Из-за поворота мутной колхидской речки вынесся барказ, окрашенный в серо-свинцовый цвет. Он перемахнул пенистую полосу залива, где бурно сливалась пресная вода с соленой, и, стуча мотором, помчался по широкому простору моря.
Это был обычный широкобокий и крепко сколоченный мотобарказ Черноморской эскадры. На трех матросах, находившихся на нем, были надеты робы — холщовые штаны и такие же рубахи с четырехзначными номерами на грудных карманах, и лишь командир — пятидесятилетний мичман Савелий Клецко — сидел в темно-синем кителе, с ярко надраенными пуговицами.
Время подходило к вечеру. Мичман хмурил рыжеватые, торчком росшие брови и с беспокойством поглядывал на часы. В базу нужно было попасть до наступления темноты, так как с заходом солнца проход между бонами закрывался и пост охраны рейда уже никого не пропускал в бухту. А барказу еще требовалось пройти около двадцати миль. Куда денешься, если опоздаешь? В море болтаться до утра или на пляже высаживаться с этими колодами свежеобтесанного дуба и ясеня?
— Дернуло же меня так далеко подняться по паршивой речке! — ругал себя мичман. — Мог и поближе найти ясень, да и дубки неплохие за Козьим болотом росли.
Савелий Клецко любил сам подбирать, морить и подсушивать дерево для такелажного инструмента[1] и прочих корабельных надобностей. Столярное дело было тайной страстью главного боцмана крейсера «Н».
Чтобы выгадать время, мичман направил барказ мористее. Он хотел срезать угол и выйти к скалистому мыску, от которого до базы ходу было не более часа.
— Прибавить оборотов! — приказал мичман смуглолицему крепышу, мотористу Семену Чижееву.
— Есть идти парадным ходом! — ответил тот, забавно скривив рот в улыбке.
Верхняя губа у Чижеева была разбита и левый глаз почти закрыт синеватой опухолью. Казалось, что с такими «украшениями» трудно быть веселым, а моторист всю дорогу пытался острить и даже подмигивать своему широкоплечему рослому другу — крючковому[2] Степану Восьмеркину. У крючкового на скуле тоже красовался синяк и нос имел подозрительное утолщение.
Вот за эти, не обусловленные в уставе «фонари», которые почти не сходили с физиономий Чижеева и Восьмеркина, а только меняли места и оттенки, мичман недолюбливал расторопных и удивительно ловких приятелей. Он посылал их на самые неприглядные работы и на верхней палубе всегда держал у грузоподъемников и промасленных тросов. Ведь не выставишь забияк у парадного трапа. Что подумают гости о корабле? Скажут: «Не гвардейцы, а жители гауптвахты — дебоширы какие-то».
— И на какую радость сдался вам этот распроклятый бокс? — осведомился как-то главный боцман у друзей. — Всю приятность мужскую увечите. Вас и в строй-то ставить неловко: один сигналит «фонарями» на правом фланге, другой — на левом.
Приятели при этом разговоре лишь весело переглянулись, и бойкий на язык Чижеев с невинным видом ответил:
— Синяк для боксера не позор, а почетное украшение, вроде ваших усов, товарищ мичман. И уставом не запрещается.
Усы у мичмана были похожи на рыжеватую, словно выщипанную щетку и не украшали его медно-красную физиономию. Мичман обиделся за свои усы и перестал корить неисправимых забияк. Зато теперь он старался держать их в «черном теле».
Четвертым и самым скромным человеком на барказе был пухлолицый и белобрысый салажонок[3] Костя Чупчуренко. На флот он попал недавно, во время войны. Матросская роба на нем еще топорщилась, и бескозырка сидела на голове, как поварской колпак. Чупчуренко, видимо, привык под мамашиным крылышком подолгу нежиться в постели и потому не высыпался на корабле, где чуть ли не круглые сутки раздавались звонки тревоги, всюду доносились из радиорупоров короткие команды и пронзительно свистели боцманские дудки. Он и сейчас сидел с осовелыми глазами и время от времени клевал носом.
Огромное солнце, похожее на перезрелый плод кавказской хурмы, приближалось к горизонту, окрашивая даль моря в оранжевый цвет. Горы затянула фиолетовая вечерняя дымка.
На корабле, конечно, давно отзвучала команда «Руки мыть, ужинать!» Расход[4] перекипел у кока и, остывая, покрылся жирной пленкой. Клецко глотнул голодную слюну и зло сощурился на заходящее солнце.
«Сядет раньше, чем доберемся. И цвет этот дурной, не к добру. Словно суриком по волне мажет», — в досаде думал боцман. И вдруг он встрепенулся, серые глаза его округлились.
— Хо! А там что за чертовщина?
На расстоянии не более кабельтова[5] в море показался черный предмет, похожий на змеиную голову, осторожно высунувшуюся из глубин.
Мичман, полагая, что ему померещилось, протер глаза, однако змеиная головка не исчезла. Она поворачивалась во все стороны и зловеще поблескивала на солнце единственным красноватым глазом.
— Справа по носу перископ подлодки! — держа руку козырьком над глазами, доложил Восьмеркин.
Сомнений не могло быть. За перископом тянулся пенистый след. Неизвестная подводная лодка, высунув из воды свой стекловидный глаз, шла наперерез.
«Своя или чужая? — поднявшись во весь рост, соображал Клецко. — Если своя, то зачем ей понадобилось обрезать нам нос? Немцы… Конечно, они! Живьем хотят нас сцапать».
На барказе, кроме двух топоров, лома и пилы, никакого другого оружия не было. Отворачивать и удирать не имело смысла: подводная лодка легко могла нагнать тихоходное суденышко. Оставалось только идти на сближение и готовиться к неравному бою.
Подводная лодка заметно сбавила ход. На поверхности моря забурлили пузырьки, и перископ пополз вверх.
«Всплывет — пойду на таран, — решил Клецко, крепко сжимая румпель[6], но тут же передумал. — Глупо, Савелий Тихонович! барказ в щепы разобьешь, а подводной лодке твой таран — словно комар боднул. Всех, как мокрых цуценят, повытягивают из воды и в трюм запихают. Лестно им на море языка подцепить».
Мичман крикнул:
— Слушать команду: Восьмеркину с Чупчуренко выскакивать на лодку первыми! Обезвредить пушку и никого не выпускать из люка боевой рубки! Чижееву следить вокруг! Швартоваться буду я!
Метрах в пятнадцати от барказа из бурлящей пены начала расти и шириться лоснящаяся от влаги, словно дельфинья спина, рубка неизвестных мичману очертаний. Показался черный с белыми обводами крест.
«Гитлеровцы!» — определил Клецко и направил барказ прямо на трубку.
— Брать на абордаж!
Восьмеркин, удачно зацепившись крюком за поручень рубки, подтянул барказ и выскочил на покатую железную палубу. Очутившись на барбете[7], одним ударом топора он смял орудийный прицел. Чупчуренко не рассчитал своих движений. Он прыгнул и чуть не скатился с палубы в воду, но вовремя успел ухватиться за леерную стойку[8] и повиснуть.
Мичман с тяжелым железным румпелем в руке бросился к рубке. Но время уже было упущено. Крышка люка с металлическим стуком откинулась, из рубки показалась бледная физиономия командира подводной лодки. Офицер поднял пистолет и прицелился в Чупчуренко, который в это время карабкался на мостик.
Чупчуренко оцепенел. Дуло пистолета, уставившееся на него в упор темным и пустым зрачком, гипнотизировало его. И только когда раздался истошный крик Чижеева: «Глуши офицера!» — он бросился вперед.
Он не слышал выстрела и не почувствовал обжигающего толчка в плечо. Ему показалось, что на горизонте лопнуло горячее солнце и вздыбившееся море обдало его кипятком. Теряя сознание, он прыгнул на фашиста, судорожно вцепился в его глотку и повалил на спину…
Мичман кинулся ему на помощь, но в это время из люка показался коричневый берет второго подводника. Клецко взмахнул румпелем и, крякнув, изо всей силы ударил по берету.
Фашистский матрос сорвался со скобы и исчез в горловине. Из глубины подводной лодки донеслись крики и ругань. Упавший, наверно, тяжестью своего тела сбил скопившихся на трапе немецких комендоров и увлек их вниз за собой.
Мичман немедленно захлопнул крышку люка и уселся на нее.
А тем временем сильный и жилистый офицер успел оторвать от себя ослабевшие руки Чупчуренко и пинком ноги сбросил его в море. Но тут же он получил от Восьмеркина крепкий удар по затылку и сам упал следом за Чупчуренко.
— Швартуйте барказ и спасайте Костю! — крикнул мичман.
Восьмеркин, не раздумывая, бросился в воду.
Очухавшийся в холодной воде фашистский офицер всплыл и заорал. Чижеев так огрел его веслом, что он камнем пошел ко дну и больше не показывался.
Восьмеркин уже под водой поймал Чупчуренко за ворот. Тремя сильными гребками он всплыл вместе с ним на поверхность.
Чупчуренко очень отяжелел. Чижеев с трудом втащил его на барказ и помог вскарабкаться Восьмеркину. Затем они стали приводить салажонка в чувство.
Костя был бледен и не дышал. Восьмеркин с Чижеевым крепко встряхнули его несколько раз и с таким азартом принялись восстанавливать дыхание, что, пожалуй, мертвый завопил бы от боли и постарался быстрее воскреснуть.
Острая боль в плече заставила молодого матроса открыть глаза и застонать. Хорошо, что боцман своевременно догадался остановить увлекшихся спасателей, иначе крючковой с мотористом закачали бы товарища до обморока.
Пока Чижеев проворно перебинтовывал раненого, Восьмеркин, по приказанию мичмана, обрубил антенну на подводной лодке и привел в полную негодность пушку.
Уложив Чупчуренко на корме барказа, Чижеев перебрался на площадку. Нельзя было медлить. Подводная лодка каждую минуту могла погрузиться и утащить их на дно.
— Там я приметил кранец[9] с боезапасом для пушки, — сказал Восьмеркин. — Давайте бросим хоть один снаряд в люк.
Мичман попробовал открыть люк, но крышка была задраена изнутри.
— Вот тебе и бросил! А они сейчас погрузятся, всплывут в другом месте и за уши нас из воды повытягивают.
— Выходит, что не мы их, а они нас ущучили?
— Выходит, — угрюмо подтвердил Клецко. — Впрочем… Вот что, Восьмеркин, тащи сюда колоду потяжелей. Прижмем ею люк и попробуем тросом антенным принайтовить к чему-нибудь. А ты, Чижеев, — на барказ и наращивай буксирный конец. Если лодка погрузится, мы на буксире, вроде поплавка, пойдем. Авось «морского охотника» встретим.
Чижеев с Восьмеркиным бросились выполнять приказание боцмана, но ничего не успели сделать. Подводники, видимо потеряв надежду на возвращение своего командира, начали действовать решительнее. Клецко почувствовал, как под его ногами дрогнула палуба и поползла вниз.
Подводная лодка быстро погружалась.
— Освободить конец и потравливать! — крикнул Клецко.
Волны уже смыкались на палубе. Мичман, зарывшись по пояс в воду, едва успел ухватиться за борт. Восьмеркин рывком втащил его в барказ.
Чижеев освобождал буксирный конец, который стремительно уползал за лодкой на глубину.
«Манильского троса может не хватить, — сообразил Клецко и, отыскав под банкой запасную бухту, начал связывать концы. — В воронку бы нас не втянуло…»
— Стоп! Не надо наращивать! Вниз уже не тянет, — крикнул Чижеев.
Клецко все же не разогнулся до тех пор, пока накрепко не связал оба троса. Затем он поменялся с Чижеевым местами.
— Запас, как и толковый ум, никогда не повредит. Страховаться да думать в нашем положении надо, товарищ Чижеев.
— Есть думать о жизни на дне морском, — невозмутимо ответил Чижеев и перешел к мотору. Распухшая губа его смешно топорщилась.
Подводная лодка, уйдя вглубь метров на пять, дала ход и потащила за собой барказ в открытое море. За нею, правее барказа, то кувыркались на волнистой поверхности, то уходили под воду какие-то странные буйки. Мичман обрадовался: «Подводники никак в рыбацкие сети залезли и за собой поволокли? Теперь полного хода лодка не даст. На винты намотает или рули заклинит!»
Подводная лодка тащила за собой мотобарказ на запад, стремясь подальше уйти от опасных Кавказских берегов.
Это была боевая осень 1943 года. Еще весной наши войска на Волге окружили и разгромили трехсоттысячную армию фашистов.
Летом они нанесли гитлеровцам сокрушающий удар под Курском, а осенью стали гнать их с Донбасса, с Северной Таврии, вышвырнули из Новороссийска и всего Таманского полуострова.
Фашисты еще оставались в Крыму и на западном побережье Черного моря. Боясь новых десантов с моря, они то и дело посылали разведывательные самолеты и подводные лодки к берегам Кавказа.
Вот одна из таких субмарин и натолкнулась на мотобарказ, который вел мичман Клецко. Добыча была заманчивой: живые русские матросы — «языки» с эскадры — сейчас дорого ценились. Поэтому подводная лодка и рискнула всплыть при дневном свете невдалеке от береговых постов.
Ни у кого из подводников, конечно, и мысли не возникло, что команда этого утлого деревянного суденышка окажет такое сопротивление. Нелепо потеряв командира и двух комендоров, гитлеровцы надумали быстрым погружением сбросить русских с палубы и уйти подальше от опасного места. Но вскоре, по слабому тарахтению мотора и какой-то неловкости при маневрировании, они сообразили, что мотобарказ не отстал от них, что он тащится за ними на буксире. Это их не испугало, а скорее обрадовало: расчет русских на встречу с надводными кораблями был им понятен. Но лодка уже свернула с фарватера.
