— Кончил! Господи, как было тяжело! Я думал — оборвусь… Последние два дня у меня в голове всё время тесно было, — точно там всё сжалось в комок. Я никак не мог выгнать из памяти то, что уже не нужно, сдано, и оставить только очередное… Сегодня я всю ночь спал, представь себе — спал, и в то же время, не переставая, делал какие-то алгебраические выкладки; когда ты меня разбудила, я был так утомлён, точно действительно всю ночь напролёт сдавал экзамен. А алгебра-то когда была? Ведь, это замечательное явление? Ты помнишь, я страшно волновался перед алгеброй, готовился день и ночь… Экзамен сошёл совсем хорошо: какие-то пустяки достались… А теперь, подумай, уже через сколько времени и вдруг алгебраическое наваждение! Сегодня у меня экзамен по аналитической, а в голове прежние выводы, цифры… Не могу оторвать мыслей и всё работаю над ними, работаю… Я думал: «Ну, пропал!» Ведь, это кошмар какой-то и притом — представь себе — необыкновенная ясность математических представлений, самые сложные положения — те, которых я больше всего боялся, теперь логично так и вытекали… Может быть, на проверку всё это вышло бы чушь, но в уме всё складывалось так великолепно, а главное непрерывно, и это продолжалось до той самой минуты, пока взял билет… Взял и точно проснулся, отошёл, прочёл и всё вспомнил, алгебра куда-то к чёрту и — всё кончено!.. Господи, как я доволен! — он ходил по комнате, потирал руки, останавливался около молодой женщины, сидевшей у письменного стола и слушавшей его, целовал её тёмные волосы, смеялся, и её большие тёмно-серые глаза смеялись ему в ответ ясно и ласково.
— Есть хочешь или подождёшь немного, пока отдохнёшь?
— Подождём немного, я пойду к себе, вымоюсь, оболью голову водой, надену свежее бельё, и тогда давай есть.
— Ступай, — у тебя там всё приготовлено, если будет что нужно — позови, я здесь…
Степан Прохорович Столетов, студент московского университета, математик, кончивший только сегодня курс, ушёл в свою комнату, а жившая с ним Наталья Андреевна Егорова снова опустила голову и принялась было читать развёрнутую перед ней книгу, но мысли, наполнявшие её голову, были гораздо значительнее и жизненнее тех, которые были написаны в романе, и потому она закрыла книгу, встала и начала ходить по комнате. Походка у неё была хорошая, спокойная; юбка мягкой шерсти, без всякого шороха или свиста шёлка, фасон платья простой, гладкий, именно такой, какой шёл её фигуре… Роста она была среднего, далеко не худая, но так пропорционально сложённая, что казалось и выше, и тоньше, чем была на самом деле; голова у неё была небольшая, с густыми тёмными волосами, причёсанными, вопреки трёпаной моде, довольно гладко назад и свёрнутыми на макушке рыхлым жгутом; открытый гладкий лоб был безукоризненно молод, брови тонки и мягко очерчены, под ними, в тёмных ресницах, лежали открытые, ясные, серые глаза, казавшиеся то тёмными, то зелёными, то хрустальными светлыми, и только иногда, под влиянием душевной боли или негодования, они точно задвигались невидимыми ставнями, теряли блеск, ясность, углублялись, и уже в них не было никакого выражения, кроме необыкновенного холода. Они напоминали те затемнённые стёкла пустого, вымершего дома, в которые напрасно, загородив свет руками, глядел бы прохожий: за ними всё темно, беззвучно и безжизненно. Прямой, короткий нос с тонкими ноздрями указывал на упрямство и впечатлительность. Небольшой рот больше всего выдавал, что эта женщина уже не первой молодости: губы были розовые, полные, красивого изгиба, умели, улыбаясь, ложиться ямочками в углах и, смеясь, показывать белые, мелкие зубы, но две складки, лежавшие по их сторонам, иногда короче, мягче, иногда длиннее, глубже, говорили об усталости и пережитом тяжёлом прошлом.
Наталии Андреевне было 32 года, а белокурому, плотному, красивому Степану Прохоровичу всего 24. Она уже была в разводе с мужем, недавно только умершим, и уже четыре года жила в гражданском браке со Столетовым.
Вечером в день окончания экзаменов у Столетова были товарищи, распили бутылку шампанского за окончание курса и несколько бутылок красного и белого вина для закрепления дружбы, говорились тосты, пели студенческие гимны и песни. Наталия Андреевна аккомпанировала на пианино и пела с ними; она была весела, оживлена, голос её был красивый, полный и звуками своими придавал жизнь и энергию всему, что она говорила.
— Ну, так как же ты теперь, Столетов, — спросил кто-то, — не изменил намерения, хочешь в путей сообщения?
— Непременно! Мы в Петербург… Наташа, налей мне красного!..
— Как, сейчас переезжаете?
— Нет, я на каникулы думаю сперва к родителям, на далёкие окраины, а Наташа в Петербург, куда-нибудь на дачку; возьмёт на лето своего сына, а к августу… даже к первому, уж и я к ней вернусь, и заживём в столице…
— Да, тебе не беда… Можно и ещё пройти курс, средства есть, да и года твои подходят, а вот мне прямо на «действительную» нужно, а какая она будет, эта «действительная», где и на какой оклад? Это всё вопросы…
И Охлопов, брюнет, лет 27, худой и жёлтый, озабоченно потёр свою короткую, курчавую бородку.
— Хорошо, что жена у меня молодец, никогда не унывает!..
— «Вниз по матушке по Волге»… — подхватил хор и серьёзные разговоры рассеялись.
Уже светало, когда разошлись, но лестница была ещё тёмная, и Столетов вышел провожать гостей со свечою. Когда внизу за последним из студентов хлопнула дверь и оборвала ещё долетавшие до верха смех и восклицания, Столетов вернулся и с удовольствием, всей грудью вдохнул свежий весенний воздух; окна были открыты настежь. Наталья Андреевна с кухаркой Анной быстро приводили всё в порядок, складывали грязную посуду в одну корзину, чтобы забрать всё сразу.
Не прошло и четверти часа, как большая комната приняла снова свежий и приличный вид. Окурки, бумажки, пепел — всё исчезло, в проветренной комнате дышалось легко.
— Ступай спать, Стёпа, а то завтра головы не поднимешь от подушки…
Но он обнял Наташу за талию и несколько раз поцеловал в шею.
— Ложись и ты, я тебя невольно измучил, ни одной ночи не спала ты порядочно за мои экзамены.
— Окна-то затворять или так оставить?
На другой день Степан Прохорович ещё спал крепким сном счастливого человека, нервная система которого отдыхала, а Наташа уже давно встала, осмотрела маленькую квартиру и, изгнав окончательно все признаки вчерашнего беспорядка, хлопотала в столовой около чайного стола. Лицо её было серьёзно, между бровями лежали две морщинки, и чёрточки около губ врезались глубже. Когда послышалось весёлое посвистывание Столетова из спальни, она покачала головой и глубоко вздохнула.
— Наташа, какое блаженство, наконец, выспаться, встать с сознанием, что тебя не потянут сегодня к экзамену. Да и день же какой славный, как раз для катания на лодке!
Он сел за стол и принялся за приготовленные ему ломтики хлеба с маслом.
— Ну, когда же ты думаешь в Петербург?
— Я совсем не собираюсь туда; думаю, напротив, как ты уедешь к своим, выписать сюда сына…
— Что так? Ты ничего подобного не говорила мне.
— Да, ведь, ты, Стёпа, ещё ни о чём не спросил меня… До экзаменов мы не говорили, потому что, — она засмеялась, — «под руку не говорят», какие же проекты, когда вся мысль уходит на одну заботу. Кончились они только вчера, ну, вот, сегодня и поговорим толком обо всём.
— Да о чём же собственно говорить!? Разве в нашей жизни может произойти теперь какая-нибудь перемена? Ведь моё положение ещё всё то же — опять студент на несколько лет…
— Теперь пока еще твоё положение то же, — а потом?
— Потом? Что потом? Придёт время и посмотрим.
— А я думаю: именно теперь пришло время решить вопрос нашей жизни. Четыре года мы прожили вместе, за это время, я полагаю, и взгляд твой на меня и на наши отношения установился, и вообще думаю, что человек, кончивший университет, не ребёнок, и жизнь, и наука настолько близко шли с ним, что он должен, наконец, хорошо понимать, чего он хочет и как хочет.
Столетов кончил чай и, побледнев, глядел на Наташу: не слова её, но твёрдый, ясный тон говорили ему, что они подходят к какому-то серьёзному решению вопроса их жизни.
