Вениамин Борисович Смехов В один прекрасный день…

Утро

Понедельник 14 марта 197… года у драматического актера Леонида Алексеевича Павликовского начался как обычно, в семь часов утра по его собственному будильнику. Ничего особенного, утро светлее зимнего, но пока еще темнее летнего. В семь часов проснулась первая забота Леонида и его отцовская совесть, остальные спали. Кажется, что спал весь мир: все люди, дома и дела, а также знаки препинания вместе с заглавными буквами. Вот дозвенел будильник, медленно освободился человек от разлюбезного одеяла и в нижнем белье прогулялся по квартире. Надо сделать зарядку, но руки и лицо уже вымыты холодной водой, значит, сегодня поздно делать зарядку. Леонид – еще не спеша – зажег газ, поставил полный чайник зеленого цвета, вошел в комнату, где спали жена Тамара и дочери, наклонился над старшей и громко прошептал: «Леночка, ты слышала звонок? Пора, миленькая, пора в школу». Длинноволосая головка контрольно приподнялась над подушкой и в тот же миг скрылась под стеганой голубизной. Леонид улыбнулся, взглянул в окно. Перед подъездами двигалась мусорная машина. Появились отдельные прохожие, они шли быстро и на ходу застегивали пуговицы на пальто. Часы на стене показали десять минут восьмого. Леонид зевнул и сделался бодрым. Со двора раздавалось ворчание подъемного крана. Город проснулся.

«Леночка, все! Опоздаешь. Быстро!» – протелеграфировал отец жестоким шепотом. И дочь села в кровати, не открывая глаз. Каштановые дебри волос разбежались по детским щекам и шелковой ночной рубашке. «Пап, ну, ну, ну!.. Еще минутку, и все». Она сладко рухнула на подушку. Леонид оглянулся на неподвижные тела Тамары и младшей Аллы. Он нежно обхватил пальцами дочкин игрушечный нос и чмокнул ее в щечку. Младшая Алла в дальнем углу перевернулась на спину и тоже чмокнула, во сне. Жена Тамара громко вздохнула и выбросила из-под одеяла голую ногу.

Восемнадцать минут восьмого. Леонид выбежал в свою комнату. На ходу грозно прокричал: «Черт возьми, каждый день одно и то же! А ну, всем встать моментально! Лена! Я уже не прошу!» И, застилая свою постель, уже издалека: «Через пять минут завтрак на столе! Не серди папу, лучше не серди папу!»

7 часов 35 минут. Кухня. Лена доедает непременную яичницу. Папа наливает ей чай.

– И долго я буду доставлять себе эту радость? Как ты думаешь, дочуркин?

– Какую, пап? А знаешь, Оля вчера поссорилась с Тоней Валяевой! Я видела.

– Ну вот эту радость: мыть за тебя посуду? Наливать чай? Умолять проснуться?

– Я тебя не прошу. Я с удовольствием сама. Давай я помою.

– Ладно, обойдемся. Десять минут всего тебе до ухода. Ну, не рассиживайся, беги, дочь!

– А поцеловать отца?!

– Подхалимажка!

– Это если бы я была Машка! А я Ленка. Значит, подхалиленка, да? – И бисерным, звонким хохотом разразилась на папашиных руках, дрожащих от смешанного чувства радости, гнева и тяжести семилетнего тела.

– Все! Марш! Глянь на часы!

– Мама! – и, охнув, первоклассница исчезла в недрах совмещенных удобств.

Следующий номер программы – малышка. Вошел снова в комнату. Батюшки! Мать по-прежнему недвижима, а эта – худющая, быстрорукая пигалица – юный обожатель сюрпризов – готова! Стоит во всем положенном (на столе, где куклы), вытянулась в струнку и состроила гримасу. Перевод гримасы на русский язык: «Это что же за чудо такое, что за волшебница девочка Аллочка – золото неумытое, счастье непрекращающееся?!» Губы поджаты, глаза – на лбу, руки – по швам. На часах – 7.45. Не успев отдать должное гениальности младшей, отец берет дитя под мышки и буквально вставляет в валенки, стоящие в прихожей. Дальше – в туалет. Умываться. Далее – в кухню. Там левой рукой надевается кофта, платок под шапку и рейтузы под валенки, а правой – бутерброд в зубастый ротик, туда же – чай с молоком… А оттуда вопль: «Ты что?! Атанина Михаловна не велит кормить! Мы же в садике завтракаем! Я же там аппетит потеряю!» – «Давай-давай быстро, от одного кусочка такие худые ничего не теряют! Лена, ты готова?!»

7.55. Ревет за окном бульдозер, скрипит подъемный кран, слышатся крики детей: «Валька, кинь битку, у нас первого урока не будет. Зебра заболела!» – «Ура! Лови! Бегу!»

Леонид Алексеевич Павликовский предупредительно распахивает дверь перед детьми. Вот бог – вот порог.

– Все, все, все! Лена, не тяни! Аллочка, беги, жди ее там, сама не иди, слышишь? Лена! Алла вышла, марш – все, все, все!!!

– Пап, ну, пап, ну! Не кричи! Голова заболит, у нас и так тяжелый день! Две математики, понял?

Лена, поддержанная за попку пятерней отца, вылетает в дверь. Все? Нет, дудки. Из комнаты прорезается начальственный звук материнского голоса:

– Лена, ты забыла форму! У нее же физкультура!.. Догони ее!

– Вот беги и догоняй, если вовремя не можешь просну…

– Как тебе не стыдно! «Мужчина»! Задержи их! Там форма на пылесосе в черной коробке! Леонид!!! Сейчас же!

Восемь часов одна минута. Л. А. Павликовский, молодой актер драматического театра, прожил целый час своего нормального рабочего дня. Быстро завтракать. На ходу заглянуть в холодильник: молоко кончается, колбаса кончается, супа – на один день, масла – еле-еле. Ясное дело. Вымыть посуду. Нежданной негаданностью на кухне воцаряется розовый пеньюар, в нем – жена Тамара, а в ней – три тысячи претензий…

– Еще бы, разве обо мне можно подумать! Ему бы поесть, все сделать, а я беги голодная, полдевятого, только-только не опоздать…

– Во-первых, пятнадцать минут девятого; во-вторых, почему я, почему не ты должна готовить?…

– Как тебе не стыдно! «Мужчина». Еще пожалуйся на свою жизнь: великий артист, скверная жена, ты мне все – и деньги в дом, и детей готовишь! Кормилец вообще, поилец! Спасибо.

– На, не рычи; что кидать: колбасу с яичницей или котлету? Масло шипит точно как ты, в один голос…

– Не надо, не надо, я сама уж. Кто на таком огне греет? Сколько раз говорила: яйцо на холодное масло разбивают. Невкусно же так. Ладно, уймись, спасибо.

– Я тебе сыр нарезал. Чай наливать? Лимон будешь?

– Спасибо, Ленечка, успеваю. Не надо лимон, у меня изжога. Целует еще! Не хочу в губы, ты зубы не чистил.

– Здравствуйте! Ну-ка, немедленно, Афродита Тамаровна! Обнимка – ап! Поцелуй – ап…

Две минуты необъективной, но взаимной нежности в кухне, между остывающим чаем и тарелками из-под еды, на которые горячо струится вода в раковине.

– В холодильнике пусто; учти, у меня после работы – зачет, я дома буду к ночи. И что завтра на обед ребятам?

– Да я в магазин бегу, успокойся.

– Леенька! Вот это человек! Сама целую. Ап. Вот это да.

– Правда, мужчина?

– Вот это мужчина!

Семья мирно-поспешно переодевается, кровати застилаются. На улице – грохот стройки и крик старушки Демьяновны: «Клавдия Степановна, вы дома? Клавдия Степановна, вы дома? А, Клавдия Степановна! Доброе утро. Вы дома – я к вам».

Восемь часов тридцать восемь минут.

– Фу, опять впритык. Ну, жизнь! Может, вместе выйдем? Лень? Хоть до метро?

– Три минуты семьи? Глядеть не могу на эти штучки. О чем твои химики думают? Влепили бы выговор, понизили до младшего инженера.

– Понизят, понизят. Ты попроси – они понизят. Меня вообще из милости держат. Пока ты – великий артист и Арсеньев ходит к тебе на спектакли… А уйдет в Академию… Я готова! Не тяни. И банку достань – для сметаны. Тетя Лиза обещала борщ сделать.

– Я не обещала – первый раз слышу! С добрым утром!

