гонялись друг за другом вокруг колокольни. Витторио то раздраженно ворчал, то что-нибудь этакое говорил Рут насчет применимости той или иной картинки. Когда пленка кончилась, он зевнул и попытался откланяться.

— Мне нужно вернуться в гостиницу к пяти часам.

Зачем ему нужно туда вернуться именно к этому времени, он уточнять не стал.

— А как насчет рабочего материала? — спросила Рут.

— В любом случае в ближайшую неделю мы ничего снимать не сможем. Да и потом все будет зависеть от освещения. А я до той поры все это как раз и посмотрю.

— Как? Если на то, чтобы переснять, времени нет, где ты найдешь время на это? — Тон у Рут стал вдруг довольно резким. — У нас есть просмотровая, у нас есть проектор и материал—и все это прямо здесь и сейчас.

Витторио вздохнул и опустился обратно в кресло. Рут повернулась к Солу:

— Ты не против? Если мы сейчас посмотрим рабочий материал, а к последнему ролику вернемся потом?

— А почему я должен возражать? Я давно хотел посмотреть на то, что вы делаете.


Квартиру, в которой велась съемка, он вычислил довольно быстро. На самом верхнем этаже здания, гордо возвышающегося на правом берегу реки, минутах в пятнадцати ходьбы от его собственною дома. Эти вычурные окна, от потолка и почти до самого пола, не узнать было трудно. В начале сцены Поль Сандор стоял рядом с одним из этих окон, опершись рукой о стену, и что-то высматривал. Одет он был в джинсы и облегающий свитер. Через несколько секунд он подходил к окну. То, что привлекло его внимание, явно приближалось к дому. Когда угол зрения стал совсем острым, он прижался щекой к стеклу, и, хотя виден был почти один только силуэт его фигуры, вид у этого силуэта был явно озадаченный. Потом за спиной у него происходило что-то такое, что отвлекало его от прежнего занятия. Он разворачивался лицом в камеру.

В дальнем конце комнаты, совершенно пустой, если не считать нескольких беспорядочно расставленных стульев, в дверях стояла Лиза Англюдэ. В полутьме актриса была едва видна, но, когда она подошла к Полю, Сол заметил, что надетое на ней платье на самом деле не платье, а мужское пальто: она плотно запахнула его, как будто ей было холодно. Ступни и голени были голые. Губы у нее шевелились. Она явно сердилась.

Сандор покачал головой, и они начали кружить друг вокруг друга, а камера, в свою очередь, объезжала их в противоположном направлении. Лица их то появлялись, то исчезали, его — ироничное и отстраненное, ее — само презрение.

Идущий из окна свет обострял черты. И тут вдруг Лиза посмотрела прямо в камеру, состроила рожицу и рассмеялась.

— Забыла текст, — сказала Рут Солу.

— А какой у нее был текст?

— Она говорит: «Затрахали меня старики». Поль ее спрашивает: «И сколько раз они тебя трахали?» И тут она пытается его ударить.

Пленка пошла снова. На сей раз интерес Сандора к неизвестной сцене за окном носил куда более игривый характер, и оттого перемена настроения при появлении Лизы вышла более резкой. Они кружили, молча шевеля губами и глядя друг на друга. Она подняла руку. Он перехватил ее за запястье, и камера тут же отъехала, чтобы взять их обоих во весь рост, обнаружив при этом, что под пальто Лиза совсем голая. Они боролись без всякой киношной изящности, в конце концов Сандор оттеснил ее к окну и прижал к стене. Двигался он как будто через силу, так, словно ему приходилось преодолевать весьма серьезное сопротивление, а партнерша его весила раза в два больше, чем на самом деле. Лиза в свою очередь старательно отыгрывала свою часть сцены движения, вырывалась и строила злые гримасы. Финальный кадр был снят крупным, на высоте головы, вдоль стены: Лиза пятилась назад, пока ее затылок не занимал большей части экрана и не заслонял свет от окна; затем, следом за ней, кадр занимала голова Сандора. Он не то наклонялся, чтобы поцеловать ее в шею, не то в полном изнеможении прижимался лбом к оштукатуренной стене. Все, конец сцены.

— Слишком сложно. Перемудрили, — сказал Витторио, поставив локти на спинку стоящего впереди него кресла и угнездив подбородок в ладонях.

— Когда он уже прижал ее к стене. Слишком вяло. Ничего не происходит, — отозвалась Рут, — Она должна ссадить плечо о стену, ты помнишь? Так, чтобы осталось пятно крови.

— И все это не снимая пальто? — поднял бровь Витторио.

Сцена пошла сначала. С точки зрения Сола, она ничем не отличалась от предыдущей, вот разве сама комната стала казаться еще более обширной и сумрачной.

— Это последняя, — сказал Витторио, когда кончилась пленка, — Остальные даже и печатать смысла не было. Вот если бы могли повесить свет снаружи…

— Не можем, — отрезала Рут. — Я все равно хочу их посмотреть.

Сол высидел еще три повтора той же самой сцены. Сандор и Лиза кружились отведенное им количество секунд; доходили до конца эпизода; начинали сначала. Течение времени сказывалось не на актерах, а только на том, как убывал за окном свет: когда начался четвертый по счету дубль, от них, по большому счету, остались только сгустки тени. Но тут ритм сцены вдруг сломался.

— Что там такое происходит? — спросил Сол, сощурившись на экран.

— Зависит от твоей личной точки зрения, — откликнулась Рут, — Можно сказать, что отважная молодая женщина восстает против сил реакции на службе у военно-промышленного комплекса, которые в данном случае представляет ее звездный партнер. А можно — что глупая маленькая соплюшка ударилась в истерику. Выбирай сам.

Витторио застонал.

— Она просто одурела от усталости. Мы все одурели от усталости.

— Она хотела поскорее отправиться к своим приятелям и покурить с ними вместе марихуаны и поэтому разнесла съемочную площадку, — огрызнулась Рут.

Сандор перехватил запястье Лизы, но другой рукой она принялась бить его по голове и плечам. Он ее отпустил, но молотить его она не перестала. Она стояла спиной к камере, и поверх ее плеча было видно лицо Сандора: рот открыт, он кому-то что-то кричит. В следующее мгновение прочие члены съемочной группы бросились разнимать актеров, и передний план заполнили нечеткие формы головы и тела. Камера пошла в сторону, объектив захватил мотки кабеля, лестницы, треножники и подставки под юпитеры, сбившиеся в том единственном углу комнаты, который постоянно оставался за кадром. Из всей этой неразберихи прямо на камеру шла Рут, в коричневой куртке и белых брюках. Рука у нее была поднята.

Зажегся свет. Витторио встал и потянулся.

— В следующий раз нужно будет начать пораньше. Или снимать утром и использовать наружную поверхность окна. И еще нам нужен «Аррифлекс». «Эклер» слишком тяжелый. А теперь мне пора. Питер заедет за мной в гостиницу, и мы пойдем в Гран-Пале.

— На выставку? — спросил Сол.

Витторио кивнул.

— А вы уже видели? Говорят, ничего подобного он не делал уже много лет, — Он улыбнулся, — А мне нужна тьма, нужен мрак. И алогичность.

— Удачи, — сказала Рут.

Витторио нагнулся, чтобы чмокнуть ее в щеку, потом пожал руку Солу.

— Еще увидимся.

— Завтра, — крикнула ему вслед Рут, — Ровно в семь тридцать.

Дверь распахнулась, отскочила на амортизирующей тяге и аккуратно закрылась за ушедшим.

— Последний ролик короче других, — сказала Рут Солу, когда в просмотровой погас свет. — У них там начались кое-какие неприятности.

Белый тюремный блок, на сей раз при полном солнечном свете, но уже уходящий из кадра: деревянные бараки, путаница колючей проволоки, проселочная дорога, идущая вдоль подножия длинной дамбы. Сменяющаяся последовательность планов, справа налево, потом камера дает панораму дамбы вплоть до начала долгого горного склона. Вдалеке — седловина меж двух горных вершин. Следующая панорама была снята именно оттуда. Камера прошлась по острым вершинам, разделенным глубокими темными пропастями. И — далекая перспектива, без конца и без края. Камера медленно плыла над этим искромсанным вдоль и поперек каменным хаосом.

— Именно это имел в виду Поль, — сказала Рут примерно через минуту, — Не то чтобы он в тебе усомнился. Но когда я показала ему эти кадры, он просто не мог поверить, что кто-то в состоянии пройти через такое.

Оператор быстро нащупал определенный ритм. Кадры, снятые с самого дна узких долин и ущелий давали крутые или вовсе отвесные стены из гладкого серого камня, уходившие прямо в небо. Не было ни чувства направления, ни движения, просто монотонная последовательность образов. И каждая небольшая серия перемежалась кадрами, снятыми в одной из попадавшихся съемочной группе по дороге деревень, которые тоже следовали определенному, быстро ставшему понятным формату: kaphenion, где сидели мужчины, согнувшись над крохотными чашечками или стаканами, медленная круговая панорама деревни, играющие дети, затем — галерея снятых крупным планом местных жителей, некоторые оживленно о чем-то говорят, размахивая сигаретами, некоторые молча смотрят в объектив. Деревенские — почти исключительно мужчины. Немногие попавшие в кадр женщины мельком улыбаются и тут же отворачиваются. Долгая панорама шоссейной или проселочной дороги за околицей венчает серию, после чего — снова горы.

— Как раз эту часть я особенно хотела тебе показать, — сказала Рут, когда камера взяла, сверху вниз, общий план довольно широкой реки.

Через нее, взявшись за руки, брели по колено в воде трое детей: два мальчика и между ними девочка. Девочка все время притворялась, что течение сбивает ее с ног и что она вот-вот упадет, а мальчики ее поддерживали. Потом камера опять пошла вверх и дала уже знакомую панораму деревни, с каменными домами и кафенионом, выстроенным вокруг ствола огромного старого дерева.

— Ничего не напоминает?

Тон у Рут был легкий, едва ли не игривый.

Сол ничего ей не ответил. Под деревом сидела за столиками группа стариков, с дюжину, а то и больше. Все они смотрели в камеру, без какого бы то ни было выражения.

— Сол? Что случилось? — тихо спросила Рут.

— Чего ты добиваешься?

Вопрос прозвучал куда более резко, чем он рассчитывал.

— Если хочешь о чем-то меня спросить, просто возьми и спроси, — продолжил он. — Я в свое время на уйму всяких вопросов ответил. Давай спрашивай, что там у тебя такое?

— Да ты что такое придумал, Сол? — ответила Рут, и удивление в ее голосе было неподдельным. — За кого ты меня принимаешь? Да как ты вообще… — Тон у нее стал чуть более мягким. — Дети играют в реке. Разве ты не понимаешь? Это мы — ты, я и Якоб, в детстве. Они же играют в ту же самую игру. Ты что, не помнишь?

Толстое лицо во весь экран: мужчина, под пятьдесят, очень добродушный. Солнце било ему в глаза, и он щурился. Одну руку он держал перед собой и, подняв палец, что-то объяснял прямо в камеру. Сол молча отвернулся от экрана.

— А тебе что показалось; что я, по-твоему, имела в виду?

Сол вспомнил, что заводилась Рут постепенно. Всегда так было. Нужно было что-то ей сказать. Человек на экране поднял второй палец и начал еще что-то объяснять оператору. Вид у него был — довольнее некуда. Следующая реплика Рут произнесена была, однако, тоном довольно спокойным.

— Соломон, поверь мне, никаких вопросов к тебе у меня нет. Не знаю, как и чем я умудрилась тебя задеть, но спрашивать тебя о чем бы то ни было я не собиралась. Я ни в чем тебя не виню и никогда не винила. Извини, что я вспомнила про Якоба. И ради бога, говори мне только то, что сам хочешь сказать.

— Рут, я не знаю, что я такого…

— Это не важно, Сол. На самом деле не важно. Ладно, давай уже выбираться отсюда. Пленка все равно закончится через минуту.

— Да пусть дойдет до конца.

— Как скажешь. Деревенские начали вести себя крайне агрессивно. Этот человек, у которого съемочная группа брала интервью, был кем-то вроде местного дурачка. И остальным это не понравилось. Ну вот, началось.

Камера метнулась в сторону как раз вовремя, чтобы поймать подходящую быстрым шагом группу из пяти или шести молодых людей. Передний поднял руку. В нескольких метрах за ними стоял старик. И на что-то указывал. Мимо объектива мелькнула какая-то смутная тень: судя по всему, камеру оттолкнули в сторону. В кадре оказался кусок земли с двумя удлиненными человеческими тенями. У одной в руке был какой-то предмет — камера, что же еще. Потом экран погас.

* * *

В мае 1953 года Сол переехал из «Отеля д'Орлеан» в запущенную квартиру на маленькой улочке в районе авеню Виктор Гюго. Для того чтобы перевезти все его пожитки, хватило одной поездки на такси: одежда, книги и пишущая машинка, собственность редакции «Перспектив», которую со временем надлежало вернуть на место. Зеленая книжка в дешевом переплете, которую вручил ему Райхман, заняла свое место — рядом с изданием «Фляйшер ферлаг» и только что прибывшим итальянским переводом — на маленьком столике в том пространстве, которое в этой квартире заменяло собой гостиную. В памяти у него этаким выморочным цепеллином всплыло озабоченное лицо критика. Все мои вопросы — здесь. Сол стоял и смотрел, как Райхман с явной неохотой, шаркая ногами, вышел из холла гостиницы. Критик явно чего-то ждал — чтобы его успокоили или что-то ему объяснили. И не дождался ни того ни другого.

Сол вернулся к себе наверх, запнувшись на площадке между первым и вторым этажами, когда глаза его увидели на зеленой обложке знакомое имя. Первую страницу он перевернул, еще не успев войти в дверь, предвкушая, как сейчас сделает шаг через порог, сядет в кресло и прочитает все залпом, от начала и до самого конца. Комната была сплошь заставлена картонными коробками: набрать он их набрал, но загрузить и запаковать еще не успел. Переезжать на новую квартиру ему через два дня. Он прочел: «„Die Keilerjagd“ von Solomon Memel: Eine Kommentierte Ausgabe». И, ниже: «Adler Verlag, Tel Aviv». Он стоял перед дверью, с ключом в руке, и читал при свете тусклой коридорной лампочки.

От всех прочих изданий это, подписанное «J. Feuerstein», отличить можно было с первого взгляда. В исходном, фляйшеровском томе открывающий поэму каталог героев разворачивался вниз по странице ровными плотными блоками текста. Начиналась охота, и поэма меняла тон, конфликт разрастался сквозь пространство и время, понемногу впуская в место действия иную, современную войну. Эта часть была написана длинными неровными строфами. Заключение, во тьме пещеры, представляло собой сплошной массив текста, растянувшийся на дюжину страниц. «Единственный в своем роде шурф, пробитый в толще невыразимого, со вбитыми в стену стальными скобами-словами, за которые только и можно здесь уцепиться, — как написал в свое время Райхман и добавил: — Читателю придется препоясать чресла — и пробираться сквозь тьму».

Страницы издания, подготовленного Якобом, выглядели совершенно иначе. Слова Сола трогались в путь от верхнего поля страницы, но редко добирались дальше чем до середины. Иногда на самом верху маячили две-три строчки, а на одной странице и вовсе не было ни единого слова, то есть — слова, написанного Солом. Вместо этого там были сноски.

Новый издатель позвонил через несколько дней и представился Андреасом Модерссоном. Они обменялись любезностями, и Модерссон выразил свое восхищение человеком, который написал «Die Keilerjagd». Голос был достаточно молодой, и Сол решил, что довольно осторожная манера общения в данном случае маскирует некоторую нервозность. Они поговорили о нескольких иностранных изданиях, которые на тот момент как раз были в печати, и о недавно принятом решении ввести «Die Keilerjagd» в программу немецкой средней школы. Разговор перешел на творчество современных поэтов: Модерссону понравился последний сборник Бобровского, Солу не понравился, — а затем на дизайн обложки будущего массового гибкого издания: макета обложки Сол получить еще не успел, и Модерссон принялся описывать ее в мельчайших подробностях. Наконец дело дошло и до погоды. Именно после этого Сол понял, что уже начавшая его понемногу утомлять велеречивость редактора есть не что иное, как затяжка времени перед действительно серьезным разговором.

— Вы о чем-то хотели меня спросить? — перебил собеседника Сол.

Последовала короткая пауза.

— Мы получили экземпляр «Die Keilerjagd», напечатанный в Тель-Авиве, — сказал Модерссон, — Немецкоязычное издание.

— Да, и что?

— Мы просто задали себе вопрос, господин Мемель, давали ли вы разрешение на эту публикацию. Видите ли, в каком-то смысле оно является не вполне законным.

— В каком смысле?

— Конечно же, в исключительно техническом. Понятно, что подобное издание рассчитано на чисто академический рынок. «Зуррер ферлаг» ни в коем случае не намерен препятствовать появлению исследований, посвященных вашему произведению. Но существует такая проблема, как получение права на публикацию… Я хочу сказать, что «Зуррер ферлаг» приобрел все права на «Die Keilerjagd» вместе с покупкой «Фляйшер ферлаг», и, хотя мы готовы содействовать как можно более широкому распространению вашей поэмы, нам не хотелось бы поощрять пиратские издания. Этот таинственный профессор Фойерштайн, судя по всему, посвятил вашему творчеству немало усилий. Но даже несмотря на это… — Он не закончил фразы, потом его тон изменился, — Господин Мемель, мы хотели спросить, не входит ли в ваши намерения поручить нам начать процесс против «Адлер ферлаг».

— Какой процесс?

— Судебный, господин Мемель. По делу о нарушении авторских прав.

Неторопливая манера Модерссона в начальной части разговора сбила его с толку. За ней крылись острая реакция и умение вести переговоры.

— Я вырос вместе с Якобом Фойерштайном, — сказал Сол. — Мы были одноклассниками, а потом стали друзьями. Лучшими друзьями. Война нас развела. Я надеюсь, мне не нужно объяснять вам тогдашних обстоятельств.

— Нет, конечно, — ответил Модерссон. Еще одна пауза, — Вы сказали — друзьями?

— Самыми близкими. До той минуты, когда я увидел его имя на обложке, я был уверен, что он погиб. А теперь я знаю, что ему удалось выжить.

— Простите меня, господин Мемель, но можно я задам вам один вопрос? Вы читали издание профессора Фойерштайна?

— Конечно. Оно и сейчас лежит передо мной. А почему вы называете его «профессором Фойерштайном»? Он учился на доктора, в смысле, на медика, но вот удалось ли ему вообще закончить образование…

— В сопроводительной статье он именуется «профессор Фойерштайн», господин Мемель.

— В статье? Якоб написал статью?

— Ну, я не стал бы называть его автором, — отозвался Андреас Модерссон все тем же осторожным тоном, который сохранял на протяжении всего разговора и который, как позже прикинул Сол, ни разу его не подвел, — Наверное, правильнее всего будет, если я вам просто ее пришлю.

Сноски Якоба начинались как обычные ссылки: непролазная чаща сокращенных латинских названий и, следом, номер главы, раздела и строки. Через несколько страниц начали вклиниваться комментарии, краткие интермедии в почти нечитаемых кубатурах мелкого текста, угнездившегося в нижней части страниц. Короткие и редкие поначалу, они постепенно дорастали до целых предложений, потом до небольших абзацев, за которыми следовали круглые скобки с отсылками к источникам. Из-под поверхности научного аппарата начал пробиваться комментарий, и по мере того, как он набирал размер и вес, по лицу у Сола расплывалась улыбка. Он почти физически слышал обычную для Якоба лукавую самоуверенность тона; она звучала столь же отчетливо, как если бы автор комментария сидел сейчас напротив него за столиком в кафе на Рингплатц или выглядывал из-за плеча затасовавшейся между ними, как начинка в сэндвиче, Рут на травке в Шиллерпарке. Вот только теперь то раздраженное чувство, которое он когда-то испытывал, едва заслышав эту привычную интонацию — с претензией на правоту всегда и во всем, с чисто эгоистическим нежеланием думать о последствиях этой своей правоты, — сменилось чувством радостным.

И в самом деле, Якоб не одобрил его дельфинов. Он осудил его выбор оружия. Составные луки были знакомы отцам героев, воевавших под Троей, ничуть не больше, чем его «короткоствольные» автоматы их отдаленным потомкам. Яблоки у него созрели не в то время года, а растительный покров горы Зигос был просто неправильным. Бурный водный поток, проносящийся по Клейзуре? Этого просто не может быть: местная система водоразделов не допустит ничего подобного. И так далее. И неужели из-за этого Райхман так разнервничался?

По мере того как разрастался комментарий, его автора, похоже, все сильнее занимали географические детали, особенности расположения зданий и их ориентации по сторонам света, а также сопоставительные высоты различных растений и тому подобные ботанические подробности. Вопросы того, где те или иные вещи могли иметь место, старательно противопоставлялись тому, где он, Соломон Мемель, их поместил. На берегах заросшего тростником озера, в котором Аталанта купала Мелеагра и с берегов которого Фиелла совершила затем свой невероятный побег, «во тьме растаяла и выдохнула „я“, свое смешав с моим» (одно из тех мест, крайне редких в поэме, где употребляется первое лицо), Якоб отметил подозрительное отсутствие какой бы то ни было другой растительности. Где терпентинное дерево и олеандр, где лесная осока и черный василек? Кратер под названием Котел был явной аберрацией как с геологической, так и с картографической точки зрения.

Но ты же сам меня туда завел, прошептал Сол. Он представил себе, как Якоб сидит и, подобно ему самому, здесь и сейчас, перелистывает страницы поэмы. Начало, конец, снова начало. В Тель-Авиве! Как его туда занесло?

Сол поднял голову от напечатанной убористым шрифтом страницы. Из тьмы за окном выплыла тень Райхмана.