Чтобы встречная волна не опрокинула барказа, фашисты продолжали идти не спеша, почти на перескопной глубине. Они намеревались подальше утащить мотобарказ в море и там расправиться с русскими моряками.
Солнце уже село. Небо полыхало огненными полосами, словно далеко за морем кто-то разводил огромный и бездымный костер.
На кораблях эскадры, наверное, сползали вниз флаги и растаяла в воздухе медная песня горнистов. Вахтенные, конечно, давно сменились. Матросы собрались на полубаке покурить и «потравить». В кубриках пишут письма, читают газеты, режутся в «козла».
«Оставил ли нам дежурный по камбузу расход?» — с тоской думал вымокший Восьмеркин. Ему нестерпимо хотелось есть и пить, и он на все лады клял подводную лодку, утаскивающую барказ все дальше и дальше на запад.
Нос барказа поскрипывал и, вздрагивая, зарывался в пену. Брызги летели во все стороны и временами дождем осыпались на невольных пленников.
— Она же нас к чертям на кулички утащит, — громко сказал Восьмеркин. — Отрубить надо конец и отделаться от нее вчистую.
— Как же ты это сделаешь? — буркнул Клецко. — Обрубишь, а она сейчас же всплывет и близко к себе не подпустит. На дистанции расстреляет. Наше дело — следить во все глаза да ждать. Авось своих где повстречаем.
Но никаких надежд на встречу с боевыми кораблями приближающаяся ночь не сулила. Море словно вымело ветром: ни дымка, ни гудения самолета в небе. Даже берегов не было видно. Кругом — водяная пустыня да зловещая, наползающая со всех сторон мгла.
— Этак мы вместо своей базы в немецкую влетим. А там на свинцовое довольствие поставят… — продолжал ворчать Восьмеркин.
Он умолк, только когда увидел, что боцман начал торопливо выбирать трос из воды.
— Приготовиться, всплывает!
Лодка не всплыла, она только высунула из воды перископ.
— Вишь, смотрит, не отцепились ли мы. И сдурил же я, лопух старый, не догадался перископ разбить. А ну, Восьмеркин, мы с Чижеевым подтягиваться будем, а ты садани ей по глазу. Это по твоей специальности.
Клецко с Чижеевым рывками принялись выбирать трос, а Восьмеркин зажал в правой руке увесистый лом. Но подводники точно догадались о его намерениях, спрятали перископ и опять стремительно пошли на глубину. Буксирный конец так дернуло, что боцман с мотористом не удержались на ногах и чуть не вылетели за борт.
На этот раз лодка опустилась на большую глубину. Если бы Клецко своевременно не удлинил конец, троса не хватило бы.
Через некоторое время по дрожанию троса мичман опять почувствовал, что подводная лодка всплывает.
Внезапно Восьмеркин увидел вблизи от себя высунувшийся перископ. Он размахнулся ломом и изо всей силы ударил по ненавистной медной головке. В перископе что-то звякнуло. Восьмеркин еще раз размахнулся и двинул по утончавшейся части перископа так, что тот склонил свою одноглазую головку набок.
— Молодец, Степан! Пусть гадюка слепой…
Клецко не успел закончить фразы. От сильного толчка его ноги потеряли опору. барказ несколько раз подпрыгнул, закачался, заскрипел. Подводная лодка, намереваясь опрокинуть прицепившееся к ней деревянное суденышко, всплыла прямо под ним.
Когда боцман оправился от падения, он услышал громкий и нелепый смех Восьмеркина.
— От психанули! — весело заливался крючковой. — Не нравится им без глаза ходить.
барказ очутился на палубе подводной лодки, почти рядом с боевой рубкой.
— Прекратить смех! С ума сошел, что ли?.. — всполошился Клецко. — Сейчас же к выходному люку.
Голос у боцмана был таков, что моторист с крючковым сразу поняли всю опасность своего положения и в несколько прыжков очутились на мостике подводной лодки.
Мичман прислушался. Вначале до его слуха долетел шум какой-то неясной возни, затем удары, короткий вскрик и несколько приглушенных выстрелов. Что происходит на мостике, в сумерках нельзя было разглядеть.
После некоторого затишья послышался тревожный голос Чижеева:
— Степа, тебя не ранили?
— Не-е. Я ему влепил так, что он на бровях по трапу пошел и ножками замахал, — не без хвастовства ответил Восьмеркин.
— Эй, субмарины! Кто еще хочет цирковой номер показать! Вылезай наверх, нечего крюком цепляться… — крикнул в приоткрытый люк Чижеев и при этом добавил нечто такое, что заставило Восьмеркина застонать от удовольствия и вновь разразиться громким смехом.
Восьмеркин с Чижеевым будто охмелели от выстрелов, дохнувших жаром им в лица.
«Чего там они опять натворили?» — обеспокоился недоумевающий боцман и поспешил к приятелям.
— Что здесь у вас?
— Да мы тут двух олухов вниз сшибли, и сейчас они люка не могут задраить. Наш лом под крышкой сидит, — объяснил крючковой. — Не погрузиться им больше.
— Рано радуетесь. Люк рубки в двух местах задраивается. Они его с центрального поста закроют и нырнут, когда захотят, — ворчливо заметил боцман, хотя в душе радовался не менее Восьмеркина.
Теперь подводники не могли погрузиться, не затопив рубки. Правда, от воды они впоследствии сумели бы избавиться, выпустив ее при всплытии в центральный отсек, все же это была для них большая неприятность.
«В лодке есть еще кормовой и носовой люки, — вспомнил Клецко. — Их не рекомендуется отдраивать в походе, но кто в таком положении посчитается с инструкцией? Чего доброго, подводники повылезут да нападут с двух сторон».
Он вгляделся в сгущавшуюся мглу. Лодка шла в позиционном положении. Вся носовая палуба была под водой. «Им нужно еще привсплыть, чтобы открыть люки, — соображал Клецко. — Когда дадут пузырь, мы почувствуем. Можно пока не опасаться».
Тем временем продрогший на ветру Восьмеркин принялся уговаривать Чижеева:
— Ты, Сеня, спец по-иностранному разговаривать. Поагитируй фашистов, — может, сдадутся? Вот будет здорово! Прямо на мостике трофейной лодки мимо всех кораблей с фа-асоном пройдем! Народу сколько выбежит посмотреть!
— «С фа-асоном», — передразнил его Чижеев. — Фашистов так легко не возьмешь. Им надо целую речь говорить. Если бы днем, так я бы на пальцах с ними объяснился, а так, пожалуй, не поймут.
Восьмеркин услужливо приподнял крышку люка. Чижеев откашлялся, сложил руки рупором и крикнул вниз:
— По руссишу ферштеен зи?
Ответа не последовало.
— Хендэ хох! Сдавайтесь, говорю! Иначе дело шлехт, всем вам капут! Ясно?
— Русс, сдавайся! Сдавайся, русс… — уныло твердил какой-то меланхолический голос.
— Вот олухи! — возмутился Чижеев. — Не нам, а вам сдаваться предложено! Хендэ хох, говорю!.. — вновь закричал он вниз, но при этом, видимо, высунулся больше, чем следовало. Снизу прогремел выстрел. Пуля шлепнулась в стальной край крышки и, взвизгнув, отлетела в сторону.
— Вот кретины несчастные! — обозлился Чижеев. Он сплюнул в люк и добавил: — Переговоры окончены. Эндэ!
Фашисты не предпринимали новых вылазок. Потеряв надежду избавиться от черноморцев, захвативших рубку, они решили не погружаясь идти к своим базам.
В подводной лодке скоро заработал дизель.
— Взорвать их надо, — предложил Восьмеркин. — Подготовим снаряды и кинем в люк. Пусть все к чертям летят.
— Смелая идея, но безрассудная, — сказал мичман. — Во-первых, снаряды от удара могут и не взорваться, а во-вторых, нам незачем взлетать. Всякий моряк должен жить до последней крайности. Не забывайте, что в барказе раненый Чупчуренко, о нем тоже надо подумать. У меня мысль другая: навредить побольше — и ходу. Ночь нас прикроет.
— Прикроет или накроет, — дело темное, — проворчал Чижеев. — Прикажете действовать?
— Действуйте, братки! — вдруг с необычной ласковостью сказал Клецко. — Я потихоньку снарядами займусь, а вы с барказа приволоките все, что может гореть. Понятно?
— Меньше чем наполовину, — ответил Чижеев, — но, думаю, к концу поймем.
Перебираясь на барказ, Чижеев сказал Восьмеркину:
— Боцман задумал остаться на подлодке, а нас на барказе спровадить. Это не пройдет. Лучше я подорву и вплавь уходить буду. Я выкручусь.
— Вот так придумал! — возмутился Восьмеркин. — А кто за мотором стоять будет? Подрывать лодку — так мне. Я могу тридцать километров проплыть. На соревнованиях проверено.
— Тогда жребий потянем. В какой руке у меня зажигалка?
— В левой. — Восьмеркин схватил Чижеева за руку. Он угадал. Спор был кончен.
Моторист с крючковым перетащили на лодку бидон с запасным бензином, ветошь, пробковые пояса и два старых бушлата.
— Мало, — сказал Клецко. — А пояса еще пригодятся, отнесите их назад. Тащите весла, рыбины[10], чехлы… В общем всё, что горит.
Не прошло и получаса, как в рубке появилась гора нарубленного дерева и разных тряпок, смоченных мазутом и бензином. Боцман поснимал со всех снарядов защитные колпачки. Из трех гильз добыл порох и стал мастерить самодельные бомбы. Он заворачивал снаряды в ветошь, политую бензином, присыпал порохом и, еще раз обернув в тряпки, засовывал их под барбет, под мостик.
Бикфордова шнура не было. Мичман решил подорвать снаряды огнем, разведенным в надстройке подводной лодки. Самый большой костер, по его замыслу, должен был вспыхнуть у выходного люка, чтобы подводники не смогли выбраться наверх и загасить пламя. Откинутую крышку люка он накрепко принайтовил к палубе антенным тросом.
— Теперь все к барказу, — сказал Клецко, закончив свою работу. — На Чупчуренко наденете два спасательных пояса и спускайте барказ на чистую воду. Только смотрите, чтобы он не опрокинулся. На подводной лодке остаюсь я.
— Так не получится, товарищ мичман, — сказал Чижеев. — Мы тут минутное комсомольское собрание провели. Так сказать, перестраховались, чтобы согласно вашим советам толково и с умом решать. Без вас команда барказа пропадет в открытом море. А мне за мотором надо стоять. Исполнение взрыва возложено на Восьмеркина.
— Ишь, быстрые какие! — Клецко был потрясен чижеевской речью, но по привычке возражал с обычной грубоватой надменностью: — А может, я другое прикажу?
— Приказывайте, только это не по совести будет…
— Прекратить разговоры! Видите, у них дизель чего-то барахлит. Воздуху, видно, мало, ход сбавили. Скорей сталкивайте барказ…
Поспешно спуская барказ с залитой палубы в море, Восьмеркин с Чижеевым, не сговариваясь, как бы нечаянно столкнули в него мичмана. Затем Чижеев прыгнул в барказ и, точно боясь свалиться за борт, уцепился за Клецко и повис на нем. А Восьмеркин тем временем с силой оттолкнул суденышко и обрубил буксирный конец. Он знал, что Чижеев провозится с мотором столько времени, сколько понадобится ему для завершения взрыва.
Оставшись на подводной лодке, Восьмеркин первым делом разулся, потом осмотрел откинутую крышку люка, принайтовленную к палубе антенным тросом.
Теперь мешкать нельзя было ни секунды. Восьмеркин полил остатками бензина заготовленное тряпье и щепу, затем поджег костер.
Вскоре взметнувшееся от ветра пламя перекинулось на рубку. Вспыхнул бензин.
С барказа было видно, как Восьмеркин вскинул руки к лицу. На нем задымилась одежда.
Клецко, который до этого лишь азартно восклицал: «Что делает… Ну что делает, подлец!» — и обещал при возвращении отправить Восьмеркина на гауптвахту, вдруг отчаянным голосом закричал:
— Прыгай! В воду ныряй, говорю!
Восьмеркин прямо с мостика прыгнул в багровые волны.
Огромный бушующий костер удалялся от барказа, освещая море на десятки кабельтовых. Плывущий Восьмеркин хорошо был виден издали.
— Включить мотор! — приказал Клецко.
Мотор, с которым Чижеев никак не мог справиться, моментально заработал. барказ, развивая полный ход, через каких-нибудь две-три минуты настиг Восьмеркина.
В это время на удаляющейся подводной лодке сначала раздался какой-то треск, а затем воздух потрясли три мощных взрыва. Вверх полетели обломки железа.
Клецко сдернул с головы мичманку и торжествующе крикнул:
— С победой, товарищи!
В море стало темно.
Восьмеркин вскарабкался на барказ. Он буркнул:
— Сейчас бы сто граммов походных да в кубрик на сухую постель.
— Живей раздевайтесь и просушитесь у мотора, — сказал Клецко. Голос боцмана был на удивление мягким, в нем даже сквозило подобие нежности.
Восьмеркин был разгорячен. В ушах у него звенело, опаленное лицо саднило. Привыкнув к темноте, он разыскал анкерок[11] с пресной водой, с жадностью напился, обмыл пылающие щеки, не спеша начал стягивать с себя промокшую одежду и развешивать ее для просушки на вздрагивающий кожух мотора.
барказ мчался по вспененным волнам, легкий ветер дул навстречу.