На пороге другой комнаты – улыбка тети Лизы-Джоконды, 75-й год жизни и готовность наконец поговорить с племянницей и зятем. Не тут-то было. Молодые хором грохнули: «Доброе утро, теть Лиз!», и с вешалки слетел воздушный шар, возмущенный стуком двери. Тетя Лиза, не расставаясь с улыбкой, заявила: «Девочка готовила шарик для садика, девочке велели принести, она его готовила, и никто, никто девочке не напомнил! Безобразие». После такого монолога шарик перешел в большую комнату, где занял вчерашнее место между медвежонком без лапы (черный цвет, подарок бабушки) и жирафом без уха (апельсиновый цвет, изделие из толстого стекла, подарок папы маме к третьей годовщине свадьбы). Старушка обошла комнаты, что-то поправила, открыла форточки, сказала себе: «Никогда не успевают, нельзя на полчаса раньше встать, вечно спешка, безобразие, пойду кофе пить», – и подошла к телефону, ибо он зазвонил.

– Слушаю! Доброе утро… Нет, он только что ушел… Думаю, через час, в одиннадцать в театре репетиция… Не думаю… Лучше перезвоните через час… Хорошо, обязательно. Я всегда передаю, когда называют имена. Гулякин? Ах, Гурари! Передам. Всего хорошего.

Восемь часов сорок пять минут. Расставание у порога метрополитена. До этой минуты от дверей дома шел диспут о летнем отдыхе. Тамара утверждала, что мама прекрасно справится с внучками и место хорошее, Украина, а в августе они по дороге из Москвы в Крым захватят обеих дочек. Леонид предлагал на этот раз школьницу направить в лагерь – и дисциплина там, и развлечения, и сверстники, а уж потом соединить всех в августе в Крыму.

– Ладно, – отпарировала Тамара, – с тобой бесполезно, ты упрешься – и ничего! Твой лагерь противопоказан Ленке: она медлительна, ранима, ее в два счета обидят и затрут такие вот Тони Валяевы! Я бегу, я опоздаю. Не забудь сметану. Тетя Лиза борщ обещала. Напомни ей, кстати, про борщ.

– Целую, подруга. Завтра поговорим. Совсем забалуете девку. Да, что-то она сегодня про Тоню Валяеву…

Мать резко задержалась:

– Что? Опять с Олей? Ну что?

– Да, говорит, они поссорились с Олей.

– Дай-то бог. Эх, кабы эту Олю в чувство привести. Ты видал, как Ленка ее любит? Знает, что предательница, знает все ее фокусы с этой Тонькой – и все равно… Ой, пропала!

И, взаимно чмокнувшись, они расстались. Милиционер на перекрестке проспекта Мира и Безбожного переулка громко засвистел. Дружно рванулся поток машин; одни к Выставке, к Рижскому вокзалу, а другие к центру и к Садовому кольцу. Леонид быстро шагал к гастроному. Часы у аптеки на той стороне показали без десяти девять. Тамара схлопочет выговор, это точно. Перейдя трамвайный путь, он машинально задержался глазами на чьих-то изумленных лицах, очнулся, отвел взгляд и вбежал в магазин. Все-таки успел услышать голоса вдогонку: «Козаков!» – «Нет, Павликовский!..» – «Да Козаков, тебе говорят!» После кинофильма «Госпожа Бовари» его стали узнавать на улицах и в метро. Секретарь директора магазина:

– Вы к кому?

– Евгений Несторович у себя?

– У него бухгалтер.

– Да я на минуту.

Вошел в кабинет, где под японским календарем раскачивался в кресле сам зав. пищеблагами с орденской колодкой на груди. Директор любил с семьей выходить в свет, в театры, на стадионы, в цирк, он радушно опекал артистов, певиц и футбольного ветерана Соколова из дома номер сорок.

– Привет, дорогой. Подожди минутку.

Бухгалтер неодобрительно глянул на Леонида, бегло пробурчал насчет чьей-то штатной единицы и, подобрав штук сто бумаг со стола, вышел. Директор протянул актеру огромную пятерню:

– Давай садись, Леонид Алексеевич. Играешь сегодня, что даете?

– «Ревизора» даем, Евгений Несторович. Вам вроде понравилось?

– Да-да, лихой спектакль, молодец Гоголь. И ты там в порядке. Сыну моему Тополев не понравился. Он на пенсию не уходит?

– Вряд ли, у нас прямо на сцене принято умирать. Редко на пенсию. Я запарился тут, опаздываю, как всегда… Евгений Несто…

– Зря, молодых много, подпирают, что за подарок этот Тополев. Ни черта не слышно, тоже мне Ульянов. Он, по-моему, под Ульянова работает. Ошибаюсь?

– Да вряд ли, он больше под себя. Нет, в «Битве в пути» он отлично сыграл. Не помните?

– В кино?

– Нет, у нас в театре. Хотя мы еще не были знакомы, вы «Битву» не видели. Отлично играл. Жалко, сняли спектакль. Такая профессия… – Леонид нервно глянул на часы, электрические часы под самым потолком кабинета. – Профессия не сахар. Одни славят, на руках носят, кажется, доказано: Тополев – талант. А другие вот…

– Где там талант? Он у него во рту застревает, между вставными челюстями! Тоже скажет: талант! Вот Золотухин талант. Табаков – это я понимаю. Или артист Павликовский Леонид – в полном порядке.

– Ну уж ладно.

Теперь не остановишь. Да и то: грешно прерывать, когда тебя хвалят, да еще директор магазина, да еще в прошлом летчик-истребитель. Мужик и вправду любопытный, с прошлым. А время потерпит, не в очереди же стоять.

– О тебе же, Леонид Алексеич, – чего «ладно-ладно»? – в «Вечерней Москве» ясно сказали: артист многообещающий, как там, вселяющий, с чувством вкуса, а? Это за «Ревизора» твоего или… Позабыл.

– Насчет «В поисках радости» Розова.

– Отлично сыграл. Помню. А ты – Тополев, Тополев… Чего надо-то? Сегодня есть вырезка, только завезли. Говори, дорогой.

– Значит, так. – Он слегка покраснел. Вроде самого директора и не стеснялся, но как доходит до заказа, до «одолжения»… Опять покраснел. – Значит, мяса мне кило два, колбасы, если есть, докторской.

– Грамм восемьсот?

– Нет, семьсот хватит. Водка есть? Две тогда. Что еще?

– Окорок не надо?

– Надо. Семьсот тоже. Яиц по девяносто копеек – можно три десятка? Апельсины есть? Тоже. Два кило. Что-то жена просила…

– Сыр финский, нет?

– Ага, спасибо, это сразу килограмм. Очень вкусный сыр-то. Рыбы такой… как ее… нету?

– Севрюги, осетрины нет, через неделю обещали. Все? Про сигареты помню. Потерпи десяток дней – завезут, позвони. Все?

– Ну да, все. Мерси, Евгений Несторович.

Директор вызвал секретаршу, передал ей листок с заказом. Звонок телефона. Пошел разговор с базой или с торгом. На часах – 9.00. Леонид Павликовский, драматический артист, прожил ровно два часа из своих рабочих суток.

Пока заказ подбирался за кулисами магазина, отец семейства прошелся по торговым залам и во вновь открытом отделе самообслуживания быстро отяжелил сумку молоком, кефиром, творогом, пачкой чая, пачкой масла и тремя бутылками нарзана. Порядок. Вернулся в кабинет (пришлось протиснуться сквозь шумную очередь за тортом «Сказка») и получил свои свертки, оплатил, поблагодарил и, довольный, что директор опять висит на телефоне, раскланялся. А директор было помахал ему огромной пятерней, но вдруг прихлопнул ею трубку и – сочным голосом, интимно:

– Леонид Алексеич, там на «Отелло» нельзя парочку билетов?… Да когда угодно – хоть в апреле. Есть?

– Запишу, хорошо. Закажу и позвоню.

– Ага, прямо домой позвони. Мне другу надо, он из Краснодара, «вседержитель» санаториев Кавказа – хороший малый, тоже из авиации, с войны знакомы. Ну, привет. Жене кланяйся.

– Ладно. А вы – своей. Всего доброго.

Теперь домой. Время есть. Товары есть. Дома надо записать про этого вседержителя, не забыть бы – раз…

– Ленька, людей не видишь! Здорово!

– О, привет, Гоша, как дела? Ты чего загорелый какой? Чертям котлеты жарил?

– Ошибка, брат. На Кубе был – год целый.

– Батюшки, мы ж только что у Светки виделись!

Светка, как и Гоша Перов, – бывшие одноклассники, и после ежегодных вечеров встречи десятый «А», как правило, гуляет у нее – старой Ленькиной зазнобы, несбывшейся детской любви.

– Здрасти-мордасти! У Светки – в позапрошлом, а нынче – погляди в окно! Лень, я убег. Как творишь, знаменитость? Читал о тебе, кины вижу, хоть бы позвал в театр!

– А на Кубе-то что ты так долго, Гошенька?

– А на Кубе, Ленечка, я опытом русской кулинарии делился и повышал, однако, свою «квалификацию». Бегу, счастливо! Про театр ты вроде бы и не слыхал…

– Сделаю, сделаю, позвони!

– Пока! Позвоню: двадцать восемь – все нули – с хвостиком!