— Наташа, что это — сцена? Кажется, первая с тех пор, как живём вместе! Объяснения, счёты? Это ново!..
Наташа встала.
— Ты кончил чай? Пойдём в кабинет…
Она позвонила.
— Анна, милая, уберите чай и не пускайте никого; если придут, скажите — нас нет дома… Поняли?
— Поняла, Наталья Андреевна, вас, значит, совсем нету дома…
— Именно: совсем.
В кабинете Столетов сел к письменному столу, ещё заваленному книгами и лекциями, а Наташа села в кресло по другую сторону — против него.
— Видишь, Стёпа, мне ужасно трудно будет тебе сказать всё… Жизнь создала такие ложные понятия, что есть вопросы, о которых не принято говорить, о них думают, но не говорят, и это приводит людей к нелепым столкновениям и ненужным страданиям. Ты сейчас поймёшь, о чём я говорю, только раньше я хочу установить, что сцен я делать неспособна, мелкие ссоры я ненавижу и не понимаю в них смысла; то, что я говорю тебе, вполне обдумано, решение, как поступить, мною принято бесповоротно, и потому я могу и говорить, и твои ответы выслушать совершенно спокойно, не теряя самообладания, не унижая ни тебя, ни себя упрёками или слезами. Я в Петербург с тобой не поеду.
— Не поедешь со мной? Почему? Ведь, ты знала, Наташа, уже год тому назад, что я решил, кончив университет, поступить в путей, ты одобряла. Как раз к тому времени, как я кончу, начнётся постройка большой железной дороги на наших окраинах, я сразу получу место на родине…
— Ты туда поедешь со мной?
Столетов откинулся на спинку кресла.
— Туда — на родину!?
— Прошу тебя, Стёпа, погляди на дела так: вот перед тобой сидит женщина, четыре года бывшая самым близким тебе человеком, т. е. прямо часть твоего ума, души и тела. Так вот, пришла минута, когда надо одно отделить от другого, т. е. забыть о женщине и говорить только с равноправным человеком и говорить так вот: взять и раздвинуть двумя руками сердце, чтобы всякую таящуюся там мысль можно было прочесть. Можешь так говорить со мною?
— И ты также будешь говорить?
— Да, также, без личной обиды, без женского взгляда, даю тебе слово…
Столетов закрыл лицо руками, минуту как бы сосредоточился, затем, отняв руки, протянул их на столе.
— Попробую — спрашивай.
Наташа протянула свои и крепко сжала в них его руки.
— Стёпа, можешь ты жениться на мне?
Руки Столетова вздрогнули, ему хотелось крикнуть: «Ага, этого я ожидал, вот они женские расчёты!» — но он вспомнил только что заключённое условие, которое подчеркнуло бы пошлость этого восклицания, и, помолчав, ответил:
— Я об этом не думал.
— Когда мы сходились — да; я верю, что ни ты, ни я не думали об этом, но теперь, через четыре года, когда нам предстоит разлука…
— И теперь не думал…
— Так подумай и отвечай: можешь ты жениться на мне?
— Не могу, уже потому, что нас не повенчает ни один поп: при разводе ты приняла вину на себя и по закону не имеешь права венчаться второй раз.
— Ты это оставь! Жена Охлопова поступила так же, как и я, чтобы освободиться от человека развратного, больного и при этом ещё идиотски самолюбивого, она приняла на себя вину. У неё тот же паспорт, но Охлопов женился на ней, нашёл попа, который венчает, а её дело уладить было труднее: её муж жив, а мой уже умер. Значит, дело не в том, обвенчают ли нас, а опять в том: женишься ли ты на мне?
— Ты старше меня на восемь лет… — Столетов выговорил это и в упор посмотрел на Наташу; он думал, что нанёс ей как женщине самое тяжёлое оскорбление.
— Верно, но ты разницу эту заметил ли хоть в чём-нибудь, в течение этих четырёх лет?
— Нет, конечно…
— Между тем, ты знал её всегда; с первого дня нашего знакомства я не скрывала от тебя ни мои годы, ни моё семейное положение.
— Если ты хочешь знать правду, то тогда я был так влюблён в тебя, что не слушал именно потому, что не сватался за тебя, и, знакомясь с тобой, не подходил к тебе как к девушке, которой делают предложение, а как к женщине, испытавшей любовь и понимающей, чего от неё ждёт влюблённый человек. Может быть, если бы ты тогда спросила меня как теперь: женюсь ли я на тебе, я сразу ушёл бы и не вернулся.
— Очень может быть… Я тогда и не имела права этого спросить у тебя; я хорошо понимала, на что иду, но теперь, когда мы прожили вместе четыре года, я вправе подумать, что мы уже не влюблены друг в друга, но любим, уважаем и привязаны настолько, что не захотим расставаться…
Столетов молчал; ясно было, что мысли эти не приходили ему в голову, и что впервые он углубился в этот вопрос.
Наташа посмотрела на него и продолжала:
— Ты несколько месяцев бывал у меня каждый день, и ты знал, что тогда я не была влюблена в тебя; ты нравился мне как молодой, неглупый, красивый; сходиться с тобой я не думала, но — твоя молодая влюблённость, твои шутки, слова, просьбы, слёзы мало-помалу размягчили моё сердце, я поняла, до чего я одинока, до чего бессмысленно мои дни распределены на конторские занятия и одиночество в часы отдыха от утомительной, скучной службы. Ты должен же понимать, что холостая жизнь женщины совсем не то, что холостая жизнь мужчины. Ведь наше холостое существование — безусловно монашеская жизнь. Чем порядочнее женщина, тем более она стеснена всюду: одной неприлично да и тоскливо, а тех случайных встреч, о которых на другой день мужчина и не думает, у неё не может быть, потому что уж таков закон природы, или жизни, или, вернее, — женского естества, что такие встречи загрязнили бы не только её тело, но и ум, и душу; женщина не может считать мимолётную связь «эпизодом», это непременно падение. Ведь, падших мужчин нет, а женщины становятся падшими, и это не простое слово, — нет — это факт: женщина падает, когда отдаётся без любви, просто — при случае. Я жила совершенно одиноко, монотонно, серо… Ты встретился… полюбил… Сперва я была только польщена тем, что вот такой молодой, сильный, здоровый остановил свой выбор именно на мне; потом сердце моё согрелось, забилось… откликнулось… само запросило любви… Мы сошлись. Я знала, что кончив курс, ты уедешь на родину, но передо мной были четыре счастливых года. Ведь, мы были счастливы? Но, вот, они прошли, и мы должны расстаться.
— Но почему же, Наташа, почему мы должны расстаться? Ведь, я не уезжаю в провинцию, не начинаю карьеры, которая там, конечно, немыслима для человека, стоящего, что называется в фальшивом положении. Мы едем в Петербург, и перед нами ещё несколько лет той же студенческой жизни, полной свободы.
— Я смотрю на это иначе. Если теперь мне надо всю мою справедливость, весь мой ум, чтобы понять и простить тебе нежелание связать со мною твою жизнь после прожитых лет, то как же я буду на это глядеть ещё спустя три-четыре года, когда я уже так сживусь с тобой, что оторваться буду не в силах? Теперь, ты видишь, я не плачу, мало того, я прямо говорю тебе, что оправлюсь, буду жить, снова примусь за труд, может быть, придёт время, я даже в состоянии буду дружески встретиться с тобой и сказать спасибо за прошлое счастье. А кто мне поручится, что через три года я буду такая же? Что, если мои нервы тогда не выдержат; оскорбление покажется слишком сильным?
— Оскорбление!?
— А ты думаешь, это не оскорбление, что человек меня любит, живёт со мною восемь лучших лет своей жизни, но только потому, что он ещё за эти года считает себя школьником, не ответственным за свои поступки перед родными и обществом, но вот, он кончит учиться, войдёт в настоящую жизнь, сделается настоящим человеком и бросит свою любовницу вместе со своей студенческой формой, из которой вырос, и со всеми глупыми, юношескими мечтами, которые, по своей наивной честности, неприменимы в практической жизни.
Столетов тёр лоб, тёр руки, у него был какой-то сумбур в мыслях и чувствах.
— Надо же понимать вещи, как они есть; надо же иметь благоразумие!
— Ну, вот, оно у меня теперь и есть… Простимся!
— Теперь? Да разве я к этому был подготовлен? Разве так можно? — он глядел в её глаза: в них было много муки, но никакой затаённой мысли он в них не нашёл.
— Как же ты будешь жить? Чем?