Был такой момент в Ботаническом саду, когда голос у Вальтера Райхмана как будто дал трещину. Сол представил себе, что в тот момент критик вполне мог быть едва ли не на храни слез. А теперь я должен задать вам несколько вопросов. В тот момент он все понял про этого человека. Конечно, он даст ответы на вопросы господина критика. Очень важно отвечать на вопросы, вспомнил он, и по возможности чем быстрее, тем лучше. Он так и сделает. Так и сделал. Впрочем, воспоминания Райхмана о войне были достаточно обременительны и сами по себе, без дополнительных сложностей со стороны бывших жертв.

Сол опустил глаза на раскрытую страницу. Якоб, судя по всему, пытался подкрепить свои замечания о какой-то несогласованности в конце поэмы ссылками на источники. И в этом была какая-то замысловатая шутка. Излишне замысловатая, подумал Сол: юмор никогда не был сильным местом Якоба. Сноска деловито спускалась до самого низа страницы, цитируя такой-то источник, относясь к такому-то и такому-то. Было в этих отсылках что-то странное, чего Сол, может быть, даже и не заметил бы, если бы самая последняя из них эхом не откликнулась на знакомое название местности и не заставила зазвучать в его памяти знакомую ноту. Так вот в чем дело. Тексты, на которые Якоб ссылался в подтверждение своей точки зрения на спорный момент, все были утрачены. Он закрыл книгу. Однако странное появление Райхмана в «Отеле д'Орлеан» так и осталось для него загадкой.


Обещанная Модерссоном статья на поверку оказалась вырезкой из культурной колонки в «Маарив» двухнедельной давности. К ней был подшит перевод, вместе с запиской от нового издателя, который просил его позвонить по телефону, как только он прочтет «приложенный документ».

«Если вам повезло обзавестись таким редактором, как профессор Фойерштайн из Тель-Авивского университета, враги вам уже не потребуются. После того как выверена орфография и распутаны излишне сложные грамматические хитросплетения, после того как вы сбрызнули текст надлежащим количеством запятых, чем еще редактору остается занять голову и руки? Ответ, если доверять опыту профессора Фойерштайна, прост: комментариями!»

«Читатели наверняка помнят ажиотаж, который вызвала в прошлом году сенсационная поэма Соломона Мемеля „Die Keilerjagd“, и ажитацию еще того большую, вызванную воспоминаниями автора о лично пережитом опыте времен войны. Но в то время, пока мы восторгались подвигами, которые легли в основу этой поэмы, профессор Фойерштайн дал себе труд над ними задуматься. И складывается такое впечатление, что „подвиги“ эти память автора зафиксировала в виде несколько отличном от того, что имело место в действительности. Кто же знает, как оно было на самом деле? Судя по всему, профессор Фойерштайн».

Дальше следовала цитата из Якоба: «Истина всегда одновременно и очевидна, и скрыта от нас. Но сделанные нами утверждения являются либо истинными, либо ложными. Доказанными или доказуемыми — либо же наоборот, недоказанными и недоказуемыми. Эти простые критерии я приложил к известному тексту, к тексту поэтическому, поскольку поэзия есть частное проявление истины, то место, где она имеет быть сказана. По крайней мере, сама поэзия именно на подобный статус и претендует».

«Ну вот теперь и мы сделались причастны к истине!» — прокомментировал этот пассаж анонимный обозреватель. Его (или ее) залихватский тон довольно странно смотрелся на фоне гномических комментариев «профессора Фойерштайна». Цитировались какие-то незначительные факты, в отношении которых автор погрешил против истины, — причем в одном из таких мест обозреватель переврал цитату. Статья заканчивалась следующим образом: «Кто знает, может, никакой охоты и не было?»

На один риторический вопрос больше, чем следовало бы, подумал Сол. То, что написал Якоб, выглядело претенциозно и заумно, то, что написал обозреватель, — развязно и неубедительно. Более того, было похоже, что Якобу не удалось убедить в своей правоте даже и обозревателя. Примеры не доказывали того, что при их помощи пытались доказать. Они были направлены на что-то другое, вот только Сол никак не мог понять — на что. И впечатление от статьи оставалось как от фальшивой ноты. Зачем Модерссон вообще решил его во все это втянуть?

Он взял статью и книгу Якоба, надел пальто и отправился в кафе на рю Спонтини, завсегдатаем которого уже успел сделаться с тех пор, как переехал с рю д'Эколь. Была середина утра, и в кафе было тихо. Он сел и перечитал статью еще раз. Нужно будет на нее ответить, подумал он и начал — про себя — сочинять письмо. Тут ему пришло в голову, что он не увидел ни единого упоминания о том, что они с Якобом знают друг друга. Любой обозреватель непременно первым делом клюнул бы на такую, пусть не относящуюся к делу, но зато пикантную подробность. Почему Якоб сделал из этого тайну? Парафраза элегии Рильке могла быть адресована только ему, и никому больше. Что Якоб пытается ему сказать? Даже десять лет спустя и с расстояния в тысячу миль Якоб ухитрился сохранить способность действовать ему на нервы. Он раскрыл книгу, изданную его далеким другом, и принялся читать сноски с самого начала. Теперь, подсвеченные откровенной глупостью тель-авивского газетчика, они начали выглядеть несколько иначе. Впрочем, уже знакомые обвиняемые были на месте: дельфины, которые отродясь не заходили в Коринфский залив, горы, которые, судя по всему, умели вращаться вокруг собственной оси, солнце, которое вставало на западе и садилось на востоке, непроницаемый мрак пещеры.

И тут он остановился. Внезапно его осенило, почему развязная болтовня этого газетного писаки показалась ему настолько неубедительной, а изыскания Якоба — такими помпезными и неуместными. Обозреватель неверно интерпретировал свой источник. Как и сам Сол. Фактологические замечания Якоба по сути своей были безвредны. Предпринятые им дотошнейшие разыскания — пустая трата времени. Ни одна из его мелочных придирок гроша ломаного не стоила. Все, о чем Сол написал в своей поэме, либо соответствовало истине, либо отклонялось от нее на величину совершенно незначащую. И то и другое ничуть не противоречило общему замыслу поэмы; события же, на которых она основывалась, были абсолютно реальными. Якоб преследовал совсем другую цель.

Сол стал читать внимательнее, понимая теперь, насколько тонкими были комментарии Якоба, как незаметно они набирали свой истинный вес под прикрытием всех этих тяжеловесных экспедиций по источникам, исследованиям и фактам, как они притворялись, что тупо маршируют к своей лишенной всякого смысла цели, а сами в это время совершали обходной маневр и выходили к иному, куда менее очевидному пункту назначения. По ходу чтения он начал и сам смотреть на собственное творение несколько иначе, оно становилось независимым от него и на глазах приобретало некую не вполне понятную ему как автору гибкость. Вот собираются герои, вот начинается охота, вот ярость вепря прорывается сквозь тонкий дерн: щетина на спине стоит торчком, клыки покрыты пятнами старой крови, а рыло уже вынюхивает свежую. Ярость его неизбежна, и в ней же найдет он конец. Аталанта и Фиелла выходили на авансцену, отражались друг в друге, как в зеркале, и уходили, каждая в свою собственную тьму. А пещера ждала их всех.

Но это была совсем другая поэма, и написал ее не Сол. Или, вернее, он собирался написать совсем другую поэму. Стрела Аталанты летела к цели, еще не ведая о том, что пейзаж вокруг нее переменился. История оставалась висеть в воздухе, в одиночестве и пустоте. И одиночества отныне ей не избежать. Он думал медленно, но мысль ему в конце концов пришла именно та, которая и должна была прийти.

Якоб нацелил свою стрелу не в историю, а в того, кто ее рассказал. Обвинение было направлено против него лично. Все эти события происходят в выдуманной стране, утверждает профессор Фойерштайн из Тель-Авивского университета во всей этой сотне с лишним сносок: в стране, чей климат невозможен, чьи растения не могут расти, чьи географические реалии не нанесены ни на одну карту. «Реальность», стоящая за строками «Die Keilerjagd» была отдаленной и смутной, как будто речь шла о событиях, отнесенных в неведомые дали — или совсем в другие времена. И рассказывал об этих событиях человек, который сам не был свидетелем оных. Который не принимал в них участия. Охотился Якоб на другого Соломона Мемеля: на того, который никогда там не был.

Глаза Сола скользили по поверхности поэмы, выискивая среди тамошних образов ту почву, из которой они когда-то выросли. Но его же слова теперь ему сопротивлялись. Якоб написал свою собственную страну поверх его, знакомой. И действительно начинало складываться такое впечатление, будто он — на чем и настаивал его далекий комментатор — вообще никогда ногой не ступал на тамошнюю землю.


Модерссон позвонил только через неделю. Говорил он все так же неторопливо.

— Мы получили несколько запросов по этому поводу. И странное послание от Вальтера Райхмана, — сказал Модерссон.

— Он появлялся тут у меня за два дня до вашего предыдущего звонка, — сказал Сол, — С этим новым изданием. И вел себя и впрямь довольно странно.

— В этом я не сомневаюсь. Профессор Фойерштайн — или кто-то из этого «Адлер ферлаг» — разослал по экземпляру почти во все основные газеты. В сегодняшнем номере «SZ» вышла весьма неприятная статья.

— И что пишут?

— Ставят под сомнение компетентное мнение Райхмана. Видимо, он ожидал чего-то в этом роде. Я, кажется, уже упоминал о том, что мы тут подумывали о возбуждении судебного иска.

— Да, конечно, — подтвердил Сол.

— Но в нынешней ситуации нам кажется, что подобный шаг был бы нецелесообразным, господин Мемель.

— Нецелесообразным?

— Весь возможный вред уже нанесен. Может показаться, что мы пытаемся пустить издание под нож исходя из достаточно сомнительных мотивов, к тому же в любом случае у нас могут возникнуть сложности с возбуждением иска даже на уровне суда первичной инстанции. Насколько нам известно, издание профессора Фойерштайна не поступало в продажу. Я уверен, что вы согласитесь со мной, что в сложившихся обстоятельствах вреда от этого было бы гораздо больше, чем пользы. Естественно, мы выступим с разъяснениями, что все нападки Фойерштайна абсолютно беспочвенны. «Зуррер ферлаг» никогда не давал в обиду своих авторов, иначе и быть не может.

— Понятно.

— Нам, однако, придется принять непростое решение относительно школьного издания, которое как раз находится в стадии доработки, — продолжал Модерссон. — Как я уже сказал, вопрос о честном имени наших авторов в «Зуррере» никогда даже и не рассматривается. Издание мы просто отложим, ни о какой отмене проекта не может быть и речи. Рано или поздно школьное издание выйдет в свет, в этом можете не сомневаться. На настоящий момент, однако, в издательстве сложилось мнение, что выход этой книги в ближайшее время может оказаться контрпродуктивным.

— Что вы хотите этим сказать, господин Модерссон?

— Дело в том, что некоторые журналисты начали обращаться за комментариями к совету, ответственному за формирование школьной программы, и в результате «Die Keilerjagd» из списка рекомендованной литературы была исключена.

Сол немного помолчал, а потом сказал:

— Во всем этом нет ни слова правды.

— Ну конечно, — сказал Модерссон. — Мне очень жаль, господин Мемель. Если Якоб Фойерштайн был вашим другом, зачем он сейчас все это делает?

Странное поведение Райхмана стало несколько более понятным, когда по почте ему пришла первая подборка газетных вырезок, присланных ему из редакции «Зуррера» без каких бы то ни было комментариев.

Если на эту удочку попался даже такой проницательный критик, как Вальтер Райхман, то на что же надеяться нам, простым смертным? Его прошлогодний протеже, Соломон Мемель, вернулся, чтобы отныне стать ночным кошмаром великого господина Райхмана. Сколько было шума, какое величие прочили этой дутой фигуре — и вот сегодня Соломон Мемель представляется литератором куда менее значимым, чем то могло показаться даже на самый первый неискушенный взгляд. Новое издание «Die Keilerjagd» — где слов не так уж и много, но зато много сносок — не оставило никаких сомнений в том, что память Соломона Мемеля страдает весьма неожиданными провалами.

Один или два журналиста рассуждали о мотивах, побудивших «независимого исследователя, аффилиированного в университете Тель-Авива» или «неутомимого комментатора „Die Keilerjagd“» выступить со столь резкой критикой, однако историю выгоднее было рассказывать, если Якоб Фойерштайн оставался фигурой неясной и загадочной. В мае и июне издевались по большей части над Райхманом — который хранил молчание. «Шпигель» не снизошел даже до того, чтобы просто упомянуть об этом скандале.

Сол тоже не спешил высказываться публично, принимая во внимание, что главного смысла проделанной Якобом работы достоянием гласности еще никто не сделал — по крайней мере, настолько явно, чтобы на это нужно было отвечать. По настоянию Андреаса Модерссона он целую неделю писал — и рвал по мере написания — письма к Якобу. Тот конверт, который он в конце концов отправил, адресован был: «Профессору Якобу Фойерштайну, в университет Тель-Авива». Письмо гласило:

Дорогой Якоб, мы выжили. А теперь нам нужно поговорить. Встречусь с тобой, где скажешь. Пожалуйста, напиши мне. Жду и надеюсь,

твой Соломон.

Ответа он не получил.


Стояла середина лета, новостей особых не было, и потому респектабельные издания время от времени позволяли себе публиковать длинные, тщательно аргументированные статьи, в которых обсуждалась возможная степень подлинности событий, стоявших за сюжетом «Die Keilerjagd», вместе с вопросом о том, насколько можно доверять ее автору. Собрат по поэтическому ремеслу попытался «защитить» право Мемеля «выстраивать придуманную жизнь вдоль кардинальных линий своего искусства». Некий австрийский ученый выдвинул тезис (аккуратно выведя его на максимально обобщающий уровень) о том, что сознательный обман в поэтическом творчестве можно рассматривать как реакцию на неизбывную и не подлежащую верификации фальшь повседневной жизни, и в этом смысле — как высшую форму правды. Единственной вырезкой, которая слегка подняла Солу настроение, стало письмо к главному редактору венского «Штандарда»:

Уважаемый господин редактор, мой покойный муж, Леон Фляйшер, никогда не стал бы публиковать шарлатана. Соломон Мемель — великий поэт.

Редакторский комментарий, сопровождающий письмо Ингеборг Фляйшер, гласил: «Наше издание оставляет за любым великим поэтом право быть как шарлатаном, так и наоборот».

Дни у Сола большей частью уходили на работу, впрочем, совершенно не систематическую, над переводами из французских поэтов — Шара, Ларбо [216], а вечера он проводил в кафе на рю Спонтини. Если ему не спалось, он пил американский виски и работал до самого утра — по рюмочке на страницу. Тексты выходили формально выверенные, почти музыкальные, с периодическими взрывными выбросами причудливых образов. Просыпался он поздно, иногда — прямо за столом, и перечитывал ночной поэтический урожай. И всякий раз по утрам оказывалось, что ничего стоящего он не написал.

К осени толстые пакеты с газетными вырезками от «Зуррера» приходить перестали. В октябре было одно-единственное упоминание в чисто академической статье, посвященной в основном литературной полемике в Австралии в 1920-е годы. В ноябре вообще ничего не было. Затем, с последней предновогодней почтой, пришло письмо из Тель-Авива. Из конверта выпало его собственное письмо. Нераспечатанное. Сопроводительная записка была напечатана на именной бумаге профессора Цви Явеца, сотрудника филологического факультета. Оно гласило:

Высылаю Вам обратно Ваше письмо, адресованное: «Профессору Якобу Фойерштайну, в университет Тель-Авива». Названное учреждение ответственно заявляет, что профессор Фойерштайн никогда не получал профессорского звания по университету Тель-Авива, никогда не числился в штате его сотрудников и вообще никак не был с университетом связан. Наше мнение не совпадает с мнением, высказанным в опубликованных им комментариях к Вашей поэме, и мы хотим особо обратить Ваше внимание на то, что ни одна из его публикаций никогда не была одобрена либо представлена к печати в стенах нашего университета.

Ниже, неряшливым крупным почерком, профессор Явец добавил от себя лично:

Я и весь Кружок ивритских писателей Тель-Авива в полном составе приветствуем Вас, Соломон Мемель. Мы не час и не два провели, обсуждая Ваше творчество, и желаем Вам всяческих благ в это непростое для Вас время.

Прошло парижское Рождество, уже пятое на моем счету, подумал Сол, слушая колокольный перезвон за окном. Вопросы религиозные его волновали мало, но вот бутылку виски он сегодня решил открыть пораньше. Потом нацарапал «С Рождеством!» в верхнем поле присланного профессором Явецом письма и переадресовал конверт Андреасу Модерссону, в «Зуррер ферлаг». Его издатель не звонил ему… Он так и не смог точно вспомнить. С ноября? С октября?


— С Новым годом, господин Мемель!

— Что-что?

— С Новым вас годом! Это Андреас Модерссон. Я вас не разбудил?

— Да, то есть нет. С Новым годом, господин Модерссон.

Было не то девятое, не то десятое января. Видимо, утро, догадался Сол.

— Господин Мемель, «Шпигель» проснулся. Они опубликовали большую статью. Чудесную статью. Вы сможете найти экземпляр в Париже или вам выслать?

Продавец в киоске «International Presse» на Северном вокзале, разрезав упаковку и вручив Солу журнал, поглядел на него странно. Сол опустил глаза и встретился взглядом с собственным портретом на обложке — и с фразой «Дело Мемеля», написанной прямо поперек лица. Он перешел через дорогу к ресторанчику в первом этаже «Отеля Терминю». После первых успехов «Die Keilerjagd» он несколько раз давал интервью именно здесь, отражаясь в зеркалах кабинета в задней части ресторанной залы. Он узнал метрдотеля, но тот его не узнал. Он сел к барной стойке и заказал кофе.

К немалому его удивлению, статья принадлежала не Вальтеру Райхману, хотя последний и фигурировал в ней в качестве действующего лица. Написал ее некий «Славко Михайлович», который начал с пересказа всем известной истории о том, как «Die Keilerjagd» была написана, как она была опубликована и как ее успех был гарантирован появлением «революционной в своем роде» статьи «самого уважаемого из ныне живущих немецких журналистов и литературных критиков».

И следом — падение. В никому неизвестном тель-авивском издательстве выходит книга Якоба, «при обстоятельствах почти таких же загадочных, как обстоятельства возникновения текста, комментарий к которому она собой и представляла». Михайлович проанализировал, каким образом под прикрытием процесса комментирования, тщательного и непредвзятого, делались более чем предвзятые заключения и как, в результате сведения всех сделанных Якобом поправок и прямых подтасовок в единый согласный аккорд, автору «Die Keilerjagd» был нанесен непоправимый урон. И на этом автор статьи вдруг прерывал свой анализ.

«Впрочем, все это не имеет отношения к делу. Обвинения, выдвинутые Якобом Фойерштайном, носят характер сугубо имплицитный; они нигде не сформулированы прямо и открыто. Да и за пределами его комментария не было ровным счетом ничего, кроме обычных инсинуаций, кроме слухов и сплетен. А сформулировать их следовало бы так: успехом своим поэма Соломона Мемеля „Die Keilerjagd“ обязана не чисто поэтическим достоинствам, а тому, что она правдива. Она обязана быть документом в не меньшей степени, чем литературным текстом. Мемель и сам говорил о тех событиях, которые кроются за его строками, об охоте на Эберхардта и о той роли, которую в этом сыграл он сам. Фиелла успела стать едва ли не иконой. И ведь никто не отрицает, что эти события действительно имели место, даже профессор Якоб Фойерштайн. Обвинение направлено в адрес свидетеля этих событий, Соломона Мемеля: что, в противоположность его собственным словам, записанным Вальтером Райхманом и опубликованным в этом самом журнале, он там не был и, соответственно, не принимал никакого участия в событиях, вдохновивших „Die Keilerjagd“. Его поэма основана на лжи и тонет в этой лжи с головой.

Однако обвинения Фойерштайна ровным счетом ни на чем не основаны, как показывает даже самое поверхностное исследование вопроса. Которым, к сожалению, до настоящего момента никто не дал себе труда озаботиться».

Сол осушил чашку и заказал еще одну. По мере чтения он постепенно осознавал, что слово «поверхностное», пожалуй, меньше всего применимо к проведенному Славко Михайловичем «исследованию». Журналист съездил в Грецию с тем, что он сам обозначил как «простой вопрос, требующий сложного ответа», и с головой ушел в то, чтобы отделить истинное от ложного, ложное от ошибочного, а ошибочное — от сознательно выдаваемого за таковое. Как и следовало ожидать, проект этот завел его в трясину противоречащих друг другу подробностей, в отношении которых нельзя было с уверенностью положиться ни на сведения, приведенные у Якоба, ни на его собственные.

Однако, пока Михайлович медленно, но верно обследовал те места, в которых происходило действие поэмы, он нашел двух свидетелей, куда более убедительных, чем молчаливые горы или не в должном порядке рассаженная растительность среднегреческой загородной природы. Первый был — эмигрировавший в Америку грек, который вернулся на родину в 1937 году и утверждал, что во время войны сражался вместе с Зервасом, пока не охромел в результате ранения. Какое-то, весьма недолгое время он работал переводчиком в британской военной миссии в Мессолонги и в 1945 году присутствовал на допросе некоего молодого человека — вел допрос офицер британской разведки. «Да это, собственно, был и не допрос. Так, чайку попили и поболтали о войне. И переводчик ему был совсем не нужен. С английским у него все было в порядке. Лучше моего», — процитировал Михайлович своего свидетеля.

А чаю тогда так и не дали, подумал Сол, вспомнив этого человека и британского капитана, который его допрашивал.

Не потребовавшийся в тот раз переводчик запомнил имя этого молодого человека, а вот лица не запомнил и не смог опознать Сола по фотографии. Честно говоря, он мог бы вообще не вспомнить об этом эпизоде, если бы речь не зашла о Фиелле. «Конечно, кто же не слышал тогда о Фиелле; в те времена столько всяких слухов о ней ходило, — сказал он журналисту. — И никто не знал, что с ней в конце концов случилось. И о полковнике Эберхардте они тоже говорили. Единственное, что нам было о нем известно, так это что он эвакуировался вместе со всеми прочими. И этот молодой человек тоже собирался уезжать. Бумаги ему уже выправили американцы».