Это такой номер телефона: 280-00-01. Очень легкий для запоминания. Угловой милиционер свистнул, Леонид рванулся к тротуару, к аптеке, к часам: 9 часов 25 минут. Москва гудела от строек и автодвижения. Перейдя Безбожный переулок, в виду церкви и напротив нее – собственной бывшей школы номер 235, отец семейства вздохнул о прошлом и продолжил свои мысли о будущем. «Отелло» для Краснодара – это раз. Ленке оставить записку посмешнее – два. Тете Лизе – насчет борща и «Мосфильм» – три. Успеть бы прочесть сегодняшнее для радио – четыре. Черт, сметану же забыл купить. Ладно. Тетка сходит. За хлебом – тоже она. Что еще? Маме звякнуть – обязательно. У Галки 28-го – день рождения. Если не пришлют перевод с телевидения – денег до получки еле-еле. А подарок? Ладно. У тетки одолжу. Репетиция «Аты-баты» – не готов. Вчера в два часа лег – где было сил готовиться? Надо бы попробовать этого врача-лейтенанта шепелявым сделать – как Гоша Перов. Текст, только текст держит. И Леонид слова из роли – те, что помнил, – тут же переложил на новую характерность – под Гошу. На Второй Мещанской прохожие видели, как человек высокого роста, метр восемьдесят длиной, чем-то на кого-то похожий, бормочет слова вслух, аккуратно волоча сумку со свертками и небрежно – авоську с молоком, кефиром и прочим. Бормочет: «Ради бога, не учите меня жить. Вы ранены – ваше дело лежать и не рыпаться. Кто из нас окончил медицинский? То-то же. Правильно, больно. А я на что? Нет, будет укол. А за возражения начальству – два укола вне очереди. Сестра, шприц! Прекращаю беседу!..» Дальше текст забыл. Но на шепелявость и этот хорошо ложится. Только не надо юморить, доктор этот – серьезный парень плюс влюблен. Любовь, правда, выписана жутко. Банальщина, из пьесы в пьесу. Чего бы там придумать? Режиссер еще тоже подарок. Дипломник Губин. Если, как вчера, начнет лекциями кормить о Станиславском и Гордоне Крэге – взовьюсь, плюну и нахамлю. Опять Тополев за спиной начнет змеюшничать: «Леонид-Ксеича не трожьте, Леонид-Ксеич – знаменитый, сразу за Качаловым и перед Москвиным – он, Леонид-Ксеич. Играть, правда, не умеет, слова подвирает и зажат, как шкаф, но вы „Госпожу Бовариху“ видели? Не трожьте нашего Ксеича. Он не сегодня завтра народным артистом сделается». Или Ниночка Калинецкая, бывшая подруга, в дамском гадюшнике – гримерной новую гадость молвит: «Павликовский – не шуточки. Только с виду добряк. Этот добренький, девочки, – погодите год-другой – такое отмочит! Он через трупы пойдет! Он и министром станет, да-да. А уж главным режиссером – это вы меня вспомните: точнец, полный точнец!»

Нет, решил Леонид, взбираясь по каменным лестницам дома номер 39 к квартире, где родился и прожил скоро двадцать шесть лет, – нет! Не будет он скандалить с Губиным. Актер должен репетировать и играть, что бы там ни выкручивали режиссеры. Плох ли, хорош спектакль – другой профессии нету. Да и не надо. Все-таки Хлестакова он играет, в Розове – главная роль, в Арбузове и в Уильямсе – тоже. Радио есть, телевидение, кино да семья… Пошел он к черту, этот Губин, мальчишка! И пущай захватит Ниночку и Тополева с собою.

– Леня, тебе тут три звоночка было, я записала.

– Спасибо, теть Лиз. Разберите, пожалуйста, дары-пищеблаги. Вы борщ будете делать? Я сметану забыл.

– А, ну ничего. Я же все равно за хлебом пойду. С «Мосфильма» звонили, кто – не знаю. Теперь так. Какой-то Гарабин или Гаркави – что-то о билетах. И мама.

Руки вымыть. Побриться. На диване, придвинув телефон, устроиться с листками стихов для радио. Прочел один стих, отметил карандашом ударения, знаками «р» и «f» – где тише, где громче, где живее, а где – паузы, и, довольный тем, что стих хорош, набрал первый номер, за ним другой. На «Мосфильм» ехать отказался: сценарий не нравится, уж извините. Нет, я не с налету, не вам же играть, а мне. Вот я и говорю: не подходит, спасибо. Да, и режиссеру скажите. Все. Гурари, брату жены Тамариного сослуживца – билеты обещал. На Шекспира. Да, и этому, вседержителю кавказских курортов, – записал. Книжечка на март вся мелко исписана. Возле чисел и названий спектаклей – фамилии людей, которым обещано или заказано. Заказывать надо у главрежа или у главного администратора, в крайнем случае – у директора. Это целая наука. Так просто они не запишут, не отдадут добровольно драгоценную бронь на билеты. Надо улучать моменты, завязывать добродушные беседы или втягивать начальника в озабоченность по поводу несовершенства дел в театре. И на гребне беседы лишенного бдительности коллегу легким броском, нетревожной интонацией: «Матвей Борисыч, будь добр, на Уильямса запиши два билета. 20 число, фамилия Орлов. Димка Орлов, гениальный управдом, все от него зависит, вся моя жизнь, ибо – покой. Записал? Спасибо, Орлов. Спасибо».

И срочно оставить использованного начальника! Ни в коем случае не продолжать беседы (перенесем на следующий раз). А Димка Орлов вовсе не управдом, а закадычный друг, с которым они на границе школы и вуза летней дачной порой сочинили не просто тетрадь стихов, а целое направление в поэзии – «вуализм». Вот вам пример, восхищайтесь и хлопайте:

В изгибе зги

Резки, низки,

Сгибались сгорбленные скифы.

И в строгой стройности с реки

На них стремились страшно грифы.

Или еще, извольте:

Отброшен, выброшен, заброшен,

Приросший к придорожной роже,

Клеймом ленивым лег —

Плевок.

Эта штука, конечно, не сильнее вот этого стиха для радио, но все же… тоже хороша. Леонид с удовольствием, но не без взгляда на часы проработал знаменитые строки А. Межирова о Синявинских болотах, о блокаде, о Ладоге и Неве. Так. Ленке – записка посмешнее готова: «Слушай, дочь. Пока не ночь – лень прочь! Сготовь урок, поешь чуток и – наутек. Гуляй, Ленок. Целую дочку в щечку. Папочка-папочка». Ну, не шедевр. Но ребенка, во-первых, порадует и, во-вторых, в легкой форме мобилизует на порядок дня. Да, книжечка театра исписана насквозь. А ведь он еще врачам обещал. Одной – из детсада, Аллочка даже записку приносила и сама два раза напоминала: «Папа, ты на „Отелло“ Анне Осиповне сделал свои билетики?» И зубной врачихе, хорошей тетке. Придется нынче не забыть поунижаться перед… кто там в прошлый раз помог… да, значит, к главрежу обратимся. Он народный артист, ему народу бы и помогать. Так. Гурари записан, подчеркнут даже. Он не только брат жены седьмого киселя, он жене Тамаре бесценную шубу обещал. А это – великое дело, фундамент, база, и за ценой Леонид не постоит. За словом он в карман не лезет. Но когда речь о радостях Тамары – он тут же достает из широких штанин… Было бы что достать. Но – скоро придет перевод, придет перевод. Вот.

Время – 9 часов 50 минут. Звонок.

– Леня, это вы? А это Сашина мама, здравствуйте. Помните, вы обещали меня сводить на «Ревизора»? Или забыли?

– Конечно, помню, отлично, я думаю, вы позвоните двадцатого, нет, совсем железно – двадцать седьмого в этот же час, и я – я вот записал – точно вам скажу, в какой день. Как Сашка?

– Сашенька болел, теперь поправился. С Лизой они опять сошлись, я уж махнула рукой. Вам Лиза-то нравится?

И так далее… Снова звонок.

– Ленечка, это Дина Андреевна!

– Батюшки, чему это я обязан! Как вы себя чувствуете, как дела в училище?

– Значит, по порядку. Во-первых, я скрывать не стану, я звоню с просьбой. Я-то сама видела, но мои ближайшие – слышите, Ленечка, ближайшие друзья – они не наши, не актеры, они технократы, умоляют на Уильямса. Ну что я могу сделать?

– Дина Андреевна! О чем вы говорите! Любимый педагог – и такие слова! Все! Я вам сам позвоню, когда закажу.

– Я не стану говорить, что и вы мой любимый ученик, хотя это близко к истине, но вас у нас много…

– А вы у нас одни!

– Во-от. Но о тех временах, когда учились вы, Леня Филатов, Володя Высоцкий, Ролан Быков, – словом, приходится пожалеть. Между прочим, вашему ректору на днях стукнет семьдесят, вы там приветствие сочиняете в театре, Ленечка?