— Я сама ещё этого не знаю…
— Однако, это очень существенный вопрос…
— Ты заставляешь меня о нём думать?.. Изволь, я буду говорить, но не то, что я решила, так как повторяю, я ни о чём подобном не думала, а то, что мне сейчас приходит в голову. Эта квартира заплачена тобою до сентября, когда кончается контракт; мы с тобой уже говорили о том, что надежды мало на то, чтобы сдать её. Мебель есть и моя, и твоя… Так как ты в деньгах не нуждаешься, то и оставь мне эту квартиру так, как она есть. Моих золотых вещей, серебра, ну там всякой дряни, если продать, можно выручить 200–300 рублей. Я выпишу сюда сына, и так как отец его умер, то опекуны не помешают мне воспитывать его там, где я живу. До сентября — или найду жильцов на две комнаты и в состоянии буду сохранить эту квартиру, или же я продам всю обстановку, что опять-таки даст мне небольшую сумму, найму себе с сыном комнату и снова начну служить. Та же контора или опять даст мне работу, или отрекомендует меня в другую. Иных проектов у меня нет!
— И ты твоё решение не изменишь?
— Не изменю, Стёпа, потому что не мо-гу, не мо-гу!
Она встала и сложила руки.
— Я не хочу страдать, я не хочу, чтобы жизнь изломала меня, теперь я не бегу за тобой, я говорю тебе: «Прощай!» и ты видишь меня здоровой, сильной, крепкой женщиной, ты меня видишь человеком, а поеду с тобой в Петербург… — она вздрогнула и махнула рукой, — ой, как этой страшно! Ведь, произнесённых слов назад не воротишь, и вот этот же твой отказ жениться на мне будет грызть меня там, в новой жизни день и ночь. Срок нового студенчества будет для меня сроком человека, посаженного в тюрьму до казни; я буду каждый день спрашивать себя: «Сколько же ещё осталось? Когда же наступит день окончательной разлуки?..» Боже, избави! Кто за себя поручится? Может, я тогда возненавижу тебя, дойду до отчаяния, потому что… Пойми же, Стёпа, если ты теперь уговоришь меня переехать с тобой в Петербург, то у меня в душе будет жить надежда… Я с ней буду засыпать, с нею буду просыпаться и всё буду ждать, когда ты сам скажешь мне: «Обвенчаемся!» Нет, нет! Жить хитря, скрывая, переходя от надежды к отчаянию, я не могу!.. Простимся… ради Бога, простимся теперь!..
— Наташа, слушай, ведь, ты знаешь мою семью? Ты видела их портреты, читала письма?.. Ведь, они меня проклянут за такую женитьбу!..
Она отрицательно покачала головой.
— Дело не в твоих родителях, ни в ком, ни в чём… Дело в твоей любви ко мне и в твоём собственном убеждении, как ты должен поступить…
Столетов долго, молча ходил по комнате.
— Ну, а если я женюсь на тебе, а потом возненавижу тебя?
— За что?
— Да вот за то, что ты поставила мне этот вопрос ножом к горлу; я не могу на тебе жениться, но я не хочу и расстаться с тобой, я люблю тебя, люблю!..
Он схватил за плечи молодую женщину, горячо прижал её к своей груди, всю ей голову охватил своими руками, причинял ей боль, вдавливая металлические пуговицы своего сюртука ей в щёки, в нос, осыпал поцелуями её лоб и волосы. Он сел в кресло и посадил её на колени.
— Ну, как же я с тобой расстанусь?
— Так обвенчаемся.
Он встал, оттолкнул её и снова начал ходить.
— Ты, Наташа, не любишь меня!
— В том-то и дело, что я люблю тебя, оттого и не еду с тобой в Петербург.
— Наташа, ведь, это пытка какая-то, шантаж… Да, именно шантаж! Ты знаешь, что я не могу расстаться с тобой, и ты хочешь связать меня!..
Глаза Натальи Андреевны сузились, потускнели и приняли холодное выражение.
— Ты не держишь слова… Разговор переходит в оскорбление, и заметь — это первое во всю нашу жизнь!..
Столетов опять бросился к ней.
— Ну, прости, сорвалось… Не гляди на меня такими глазами! Не гляди, умоляю тебя!
Наталья Андреевна закрыла глаза, из-под ресниц выкатились слёзы и точно омыли затемнившие их нехорошие чувства; она снова улыбнулась.
— Видишь, Стёпа, я думаю, что нельзя всегда быть мужчиной, надо быть и человеком, и для тебя будет роль играть не всегда женщина и её ласки, а нужен будет и друг, второй ты, от которого тебе уж действительно как от самого себя, нельзя будет ждать ни измены, ни горя, ничего, что портит жизнь. Таким человеком я могу тебе быть; вот почему я и считаю себя вправе сказать тебе: «Обвенчаемся!»
— Ах, да никто мне и не нужен кроме тебя, ни о ком я не думаю, но… бросим этот разговор, не мучь меня, я не поеду домой на каникулы, скажу, что не могу, должен приготовляться к путей сообщению, отцу так хочется, чтобы я туда поступил, отложим этот разговор до сентября.
— Не могу, Стёпа, в сентябре мне поздно будет переводить сына в другое училище, а оставить его в Петербурге и жить одной в Москве — это слишком жестоко.
— А если бы я женился на тебе?
— То понятно, поедем в Петербург, и сын будет проводить у нас все праздники.
— Ну, баста, довольно, оставь, не будем говорить больше об этом, я не хочу насилия, дай мне самому разобраться в сердце.
— Хорошо…
В тот же день, вернувшись поздно домой с катания по реке, в котором участвовали вчерашние гости, Столетов вошёл в спальню. Наталья Андреевна, стоя перед зеркалом в белой батистовой рубашке, расчёсывала волосы; широкая оборка, окаймлявшая вырез, то спускалась с плеч, открывая грудь, то набегала до самого горла, смотря по тому, поднимались или опускались руки. Белая, тонкая юбка, внизу густо обшитая оборками, красиво лежала на бёдрах и при всяком движении клубилась в ногах. Он стоял и молча глядел на розовые покатые плечи, на грудь, на волны густых волос, в которых мелькали маленькие руки, и находил Наташу безусловно молодой, безусловно красивой.
Он так грубо и страстно привлёк её к себе, что гребёнка выпала из её рук, волосы рассыпались, закрывая и плечи, и грудь. Он целовал её…
— Ты что же не гонишь меня? Разве так я буду иметь силу расстаться с тобой?
Наталья Андреевна вырвалась, схватила брошенный на кресло широкий капот и закуталась в него.
— Вот видишь, уже началось, — сказала она, — теперь, по твоему, я вызываю тебя, а если бы я заперлась и отказалась от твоих ласк, ты опять сказал бы, что я шантажирую, мучаю тебя, чтобы заставить получить меня хотя бы через попа!
— Всё равно, я это скажу!..
— Это возмутительно! Неужели ты так ничтожен, так бесхарактерен, что я могу заставить тебя жениться на себе? Ведь, я не угрожаю тебе, не умоляю тебя, я говорю тебе просто, если веришь, что мы счастливы, и спокойно можешь глядеть в будущее. Если в течение прожитых лет ты так глубоко привязался ко мне, что не в силах перенести разлуку, то обвенчаемся… Если же, напротив, что-нибудь в твоём сердце говорит против меня, если инстинкт удерживает тебя от женитьбы на мне, или фантазия дразнит тебя другим возможным счастьем в будущем, скажи честно и прямо: «Нет, я не женюсь!..»
— И ты уйдёшь?
— Уйду без всякой ненависти к тебе, а вот, если женишься да потом станешь упрекать меня, обвинять… О! Вот это будет ужасно, вот за это я может и стала бы ненавидеть тебя… Ради Бога, если колеблешься, — не женись! Это должно быть желаньем твоего сердца, спокойным решением вопроса, а не насилием твоей воли. Уезжай на каникулы к твоим, до тех пор будем жить как прежде, без подозрений, без упрёков, я люблю тебя… Оставь же мне о себе хорошее, тёплое, дорогое воспоминание! — и с глазами, полными слёз, она раскрыла руки и упала к нему на грудь.
Прошло две недели, и на посланную Столетовым телеграмму пришло в ответ письмо: отец одобрил решение не ехать домой, советовал съездить самому в Петербург, приискать помещение неподалёку от училища «тишком да с оглядкой». «Так оно можно за время облюбовать себе комнату може в семействе, где кормить будут попорядочней, чтобы не отощать при учении да не отравиться какой падалью в ваших кухмистерских. Только будь ты благоразумен, не льстись на вдов иль на хозяйских дочерей, это всё народ голый: первые, коли немолоды, так в карман залезут со своими вдовьими горями да одиночеством, а вторые в сети поймают и оженят, тоже, брат, не сласть… Ну, да ты у меня, Степан, не без рассудку, и сам знаешь, как вести линию, чтобы не изгадить свою жизнь и не загубить молодость».