Второго свидетеля Михайлович встретил по чистой случайности. Журналист отправился на север, в горы, в нарушение установленных военными правил перемещения в этом районе. Но чем больше вопросов он задавал, тем менее разговорчивыми делались деревенские жители. Иногда эта неразговорчивость перерастала в откровенную тревогу. Если он становился слишком настойчив, ему угрожали, а из одной деревни даже выгнали вон. Он вернулся по собственным следам в Карпениси, где у него вышла ссора с проводником, после которой его арестовали и продержали под замком до утра. Здесь наконец странные реакции поселян получили более или менее внятное объяснение. Начальник местной полиции бросил ему в припадке раздражения, что «вот где у него сидят эти сумасшедшие немцы» — прежде чем принять штраф и отпустить куда глаза глядят. Ему напомнили, что иностранцам без особого разрешения находиться в этом районе запрещено — и посадили на автобус, идущий назад в Мессолонги.

Остаток этой детективной истории Михайлович раскатал еще на целую страницу, хотя исход ее был в принципе уже ясен. Взяв для начала несколько ложных следов, он в конце концов загнал нужного ему зверя в Навпакте. «Сумасшедшим немцем» оказался, естественно, Якоб, хотя путешествовал он с израильским паспортом. Его госпитализировали в порту после «нервного срыва», если верить доктору, который его пользовал. Была цитата и из доктора:

«Его привезла женщина, которая представилась его женой. Что-то там такое с ним приключилось прямо на квартире. Он был не в состоянии дать сколько-нибудь связный отчет в своих действиях, а женщина откровенно мешала. Упадок жизненных сил у него был полнейший. Вдобавок — параноидальный бред, которого он не отличал от реальности. Мы давали ему успокоительные. Он провел здесь четыре дня, после чего из Афин пришла карета „скорой помощи“ и увезла его».

«И это, — саркастически заметил Михайлович, — тот свидетель, которого мы предпочли Соломону Мемелю».

Статья заканчивалась полномасштабной атакой на «доморощенных комиссаров от культуры», которые проявили столько рвения, чтобы опорочить одного из лучших поэтов Европы, после чего Михайлович раскланивался, выразив надежду, что теперь они проявят ничуть не меньше рвения, чтобы загладить свою вину.

— А почему же вы ни разу не задались вопросом, он это сделал, господин Михайлович? — сказал Сол, вслух, по-немецки, вызвав недоуменный взгляд со стороны бармена.

Он закрыл журнал, положил в блюдечко несколько монет и вышел на улицу.


— Теперь самое время сказать, что мы думаем по этому поводу, — ликующим тоном проговорил Модерссон.

С тех пор как появилась статья в «Шпигеле», прошло три недели. За это время едва ли не все основные газеты и журналы отметились покаянными материалами по «Делу Мемеля». Сегодня настал черед «FAZ» [217], редакция которой заретушировала неудобную ситуацию расплывчатым обзором былых литературных мистификаций, размазанным аж на три полные страницы. И заканчивалось это все ханжески-благочестивым предостережением: «Теперь ставки стали выше. И литературные игры перестали быть играми чисто литературными. Теперь мы играем с нашей историей. И давайте больше никогда не ронять ее из рук».

— Они там что, в мячик играют или в рулетку? — спросил Сол, когда Модерссон зачитал ему по телефону последние строки.

— А еще они хотят взять у вас интервью, — сказал Модерссон, — Впрочем, сейчас все газеты этого хотят. Я тут поговорил с коллегами. Мы отберем восемь-девять изданий, причем даже не самых влиятельных. Несколько небольших журналов.

Голос у Модерссона снова звучал молодо, но манера речи была все такой же тягомотной. Разговору предстояло длиться и длиться, пока он дойдет до той точки, которой ждал Сол. Вчера он ходил на прежнее место жительства, в «Отель д'Орлеан», чтобы забрать у дряхлой консьержки почту.

— Телефон звонит постоянно, — тут же начала ворчать она, уткнув скрюченный указательный палец ему в грудь. — И все время вас спрашивают!

Модерссон принялся перечислять журналы, которые имело бы смысл пригласить, в порядке предпочтения. Рано или поздно Сол улучил момент, чтобы сумел прервать неумолимо ровное течение его речи.

— Знаете, господин Модерссон, мне вся эта затея кажется контрпродуктивной.

— Контрпродуктивной? Ну да, конечно, повторять одно и то же по десять раз — занятие утомительное. Пресс-конференция будет куда удобнее. Мы можем устроить ее прямо здесь, в издательстве, и пригласить побольше журналистов.

— Господин Модерссон, вы меня не поняли. Пресс-конференция будет ничуть не более продуктивной.

— Господин Мемель, официальное заявление будет гораздо более эффектным шагом, если вы сделаете его лично. Впрочем, если вам угодно, мы можем просто распространить его — обычными способами.

— Заявление?

— Ваше заявление, господин Мемель.

— У меня нет никаких заявлений, господин Модерссон.

— Но должно же быть какое-то заявление. Вы же полностью реабилитированы.

— Я уже дал свое последнее интервью, — сказал Сол, — Я уже ответил на последний вопрос. Я уже сделал все заявления, которые мог сделать в этой жизни.


Тем же летом «Die Keilerjagd» была включена в программу немецких средних школ. Осенью за Германией последовала Австрия, а следующей весной — Франция. Тоненький ручеек переводов на иностранные языки прорвал плотину и превратился в настоящее половодье. Он получил чек на солидную сумму от «Зуррера» и купил квартиру в современном здании, с окнами на мост Мирабо. Его вторая книга, стихотворный сборник, вышла из печати и получила весьма приличную прессу. Свои издания он выставил на самой нижней полке у себя в гостиной, и книжка Якоба встала самой последней. С того времени, как появилась статья Михайловича, о Якобе ничего не было слышно.

Появился, однако, Михайлович, собственной персоной, маленький востролицый человечек: они договорились встретиться в ресторане, он встал, протянул Солу руку через стол и представился: «Слава».

— Я не знаю зачем, но ему очень хочется поговорить с вами лично, — объяснил ему Модерссон. — Речь не идет об интервью, господин Мемель. Может быть, все выглядит даже совершенно противоположным образом: он хочет, чтобы вы его о чем-то расспросили.

Слава говорил на ломаном немецком, но французский у него был великолепный. Сол вежливо поздравил журналиста с прекрасной статьей. Слава затряс головой.

— Райхман ее написал, — сказал он, — А вы не догадались?

— Нет.

— Меня отправили в Грецию разузнать все, что можно. Я вообще время от времени берусь за такую работу: узнать что-нибудь, выяснить. Я свожу людей между собой. Налаживаю связи. Иногда работаю на «Шпигель», и на других тоже — на заднем плане. Райхман попросил, чтобы статью подписал я. Во всяком случае, сам он ее подписывать не хотел.

Слава перегнулся через край столика, он явно хотел, чтобы ему поверили. Руки у него так и летали, пока он говорил. Он хочет мне понравиться, подумал Сол. Но сюда он приехал не за этим.

— Доехать туда, куда мне хотелось, я так и не смог, там, в горах, — сказал Слава. — Проводники отказались сопровождать меня дальше Карпениси. Вы знаете это место?

— Только по названию.

— Ну, неважно. Там меня арестовали, так же как и Фойерштайна — до меня. Остальное все просто.

— Переводчик, затем врач в Навпакте.

— Врач говорить не хотел. Я выложил ему все как на духу, рассказал, зачем я здесь и что делаю. Поначалу он сказал мне только, что его пациент, Фойерштайн, страдал галлюцинациями, что состояние его частично улучшилось и его выписали. Но когда я упомянул ваше имя, реакция была странная. Он сказал, что пытался связаться с вами прямо тогда же, и позже вам писал, но так и не получил ответа.

— Писал мне? Но каким образом?

— Он даже дал мне адрес, — сказал Слава, полез в портфель, вынул потрепанную записную книжку и принялся шуршать страницами, — Вот: Масарикгассе, десять.

— Там жила моя семья, еще до войны.

— Понятно, — сказал Слава, — Врач спросил, не является ли фамилия «Мемель» псевдонимом. В больничной анкете Фойерштайн назвал вас в качестве ближайшего родственника. Или тот, кто заполнил эту анкету вместо него. Врач отказался мне ее показывать. Но сказал, что после вашего имени, в графе «Кем доводится пациенту», Фойерштайн написал «брат». У вас есть братья?

— Нет, — твердо ответил Сол, — А что там была за женщина? Жена или не жена.

— Райхман настоял на том, чтобы я включил ее в текст, хотя, как мне кажется, врач ее просто выдумал. Относительно кареты «скорой помощи» из Афин там тоже нет никаких записей, только то, что мне сказал врач. Хотя, конечно, больница не так чтобы очень хотела держать у себя Фойерштайна. Я не знаю ни как он оттуда уехал, ни куда.

— Видимо, в Тель-Авив, — сказал Сол, — Ему еще нужно было написать свой комментарий. И опубликовать книгу.

Они помолчали.

— Видите ли, я многого так и не понял, — продолжил Слава, когда пауза затянулась, — Ясно, что Фойерштайн так или иначе был с вами знаком. Это вполне согласуется с тем, что врач рассказывал мне о его галлюцинациях. Но вы никогда даже и не пробовали защищаться. Если между вами и Фойерштайном произошла какая-то история, почему вы не сделали ее достоянием гласности? Это сразу расставило бы все точки над «i», стало бы ясно, зачем он все это написал. Вот этого я так и не понял.

— У нас с вами не интервью.

— Мсье Мемель, поверьте мне, очень вас прошу. Я здесь не для того, чтобы опубликовать потом в газете все, что услышу. Хотя бы в этом отношении — поверьте.

— Тот факт, что Якоб Фойерштайн знал мой адрес десятилетней давности, что он вписал мое имя в больничную форму, что назвал себя моим братом — все эти вещи ровным счетом ничего не доказывают. И вес имеют ничуть не больший, чем те его галлюцинации, о которых вы упомянули.

— Если я задел вас, подняв эту тему, пожалуйста, примите мои извинения. Я ничего от вас не скрываю, и скрывать не пытался. Естественным образом галлюцинации Якоба Фойерштайна так или иначе сходились именно на вас.

— Естественным образом? Объясните мне на милость, мсье Михайлович: какое отношение я имею к несуществующим фантазиям моего несуществующего брата?

Эти слова выскочили у него как-то сами собой, и он даже не успел хоть как-то их смягчить. Слава Михайлович опустил глаза.

— Если верить врачу, Фойерштайн считал, что ищет вас, и для него это было нечто вроде охоты. Он говорил, что потерял вас в горах, во время войны. И приехал в Грецию, чтобы вас найти.

Когда они расставались, Михайлович еще раз попросил прощения, на случай, если чем-то обидел Сола. Сол заверил его, что ничего подобного не произошло. Михайлович сунул ему в руку визитную карточку. Адрес в ней значился триестский.

— Я там не живу, но почту мне оттуда переправляют регулярно, — объяснил он, — Я часто бываю в Париже. И в разных других местах. Если вам понадобятся мои услуги, господин Мемель, связаться со мной удобнее всего именно по этому адресу. Я решаю вопросы. Свожу между собой людей, которым нужно встретиться. Работаю везде, где во мне есть необходимость. Ну, я думаю, вы понимаете.

Сол вежливо слушал. Он понял, что ему следует делать, и теперь мог думать только в этом направлении. Все было — проще некуда. Они обменялись рукопожатием. Времени было — четыре часа пополудни, едва-едва, но небо уже начало темнеть. Он поймал такси на рю де Бретейль и тихо выругался себе под нос, когда за вокзалом Орсэ попал в пробку. Машина медленно ползла вперед. На площади Согласия царил полноценный нервический хаос, такси ежесекундно останавливалось и снова трогалось с места, продвигалось на несколько дюймов вперед и тормозило. Сол прижал пальцы к губам и пересел на самый краешек сиденья. Автомобильные гудки заходились ритуальным протестующим ревом в том месте, где сталкивались и смешивались железные стада, медленно ползущие с севера и с юга. Проехав наконец площадь, водитель, по настоянию Сола, с явной неохотой углубился в боковые улочки — но там было ничуть не лучше. Вокруг Банка Франции движение застыло совершенно, и там они простояли полных пять минут, вообще не двигаясь с места; нетерпение Сола и раздражение водителя на нетерпеливого пассажира нарастали с одинаковой скоростью. С тех пор как он в последний раз проделал этот путь, прошло уже почти три года. Нетерпение его было по-детски нелепым, а до рю дю Лувр оставалась какая-то пара кварталов.

Сол расплатился с водителем и пошел по рю де Булуа, затем перешел через дорогу и протиснулся сквозь обычную в это время дня толпу, чтобы подняться по ступенькам почтамта. Зал, в котором можно было получить корреспонденцию, адресованную до востребования, представлял собой большую комнату без окон на втором этаже, с вделанным в одну из стен маленьким окошком выдачи. Со времени его прошлого визита здесь ничего не изменилось. Сол встал в очередь. Когда очередь подошла, он протянул удостоверение личности служащему в фуражке, который принялся внимательно изучать документ. Да-да, мысленно проговорил про себя Сол, тот самый поэт. Служащий поднял глаза, быстро кивнул и исчез в глубинах здания. Сквозь окошко Сол видел длинные стеллажи, от пола и до самого потолка, сплошь забитые кипами писем, бандеролей, пачками бумаги и карточками, которые тоже могли представлять собой как ожидающую выдачи корреспонденцию, так и составную часть какого-нибудь почтамтского классификатора. Стоящие за ним мужчины и женщины молчали, он тоже. Служащий исчез надолго.

* * *

Не Рильке. Не Клопшток. Не Тракль.

Выше развалин стояли покрытые лесом холмы. Туда им ходить было нельзя. Ниже долина становилась шире. Там они и работали. Река вилась и ветвилась в этом месте, прорезав в широком каменистом русле множество отдельных рукавов. В самом узком месте ее пересекала дорога из Навпакта в Мессолонги — по невысокому, стоящему на каменных арках мосту. По обоим берегам красновато-коричневая земля была усеяна кочковатыми дерновинами с жесткой волокнистой травой; ближе к краям долины земля постепенно поднималась, и там, в тени Варассовы с востока и горы Зигос на западе, теснились оливковые рощи. Далее, ближе к побережью, река становилась шире и сбрасывала свои воды в залив, процедив их предварительно через путаницу проток и островов. От места ее впадения далее к западу шла длинная коса, которая замыкала заросшую камышом лагуну. Далее шла сплошная топь, соленые озера и эфемерные, на один-два сезона илистые пляжи, намытые течением реки, которая называлась Евин, или Евен, или же Фидхар, а когда-то давным-давно — Ликорм.

Но этот мост обозначал еще и нижнюю границу вмененной им зоны. Территория, по которой им разрешено было перемещаться, тянулась полосой от дороги до верхних развалин, во всю ширину долины. Здесь и стоял трудовой лагерь Куртага.

Головы и плечи поднимались из земли и пропадали снова. Здесь работало семьдесят пять человек — факт, о котором им ежедневно напоминали во время поверки. Еще человек пятнадцать-шестнадцать за ними присматривали. Они лениво оглядывались по сторонам, опершись на винтовки, и время от времени снимали фуражки, чтобы утереть со лба пот. Иногда кто-нибудь из охранников для порядка начинал орать на ближайшего к нему землекопа; иногда эта ритуальная вспышка гнева прокатывалась вдоль всей цепочки. Землекопы, по всей видимости, вообще не обращали на это никакого внимания. Эти вопли касались только самих охранников: внутреннее дело — просто потому, что их мало и винтовки у них старые. Большинство было из Навпакта, до которого отсюда пешком было около дня пути вокруг приморского склона Варассовы. Обитатели же лагеря — либо из Мессолонги, либо из Этоликона, жучки с черного рынка, нарушители комендантского часа, мелкие воришки, родственники людей, заподозренных в симпатиях к партизанам, и Сол.

Заключенные жили в четырех деревянных бараках, которые стояли за отрогом Зигоса; прямо над ними, выше по склону, угнездился небольшой крестьянский дом, где квартировали охранники. Забор из колючей проволоки охватывал бараки и обозначал внутренний периметр трудового лагеря Куртага. В темное время суток охранники поочередно, парами, обходили периметр. Заключенные жили в этих бараках с понедельника, когда прибывали сюда, и по пятницу, когда они своим ходом маршировали по прибрежному шоссе, мимо окраин Мессолонги, в гораздо более крупный лагерь, где проволочное ограждение было выстроено куда солиднее, бараки стояли более длинные и густонаселенные, а запах нечистот был более сильным. Там у главных ворот их неизменно поджидала кучка женщин и детей; завидев колонну, они тут же бросались ей навстречу и совали маленькие свертки с едой в руки своим мужьям, отцам или братьям, успевая иногда перекинуться с ними парой слов, прежде чем охранники оттолкнут их на обочину, а заключенные пройдут сквозь ворота вовнутрь.

Лагерь в Мессолонги был построен вокруг заброшенного монастыря. Флаг со свастикой, водруженный на импровизированном флагштоке на вершине колокольни, выглядел так, как будто повесили его там дети, из шалости. Сола привезли сюда через три дня после допроса. Он стоял навытяжку перед немецким офицером, который прочитал несколько от руки заполненных бланков, а потом с любопытством поднял на него глаза.

— Своему товарищу вы компании не составите, — сказал он, — К счастью для вас. Но работать вам все равно придется.

Сол кивнул. Под «товарищем», видимо, имелся в виду Ксанф.

Отвели его по месту назначения двое греков, таких же заключенных, как и он сам: они показали ему его койку, а потом обыскали с ног до головы, тщательно и очень по-будничному. Ничего не найдя, они просто оставили его в покое. Остальные обитатели барака вернулись на закате, топая башмаками и выбивая из одежды пыль. Они проходили мимо Сола, не удостоив его даже взглядом, и падали каждый на свою койку. Сол уснул под мерный ритм усталого человеческого дыхания. Потом, в какой-то момент в середине ночи, он проснулся от того, что кто-то положил руку ему на плечо. Рядом с его койкой сидел на полу человек, который тут же начал говорить с ним на беглом, хотя и ломаном, английском.

— Ты на язык этот говоришь?

— Да.

— Завтра тебя поставят в бригаду. Здесь ты не можешь быть защищен.

— Защищен? От кого?

— Геракс имеет здесь врагов. Не упоминай его, Фиеллу тоже или Ксанфа. Никому не говори, где ты был.

— Ксанфа?

Повисла пауза, и Сол, опасаясь, что его ночной визитер сейчас уйдет, повернулся и оказался лицом к лицу с худым остролицым очкариком.

— Он с политиками в верхнем лагере. Забудь о нем. Ему теперь не поможешь. Найди меня, если думаешь, что в опасности. Скажи, что знаешь кое-что про человека по имени Мигель. Так и скажи. А я об этом услышу очень быстро.

На следующее утро, как он и предсказывал, Сола вызвал к себе греческий офицер и назначил его в одну из бригад. Люди там с интересом разглядывали кровоподтеки и ссадины на его лице. На их любопытные взгляды Сол внимания обращать не стал.

Несколько первых месяцев он провел, перетаскивая ведра с камнем. Вдоль грунтовой дороги, которая карабкалась от самого начала лагуны вверх по длинному и пологому склону горы, а потом, в трех или четырех километрах от лагеря, ныряла в лощину, были насыпаны кучи гравия. Несколько групп заключенных перетаскивали камень на дорогу, где несколько других групп его разравнивали. Однажды прибыла группа немецких инженеров с геодезическими инструментами. Последовала бурная перепалка со старшим надсмотрщиком, после чего работа прекратилась. После этого его бригаду отправили на расчистку местности от кустарника, и это было тяжелее, чем таскать камни. Корявые, чахлые с виду кустики в поисках воды уходили корнями в самые недра земные, а колючая дубовая поросль колола им руки, когда они наклонялись, упирались ногами и крутили волокнистые стволики во все стороны, пока те не начинали щепиться и не ломались. Вырастали заново они примерно с той же скоростью, с которой их уничтожали. Охранники, судя по всему, понимали бессмысленность происходящего — они стояли кучками и угощали друг друга сигаретами вместо того, чтобы подгонять своих подопечных. Зима выдалась мягкая, работали они каждый день. Потом их перевели дальше по берегу, в долину под названием Куртага, где шестами и белой бечевой была намечена целая сеть оборонительных сооружений.

Это не Айзингер, думал он. И не Киттнер. Столб маслянистого дыма растаял, и открывшийся вид был так прозрачен и ясен, словно память о нем была его собственной.

С лежащего в нескольких километрах к югу залива дули теплые ветры, иногда принося дождь. Траншеи заполнялись водой. По ночам, когда ветры стихали, в долину скатывался с гор холодный воздух, люди мерзли и простужались. Апрель принес с собой период более сухой погоды, за которым вереницей пошли южные грозы: каждое утро вдали от моря, в горах, собирались облака и к полудню либо отступали еще дальше, либо переваливали через хребет, прорываясь даже не ливнями, а вертикальными потоками воды. Люди вгоняли лопаты сквозь тонкий слой дерна в самородную глину, перерубая старые корни и выкорчевывая камни. Греческие сотоварищи Сола притворялись, что не замечают льющей с неба воды, от которой все равно деваться им было некуда.

В разговорах людей, которые работали с ним бок о бок, он не понимал ничего или почти ничего, а они, в свою очередь, поглядывали на него с опасливой настороженностью. Отдельные слова и фразы, которые он запоминал просто потому, что они повторялись достаточно часто, не связывались в единое осмысленное целое. Они болтали или ссорились между собой, но для него это был просто шум, не более того. Он вгонял лопату в землю, отступал на шаг, налегал на черенок всем своим весом, вынимал очередную порцию грунта и отваливал в сторону. Это был его ритм, одинаковый с ритмом каждого отдельно взятого члена его бригады. Но строчки, которые разворачивались одна за другой перед его мысленным взором, принадлежали только ему, и та музыка, которую они приносили с собой, — тоже. Не Клабунду. Не Хауффу. Никому другому, кроме него. Когда-то давным-давно они принадлежали еще и этим местам, и в этом смысле время можно было повернуть вспять. Но люди, которые ковырялись в земле справа и слева от него, не имели к ним отношения. Их именам не место было между теми словами, которые он бормотал себе под нос, только себе, и никому другому, от рассвета и до заката.