– Я, Дина Андреевна, после его статей об искусстве актера и после целого ряда происшествий, вам известных…

– Ну, Леня, он же все-таки старик…

– Извините, стариков много… и разнообразного поведения. А нашего меньше волнует судьба будущих поколений студентов, нежели приобретение квартиры, не знаю там чего, званий… Скучно, Дина Андреевна, любимый наш педагог!

И так далее… Звонок.

– Леонид Алексеич, это Таня с «Экрана». Значит, машина у театра в пятнадцать ноль-ноль? Да?

– Танечка, закажите не у театра, а у ДэЗэЗэ, есть?

– Хорошо. Ждем вас. До свидания.

(ДЗЗ – это радио, Дом звукозаписи.)

Из кухни в репродукторе прозвучали синалы «точного времени». Леонид проверил часы и вздохнул. Пора собираться в театр. Дочитал стихи для радио. Десять часов пять минут. Прожит третий час обычного рабочего дня Л. Павликовского, работника московского театра – между прочим, драматического.

Есть такое место в доме – в туго набитой квартире московских трудящихся Павликовских – бывший детский ящик. Письменный стол отца перешел вместе с Ленкой в первый класс, а в него – всякие детские всячины. Аллочка оккупировала мамину тумбочку. Мало им целого детского немецкого гарнитура. Разрастается хозяйство кукол, игр и книжек, лоскутков, флаконов и линялого старья. И в папиной комнатушке, узенькой, с выходом на балкон и дальше к грохочущему строительству, в левом углу под ореховой полкой – бывший детский ящик. Собственно говоря, это давнишняя посылка от отца, когда тот три года работал в Казахстане. Ящик крепкий, удачный. Куклы и тряпки год назад переселились, и на их место плотно улеглись тетрадки Леонида. Вот, может быть, и надо было бы не выслеживать минуты и бытов-щину актера, а дождаться ухода в театр, сесть над ящиком и – сколько там… – пять или восемь тетрадок и перелистать. Даже не для собственного эстетического возвышения, а для познания человека. Это ведь не сцена, которая уже профессия, и не дети, которые уже плоть и суть, – это то единственное, зыбкое, глубоко частное… мечта – она и есть мечта. Человек мирный, неровный, быстроходкий и многоуспевающий, обойденный увечьями и ужасами, Леонид имел одно расхождение с другими. Он обладал детским ящиком, содержание которого составляли совсем давнишние рассказы, пьески, начала повестей и прочего… То есть разнообразные траты душевного резерва, на которые чем дальше, тем времени все меньше…

Хозяин погладил верхнюю тетрадь, вздохнул и потянулся на звонок к телефону.

– Леня? Убегаешь?

– Да, Тома, убегаю.

– Как там дела?

– Нормалек. Сметану забыл.

– Всегда забываешь! А Ленка без сметаны борщ не ест!

– Еще что скажешь?

– Ах, ты так заговорил?

– Да, так! Пошли вы со своими прихотями, со всей суетой в… сметану!

– Смеюсь и падаю! Это все, что можешь сегодня мне сказать?

Она явно нажимала на слово «сегодня», что прошло мимо его ушей. Дело в том, что, придя на работу в полимерную лабораторию нелюбимого института, Тамара увидела спрятанный там в столе подарок мужу и вспомнила: сегодня 14 марта. 8 лет их совместной… и сразу звонить: занято. Еще раз – опять занято. И вот дозвонилась, намекнула и нарвалась на «ласку» супруга. Для всех всегда гладкий, добренький…

– Слушай, у тебя дело есть? Нету? Чего звонить без толку? Я и так ни черта с вами не успеваю в жизни…

– Ах, с нами, ах… («Пи-пи-пи»…)

10.15. Господи, опоздал. Машинально пролистав верхнюю тетрадь, Леня всунул ее в ящик, прихлопнул, подвигал по полу ящик и вышел в прихожую, даже не оглянувшись на бывший детский ящик.

– Теть Лиз! Пока!

– Ты уходишь? Когда будешь, что говорить?

– До двенадцати ночи; жуткий день!

– Ну, как всегда… А что говорить, если…

– Если Димка – завтра, как договорились. Если с «Мосфильма» – звоните в театр, если из редакции – в среду буду, все! Целую крепко – ваша репка!

Дверь – хлоп! Черт, маме забыл позвонить. Бегом вперед, к метрополитену. Выше голову, артист, выше, выше! И – марш под землю, в сказочный метродворец! Все шумнее Москва, все выше солнце над землей, и все дальше едет Леонид в день, в заботы, с каждым шагом уходя от дома, от левого дальнего угла, где снова нетронутыми остались белые страницы драгоценной тетрадки. Может, кроме него одного, они так-таки никому и не посветят, не приглянутся, но все-таки, знаете… Эйнштейн, говорят, так хорошо на скрипке играл…

Хорошо, не будем удерживаться. Пускай тетя Лиза, прибирая в квартире, подойдет к ореховой тумбочке, нагнется стереть пыль с ящика. Возьмем ее прекрасными морщинистыми руками одну из тетрадок и, не совсем в согласии с нормами приличий, заглянем доверчивыми глазами, скажем, в этот вот рассказ…

Рассказ Леонида Павликовского
ДВОЕ В ОДНОЙ УКАЗКЕ

«Самое большое счастье – знать, что ты в своей тарелке. Знать, что все твои поступки согласованы с расписанием. Не ломать утром голову, куда пойти и что говорить и кому говорить днем. И не мучиться ночью оттого, что не туда ходил, не то говорил и меньше заработал, чем мог. Быть спокойным за свое завтра, за свое послезавтра, короче: знать, что все твои поступки не выходят за рамки расписания…

Так думал молодой Повесов, летя в пыли на автобусе по родному городу, где ему были знакомы все камни. Город был деревянный. Каменными были монастырь Урсулы и дворец графа Мантова. Повесов был экскурсоводом, и ему были знакомы все камни родного города вплоть до тончайшего кружева в опочивальне графини.

С вечера у Повесова было отмечено в записной книжечке, какой группе туристов он вчера не рассказал легенду о святой Урсуле и преподобном Марке, а какой группе уже сообщил подробности реставрации в большой гостиной дворца графа. Ему достаточно было проверить, проснувшись, наличие книжечки, а летя в пыли на автобусе к монастырю, перечитать вчерашнюю запись, чтобы затем в течение многих часов удивлять десятки и сотни туристов, во-первых, подробностями быта и искусства царской России, а во-вторых, бойкостью своей памяти и твердостью своего духа.

– Комната, в которой мы с вами сейчас находимся, носит название «кофейная зала». Приятель графа, известный публицист и путешественник Афанасий Львов (больше известный вам как Аркадий Ливердинардитищев) дважды останавливался в нашем городе. Первый раз – после возвращения из Индии, незадолго до своей смерти а второй раз – в 1871 году, уже после франко-прусской войны. Оба раза… молодой человек, вы мешаете группе; можете не слушать, но мешать не надо… Оба раза Афанасий останавливался в этой зале. Здесь спал, а здесь вот пил чай, привезенный им из Индии от турецкого паши. Охотился за дичью и ухаживал за дочерью, по непроверенным слухам, за дочерью Мантова Лизой.

– Товарищ экскурсовод, а разве тогда уже пили кофе?

– Прошу в следующий зал. Кофе пили. А это столовая – редчайшее явление в дворцовой архитектуре прошлого столетия…

Экскурсовод Повесов любил свою работу больше, чем свою жену. А он был большой семьянин. Двадцать лет он любил свою работу и провожал туристов по кельям и анфиладам. Двадцать лет подряд зачарованные мужчины и женщины, не сводя глаз с указки Повесова, узнавали подробности быта и искусства царской России. Двадцать лет подряд он засыпал по ночам, сохраняя до утра на лице улыбку спокойной радости. Эта улыбка, если бы кто включил свет и проверил, сообщала всему миру, что самое большое счастье – знать, что ты в своей тарелке. Знать, что все твои поступки согласованы с расписанием. С расписанием завтрашних экскурсий. Ровно через двадцать лет после первой экскурсии экскурсовод Повесов пришел с работы, разделся, умылся, рассеянно взглянул на случайно захваченную указку и, не сказав ни единого слова, моментально умер.

Исходя из последних, не опубликованных пока открытий психоневробионики, душа Повесова переселилась в ту самую указку, на которую он, как мы помним, взглянул.

Что же было дальше?

Почувствовав себя указкой, Повесов кое-что попробовал, прикинул и пришел к выводу. Отныне он может только слышать, думать, плакать и спать. Слышать – думать – плакать – спать.

Проснувшись, он услышал голос своего сослуживца Котова и слова: «Прошу в следующий зал». Повесов понял, что он в своей тарелке, но что при этом ему не надо ни о чем беспокоиться, в частности не надо лететь в пыли на автобусах, и все равно он остается верным своему расписанию. Сначала услышал, затем подумал, поплакал от счастья и уснул.