С письмом была послана довольно значительная сумма денег на новую экипировку и необходимые расходы по переезду и устройству.
Мать тоже писала сыну: её крупные безграмотные каракули всегда полны были чисто практических наставлений: «Ешь больше, пей с разумом, не давай ловить себя мамзелям, — а затем передавались новости о тех невестах, которые, по мнению старухи Столетовой, подходили к их семье, — Шушенька Лутошкина стала в клуб выезжать, чистый розан, телом пышная, нравом кроткая и в приданое чистоганом тысяч восемьдесят, а то и больше. Анечка Большакова заневестилась, тоже гляди — куш отвалят, девушка очень по образованному и сложения деликатного. Фимочка Угарова, та совсем королевной стала, недавно дединька их умер, большой капитал оставил ей да малолетней сестре Машеньке. Фимочке эту зиму 17 стукнуло, гляди, сватов засылать станут… Очень наши все барышни разогорчены, что ты летом дома не будешь».
Молодой человек читал эти письма и чувствовал, что он — сильный, здоровый побег тех старых корней, что остались на его родине; всё в письмах родителей было ему близко, понятно и дорого. Мысль его невольно вызывала образы всех этих Шушенек и Фимочек, с которыми он играл в бабки на мощёных сибирских дворах, большие сады, через забор которых он лазал для них за кислыми «райскими яблочками», леса, куда вся ватага детей ездила с большими по грибы на длинных долгушах, где так хорошо было толкаться, сидя спиной к спине.
Ему было немножко грустно, что он не поедет домой это лето: те каникулы все эти девушки считались подростками, а вот теперь мать пишет, и заневестились, начнут вывозить в клуб.
Ребёнком Стёпа не любил товарищей; всегда тихий, себе на уме, он рос между бабушками и тётушками, баловавшими его как единственного наследника местного богача. Он больше любил играть с девочками, прятаться с ними по чердакам и сараям, а затем, когда приезжал уже подростком, развращённый приказчиками на отцовском кожевенном заводе, наученный многому тайными ласками разных воспитанниц и девчонок «на побегушках», которыми полны купеческие дома, он всё-таки, оставаясь по природе нерешительным и трусливым, позволял себе те мелкие вольности, которые возникают всегда в близких и бесконтрольных отношениях молодёжи обоего пола, нравственный кодекс которых весь сводится к тому, чтобы «не согрешить», так как за это впоследствии муж «не погладит», и родителей не поблагодарит.
Теперь, перечитывая письма матери, он сознавал, что на него смотрят как на лучшего жениха в своём городе, что все эти невесты для него, что он мог бы выбрать как султан, и мечты его останавливались то на пышной как розан Шушеньке, то на тонкой и деликатной Анечке. Мысль о том, подходит ли их образование и внутренний мир к тому, с чем он должен был бы сжиться теперь, даже и не приходила ему в голову. Он знал, что они едят, что пьют, как смеются, как проводят своё время, и именно это знание женщины, в связи с её родовой обстановкой, дорогой и ему с малолетства, делала их ему близкими, понятными и милыми. Даже при выборе между ними он только так баловался фантазией; на своём деле, мать вполне могла решить этот вопрос без него, приняв во внимание родство и количество приданого. Ни одной из этих мыслей он не высказывал при Натальи Андреевне, и, если бы рамки его души могли раскрыться так, как она говорила — настежь, без утайки, она ужаснулась бы, увидев перед собою совершенно чужого и незнакомого человека, неглупого, вполне честного и порядочного, но по требованиям и взглядам той среды, в которой он вырос.
Приехав из глухой провинциальной гимназии и попав в самый водоворот московского университета, переживавшего тогда горячий период новых взглядов на равноправность женщины, на отношения семьи и брака, он немного потерял голову, увлёкся идеями и с порывом молодости стал тоже толковать о святом товариществе, об осмысленном трудовом пути рука об руку с женщиной-другом. Всё это было у него в меру, и он никогда бы не примкнул к тем крайним кружкам, которые рассыпались потом по российским тюрьмам и, не окончив курса, отправлялись в места, столь и не столь отдалённые; тем не менее он слыл за славного товарища, зубрилу и тихоню, но человека надёжного, у которого можно было в нужде перехватить деньжонок, который с удовольствием принимал товарищей у себя. Главной приманкой для студентов у Столетова, конечно, служила Наталья Андреевна; всегда ровная, ласковая и весёлая, она незаметно ни для товарищей, ни для Степана Прохоровича умела держать в руках весы их обоюдных отношений и никогда не давать ни Столетову выказать скупость или трусость перед слишком смелыми теориями или, напротив, другим завлечь его настолько, чтобы какой-нибудь ложный шаг испортил его учебную карьеру. Хорошая музыкантша, обладавшая звучным и чрезвычайно симпатичным контральто, она мало-помалу сгруппировала вокруг Столетова небольшой музыкальный кружок. Её врождённая порядочность, манеры настоящей светской женщины без всякой утрировки, невольно импонировали, и пьяницы, кутилы, мрачные передовики не посещали Столетовых, находя их скучными, но тем не менее порядочными людьми.
Степан Прохорович таких женщин как Наташа до неё не встречал. Он влюбился в неё со всем пылом первой любви, на какую была только способна его осторожная и довольно холодная натура. Когда он сошёлся с нею, его самолюбие торжествовало: её манеры, знание языков и музыки — всё это льстило его самолюбию. Жить в незаконном сожительстве, иметь любовницей не какую-нибудь швею или гувернантку, тайком прибегающую на свидание, а настоящую светскую женщину-барыню, вдову, это всё было для провинциальных взглядов совершенно необыкновенно, и он не мог не гордиться этим необыкновенным положением. Но до сих пор он никогда не анализировал своего чувства к ней, он никогда не думал о том времени, когда они разойдутся; если было для него что-нибудь непредвиденное, выходящее из ряда обыденных вещей, так это то, что она не только согласилась, но даже сама предложила ему жить вместе, но расстаться — это было также естественно и неизбежно, как и расстаться с университетом по окончании курса. Он очень был рад, что его собственное желание как и желание родителей совпадало с тем, чтобы продолжить ещё на три года курс ученья, он был вполне убеждён, что это должно радовать и Наташу. Но то, что она высказала ему теперь, её взгляды насчёт их отношений, которые, по его мнению, изживались временем, а по её, наоборот, только закреплялись им, поставленный так прямо и открыто вопрос о женитьбе застал его совершенно врасплох: ничто, никогда не приводило его даже к этой мысли; она казалась ему прямо невозможной; теперь он был испуган и молчал не потому, что думал, а именно потому, что не знал, как приступить к обсуждению этого вопроса.
Охлоповы зашли к Столетовым проститься; молодой человек получил место с хорошим окладом, но далеко на окраине, и уезжал на свою неизвестную «действительную», как он называл, совершенно спокойно.
— Нам, — говорил он, смеясь, — вдвоём как пьяным море по колено. Вот Наталья Андреевна, — обратился он к бледной и за последнее время как-то особенно сдержанной хозяйке дома, — вот, я говорю, когда забудешь всякие препирательства о том, кто лучше: мужчина или женщина? Чтобы я теперь делал без своей Мани? Какой бы страх меня взял перед этой «действительной», которая ждёт меня чёрт знает где, на окраине и при таких условиях, среди такого общества, которое я и представить себе не могу; а возьму жену за руку и силён, и ничего не боюсь, так вот и чувствуешь, что мужчина и женщина, если уж действительно вступили в брачный союз по любви да обдуманно, так это и выходит цельный человек, и такого человека, куда его судьба ни закинь, везде ему будет уютно и хорошо.
Муж и жена Охлоповы смотрели ясно, смело вперёд, оба рады были, что жизнь начинается не рутинною чиновничьей карьерой, а чем-то новым, неизведанным, где будет и борьба, и работа, и много лишений, где источник счастья придётся искать в собственном сердце, в обоюдной любви.
Столетов, выждав, пока обе молодые женщины, передававшие друг другу какие-то практические хозяйственные советы, ушли в другую комнату, обратился к товарищу:
— Ты слышал, Алексей, что я не еду домой на каникулы?
— Слышал, только не знаю, почему.