Они копали траншеи глубиной в один метр шестьдесят сантиметров и шириной ровно в половину глубины. У одного из охранников всегда была при себе палка с двумя нанесенными на нее рисками, которую он опускал в траншею, а потом клал поперек. Ближе к лету Сол начал замечать, что охранник опускает палку в самую глубокую часть траншеи, да еще и вгоняет ее с силой в землю, после чего заговорщицки подмигивает стоящему рядом человеку с лопатой, который ничем не выдает того, что понял намек. Траншеи были предназначены для оборонительных позиций на случай нападения с моря. Вот только что здесь защищать? — бранчливо переговаривались между собой заключенные, сидя на земле возле бараков, где не было ничего, кроме мух и голых деревянных топчанов. Вот разве что домишко крестьянский да старые развалины. По крайней мере, именно так Сол понял то, о чем они говорили. Он пытался разобрать их слова. Это не просто тебе старые развалины, вмешался еще один заключенный. А потом еще один начал рассказывать историю — но только на более чистом, более высоком греческом языке, потому что история была старая и происходила она именно здесь, в долине Калидона. Кто-то попытался перебить его, но он продолжал рассказывать, и Сол тоже стал слушать его, и постепенно до него дошло, что те куски, которые он понимает, являются частью знакомой ему истории, которую он, скорее всего, сам когда-то читал. Старая сказка отлепила свой свежеисписанный лист, оставив незнакомые буквы на другом листе, на ждущей своего часа памяти.

Настало лето, и солнце принялось кататься по небу, вдавливая в землю потных людей, которые лопатили землю. Траншея раскинула руки между Варассовой и Зигосом, так ни разу и не дотянувшись до их благословенной тени. Лесистые вершины дрожали в кипящем летнем мареве и съеживались до тонких — тоньше волоса — прожилок воображаемой древесной тени. Вода залива заслонялась собственным истошно-ярким блеском. Начали появляться длинные вереницы транспортных самолетов, в колонну по одному, наискосок через безоблачное небо, на запад. Они гудели и зудели по утрам, и по мере того, как неделя уходила за неделей, они становились все длиннее, так что тянулись порой до второй половины дня, когда сам воздух, казалось, превращался в единый сгусток пекла. Через мост внизу громыхали колонны военных грузовиков, ни разу не остановившись и даже не замедлив хода. Леса, прохлада, руины Калидона, вода, поднимающиеся вокруг горы — все это были места, запретные для Сола. За этим горизонтом начиналась тьма, в которую канула Фиелла.

Охранники стали больше пить. Их смех был слышен в бараках, но чаще — ссоры, вплоть до драки. Однажды ночью трое охранников появились в дверях барака, в котором спал Сол, проорали что-то непонятное и, покачиваясь, ушли прочь. Это были пожилые люди, которых не жалко было отправить на оборону рубежей, на каковые рубежи — и все об этом знали — никто и никогда не нападет. Между заключенными пошли тихие, вполголоса, но оттого ничуть не менее оживленные разговоры, в которых Сол участия не принимал. Немцы оттягивают силы. Союзники высадились в Эпире, или в Фессалониках, или высадятся буквально на днях.

Потом, в конце августа, они в очередной раз вернулись в лагерь возле Мессолонги и обнаружили, что серые мундиры немецких тюремщиков уступили место гражданской одежде и зеленым повязкам тюремщиков греческих. По периметру расставили несколько обложенных мешками с песком пулеметных позиций. Товарищи Сола по работе поглядывали на новых охранников как-то не по-хорошему внимательно. В переполненный лагерь их завели под дулами винтовок.

Сол посмотрел в сторону верхнего лагеря, где держали политических. Там, за двойным забором из колючей проволоки, не было видно никакого движения. На сторожевых вышках тоже стояли греки.

— Готовься.

Кто-то заплел ему ноги и толкнул в спину. Он упал лицом вперед и тут же вскочил на ноги, но его обидчик уже успел исчезнуть в слитной массе идущих за ним следом людей. Он прошелся взглядом по лицам, пытаясь догадаться, почему Мигель решил донести до него эту информацию столь необычным способом. Голос Сол узнал.

Следующие несколько недель он старательно выглядывал Мигеля среди заключенных, но тот так ни разу и не попался ему на глаза. В монастырском здании все еще квартировали немцы, хотя их явно стало меньше. Патрулировали лагерь люди из греческой охранки. По пыльной дороге в лагерь прибывали все новые и новые партии заключенных, и в бараках стало тесно. Уже несколько ночей подряд откуда-то издалека доносились звуки ружейной перестрелки. Целый день и большую часть ночи в лагере не было воды. У проволочного заграждения застрелили какого-то человека.

Жара нарастала. Люди бесцельно бродили по лагерю и смотрели либо вверх, на высоты Зигоса, либо вниз, на завораживающие воды лагуны. По прибрежной дороге одна за другой шли колонны серых грузовиков. Патрульные ходили теперь по внутренней стороне периметра, причем группами. Какой-то человек начал кричать с крыши барака; внизу тут же, с одобрительными возгласами, собралась большая толпа. Охранники со смотровых вышек верхнего лагеря выпустили поверх голов несколько пулеметных очередей. Потом, как-то утром, Сол проснулся от криков, причем криков весьма агрессивных. Люди бежали к северному забору. Там уже собралась толпа и что-то выкрикивала через проволоку, обращаясь к цепочке охранников, которые смотрели на заключенных, взяв винтовки на изготовку. Из верхнего лагеря мимо забора, под присмотром сводной группы из греков пополам с немцами, вели нестройную цепочку людей; у немцев были автоматы, и они наставили их на своих пленников, хотя те едва держались на ногах и некоторых приходилось вести под руки. Стиснутый со всех сторон толпой, Сол вытянул шею, пытаясь разглядеть единственное знакомое лицо. Когда политических провели мимо, кричать в толпе стали громче. Человек, который стоял рядом с Солом, отдал честь. Ниже по склону стоял грузовик, и, когда заключенных подвели к нему, толпа, которая теперь включала практически весь личный состав лагеря, вдруг затихла. Политических начали по одному заталкивать в кузов. И тут Сол увидел его.

Левая рука у Ксанфа висела как плеть, и на нем по-прежнему была все та же камуфляжная форма, в которой Сол видел его в прошлый раз, раненым, с завязанными глазами, в лагере у озера. Партизана подхватили и затащили в кузов грузовика. Немцы уехали вместе со своими пленниками, и в тот же день после обеда Сол увидел, как со смотровых вышек верхнего лагеря спускают пулеметы. Он вдруг почувствовал, что вымотался совершенно, вернулся в барак и провалился в беспокойный сон.

В ту ночь он впервые увидел сон про то, как карабкается по скале. Камень промерз насквозь и крошился у него под ногами. Целые куски отваливались и принимались скакать вниз по склону, увлекая за собой маленькие лавины из щебня и валунов. С самого дна долины, где, далеко-далеко внизу, суетились крохотные фигурки, пытаясь увернуться от камнепада, доносились мощные звуки ударов. Как так вообще получается, что он их видит, пронеслось у него в голове? Он старался ползти вверх как можно аккуратнее, но все было без толку, и смертоносный поток не утихал. А ему очень нужно было вверх. Пути их были тесно связаны между собой.

Проснулся он от трескотни винтовочных выстрелов. Кто-то тяжелыми шагами прошел по полу барака, в полной темноте. Дверь распахнулась и тут же захлопнулась с грохотом. На дворе была ночь. Он встал; ноги у него дрожали, в голове пульсировала боль.

Готовься.

Он вышел наружу. Мимо группами пробегали люди. Другие прижались к земле за стенами бараков. В воздухе стоял запах дыма. Горели те бараки, что были ниже по склону. Пока он смотрел в ту сторону, крыша выгнулась и расселась, выплюнув высоко в небо язык красного пламени. Лагерь тут же ярко осветился заревом пожара. И тут же откуда-то сверху, со склона горы, снова началась ружейная пальба. Снизу ответил тяжелый пулемет. Люди кричали друг на друга. Ни охранников, ни тех, кто на них нападал, не было видно — только звуки выстрелов и ответная пальба откуда-то из-за горящих зданий.

Сол начал пробираться через лагерь, перебежками, от барака к бараку. Скорчившиеся возле стен люди провожали его взглядами. Перестрелка то набирала силу, то снова замолкала.

На южной границе лагеря с полдюжины мужчин раскачивали бетонные столбы, на которых держалась проволока. Рядом начали стрелять, и они тут же бросились на землю. Сражающихся между собой людей, чьи судьбы решались вне пределов досягаемости красных языков пламени и бледного света луны, по-прежнему не было видно. Выломанные столбы висели между стоящими, покачиваясь на неразрезанной проволоке. Тени сгустились в идущих мимо него людей. Что-то блеснуло на самом краешке его поля зрения — два маленьких красных язычка пламени. Когда он отыскал в темноте источник этой двойной отраженной искры, очкастое лицо Мигеля уже успело отвернуться. Мигель стоял на коленях возле самого последнего барака, на углу, и указывал рукой вверх по склону. Людей с ним рядом было с полдюжины. Сол пошел к ним.

В верхней части лагеря забор уже успели снести. Мигель еще раз указал рукой куда-то вверх, и люди рассыпались по сторонам. К верхнему лагерю, ворота которого были распахнуты настежь, Мигель пошел один. Дойдя до первого из кирпичных зданий, он вдруг обернулся и махнул рукой Солу, который до этого момента считал, что его никто не видит; Сол бросился было бежать, но через несколько шагов запнулся на какой-то кочке и упал. Когда он поднялся на ноги, Мигель уже успел свернуть за угол. Сол тоже пошел вперед, но уже осторожнее. Перестрелка, судя по всему, переместилась ниже по склону. За углом он сразу увидел человеческую фигуру, темный силуэт возле самой стены.

— Где он? — спросил Мигель.

Сол остановился.

— Кто?

Мигель ничего не сказал. Он переступил с ноги на ногу и сунул руку за пазуху.

— Кто? — повторил Сол, — Ты о ком говоришь?

Мигель поднял руку и навел Солу в грудь пистолетное дуло.

Затем, прежде чем Сол успел сказать еще хоть слово, силуэт Мигеля исчез в другом, более широком силуэте, который будто бы обернулся вокруг человека с пистолетом, а потом отсоединился опять, с коротким липким звуком — как будто ботинок вынули из влажной глины. Фигура отступила на шаг назад. Еще секунду Мигель не двигался, а потом развернулся, упал лицом вперед на стену и сполз по ней вниз.

Сол начал пятиться назад, но человек, который только что убил Мигеля, не обращая на него внимания, нагнулся над своей жертвой и принялся рыться у нее в карманах. Потом, неожиданно быстро и ловко, оказался рядом с Солом. Сол снова попятился. Почему он не в силах бежать? Было такое впечатление, словно все силы из его ног протекли сквозь подошвы и впитались в землю.

Из тени вынырнуло знакомое безмятежное лицо. Человек посмотрел на Сола, потом оглядел пустынный лагерь и удовлетворенно кивнул.

— Держи, — сказал Дядя Америка, сунул ему в руки пистолет Мигеля и дернул указательным пальцем, как будто нажал на курок. — Пафф!


Пока они спускались вниз по склону, Сол начал дрожать. Затем в какой-то момент они остановились, и Дядя Америка тихо свистнул. Он постояли и подождали в полной тишине. Потом появились трое andartes. Дядя Америка вынул нож, велел Солу показать пистолет, и они пошли дальше уже впятером. Откуда-то снизу и сзади донесся звук пулеметной очереди, но очень издалека.

На берегу, в том месте, где лагуна глубже всего уходила в сушу, собралось человек двадцать-тридцать andartes. Пахло горелым. Сол сел на землю и обнял колени руками. У него за спиной еще одна группа партизан оборудовала пулеметное гнездо у входа в ущелье, которое все казалось вырезанным из единого куска известняка. Лунный свет здесь был ярче — или казался таковым, отражаясь от белого камня. Он спросил себя: что здесь должно произойти? Пулемет выдал очередь, послышались нестройные одобрительные крики. От группы людей отделился Дядя Америка и пошел в его сторону.

— Где? — спросил Сол и указал рукой сначала в сторону ущелья, потом на ту сторону лагуны.

Ему было холодно, и одновременно он весь был в поту. Холод — это горы; пот — Калидон. Он начал проваливаться.

Дядя Америка радостно закивал головой.

— Мы нашли Эберхардта, — сказал он и отвернулся, чтобы помахать кому-то рукой.

Мимо пошли люди, в пределы видимости медленно вкатился маленький грузовичок с разбитым лобовым стеклом. Дядя Америка заставил Сола встать, и они вдвоем пошли к толпе партизан, собравшейся у задней части автомобиля.

Сол услышал громкий звук удара и — снова крики, на сей раз более продолжительные и сильные. Чуть дальше по дороге лежал на боку грузовик. Партизаны пытались столкнуть его с дороги. Задняя часть машины была искорежена; обугленные обломки разбросаны вокруг по земле. Запах гари шел именно оттуда. Еще одна группа собралась у небольшой груды мятого металла, которая до недавнего времени, видимо, была легковым автомобилем. Кругом лежали еще какие-то, менее различимые предметы, земля была изрыта воронками не то от снарядов, не то от разорвавшихся мин. У края дороги в рядок были выложены человеческие тела.

Возле трупов стоял Геракс. Свою длинноствольную винтовку он держал обеими руками, так что ствол ходил над ними из стороны в сторону. Когда подошел Дядя Америка, он поднял голову; его голубые глаза скользнули по Солу, и тому показалось, что он уловил на лице старика мимолетный отблеск раскаяния. Но луна светила тускло, да и голубой цвет глаз он, вероятнее всего, запомнил с прошлого раза. Вепрь умер не здесь, подумал Сол. Не здесь, да, собственно, еще и не умер. А где же Фиелла?

Геракс и Дядя Америка вполголоса перебросились парой слов. Сол стал смотреть на мертвых. Они были в серой немецкой полевой форме или в гражданской одежде и зеленых повязках греческого батальона безопасности. Вокруг трупа, положенного отдельно от всех остальных, собралось довольно много andartes. Люди подходили, протискивались между плечами и спинами тихо переговаривающихся между собой товарищей, смотрели вниз. Пока Сол ждал своей очереди, он услышал ее имя — один партизан произнес его, обращаясь к другому, другой в ответ кивнул головой. Фиелла? Фиелла. Партизан, стоявший прямо перед Солом, отступил в сторону, и Сол увидел лежащее на земле тело высокого человека лет пятидесяти, с редеющими волосами, одетого в полный парадный мундир. На теле не было видно ни единой царапины. Не хватало только фуражки. Сол почувствовал, как ему на плечо опустилась рука. Откуда-то сбоку появился Дядя Америка. Он тоже посмотрел вниз, на мертвого, потом провел большим пальцем себе по горлу, от уха до уха, и ухмыльнулся.

— Фиелла, — сказал Дядя Америка. И указал на труп. — Эберхардт.

Сол заглянул мертвому в лицо и покачал головой:

— Это не Эберхардт.


В предутреннем тусклом свете озеро казалось сплошным слюдяным полем. Грузовик вырулил из леса, в который нырнул, едва выбравшись из сумеречного ущелья, и по короткому крутому подъему взобрался на дорогу, которая жалась поближе к береговой линии. Лагерь выглядел отсюда как система блокгаузов, до странного логичная по сравнению с искривленной линией берега и с горами, на фоне которых она стояла. По мере того как грузовик и едущие в нем люди приближались к лагерю, первые солнечные лучи начали подсвечивать верхушки самых высоких гор.

Сол сидел, прислонившись к заднему борту; кроме него в кузове были только раненые. Возле входа в ущелье их по одному подняли в кузов и уложили друг возле друга. Грузовик медленно трясся по неровному проселку, и каждая кочка вызывала тихие стоны. Они то и дело проезжали партизанские посты. Перед каждым водитель принимался кричать что-то из кабины, ему отвечали, а потом давали отмашку: езжай дальше. На пассажирском сиденье ехал человек, голова у которого была практически полностью обмотана бинтами. Дядя Америка стоял на подножке со стороны водителя. Сол смотрел, как постепенно начинают вычленяться из общей массы отдельные маленькие здания. Вот выстроившиеся в ряд казармы, вот открытая площадь с флагштоком, пускай и без флага, а вон большой дом, над которым торчала радиовышка. Вышки видно не было, как и тюремного блока, заслоненного сейчас другими строениями. Он стиснул руку на тяжелом пистолете. Дрожь вроде бы унялась.

Они подкатили к центру связи; тут же подбежали какие-то люди и принялись выгружать раненых. Дядя Америка соскочил с подножки, и они вдвоем вошли в дом.

Человек в выцветшей гимнастерке, который стоял над разложенной на большом столе картой, поднял им навстречу голову. У него за спиной кто-то стоял на коленях, пытаясь наладить полевую рацию, а та в ответ время от времени хрустела и посвистывала. Еще три человека стояли вокруг стола и что-то горячо друг другу доказывали. Командир кивнул вновь вошедшим, и дискуссия тут же возобновилась. Сол, не подходя к столу, попытался определить по карте место их нынешнего нахождения. Он прошелся глазами вдоль береговой линии до лагуны возле Мессолонги. Ему даже показалось, что он смог различить то ущелье, по которому они ехали. Озеро трудно было перепугать с чем бы то ни было, а у восточной его оконечности стоял лагерь. Взгляд его поднялся было выше, на север, в горы, но тамошние места на карте попросту не значились. В центре карты было большое белое пятно.

Прошел час. Время от времени ветерок доносил по воде из стоявшего на том берегу городка еле слышные звуки перестрелки. Встало солнце и начало отблескивать на далеких крышах. В конце концов все трое партизан с видимой неохотой согласились на какое-то общее решение, отдали честь командиру и удалились. Тот посмотрел на вновь прибывших, и Дядя Америка начал что-то ему говорить. Вскоре командир раздраженно затряс головой так, словно его о чем-то просили, а ответ у него мог быть только один — отказ. Потом он рявкнул в ответ несколько слов, и Дядя Америка замолчал, причем на его лице ни разочарования, ни досады видно не было. Вместо этого он наклонился над лежащей на столе картой и припечатал ее ладонью к столешнице, в самом центре.


Когда они вышли из штаба, к нему уже успели подъехать еще два грузовика, из которых тоже выгружали раненых. Все утро раненые шли нескончаемой чередой, кто своим ходом, кто на разбитых бортовках, которые оставляли в лагере свой груз и незамедлительно трогались в обратный путь. Сол пошел вокруг центра связи — к тюремному блоку. В середине стены красным шрамом сиял заделанный новым кирпичом участок. Крышу перекрыли какими-то старыми ржавыми листами железа. Он обошел здание со стороны озера и лег в тени.

Следующее, что он почувствовал, — это как его будят. Солнце светило прямо ему в лицо. Над ним стояли Дядя Америка и трое andartes.

— Где она? — спросил он, не сразу поняв, что происходит.

— Мы уходим, — сказал Дядя Америка.

За спиной у него стоял Геракс и смотрел в горы.


Они шли через деревни, где от домов остались только почерневшие фундаменты. Иногда на фундаментах стояли столы и стулья, как будто в этих развалинах до сих пор жили люди. Издалека выстроенная на гребне холма церковь казалась в одиночестве своем сооружением совершенно бессмысленным. Подойдя поближе, они увидели, что дома бывших прихожан рассыпаны вокруг, словно детские кубики. Здесь в буквальном смысле слова не осталось камня на камне. Они миновали склон, усыпанный обломками мебели и разбитой посудой, которые, казалось, упали сюда с неба, потому что ни единого жилого дома, где все эти вещи могли обитать прежде, вокруг видно не было. И обитатели здешние тоже исчезли. Чуть дальше они постояли над ущельем с почти отвесными стенами, по дну которого текла река, и посмотрели вниз. Дядя Америка взял у Сола тяжелый пистолет; выстрел раскатился эхом. Почему именно эти вещи отпечатались у него в памяти, тогда как от множества других не осталось и следа? Дрожь у него прошла, но руки и ноги были слабыми, а голова кружилась.

По мере того как они поднимались в горы, воздух становился все более разреженным. Дорога их включала в себя что-то вроде перекрестка там, впереди, но еще до входа в расселину. В этой точке их маршрут должен был пересечься с маршрутом Фиеллы и Ксанфа. Вепря обложили в заболоченной местности возле озера, где растет камыш. Пелей первым бросил копье и промахнулся, потом Аталанта выстрелила из лука, ранив зверя. Анкей стал первой из его жертв. Убить вепря выпало Мелеагру. Но к настоящему моменту озеро осталось далеко позади. Вместо него было речное русло, которое больше года назад высохло настолько, что по нему смогли проехать грузовики с врагами Геракса на борту. Теперь по камням бежала вода, неглубокая и чистая. Сол присел на колени, чтобы опустить в нее руку: она показалась ему холодной и теплой одновременно. Охотники должны собраться здесь.

Они сделали привал на развалинах деревни, под обгоревшим деревом, которое когда-то поддерживало крышу кафениона. Всю ночь Сола била дрожь, ему снилось, что через него и его беспробудно спящих товарищей осторожно перешагивают какие-то люди, старательно выбирая для того, чтобы наступить, самые узкие места: возле согнутого локтя или колена, между едва-едва раздвинутых ног. Опустился каблук и ровнехонько вписался в маленький зазор между его подбородком и ключицей, потом пошел обратно вверх и исчез. Это были одни и те же шаги, и повторялись они снова и снова.

Когда настало утро, дрожь ушла, но общее недомогание осталось: тугой шнур, которым переплели между собой все его кости — и затянули. Интервалы между приступами становились все короче и короче. Дядя Америка сидел на невысокой стенке. Он кивнул Солу. За спиной у него стояли Геракс и трое молодых партизан. Сол поднялся на ноги. Прямо перед ним поднималась скала, и поверхность ее была куда менее ровной, чем ему запомнилось. Руки и ноги казались чужими и совсем ничего не весили.