Потом он снова проснулся и понял, что им в данный момент Котов указывает на «кофейную залу»…

– Кстати, в этой комнатке частенько находил приют известный Афанасий Львов, большой ловелас и путешественник. Впрочем, обратите внимание на мебель: она сделана из шести различных сортов прибалтийских и скандинавских…

«Свинья!! – стучало в мозгу Повесова. – Свинья! Сколькораз на летучках договаривались не отклоняться от расписания, не вносить путаницы и отсебятины!»

– Товарищ экскурсовод, а разве тогда уже пили кофе?

– Да, товарищи, кофейным зернам было найдено употребление задолго до появления кофеварок да кофемолок. Граф Мантов, кстати, описывал вот в этой книжечке свой способ приготовления…

«Что он городит, куда он уводит тему! – изнывала душа Повесова. – Господи, за что мне такая мука, господи, за что ему деньги платят!»

А Котов продолжал отсебятничать, а рука его продолжала вращать указку, а Повесов был трагически бессилен. И подумал Повесов, что самое большое счастье – это свобода передвижения. Иметь право, если тебе не по душе данная указка, свободно отвести душу в другую указку.

И хотя Повесов был безбожником, он все-таки призвал бога покарать Котова. И бог не подвел Повесова, хотя поначалу почему-то еще разок покарал его самого. Отсутствие логики в действиях бога лишний раз доказывает, что насчет бога у нас еще ничего не доказано. Во-первых, Котов позабыл спрятать в музее указку и увез Повесова с собой. Повесов решил поспать, ибо Котов – мужчина холостой, живет одиноко, и ничего такого не услышишь. Потом прозвучал голос повесовской вдовы, и Повесов не заснул до утра, ломая над всем, что услышал, голову – то есть не голову – ну, допустим, голову. Оказывается, его бывшая жена всю жизнь любила Котова, а вся жизнь с Повесовым, оказывается, была для нее каторгой. Кроме того, неузнаваемо хороши были речи женщины, которую он всегда ценил. Любовники хвалили друг друга, ругали Повесова (обязательно при этом прощая ему все недостатки), смеялись над экскурсоводами, едко дразнили расписание и предписание экскурсий. Повесов понял, что это ему кара, но за что кара, Повесов не понял.

Зато во втором случае Котов опять увез указку, приехал с Повесовым уже в свою квартиру, чего-то погремел на кухне, чего-то побулькал из пузырька, беззвучно повертел в руках указку, видимо, разглядывая Повесова, после чего моментально умер.

Совершенно ясно, что в нашей указке теперь оказались оба переселившихся экскурсовода.

Первый день был ужасно неприятный.

Прежде всего оба обнаружили, что могут слышать мысли соседа, как свои собственные. Первую мысль подал Повесов:

– Указка ложь, но в ней намек…

– А? Здесь кто-то есть кроме меня? – подал ответную мысль Котов.

– Добрым молодцам урок, – добавил Повесов.

– Черт его знает, то ли я помер, то ли не в себе, что за мука такая!

– Именно, что не в себе, это ли мука, это только присказка, приятель! – ликовал Повесов.

– Фу-ты! Вроде не напивался, а все мерзость в голову лезет… Старею, вот оно что…

Повесов не нашелся, как на это ответить.

– Конечно, старею, – приободрился Котов. – Ну что же. Я честно жил и смерти, пожалуй, не страшусь.

– Не кажи гоп! – возразил старожил указки.

– Да что за дьявольщина! Да кто это здесь?

– Свои, все свои, – намекнул Повесов.

– И вы меня знаете лично?

– Еще бы, еще бы, голубчик!

– А вы кто, а? А я вас тоже знаю? – залепетал Котов.

– Не скажу.

– Слушайте… тьфу ты, так вы этот….

– Тепло, – подбодрил старожил.

– …Этот, которого мы все время… ну…

– Еще теплее!

– …Ну, этот… А впрочем, вас же нету!

– Почти горячо…

– Чего горячо, господи! Мы же в вас давно не верим…

– Бога нет, холодно! – с досадой огрызнулся Повесов. Он был педант.

– Слава богу, – успокоился Котов.

– Бога нет, но он вас наказал, – после паузы продолжил Повесов.

– За что? Наказал? За что меня? Да кто вы такой?

– Ах, за что? Он спрашивает за что, вы слышите? – как бы обратился Повесов к как бы слушающим как бы экскурсантам. – Не нарушай расписания! Не вводи в заблуждение! Не отсебятничай!

– Повесов! – ахнул Котов.

– И не живи без спросу с чужой женой, – довесил Повесов. – Да, я Повесов. Страшно стало?

– Повесов! – гремело в указке. И Котов заплакал. Он плакал долго и безутешно, так что к вечеру Повесов решил его простить. Но когда он принялся объяснять соседу про указку, то еще сильнее, еще безутешнее заплакал Котов. Наутро старожил проснулся и прервал котовские рыдания.

– Слушайте, сосед. Бросьте плакать. Будьте мужчиной. Хотя бы после смерти. Все, знаете ли, позади. В конце концов мы коллеги, вы уже оплакали свои отсебятины, и я вас прощаю. И давайте жить, то есть не жить… ну, допустим, жить… словом, дружно? Давайте составим себе расписание. Утром будем вспоминать монастырь, а после обеда… гм, дворец графа. Например, сегодня я отвечаю за монастырь, а вы за дворец, а завтра вы за монастырь, а я – дежурный по дворцу… И никаких отклонений, никаких фальсифика…

– Мама! – застонал Котов. – Мама, спасай! Я тебе не верил, мама! Ты говорила: будешь плохо вести, придет черный страшный бес, я не верил! И когда помирал, плохо было, но одна мысль просияла: ага, не приходит. Мамочка! Пропадаю, беда. Пришел, вот он – черный, вот он – страшный, вот он – рядом в одной дудке! И дьявола нет, и смерти нет, а есть только он – Повесов! На том свете женщине хорошей жизнь испортил, на этом за меня взялся, пропадаю, господи…

До самого вечера второго дня Котов плакал, а Повесов думал. Потом Котов спал, а Повесов все равно думал. И мысли его были слышны соседу. И утром третьего дня Котову пришла мысль на свежую голову, то есть не на голову… словом, что Повесов не безнадежен, а наивен и что ему можно кое-что объяснить. Например.

– Вы ведь двадцать лет гордились тем, что говорили экскурсантам, правда? А теперь задумайтесь, что это были за слова. Прошу вас, напомните про Афанасия.

– С какого места?

– Да все равно. Ну, скажем, «друг графа Львов частенько находил приют…».

– Стоп, минутку! Опять вы за свои фальсификации. Извольте, с этого абзаца: «Приятель графа, известный публицист и путешественник Афанасий Львов (больше известный вам как Аркадий Ливердинардитищев) дважды останавливался в нашем городе. Первый раз после возвращения из Индии, незадолго до своей смерти… – расходился счастливый Повесов. – А во второй раз – в 1871 году, уже после франко-прусской…»

– Спасибо, спасибо. Теперь подумайте. В этом году ни Афанасия, ни тем более Аркадия никто уже не знает. Поэтому нелепо настаивать – «больше известный вам». А уж где этот тип охотился и на какой койке дремал… вовсе скучно. Туристы эти бывали, может, в Ясной Поляне и глазели на тахту или скамейку графа Толстого, так что Афанасием их не удивишь.

– Эдак, друг мой, все авторитеты можно уничтожить… Самый легкий путь – путь цинизма. Аркадия знают! Я видел, когда я говорил, многие… ряд людей… большинство кивали! Сказано: «больше известного» – значит, больше известного!

– Ну, тише, не серчайте, вот вы какой, гм… неразбуженный. Хотите, открою секрет? Я недавно читал в архиве черновики Колокова – черновики руководства для экскурсий…

– Рукой самого Колокова?

– Самого Колокова. И вот там-то вместо многих фамилий – точки да рожицы. Веселый был, фантазер… Выдумает Афанасия, за ним семнадцать точек нацыкает – и давай под это фамилию выдумывать… Аж три варианта вышло, но предпочел этого «Ливердика» – по благозвучию или… не знаю.

– Любопытно, а других, черновых, не вспомните?

– Запомнил. Смешные. Один, значит, «Мемуарандосандров»…

– Минутку! – Повесов лихорадочно считал буквы, мысленно загибал пальцы… – А третья фамилия?

– Ну, сосчитали? Третья – «Паперхнычесалович». Сосчитали?

– Сосчитал. Уж мне этот Колоков, ух, талантище! Я б за всю жизнь из трех-то букв, дай бог, одно что-то составил, а он! Из семнадцати! Да три варианта! Вот легкость ума! Вот Моцарт нашего города!

– Эк вас разобрало. Вы уж и позабыли, с чего я начал. Он ведь шутил, Колоков, дурачился, да? А вы двадцать лет в этого Ливердика, как в икону, верили… Вы поняли теперь?

– А? Да-а… Вот оно что… – растерялся Повесов.