— Хочу жениться… Вот ты объясни-ка мне, как обделать это дельце; мы, ведь, в таком же по консистории нелегальном положении?..
Охлопов посмотрел на Степана Прохоровича, встал, не отвечая на его вопросы, прошёл несколько раз по комнате, затем остановился, пощипывая бородку, и поглядывая в глаза Столетову.
— Ты меня извини, брат Столетов, я ведь в чужие дела не охотник соваться, ну, а уж коли ты сам ко мне идёшь за советом, так раньше, чем его дать, я хочу ясно видеть ваше дело.
— Да, пожалуйста… — Степан Прохорович засмеялся как-то натянуто, — секретов у нас нет, спрашивай…
— Это… ты сам пришёл к этому убеждению? От тебя идёт, так сказать, инициатива? Или… этого потребовала Наталья Андреевна?
Столетов чуть-чуть покраснел.
— Ну, положим, что потребовать она не имела никакого права, не невинная девушка, которую соблазнили… А только, так как прожили мы четыре года и убедились, что, кажется, подходим друг к другу, а нам предстоит ещё три студенческих года, так вот я и думаю: уж не всё ли равно, тем более, что в Петербурге будет ужасно неудобно такое сожительство; Бог их знает, какие там взгляды, в путей сообщении; да потом у неё там сын, опекуны, словом, — я думаю, что так будет удобнее.
Охлопов уловил в голосе и в самых отрывочных словах Столетова какую-то горечь и смущение, не вязавшиеся, как ему казалось, с делом. Он раздумывал, что заставляет Столетова жениться? Если искренняя, горячая любовь, такая же, какая связывала его со своей женой, то Столетов говорил бы об этом взволнованно, быстро, переходя прямо к практическим вопросам: как устроить дело? Подумать же, что это делается в силу требований или слёз Наташи, он тоже не мог: он слишком хорошо знал доброту и спокойствие молодой женщины; выгоды эта свадьба не представляла из себя тоже никакой.
— А ты не можешь мне сказать, Степан, откровенно, зачем ты хочешь жениться? Все высказанные тобой причины пусты…
Теперь Столетов в свою очередь встал и прошёлся несколько раз по комнате. У него вдруг явилась надежда, что Охлопов стоит почему-то против этой свадьбы, и, может быть, если он расскажет ему всё откровенно, уладит как-нибудь это глупое дело, и уговорит Наташу ехать в Петербург на прежних основаниях.
Он откровенно рассказал ему, как стояло дело.
Алексей Павлович выслушал.
— Я на твоём месте не женился бы, — сказал он с убеждением.
— Не женился бы? — Столетов как-то оживился. — Не женился бы? А почему?
— Да потому, что ты это делаешь из высшего эгоизма, и Наталья Андреевна счастья в таком браке не найдёт; ведь, она тебя не понимает…
— Как не понимает!? Ведь я же ей всё объяснил…
— Всё равно, она тебе не верит! Всё, что ты ей говоришь, она приписывает не тебе, а твоему воспитанию с взглядами той среды, из которой ты вышел, потому она и борется с ними, она верит в одно: в твою любовь и к ней одной обращается; если любишь, то не захочешь расстаться; так как совместная жизнь самая удобная в форме брака, то она на неё тебе и указывает. Если ты не любишь, то зачем же тянуть канитель — лучше расстаться — она права!
— Да ты пойми же, что я не хочу теперь с ней расстаться!
— Теперь? А потом?
— Ну, вот! Ты совершенно так же как и она! Да почём я знаю, что будет потом? Потом, когда я буду в своей семье, во главе может быть отцовских заводов… Мне она нужна теперь, я привык не только к этой семейной жизни, которую она мне устроила, к комфорту, порядку, к её музыке, пению; я привык к ней самой, к её красоте, к её ласкам, она хорошо знает, что она отнимает от меня! Да кто мне поручится, что я через месяц, два, даже через полгода, если бы сумел теперь взять себя в руки, не затоскую по ней так, что брошу всё на свете и прибегу за нею… Не лучше ли обвенчаться мне с нею теперь, когда она этого хочет, нежели потом, когда я тяжёлым опытом приду к тому же убеждению, что я жить без неё не могу?..
— Вот это-то и есть эгоизм, Столетов! Ты теперь уже видишь, что в состоянии будешь отлично обходиться без неё по окончании курса, среди своих, среди дела, а вот теперь, в своей школьной жизни, тебе действительно тяжело потерять такую любовницу-няньку…
— Да нет же, я уж спрашивал себя об этом, я бы её так не ревновал, если бы любил только как няньку; мне стоит только представить себе её с другим, как у меня вся кровь ходуном ходит, в глазах темнеет… Да нет! Я двух недель не проживу без неё в Петербурге, всё брошу и прибегу глядеть, что она и с кем…
— А всё-таки, брат, не женись! — Охлопов положил ему руку на плечо. — Не женись, чтобы не сделать подлости…
— То есть как это?
— Вот видишь ли, когда женишься легально, со всеми, так сказать, онёрами, так развестись трудненько; уж это почти что вечная петля, а когда женишься тайком, да с разными компромиссами, так тут ведь в сущности ниточка-то ой как тонка! Такой брак могут заключать только очень честные люди и твёрдые в своей клятве; цена такому браку как цена клятве: иной, ведь, поцеловал Евангелие да и поклялся, так, ведь, уж он даст себя на куски истерзать, а клятву сдержит, а другой скажет как тот знаменитый грек: «Свободный человек тем и отличается от раба, что он господин своему слову; захотел — дал слово, захотел — взял назад». Ведь чуть донос, простое письмо в консисторию, и брак уничтожается, признаётся незаконным, дети — незаконнорождёнными, и притом ещё всё падает только на ту сторону, которая не имела права вступать в брак, а другая — свободна: ступай и больше не греши, т. е., иначе говоря, выбирай себе новую жену и на этот раз женись, соблюдая все правила.
— Я этого не знал, я думал, — раз уж в церкви венчаны, так и… — он даже не нашёл конца для своей фразы и только глубоко вздохнул. — Тебя кто же венчал?
— Есть тут под Москвой один такой поп, нашёлся… Стар он, да и приход его так беден, что его никакой отставкой не устрашишь: ни от сана, ни от прихода… Ну, вот, пока Бог грехам терпит, он и наживается, потому что, конечно, такая свадьба подороже иной с целым хором певчих… Что ж, всё-таки хочешь венчаться?
— Я же сказал…
— Так ты, тово… всё, что сейчас мы говорили, передай Наталье Андреевне, слышишь? Ты без всяких комментариев, передай ей только, пусть знает, что этот брак есть тоже сожительство, если его не оформить…
— Оформить?
— Ну да, есть способ, я тебе всё это объясню; наш брак теперь утверждён, я до тех пор не успокоился, пока этого не устроил… Приходи ко мне завтра, один, я тебе покажу все бумаги и объясню.
— Пора, Алёша, домой, у нас ещё дела по горло…
Столетов взял за руку Наташу, вошедшую с Марией Сергеевной Охлоповой.
— Вы когда же уезжаете?
— Мы… — молодые люди взглянули друг на друга и засмеялись.
— Мы… — они отвечали оба, и потому Охлопов рукой зажал себе рот.
— Маня, отвечай! — промычал он.
— Мы сами не знаем, когда едем; у нас есть теперь и время, и деньги, то и другое для нас до того ново, что мы сидим дома и ни на что не можем решиться: нам везде хорошо!
— Так не торопитесь уезжать; мне бы хотелось, чтобы наша свадьба была при вас.
Наташа вспыхнула и положила голову на плечо Столетова. Маня Охлопова широко открыла глаза, а потом бросилась, зараз обняла и Столетова, и Наташу и по очереди поцеловала их обоих в щеку.
— Вот это хорошо! А я молчала и мучилась за Наташу. Ведь, я знала, как трудно будет ей в Петербурге, сколько придётся перенести, а теперь, как это хорошо! Я никогда не думала, что ваши родные согласятся…
Наташа подняла голову, Столетов как-то невольно отстранил её от себя.
— Ну, старики об этом ещё нескоро узнают; у всякого свои убеждения, и мне заставить их смотреть на эти вещи моими глазами трудно.
Эта необдуманная фраза была каплей холодной воды, упавшей на общее возбуждение. Все стали прощаться.
— Так я, Алексей, завтра зайду к тебе, и мы вместе съездим к тому священнику; я хотел бы кончить дело, пока вы здесь.
Охлоповы ушли, Наталья Андреевна закрыла за ними дверь, вернулась в зал, где Столетов стоял лицом к открытому окну и барабанил пальцами по подоконнику.