Сол вспомнил вход в это узкое ущелье. Земля поднималась к самому порогу, а потом как будто уходила вниз. Старик и трое andartes двинулись вперед и тут же пропали из виду. Сол и Дядя Америка пошли следом и остановились в том месте, где начиналась расселина.

Сол посмотрел вниз. Отныне каждый его шаг будет означать долг, который он не сможет оплатить на обратном пути. Старик уже успел спуститься почти до середины довольно крутого склона: осыпная глина с отдельными узкими ступеньками там, где из-под нее выходила наружу скальная порода. Он прыгал со ступеньки на ступеньку, балансируя зажатой в одной руке длинноствольной винтовкой. Молодые партизаны шли строго по его следам.

Дядя Америка обвел рукой открывшийся перед ними вид. Отдельные утесы, отслоившиеся от стен расселины там, где морозу удалось расколоть твердый темно-серый камень. Сол подумал о том пути, который ему предстоит пройти, о пустоте, в которую он падает. Остановиться он уже не мог. Четыре человека, ушедшие вперед, превратились в крохотные фигурки, едва заметные среди валунов и каменистых осыпей, между которыми змеилась черная вода. Что значит это место — кроме того, что перекрученная веревка ручья за тысячи лет прогрызла себе сквозь скалу ход? Сол услышал, как что-то булькнуло в горле у Дяди Америки — звук, которого раньше ему слышать не доводилось. Грек указал вперед, в голую, не знающую солнца пустыню. И они пошли вниз.

* * *

Лестничные пролеты, огороженные изысканными коваными перилами и балюстрадами, поднимались сверху донизу через все здание. Там, где люди ходили чаще, камень сносился и образовал покатые гладкие впадины. Сол шагал через ступеньку, остановившись в середине подъема, чтобы перевести дыхание. На самой последней площадке сидела на пластиковом стуле девушка и читала роман в бумажном переплете. Она подняла голову.

— Мадам Лакнер мне звонила… — начал объяснять он.

Он едва успел начать фразу, как она уже встала и протянула ему руку.

— Вы, понятное дело, Соломон Мемель. А я Элени, помощница мадам Лакнер. — Она подняла с пола папку с зажимом, поставила в списке фамилий галочку и улыбнулась. — Я здесь сегодня на стреме. Пойдемте. У них там как раз перерыв.

Она пошла вперед, протиснувшись мимо штабелей каких-то ощетинившихся кабелями металлических ящиков и ярко-оранжевых пластиковых коробок с написанными на боку буквами «Cine-BGT» и телефонными номерами. Она тихо постучала в дверь в дальнем конце коридора, последовал тихий обмен репликами. Элени с улыбкой обернулась к Солу:

— Прошу вас, мсье Мемель.

Она посторонилась, чтобы дать ему пройти, и даже задержала дыхание, так, словно проход был слишком узким для них двоих. Сол проскользнул в приоткрывшуюся дверь и оказался в знакомой комнате. Именно здесь пять раз подряд кружили, чтобы потом сцепиться друг с другом, Поль Сандор и его партнерша: тот самый залитый светом прямоугольник, который являлся ему в темном пространстве просмотрового зала. Теперь здесь было человек десять-двенадцать, и ближайшая была Лиза Англюдэ, которая сидела прямо перед ним, в туфельках и джинсах — и больше ничего на ней не было. Гримерша пудрила ей плечи.

Актриса подняла взгляд на Сола так, словно в ее полуобнаженном состоянии не было ровным счетом ничего необычного. Они поздоровались. Сол оглянулся вокруг: комната была обширнее, чем можно было себе представить по отснятому материалу. Справа и слева было еще по одной двери, которые выходили в следующие комнаты. Было тепло, но тусклый свет, проникавший сквозь высокие окна в дальнем конце помещения, казалось, выстуживал воздух. Витторио стоял перед окном слева, с молодым человеком, которого Сол видел в ресторане. Они подставляли под свет какие-то инструменты, а потом внимательно их изучали. Молодой человек что-то записывал в блокноте. Рольф? Этан? Перед другим окном Рут присела на корточки возле стула, на котором сидел Поль Сандор.

Актер нагнулся вперед, уперев локти в колени и обхватив руками затылок. Рут что-то сказала ему, потом встала и похлопала его по спине. Сандор выпрямился и расставил руки в стороны. Рут быстро посмотрела на Витторио, который тут же пожал плечами, а потом на Лизу. Девушка смотрела на Сола. Гримерша прошлась по ее лицу мазью, потом подправила помаду на губах. Сол неловко улыбнулся. Руг одними губами сказала ему: «Привет», — а потом обратилась к сидящей на стуле девушке.

— Пять минут, Лиза. Времени у нас осталось на три дубля максимум. — Голос у Рут был надтреснутый.

— На три? — Девушка выпятила нижнюю губу.

— Да, я понимаю. Жизнь — штука ужасная. Она готова?

Гримерша оглядела девушку и кивнула. За спиной у Рут несколько человек выдвинули вперед кран с подвесным микрофоном. Витторио шел следом, держа перед собой тяжелую камеру, потом вдруг ни с того ни с сего сорвался с места и прокрутил с ней тур вальса. Никто не засмеялся. Сандор оглянулся через плечо, потом снова стал смотреть в сторону. Из соседней комнаты начали выносить стулья и расставлять их в точном соответствии с нанесенными на пол метками. Рут, поджав губы, стояла и наблюдала за всеми этими приготовлениями. В конце концов все разошлись по местам.

— Большая ко всем просьба, — сказал она, — Не ошибаться.


Сцена началась точно так же, как помнил Сол. Сандор стоял перед окном. Сначала он вытянул шею, потом прижал лицо к стеклу, пытаясь разглядеть что-то передвигающееся внизу по улице. Свитер на нем был тот же самый, а вот брюки — потемнее и более строгого кроя. На сей раз, когда объект внимания исчез из поля зрения актера, лицо у него потускнело, а потом откуда-то изнутри начало проступать недоумевающее выражение, постепенно переросшее в откровенно удивленную мину. До персонажа, которого он играет, что-то дошло, подумал Сол, который сидел на табурете Лизы Англюдэ среди всяческого нагроможденного в углу оборудования. Витторио чуть отступил от актера, звукорежиссер с краном повторил его движение, за спинами у них маячила Рут. Потом все трое медленно отвернулись от Сандора.

Лиза стояла, скрестив руки поверх грудей и с мятым шарфом на шее. Теперь удивление Сандора означало нечто другое. Он встретил ее появление театральной улыбкой. Лиза оглядела комнату. На сей раз никакого пальто, заметил Сол. Интересно, в джинсах она выглядит более голой — или менее?

— А где все вещи? — с нажимом спросила она.

— Заходи, заходи. Ты, должно быть, замерзла, — Сандор, галантный ухажер, мигом оказался с ней рядом, — Вещей у нас было слишком много. Чересчур — тебе так не кажется?

На Лизе были босоножки без задника. Когда она шла по дощатому полу, ее шаги гулко отдавались по всей комнате. Витторио медленно пятился назад.

— Нет. Не кажется. — Судя по лицу, ей это все явно было против шерсти. — Что с тобой такое? Почему бы тебе заодно не отделаться и от меня?

Сандор сделал вид, что ее последние слова его задели.

— Чего ты от меня хочешь? — продолжала Лиза.

Она явно пыталась себя завести, но слишком для этого устала. Или это усталость сюжета между мужчиной и женщиной?

— Ты знаешь, чего я хочу, — глухо проговорил Сандор.

Он попытался обойти ее сбоку, и она тут же сделала шаг назад. Внезапно он скорчил рожу и сделал вид, что хочет схватить ее за груди — скрючив пальцы, как злодей из немого кино. Лиза сильнее стиснула руки. Сандор поменял тактику.

— А в чем, собственно, дело? — с величественным видом воззвал он к девушке. — Ведь стулья-то у нас остались. Чудесные стулья!

Он вытянул руку и указал на стулья, переигрывая откровенно. Он просто пытается завести ее, понял Сол. Заставить на себя реагировать. Актеры принялись кружить по комнате.

— А мне плевать, — Голос у нее был тусклый и угрюмый, — Хватит с меня.

— Прямо читаешь мои мысли. — Сандор по-прежнему был игрив. Но теперь в голосе у него появилась раздраженная нотка.

— Ты меня уже затрахал. Затрахали меня старики! — Она была на грани слез.

— Да что ты говоришь? И сколько раз они тебя трахали?

— Хватит! — выкрикнула она и бросилась на него.

В тот же миг Витторио, звукооператор и Рут сделали несколько быстрых шагов назад. Лиза успела ударить Сандора в висок, прежде чем он перехватил ее за руку и притянул к себе. Они принялись бороться, очень неловко и перемещаясь понемногу к окну. Лиза делала вялые попытки высвободиться, но это были не более чем жесты. Потом она и вовсе сдалась. Сандор, медленно и мощно, прижал ее к стене. Лиза подняла взгляд у него из-за плеча, потом сморщилась от внезапной боли. Рут толкала и толкала Витторио все ближе к ней, покуда камера вовсе не заслонила лица актрисы, а потом увела оператора чуть в сторону. Сандор прижался лбом к стене, постоял минуту, а потом потащил Лизу в центр комнаты, из кадра вон. Рут отступила назад.

Повисло молчание.

— Уже лучше, — объявила Рут и захлопала в ладоши.

На стене между окнами, на высоте плеча, осталось пятно — как будто по штукатурке мазнули кровью, а потом дали высохнуть. Когда Лиза подошла к нему, чтобы предъявить права на свой табурет, он увидел, что та же темная субстанция, нечто вроде маслянистой меловой кашицы, размазалась и у нее по спине тоже. Он удивленно посмотрел на нее. Она перехватила взгляд.

— Ваше плечо, — сказал он и дотронулся до своего собственного.

Визажистка раскладывала сухие и пропитанные спиртом ватные тампоны.

— Эту штуку наносит на стену, а потом замазывают сверху белым, — пояснила она, пока Сол поднимался на ноги.

Она поскребла спину и выставила перед собой испачканные пальцы. У нее за спиной Витторио водил камерой по пятну туда-сюда. Человек с ведерком краски стоял и ждал, когда он закончит.

Сандор посмотрел через комнату и поднял руку в приветственном жесте. Снова появилась Рут, и Сол пошел ей навстречу. Витторио в последний раз прошелся по пятну и снял с плеча камеру.

— Все-таки ты пришел, — сказала Рут.

— Ну конечно, — отозвался Сол. — Я же сказал, что мне интересно.

— Да-да, — поддакнула Рут, — Именно так ты и сказал.

— Самое лучшее мы оставили на десерт, — сказал Сандор. — Или десерт оставить сочли за лучшее.

Вид у него был усталый, и он казался гораздо старше, чем был несколько минут тому назад. Сол обратил внимание, что лицо у него было напудрено. Возле него уже суетилась какая-то женщина с сумкой, полной баночек и кисточек.

— Вот чего мне не хватает, — сказал он, кивком указав на человека, который замазывал краской пятно на стене. — Доброго слоя штукатурки.

— На сей раз все было значительно лучше, — сказала Рут, — В следующий раз сделаем окончательный вариант.

Она с видимым беспокойством выглянула в окно, а потом пошла в соседнюю комнату, где стояли стол и стулья, и поманила за собой Сола. Женщина, которая перебирала висевшие на длинной штанге костюмы, оглянулась через плечо, улыбнулась Рут и возобновила поиски. Они сели, вдвоем. Рут вздохнула и принялась тереть глаза.

— Трудный выдался денек, — подсказал ей Сол.

Рут бросила взгляд в сторону съемочного павильона, так, словно эта мысль только сейчас пришла ей в голову.

— Тебе кажется, что в том, что мы делаем, совсем ничего не осталось? — спросила она, — В смысле, от твоего текста.

Вопрос застал его врасплох.

— А мне должно так казаться?

— Я не знаю. В зависимости от…

— От чего?

— От того, что было. От того, где мы и что мы: мы с тобой. — Она задумалась на секунду, — Это же не мои воспоминания, — твои.

— Я хотел поговорить с тобой. В тот, самый первый вечер.

— Да, я знаю, — Она подняла на него глаза. — А я вовсе и не опоздала. А сказала, что опаздываю. В аэропорту…

Она собиралась сказать что-то еще, но в этот момент кто-то громко позвал ее по имени из соседней комнаты. Она с извиняющимся видом улыбнулась Солу.

— Можем поговорить сегодня вечером, — сказал Сол. — После того, как ты тут закончишь.

Рут кивнула.

— Вон там можно налить кофе, — сказала она, отставляя стул в сторону.

Сол сел за стол. Засуетились члены съемочной группы, они то заходили в комнату, то исчезали обратно. На съемочной площадке стало тихо, дверь закрылась, и Сол услышал, как сцена пошла с самого начала. Впрочем, на сей раз актеры едва успели начать диалог, как раздался глухой удар и после него голос Руг:

— Твою мать! Кто-нибудь может мне объяснить, почему так происходит? — Голос у нее поднялся еще тоном выше. — Хоть кто-нибудь?

Дверь открылась, и в комнату, качая головой, вошел ассистент Витторио. Рут с усилием взяла себя в руки.

— Ладно. Поехали сначала. Всем даю последний шанс. Нам нужен один дубль, один-единственный.

— А мне нужно в туалет, — Голос Лизы Англюдэ.

— Поздно. Все по местам.

Merde. Я говорю, что мне нужно в туалет!

— По местам.

— Свет просто из рук вон, — сказал ассистент Витторио, обращаясь к кому-то, кто все это время был у Сола за спиной. — Ни черта у нас не получится.

Он поднял что-то с пола и пошел обратно.

— Успокойся, — услышал Сол голос Сандора. Интересно, кому это он, — Просто пройдем эту сцену еще раз, и все дела. Ну, раз, два, три.

Девушке.

Наступила тишина, а потом сцена пошла сначала. Сол вслушивался в отголоски актерского балета: скрипят полы под ногами Лизы, когда она идет через комнату, вот пошел Сандор, ложный выпад, борьба. Они запнулись, остановились, запнулись снова. Короткая пауза — это ее прижали к стенке, которая испачкает ей плечо. След, который она должна была оставить на стене, — цитата из заключительной части поэмы, когда Меланион ссадил плечо в пещере. Оставил, так сказать, вещественные доказательства.

Потом Сол и все, кто был в комнате, услышали, как Рут с пулеметной скоростью сказала:

— Так, а теперь ее лицо, крупным планом, быстро!

И, следом, голос Сандора:

— Господи боже, Рут, что ты делаешь?

А еще долей секунды позже крик Лизы Англюдэ:

— Отвали, слышишь! Отстань от меня!

Крик, который тут же сорвался на захлебывающийся плач.

Сол вскочил на ноги и распахнул дверь в тот самый момент, когда девушке удалось высвободиться: она бежала через комнату, одной рукой закрыв лицо, а другую прижав к лобку. Сандор, который смотрел в стену, повернулся лицом к публике. Рут удовлетворенно кивнула и сделала шаг назад.

— Господи Иисусе, Рут! — тряс головой Сандор.

Рут не обращала на него ровным счетом никакого внимания.

— Ты успел это снять, Витторио?

Оператор воззрился на свою камеру так, словно видел ее в первый раз в жизни:

— Да вроде как.

— Так успел или нет?

Витторио кивнул.

Рут улыбнулась.

— Есть! Снимайте лагерь. Седлайте лошадей. Всем спасибо.

Она захлопала в ладоши, старательно не замечая повисшего в комнате молчания, не то, наоборот, именно его и желая разрушить. Съемочная группа зашевелилась и начала паковать вещи.

— Н-да, Рут, ну ты и стерва, — проворчал Сандор, принимая поданный кем-то пиджак.

— Нужно будет дописать для тебя пару реплик, Поль, — сказала она, проходя мимо него и направляясь к Солу, — Мне нужно кое-что утрясти насчет завтрашнего дня, пойду пошушукаюсь с Элени. А потом двинем. Подождешь меня?

— Конечно, — деревянным тоном сказал Сол.

Он вернулся в соседнюю комнату и снова сел. Входили и выходили какие-то люди. Потом раздался троекратный глухой стук — составляют стулья. Прополз по полу штепсель на проводе и гулко ударился в пластиковое ведро. Кто-то бросил в чашку чайную ложечку. Народ начал прощаться между собой на жуткой мешанине из основных европейских языков — под взорвавшиеся вдруг где-то на заднем фоне аплодисменты унитазного смыва. Он сидел в компании висящих на длинной штанге у него за спиной сценических костюмов. Вечер уже успел пройтись по всей доступной ему палитре серых тонов и добрался наконец до самого последнего.

Настала тишина. Сол подождал еще несколько минут, прежде чем встать и отправиться в большую комнату искать Рут. Съемочная площадка была пуста. Он пересек комнату и отворил дверь в противоположной стене. За ней открылся коридор, из которого влево выходили еще какие-то двери. Под ногой у него хрустнул обрывок скотча. В дальнем конце было окно, и при сочащемся снаружи тусклом сумеречном свете он разглядел в той стороне что-то вроде стоящих у стенки мусорных мешков.

— Рут?

Ответа не последовало. Он толкнул первую дверь: заперто. Вторая поддалась сразу — за ней была ванная комната. Дернув за веревочку, он зажег одинокую голую лампочку над пожелтевшей эмалированной ванной. Выщербленная амальгама зеркала вернула ему его же собственное лицо, побитое шрапнелью. Может, Рут уже вышла и ждет его снаружи, на лестнице?

— Рут? — еще раз окликнул он ее.

— Она ушла.

Один из мешков с мусором встал на ноги. К нему подошла Лиза Англюдэ.

— Здесь никого нет, — сказала она.

На ней был военный китель — и обернутое вокруг пояса полотенце. Джинсы тоже были, переброшенные через руку.

— Не высохнут они.

Она протиснулась мимо него. Сол пошел следом за ней, босоногой, обратно в съемочный павильон.

— Куда ушла? — переспросил он.

— Просто ушла, и все, — обернулась девушка, как раз успев дойти до места своего недавнего унижения, — Значит, она и с тобой играет в эти игры?

В зале было почти совсем темно. Желтые полосы уличного освещения проникали сквозь окна и веером разбегались по потолку. Сол остановился в дверях и прислонился к косяку.

Китель на ней был сшит в подражание мундиру вермахта. Покрой не тот; на одном из нагрудных карманов — нечто вроде наградной ленты, красная с белым. Девушка стояла и смотрела на него, и между незастегнутых бортов кителя была видна полоска белой кожи.

— Там в комнате целая гардеробная, — проговорил он, указав рукой в сторону противоположной двери, — Наверняка найдется что-нибудь по размеру.

— А в чем бы ты хотел меня увидеть? — Девушка улыбнулась, — Поможешь мне сделать выбор?

— В эти игры играть будешь с Рут, — сказал он, выходя на середину комнаты.

Пятно на стене никуда не делось. Вещественное доказательство.

— Она передала мне твои слова. Жопа не та, сиськи не те. И что теперь? Я не такая дурочка, какой кажусь на первый взгляд, — Лиза потуже запахнула китель и быстрым шагом направилась в дальнюю комнату, — Ты даже представить себе не можешь, что она творит с твоим текстом.

Он постоял на месте пару секунд, а может, и дольше. Ее китель висел на спинке того самого стула, на котором он сидел и ждал Рут. Полотенце лежало рядом, на полу.

— Я тебя уже видел раньше, — сказал он.

Она прижала к губам палец:

— Тсс.

Она встала перед ним на колени.

— Я видел тебя в вагоне метро. Ты задрала юбку.

Ее пальцы пытались расстегнуть молнию у него на брюках. Пальцы у нее были неловкие.

— Представь, что я — это она. И ты можешь делать со мной все, что хочешь. Как в поезде.

— Я помню твое лицо, — сказал он.

Но лица он уже не помнил.

— А ты меня — вообрази.

Что она имеет в виду? Он словно занемел. Он не хотел ее. Он протянул руку и дотронулся до ее волос.

— Кого я должен представить? Кто ты такая?

Девушка ничего не ответила.

В следующую секунду комнату залил яркий электрический свет. В дверях стояла Рут. Она посмотрела вниз, на девушку. Лиза села на пол, даже не попытавшись хоть как-то прикрыться.

— Она может стать кем угодно, Сол. Мной, если тебе того захочется.

Рут выключила свет, с головой окунув их обоих обратно во тьму.

— Угощайся.

* * *

Письма и бандероли, присланные на почтамт до востребования, дожидались получателя год. Впрочем, «год» в почтовой конторе — понятие вариабельное и продолжается по меньшей мере с 14 июля, когда регистрируются последние полученные текущим годом отправления, до первой недели после этой даты по истечении последующих двенадцати месяцев. Только после этого проводится ревизия невостребованных в прошедшем году почтовых отправлений, и таким образом минимальный «год», выделенный на каждое письмо или бандероль, длится 368 дней, иногда же этот срок затягивается до 376, в зависимости от того, на какой день недели в данном конкретном году приходится 14 июля.

Одетый в форму почтового ведомства служащий объяснил все это Солу через окошко в стене. Сол стоял и смотрел на длинные ряды полок у него за спиной. Письмо от Рут лежало где-то здесь, на одной из этих полок. Он перевел взгляд на служащего, который все никак не мог добраться до конца своей речи.

Из коей следовало, что письмо — или же бандероль, — поступившее, к примеру, 15 июля 1952 года, будет храниться в отделе выдачи корреспонденции до востребования на Центральном почтамте вплоть до 14 июля 1954 года, а поскольку последняя дата может прийтись на любой день последующей недели, максимально возможный почтовый «год» может растянуться более чем на двадцать четыре месяца. Таким образом, продолжал служащий, министерство почты и телекоммуникаций, которое принимает и хранит письма и бандероли, присланные до востребования, а также берет на себя все связанные с этим расходы на протяжении года со дня получения, фактически продлевает свои обязательства в отношении каждого такого почтового отправления на гораздо больший срок, порой доходящий до еще одного, добавочного года, и все это, заметьте, совершенно бесплатно.