«Туда ли я держу курс? — отрезвев от недавней радости, беспокоился мичман Клецко. — Закружились мы с проклятой подлодкой, теперь не поймешь, где юг, где восток. И определиться не по чему — ни звезды, ни огонька берегового. Этак и в Турцию нетрудно попасть. Впрочем, никуда мы не попадем: горючего на час, с трудом на два хватит…»
— Выключить мотор! — приказал Клецко. — И передать сюда анкерок. С этого часа пить только с моего разрешения.
— Все ясно! — выключая мотор, со вздохом произнес Чижеев. — Угробив подлодку, мы сами переходим на положение потерпевших аварию. По случаю открывшихся перед нами блестящих перспектив, товарищ мичман, хотелось бы знать: есть ли на Черном море необитаемые острова? Когда нас прибьет к ним? И с какого времени можно будет вас называть Робинзоном Крузо?
— Вам все шутки, — мрачно ответил Клецко, — а положение серьезное: до рассвета придется дрейфовать в открытом море. Чтоб не томиться попусту всем, укладывайтесь спать. Первую вахту отстою я. На «собаку»[12] разбужу Чижеева.
Делать было нечего. Восьмеркин молча натянул на себя согретую на моторе одежду и улегся рядом с Костей Чупчуренко.
Чупчуренко бредил во сне, сталкивая ногами брезент, и по временам стонал.
— Ты не придави его, Степа, — сказал Чижеев, устраиваясь у мотора. — И так его дело — гроб: где на необитаемом острове госпиталь найдем? Говорят, что наш мичман по-морскому лечить мастак. Медузу покрупней на живот положит, ракушку разотрет, травкой морской придавит, заругается по-колдовски — и всё…
— Прекратить болтовню! — резко оборвал Клецко не в меру разговорившегося моториста. — Утром увидим, чего с ним, а сейчас — дробь… отбой!
И он свистнул в боцманскую дудку, найденную в кармане намокшего кителя.
Всю ночь ветер дул в высокий борт накренившегося барказа и гнал его все дальше и дальше в море.
Мичман бодрствовал. Боясь, что сильные порывы ветра могут перевернуть утлое суденышко, он то и дело двигал рулем, стараясь держать барказ носом против волны.
Матросы безмятежно спали. Даже Костя Чупчуренко перестал стонать. «Не помер ли?» — подумал Клецко.
Стараясь никого не зацепить, он осторожно подобрался к раненому, рукой потрогал его разгоряченный лоб и, успокоившись, опять сел за руль.
«Чем я их завтра кормить буду? — думал он. — Если не к берегу, то хотя бы к банке какой неглубокой прибило. На мели можно и рачков наловить и рыбой поживиться. Огонь у нас будет. Впрочем, на таком довольствии долго не продержишься. Надо парус сооружать. Днем посмотрю, из чего его сшить. Жаль, все сухое дерево извели. Что вместо мачты поставлю? Хоть бы рассвет скорей!..»
Но до рассвета ждать было долго. Мичман озяб на ветру, от усталости его клонило ко сну.
— Видно, «собака» настает, — вслух произнес он. — Пора смену будить.
Он растолкал, поднял на ноги Чижеева и, чтобы не остудить согретого места, сразу же улегся сам.
— Товарищ Чижеев!.. — сказал боцман.
— Есть Чижеев!
С минуту, а то и больше, моторист простоял, ожидая указаний по вахте. Сперва он услышал мерное дыхание, затем легкий свист и трубный звук, вырвавшийся из могучих ноздрей боцмана.
Над морем стояла туманная мгла. Влажный холод, казалось, не только проник за ворот рубашки, а заполз под кожу, в кровь. Чтобы согреться и окончательно отогнать от себя сон, Чижеев напружинился, принял боксерскую стойку и заработал кулаками. Странные прыжки и нелепейшие движения, какие начал выделывать моторист, на ринге назывались боем с тенью. Отбиваясь от кого-то невидимого, Чижеев тыкал кулаками в воздух, уклонялся, мелко перебирал ногами, отскакивал назад, наступал и теснил призрачного противника на нос барказа…
Тяжелая дрема все еще не покидала его. Он ополоснул лицо забортной водой и потянулся за анкерком, но, вспомнив запрет боцмана, отвел руку.
Вздохнув, Чижеев подцепил полную пригоршню соленой воды, глотнул и сморщился от отвращения.
«Поесть бы чего-нибудь», — подумал он и начал шарить по карманам, в надежде отыскать хоть бы кусочек завалявшегося сахару. Ему попадались пружинки, пуговицы, нитки, обрывки резиновых трубок, огрызки карандашей и прочие полезные в матросской жизни вещи, но съестного ничего не было.
Ветер пронес над морем какие-то белесые тени, и мгла стала постепенно рассеиваться.
Неожиданно Чижеев уловил сперва невнятное бормотание моря, затем нарастающее гудение, всплески и бурление разбрасываемой воды.
«Что бы это могло быть? — насторожившись, соображал он. — Не поднять ли всех по тревоге?.. Нет, подожду. Может, так волна плещется, и снасть где-нибудь гудит…»
Вдруг в каких-нибудь двух-трех кабельтовых, словно птица, распластавшая белые крылья, в голубом сиянии из мглы выскочил быстроходный катер, удивительно похожий на серебристо-темного исполинского дельфина со вздыбленным стекловидным спинным плавником.
Разбрасывая воду в обе стороны, вздымая рой брызг, он с шумным фырканьем и странным свистом, похожим на разгоряченное дыхание, промчался мимо барказа и, словно призрак, скрылся в тумане. Мгла поглотила его.
Все это произошло с такой быстротой, что Чижеев подумал, не померещилось ли ему. Но сияющая пенистая дорожка вдали явно указывала на то, что здесь только что промчалось очень быстроходное судно.
Чижеев прислушивался, ожидая приближения катера, и не спешил будить товарищей. Он не хотел показаться смешным. Кто поверит в появление странного судна? Скажут: «Задремал на вахте». Не тревожил он друзей и еще по одной причине: шум катера и очертания смутно напомнили ему что-то очень знакомое и близкое.
Напрягая память, Чижеев силился вспомнить, когда ему доводилось видеть такое же или похожее судно. Он перебрал все базы, в которые заходил крейсер, и вслух себе ответил: «Нет, не там! Тогда где же?.. Где? Не до войны ли? Ну конечно…»
Перед его глазами возник широкий Южный Буг. В сизой дымке — город Николаев. На берегу — тонкая и гибкая фигурка девушки. Ветер раздувает ее светлые волосы. А по реке, рассекая воду, мчится в радуге брызг на своей «торпедо-байдарке» чудеснейший из людей — свирепый Тремихач. Его голова и плечи укрыты целлулоидным колпаком, похожим на горб или прозрачный спинной плавник разъярившегося морского животного. Только «торпедо-байдарка» была меньших размеров, но она неслась с таким же фырканьем и свистом и так же разметывала воду в обе стороны.
В 1939 году Сеня с Восьмеркиным еще только мечтали сделаться моряками.
Окончив фабзавуч, парни поехали поближе к морю и поступили работать на судоверфь. Им думалось, что если они начнут строить и ремонтировать корабли, то скорее попадут в кругосветное плавание. Но недели проходили за неделями, а путешествий по морям и океанам не предвиделось.
Чижеев на верфи работал мотористом на подъемном кране, а Степа Восьмеркин — подручным кузнецом. От скуки они вечерами выходили на покатый берег Южного Буга и подолгу глядели на зеленоватую, таинственно плескавшуюся воду.
И вот в один из выходных дней парни увидели не похожую на других девушку. Она появилась, как амазонка, мчащаяся по воде на странном речном коне.
Из-за мыска, тарахтя подвесным мотором, выбежал быстроходный спортивный катер, тащивший на буксире широкую доску. А на доске, стоя во весь рост и держа ее на узде, как коня, неслась в пене и брызгах девушка. Она была в темном лоснящемся купальном костюме и в резиновой шапочке.
Скутер, сделав полукруг, сбавил ход. Доска начала опускаться, оседать в пену. Девушка легко соскочила с нее и, зарываясь головой в воду, поплыла бурным кролем.
Она быстро настигла лодку с умолкшим мотором, вскарабкалась на нее, сняла шапочку и тряхнула головой. И сразу над ее плечами словно появилось облако: прижатые резиной светлые волосы девушки распушились, и голова ее стала похожей на пышный одуванчик.
Друзья так и ахнули. В ту пору они еще не знали, что из-за непокорных волос и колкого язычка эту девушку прозвали Ежиком.
Чижеев с Восьмеркиным, забыв о солидности, которую они все время напускали на себя, со всех ног бросились к пристани.
Подбежав к сходням, они увидели, что девушка уже накинула на себя сарафан и зашнуровала парусиновые туфли. Запыхавшиеся друзья с таким восторженным изумлением разглядывали ее, что спортсменка невольно обратила на них внимание и, улыбаясь, сказала:
— Ух, какие паровозы прибыли!
Восьмеркин сразу же сделал вид, что он просто прогуливается. Чижеев же поклонился насмешнице и невозмутимо ответил:
— Простите, не паровозы, а пасифики. Так нас в Южной Америке называли, где мы в последнем плавании были.
Но девушка даже взглядом не удостоила свежеиспеченного «морского волка». Она попрощалась со своими друзьями, оставшимися на скутере, легко взбежала по деревянному трапу и, размахивая сумочкой, пошла к парку.
Сеня Чижеев решил немедленно познакомиться с девушкой. Он выхватил из кармана восьмеркинского пиджака пестрый шелковый платочек и помчался вдогонку.
Это он проделал с такой поспешностью, что медлительный Восьмеркин не успел сообразить, двигаться ли ему вслед за товарищем, или оставаться на месте. А когда он надумал помочь другу, того уже не было видно.
Чижеев нагнал девушку в парке.
— Вы платочек обронили…
Девушка смерила его не то презрительным, не то соболезнующим взглядом.
— Эту тряпочку, — сказала она, — я видела торчащей из грудного кармана того увальня, который остался на берегу. Вернитесь к нему и положите ее на место.
Она прошла мимо обескураженного парня с таким надменным видом, что он невольно посторонился.
Неудача не смутила Чижеева, — он пошел следом за спортсменкой, желая взглянуть, в какой дом она войдет.
Девушка свернула в подъезд каменного дома. Сеня без промедления юркнул туда же и прижался к стене. Он видел, как девушка не спеша поднималась по лестнице. Когда ее шаги затихли, он беззвучными прыжками добрался до площадки третьего этажа и заглянул в длинный коридор.
В коридоре уже никого не было. Сеня лишь успел заметить, как, блеснув медной дощечкой, захлопнулась третья дверь слева. Он на цыпочках подошел к этой двери и прочел надпись, выгравированную на медной дощечке:
Тренер бокса
Виктор Михайлович Кичкайло
«Вот так да! Неужто она боксом может? — подумал Чижеев, но тут же успокоил себя: — Нет, девушки боксом не занимаются, — наверное, ее папаша здесь живет».
Теперь Чижеев знал, что ему делать. Он поспешил спуститься на улицу, забежал домой, надел парадный костюм, щеткой пригладил волосы и в таком сверкающем, жениховском виде вновь появился у двери с медной дощечкой.
Он храбро нажал кнопку звонка и стал ждать. Вскоре послышались шаги, и дверь открыла девушка. Сеня шаркнул ножкой и поклонился ей.
— Ну, это уже наглость! — возмущенно сказала она. — Сейчас же уходите.
В это время в прихожую вышел ее отец, лысый, но еще крепкий сухощавый старик. Нос у него был слегка приплюснут и немного свернут на сторону, а из-под седых мохнатых, казалось, свирепых бровей выглядывали небольшие, хитроватые и озорные глаза.
— Что вам угодно, молодой человек?
— Папа, он на реке… я пошла… — смущенно сказала девушка.
Чижеев поспешил выпалить:
— Я бы хотел заниматься боксом.
— Так что же вы стоите, дорогой? — воскликнул старик. — Прошу, прошу в помещение.
Тренер пропустил гостя в большую светлую комнату, велел снять пиджак и начал осматривать Чижеева со всех сторон. Сеня выпячивал грудь и надувался, как мог.
— Чудесно, замечательно! — твердил старик, ощупывая его мускулатуру. — Сколько весите?
Сене при девушке неудобно было сказать, что его вес равен пятидесяти двум килограммам, и он заявил:
— Шестьдесят кило.
— Шестьдесят? — недоверчиво переспросил старик и в досаде опустился на стул. — Вот не везет мне!
Тренеру дозарезу нужен был боксер в весе «мухи». Без хорошей «мухи» он не мог выставить на соревнования команду. Все матчи начинались со встречи бойцов наилегчайшего веса. Стоило проиграть первому, как дух команды подрывался. И тренер усиленно искал бойца, который весил бы не более пятидесяти одного килограмма. К нему приводили нескольких низкорослых парней, но все они оказались такими щуплыми и пугливыми, что после первой же встрепки не показывались больше на глаза. А тут вдруг сам заскочил на дом — типическая «муха». И вот те на, весит шестьдесят кило!
Сеня, видя огорчение старика, решил сбавить вес.
— В шубе и в валенках на лыжной станции взвешивался, — сказал он.
— Миленький! — встрепенулся старик. — Так что же вы врете? Вы — «муха»! Настоящая «муха»! Сейчас же раздевайтесь до трусов! Вот здесь, за ширмой. Ежик, перчатки!
Делать было нечего, и Сеня покорно начал развязывать галстук. Когда он снял рубашку и брюки, то из-за ширмы уловил взволнованный шепот девушки:
— Папа, только ты полегче, — опять убежит!..
В щелку Чижеев увидел, что девушка надевает на руки отца огромные, похожие на утюги, перчатки. Ему сразу стало не по себе.