— Стёпа, — она тронула его за плечо, — Стёпа, неужели ты делаешь это по принуждению?
Он обернулся к ней с весёлым лицом:
— Конечно, по принуждению, только принуждает-то меня к этому то, что я тебя люблю. Как я ни верчу, что ни думаю, а понимаю только одно, что расстаться с тобой я не в силах! — он горячо обнял её и поцеловал. — Вечером поедем кататься на лодке?
— Поедем.
На другой день Столетов ушёл к Охлопову устраивать дело. Наталья Андреевна осталась одна и, наказав прислуге не беспокоить себя, тоскливо ходила из угла в угол, раздумывая всё об одном и том же.
Ей было больно и унизительно, что она не могла поставить человека, которого любила, на одну точку зрения с собой, отступиться от того, что она высказывала, она не могла, не из упрямства, а из глубокого убеждения, что невенчанная она жить со Столетовым не могла бы по истечении нового курса. Было слишком ясно, что возвращаться на родину с любовницей — немыслимо; женатый он, может быть, разочаровал бы надежды свах и маменек, но, приехав с сожительницей, вызовет всю лицемерную нравственность окружающих и сразу создаст себе невыносимо фальшивое положение. Тут не поможет ни любовь, ни собственное достоинство, ни убеждение. Это было так ясно, что даже и Столетов не нашёл в себе силы солгать ей, что и после трёх лет жизнь их не переменится. Для этого ему надо было бы отказаться от того, что всегда составляло его заветную мечту: от деятельности на родине, от возвращения в свою родную семью. Ей надо было молчать, всё это знать в душе, молчать и ехать в Петербург, решившись пожертвовать ещё три года своей жизни для счастья и спокойствия Столетова, словом, — «вынянчить его окончательно», как иронически подсказалось у неё в душе и — разойтись.
На это у неё не хватило сил, значит нет уже той не рассуждающей, слепой, беззаветной любви. Значит, нет! — Она сжала голову руками, постояла минуту и заходила снова, а мысли продолжали работать.
«Но, ведь, у меня и никогда не было к нему этой безумной любви; зато всё моё сердце полно верной, глубокой привязанности, привязанности жены к мужу, которая чувствует себя частью его, кроме того, — я устала. Устала от нелегального положения, от тысячи мелких уколов при найме квартиры, прописки паспорта, договора с прислугой, при каждом новом знакомстве, всё это так пошло и так ужасно тяжело. Нет, или снова быть одной, безо всякой тайны и безо всякой любви выйти на одинокую, холостую дорогу, взять к себе сына и покончить со всей личной жизнью, или быть женой любимого человека, снова стоять на твёрдой законной почве, занимать место в обществе, иметь родных, семью»…
Всё это ясно и много раз высказывала она за это время Столетову, а он понимал только одно, что для того, чтобы обладать этой женщиной, надо было жениться на ней, иначе она от него уходила. Она — это не была Наташа, с её умом, сердцем и страстным желанием определённого смысла жизни, а это была только его любовница, красивая женщина, к ласкам которой он привык, и расстаться с которой теперь он не хотел ни за что на свете. Неужели же он смотрит на этот брак как на плату, которую она требует за продолжение своей любви? Неужели?
Столетов вернулся от Охлопова спокойный и даже весёлый. При первых же словах Наташи, выражавших всё, что она передумала утром, он ласково закрыл ей рот рукой и просил не говорить больше ни о чём.
Мысль жениться была ему слишком нова; при том, зачем было жениться, когда он чувствовал себя счастливым, довольным и женатым. Он и высказал ей, что думал, даже в обидной и грубой форме, а теперь он свыкся с этой мыслью, обдумал и хорошо сознал одно, что жить без неё не может, значит, — нечего и рассуждать… Он побывал у священника и сговорился с ним; так как Охлопов выдал его за бедного студента, то и в цене они сошлись. Через неделю их перевенчают, но теперь, когда он сделал всё так, как хотела Наташа, он в свою очередь, обращается к ней с просьбой: свадьба их останется тайной для его родных до тех пор, пока он не кончит курс; отец его из купцов старого закала, и первое, что может сделать, узнав о его самовольной женитьбе, — прекратить ему высылку денег, а тогда ему нельзя будет и кончить курс. Брак будет уже совершен, и пойдёт глупая бессмысленная канитель… Кончив же курс и получив место, он будет спокойно говорить с отцом, да и тот не может тогда не признать за ним прав на свободу.
С этим поневоле должна была согласиться Наталья Андреевна, и Столетовы весело и дружно принялись хлопотать о свадьбе и о скором переезде в Петербург.
Столетовы приехали в Петербург обвенчанными, и это, как совершенно справедливо предполагала Наталья Андреевна, сразу поставило их в нормальные и спокойные отношения к разным мелким, но в общем очень значительным вопросам жизни.
В гостинице они заняли один помер, не спеша искали квартиру, и через месяц, при чисто женской способности Наташи устраиваться, у них была недалеко от института небольшая, светлая, уютная квартира, обставленная не только комфортабельно, но даже с той изящной роскошью, которую сообщили ей цветы, дёшево купленные на Сенной, и пианино, взятое напрокат.
Мало-помалу у них завязались знакомства не только из студентов, но в первую же зиму у них стали появляться и семейные люди. Наташа, красивая, помолодевшая в атмосфере спокойствия, умевшая с необыкновенным тактом принять, вовремя отдать визиты старшим, быть заразительно весёлой и простой с молодёжью, сделала свой дом сборным пунктом целого кружка.
Никому в голову не приходила разница лет между мужем и женой. Столетову завидовали, в их союзе не было именно того, что губит и подрывает студенческую семейную жизнь: нужды, бесхозяйственности и сцен, вызываемых вспышками ревности, упрёков и ссор по поводу ничего, с такими же бурными, горячими примирениями.
Тем не менее, между Наташей и Степаном Прохоровичем что-то изменилось. Это «что-то» трудно было определить словами, но молодая женщина инстинктивно чувствовали перемену и иногда, оставаясь одна, не могла избавиться от какого-то странного беспокойства. Когда она сидела за роялем, руки её вдруг замирали на клавишах, она опускала на них голову и оставалась так подолгу, точно прислушиваясь и не понимая тот голос, который говорил что-то внутри неё.
В обращении с женою при товарищах и посторонних у Столетова выработался какой-то особенный тон авторитета и покровительства. Все его просьбы, обращённые к Наташе, похожи были скорее на распоряжения, но это не оскорбляло её. Ей даже как будто нравилось, что он выглядит солидным и больше подходит к типу мужа; она спешила извиняться, смеясь, исполняла все его требования и делала всё с той милой грацией, которая молодила её.
Всё изменялось, как только они оставались вдвоём; в вечерние интимные часы, когда закрывалась дверь спальни, и бледный свет большого розового фонаря мягкой лаской обливал прекрасные формы молодой женщины, освобождавшейся от платья, корсета и юбок. Её круглые, белые руки поднимались к голове, вынимая из тяжёлых кос шпильки и гребешки, на стене отражалась её тонкая, стройная тень, напоминавшая греческую амфору, а когда усталые руки падали вниз, а волосы мягкой тёмной волной охватывали плечи, спину, играли кольцами на широких бёдрах, Столетов забывал всё на свете и становился тем же страстным молодым любовником, который когда-то рыдал у её ног, моля о взаимности.
— Ты знаешь, — говорил он ей, — я тебя как женщину так люблю, что мне кажется, если бы мы разошлись, если бы я не видал тебя Бог знает, сколько лет, и потом мы встретились, я опять забыл бы всё и искал только близости с тобой!..
Она смеялась грустно и обиженно.
— Неужели же ты не находишь во мне ни души, ни сердца, ни ума, только одно то, что ты называешь — женщиной?
— Только одно, — отвечал он, — а всё остальное — философия, — и он целовал её руки.
— Значит я тебя только страстью и держу? Ты только из-за этого на мне и женился?
Он продолжал смеяться:
— Только из-за этого; не мог перенести мысли, что ты останешься и, может быть, будешь принадлежать другому.
— Стёпа, но, ведь, это же ужасно, ведь, я могу постареть, подурнеть, захворать?
На всё это он отвечал только смехом, лаской и поцелуями.
Подходили первые каникулы, а значит, и первая серьёзная разлука. Родители не знали ещё ничего, старик, Прохор Степанович Столетов, по-прежнему, высылая деньги, давал сыну практические советы и предостерегал против ловушек; мать, Маремьяна Фёдоровна, составляла тот же «синодик» невест и расписывала их качества и приданое.