В голосе у служащего появилась извиняющаяся нотка.

Иные правила действуют в отношении посылок, которые не могут быть отправлены (равно как и получены) до востребования, в основном исходя из соображений, связанных с недостатком места, хотя иногда на некоторый период времени они все же принимаются на хранение, если так называемое проблемное измерение (любая из сторон, превышающая в длину сорок сантиметров, или же любые две, превышающие двадцать четыре сантиметра) дает не слишком значительную величину или является следствием деформации во время транспортировки. Из сумеречных глубин хранилища чиновник вернулся с пустыми руками. Может быть, Сол ждет именно посылку?

Сол чувствовал, как постепенно накаляется атмосфера в очереди у него за спиной. Письма приходят сюда, чтобы ждать. Их получатели ждут новостей, которые порой подолгу дожидаются их самих. Люди умирают, рождаются, меняют место жительства, разводятся и женятся, — и все эти вещи ждут здесь своего часа. Он пытался дождаться Рут. Но если далекая жизнь Рут когда-то и забредала сюда, пытаясь его отыскать, она уже не дождалась его и ушла дальше. Он ответил служащему, что никаких посылок получать не намеревался.

— Тогда я вынужден извиниться перед вами, мсье, но для вас ничего нет.

— А что происходит с письмами по истечении года?

— Их возвращают отправителю или отсылают в Нейи. Вот, пожалуйста, бланк запроса.

Сол взял бланк и сунул его во внутренний карман пальто. Когда он вышел на улицу и спустился по ступеням почтамта, час пик был в самом разгаре. С неба сыпала мелкая водяная пыль, невесомые капельки вихрем кружились в желтых конусах фонарного света. Толпа текла по обе стороны от него, а потом вихрем закручивалась у него за спиной. Он прошелся до Шатле и сел на метро — домой.

А может, и не было там никакого письма от Рут, подумал он, вернувшись в покойную тишину своей квартиры. С тех пор как они расстались в Венеции, минуло почти десять лет. Может, они оба предпочли воспоминания о тех людях, которыми были когда-то, возможности встречи с теми, кем стали теперь.

Бланк был напечатан на толстой желтой бумаге, разграфлен, намазан с одной стороны почтовым клеем и расчерчен так, чтобы его можно было сложить втрое. Напечатанный на внешней стороне листа адрес отсылал к некоему учреждению в Нейи, которое «вернет по указанному вами адресу просроченные письма и бандероли». Он внес свое имя, печатными буквами. Потом написал: «6, авеню Эмиль Золя, Париж, 15-й» и провел языком вдоль кисловато-затхлой на вкус полоски клея. Пять недель спустя в его квартиру над мостом Мирабо пришел небольшой пакет, перетянутый для сохранности хлипкой резинкой.


— Совершенно верно, мадам. Восемьсот двадцать восемь. Девяносто два. Семьдесят восемь. Да, я понимаю. Благодарю вас. Да, я буду по этому номеру.

Сол положил трубку и откинулся на спинку стула. Межконтинентальные линии перегружены, и ему придется подождать. Оператор перезвонит, как только появится возможность соединить его с нужным номером. Он побарабанил пальцами по столу и вспомнил о бутылке, которая стоит на кухне, за пыльным стеклышком буфета. Позвонит телефон, и оператор скажет, что соединяет его с номером, написанным на оборотной стороне конверта, в котором пришло письмо от Рут. И тогда он скажет Рут обо всем и сразу.

В первом из писем, которые лежали в пришедшем из Нейи конверте, он нашел рецензию на «Die Keilerjagd», вырезанную из какой-то немецкой газеты, и коротенькую записку с выражением надежды на то, что «автор» может счесть ее небезынтересной; вместо подписи значилось: «Поклонник Вашего творчества». Второе и третье письма были от родственницы Хаима и Лии Фингерхут. Она хотела известить его о том, что «кто-то купил в Бухаресте Вашу книгу. Мы очень Вами гордимся, и я кое-что уже перевела из нее на румынский (трудно!)».

На четвертом письме марка была американская. И письмо было от Рут.

Прошел час. Сол принес с кухни бутылку и поставил ее на стол, прямо перед собой. Было без нескольких минут девять. Огни города подкрасили ночное небо тускло-желтым. Он посмотрел на свое отражение, неподвижно зависшее в воздухе по ту сторону окна. Отражение откупорило бутылку и плеснуло себе в стакан. Рот у него открылся и вобрал в себя жидкость. Плавающий в воздухе телефон не звонил.

Письмо Рут трижды пересекло океан, поскольку, будучи возвращено отправителю после непредсказуемо долгого срока хранения на Центральном почтамте, обзавелось штемпелем «Не числится по данному адресу» и вернулось назад в Париж. Телефонный номер, нацарапанный на оборотной стороне конверта, вывел его на незнакомую женщину, которая после первого же его вопроса взяла такую длинную паузу, что он успел подумать, будто их разъединили.

— Женщина с подобным именем по этому адресу не живет, — в конце концов ответила она.

— Я звоню из Парижа. Вы не могли бы мне сказать, где она живет?

Еще одна пауза, не менее длинная.

— Я не знаю, где она живет. И не имею ни малейшего желания знать, где это место находится.

— Мы были знакомы с ней до войны, — сказал Сол, — Извините, что побеспокоил вас.

Женщина театрально вздохнула, а потом сказала:

— Я слышала, что она работает с «Хартвуд». Номер есть в телефонной книге.

И повесила трубку.

Сол планомерно напивался. В какой-то момент он аккуратно вытянул телефонный кабель из путаницы проводов за столом и поставил аппарат на пол. Если вытянуть кабель на полную, он почти доставал до кушетки, на которую Сол решил переместиться. Хорошо бы вообще переставить телефон на какой-нибудь невысокий столик, рядом с кушеткой. Проще будет до него дотянуться, ежели вдруг зазвонит.

Но телефон так и остался стоять на полу и не звонил. Сол лежал на кушетке и пил виски, пока те слова, которые он хотел сказать Рут, не растворились совсем. Слишком поздно. Корешки стоящих в шкафу книг плавали в невесомости, буквы собирались в осмысленные сочетания и снова рассыпались. Теперь, когда он запустил их в этот хоровод, они уже не остановятся. Они гремели и звенели, и этот звон эхом отдавался у него в голове. Вставай! Вставай! Короткая пауза, и опять: Вставай! Вставай!

Он скатился с кушетки и почувствовал, как опрокинулась бутылка. Последние несколько глотков виски продолговатой лужицей растеклись по полу. На полу надрывался телефон. Он схватил трубку.

— Рут, — как сумел, выговорил он.

— Ваша линия освободилась, мсье. Вас соединить?

— Рут.

— Сол? Ты где? Это ты?

— Рут, я не… Я тебя не слышу. Я не слышу…

Ему казалось, что телефон по-прежнему звонит, хотя этого быть не могло. Он говорил в трубку. Голос Рут.

— …Ты слышал? Откуда ты узнал… Это был последний… и все? Как ты смеешь вообще со мной об этом говорить?

Говорить со мной. Ты должен знать. Скажи что-нибудь. Я застрелил его.

— Он все равно уже умирал.

Она что, повесила трубку?

— Рут.

Комната как будто провисла и осела, женский голос накатывал волнами и бил по ушам. Телефон стоял у него на коленях. Трубка — горячая и скользкая, потому что ладони потные. Он не мог ни говорить, ни слушать эту женщину, которая находилась за тысячи километров от него и что-то пыталась ему втолковать. Проснись, сказал он себе. Проснись. Что она такого ему наговорила?

Но когда он и в самом деле проснулся, телефон лежал на полу, завалившись набок. В комнате пахло спиртным, одежда на нем была отклекшая и затхлая, одна нога босая, и туфля валяется рядом с пустой бутылкой. Он лежал на кушетке, напротив длинного ряда собственных книжек. Что он ей сказал?

Он помнил, как произнес ее имя, — а дальше? Он потянулся за письмом Рут. Ее номер он записал на оборотной стороне конверта. Как ты смеешь вообще со мной об этом говорить? Чего он ей такого наговорил? Он не помнил ни единого сказанного ночью слова.

Он вынул из конверта письмо:

Дорогой Соломон.

Почтовые служащие сплошь юдофобы. Они утверждают, что ты не забираешь у них эти письма, и шлют их обратно, мне, человеку, чья жизнь и без того не сахар. Я по-прежнему замужем, но теперь это уже ненадолго. Я собираюсь получить у Джона (экс-мэра) развод и все его деньги в придачу. Я же тебе говорила, что именно так я и сделаю. Так в Америке принято. У меня — бассейн, гигантская тачка и улыбка широкая и безупречно красивая, не хуже, чем у Энн Шеридан, которая звездит со мной вместе в моем последнем фильме «Прямо через дорогу». Вместе со мной, это, конечно, сильно сказано, потому что она царит на экране минуты эдак девяносто четыре, а я — двадцать восьмая слева в очереди к билетной кассе, но какая, собственно, разница? Такое говно с сиропом. Сначала я заставляю Джона выбивать для меня эти роли, а потом он заставляет меня их играть. Так что семейным счастьем у нас и не пахнет.

А в остальном здешняя жизнь прекрасна; я понемногу превращаюсь в американку, и мне это нравится. Ты меня понимаешь? Очень на это надеюсь. Я больше не в состоянии думать о войне, но мне нужно поговорить с тобой, чтобы перестать о ней думать. Как я уже сказала, жить здесь легко: именно так я и хочу теперь жить. А как живешь ты? Прошу тебя, найди место для того, что Может Быть Сказано, если, конечно, хотя бы это письмо до тебя дойдет. Я пишу уже третье по счету, дорогой Соломон. Первые два вернулись. И вряд ли я стану писать еще раз.

С любовью,

Рут.

P. S. Прошу тебя, не смотри «Прямо через дорогу», даже если у тебя будет такая возможность. Я действительно снялась там в маленькой роли — со словами, и фильм от этого стал еще ужаснее, чем был.

* * *

Дорогая Рут.

Я отправляю это письмо твоей «тете» в Венецию, Эрлиху и Августу Вайшу, в «Шварце Адлер». Надеюсь, ты в одном из этих мест. И точно такое же письмо — Якобу.

Я в лагере для перемещенных лиц, немного к северу от Мессолонги. Судя по всему, здесь никто даже не знает, кончилась война или нет; я решил, что кончилась, и буду придерживаться этой точки зрения. Надеюсь, что ты в безопасности. Здесь рассказывают страшные вещи.

Я был очень болен, но теперь в достаточной степени окреп, чтобы заняться той деятельностью, которой посвятил большую часть военного времени: копать землю. Я не знаю, сколько еще я здесь пробуду. Выбирать приходится между репатриацией (в советские «Черновцы») и Палестиной. Пожалуйста, напиши мне и скажи, что ты жива и Яков жив. Адреса два: Соломону Мемелю, Межд. 0551, лагерь Агринион (ПМ-Транзит), через Британскую военную миссию (Греция), Мессолонги, Греция; и — туда же, через Международный Красный Крест, Континентальная греческая миссия, Мессолонги, Греция. Почта приходит сюда из Афин примерно два раза в месяц.

Думаю о тебе каждый день.

Соломон.

Когда сил у него накопилось достаточно для того, чтобы встать на ноги, Сол завернулся в несколько одеял, чтобы не промерзнуть на январском морозе, встал с раскладушки и шатко подошел к окну. Растопив дыханием наледь, он окинул взглядом заросшую тростником береговую линию озера и город на той стороне. Он прижался лицом к ледяному стеклу. На флагштоке висел другой флаг, штабное здание превратилось в груду обгорелых бревен, но в прочем лагерь практически не изменился. На оштукатуренных стенах тюремного блока, в котором он когда-то сидел, были видны темные полосы копоти.

Теперь там располагалось административное управление лагеря Агринион (ПМ-Транзит), а на людях, которые входили и выходили из этого здания, были повязки Красного Креста или греческая армейская форма. Солдаты поставляли пищу или, по крайней мере, доставляли ее, раз в неделю, на помятых немецких военных грузовиках, и выгружали из кузова мешки с канадской ржаной мукой. Время от времени из Агриниона наезжали греческие жандармы — судя по всему, с единственной целью: послушать, как на них орет директор лагеря, коренастая, коротко стриженная блондинка, швейцарка по происхождению. К тому времени, как Сол пришел в себя настолько, чтобы воспринимать окружающий мир, в лагере Агринион было не больше пятисот человек; к тому времени, как он смог ходить без посторонней помощи, прибавилась еще сотня. Когда он окреп настолько (или настолько одурел от безделья), что уже мог взяться за работу, эта цифра увеличилась примерно до тысячи. После этого численность содержавшихся в лагере людей пошла на убыль.

У него был ревматизм и двустороннее воспаление легких, сказала ему медсестра в больничном блоке. Говорила она медленно, и греческий у нее был достаточно ходульный и напыщенный, чтобы Сол смог вполне ее понять. Сама она была из Триеста. Он не сказал ей ничего. Ему повезло, что он сюда попал, добавила она. Они уж и не чаяли, что он вообще выкарабкается. Сестра улыбнулась и отправилась по своим делам.

Численность лагерного контингента уменьшалась потому, что люди то и дело уезжали, группами человек по десять и более, на тех же самых грузовиках, что привозили в лагерь продовольствие, пробираясь по изрытой воронками дороге, которая вилась вдоль южного берега озера. Выгрузив мешки и ящики, они возвращались тем же путем, но уже с другим грузом. Кто-то из отъезжающих высовывался из крытого брезентом кузова чуть не по пояс, размахивая кепкой и что-то крича остающимся в лагере товарищам; другие забирались в кузов молча и не оглядываясь. Но не возвращался никто, а тех, кто прибывал в лагерь на разбитых машинах скорой помощи, под конвоем, пешим ходом, на мулах — ранеными, больными и молчаливыми, — становилось все меньше и меньше. Сол не знал ни того, как он здесь оказался, ни куда ему деваться после лагеря.

За лагерем были поля. Он работал там с другими ходячими лагерными постояльцами, и им даже платили, хотя плата эта выражалась в тонких пачках драхм, которые все равно ничего не стоили. Сол выкорчевывал поросшие травой дерновые кочки, сбивал красно-коричневую почву с корней и вполголоса беседовал с лопатой.

К концу весны отъезжающих стало больше. Прошел слух, что американцы устраивают нечто вроде лотереи, и можно выиграть бесплатный проезд в Штаты, а уже оттуда вызвать к себе всю свою семью. Люди целыми днями просиживали на холоде у дверей административного здания. Насколько понял Сол, нужно было прийти туда лично, заявить о себе, а потом ждать, довольно долго, может, до самого вечера. Потом, в течение куда более долгого отрезка времени (нескольких недель, а то и месяцев), ничего не происходило. Но рано или поздно приходили какие-то бумаги, и тогда человек входил в свой барак, стиснув их в руках или размахивая ими над головой, паковал свои пожитки — или просто рассовывал их по карманам — и забирался в кузов грузовика, чтобы уехать безвозвратно.

— У вас есть источник финансовой поддержки? — спросил у него сидящий за столом, заваленным кипами бумаги, чиновник из Красного Креста.

Он постоянно делал какие-то пометки карандашом. Прямо перед ним стояли две коробки, одна с карандашами, другая с блокнотами. По обе стороны от стола громоздились ящики, набитые документацией.

— Обращаться за визой сейчас почти бессмысленно, даже чтобы вернуться в свою же собственную страну, не говоря уже о покрытии транспортных расходов. К тому же к северу от Арте поезда сейчас вообще не ходят. Давайте-ка посмотрим, что там лежит в вашем деле.

В папке с именем Сола лежали всего два листа бумаги.

— Вас уже опрашивали, но здесь нет отметки о статусе, — Чиновник озадаченно поднял взгляд, — «Отвечать не в состоянии» — так здесь значится.

— Я был болен, — Он попытался разобраться в калейдоскопе лиц, смутно мелькавших у него перед глазами на протяжении тех нескольких недель, которые провел в жару и бреду, — А что такое «статус»?

Чиновник кивнул.

— Болен. Ага, понятно. Статус мигранта, решение принимают греческие власти. И ждать его можно не один месяц. Я бы на вашем месте попробовал что-нибудь сделать через британцев, — Он снова заглянул в бумаги и нахмурился, — Они все равно хотели о чем-то с вами поговорить.

— Я написал несколько писем, — сказал Сол; чиновник с непонимающим видом посмотрел на него. — Я хочу отправить все эти письма.

Он протянул письма через стол. Чиновник просмотрел адреса, потом принялся тереть глаза.

— Не пойдет, — сказал он и протянул Солу обратно все, кроме одного. — К востоку от Вены даже и пробовать не стоит. Иначе ближайшие десять лет они все равно проведут в Афинах.

Но Сол даже не пошевелился, не сделал ни малейшей попытки принять конверты; чиновник вздохнул и сунул письма в стоявший у него за спиной мешок. И снова посмотрел на Сола.

— В этой комнате проводили допросы, — сказал Сол, — На стене позади меня были пятна, разноцветные, там, где отшелушилась краска. Цветов я не помню. Зеленый был точно. А на полу были другие пятна, — Он остановился; чиновник как-то странно на него смотрел, — Меня допрашивали в этой комнате.

Он развернулся, чтобы указать на пятна, которые на стене.

Но стена была белой. Никаких пятин, ни единого следа.

— Ее перекрасили, — немного помолчав, сказал чиновник, — Мы знаем, что здесь творилось.

Повисла недолгая пауза.

— Мы сделаем все, что будет в наших силах.

— Вы можете дать мне блокнот? — Сол указал на стоявшую на столе коробку.

Чиновник поколебался, а потом протянул ему через стол один блокнот.


Через два месяца Сола вновь вызвали в административное здание, где чиновник, уже другой, провел его все по тому же коридору, но на сей раз остановился, немного не доходя до комнаты, в которую коридор упирался. Одну из стен бывшей камеры застроили книжными полками, а полки были сплошь заставлены папками. Два стула, стола нет. Чиновник закрыл за собой дверь.

— Завтра сядете в грузовик, — сказал он по-английски, с легким акцентом, — Все свои вещи возьмите с собой, вне зависимости от того, скажут вам об этом или нет. Полковник Ворд хочет поговорить с вами в Мессолонги.

— Статус, — сказал Сол.

— Нет, этот вопрос мы уладили здесь, на месте, — Чиновник поколебался, так, словно не знал, как именно продолжить разговор, — Все это не лезет ни в какие рамки. Запись о том, как и при каких обстоятельствах вы попали в этот лагерь, в ваших документах отсутствует. В этом, конечно, нет ничего необычного, но вам следует иметь в виду, что полковник Ворд имеет об этих обстоятельствах некоторое представление. Вы меня понимаете?

— Кто такой полковник Ворд?

— Не важно. Просто отвечайте на все вопросы настолько подробно, насколько это возможно.

— А вы кто такой? — спросил Сол.

Чиновник удивленно поднял брови.

— Дальберг. Служба связи, — И, не дождавшись от Сола какой бы то ни было реакции, добавил: — Из Швеции.


Прежде чем британский капитан, тучный очкарик с красным лицом и щетинистыми светло-русыми усами, умудрился наконец поставить галочку перед каждой фамилией в списке, суеты и путаницы было немерено.

— Мемель? — Он ткнул пальцем в Сола, и тот кивнул.

Капитан попытался объяснить что-то на очень плохом греческом. Сол кивнул еще раз и забрался вместе со всеми прочими в кузов грузовика. Люди садились где придется, вцепившись в свои узлы; как только грузовик, рыская по сторонам и покачиваясь, выбрался из лагеря и поехал вдоль берега, все заулыбались. Примерно через час они свернули к югу и поехали через плоскую болотистую местность. Дорога шла по невысокой дамбе. Сквозь открытую заднюю сторону тента Сол смотрел на постепенно уменьшающийся в размерах Аргион и на стоящие позади него горы, которые никаких видимых изменений в масштабе не претерпевали. До лагуны они добрались ближе к вечеру. Грузовик поехал в обход, вдоль береговой линии, въехал в Мессолонги с севера и вскоре остановился у большого кирпичного здания. Пассажиры вылезли из кузова и принялись разминать ноги. Большинству из них предстояло ехать дальше, в Навпакт, откуда, собственно, для каждого из них и начиналась дорога домой. Сол спрыгнул на землю и огляделся вокруг. Позади высилась сложносочиненная громада Зигоса.

— Следуйте за мной, — сказал ему британский капитан на своем почти греческом.

Они вошли в здание.

Обширная комната с расставленными вдоль стен скамейками была почти пустой, если не считать двух одетых в черное гречанок — одна молодая, одна старая, — между которыми сидела троица тихих детишек. Когда Сол и капитан прошли мимо них и начали подниматься по лестнице, все пятеро проводили их взглядами.

Комнаты по обе стороны от коридора были оборудованы под кабинеты. Сквозь приоткрытые двери Сол видел людей в форме, склонившихся, голова к голове, над разложенными на столах документами и картами. Один, судя по всему, разбирал телефон на части.

— Ворда нет? Кто-нибудь видел полковника Ворда?

Тучный капитан заглядывал во все двери подряд; люди качали головами и смотрели на него странно.

— Ну тогда Пандазиса? Пандазиса кто-нибудь видел?

— Он наверху, — сказал чей-то голос.

Капитан раздраженно махнул Солу рукой, и они начали подниматься на самый верхний этаж.

— Пандазис! Где, черт побери… Ладно, слушай, объясни вот этому парню, что полковник Ворд хочет задать ему пару вопросов. Давай, что ли, прямо здесь и обоснуемся, как ты считаешь?

Пандазис оказался маленьким, опрятно одетым человеком. Он поставил три стула вокруг стола, в дальнем конце просторной комнаты. Сол сразу зацепился глазом за висящую над камином крупномасштабную карту Коринфского залива.

— Да, Панди, и скажи ему, чтобы не пялился на карту. Она секретная.

Ему перевели последнюю фразу на греческий, после чего переводчик сказал что-то еще, что, насколько понял Сол, имело отношение к отсутствию полковника Ворда.

— Я говорю по-английски, — сказал Сол.