«Бить будет, — с тоской подумал он. — Видно, с дочкой сговорились. Ох, и дурак же я, что побежал за ней!»
— За ширмой! — крикнул старик. — Что же вы? Быстрей раздевайтесь.
Сеня, с видом приговоренного к смертной казни, вышел в трусах к старику.
Несмотря на маленький рост, Чижеев был развит хорошо: грудь оказалась достаточно широкой и выпуклой, бедра — узкими, а мускулам на ногах мог позавидовать любой футболист.
— Ну, взгляни на него, — восхищенно сказал тренер дочери, — прямо олимпийский бог! Скорей надевай на него перчатки.
Пока девушка завязывала на Сениных руках боксерские перчатки, старик, точно застоявшийся конь, перебирал ногами, странно косил глазом и, казалось, дрожал от нетерпения скорей испытать «муху».
«Не сумасшедший ли он? — с опаской подумал Сеня. — Еще, чего доброго, кусаться начнет!»
— Бить нельзя только ниже пояса и в спину, — коротко пояснил тренер, поднимая кулаки на уровень лица. — Защищайтесь! — вдруг рявкнул он и так ударил Чижеева в скулу, что малышу показалось, будто на него рухнул потолок.
Сеня отлетел в угол и, возмущенный поведением старика, хотел было выругаться, как получил новую затрещину, от которой с трудом удержался на ногах.
— Не падает, стоит! — удивился обрадованный старик. — Миленький ты мой! — закричал он. — А ну, я тебя на серии попробую…
И он снова осыпал Чижеева таким градом тумаков, что у того дух захватило.
Это уже было слишком. Разъяренный Сеня в ответ, вне всяких правил, ткнул головой старику в живот и принялся молотить его кулаками что было силы.
— Так… так! Чудесно! — отражая удары, продолжал выкрикивать старик. — Замечательно! Корпус ровней!..
Потом опять пошел в атаку. Здесь уже все перемешалось. Сеня ничего не видел и не слышал, он только всхлипывал от крепких ударов и в бессильной злости бил кулаками в ребра тренера. Раза два он падал, но поднимался, как «ванька-встанька», и снова лез в драку.
Девушка, не выдержав этого зрелища, бросилась разнимать их.
— Довольно, хватит, папа!
— Аут! — наконец произнес запыхавшийся тренер.
Сеня провел перчаткой под носом и, увидев на ней кровь, чуть не заплакал от стыда, обиды и боли. Он убежал за ширму и начал торопливо одеваться.
Губа у него вздулась, в носу саднило. Он взглянул в зеркальце, висевшее на стене, и обомлел: все лицо было в синяках.
— Скотина, ну и скотина старик! — в ярости шептал Сеня, глотая слезы. — Я ему сейчас покажу!..
Он повязал галстук и вышел из-за ширмы с намерением обругать старика. Теперь ему было все равно: он не собирался больше заходить в этот дом. И вдруг Чижеев увидел умоляющие глаза девушки. Она прижимала пальцы ко рту и как бы просила: «Не надо… Стерпите, ну, ради меня». Голос у Сени осекся, и он сказал совсем не то, что хотел:
— Позвольте узнать… Когда прийти на следующее занятие?
Старик привскочил на диване:
— Я же говорил, что он — идеальная «муха», — захлебываясь, восклицал боксер, победоносно глядя на дочь. — Столько ударов выдержал и еще хочет! А ты твердила: «Испугается, убежит!» Да его теперь от бокса и палкой не отвадишь. Погляди, как он свеж.
Но тут Виктор Михайлович заметил, что Сенин левый глаз закрыла фиолетовая опухоль, а рассеченная нижняя губа угрожала превратиться в подушку.
— Н-н-да! Кажется, того… немножко пересолил, — сочувственно сказал старик. — Но это пройдет. Я дам вам такую примочку, что вы завтра же сможете фотографироваться. Сам ее с водкой на морских травах настаивал.
Он вытащил из буфета бутылку с зеленоватой жидкостью и сунул ее в карман Чижееву.
— На ночь компрессы делайте. А на занятия во вторник в шесть часов прошу.
В прихожую Сеню провожала девушка. У дверей она ему шепнула:
— Не обижайтесь на отца. Он добрый, только, понимаете, немного неуравновешенный. Обязательно приходите к нам. Будем считать, что мы с вами познакомились. Меня зовут Ниной.
«Вот и познакомился! — спускаясь по лестнице, издевался над собой Сеня. — Завтра можешь фотографироваться и карточку сдать в музей здравоохранения».
Домой он сразу не пошел, чтобы не показываться Восьмеркину в таком виде, а пробродил по темным переулкам допоздна. Только в полночь он на цыпочках пробрался в свою комнату, положил на лицо компресс с примочкой и лег.
Утром, чуть свет к нему зашел Восьмеркин.
Чижеев притворился спящим. Восьмеркин сел на краешек постели и начал тормошить его.
— Проснись, Сеня, пора!..
— Отстань, я спать хочу, — Чижеев натянул на голову одеяло.
Но Восьмеркину не терпелось узнать подробности прошедшего дня.
— Сеня, а Сеня… С девушкой-то познакомился?
Приятель был назойлив, и Сеня, вскипев, откинул одеяло и повернулся к нему лицом.
— Познакомился. Что еще! Не мешай спать.
— Познакомился, значит? — злорадствуя, переспросил Восьмеркин. — А за что же она тебя так разукрасила?
— Это когда я по лестнице, — залепетал Чижеев несвязно. — Ногой за щетку… о косяк двери ударился и…
— И с полки корзина с кулаками свалилась, — договорил за него Восьмеркин. — Все ясно, Сеня. Что-то врать ты стал, и водкой от тебя разит. Буянил где-нибудь?
Восьмеркин нашел бутылку с примочкой, понюхал ее и не на шутку обозлился.
— Ну что ж, гуляй да пьянствуй! А я дружбу с тобой кончил.
Степан даже не пожелал слушать оправданий друга. Толкнув ногой дверь, он выбежал на площадку лестницы.
— Ну и шут с тобой! — крикнул вдогонку Сеня. — Не очень-то я плакать буду.
Этим дело не кончилось. На судостроительной верфи тоже заподозрили Чижеева в дебоширстве.
— На вид тихий да маленький, а какой драчливый! — удивлялись товарищи.
И стоило Сене намекнуть на занятия боксом, как его подняли на смех. Все почему-то считали, что боксерами могут быть только верзилы с бычьими шеями и квадратными подбородками.
Затянувшаяся ссора с Восьмеркиным заставила Сеню все вечера проводить у тренера, чему тот был очень рад. Ученик оказался, на удивление, способным. Он с первого показа перенимал приемы и с такой ловкостью постигал тайны кулачного боя, что Виктору Михайловичу, или Тремихачу, как его сокращенно называли боксеры, стало не под силу тягаться с «мухой».
Тренеру пришлось на тренировках выставлять против Чижеева молодых «петушков». Но и их Сеня выматывал невообразимым темпом боя. Сердце у него работало, как мотор: не выдыхаясь, он мог молотить кулаками чуть ли не с быстротой пневматического молотка.
Видя, что «мухой» можно будет щегольнуть на соревнованиях, Тремихач ускоренными темпами тайно готовил Чижеева к решающему дню.
От частых товарищеских боев на ринге синяки почти не сходили с Сениного лица. И это не на шутку обеспокоило комсомольскую организацию. Секретарь комитета вызвал к себе Восьмеркина и спросил:
— Знаешь ли ты, что твой друг, один из лучших комсомольцев-производственников, пьянствует?
— Знаю, — мрачно ответил Степан. — Я с ним поэтому не разговариваю, в ссоре мы.
— Очень остроумно придумал! Я должен предупредить… Бюро этого не потерпит. Предлагаю тебе немедля прекратить ссору и ликвидировать позорное явление. Понятно? — безапелляционно заявил секретарь комитета. — Иначе мы обоих вытащим на общее собрание и взгреем по первое число.
Восьмеркин, не зная, как взяться за столь деликатное дело, решил клин вышибать клином. Он купил колбасы, огурцов, пол-литра водки и явился к Сене, как нарочно, в тот день, когда были назначены общегородские соревнования по боксу.
Сеня лежал на койке и отдыхал.
— Голова болит, Сеня? — соболезнующе спросил Восьмеркин и, к ужасу Чижеева, вытащил из кармана водку. — У меня для тебя лекарство. Только я прошу, Сеня, не уходи ты сегодня никуда… выпей при мне.
Чижеева передернуло от одного вида водки, и он отставил бутылку в сторону.
— Вот что, Степа, — сказал он Восьмеркину. — Ты здесь посиди немножко, а я скоро вернусь.
— Не-е, Сеня, никуда я тебя не отпущу. Ты очень буйный, когда выпьешь. Не зря я дверь запер, ключ-то — вот он.
И Восьмеркин вытащил ключ из кармана.
— Дай его сюда.
— Нет, — ответил Восьмеркин.
Объяснения не помогли, — ни одному слову приятеля Восьмеркин не поверил. Не желая опаздывать на соревнования, Чижеев решил силой отнять от него ключ, но с Восьмеркиным ему трудно было справиться: тот гоготал и отталкивал его от себя, как котенка. Нелепая борьба в конце концов обозлила Сеню. Он вытащил из чемоданчика боксерские перчатки и с решительным видом начал натягивать их на руки. Это еще больше развеселило Восьмеркина.
— Смотри ты, всамделишные боксерские рукавички имеет. А ну, вдарь рукавичкой!
— Я с тобой не шучу, мне на соревнования надо, — строго сказал Чижеев, — последний раз спрашиваю: отдашь ключ или нет?
— Нет, не отдам, — сказал Восьмеркин и щелкнул Сеню пальцем по лбу.
Разъяренный Чижеев осыпал его ударами. Но они как-то странно подействовали на его огромного приятеля: он присел и, схватившись за живот, загоготал, взвизгивая. Это уже было издевательством над боксерскими способностями Сени. В обиде Чижеев двумя резкими ударами снизу приподнял восьмеркинский подбородок и, используя вес тела, нанес «крюк» справа…
Восьмеркин сразу умолк и повалился на бок.
Повергнув приятеля в нокаут, Чижеев растерялся. Он не знал, как приводят в чувство, и поэтому в испуге начал трясти друга и приговаривать:
— Носом дыши, Степа… носом…
А тот лежал, словно мертвый. В это время в дверь постучали.
Сеня торопливо достал ключ из восьмеркинского кармана и открыл дверь. Перед ним стояла Нина.
— Что же ты? — набросилась она на Чижеева. — Отец волнуется. До начала осталось тридцать минут.
— Я Степу нокаутировал, — сказал Чижеев.
— Какого Степу?
— Да вот — приятеля. Он не пускал меня и… и напоить хотел.
— Тогда так ему и надо, — сказала девушка. — Бери свои перчатки и — скорей в машину. Она внизу. Я сама им займусь.
Зная, что Нина учится в медицинском техникуме, Чижеев спокойно вверил ей Восьмеркина и, схватив чемоданчик, побежал к машине. А девушка, оставшись наедине с Восьмеркиным, не спеша принялась за дело. Она расстегнула ему ворот и плеснула водой в лицо.
У Восьмеркина задергались веки, он глубоко вздохнул и открыл глаза.
— Что вы хотели сделать с Чижеевым? — приступила к допросу девушка.
— Я его агитировать должен. От комитета задание имею…
Рассказом о своих замыслах Восьмеркин рассмешил девушку до слез.
— Идемте, — предложила она. — Я вам покажу, где он дебоширит.
В клубе Восьмеркин впервые увидел настоящий бокс и Сенину работу на ринге. Бой шел под сплошные аплодисменты и кончился победой Чижеева.
— Вот так Сеня! — изумился Восьмеркин. — Этак он любого человека сшибить может. Ничего, что махонький…
Завидуя ловкому другу, он в тот же вечер записался в боксерскую группу Тремихача и начал вместе с приятелем ходить на занятия, но добиться таких же успехов не смог. Ему не хватало боксерской злости.
На снарядах Восьмеркин всегда работал резко и в полную силу. От его могучих кулаков трещали «груши», стонали мячи, лопалась кожа на подвесных тренировочных мешках. А на ринге он был необычайно вял и добродушен. Боясь изувечить товарищей, Степан невольно смягчал удары, и это стало его стилем.
Тремихач, не выносивший в боях добродушия, сажал его на особую молочную диету, от которой телята звереют, донимал разговорами, но ничто не помогало. Восьмеркин был верен себе. Тогда, чтобы вывести его из равновесия, тренер придумал специальный массаж для укрепления кожи лица.
Каждое утро Сеня должен был хлестать приятеля по щекам до тех пор, пока тот не обозлится. Но Восьмеркина не трогали ни шлепки, ни затрещины. Он принимал Сенины оплеухи с таким же видом, с каким принимает легкое поглаживание разнежившийся кот: блаженно жмурился и, казалось, готов был заурчать от удовольствия.
Восьмеркинское благодушие, в конце концов, вывело тренера из терпения.
— Не выйдет из Степана боксера. Ему гирями надо заняться и в кооперацию на службу поступить. Как не поймет человек, что не для забавы я здесь вожусь с вами!
Виктор Михайлович кроме тренерства был еще консультантом заводских изобретателей. Он и сам выдумывал разные типы скоростных спортивных судов, строил их у себя в сарае и не раз приглашал приятелей испытывать их на широких просторах Южного Буга.
Вот одну из таких моделей Тремихача Сене и напомнило промчавшееся мимо барказа таинственное судно.