– И потом, извините, коллега! Если в первый раз человек приехал «незадолго до смерти», то во второй раз он может катиться только в такой дудке, как наша с вами. Тут снова сыграна была шутка, а бедные экскурсоводы, не задумываясь, зазубрили…

Долго приводил Котов подобные примеры. А закончил так:

– Вы, Повесов, считали своим долгом обогащать людей знаниями и культурой. На деле же вы оказались разносчиком безграмотного догматизма, исказителем фактов и русской речи, начетчиком и фанатиком! Извините, я увлекся. Уж вы стерпите для первого и последнего раза, а? Повесов?

Тихо в ответ. Тихо на белом свете. Тихо в указке…»

…Роняет лес багряный свой убор.

Сребрит мороз увянувшее поле…

10 часов 30 минут. Подземный ослепительный дворец. Деловой муравейник москвичей и приезжих. «Роняет лес багряный свой убор…» В томик Пушкина вложена брошюрка роли. Но врачу-лейтенанту придется подождать, артист, вооруженный карандашом, совершает прогулку по пушкинским стихам. Дальний прицел: подготовка программы для чтения на эстраде. Чтецов развелось множество. И все вызывают если не раздражение, то сомнение или тоску. Кроме разве что Сергея Юрского. Это личность, это предмет уважительной зависти. Леонид снимался с Юрским в фильме по Фенимору Куперу, они почти подружились. Вот человек – ничего не делает бросово, каждый час проживает со смыслом. В театре – из лучших, в кино – редчайший, а читает Бернса или Зощенко – не оторвешься. Ибо – личность. Ибо – работяга. «Друзья мои, прекрасен наш союз! Он, как душа, неразделим и вечен…» Карандаш в руке не скучает. Черновые пометки. Стих за стихом. После разберемся. Отберем по темам, по звучанию, разложим, расположим. Авось родится программа. Главное – сам бог велит читать. С детства, от отца – влюбленность в музыку поэзии. На радио – пять-шесть раз в месяц – стихи. В театре читает для своих. Что называется, с успехом. Дома такие иногда вечера-ночи с Тамаркой, под детское сопенье из спальни – такие счастливые часы проливаются строфами Тютчева, Самойлова, Баратынского, Окуджавы, Ахматовой, Маяковского, Пушкина! «Служенье муз не терпит суеты. Прекрасное должно быть величаво. Но юность нам советует лукаво, И шумные нас радуют мечты…» Леонид вздохнул и уступил место тучной старушке. Она вошла на остановке, неопределенно замерла между правой скамьей (где парень с девушкой) и левой скамьей (он с Пушкиным). Уступив место, покраснел. Так всегда, с самого детства. Хорошее делает с радостью, но, сделав, краснеет. От предчувствия похвал. Ну, так и есть…

– Спасибо, молодой человек! Вот – вежливый. Родители интеллигенты. Воспитали в мальчике вежливость.

– Не скажите. Иной три университета кончит, а сядет раньше инвалида – милиция не сгонит. – Ответ старичка с палочкой.

Покинутая им скамейка разговорилась. Хоть бы потише хвалили – щеки горят. Артист не артист, а публичных осмотров не выносил Павликовский. Да не шумите вы так старички.

– Иной сам сядет, девицу усадит, мало ему – и портфель рядом установит. Стой тут над ним! И ноги тебя еле держат, а он хоть бы хны.

– Не говорите! В прежние времена…

– Что вы! Нынешние молодые – хозяева жизни. А у себя-то на собраниях за нравственность выступают, а? По бумажке культурный облик выкликают, да?

– Не говорите! Именно по бумажке. Здесь-то без бумажки – вся культура вон из головы, и все!

– Да! И хоть бы хны! Хоть бы хны!

Господи, скорей бы остановка. Весь на виду, герой вагона. 10 часов 50 минут. Вышел, смешался с толпой. Но, с другой стороны, хорошо поступил, правда. Все-таки в старшем поколении бодрость духа поддержал, веру в молодость. Бегом – на эскалатор. Кто еще тут – в лицо заглядывают. Ясно. Девицы-киноманки. За спиною шепот: «Мадам Бовари», «Мадам Бовари»… Ну, ничего. На жизнь жаловаться – грех. Вот сейчас рольку разложим, рукава засучим, Гошкиной шепелявостью блеснем. Выше голову, артист. И – вверх по эскалатору. Вон еще группа любителей, почитателей, узнавателей. И чего его рассматривать? В жизни-то он так себе; лучше, чем на сцене или на экране, ни за что не проявится. Чудаки любители. Но все же – извините, приятно. Рассказами своими или пьесами никого, увы, не удивил, не порадовал. Зато актерство – на некоторой утоляющей высоте. Ну, конечно, судя по тому, как складывается популярность. «Служенье муз не терпит суеты, Прекрасное должно быть величаво…» Не забыть бы билеты заказать, маме позвонить и от Губина-молокососа вовремя отвертеться. А то ведь на радию не поспеет Леонид Популярович.

Очередь у кассы театра возвещает о добрых морально-финансовых перспективах. За десять дней билеты раскупаются. Только два из репертуарных двадцати названий не очень-то пользуются спросом. Ничего, выйдут «Аты-баты», отхлынет премьерный ажиотаж, появится и третий скучняга. До чего же тошно вылезать на сцену, когда в зале лысеют некупленные кресла! Знали бы люди – из жалости бы аншлаги устраивали.

– Доброе утро, Клавочка!

– Доброе утро, Леночка!

– Семен Михалыч, доброе утро!

– Доброе утро, Ленечка!

– Ленечка, здорово.

– Здравствуй.

– Леониду Алексеевичу – Виктор Тополев! Кланяюсь и поздравляю.

– Здравствуйте, Виктор Олегович. С чем именно изволите приветствовать?

– Поздравляю с тем, что вы почтили наш скромный храм…

– …нескромным вашим присутствием! Лёха, нечего с ветеранами трепаться, марш на репетицию!

– Привет, Кулич. Зина! Ты вчера лекарство достала?

– Ой, Лень, забыла тебе позвонить: спасибо, милый, мама поправляется. Проси что хочешь. Твоя должница Зинаида Андревна.

– Чего хочу – попрошу. Не на людях, конечно.

– Лень, я твоя! – убежала Зина. – Я вся твоя!

Разбегаются из раздевалки актеры, на ходу причесываются, острят, обнимаются. Некоторые мрачно сторонятся иных сослуживцев. Кое-кто, закуривая, косится мельком, с видом явного недоброжелательства. Из репродуктора доносится голос помощника режиссера Катерины Николаевны: «Доброе утро, дорогие товарищи. Не забудьте расписаться в табеле, искать никого не буду. Даю звонок на репетицию „Аты-баты“. Просьба пройти в большой зал. Репетиция „Воскресения“ начнется через полчаса, задерживается Юрий Сергеич».

– Где это он, любопытно, задерживается, неподражаемьй наш шеф? – рокочет Тополев Виктор Олегович. Он то ведь явился, как и 30 лет назад, ровно и четко, за 10 минут до срока. И тут уж, извините, все повинны, весь свет, если ему, ветерану, снова приходится ждать… – Что это за такие задержки, кто смеет руководителя прославленного театрального коллектива…

«Юрий Сергеич просил начинать без него. Кого интересует, где режиссер, – он обещал объяснить лично. В министерстве он, вот где». Катерина Николаевна, старый помреж, знала свое дело превосходно. Звонок – длинный, привычно резкий – совпал с курантами входных часов у гардеробщика Николая. Это означало старт рабочего дня актеров, реквизиторов, электриков – всего населения театра. Кроме того, звонок поздравил Леонида Алексеевича с началом пятого трудового часа. «Служенье муз не терпит суеты…» В большом зале мирно перездоровались двадцать два вызванных актера и один режиссер, молодой Губин, любимец Гончарова по ГИТИСу, подающий надежды режиссер. Сегодня, на его шестой репетиции, у подавляющего большинства актеров одно и то же желание. А именно: чтобы Яша Губин в дальнейшем подавал надежды в другом театре, на других актерах…

– Ну, начнем. Приступили. Анечка, Леонид Алексеич, Андрей Иваныч, давайте вчерашнюю сцену.

Другой бы на том и осекся. Вышли бы актеры и стали пробовать играть, привыкать к обстоятельствам, к ролям. Поискали бы с режиссером чего-нибудь любопытного. Нетушки, папочка, как сказала бы Ленка Павликовская, так не пойдет, так не игра. Кстати, не забыть бы перед радио домой позвонить. Забудет тетя Лиза, что для Лены со вчера котлеты оставлены в холодильнике.

– Прежде чем вы начнете, я вот что. Помните, как Сулержицкий – Качалову: «незаметно замечать?», а? Ань, а? Андрей, где-то понял? Лень, а? Незаметно замечать! Пусть текст идет, а вы друг друга щупайте – где-то вот до этого места: «Да знаю, знаю, милый мой! Не первый раз в лазарете!» Лень, а? Ань, а? Андрей? Это ведь где-то то, да?!