Столетов прекрасно провёл экзамены, и его мучил денежный вопрос. Отец выслал ему на дорогу и на уплату за квартиру, которую он оставлял за собою, объясняя, что дома он закажет и сделает себе всё, что нужно, а между тем Степан Прохорович хотел послать Наташу на дачу с её мальчиком, который всю зиму хворал. Как-то само собой устроилось так, что Митя остался жить по-прежнему у своих опекунов и только праздники проводил у матери. Столетов был индифферентен к ребёнку, и мальчик тоже: он называл его «Степан Прохорович», и у Наташи не хватало почему-то смелости заставить ребёнка называть его отцом.
— Ты напрасно хлопочешь о деньгах, я сегодня переговорила с опекуном Мити; если я возьму сына на лето к себе, то он находит возможным выдать мне небольшую сумму, достаточную, чтобы уехать с ним в Гапсаль или Дубельн, словом, — куда-нибудь к морю, на недорогой курорт.
Говоря это, Наташа не глядела в лицо мужу, она устало сидела в кресле; луч весеннего полуденного солнца играл в её тёмных волосах и особенно ясно выделял её бледность. На висках выступали синие жилки, подбородок обострился, и длинные, опущенные ресницы тенью углубили и так заметно похудевшие виски и щёки.
Степан Прохорович, писавший что-то на письменном столе, при её словах повернулся к ней и теперь внимательно глядел, как бы впервые замечая происшедшую в ней перемену.
— Это было бы очень хорошо, потому что, конечно, как только я приеду домой, тотчас же вышлю нужные тебе деньги, там мне их достать легко, но я хотел поговорить с тобой о другом: здорова ли ты, Наташа? Ты в последнее время как-то изменилась.
Наташа, не поднимая головы, улыбнулась, пошевелила губами, и вдруг из глаз её часто-часто потекли крупные слёзы.
— Наташа, что с тобой? О чём ты?
Столетов подошёл к ней, поднял её голову, прижал к своей груди, а глаза его бегали беспокойно по письменному столу, рука даже машинально прижалась к левому боку сюртука, где в кармане лежал ключ от всегда запертых ящиков письменного стола. В голове его мелькало подозрение: не прочла ли она писем стариков или его ответы матери, полные жадного любопытства к мельчайшим подробностям жизни разных местных невест? Не узнала ли она?.. И он, держа в своих больших, широких руках её маленькие, покрытые холодным потом руки, продолжал допрашивать:
— Ну, что? В чём дело? Скажи.
Наташа подняла ресницы, мокрые, слипшиеся стрелками, и её влажные, тёмные глаза с напряжённым вниманием остановились на светлых, часто мигавших глазах друга.
— Стёпа, это так хорошо, что мы повенчались, так хорошо! Видно Бог пожалел меня… Я… беременна.
Столетов отшатнулся, выронил её руки, побелел и широкими глазами глядел на неё с нескрываемым страхом.
— Что ты?.. Кто тебе сказал? Разве ты убеждена в этом?
Наташа смеялась странным, деланным смехом.
— Какие ты задаёшь вопросы! Если бы ты больше приглядывался ко мне, то заметил бы, как я изменилась за последний месяц! Наконец, ведь, сколько раз при тебе со мной были болезненные припадки, именно такие, которые могли бы навести тебя на мысль… Вчера я была у известной докторши-акушерки, она мне сказала, что уже три месяца; к октябрю надо будет ждать, ах, всё это не то… Приласкай меня, утешь, скажи, что ты рад, что теперь на каникулах переговоришь с родителями, и что наш ребёнок, с самого дня рождения будет принят в семью; лучше всего было бы, если бы ты написал теперь же обо всём, дождался ответа и взял бы меня с собою.
Столетов ходил по комнате, стараясь глазами не встречаться с женой. От её слов перед ним рушилась вся та очаровательная перспектива этого лета, которую он предвкушал уже: приехать туда в свой город, в мундире путейца, первым завидным женихом, флиртовать, ухаживать, танцевать, устраивать пикники и уехать оттуда свободным, но убеждённым, что стоит протянуть руку и в неё вложат и приданое, и любую ручку из лучших невест… Это так льстило его самолюбию, так тешило его ещё юношескую фантазию, и вдруг возмутить весь этот муравейник, вызвать в нём недоброжелательство, насмешки, не только в отношении его, молодого студента, давшегося в ловушку, но и его родителей, так гордившихся своим разумным сыном. Привезти всем напоказ вдову, с ребёнком от первого мужа, старше себя и теперь такую некрасивую, беременную… Нет, это было невозможно, этого он прямо был сделать не в силах! Ходя по комнате, он искал слов, которыми мягко и убедительно мог всё это высказать Наташе. Все тётушки, бабушки, мечтавшие по своему о его брачной карьере, имевшие в запасе каждая свою претендентку… — нет, это было ужасно!
Мысль о своём ребёнке, конечно, не шевельнула в нём никакой струны; даже напротив, это маленькое, незнакомое существо возбуждало в нём озлобленность, потому что теперь уже отнимало от него то, что он считал дорогим, ради чего, как ему казалось, готов был на все жертвы, т. е. — женщину-любовницу, страстную, весёлую, красивую, грациозную. Перед ним теперь уже было не то существо, и в глазах Наташи он видел что-то новое, пугавшее его: это была уже гордость матери и решимость защищать права ребёнка так, как она никогда бы не сумела защищать своих собственных.
Целый час Столетов убеждал Наташу и не убедил ни в чём. Она только покорилась его решению ехать одному, подготовить понемногу родных и приехать осенью с матерью, как, впрочем, это решено было и раньше, до выдвинувшегося вопроса.
После этого объяснения Столетов заторопился отъездом. Наташа, как бы освоившись со своим положением, снова стала весела и деятельна; она нашла слова и ласки, пробудившие в муже чувство нежности не только к ней самой, но и отчасти к будущему маленькому гостю.
Столетов уехал, и самым тяжёлым, что было, — это взятое им с неё слово писать не чаще двух раз в месяц и ни в одном письме не допускать никакого намёка, никакой правды на их отношения.
— У нас семья патриархальная, — говорил он, — и… не особенно… литературная, всегда может случиться ошибка, по которой письмо моё отнесут или к бабушке, Стапаниде Прохоровне, или к отцу, который в поспешности распечатает письмо. Нас всего пять человек из нашего города, приехавших поступить в высшее учебное заведение, в Киев, в Москву и в Петербург. Наших отцов осуждали все за их смелость, не определить сыновей по своим заводам и фабрикам, по окончании гимназического курса, и дозволить им учиться на степень юриста или инженера, и из этих пяти уже двоих со второго курса вернули домой, так как они свободно выучились подписывать векселя; теперь на меня и на двух сыновей пароходовладельца Игнатьева, так сказать, глядит весь город, всем интересно, что из нас выйдет, и потому, до окончания курса… — он запнулся, потому что Наташа схватила его за руку:
— Как, ещё целые два года? Ребёнок родится и будет расти, а мы будем дрожать, чтобы как-нибудь не узнали родные, чтобы, как ты говорил, отец не отнял от тебя содержания?
— Я уже обещал тебе… — замялся Столетов. — Теперь, когда наше положение так усложняется, к концу лета, к осени переговорить со своими… Но всё-таки нужна большая осторожность…
Длинно-длинно тянулось лето для Наташи. В начале августа она, под предлогом болезни, снова отдала своего Митю в ту семью, где он жил зимою, и вернулась в свою квартиру. Когда она глядела на свою, изменившуюся фигуру, на натянутые черты бледного лица и вспоминала слова Столетова, что он любит её больше всего как женщину, ей становилось страшно. Она горько упрекала себя, что новая жизнь отнимает её от Мити, что ей не удалось создать этому ребёнку то родное гнездо, о котором она мечтала; она любила его всем сердцем, но ребёнок унаследовал болезненность отца и его нервную впечатлительность. Её частые отлучки и, наконец, этот новый муж матери, к которому Митя не мог привыкнуть, поставили между ними преграду, и мальчик довольно равнодушно простился в августе с матерью и не без удовольствия вернулся в семью, где он жил все эти годы.
Письма Столетова были редки и так общи, что о многих из них нельзя было бы даже решить, кому они писаны: жене или товарищу.