«Где ж сейчас Виктор Михайлович с Ежиком? Живы ли они?» Чижеев вспомнил, как отец с дочерью провожали его и Восьмеркина на флот. Тремихач крепко жал им руки и говорил:
— Я сам моряк и знаю: море пресных людей не любит. Характером тверже будьте, иначе из камбуза не вылезете — картошку чистить придется.
Нина для друзей оставалась загадкой. Она к обоим относилась хорошо, и поэтому невозможно было понять, кто ей больше нравится. А перед расставанием девушка была опечалена и даже всплакнула.
«Поглядел бы Тремихач, сколько за войну в Восьмеркине злости накопилось, наверное, сразу бы в чемпионы вывел», — подумал Чижеев.
Начало рассветать. По волнам побежали серебристые блики. Чижеев встал на скамейку и осмотрелся. Вокруг плескалась только прозрачная зеленовато-синяя вода: ни скал, ни кораблей на горизонте, лишь изредка набегали белые барашки и бесследно исчезали.
«Пора устраивать побудку», — решил Чижеев. Он вытащил из кармана у мичмана боцманскую дудку, засвистел в нее и крикнул:
— Подъем!.. Всем на физзарядку!
Но физзарядкой никто, конечно, не стал заниматься. Клецко с Восьмеркиным помылись забортной водой, выпили по полкружки пресной и осмотрели раны Чупчуренко.
Пуля пробила ему плечо навылет. Рана была чистой. Купание в соленой воде, видимо, дезинфицировало ее.
Смыв запекшуюся кровь ваткой, смоченной в бензине, Клецко с Восьмеркиным осторожно перебинтовали Чупчуренко плечо и устроили ему подобие постели на носу барказа. Раненый смог сам подняться и перейти на новое место.
— Питаться нам, товарищи, нечем. Воды в обрез и горючего тоже. Долго в море не проболтаешься, — сказал боцман. — Надо парус сооружать да по солнцу к дому идти. Вот только мачту из чего сделаем?
— Может, весло подойдет? — спросил Чижеев. — Не порубили мы его, оно под Чупчуренко лежало.
— Отчего же не подойдет? — обрадовался Клецко. — Живо приспособим. Тащите чехол, скидывайте робы, будем парус шить.
Почти до полудня экипаж барказа распарывал широкие матросские робы, сшивал их в одно полотнище и приспосабливал мачту.
Парус получился неважный; слабый ветер не мог его развернуть. Часа три он висел тяжелой, топорщившейся тряпкой, и только когда погода несколько посвежела, полотнище вздулось пузырем, и деревянный барказ, управляемый опытной рукой боцмана, кренясь, побежал по бормочущим волнам.
«Куда же нас занесло за ночь?» — озабоченно поглядывая по сторонам, думал мичман. По солнцу он без труда установил, где восток и запад. Однако для точности боцману необходим был хоть какой-нибудь ориентир на берегу.
А берег все не показывался.
По-прежнему всюду расстилалась безбрежная водная пустыня. «Пойти на юг? — размышлял мичман. — В Турцию попадешь… Там обязательно интернируют и в каталажку посадят. Свернешь на север — чего доброго, к Крымскому побережью выскочишь. Прямо в лапы фашистов угадаешь: где-нибудь на рее на утеху галкам будешь качаться. В темноте можно незаметно к берегу подойти и потом к партизанам пробраться. Но где их найдешь? По пещерам да в лесах они прячутся».
Клецко знал, что в Крыму очень трудно было партизанить. Партизан ловили и гитлеровцы, и предатели.
Первое время крымские партизаны даже не имели связи с флотом и страной. Некоторые отряды, загнанные на голые скалы горных вершин, гибли от голода, зимних дождей и холодов. Только когда один из советских разведывательных самолетов разыскал небольшой отряд и совершил посадку на тесной горной площадке, они получили возможность связаться с командованием по радио.
Клецко слышал от товарищей, что теперь у партизан построен тайный аэродром и что к ним регулярно летают самолеты. Но водой связь не удалось наладить. Гитлеровцы бдительно наблюдали за побережьем. Только нескольким морским охотникам в прошлом году темной осенней ночью удалось снять с прибрежных скал группу вконец истощенных, больных и израненных людей.
«Да, Крым нам не годится, — рассуждал про себя мичман. — Можно двигаться лишь на восток, к Тамани или Кавказу. Других путей для нас нет».
Склонявшееся на запад солнце слепило глаза. От зноя на одежде выступила соль. Восьмеркин с Чижеевым хотели было снять с себя тельняшки, чтобы на свободе позагорать, но Клецко погрозил им кулаком:
— Не сметь! Обгорите.
Друзья уселись рядом под тень паруса. Сеня шепнул Восьмеркину:
— Я ночью катер-торпеду видел. Помнишь, модель у Тремихача? Точная копия!
— Не к добру, Сеня, когда на вахте сны видят: к карцеру или к отсидке на гауптвахте.
— Да не во сне, вот чудак! Наяву, самый настоящий катер.
— А почему мичману не доложил?
— Он же, вроде тебя, не поверит и придерется: «На вахте, мол, что-то вам сны часто показывают. Чепуху всякую видите».
— Тогда к чему ты все?
— А к тому, что берег, наверное, близко. Скоро за нами «мессеры» гоняться будут. Лучше было бы на север идти, к партизанам…
И, как бы в подтверждение его слов, раздался предостерегающий голос боцмана:
— Слева гидросамолет!.. Вали мачту, ложись!
Друзья прижались к борту барказа и стали следить за фашистским гидропланом.
Самолет, видимо, натолкнулся на маслянистое пятно, оставленное погибшей подводной лодкой, и искал других следов кораблекрушения. Заметив барказ, он сделал горку и с ревом пронесся над головами притаившихся моряков. Затем летчик начал виражить вокруг дрейфующего судна и показывать рукой на север. Но черноморцы не отвечали на его сигналы. Самолет улетел.
— Значит, вблизи крымские аэродромы, — определил Клецко. — Жди теперь гостей.
— Наверное, он нас за своих принял, раз не обстрелял, — сказал Чижеев.
— Тем хуже для нас: обязательно подмогу пришлют. Надо скорей уходить отсюда; может, не найдут — дело к вечеру идет. Запускайте мотор.
На барказе вновь вздулся парус и заработал мотор. Кренясь, суденышко понеслось по волнам со скоростью гоночной яхты, но уйти далеко не смогло. Вскоре с севера в небе показались две черные точки.
— Убрать парус и выключить мотор! — отдал команду мичман.
Самолеты, настигнув барказ, принялись так низко летать над ним, что, казалось, вот-вот зацепят крылом.
— Не подниматься! — приказал Клецко. — Пусть думают, что барказ пустой или с убитыми.
Самолеты выпустили три ракеты, дали несколько пулеметных очередей в воздух, а черноморцы лежали не шелохнувшись, не подавая признаков жизни. Они поднялись только тогда, когда фашистские самолеты скрылись за горизонтом.
барказ опять побежал полным ходом.
Часа два над черноморцами никто не появлялся. Уже начало темнеть.
— Видно, потеряли нас, — облегченно вздохнув, проговорил Восьмеркин.
— А ты все же приглядывай за горизонтом, — сказал Клецко.
— Чего же приглядывать, товарищ мичман? Если катер нагонит, то что мы им сделаем? Воевать нам вроде нечем.
— Как нечем? Без сопротивления сдаваться будешь?
— Зачем же мне сдаваться? Я и кулаком катер могу расшибить, пусть сунется. А вот вы как?
— «Пусть сунется… кулаком могу», — в сердцах передразнил Восьмеркина Чижеев. — Наворожил уже! Слева, бурун… Ну конечно! Прямо сюда катит.
Вдали действительно показался один бурун, а за ним и второй. Точно разраставшиеся комья снега, катились два буруна по темной поверхности моря. Клецко внимательно вгляделся и определил, что впереди идет торпедный катер, а поодаль — сторожевой.
— Не поддадимся, товарищи! — вдруг сказал Клецко со свойственной ему в минуты опасности торжественностью. — Помните: черноморцы никогда дешево не отдавали своей жизни. Если живьем захотят взять, — руки перебивайте и в горло зубами. На борт попадете, — захватывайте оружие и держитесь до последнего. Вот только как с Костей Чупчуренко?
— У меня одна рука целая, — поднимаясь, ответил Чупчуренко. Он был очень бледен. — Буду помогать вам, живым не сдамся.
— Правильно, Костя. Эх, и матрос бы из тебя вышел!
Мичман обнял его, и крючковому с мотористом показалось, что он смахнул слезу.
— Давайте и с вами… может, последний раз видимся.
Он по-мужски крепко обнял Чижеева, потом Восьмеркина и твердым голосом скомандовал:
— Всем вооружиться! Стоять по своим местам!
Уже ясно был виден небольшой торпедный катер и темные фигуры на нем. Сбавляя ход, он сделал широкий полукруг и, угрожая крупнокалиберным пулеметом, стал подходить к барказу.
Черноморцы, зажав в руках кто нож, кто топор, безмолвно поджидали катер.
— Вафн хинлэгн! — закричал гитлеровец в кожаном шлеме. — Хэнде хох!
Он требовал бросить оружие и сдаваться, но никто из черноморцев не шелохнулся.
— Сдавайся, русс матрозен! Эргиб дих! — грозней выкрикнул офицер и что-то приказал своему пулеметчику.
Тот многозначительно заворочал турелью пулемета, но огня не открывал.
— Да ты подходи, не бойся! — не без ехидства сказал Восьмеркин и, как бы приглашая, взмахнул крюком.
— Хээр комн! — добавил Сеня Чижеев и поманил рукой.
Гитлеровский офицер, видимо, принял это за желание русских сдаться без сопротивления, потому что решительно щелкнул ручками телеграфа. Он видел перед собой людей, у которых не было ни автоматов, ни гранат, и смело вел катер. На всякий случай гитлеровец все же еще раз крикнул свое «хэнде хох» и при этом показал, что надо делать, — сам поднял руки.
Торпедный катер приблизился на такое расстояние к носу барказа, что крючковому его нетрудно было достать. Клецко едва лишь собрался скомандовать: «Брать на абордаж!» — как Восьмеркин по своей инициативе уцепился крючком за катер, рывком подтянулся и прыгнул на борт к фашистам. За ним ринулся и Чижеев…
Мичман видел, как на катере завязалась свалка, как растерянно завертел турелью пулеметчик, не понимая, куда стрелять. Клецко хотел кинуться на помощь друзьям, но запоздал: катер отошел от барказа на такое расстояние, что уже невозможно было прыгнуть.
И в это время фашистский сторожевик, о котором черноморцы в горячке забыли, с ходу врезался в барказ…
Клецко ударило чем-то тупым в затылок. Он потерял сознание и упал в воду.
Чижееву чудился ринг, аплодисменты, рокот огромного зала. Ему было душно. Болела голова, ныли руки и плечи.
«Кто же меня так измолотил? — мучительно силился вспомнить он. — Почему не уносят с ринга? Неужели не прошло еще десяти секунд? Надо подняться и продолжать бой…»
Сеня попытался встать и почувствовал, что руки у него не действуют.
Постепенно привыкая к звукам, он, наконец, понял, что его слух улавливает не аплодисменты и не гул наполненного людьми зала, а бурную работу мотора и обычный шум моря.
Руки и ноги его были связаны. Он лежал на чем-то мягком и живом. Сене стало страшно.
«Где я? Кто здесь еще?» — захотелось крикнуть ему, но в это время мелькнул свет. Сверху кто-то сполз вниз. Тяжелые сапоги опустились Сене на грудь, потом больно придавили живот, наступили на колено…
Незнакомец заглянул за переборку и крикнул что-то не по-русски.
«Гитлеровец! — сообразил Сеня. И сразу все стало понятным: — В плену».
Память сохранила лишь смутные обрывки происшедшего: он вскочил на катер за Восьмеркиным… Степан ударил детину в шлеме и, сцепившись с двумя другими, покатился по палубе. Сеня бросился на помощь. Его кто-то схватил за ноги. Он упал, больно ударившись локтем, потом подмял под себя пахнущего маслом и ворванью толстяка… Два раза ткнул ножом и вновь вскочил. Кажется, в этот момент пронесся сторожевик… затрещал опрокинутый барказ. Мозг словно иглой пронзило: «Клецко и Чупчуренко убиты!» И тут все замелькало. Сеня кого-то душил. Его пинали ногами, дважды ударили чем-то тупым…
«Жив ли Восьмеркин?» — наблюдая за вылезавшим наверх гитлеровцем, думал Чижеев.
Когда наверху закрылась дверца и в трюме снова стало темней, Сеня напружинил мускулатуру и повернулся рывком.
Лицо его уперлось в крупные похолодевшие руки.
«Не труп ли? Нет. Тело теплое».
Чтобы определить, чьи это руки, Чижеев провел носом по пальцам, по огрубевшему ребру ладони и у запястья наткнулся на витки пенькового троса.
Тогда он стал зубами рвать трос и, видимо, причинил боль человеку, лежавшему под ним. Тот заворочался. Чижеев заработал с еще большей энергией и наконец добился своего: тугие кольца троса ослабли.
— Степа, ты? — спросил он вполголоса.
— Кто это?..
— Тише… услышат. Говорю я, Чижеев.
— Развяжи руки, — попросил придушенным голосом Восьмеркин. — Меня в какую-то хламину лицом ткнули… вздохнуть невозможно.
— Я, кажется, развязал, поднатужься.
Восьмеркин в течение нескольких минут совершенно не чувствовал своих затекших рук. Потом они начали отходить, запястье заныло от боли. Степан, сдерживая стон, напряг мускулы, зашевелил пальцами и освободился от пут.
Передохнув немного, он развязал веревку на руках Чижеева и снял со своих ног ремни.