– Простите, Яша. Давайте попробуем. Там видно будет.

– Или как Гордон Крэг, когда артисты заскучали: «А вы спиной не пробовали партнера увидеть?» Потрясающий мужик! Спиной! Как нам Мансурова рассказывала. Они с Алексеевой в гражданскую войну жили вместе. И кошка у них была. Имени ее не помню. Скажем, Мурка.

– А я помню, – рявкнул Леонид, и все приготовились сдерживать улыбки. Но Леонид хмуро упрекнул дипломанта Губина: – Нельзя забывать кошек больших артистов. Степанида звали животную, Степанида. Этот случай описан в журнале…

– Лень, а? Отличный пример, ну? Они у кошки своей учились общению! Как та мышей ловила. Кошка и мышь – стоп! Обе затихли. Эта не двигается, и эта, в лапах у этой, не двигается. Обе не двигаются. Эта ждет: если эта двинется, ррраз! И на Кавказ! Черта с два! Кошка вдруг вялая, томная, будто эта ей не нужна, а? Спиной размякла, башкой затылок рисует, а лапы держат эту! Элемент кино где-то, а, Андрей? Ань, а? Мышку нервы где-то отпускают, она проверяет глазом: безопасность вроде бы, да?

– А Степанида? – придвигается Леня. Все улыбаются. Губин значительно поднимает указательный палец:

– Лень, а? Кошка совсем разобщилась, отконтачилась от мышки. Тогда эта делает рывок, а эта в одну десятитысячную долю секунды – каррамба! Бац! Чем она общалась? А?! Лень, а?

– Давай репетировать! – Леня показал на часы.

– Да, поехали. Анекдот слыхали? Стук в дверь. «Кто там?» – «Мосгаз»… Слыхали? «А я Фантомас!» Слыхали?

– Подожди, Яша. Ты уже столько накидал. Давайте теперь воплотим. – Это уже Андрей заскучал.

Все-таки с места сдвинулись. Один лег на диванчик и, поглядывая в текст роли, сморщился от воображаемой боли в плече. Аня «вошла» якобы в палату и, держа осторожно свои листики, как поднос с инструментами, обернулась на Леонида. Тот склонился над «больным» и, переводя глаза с партнера на текст, зашепелявил по-гошкиному: «Ради бога, не учите меня жить. Вы ранены. Ваше дело – лежать и не рыпаться. Кто из нас кончил медицинский?…»

– Минутку. – Губин подскочил к дивану. Подвижный, эрудированный, добродушный. Кабы еще не отвлекал чепуховыми разговорами. Конечно, есть много актеров, которых хлебом не корми, ролью не тревожь – дай потрепаться на общие темы. Но Леонид как зубную боль переживал всякую неконкретную болтовню.

– Минутку. Лень, это шутка? Или ты пробуешь?

– Я пробую. Можно дальше? – прошепелявил он на последних словах.

– Лень, а? Может, не будем? Серьезный врач, влюблен. Может, нутром возьмем? Зачем штукарить?

– А мне нравится.

– Чего ты, Яша? Это ничему не мешает. Пусть шепелявит.

Артисты поддержали. Началась дурацкая дискуссия. Губин для порядку поартачился, напомнил еще две цитаты из Михаила Чехова и Виктора Розова и отошел на запасные позиции.

«Кто из нас закончил медицинский? То-то же».

«А!!!» – заорал Андрей.

«Правильно, больно. Очень хорошо».

Все захохотали. Кусочек сцены сегодня сложился. А благодаря шепелявости имени Гошки образ смягчился и стал принимать будущие очертания. Присутствующие оживленно следили. И только Губин не унимался. Он словно не затем сюда пришел, чтобы сделать спектакль наилучшим образом, он словно с кем-то просто пари заключил тормозить и сеять скучищу.

– Минутку. Активность, Лень, где-то верная, но что-то мне в ней не нравится. А ты, Ань, здесь лучше. Так. Что я хотел сказать, Лень, а?

– Яша, поехали, время. У тебя три сцены вызваны – можно до конца дойти?

– Лень, а? Не гляди здесь на Андрея. Надо где-то Дать понять: он другим занят. Не люблю я примитива, товарищи. Все мы в лоб умеем играть. Почему нас Жан Габен так удивляет? А? Лень, а? Ничего не делает в лоб. Или помните у Орленева в записках…

– Яш, помнишь письмо Мамонтова к Дальскому: Дальский, говорит, кончай отвлекать артистов! Дай им свободно свое мастерство оттачивать! Яш, а? Где-то то, а? – грубовато передразнил Павликовский режиссера. Пауза. Яша заморгал и надулся.

– Я вообще могу уйти, репетируйте сами.

– Яш, да он шутит!

– Да бросьте вы, ребята! Яш, на юмор-то обижаться!

– Яш, делай скидку на кинозвездность: Ленька привык к реактивным скоростям…

Яша сел, грустя и соображая, за режиссерский столик. Леня, не извиняясь, продолжил сцену, мимикой для всех, кроме Яши, изобразив, как ему надоела галиматья. Сцена дошла до конца. Пауза. Артисты виновато глядят на дипломанта. Дипломант – на пачку своих сигарет.

– Яш, дальше пойдем? Или повторять будем?

Леня, взглянув на часы (12.25), быстро оказался наедине с обиженным. Шепот. Рука – на плече «подающего надежды», дружественно похлопывая…

– Яша, кончай дуться, делай скидку на киновредность. Кончай дуться. Ты хороший малы! Вот, кстати, тебе с женой билеты на мою премьеру в Доме кино. Ты просил – я достал. И там, в буфете, за коньяком, я тебе все объясню. Зачем артистов пугать? Ты – талант, я талант, чего дуться?

– Лень, я не дуюсь. Ты пойми – я человек. Мне трудно всухомятку. Я должен понять, что, как, куда, и разбередить себя и вас.

– Об этом тоже поговорим. Это не бередение, а фантазия твоя. Поверь моему опыту, ты – хороший, умный малый. Я пошел, ладно?

– Ладно. Спасибо за билеты. Завтра попробуешь то, что я сказал насчет второго плана? У него больной, а второй план у него где-то она, любимая, а? Лень, а? Где-то?

– Ну разве что где-то, Яш. До завтра.

– Сцена в лазарете свободна! Прошу окопную! – неожиданно бодро вскричал молодой режиссер.

Леонид выскочил к главрежу. Нету его. Тогда к директору. Тот отчитывает слесарей, ибо вчера на спектакле лопнула труба и залило женский туалет. Скандал. До антракта не успели заштопать, ибо второй слесарь был пьян. Директор орал на старшего слесаря, вместо того чтобы сразу выгнать виноватого. Леонид вышел в комнату месткома. Звонок.

– Алло, нет, не Борис Алексеич. Нет, не знаю. Да, Павликовский. Здравствуйте. А с кем имею честь… А, из райкома. Хорошо, записал у него в календаре. Что? Да? Спасибо, служу Советскому Союзу. Ну и что ж, что роман французский. Актер-то советский. До свидания.

Быстро набрать номер мамы. Тьфу, занято. Тогда Тамары.

– Слушаю!

– Нет, это я тебя слушаю.

Отошел, психопат? Что скажешь?

– «Моя снежинка, моя пушинка, моя царевна – царевна грез… Моя хрустальная… – бархатным меццо-баритоном запел Леонид Тамаре. – Моя жемчужная…»

– Слава богу, – сразу растопилось в прохладной трубке. – Слава богу, догадался.

– «к твоим ногам…»

– Спасибо, Лёшик черноголовый…

– «…я жизнь свою принес!»

И повесил трубку, чтобы не снижать эффекта. На душе согревающе похорошело. С улицы донесся скрип многих тормозов. И на смену заплакала сирена «скорой помощи». Леонид привстал, последил за улицей. Среди прохожих узрел Матвея Борисыча, главного администратора. Черт с ним, надо еще поунижаться. По внутреннему телефону – звонок в кассу: 3–4.

– Элла Петровна, любимая – жуть! Когда любит поэт…

– Лень, не балуй. Мой сын тебя вчера пятый раз ходил в кино просматривать. И чего он в тебе нашел?

– Эллочка, детей надо уметь понять. Они гораздо, я бы сказал, сугубее нас. Они умнее и ширше, як душой, так и… Кстати, во имя сына и ради святого духа…

– Леня, билетов нету. Иди к директору. Вся бронь в Моссовет ушла. Сессия, Леня, сессия.

– Элла Петровна, вы – мать, и я – мать: Тополев получил бронь? Отказать, он бездетный! А я, Элла, отец, и вы, Элла, отец, а брат брата всегда поймут, так?

– Леня, у меня в кассе народ, мне не до шуток. Зайди после перерыва.

– Эллочка, я зайду чичас. И повешусь возле билетного сейфа. Мне врачам дочкиным – на Арбузова четыре билета! Умру, а добуду!

– Через директора! Все, Лень!