— Ну так! — воскликнул капитан. — Это сильно упрощает дело, если, конечно, полковник Ворд вообще когда-нибудь досюда доберется. У него к вам пара вопросов, — Слова он выговаривал как можно более четко, — Пандазис, он здесь у нас переводчик. А я — капитан Монтгомери. Не родственник, к сожалению [218]. Ладно, узнаю-ка я насчет чая и заодно поищу полковника Ворда.

Прошло два часа. Время от времени капитан Монтгомери заглядывал в дверь, чтобы сообщить очередную новость: что связь до сих пор не наладили или что машина, которая только что подъехала и должна была привезти недостающего полковника, с возложенной на нее задачей не справилась и теперь вообще не ясно, где в данный момент обретается полковник Ворд. В конце концов Монтгомери вернулся с информацией о том, что, судя по всему, неуловимый полковник сейчас на Патросе и до завтрашнего дня явно оттуда не выберется.

— Ну что ж, значит, постараемся сами сделать все, что сможем, — объявил капитан Солу и молчаливому греку, — Итак: Мемель, если я не ошибаюсь. Может, хотя бы вы сами знаете, по какому поводу вся эта суета? Я, честно говоря, понятия не имею. Но если Пандазис возьмется вести протокол, может, мы в конце концов и разберемся, что к чему. Давайте начнем с лагеря Куртага, если вы не возражаете, — вы ведь в Куртаге сидели?

Сол кивнул.

— Замечательно, уже что-то. Запиши, будь другом, Панди. Так, что у нас дальше…

— Вас интересует Эберхардт, — перебил его Сол, — Ну, или вашего полковника Ворда.

Капитану это вроде как не понравилось.

— Послушайте, Мемель, я не собираюсь делать вид, что знаю больше, чем то положено среднестатистическому британскому капитану, которого поставили разгребать чужую кашу.

Если вы уверены, что полковнику Ворду нужно знать что-то этакое насчет этого вашего — как его там, Эберхардта? — тогда просто выкладывайте все, что знаете, и все дела.

Тут заговорил Пандазис.

— Полковник Эберхардт был начальником абвера здесь, в Мессолонги. У него была своя агентурная сеть, и за часть карательных акций к северу от Карпениси тоже отвечал он.

— Понятно. Ну, в общем, складывается такое впечатление, что это и впрямь по ведомству полковника Ворда. Так что вы имеете нам сообщить, Мемель?

Сол рассказал им то, что знал о полковнике Эберхардте.

— Все так, Панди? — спросил Монтгомери, когда Сол замолчал.

Грек как-то уклончиво пожал плечами.

— Должен вам сказать, Мемель, мне кажется довольно странным, что этот ваш Эберхардт торчал здесь до самого конца. Взять и засыпаться ни с того ни с сего, когда есть возможность этого не делать. Эдакая непредусмотрительность. Вы говорите, партизаны накрыли весь его отряд — где вы сказали, у лагуны?

— Там был бой. Ему удалось уйти, с небольшой группой, — Сол попытался вернуть капитана к основной теме.

— Давайте расставим все точки над «i», Мемель, в отношении того, что вы нам сейчас рассказали. Вас там не было, но вам известно, что ему удалось уйти; вы знаете, кто его убил, но как именно он умер — не знаете. Мне безразлично, которое именно из ваших утверждений соответствует действительности, и полковник Ворд, как мне кажется, тоже не станет слишком сильно переживать на сей счет, но даже капитан британской армии не может не отдавать себе отчета в том, что все они одновременно действительности соответствовать не могут. Элементарная логика.

— Убила его партизанка, которая воевала под именем Фиелла…

— Та самая барышня, которая, по вашим словам, пыталась помочь вам бежать из лагеря?

— Да.

— И откуда вам это известно?

— Он был изувечен, весьма специфическим образом.

— Давайте конкретнее, — сказал капитан Монтгомери, наклоняясь вперед.

— Эберхардта кастрировали.

Выражение лица у Монтгомери ничуть не изменилось.

— Не то чтобы мне хотелось встретиться с ней в глухую ночь на узкой дорожке. А что потом стало с этой Фиеллой?

— Она мертва. Погибла вскоре после Эберхардта: я уже говорил вам об этом.

Пока Сол договаривал эту фразу, он успел уловить краем глаза какое-то движение. Грек едва заметно покачал головой, явно адресуя сей жест капитану.

— А ее тело вы тоже видели? — не унимался Монтгомери.

Сол не ответил.

— Ну же, Мемель. Вопрос-то элементарный. Да или нет?

Сол обернулся к греку:

— Вы не переводчик.

— Спокойно, Мемель, спокойно. Давайте по очереди, и всем так будет лучше…

Но грек уже поднял руку. Монтгомери вздохнул и откинулся на спинку стула. Капитан и переводчик переглянулись между собой.

— Вам заранее все было известно и про Эберхардта, и про Геракса, и про Фиеллу, так ведь? — продолжил Сол.

— Об Анастасии Коста, если называть ее настоящим именем, — сказал капитан, — Да. И ваше имя нам тоже доводилось слышать, мистер Мемель, хотя вы с каждой минутой становитесь фигурой все более загадочной, — Он улыбнулся, а потом заговорил совершенно в другой манере, четкой и деловой: — Полковник Эберхардт был офицером Милитерфервальтунгс-штаб-Мессолонги [219] и подчинялся непосредственно здешней оберфельдкомандантуре. Иными словами, отвечал за внутреннюю безопасность. Каким образом он мог командовать еще и греческим батальоном безопасности, что, по вашим словам, имело место в действительности, остается загадкой. Среди эсэсовцев это навряд ли прибавило бы ему популярности. Видимо, тот еще был отморозок. Но вот что я хотел бы у вас выяснить, вот что мы оба очень хотели бы у вас выяснить, — он кивнул в сторону грека, — так это почему Эберхардт отправил еврея, да еще тесно связанного с командиром местных andartes, в слабо охраняемый трудовой лагерь, вместо того чтобы просто его расстрелять?

Сол посмотрел на одного, потом на другого. Нормальные человеческие лица. И смотрят с любопытством.

— Эберхардт допрашивал вас лично, — продолжал между тем Монтгомери. — Это нам известно. А еще он лично подписал документ, в котором вы значитесь как «временно перемещенное лицо, румын по национальности». Звучит несколько приятнее, чем «еврей, коммунист и партизан», не правда ли?

Капитан смотрел на него спокойно и ровно. Клоунская манера, свойственная ему буквально минуту назад, исчезла бесследно.

— Чего-то он от вас хотел, господин Мемель. Так чего же?

Сол продолжал молчать, и его молчание постепенно заполнило собой комнату и начало давить на каждого из них троих. Нарушил его в конце концов грек. Он положил локти на колени и начал говорить, медленно и тихо.

— Перед вами был стол, а на столе — некий предмет, завернутый в мешковину, я правильно понимаю? — Он поднял глаза и дождался от Сола утвердительного кивка, прежде чем пойти дальше. — Такой, знаете ли, инструмент. А прежде чем вам его показать, он объяснил вам, для чего этот инструмент нужен. Именно в такой последовательности, правда?

Сол снова кивнул. Грек нагнулся и начал развязывать шнурки. Монтгомери отодвинул стул, встал и отошел к окну. Грек стянул носок и выставил вперед ногу.

— Вот, взгляните, — сказал он. — Вот для чего бывает нужен этот инструмент.

Сол опустил глаза, потом отвернулся.

— Есть такие вещи, которые вынести невозможно, — сказал грек, — Есть такие места, в которых мы перестаем быть самими собой. Теперь уже почти не важно, что вы такого сделали — или сказали. И никаких последствий лично для вас это не возымеет. Или не для вас — лично.

Грек натянул носок обратно на ногу и сунул ступню в ботинок.

— Эберхардт погиб возле лагуны, — сказал от окна капитан Монтгомери. — Это мы вроде как выяснили. И эта девушка, Коста, тоже — вероятнее всего.

— Вы же знаете, что это неправда, — сказал Сол.

— Да что вы говорите? Интересно, почему?

Сол покачал головой. С улицы внизу неслись мужские голоса. Цоканье конских копыт: лошадь втаскивает подводу на невысокий подъем. Все эти звуки только усилили висящую в комнате тишину. Грек и англичанин давали ей длиться.

— Ну что ж, мы не можем силой заставить вас говорить с нами, — сказал наконец капитан Монтгомери, — Мясницких крючьев не держим. Не сомневаюсь, что рано или поздно все выяснится, так или иначе. Или не выяснится.

Сол поднял голову.

— Как я уже сказал, я всего лишь капитан британской армии, которого поставили разгребать чужую кашу. В конечном счете всему этому и цена-то будет — грош. Но эхо от каждой войны какое-то время еще грохочет, Мемель. Войны в одночасье не заканчиваются.

Капитан кивнул, согласившись с собственной мыслью, потом подошел к столу и выдвинул ящик.

— А теперь — загадка последняя. Майор армии Соединенных Штатов, который проходит по ведомству — как там его? — Он заглянул в ящик и прочел вслух: — В «Международном подразделении документально-кинематографической службы». Майор Джон Джулиус Обри Франклин Второй, вот как! И с чего это ему вдруг очень захотелось с вами встретиться? — Монтгомери протянул через стол пачку каких-то бумаг, — Проездной документ. Разрешение на въезд. Даже американские армейские талоны на питание тоже где-то там засунуты. Все дела.

Капитан с видимым удовольствием возвращался в прежнюю роль. Сол просматривал документы, один за другим. Энергичные горные пики майорской подписи стояли на каждом, унасекомливая все прочие царапки и закорючки, по большей части неразборчивые. Он удивленно поднял глаза.

— И не смотрите на меня так, как будто я должен знать ответ, — сказал капитан Монтгомери, — Моя специальность — вопросы задавать. На вашем месте я бы сел на корабль до Таранто. А там — на армейский поезд, и к северу.


Путь, который он в конечном счете проделал, после того как и в самом деле сперва отправился в Таранто, а затем на север, вдоль восточного побережья Италии, оказался куда труднее и дольше, чем то следовало из дружеского совета, который дал ему капитан британской армии в Мессолонги, в комнате под самой крышей. Была уже осень, когда пыхтящий из последних сил локомотив вытянул на Ломбардскую равнину разношерстный состав из помятых пассажирских и товарных вагонов, то и дело уходя на боковые пути, чтобы пропустить идущие на запад поезда, а то и вовсе останавливаясь, чтобы не нарушать работу путеукладочных бригад, которые, судя по всему, решили переложить заново едва ли не всю итальянскую железнодорожную сеть. Значительную часть пути поезд шел по одноколейке.

На севере виднелись горы, на юге — ровная водяная гладь, и эти две стихии то стискивали, то вновь отпускали узкую горловину ровной земли, по которой шел поезд, до тех пор, пока размашистая кривая не перенаправила его на юг, и через некоторое время полотно пошло прямо по-над открытой водой. Усталые, развалившиеся на скамьях пассажиры начали поздравлять друг друга с этим событием: ну наконец-то. По дамбе поезд шел разве что чуть-чуть быстрее пешехода. Потом вокруг них выросла вдруг желтая оштукатуренная стена и пропала — так же внезапно. Колеса застучали по стрелкам при въезде на станцию.

Сол раз за разом предъявлял бумаги череде недоуменно пожимающих плечами итальянских жандармов, пока после длительного ожидания не узрел наконец двоих специально вызванных по этому случаю представителей американской военной полиции в белых шляпах.

— Майор Франклин, так, что ли? — сказал один из них, проглядев растрепанную пачку бумажек. Потом ткнул пальцем в фамилию Сола, — А это — типа, ты?

Сол кивнул.

— Надо, чтобы фотография была и печать.

Он немного поговорил с коллегой по поводу того, должны ли на гражданских проездных документах быть только фотографии или же фотографии, заверенные печатью. Сошлись на втором варианте.

— Сделай фото, — сказал второй. — И поставь на него печать.

С вокзала они вывели Сола на запруженную велосипедами площадь; потом были улицы, которые становились то уже, то шире, в силу причин неочевидных. Они то вжимались в стену, чтобы пропустить очередную машину, то пересекали крошечные площади, где единственным звуком было дробное эхо от тяжелых башмаков его эскорта и чуть более мягкое от его собственных. Через секунду они снова оказывались в гуще толпы: мужчины толкают тележки, молодые женщины несут детей или вязанки хвороста, и повсюду — группы американских военных. Они сворачивали то вправо, то влево. Они переходили через каналы. Между верхними этажами зданий были натянуты веревки, на которых сушилось убогое постельное белье.

— Куда мы идем? — спросил он.

— Майор Франклин, я правильно понял? Этот, который киношник?

— Да, — сказал Сол.

— Вот к нему и идем.

Они переглянулись, и у Сола возникло подозрение, что с ним пытаются сыграть какую-то изощренную шутку. Или, может быть, с майором Франклином, «который киношник».

Наконец полицейские остановились возле двойной цельнодеревянной двери, вделанной в большую каменную арку. На косяке был звонок, но один из полицейских тут же начал молотить в дверь кулаком. Потом они подождали. Примерно через минуту изнутри отозвался женский голос, по-итальянски.

Americano, — ответил молотобоец. — Привел тут кое-кого к майору Франклину.

Открылась маленькая дверца, встроенная в две большие; наружу выглянула древняя старушонка, оглядела всех троих и кивнула.

— Давай иди, — сказал один из полицейских, подтолкнув его к двери. — И фото вклеить не забудь.

Сол заверил его, что сделает это непременно, и нырнул в дверной проем.

Короткий сводчатый коридор вывел его во внутренний дворик, окруженный с трех сторон стенами и заставленными окнами. С четвертой были балконы, один над другим, связанные между собой системой изящных резных колонн. Старуха затворила и заложила щеколдой дверь у него за спиной и что-то сказала по-итальянски.

— Франклин, — ответил он и попытался показать ей фамилию в одном из документов, — Майор Джон Франклин.

Старуха начала что-то говорить, очень быстро, и Сол ничего не понял. Может, в этом и состояла большая полицейская шутка? Посреди атриума стоял фонтанчик с водой. Он подошел, сел на бортик и стал думать. Старуха шла за ним следом и все время тараторила, не то жалуясь на что-то, не то угрожая. Речь была настолько быстрой, что даже интонацию уловить было трудно. И вдруг терпение у него лопнуло. Он выпрямился во весь рост и крикнул:

— Рут!

Старуха прикрыла рот рукой и начала пятиться от него. Он набрал полную грудь воздуха, чтобы крикнуть еще раз, громче прежнего. Так громко, как только сможет.

— Рут! — завопил он что было мочи.

Крик его эхом заметался по каменному колодцу. Старуха смотрела на него как на сумасшедшего.

— Я здесь, Сол.

Она стояла, облокотившись о перила балкона, на третьем этаже. Этот темно-синий махровый халат, это светлое полотенце и ярко-красный цвет ногтей он запомнит на всю жизнь. Волосы у нее были стриженые.

— Ты подстриглась, — сказал он, — Тебе идет.

Рут на секунду отвернулась; на балкон вышел и встал с ней рядом средних лет мужчина с темными, зализанными назад волосами.

— Сол, это Джон. Я бы даже сказала, майор Франклин, — Она толкнула мужчину локтем в бок.

Майор поднял в приветственном жесте руку.

— Вы двоюродный брат Рут? — спросил он, — Мы рады, что наконец-то вы до нас добрались. Честное слово.


— Ты с ним спишь.

— Нет, не сплю!

— Ты влюблена в него.

— Не говори глупостей. Это он в меня влюблен. — Она высунула голову в дверь, — Я выйду за него замуж и буду жить в Голливуде. В доме с бассейном.

Сол рассмеялся.

— Я серьезно!

Сол и майор сидели на балконе, пока Рут переодевалась, — и атмосфера была неловкая. Майор, как мог, развлекал гостя, рассказывая ему о задачах, которые были поставлены перед его подразделением: снимать короткометражки о жизни простых людей в послевоенной Италии, о том, как они справляются с трудностями. Говорил майор довольно сдержанно и был при этом остроумен. Сол кивал и с каждой минутой все острее ощущал въевшуюся в кожу грязь. Наверняка от меня воняет, подумал он. Интеллигентный, с мягкими манерами американец казался существом из другого мира.

— Главная трудность состоит в том, чтобы найти людей с тем отношением к жизни, которое американцы смогли бы спроецировать на себя, если бы сами оказались, скажем, в очереди за продуктами здесь, в Венеции, — ну, вы меня понимаете. А потом еще и уговорить их сняться в кино. И людей таких найти совсем непросто, — Он улыбнулся Солу. — Вот здесь-то на сцену и выходит Рут, — сказал он в тот самый момент, когда Рут опять появилась на балконе, — Просто не знаю, что бы мы без нее делали.

Рут встретилась с ним взглядом — и ответила улыбкой на улыбку. Таких вещей, как те, что были на ней надеты, Солу раньше даже и видеть не доводилось.

— Сола мы поселим в тетушкиной комнате, хорошо?

Кивнул тогда майор или просто голова у него чуть дернулась книзу, Сол потом никак не мог вспомнить. Затем он лежал, угнездив голову на краю ванной. Серая мыльная вода закружилась водоворотами, когда он поднял и лениво почесал колено, слушая, как Рут переставляет в соседней комнате какую-то мебель. Побродив по каким-то запутанным коридорам, они вдвоем поднялись по узкой изогнутой лестнице. Рут открыла ключом дверь на самом ее верху и пропустила Сола вперед. Он вошел и зажмурился от внезапного переизбытка света. Окна были сразу в двух стенах, и по обе стороны расстилался вид на городские крыши. Комната была залита светом, мягким золотистым светом, который согревал все, чего касался.

— Только мы, и больше никого, — сказала Рут, — А тетушка была ненастоящая, помнишь?

Сол на ощупь нашел затычку. Когда он вышел из ванной, Руг как раз открывала окна. Он стоял перед ней, чистый, вымытый, одетый в мягкую хлопковую рубашку и темно-серые брюки.

— Вещи Джона?

— А чьи еще? Ты же не можешь ходить в тех тряпках, в которых приехал.

— Я их выстираю.

— Я их уже выкинула. Там были вши. А всяческую твою мелочь предварительно вынула из карманов. — Рут сорвалась с места, сделала несколько шагов поперек комнаты, а потом вдруг остановилась и внимательно на него посмотрела, — Сол, что случилось с твоими ногами?

В той стопке вещей, которую она сунула ему в дверь ванной, была пара мягких кожаных туфель, которые оказались малы. Сол посмотрел вниз, на свои голые ступни. В чистом виде вид у них был еще более устрашающий, чем раньше.

— Гулял много, — сказал он; они посмотрели друг на друга через всю комнату, — Как ты здесь оказалась, Рут?

Она покачала головой и принялась стелить ему на кушетке постель.

— Живи здесь столько, сколько будет нужно. Джон все устроит.

Она расправила одеяло.

— Рут…

Она выпрямилась, не оборачиваясь.

— Никто из них так и не вернулся, Сол. Твои родители, мои, Фингерхуты, Густль, его отец. А Эрлиха взяли всего за месяц до того, как все кончилось.

— А Якоб?

— Его арестовали ночью, как раз перед тем, как ты ушел.

* * *

Его сон был — желанное падение во тьму, все ниже и ниже. Насколько глубоко — он не знал. В какой-то момент, ночью, к нему пришла Рут. Он проснулся оттого, что она положила теплую ладонь ему на талию. А потом коснулась губами шеи. Он повернул голову.

Она стояла возле кушетки на коленях, темный силуэт на фоне темного окна. Он потянулся назад, и она приняла его руку — своей рукой. Потом, одним-единственным быстрым движением, скользнула под одеяло и сразу встроилась в форму его тела: груди прижались к спине, ноги оплели ноги. Она высвободила пальцы и погладила его по животу, потом по ребрам, медленно, как будто пыталась их сосчитать.

— Помнишь? — спросила она. — Тот вечер на Флюргассе, когда мы шли с тобой из театра?

— Это была твоя игра, — прошептал он, еще не успев окончательно вынырнуть из сна, готовый ко всему — как будет, так и будет.

— Я хотела тебя. Помнишь, как это было? Ты стал такой худой. Ну, ничего, я тебя откормлю. — Она снова погладила его по животу.

— Ты уедешь в Америку.

— Молчи.

Рут потянулась еще ниже, и какое-то время они молчали. Она поцеловала его в плечо, потом прижалась губами к шее, там, где кончался затылок.

— Извини, — в конце концов сказал он.

— Я так счастлива, — прошептала она, — Счастлива просто потому, что ты выжил. Она плакала.

* * *

Сол слышал голос Поля Сандора из динамика в боковой панели магнитофона.

— Что остается после того, как мы проходим мимо? Треснувшее стеклышко в окне, колечко в ванной, след от губной помады? То, что мы пролили, сломали, уронили. Пыль встраивается в фактуру наших следов. Отметины, которые мы оставляем после себя, выцветают — или их уносит ветром. И это — наш способ оставаться в живых?

В одном конце комнаты медленно крутились бобины с пленкой. В другом так же медленно перемещалась странная процессия. Витторио крадучись шел по комнате, удерживая камеру на уровне пояса: видоискатель был поднят вверх, и оператор, сгорбившись, глядел в него, каждые несколько секунд отрываясь, чтобы посмотреть вперед и под ноги. Объектив двигался вдоль поверхности стены, едва не касаясь ее. Следом, в точности копируя каждое его движение, двигался один из тех молодых людей, которых Сол запомнил еще по первому вечеру в ресторане. Казалось, что пользы от него ровным счетом никакой, до тех пор пока Витторио не пробормотал что-то, когда камера подошла к стене почти вплотную. И тогда молодой человек протянул руку и что-то подкрутил в объективе. Последней шла Рут, которая управляла движениями обоих мужчин.

— Ближе, Вито, еще ближе. Вот так, а теперь по кривой, вверх и в сторону. Хорошо. Сдай немного назад.

И дальше вдоль стены, дюйм за дюймом.

На этот раз никто не ждал Сола на верхней лестничной площадке, чтобы найти его имя в списке. Оранжевые пластиковые коробки исчезли, актеры тоже.