За переборкой по-прежнему монотонно завывал мотор и плескалась вода.
— Ох, и башка трещит! — сказал Восьмеркин. — До крови, видно, расшибли. А ты цел?
— Не ощупывал еще. Сейчас попробую встать.
Поднимаясь, Чижеев почувствовал острую боль в левой ноге. Но ступить на нее он все же мог.
— Разойдусь! Костей не поломали, — удовлетворенно сказал он. — Ты скольких искалечил?
— Троих, кажется. Они повисли на мне, как гончие. Один даже зубами в руку вцепился. А вот кто голову расшиб, — не разобрал. Сразу все закружилось…
— Ладно, Степа, сегодня мы им еще одну гастроль дадим.
Чижеев осторожно подполз к выходу в машинное отделение и заглянул за переборку. Там он увидел двух человек, освещенных синеватым электрическим светом. Один фашистский моторист, видимо, дремал. Он сидел раздетым по пояс и, обхватив забинтованную голову руками, покачивался. Рядом с ним лежал автомат. Другой немец, небольшой и толстый, стоял за мотором.
Сеня поманил к себе Восьмеркина и, когда тот приблизился, шепнул ему на ухо.
— Всего два немца. На одном моторе идут. Поищи чего-нибудь потяжелей.
Восьмеркин, закусив губу, принялся шарить рукой по темной палубе. Под трапиком он наткнулся на ящик с инструментом. Сене Степан выбрал небольшую кувалду с короткой ручкой, а себе взял тяжелый разводной ключ.
Затем оба друга притаились у входа в машинное отделение и стали выжидать.
Забинтованный фашист по-прежнему сидел в забытьи, обхватив руками голову. Зато другой стоял боком у мотора и, словно предчувствуя недоброе, то и дело косился на выход.
Но вот моторист повернулся спиной… Чижеев моментально проскользнул в проход и взмахнул над его головой кувалдой… В это время Восьмеркин навалился на забинтованного фашиста.
Друзья с такой быстротой и меткостью обрушили на фашистских мотористов свое оружие, что те, даже охнуть не успев, свалились оглушенными на палубу.
Чижеев для верности еще раз стукнул толстого гитлеровца и, оттолкнув его в сторону, сам взялся за реверс[13] действующего мотора, чтобы преждевременно не вызвать тревоги у верхней команды.
Восьмеркин, захватив автомат, спросил:
— Что дальше делать будем?
— Не ори! — Чижеев зажал ему рот ладонью. — В переговорочную трубу услышат. Поднимись с автоматом и погляди, что наверху делается. Только не стреляй, вместе действовать начнем.
Восьмеркин выбрался из машинного отделения и, осторожно раздвинув дверцы, взглянул в сторону рубки. Там маячили три фигуры. Гитлеровцы были спокойны. Машинное отделение не вызвало у них подозрений, так как мотор работал без перебоев и катер несся в базу на хорошей скорости.
Справа Восьмеркин увидел темные контуры хребта, похожего на бесконечную крымскую яйлу. Вдали едва обозначалась вершина горы, напоминающая Чатырдаг. Это обрадовало Степана. Он вернулся к Чижееву, обрызганный морской водой, и возбужденно сообщил:
— Южный берег Крыма близко, вплавь можно добраться. Катер захватывать вроде не к чему, вдвоем не управимся мы с ним. Навредить надо побольше и удрать.
— А вдруг здесь, на катере, мичман и Чупчуренко связанные лежат? Что тогда?
— Нет, я видел: сторожевик у барказа вертелся. Только он и мог подобрать. А сторожевика не видно. Наверно, отстал.
— Если так, то ладно, — согласился Чижеев. — Поднимайся наверх и, как услышишь, что мотор скисает, открывай по рубке огонь. Прыгать будем вместе…
Восьмеркин поднялся на трап, раздвинул дверцу до отказа. Он прицелился из автомата в среднюю из маячивших в темноте фигуру и стал ждать. Ему казалось, что проходят не секунды, а минуты, десятки минут. Но вот в пение мотора вмешался какой-то посторонний звук. Мотор застучал, потом чихнул раза два и заглох…
Восьмеркин немедля, дав очередь из автомата по рубке, выскочил на верхнюю палубу и принялся строчить по заметавшимся фигурам.
— Прыгай! Скорей прыгай, Степа! — крикнул Чижеев.
Восьмеркин бросил автомат в воду и вместе с Сеней прыгнул в море.
Катер двигался вперед по инерции. Это помогло друзьям быстрей оторваться от него.
Опомнившиеся гитлеровцы вдруг подняли стрельбу. Вверх белыми шариками понеслись три ракеты и осыпались огненным дождем.
— Ныряй, Сеня! — крикнул Восьмеркин и, набрав воздуху, сам ушел на глубину.
Отплыв на изрядное расстояние, запыхавшийся Чижеев окликнул Восьмеркина.
— Подожди! Мне ботинки надо снять… вниз тянет.
Восьмеркин подплыл к другу, помог ему стащить ботинки и брюки, а затем сказал:
— Жаль, что не всех перебили.
— Ничего, сейчас увидишь, какую я штуку с бензоцистерной устроил. Гляди!..
Над дрейфующим катером со свистом поднялся вверх столб пламени, потом закрутился дымный клубок, раздался треск, и клочья разлетевшегося огня заметались по зыбкой поверхности моря.
Друзья одновременно взмахнули руками и быстро поплыли, держа направление на высокую скалу, видневшуюся в синем сумраке.
Костя Чупчуренко на все лады клял себя за то, что не сумел отбиться от немцев и утонуть в море.
«Восьмеркин с Чижеевым по-матросски погибли, героями, — думал он, — а вот я живой. На корабле определенно скажут: «Струсил салага. Сам в плен сдался». Никто не узнает, что крюком меня подцепили. Под ребро железо воткнулось, не передохнуть было. А Савелий Тихонович помирает. Не сдержал я своего слова. Почему сразу не ушел на дно?.. Все фашиста хотелось с собой утащить, чтобы так на так вышло».
Чупчуренко сидел привязанный к спинке винтового кресла в крошечной офицерской кают-компании. Бинт у него сполз с плеча, край разодранной тельняшки пропитался кровью. Рваная ссадина под последним левым ребром кровоточила. «Попить бы», — подумал он и облизал пересохшие губы.
Розовощекий гитлеровец, сидевший часовым напротив него, уловив это движение, со скучающим видом наполнил стакан водой из графина. Затем начал разглядывать воду на свет, отпил половину, а остатки неожиданно выплеснул Косте в лицо. Видя, как у черноморца от возмущения вздулись желваки на скулах, гитлеровец хихикнул и, коверкая русские слова, сказал:
— Карош есть ледовный туш… Капут тебе, сукин кот!
— Твое счастье, что я связан, — ответил Чупчуренко. — Ты бы у меня не водой, а кровью умылся, олух вислоухий.
Он брезгливо отвернулся, не желая глядеть в круглые, как пуговицы, и до наглости голубые глаза.
«Видно, салага немецкая или курсант, — определил Чупчуренко. — Куртку морскую носит и под бобрик постригся».
На затоптанном линолеуме, покрывавшем палубу, безжизненно лежал мичман Клецко. Из его полураскрытого рта изредка вырывалось хриплое дыхание, при этом на губах показывалась тоненькая струйка крови. Старик задыхался.
— Эй ты, сарделька чертова! — сказал Чупчуренко гитлеровцу. — Приподними мичману голову.
«Чертова сарделька», видимо, понял черноморца, потому что подошел к Клецко, пнул его ногой и, шкодливо оглянувшись, вытащил из кармана коробок спичек. Присев на корточки, он зажег сразу две спички и поднес к усам старика.
Чупчуренко выругался и в ярости попробовал освободить здоровую руку с такой силой, что кресло затрещало.
Это испугало гитлеровца. Он подскочил к нему, но, убедившись, что руки русского привязаны крепко, щелкнул Чупчуренко пальцем по носу.
— Штиль! Сукин кот.
Чупчуренко сделал вид, что покорно стерпит все, но сам был настороже. Когда гитлеровец отошел от него, он вдруг резко повернулся и изо всей силы ударил его в живот окованным носком сапога.
Гитлеровец упал на четвереньки. Чупчуренко еще раз дотянулся до него и ткнул ногой с такой силой, что весельчак уперся носом в палубу.
Гитлеровец вскочил со стоном. Он прошипел какое-то ругательство и заметался по каюте. На глаза ему попался графин с водой. В бешенстве он схватил его двумя руками и обрушил на голову Чупчуренко…
Костя не смог уклониться от удара. Свет электрической лампочки сверкнул красной молнией, и кают-компания наполнилась туманом.
Чижеев первое время плыл легко, даже обогнал Восьмеркина. Потом он начал задыхаться и отставать. Сказывались двухсуточная голодовка, болтанка в море и глубокий обморок.
Расстояние между друзьями росло. Вскоре голова Восьмеркина совсем скрылась за волнами.
Чижеев лег на спину и поднял вверх правую руку, чтобы она обсохла на ветру. Затем он заложил два пальца в рот и свистнул. Пронзительный свист долетел до берега, встревожил скалы, и те отозвались многоголосым эхом.
Сеня свистнул еще раз, и не просто — по-особому. Так они пересвистывались с Восьмеркиным на Южном Буге, когда нужно было подать друг другу сигнал. Скалы вновь отозвались, и теперь свист выделился так четко, что Чижееву показалось, что Восьмеркин уже доплыл до берега и, в свою очередь, отвечает ему: «Жди, сейчас помогу».
Берега слева и справа были спокойными: вдали взлетали мигающие ракеты, и бледно-голубое жало прожектора рассекало на западе темноту.
Сеня направился в самую темную часть прибрежной полосы, где, казалось, скалы располагались полукругом, образуя подобие залива.
Он плыл долго. Сознание мутилось от однообразных движений. В глазах рябило, руки и ноги Чижеева деревенели.
Он уже плыл, как в бреду, почти бессознательно поворачиваясь то на спину, то на бок, то на грудь. И равнодушие к собственной судьбе все больше овладевало им, ослабляя волю. Сене даже было приятно, что холод, идущий из глубины моря, проникает в его кровь, парализует мышцы, туманит мозг.
Чижеев встрепенулся, растер себе грудь, бока и поплыл, пересиливая усталость. Зрение вновь вернулось к нему. Он увидел над собой высокую отвесную скалу. У ее подножия колебалась пенистая кромка.
Здесь нельзя было вылезти на берег. Он поплыл вдоль бесконечной, казалось, падающей на него стены, как плавают в тяжелом сне, не чувствуя ни веса своего тела, ни холода, ни упругости воды.
Сеня вгляделся в волны, и ему померещилось, что с фосфоресцирующей глубины за ним следят мерцающие глазища каких-то притаившихся чудовищ. Тоскливая жуть охватила пловца, и он невольно повернулся на спину. В вышине кружились звезды, они роились и сгорали на лету. Светящаяся пыль вселенной падала на воду, слепила глаза. Он зажмурился и вдруг услышал тонкий призывный свист. Так свистеть могла только она, Нина.
«Чудится», — решил он и в отчаянии заколотил руками и ногами по воде.
Потом он заметил смутный силуэт шлюпки. Его негромко окликнули. «Ищут… Меня ищут», — понял Сеня и захотел ответить, но у него не было голоса.
Все дальнейшее он воспринял словно сквозь сон: чьи-то сильные руки подхватили его, втащили в шлюпку, кто-то растирал ему грудь, кто-то укутывал и вливал в рот горячо растекшуюся внутри жидкость.
Сеня обезумел бы от радости, если бы понимал, кому принадлежат теплые губы, прикоснувшиеся к его виску, если бы знал, чьи руки мнут, массируют его отвердевшие мышцы.
Он впал в блаженное забытье и не видел, как шлюпка, обогнув две скалы, торчавшие из воды, прошла под своды извилистой пещеры, озаренной в глубине голубоватым светом.
Костя Чупчуренко очнулся уже не на катере, а в сырой камере. Голова разламывалась от боли, к горлу подкатывалась тошнота. Салажонок с трудом раскрыл глаза и увидел над собой измученное усатое лицо боцмана. Старик стоял на коленях и с отеческой заботливостью смывал с его лица кровь.
— Пить! — попросил Костя.
— Ну, слава богу, ожил, — обрадовался Клецко. — Сейчас, Костенька, я тебе свежей водицы добуду.
Боцман выплеснул содержимое черепка на каменный пол, прошел в угол к проржавленной трубе, поднимавшейся с земли и уходившей куда-то за низкий, отсыревший потолок, и вытащил крошечную деревянную затычку. Из трубы вырвалась шипящая струйка воды.
— Сам гвоздем пробивал, — сказал Клецко. — Нам ведь ни пить, ни есть не дают. Всю ночь меня очкастый мытарил. Под нос нашатырный спирт совал. Скажи да скажи ему, по какому случаю в море на барказе очутились? А я притворяюсь, что язык повернуть не могу, глаза закрываю и на спину валюсь. Так и не сказал ни слова. Тебя не трогали: совсем плох был. Сегодня, видно, опять допрашивать начнут. Как насчет терпения у тебя, выдюжишь, Костя?
— Не знаю, меня еще никто не бил и не мучил, только с мальчишками дрался, но это — пустяки… Савелий Тихонович, а что, если мы… я в книжке читал, совсем не больно… если вены вскроем себе? Кровь сама вытечет, вроде уснем… И пытать нас фашисты не смогут.
Боцман нахмурился.
— Не прокалило тебя еще море, — с укоризной сказал он. — Выдержать мы должны, своим характером поразить гитлеровцев.
Клецко выпрямился. Глаза его засветились каким-то внутренним светом, который преобразил дубленое солнцем и ветром, грубоватое лицо боцмана.