И в самом деле: разве он мог ей рассказывать, что ему хорошо на родине как рыбе, попавшей из аквариума снова в родной ручей, что бабушки, тётушки, во главе с матерью, гордясь его мундиром, щеголяют одна перед другой устройством пикников и вечеринок, и что хотя на этих вечеринках и бывают и юристы, Игнатьевы, кончившие университет, но те ещё до сих пор без должности, так как служить в старом суде не хотят, новые же ещё не введены на их окраине, и он остаётся одним героем. Через два года он вернётся уже инженером на постройку железной дороги, изыскания которой закончены в самом его городе; он уже теперь спокойно и авторитетно отвечает на все жгучие вопросы на эту злобу дня.
Старые и молодые смотрят на него как на героя, который вторично проходил высшую науку для того только, чтобы служить своему городу и работать для его благосостояния. Об этом последнем он охотно писал ей. Письма выходили сухи, потому что он молчал о том, что составляло молодую радость и поэзию, о его ухаживаниях тайно, поочерёдно за тремя красивыми барышнями, считавшимися цветами города, о его полупризнаниях им, каждой по очереди, во время танцев, в лесу, когда всегда как-то случалось ему заблудиться с которой-нибудь из них в густой чаще орешника или на особой секретной луговинке, изобиловавшей грибами, которую знал только он; он не писал, конечно, и о том, как таинственно будил его мальчишка Сидор, приставленный к его услугам, и подавал ему записки, словом, — как незаметно, прочно и повседневно ткалась сеть той жизни, в которой не было даже и места для воспоминаний о Наташе.
Если бы он оставил её такою как прежде, в её соблазнительной, зрелой красоте, то, может быть, лунными ночами, когда в открытое окно рвётся душистая «разымчатая» ночь, не позволяющая думать ни о чём, кроме ласки и неги, он рвался бы к ней; ревность и страсть измучили бы его, но теперь он вспоминал её не иначе как такою, когда она сидела с закрытыми глазами, против окна, в тот весенний полдень, и солнце скользило по её похудевшему лицу, и длинные, опущенные ресницы углубляли худобу щёк и висков. Когда он вспоминал её пытливый взгляд, подстерегавший выражение его лица, после того, как она объявила ему о своём положении, он готов был отмахиваться рукой и снова бежать в общество, танцевать, смеяться, шутить, чтобы только заглушить это тяжёлое впечатление. Но и танцы, и ухаживания, и вечеринки, и лесные прогулки — всё это была мимолётная дань молодости. Столетов был ветвью от слишком прочных здоровых корней настоящего купеческого дерева; жизнь ему улыбалась особенно тогда, когда он сидел с отцом в кабинете за крепко запертыми дубовыми дверями и проверял с ним годовой отчёт и приход своих кожевенных фабрик, отчёты мельниц, отданных в аренду, двух пароходов, бегавших в далёкие воды, когда они, с карандашом в руках, с разгоревшимися от жадности глазами рассчитывали те барыши, которые может им принести новая железная дорога, и поверяли друг другу проекты разных улучшений.
Старик Столетов клал тяжёлую руку на плечо сына и смотрел ему в глаза:
— Далеко, брат, пойдёшь, коли не свихнёшься! В отцов пойдёшь, а те без портков начали, весь капитал был здесь, — и он указывал пальцем на лоб. — Одно помни: гони из себя дурь; за дурь… ох дорого платит наш брат, богатый мужик!
Молодой Столетов хорошо понимал, что значит «дурь». Это не было ухаживание за барышнями, как не были и мимоходные ласки черноглазой Катюши, одной из воспитанниц Столетовского дома, это не были ни кутежи, ни певички нижегородской ярмарки, словом, — ничто из обыденной «программной» жизни богатых купцов; это было то, во что втянула его страсть к Наташе: жена, чуждая всем Столетовским традициям, вдова, с чужим ребёнком, слишком умная, слишком недоступная всему, что составляло жизнь и интересы Столетовской семьи. Жена должна быть молода, красива, весела, мягка, богата, с почётной роднёй, здорова и коль глупа, так уж лучше ничего и не надо.
Вот идеал женщины, который шутя и серьёзно высказывал старик Столетов.
— С бабой не о делах говорить, а на кровати спать; от бабы не учиться и не лечиться, а в узде держать её да наряжать, когда надо, так, чтобы всякий понимал, что в дому есть. Жена должна мужа тешить, детей рожать, да гостей принимать, а не рассуждать о делах с мужем или ещё того хуже, — пытаться руководить им. Нет, брат, — оканчивал обыкновенно свои рассуждения Прохор Степанович, — не надо гусю брать в жёны жаворонка либо фазана, гусю гусыня нужна такая, что на одном птичьем дворе с ним выросла. А мы с тобой гуси, да ещё и лапчатые, ну, вот, и высматривай себе покраше да пожирней гусыню, мало ль их кругом тебя крыльями хлопает! Да не торопись, эти на гнёзда сядут, другие пухом обрастут к тому времени, как домой вернёшься, а пока — живи не тужи, быль молодцу не укор, коли здоровье соблюдено, да в деньгах мера ведётся. Так-то, Стёпа!..
Наступил октябрь; должно быть, тот год бабы в чём-нибудь особенно провинились перед Провидением, и от них было отнято в сентябре традиционное «бабье лето»; ранняя осень стояла сырая, холодная, лист давно уже облетел, и Степан Прохорович, возвращаясь в Петербург, с тоской глядел в окно вагона: мокрые, чёрные поля сменялись унылыми картинами леса, в котором беспомощно и уныло деревья мотали оголёнными ветвями. Мать его хотела ехать с ним вместе в Петербург, но он отговорил её и нарочно продлил для этого свои каникулы; решено было, что старики Столетовы приедут к сыну следующей весной, по окончании его вторых экзаменов, и летом поедут все вместе за границу, так как затем Стёпа переходил уже на последний курс, по окончании которого ехал прямо на дело.
Когда поезд остановился, и в толпе встречавших Столетов увидел Наташу, его бросило в жар, и чувство, похожее на стыд, обожгло сердце: молодая женщина была очень обезображена беременностью, даже черты её тонкого изящного лица расплылись, под глазами были мешки, она казалась постаревшей на десять лет и совсем не тою Наташей, что снилась ему ещё летом в томительно жаркие ночи. Он быстро точно налету поцеловал жену в щеку и, косясь, разглядывая её новую переваливающуюся походку, просил её подождать минуту в зале; отдав багажный билет артельщику, он распорядился, чтобы тот не только получил его багаж, но и привёз ему по адресу, а сам, наняв карету, вернулся за Наташей, усадил её и поехал домой, радуясь, что, кажется, на вокзале не было никого из знакомых.
— Отчего же твоя мать не приехала? — спрашивала Наташа, сидя в карете.
— Боялся я за неё петербургской осени; уж если ей ехать сюда, то или зимой, или будущей весною. Ну, а ты как?
— Я ничего… готовлюсь к приёму нового жильца… Ты знаешь, я думаю маленькую гостиную можно будет обратить в детскую, едва ли мы будем принимать кого эту зиму?
— Ещё бы!..
— Я думаю, конечно, сама кормить.
— Сама? Ну, это мы ещё посмотрим, что скажут доктора…
Наташа чувствовала, что между ею и мужем стоит какая-то неловкость, и не могла разбить эту корочку льда. Она не бросилась на шею приехавшему, и он не сжал её в страстных объятиях, не осыпал поцелуями, они не смеялись, без слов встречаясь друг с другом глазами, не забросали друг друга бессчётными вопросами, остававшимися часто без ответов, но звучавших так весело, так глупо счастливо, словом, они не были теми прежними влюблёнными, соединившимися снова после принудительной, долгой разлуки.
Он явно стеснялся её положения, избегал глядеть на её фигуру, и она теряла в силу этого гордую радость, которая так скрашивает молодых жён в таком положении; у неё не было спокойной уверенности в свои права, и, тяжело идя рядом с мужем, она не решилась опереться на его руку, просить его умерить шаги.
И дома пошла новая жизнь… Первый раз в течение пятилетнего союза они спали в разных комнатах, и Столетов долго-долго ходил по комнате, а Наташа слышала его шаги и лежала, прижавшись лицом в подушку, не смея всхлипнуть, и батистовая наволочка пила и осушала её слёзы.
Степану Прохоровичу казалось какою-то высшею несправедливостью эта беременность теперь, почему теперь, как только они повенчались? Что это, точно подготовленный фокус, чтобы связать его ещё крепче, чем связал венец? Он не хотел подумать, что именно это венчание внесло в их жизнь спокойствие, дало Наташе новый расцвет сил и молодости, успокоило её нервы, и что беременность может быть и была следствием этого благотворного влияния… Но она не входила в его расчёты и бесила его. От него отняли ту Наташу, которую он любил, ту, которая единственно была ему нужна — весёлая, страстная и здоровая.
1901