– Через тебя, злодейка! Иду! – угрожающе закончил актер.

По городскому – домой. «28 – все нули – с хвостиком».

– Вас слушают.

– Теть Лиз, как дела, родимая?

– Добрый день, вот списочек звоночков. Из редакции Зерчавкин Натан – я ему сказала «в среду». С «Мосфильма» привезли сценарий с запиской. Прочитать?

– Не надо. Все ясно. Зерчавкин был сердит?

– Нет-нет. Даже сказал: «Ну, привет ему огромный».

– Значит, очень сердит. Позвоню. Дальше.

– Дальше – мама.

– Черт, сейчас позвоню.

– Да уж, маме надо звонить, дорогой мой. Посмотрим, как твои деточки с вашим воспитанием…

– Хорошо, теть Лиз. Ленке котлета в холодильнике, слева от морозильника. И огурец не забудьте!

– Не забуду. Ой, забыла: Дима Орлов едет в Голландию не в мае, а через два, что ли, дня. Велел позвонить. Так. Это я сказала. Ну, все. Опять девица в трубку дышала, повесила. И какая-то спросила тебя, хихикнула: «Привет ему от Нади». Надя – это кто?

– Никто, теть Лиз. Так же как и Маруся, и Перепетуя. Спасибо, родимая. Целую крепко – ваша репка. Ленка – чтобы отдохнула. У нее тяжелый был день.

– Я знаю, две математики. Маме не забудь.

– Целую!

Звонок маме. Занято. Бегом – к директору. Время – 12.35.

– Лукьян Михалыч, на одну минутку.

Директор не внемлет, лежит всем телом на трубке телефона. Слушает. Леонид обводит глазами кабинет. Под потолком – раз, два, шесть, семь – тридцать одна афиша. Желтеют листы шестидесятых годов. А вон первая в жизни актера Павликовского, пять лет назад, октябрь. И дома такая же висит, е коридоре – вся исчерканная автографами поздравлений. «Леониду – счастливого плавания», «Леонид Алексеевич – так держать», от самого главрежа. Тогда сиял и дрожал, глядя на его подпись. Теперь, через пять лет, пожалуй, тот больше дрожит: подведет его Павликовский, уедет ли сниматься, или не подведет… Смешная жизнь. «Искреннее пожелание Леониду Павликовскому – триумфа на подмостках. Виктор Тополев». «Целую, Лёня, – твоя Тоня». След от раннего романа с будущей змеей и сплетницей – Калинецкой. Тамара из-за этой надписи чуть не разводиться бросалась. Пожалуй, бросайся, да только не из-за такой смазливой дурочки. Эх, жёны, ненадежно ваше чутье. Впрочем, и наше, должно быть. Эх, стало быть, мужья. Будемте взаимно бережливы и, обходя запретные темы и проплывая подводные рифы, да не потешим мещанские уши кое-каких наседок-недобрососедок. Вот мы с Тамаркою вдвоем замечательно, чего скрывать, живем. Ну, не всегда. Но общезнаменательно – в общем, замечательно. В душу дружка к дружке не лезем. Если ей молчится – я жду. Сама все, что надо, откроет. Но главное – оба отходчивые, это раз. И очень, очень важно прожиты первые – от студенчества до детей – годы. Теперь столько капиталу, такая бездна воспоминаний – ты куда от них уйдешь? Плюс дети ранние, трудно вошедшие в жизнь, через болезни, через жилнеурядицы. Только четыре года живут Павликовские одни в двухкомнатной. А до переезда его родителей в Черемушки то у них, то у тещи целым табором цыганились. Афиша «Рядом – человек!» висит гордо, словно не знает собственной судьбы. Спектакль не вышел, не увидел света рампы, пышно выражаясь. Как говорится, по не зависящим от редакции обстоятельствам. Да, в редакцию, позвонить. Слава богу, директор встал с трубки, навалился на стол всею своею заслуженной, орденоносной грудью.

– Лукьян Михалыч, когда же вечер отдыха будем делать? Вам Александр Моисеич из Дома актера звонил, мне звонил. У вахтанговцев вечер был, у «Современника», у «Таганки» был, а мы что – рыжие с вами?

Директор расправил плечи. Звонок. Секретарь по селектору: «Лукьян Михалыч, управление на проводе. Дошкин Михаил Сергеич».

– Да Михал Сергеич, сделано. Нет, на май переносим. Когда смета? Послезавтра? Пишу. Есть. Будет сделано И вам того же.

Надо бы еще посуровее. Разговор должен озадачить директора, иначе дело не выгорит. Но – не торопить. «Служенье муз не терпит суеты».

__ Так что, Леонид Алексеич, мой дорогой? Вот вы и решайте. Я дал «добро». Давайте список, распорядок вечера, кто за что отвечает…

– Это не ответ.

– Почему не ответ? Ответ.

– Нет, не ответ. Меня здесь мало и Кулича мало. Мы готовы, мы-то все сделаем. Как всегда – одни хлопочут, а другие на готовеньком.

– Вот завтра производственное совещание в три часа…

– Меня не будет. Съемка.

– Вот, вас не будет. А кто же тогда будет?

– Вы, Лукьян Михалыч, вы должны призвать народ. Заручиться не только согласием, но и призвать к ответственности. Вечер завалить нельзя. Какой фильм заказывать, каких гостей приглашать – пускай не мы с вами, пускай народ решает. Чтоб не кисли потом, как иждивенцы: мол, что за вечер отдыха, у МХАТа было веселее! У нас должно быть веселее!

– Но вы с Куличевым беретесь капустник делать?

– Да мы-то как юные пионеры. Всегда готовы. Кулич и я, я да Кулич – вечные козлы отпущения. Пускай скажут люди – кто точно придет, какой день удобнее, по скольку собирать на ужин, и чтобы дураков не приглашать, как тогда в ЦДРИ. Скучища и полупьяные рожи абсолютно посторонних…Селектор: «Лукьян Михалыч, строительное управление на проводе. Наталья Иванна».

– А, приветствую, мои дорогие. Да уж, обижаете. Где же ваши сроки? Так дело не пойдет…

Все, горит Павликовский. 12 часов 40 минут. И тоскливый взгляд за окно: пролетело три пустых такси. А выйдешь на улицу – ни одного. Пора к делу приступать. Да вешай же ты трубку, директор Михалыч.

– Договорились, Наталья Иванна… Записал. И на Уильямса? Записал на двадцать третье. Всего наилучшего.

– Лукьян Михалыч, пока не забыл. Мне на Уильямса и на «Отелло» два.

Он встал за спиной директора, сам ему пролистал книгу записей. Тот без звука вписал фамилию Леонида, хотел было продолжить беседу…

– Ну, и на «Поиски» для ровного счета – два. Не на мою, на фамилию Орлов, гигант мысли, комендант дома, все от него, вся жизнь. Спасибо.

– Значит, вот что. Вы дайте список ваших предложений и кто за что отвечает, Леня, и завтра – никаких съемок. Слишком легко бегаете от собраний. Ваша же инициатива…

Селектор: «Лукьян Михалыч, вас жена – будете говорить?»

– Лукьян Михалыч, не смею мешать, – и Леонид пулей выскочил из кабинета.

У главного администратора.

– Матвей Борисыч, привет. Два слова. Горю. Фамилия Дружинина. «Отелло» тридцатого марта. Можешь?

– Видишь ли, гений, я-то все могу. Но на тридцатое…

– Все, дружба врозь! Я страшен, Матвей, я страшен, когда мщу!

– Анекдот о двух самолетах рассказать?

– Расскажи! Вот тебе, сам листок раскрываю. Сам авторучку в ручку всовываю. Умоляю, ты лучший в мире и даже в нашем районе администратор – пиши фамилию Дружинина. Детский врач…

– Ты анекдот будешь слушать?

– Слушаю, весь напрягся. Написал? Спасибо. Ой!!

– Что с тобой?

– Опоздал я. Извини, вечером не забудь – расскажи.

– Ну, комик, ну, циркач!

Что верно, то верно. Теперь для вседержителя и для Дины Андреевны. В кассе, после поцелуев тощих пальцев в тучных жемчугах Эллы Петровны…

– Элла, я веревочку принес.

– Какую вере…

– Вешаться. Где тебе удобнее на меня глядеть на синего и холодеющего – здесь, там, где?

– Всю душу вынут эти артисты. Плати три рубля и убирайся. «В поисках радости».

– Радость моя бесценная. Стой-стой, не убирай кнопочку. Вот на этот спектакль для любимого педагога и великой артистки Дины Андреевны Андреевой – ну я на коленях. Не стыдно – зрители смотрят? Злодейка. На три рубля еще. Целую крепко – ваша репка.

– Скажи лучше: репейник! Все! Уже сбежал Всю душу вынут эти артисты. Вам что, товарищ? На фамилию Зубков? Нет такой фамилии. Ах, у Юрь Сергеича Простите. Три рубля с вас. А я думала – нет такой фамилии.

Загрузка...