Когда он шагнул через порог, Рут обернулась ему навстречу.

— Боюсь, сесть тебе здесь будет не на что. — Она извиняющимся жестом расставила руки в стороны.

Те самые три стула растворились вместе со всем прочим — включая меловые отметки на полу, которыми была обозначена позиция каждого стула. Рут подошла к нему и обняла, так, словно ничего не случилось.

— По большому счету, нас и быть-то здесь уже не должно, — сказала она.

Три дня назад был короткий телефонный звонок.

— Я сорвалась, Соломон.

— Ничего не было, Рут. Да и быть ничего не могло.

— Да если бы и было, не важно. Это не мое дело.

— Не было.

— Я знаю.

Они посидели и послушали дыхание друг друга в телефонной линии — через весь Париж. Рут рассказала об английском художнике, любовница которого покончила с собой в гостиничной ванной. Там тоже висели картины. Далекий электрический ветер задувал им в уши.

— У нас совсем не остается времени, — прохрустел сквозь помехи голос Рут.

— У меня времени достаточно, — ответил Сол.

Помехи достигли максимума, а потом вдруг исчезли.

— Да не у нас. У съемочной группы. Я о съемках. Через десять дней у Поля начинаются съемки в Мексике. Он говорит, что даже сценария еще не читал. И деньги у нас тоже кончились. Продюсерская фирма чеков не печатает, — Она усмехнулась, — Принято считать, что в какой-то момент группа прекращает съемки, Сол, но так не бывает. Они как будто рассыпаются, сами собой.

— Прими мои соболезнования.

— Так всегда бывает.

— У меня по-прежнему есть время, — сказал он.

И — долгая пауза.

— Я старалась быть честной, Сол.

Он не ответил ничего, ждал, что еще она скажет.

— Мы будем снимать завтра до самого вечера. А рано утром в субботу я улетаю в Штаты. Ты знаешь, где меня искать.

И резко повесила трубку.

Теперь она, Витторио и ассистент двигались вдоль стены, в том самом месте возле окна, где во время съемок стоял Сандор. Витторио нацелил камеру вниз, подведя объектив к дощатому полу на расстояние ладони, и отщелкнул видоискатель в исходное положение.

— А теперь как можно медленнее, Вито, доски по диагонали. А потом по кругу. И — щели между досками, они должны выглядеть весомо. Весомо, как железнодорожные шпалы. Пройдись поперек.

— Света недостаточно, — сказал Витторио. — Контрастность на нуле.

— Плевать. Давай дальше.

Голос Сандора продолжал звучать в комнате:

— А как насчет провалов в наших воспоминаниях? Мест, где расходятся кромки всех наших «и», «затем», «в противном случае»? Кто прочтет наши знаки, кто увидит нас сквозь оставленное нами? Правдивой тишины не существует. Оглянись, взгляни на след свой, на рассыпанные вдоль него возможности. Сколько из них мы успеваем подобрать на ходу?

— Свет уходит, — сказал Витторио.

Ответил ему только магнитофон:

— Шагнуть во тьму. Там ничто нас не выдаст. Уйти в молчание. Ничего за собой не оставить. Примкнуть к тем, кто исчез.

— Свет уходит, — повторил Витторио.

— Пускай уходит, — отозвалась Рут.

Объектив двигался взад-вперед вдоль пола, не фиксируя ничего. Не было ни пятна на стене, ни трещины в оконном стекле. Свет делался все более и более тусклым.

Голос Сандора тоже постепенно сошел на нет. Магнитофонные катушки крутились, перематывая пустую пленку. Сол вспомнил тот момент в просмотровом зале, когда Рут попыталась вытолкнуть его на общие для них двоих воспоминания. Трое детей, которые, подрагивая, играют в зернистой воде — и их навязчивые тени: он сам, вот эта женщина и Якоб. Вдоль по реке донесся далекий свисток паровоза. Он выбрался из прохладной воды на берег, посреди безоблачного неба сияло солнце, покусывая мокрую кожу. Холодно ему было тогда или жарко?

Вот только они не дети. И не было никогда троих детей, играющих в реке. Рут была права, подумал он, — покуда тени делались длиннее, вылепливая две фигуры на жесткой шершавой земле, на которой он когда-то лежал. И это тоже было честно с ее стороны, по-своему.

Пленка кончилась.

— Хорошо, — сказала Рут. — Готово.

Мужчины медленно выпрямились.

Потом было тихое, скомканное прощание. Витторио и его помощник упаковали оборудование, перебросили подбитые мягкой тканью кейсы через плечо и кое-как протиснулись в дверь, наружу. Рут и Сол стояли и слушали, как они идут по коридору к лестнице.

— Время — вот оно, здесь, — сказал он.

— Что? — Вид у Рут был какой-то рассеянный.

— Нет трещины в стекле, Рут. — Он ткнгул пальцем в сторону окна, — И отметины на стене тоже нет. Раньше я этого не понимал.

— Потому что они исчезли. И любовники, и те следы, что любовники оставили за собой. Просто пропали, и все, как твои греки.

— Но ты-то говоришь другое. Ты говоришь, что их и вовсе никогда не существовало. Что ничего этого не было.

— Я так говорю? А они — были? Тридцать лет назад или три тысячи? — Рут немного помолчала. — Хотя, Сол, ты прав. Я обманула тебя.

— Убери мое имя из титров. Дай и мне возможность просто исчезнуть.

Рут улыбнулась, тихо, сама себе.

— Да не о фильме речь. О том материале, который я тебе показывала, — из Греции, помнишь? Я сама его снимала, вдвоем с Якобом. Ты ведь и сам догадался, правда?

Сол смотрел на стоящую у окна женщину.

— Зачем ты все это сделала, Рут? Зачем Якоб?.. Чего он от меня хочет?

— Ничего.

— Тогда зачем?..

Рут покачала головой.

— Якоб ничего и ни от кого не хочет. Уже не хочет. Он застрелился в подвале в Тель-Авиве в пятьдесят пятом году, — проговорила она.

Держалась она прямо, и голос был спокойный и ровный. Но потом лицо само собой собралось в складки.

Он сделал шаг вперед, так, словно пытался обнять ее. Она подняла руку:

— Не надо.

— Я писал ему письма, — сказал Сол, — И эти письма возвращались назад.

— Это все равно ничего бы не изменило. Ему нужно было видеть вещи такими, какие они есть. Единственное, чего он хотел, так это правды. Ты же помнишь, какой он был? Ему казалось, что ты — тот человек, который сумеет сказать правду, Сол. О господи, ты же ни слова не понимаешь из того, что я тут несу, правда?

Сол затряс головой. Он пытался воскресить в памяти того Якоба, тридцатилетней давности; Якоба и его несовместимую с жизнью правду. Когда Рут заговорила опять, голос у нее был спокойный.

— Когда ты мне позвонил, я подумала, что ты уже в курсе. Нес ты бессмыслицу полную. Якоб мне писал, совершенно безумные письма. И они до меня доходили. И все были про тебя, Сол.

— Но ты же ему поверила.

— Он даже и сам-то себе не верил. Мне казалось, он пытается тебя там найти. Ты исчез, а остались только места, в которых ты был. Лагерь. Деревня. Горы, — Она посмотрела ему в глаза, — Конечно же, ты был там, Сол. Я всегда это знала. И если сомневалась, то не в тебе.

Он подождал, пока Рут заперла входную дверь. Они спустились по лестнице и вышли на улицу. Он предложил ей руку, но она отказалась. Мимо катили машины. Вдоль противоположного края дороги текла река, тихий шрам в суете и шуме города.

Рут начала рассказывать о том времени, которое провела в Греции. В воспоминаниях ее зияли пустоты, по другую сторону которых повествование возобновлялось — так же внезапно. Время от времени она как будто ждала от него некой реакции, комментария, но, прежде чем Сол успевал ответить, ее уже уводила в сторону какая-то другая мысль, какой-то внезапно всплывший в памяти фрагмент заявлял о своем праве быть. Сол шел с ней рядом и чувствовал себя неловко и ничего не мог решить. Они перешли через реку по мосту Мирабо.

Он открыл дверь в парадное и нажал кнопку лифта. Вверх ехали молча. Когда они вошли в квартиру, он заметил, что она нахмурила лоб, словно у нее только что созрела какая-то мысль и теперь она борется с собой: сказать или не сказать вслух. То же самое повторилось еще раз, когда он вернулся с кухни с бутылкой виски и двумя стаканами. Он откупорил бутылку, и она кивнула: наливай.

— А когда ночной охотник теряет след, — тщательно подбирая слова, спросила Рут, словно вернулась к разговору, который происходил между ними уже не раз и не два и в котором пришла пора поставить точку, — что тогда?

Сол удивленно на нее воззрился.

— Вепря просто не могло не быть. И охотников, которые начнут на него охоту, — сказала она. — Но когда меркнет свет и следов уже не видно?..

— Что ты пытаешься мне сказать?

Рут вскинула голову, будто удивившись. Но чему? Тому, что вдруг увидела его, сидящего напротив? Женщину, которая сидела сейчас перед ним, он видел в первый раз.

— Конечно, ты был там, Сол. И еще там была женщина, которую звали Фиелла, или Анастасия Коста, или Аталанта. И ты был ее ночным охотником. Разницы особой нет: фильм — это всего лишь след, какое-то количество светлых и темных пятен. Последовательность мгновений. Я поняла то, что ты сделал.

— А что такого я сделал, что ты поняла? — перебил ее Сол, — Как ты станешь снимать темноту, Рут? Как ты схватишь то, чего нет?

— Тогда истина — это молчание. Или тьма.

— А то, что потеряно — потеряно? Те люди, что исчезли, могли и вовсе никогда не родиться на свет? Ты думаешь, вепрь запоминает тех, кого убил? Вепрь запоминает только тех, кто убьет его самого, Рут.

— Таких, как Аталанта? Как твоя Фиелла?

— Да.

— Но, знаешь, чем ближе мы подбирались к ней, тем неуловимее она становилась. Следы делались все менее и менее различимыми. И в конце концов она исчезла. Совсем. Не было ни «Вепря», ни «Аталанты», ни «Эберхардта», ни «Фиеллы»…

— Ты такая же сумасшедшая, как Якоб. Я видел своими собственными…

— Прекрати! Прекрати, Сол! — взорвалась Рут, — Не требуй от меня, чтобы я верила в то, что ты видел собственными глазами. Эберхардта убили в окрестностях Мессолонги. Он сопровождал группу заключенных в лагерь, расположенный дальше к северу. Он был офицером абвера, и, если судить по послужному списку, более чем средним.

Он сидел и смотрел на нее через стол.

— Якоб, — попыталась объяснить она, — Он обо всем этом знал. Никаких записей относительно «Фиеллы» не существует. Да, в Мессолонги люди о ней помнят. Описывали мне ее примерно такой же, как ее описываешь ты, и пересказывают те же, что у тебя, истории. Но когда мы отправились в горы, она растворилась. Деревенские знали все меньше и меньше, да, собственно, и говорить не хотели. Пока мы не добрались до расселины и до той деревни, которая стоит с ней рядом.

— Это была ее родная деревня. Сжег ее Эберхардт. Он отдал приказ. Я видел, как это происходило.

Она кивнула, не глядя на него.

— Деревня сгорела во время войны. Это они нам сказали.

Рут подняла стакан и поднесла его к губам. Он видел, как стекло исказило ее рот, когда она сделала глоток.

— Имя Фиеллы было для них — пустой звук. Видишь ли, я понимаю, зачем она была тебе нужна и что ты хотел из нее сделать. Ты думаешь, что мы должны были драться так же, как дралась она, — сказала Рут. — В нашей Буковине, в твоей Аграфе и повсюду между двумя этими точками. Чтобы именно такой след от нас и остался, — Она печально улыбнулась, — Романтические грезы. Тебе хотелось, чтобы и мы прошествовали через Рингплатц с копьями, луками и стрелами. Но мы не могли стать теми героями, о которых ты мечтал. И никто не мог. Ни Фиелла. Ни я. Мне очень жаль, Сол.

— Рут, остановись, прошу тебя.

Рут подняла стакан и поднесла его к губам. Он видел, как стекло исказило ее рот, когда она сделала глоток.

— Тебе понравились мои стриженые волосы, Сол. В Венеции, помнишь? Ты бы видел меня, когда меня обрили. Все дело было в том офицере, с которым ты меня видел — в тот самый день, когда ушел. Они это сделали, как только немцы ушли. Вытащили меня из дома и обрили наголо, прямо на улице.

— Хватит, Рут.

— А мне не стыдно.

— У тебя не было выбора.

— Мы выбираем тех людей, какими станем. Я выбрала возможность выжить. А ты что выбрал, Сол?

— Фиелла убила его.

— Правда — она сейчас, Сол. Не тогда. Самое время Сказать. То, что Может Быть Сказано. Твоей Фиеллы никогда не существовало. Твой «вепрь» был мелким штабным офицеришкой. Вепрь вообще не умер, Сол. Вепрь выиграл.

Она замолчала. Он сидел и смотрел, как она ждет от него ответа.

* * *

Каменное озеро пересохло. Эта пустота осталась как память о его исчезновении. Дно Котла было — каменная равнина, замкнутая отвесными скалами. Расстояние здесь не с чем было соизмерить. Их первые шаги по разбросанным у входа валунам и окатанным серым голышам прозвучали — разом — слишком громко и ничтожно тихо. Шестеро мужчин вышли из расселины и остановились.

Сол медленно опустился на колени и услышал, как щелкают и похрустывают мелкие камушки под его оседающим телом. Воздух был холодный и очень сухой, он обжигал легкие, и каждый вздох теперь давался ему с усилием. Всю прошлую ночь дрожь то отпускала, то принималась за него с новой силой. Как только начало светать, они встали и продолжили путь: ноги и руки у Сола уплывали от туловища сами собой и сами собой возвращались обратно. Интересно, подумал он, я вообще смогу идти прямо? Дядя Америка что-то сказал идущим впереди, они обернулись и посмотрели на Сола, старик и трое andartes. Опустилась рука Дяди Америки и подхватила его под локоть. Его подняли на ноги.

Голова у него запрокинулась. Небо загудело и набухло: круто вогнутый синий купол, то светозарный, то — буквально в следующий миг — непрозрачный и тусклый. Он закрыл глаза и почувствовал, как чугунная гиря черепа перекатывается вперед. Открыл. А вот и пещера.

Она показалась ему слишком узкой: узкое черное лезвие в нескольких сотнях метров впереди. Не знал бы, принял бы за тень. Вокруг нее стояли серые скалы и давили всей массой, но тамошняя тьма была неподатливой и плотной. Здесь отсутствует цвет. Глаза у старика были — как будто не на месте. Неправильные глаза, пробормотал он, когда один из молодых людей в очередной раз отвернулся. На лице у него цвел странный темный цветок. Цвет неправильный.

Нет, подумал он. Перепутал время. Это было позже.

Они пошли вперед, двое молодых людей постепенно стали забирать влево, один вправо, старик между ними. Они с Дядей Америкой шли сзади. Шаги выщелкивали по камню. Красному здесь делать нечего, точно так же, как и синему. Что такого старик увидел?

И тут. Вот он, тот самый момент.

Один из andartes резко развернулся вокруг своей оси, как будто увидел что-то, какое-то движение. Темно-красные лепестки расцвели у него на лице, пропустив ростки и корни прямо сквозь голову — в воздух позади затылка. Сол почувствовал, как что-то ударило его сзади под колени. Он упал, и по окрестным скалам раскатился ломкий сухой хруст. Эхо долго не хотело умирать. Секунду стояла тишина, а потом Дядя Америка начал стрелять. Двое оставшихся молодых людей тоже открыли огонь. Старик не выстрелил ни разу, он держал винтовку горизонтально, вдоль земли, и не двигался. Звук катался по котловине, отбиваясь от неподатливого камня, и мутными валами накатывал на него, рвал воздух и грохотал в ушах.

Сколько это длилось? В пересчете на удары сердца или по неспешной мерке тихо гаснущего света. Минуту?

Маленькие фонтанчики пыли побежали к нему по кривой, и траектория их казалась ничуть не более опасной, чем круги, расходящиеся по воде, когда разбегается на взлет и отчаянно лупит крыльями воздух водяная птица. Дядя Америка заворчал и поменял позицию. Его автомат затараторил снова. Двое молодых людей дернулись вперед. Один оглянулся, пытаясь найти глазами Дядю Америку, но увидел только Сола. Он что-то крикнул, и на лице у него была какая-то странная улыбка. Дядя Америка крикнул в ответ. Он тоже двинулся вперед. И только старик оставался на прежнем месте, не поднимая винтовки и внимательно вглядываясь во тьму пещеры. Стрельба теперь звучала через регулярные промежутки времени, перекатываясь по цепочке из трех человек из конца в конец, слева, потом справа. Сол поднял голову.

Вход в пещеру был одновременно и больше, и гораздо дальше, чем ему показалось сначала. Гигантский разлом в скале уменьшил своих защитников до движущихся точек на непроглядно-черном фоне. Подергивающиеся завихрения тьмы. А потом, внезапно, одно перестало двигаться.

Старик поднял руку. Последний взрыв звука прокатился по стенам котловины и рассыпался во прах. Оружие смолкло. Взгляните на нас, подумал Сол. Какой знак мы составляем все вместе? И скорчившийся силуэт на фоне острого лезвия света, и рябь по контуру, когда он пришел в движение. Старик встал. Все не так, подумал Сол.

Должно быть, он произнес эти слова вслух, потому что Дядя Америка повернулся к нему и произнес что-то, чего Сол не понял. Все кончено. Старик повернулся лицом к темному разлому в скале и что-то крикнул.

Что-то поднялось — медленно и неловко — с пола пещеры: фигура, смысла в которой Сол поначалу не увидел вовсе никакого. Дядя Америка уже стоял на ногах. Как только появилась эта далекая фигура, молодые партизаны тоже поднялись с земли. Они стояли и смотрели, как фигура, запинаясь и пошатываясь, вдет вниз по склону; потом она тяжело рухнула на землю — покатилась и распалась надвое.

Старик пошел вперед. Остальные двинулись за ним следом.

Два тела остались лежать у самого начала подъема. Одно — неподвижно, на прежнем месте. Другое, когда пятеро мужчин подошли поближе, зашевелилось и начало вставать.

Фиелла поднялась на ноги и пошла назад, туда, где остался лежать мертвый мужчина. Она наклонилась над ним, обхватила его тело руками и принялась, дюйм за дюймом, оттаскивать подальше от пещеры. В которой теперь никакого движения не было.

Они остановились, чуть-чуть не доходя до нее. Старик заговорил. Она уронила труп и повернулась к нему. Старик посмотрел ей в лицо, потом перевел взгляд вниз, на мертвого. Потом покачал головой и сказал еще что-то. Дядя Америка полез во внутренний карман куртки, а свободной рукой ткнул в сторону пещеры. Он взял руку Сола и вложил в нее револьвер.

И тогда она тоже посмотрела на Сола. И на лице ее никак не отразилось, что она его узнала. Она подняла руку ко рту и прижала к губам палец.

Сол посмотрел на свою руку с оружием. Старик протянул свободную руку и коснулся ладонью лица Фиеллы. Они посмотрели друг другу в глаза.

Сол пошел к пещере, мимо мертвого человека, которого звали Ксанф. Она закрыла глаза. Он дошел до того места, откуда начинался подъем ко входу в пещеру. Под ногами у него перекатывались голыши. Воздух внутри был еще холоднее и более влажный, а на земле, среди россыпей стреляных гильз, лежало их оружие. Он оглянулся один раз, прежде чем уйти во тьму. Она повернулась к партизанам спиной и шла от них прочь по дну Котла. И уже почти успела дойти до центра впадины. Старик поднял винтовку и прижал приклад к плечу. Она остановилась.

Сол отвернулся раньше, чем прозвучал выстрел.

* * *

Сол сказал:

— Я знаю, что звали ее Анастасия Коста. Она приняла имя Фиелла и воевала вместе с andartes в том районе Греции, который носит название Аграфа, с сорок первого года и до самой смерти, то есть до сорок четвертого. Я думаю, что она была любовницей andarte, который воевал под именем Ксанф. Летом сорок третьего его ранили и взяли в плен во время карательной акции, руководил которой полковник Хайнрих Эберхардт. Фиелла попала в плен во время той же акции — как и я сам. Ей удалось бежать. Ни мне, ни Ксанфу не удалось. Вполне возможно, что ей дали возможность бежать. Этого я не знаю… Эберхардт был офицером разведки, прикомандированным к немецкому штабу в Мессолонги. Он был убит во время вывода немецких войск в сентябре сорок четвертого, либо в окрестностях Мессолонги, либо в горах к северу от Карпениси. Если Фиелла действительно выдала своих товарищей Эберхардту в обмен на жизнь своего любовника и, по какой-то случайности, на мою жизнь, то я не знаю, когда и каким образом. Если она действительно убила какого-то немецкого офицера — так, чтобы его тело приняли за тело Эберхардта, — я не знаю причин, по которым она могла это сделать. Если я действительно был для нее ночным охотником, как ты сказала, то охотник из меня получился скверный. Я знаю только, что ее казнили без суда и следствия в месте, которое носит название Котел, осенью сорок четвертого и что она перед смертью попросила меня хранить молчание. Что я и делал все это время.

Вот это место. Вот его дом.

Сол оглядел пустую комнату. Он услышал приглушенный стук лифта, и на секунду ему показалось, что Рут еще может передумать и вернуться. Но жалобно подвывающий электрический движок проследовал мимо его этажа и ушел вверх, под самую крышу. Она долго ждала, пока он ответит. А потом просто встала и ушла.

— Как я мог тебе ответить, Рут? Наша память никогда не рассказывает нам именно тех историй, которые нам нужны. Судьбы наших героев неизменно складываются не так, как нам того хотелось. Эти жизни не оставляют знаков для тех, кто идет следом. Истинные их деяния творятся в темноте и молчании, и нерассказанные их истории остаются вместе с ними во тьме пещеры. Что из всего этого я бы смог тебе показать?

Загрузка...