Костя заметил, что пуговицы на мичманском кителе сияют по-праздничному, брюки вычищены, ботинки поблескивают глянцем. Старик даже в заточении умудрился привести себя в надлежащий порядок и сохранил вид аккуратного, подтянутого моряка.
На прутиках, воткнутых в решетку окна, просушивался бинт.
«Это он для меня выстирал», — понял Костя, и ему стало стыдно за свои недавние мысли.
— Савелий Тихонович, я глупости говорил… голова у меня болит очень. Я стерплю. Лучше язык зубами прокушу, но смолчу.
Костя оперся на здоровую руку, пытаясь подняться. Мичман подхватил его, помог удобнее сесть и обнял.
— Дорогой ты мой, Костенька, — растроганно произнес он. — Мы с тобой раскрыть рта не побоимся, скажем палачам все, что захотим. Может, посмотрят они на нас и поймут: бесполезно, мол, таких пытать — и сразу на расстрел поведут. Песни ты петь можешь?
— Могу.
— Вот и ладно. Поднимем мы с тобой головы и запоем: «Раскинулось море широко…» Советские люди нас услышат, чайки крыльями, как платочками, замашут, море притихнет. Потом новую песню о нас люди сложат, как не боялись умирать два черноморца… На корабле узнают — приспустят флаги и торжественный залп дадут. А теперь — взбодрись, Костя! Я тебя свежим бинтом обмотаю и тельняшку зашью. Пусть позавидуют нашей выправке!
Восьмеркина с Чижеевым, после растираний и хорошей порции спирта, охватил такой глубокий сон, что не только ночью, но и утром друзей невозможно было растолкать.
Моряков ворочали, приподнимали, трясли, промывали им разъеденные солью ранки, смазывали йодом ссадины, а они всё не просыпались.
На голове у Восьмеркина Нина обнаружила довольно глубокую рану. Пришлось ей самой выстричь и выбрить часть волос: подготовить место для накладки шва. Другой бы человек моментально проснулся от боли, а Восьмеркин лишь промычал сквозь сон: «Не балуй, стукну» — и глаза не раскрыл.
Боясь, что могучий моряк во время накладки шва проснется и забуянит, Нина усадила на его раскинутые руки по человеку: на левую — своего отца, на правую — высоченного и тощего, как жердь, бородача Николая Дементьевича Калужского.
Как только девушка приступила к операции, Восьмеркин заворочался и чуть не поднял на вытянутой руке Калужского, но тот вовремя успел уцепиться за плитняковый каменный стол — и все прошло благополучно. Восьмеркинскую голову осторожно забинтовали, и он продолжал спать.
Оберегая покой своих возмужавших, прокаленных ветром и морем учеников, Тремихач ходил гордым и праздничным. Кто мог предположить, что едва слышный взрыв и вспышка в темноте принесут ему такую радость?
Вечером старик даже обозлился на свою невоздержанную дочь, когда она, забыв об опасности, ответила свистом на свист. Он прикрикнул на Нину и приказал уйти с наблюдательной площадки. Неосторожная выходка дочери могла выдать тайную рацию и одно из самых надежных убежищ партизан. Но Нина была так возбуждена, что впервые за всю жизнь не послушалась его. Она взволнованно вглядывалась в тревожную темноту и требовала:
— Спустим шлюпку… надо скорее выйти в море, там — наши.
На шлюпке из пещеры вышли втроем и через несколько минут заметили плывущего человека. Пловец добрался до каменной глыбы, недавно сорвавшейся со скалы, попытался вскарабкаться на нее и, не добившись успеха, повис на уступе.
Видя, что обессиленный человек вот-вот сорвется и уйдет на дно, не раскрыв тайны странной вспышки на море, Тремихач, не раздумывая, устремился ему на помощь. Но стоило шлюпке приблизиться, как незнакомец встрепенулся, одним рывком вдруг вскарабкался на край глыбы и на чистом русском языке сердито предупредил:
— Не подходить!.. Назад!
Затем, видимо нащупав ногой качающийся пласт камня, он стремительно нагнулся и поднял над головой увесистый обломок плитняка.
— Прыгай в воду… Расшибу!
— Не пугай, моряк, у нас — автоматы, — успокаивающе сказал Тремихач, разглядев на рослом незнакомце полосатую тельняшку.
— Не знаю, автоматы у вас или пушки… Живей освободить шлюпку, иначе…
— Ой! Да это Степа Восьмеркин! — вскрикнула Нина. — Степа, это мы — папа и я, Ежик.
— Ну-у!.. — не веря своим ушам, изумился Восьмеркин. — И впрямь Ежик!
Радуясь, он перебрался в шлюпку и чуть не задушил Тремихача и Нину в своих объятиях.
— А я думал, что Сеня соврал насчет катера.
— И Сеня с тобой?
— Куда же он от меня денется? Разбрелись мы в темноте. Сейчас приплывет.
Все начали вглядываться в зеленовато-синий сумрак, но Чижеев нигде не показывался.
— Надо искать его, — тревожилась Нина. — Может, он левее взял, там не выберешься на берег.
Выходить на морской простор было опасно: вдали, за мысом, весь берег освещался ракетами. Взбудораженные немцы ощупывали море прожекторами.
Калужский, повернувшись к Тремихачу, тихо сказал:
— Дальше выдвигаться шлюпке нельзя. За поворотом мы попадем в зону досягаемости луча берегового прожектора.
Предельно точный и малоразговорчивый инженер слов на ветер не бросал. За долгие месяцы пещерной жизни он до мелочей изучил весь район. Пришлось подчиниться ему и поворачивать назад.
Только упрямство Нины в несоблюдении предосторожностей в этот вечер, ее тонкий, почти инстинктивно вырвавшийся свист и до странности обострившееся зрение помогли разыскать Сеню и спасти от неминуемой гибели.
Неожиданное пополнение морской партизанской группы двумя отчаянными молодцами, какими были Восьмеркин с Чижеевым, взбудоражило обитателей пещеры: они не спали всю ночь.
Но больше всех радовался и ликовал Тремихач. Добрую половину своей жизни он готовил стране волевых и крепких парней и сам собирался воевать, но не успел уйти ни в ополчение, ни в партизанский отряд. Сначала он был занят эвакуацией заводского оборудования. Потом фашисты неожиданно отрезали все пути отхода из Николаева. Виктору Михайловичу вместе с оставшимися инженерами и стариками рабочими пришлось взрывать в доке и на стапелях недостроенные коробки кораблей.
В бурную темную осеннюю ночь ушел воинственно настроенный Тремихач из Николаева на рыбачьем сейнере[14], имея на борту трех вооруженных стариков и двух девушек. Он уводил от врагов на буксире свое детище — почти законченный, но еще не отделанный сверхбыстроходный катер «Дельфин».
Всю зиму и весну с пенсионерами, бывшими заводскими мастерами, Виктор Михайлович сооружал свое судно, скрытое у рыбокоптильни в плавнях. Лишь оно одно могло помочь им вырваться из плена.
Почти вся Украина и Крым были в руках оккупантов, только окруженный с суши Севастополь не сдавался врагу. Вот к нему-то, по реке и морю, решил пробиться Виктор Михайлович. Благодаря стальному цельносваренному корпусу, мощным двигателям и особым газоотводам его катер мог развивать скорость, недоступную обычным винтовым судам.
Сколько тревожных ночных часов пережили старики, проскальзывая мимо немецких наблюдательных постов к морю!
В полночь, почти на траверзе Евпатории, они наткнулись на беспомощно дрейфующую рыбачью шлюпку с подвесным мотором. Ветром ее раскачивало и гнало на запад.
Осторожно подойдя к шлюпке и осветив ее, они обнаружили двух мужчин, лежавших без сознания, и двенадцатилетнего мальчика.
Измученный качкой мальчик сказал, что его зовут Витей, что они вместе с отцом и дядей хотели добраться на моторке до Новороссийска, но в море их настиг самолет, продырявил из пулеметов мотор, ранил в живот и грудь отца, а дяде пробил руку.
— Из каких мест уходите? — спросил Тремихач.
— Из Севастополя. Мы жили за Артиллерийской бухтой. Наш дом разбит бомбой.
— Как это из Севастополя? — недоверчиво переспросил Тремихач.
— Честное пионерское, — заверил мальчуган. — Дядя свои бумаги и приборы не хотел оставлять фашистам. Вот здесь вся лаборатория, — и он указал на несколько ящиков на носу шлюпки, прикрытых брезентом.
Перетащив раненых на катер, Виктор Михайлович по документам установил, что они родные братья: младшего научного работника Севастопольской метеорологической станции звали Федором Дементьевичем Калужским, а старшего, обросшего белесой и щетинистой бородой, долговязого инженера симферопольской конторы «Взрывпрома», — Николаем Дементьевичем.
Витин отец не приходил в сознание, но его брат после перевязки и хорошего глотка вина открыл глаза.
— Кто вы? — спросил он удивленно.
Тремихач назвал себя.
— В Севастополь не ходите, — предупредил раненый. — Наши войска третьего дня оставили город.
— Куда же теперь деваться? — сказал Тремихач. — Скоро светать начнет. Севастополь был последней надеждой…
— У мыса Фиолент удобная пещера… В ней даже «морские охотники» прятались, — произнес Калужский. — Думаю, что немцы ее еще не заняли.
Взяв шлюпку на буксир, Тремихач повел катер к мысу Фиолент. Издали был виден горящий Севастополь и его осиротевшие, затянутые дымом бухты. От этого зрелища слезы туманили глаза.
Беглецы целый день отстаивались в сырой и сумеречной пещере мыса Фиолент. Со стороны Херсонесского маяка доносились раскатистые взрывы и частые выстрелы. Там еще продолжались бои с застрявшими на суше моряками.
Начали совещаться, куда же двигаться дальше. Горючего оставалось не более чем на три-четыре часа. О переходе на Кавказ нечего было и думать.
Новый знакомый — долговязый инженер Калужский — оказался очень полезным человеком: он изъездил и пешком исходил весь Крым и знал его не хуже, чем свой рабочий стол…
— Я бы вам вот что предложил, — сказал он. — Здесь стоять опасно: через день-два гитлеровцы обнаружат нас. А на южном побережье много пещер. Этот район изобилует подземными пустотами. Вода там — искуснейший архитектор. Лет двадцать назад мы с братом обнаружили одну пещеру. Когда мы проходили мимо нее, огибая отвесные скалы, у нас и мысли не возникло, что здесь кроется проход. Только странное течение, которое неожиданно отнесло шлюпку, заставило нас налечь на весла и подгрести под низко нависшую над водой скалу. И тут, в полумраке, мы обнаружили широкую щель. Шлюпка прошла в нее свободно. Пещера нам показалась парадным залом дворца гномов. Ее своды, увешанные люстрами из молодых сосулек сталактитов, и выпуклости стен, причудливо залитые известковыми кристаллическими наплывами, были озарены лучами дневного света, который проникал в какую-то трещину. А в глубине, где шумел водопад, в фосфорическом тумане виднелись колонны — сталагмитовые идолы. Правда, во время землетрясения тысяча девятьсот двадцать седьмого года почти все эти украшения осыпались. Но пещера осталась такой же. Она суха и имеет как бы антресоли — две каменные площадки, вздымающиеся одна над другой широкими ступенями. Туристы знают пещеры Биньбаш-коба и Суук-коба, наша же мало кому известна и поэтому может быть хорошим убежищем.
— У нас выбора нет, — сказал Тремихач товарищам. — Ночью пойдем отыскивать пещеру Калужского. Там ведь лесной район, — может, с партизанами свяжемся.
Пещера и в самом деле оказалась такой, какой ее описывал Николай Дементьевич, только воздух был несколько затхлый и кое-где сверху сочилась вода.
Много недель пришлось потратить на то, чтобы устроить в пещере пристань и расширить щель, через которую проникал дневной свет.
Оправившийся от ранения Калужский вместе с Витей и девушками ходил в разведку. Ночами они в полумиле от пещеры приставали на шлюпке к берегу, маскировали свое суденышко в камнях и целые дни проводили в лесу, запасаясь орехами, желудями, дикими грушами, виноградом и вишней. В развалинах разбитого бомбой санатория они отыскали кой-какую домашнюю утварь: притащили в пещеру четыре поломанных койки, несколько обгорелых одеял и тюфяков, два кресла, большой обломок зеркала и много всяческой посуды.
Боясь предателей, они не решались заходить в татарские деревушки. Одному лишь Вите удалось познакомиться с русскими мальчишками-пастухами и выменять у них на бинокль ягненка. От мальчишек он узнал, что вражеский гарнизон и фашистские торпедные катера находятся в селении за мысом. О партизанах пастухи ничего не говорили, но по намекам можно было догадаться, что те обитают где-то в горах за приморской дорогой.
Зимой влажные стены и холодный каменный пол пещеры принесли старикам ревматические заболевания. Начала одолевать цинга. Пришлось варить хвою вместе с плодами шиповника, делать в нишах отепленные кабины и настилать полы. За деревом, досками, гвоздями и жестью ходили ночами в развалины санатория.
Хлеба и овощей не было. Питались каштанами, свежей рыбой, прокопченным дельфиньим салом, крабами и рачками.
Два старика умерли в феврале, третий весной подорвался на немецкой мине, а Витин отец был похоронен еще раньше.
Жизнь стала невыносимой. Решили во что бы то ни стало связаться с партизанами. На берег у приморской дороги высадили обеих девушек и Витю. Девушки, выдав себя за беженок из Керчи, легко устроились на работу в селении за мысом и начали запасать кукурузную муку, лук, картофель. А Витя завел обширные знакомства с мальчишками и вскоре разыскал партизан. Он вернулся в пещеру с их представителем — кареглазым и курчавым парнем Тарасом Пунченком.
Так наладилась связь и довольно сносное существование, но не было главного — боевых стычек, взрывов и диверсий, о чем мечтал Тремихач. Штаб партизанского отряда приказал сохранить пещеру как тайный склад трофейного оружия, бензина, взрывчатки, медикаментов и запасной радиосвязи с «Большой землей». О существовании пещеры знали только командир отряда, его заместитель, начальник штаба и связной партизан Пунченок. Состав пещерной группы решили не увеличивать, чтобы не затесался в ее среду предатель или болтун. «Дельфин», который мог покрывать большие расстояния и быстро скрываться от погони, использовался лишь в редких случаях для разведки и связи с дальними отрядами.
Безмятежная жизнь сторожей запасной рации не устраивала воинственного Тремихача и неугомонного экспериментатора Калужского. Летом они отозвали из селения Нину и предложили ей поочередно с Витей нести вахты по охране пещеры, а сами занялись исследованием подземного русла речки.
Пещерная речка во время сильных дождей вздувалась и мутнела. Стало быть, где-то близко она соприкасалась с верхними слоями глинистой почвы.
Тремихач с Калужским поднялись наверх за водопад и, после двух дней работы, подорвали скалу, из-под которой вытекала вода.
Скала рассыпалась в щебень, и перед исследователями открылось русло реки, похожее на туннель. Старики зажгли факел, захватили с собой автомат, взрывчатку и, согнувшись, по колено в воде, двинулись вперед.
Тоннель круто сворачивал на северо-восток. Исследователи зажгли еще один факел и, где ползком, где в полный рост, стали продвигаться дальше. Вдруг впереди послышалось ворчание. Тремихач увидел в колеблющемся свете факела двух небольших рыжеватых псов с оскаленными зубами.
Он дал по ним очередь из автомата, псы исчезли.
— Горные шакалы, — определил Калужский. — Раз они здесь обосновались, — значит, где-то есть выход на сушу.
И правда, метров через тридцать был найден лаз, выходивший в каменистый ров, заросший колючим кустарником.
Тремихача это открытие привело в воинственный раж.
— Теперь мы сами будем нападать на немецкие обозы и снабжать других боеприпасами.
Но первый же набег на приморское шоссе несколько охладил его пыл. Ему с Калужским, правда, удалось подорвать гранатами две грузовые немецкие машины, но воспользоваться трофеями они не сумели. У стариков не хватило сил и ловкости, чтобы своевременно спуститься со скалы вниз. К оккупантам подоспела помощь, и два храбрых вояки с трудом спаслись.
Бег по пересеченной местности измотал перетруженные сердца стариков. После вылазки они два дня отлеживались и покорно выслушивали весьма нелестные отзывы Нины о своем поведении.
Появление Восьмеркина с Чижеевым могло все изменить. Возбужденный Тремихач уже заносчиво поглядывал на дочь и, расхаживая по пещерной площадке с заложенными за спину руками, строил почти фантастические планы побед на суше и на море.
А моряки все не просыпались. Они что-то бормотали во сне, дружно всхрапывали и посвистывали носами. Тремихач, нетерпеливо ждавший их пробуждения, в конце концов не выдержал и, не обращая внимания на уговоры дочери, принялся тормошить Восьмеркина.
Разоспавшийся исполин чуть не закатил ему затрещину, и только благодаря своему опыту тренер успел увернуться, перехватить запястье моряка и так нажать на пальцы, что тот мгновенно проснулся.
Степа минут пять протирал глаза и с изумлением оглядывал каменные стены пещеры и ее обитателей. Затем спросил:
— А где боцман Клецко?
Узнав, что о мичмане никому ничего не известно, что они с Чижеевым проспали почти сутки, Восьмеркин испуганно вскочил и приподнял за плечи приятеля.
— Очнись! Аврал! Сачкуем[15] здесь, а мичман с Костей в плену… Проснись!..
Чижеев вскочил еще сонный, начал шарить рукой, разыскивая свои брюки и ботинки у незримого рундучка.
Нина так и покатилась со смеху.
— Сенечка, ты же не на корабле… Раскрой глаза, оглядись!
Услышав девичий голос, Чижеев замер, затем раскрыл глаза и, вскрикнув, бросился обнимать Ежика.
В радости и Нина забыла о присутствующих. Прильнув к Чижееву, она так горячо отвечала на его поцелуи, что Восьмеркин стыдливо отвернулся. Ему стало ясно, кого девушка ждала всю войну.
Из одежды у друзей сохранились лишь флотские ремни, тельняшки и трусы. Это привело обоих в уныние: где взять обмундирование по мерке? У Тремихача в запасе имелись только стеганые ватные куртки и такие же брюки, сохранившиеся для зимы. Их нужно было еще латать и стирать.
На первое время Нина отдала Сене свой пестрый халатик, а для Восьмеркина отыскала в тряпье отцовские тренировочные брюки и резиновые сапоги. Делать было нечего, друзьям пришлось смириться с пещерным обмундированием.
— Добро, — сказал Сеня, — будем ходить как «пираты», пока не разденем каких-нибудь фашистов. Вот только для Восьмеркина найдем ли?
— Найдете, — заявила Нина. — Я одного дылду здесь видела, в очках он ходит.
— Спасибо, Ежик! — поблагодарил Восьмеркин, мрачнея.
— Прости, Степочка, дорогой, я не хотела обидеть. Ты ведь без очков и пропорциональный… совсем другой.
— В общем, понятно: я пропорциональный дылда, — с унынием сказал Восьмеркин.
Все было необычным здесь, в пещере. Рядом с сосульками сталактитов пристроились бойко стучавшие ходики, а ниже их к стене был приделан электрический звонок.
В нишах, прорубленных в известняках, были устроены обшитые досками каюты с крошечными печурками. В каюте, где обитала Нина, виднелась низенькая койка, по-девичьи застланная белым кружевным покрывалом. На обломке сталактитов стоял портрет Нининой матери и высокая хрустальная вазочка с засохшими ветками мимозы.
В глубине нового жилья черноморцев шумел водопад; его воды скатывались вниз к пристаньке и, шипя, уходили под низкий и черный свод в море.
На первой, довольно широкой площадке, метра на три вздымавшей над уровнем воды, кроме плитнякового стола, похожего на плоский гриб, в полумраке виднелся обтянутый клеенкой узкий и длинный деревянный стол. Над ним высились стеллажи с замысловатыми приборами и висел фонарь «летучая мышь». На клеенке стояли аптекарские весы, какие-то склянки, спиртовки и набор мензурок.
Невдалеке, почти в самом углу, из кирпичей, мраморовидного камня и глины был сложен странный очаг. С одной стороны он имел вид камина, а с другой — обычной кухонной плиты, на которой сейчас бурлила вода в кастрюле, шипело масло на сковородке и тоненько попискивал медный чайник. Приятное тепло распространялось вокруг.
«Вот тут я себе койку устрою, — деловито подумал Восьмеркин. — Около камбуза веселей будет».
В противоположной стороне были прорублены ступеньки крутого трапа на верхнюю площадку, уходящую вглубь пещеры за водопад. Там наверху помещались склады, рубка радиостанции и был проход на наблюдательную площадку.
Все это благоустройство, смешанное с дикостью пещерного века, привело Чижеева в восторг. Что же касается Восьмеркина, то он несколько оживился, только когда услышал приглашение к обеду и увидел на каменном столе миску с поджаристыми пончиками, плавленый сыр и копченую рыбу.
Он любил «бачковую тревогу» (так матросы называли сигнал к обеду) и за столом не уступал первенства даже самым резвым и опытным едокам из старослужащих.
Но в пещере за столом диктаторствовала медичка Нина. Она выставила друзьям по чашке пустого бульона и по блюдцу мелких сухарей и сказала:
— После длительной голодовки вам больше нельзя.
— Что ты, Ежик! С нами от зажаренного барана ничего не случится.
Нина была непоколебимой. И это опять ввергло Восьмеркина в мрачность. При обсуждении плана дальнейших действий он, несмотря на слабость и недомогание, настаивал на немедленной вылазке — для поисков Клецко и Чупчуренко. И стоило Чижееву поддержать Нину, советовавшую подождать возвращения Вити, день тому назад ушедшего в разведку в селение за мысом, как Восьмеркин обрушил на Сеню все свое раздражение.
— Я вижу, Сеня уже навоевался. Ему теперь подлечиться интересно бульоном с гренками. А у меня характер морской: я один по берегу пойду, из десяти фашистов дух вытряхну и узнаю, куда они подевали боцмана.
Обиженный Чижеев ответил так:
— Не удерживайте, пусть Восьмеркин выйдет отсюда и попробует изобразить собой хромающую береговую мишень, а то гитлеровцам целиться не во что. И кто знает, — может, ему повезет: удастся рассмешить противника. Фашисты как увидят незнакомого верзилу в новых штанишках, так в момент от хохота ослабнут, сами в руки полезут и все сведения в письменном виде выложат.
Восьмеркин увидел затаенные улыбки обедающих, понял, что и в словесном состязании он терпит поражение.
— Дайте мне автомат с десятью кассетами, — потребовал он, решительно поднимаясь, — я покажу, кто из нас дурной. Я, конечно, не специалист болтать, но устав морской службы выполню — разыщу товарищей и, если они живы, выручу или погибну. Вот какая моя программа.
Перепалка друзей грозила разрастись в серьезную ссору. Обеспокоенный Тремихач поспешил усадить Восьмеркина и приказал Нине выдать ему вторую порцию бульона. Дружески он стал убеждать Степана в нецелесообразности поспешных действий, хотя в душе радовался тому, что благодушный тяжеловес сделался таким злым и нетерпеливым.
— Куда же ты пойдешь без проводника? Гитлеровцы весь берег заминировали, боятся десанта с моря. Ничего не попишешь — придется потерпеть до возвращения Вити. Он паренек шустрый, обо всем пронюхает. А какая девушка у нас там действует! Катюшей зовут. Нина против нее теленок. Получим полные сведения, вот тогда…
— Мне про это объяснять не надо, — сказал Восьмеркин, доедая бульон и, как бы по рассеянности, подвигая к себе миску с пончиками. — Я не против подождать для верности дела.
— Так что же вы с Сеней ссоритесь?
— Это у нас полубаковый номер был, — пояснил Чижеев, тоже пристраиваясь к пончикам. — Иначе у вас с голоду помрешь.
И, не успела Нина опомниться, как от пончиков на дне миски остались лишь подгорелые крошки.
— Теперь бы еще бульончику с гренками и поужинать по-корабельному, — сказал повеселевший Восьмеркин, — так без всякого харча еще сутки проспал бы.
Перемена его настроения вызвала общий смех. Тремихач на радостях решил угостить дорогих гостей припрятанной бутылкой старого крымского вина, а потом осмотром «Дельфина».
Узнав в «Дельфине» катер, который два дня тому назад тенью пронесся в предутренней мгле, Чижеев устремился к нему с таким же пылом, с каким недавно бросился обнимать любимую девушку. С помощью Тремихача он раскрыл обтекаемый колпак из легкого металла и плексигласа, забрался в катер и, засыпая вопросами изобретателя, принялся проверять и ощупывать незнакомые приборы. Своим нетерпеливым любопытством он заразил и Восьмеркина. Сеня Чижеев не зря на корабле считался страстным любителем технических новинок.
Когда моторист сошел с катера, Нина не узнала своего цветного халатика: азартный исследователь так замаслил нарядный ситец, что халат без зазрения совести можно было отдать на ветошь, годную лишь для обтирки паровозов.
Чижееву захотелось самому запустить двигатель «Дельфина» и пройтись на катере в море, но его пыл охладил математическими подсчетами бородач Калужский: горючей смеси оставалось только на семь часов работы, ее нельзя было тратить на легкомысленную прогулку.
— Где же достать горючего?
— Для этого, — сказал Калужский, — надо ограбить аптечный склад и авиационную маслобензозаправку.
Калужский явно преувеличивал количество необходимых элементов, чтобы отбить у моториста охоту попусту тратить горючее.
— Для такого катера мы с Восьмеркиным любую аптеку разгромим. Если надо, две бензозаправки достанем, — заверил Чижеев.
Но даже более щедрые обещания не могли бы задобрить расчетливого инженера. Горючего он так и не дал.
Чтобы взбодрить приунывших от скупости Калужского друзей, Тремихач решил показать им пещерный ход на сушу.
Увидев перед туннелем разбитую в куски крепкую скалу, Чижеев удивился:
— Как это вы вдвоем пробили такую стенку?
— За нас аммонал и математика Николая Дементьевича работали, — ответил, посмеиваясь, Тремихач. — Калужский так наловчился действовать, что у него аммонал строгает камни, как рубанок. И, главное, без грохота, почти шепотом. Круглый стол, который красуется посередине жилой площади, — это тоже работа Николая Дементьевича.
У выхода из подземелья Калужский показал морякам небольшие отверстия, проделанные буравом между слоями известняковых пород.
— Вот здесь в случае опасности у нас произойдет завал. В эти шестьдесят три отверстия будут заложены небольшие заряды взрывчатки, соединенные одной нитью. Обломки породы сползут вниз и закроют туннель.
— Тут у нас лежат заряды, — указал он на папиросного вида длинные трубочки, сложенные в нише. — Если всю эту взрывчатку сложить в одно место, получится шашка величиной с Восьмеркинский кулак. При взрыве такая шашка в одну десятитысячную долю секунды превратится в тысячу литров свирепейшего газа. Удар мгновенно, расширившихся газов может разнести в пыль солидную скалу. Но ведь вы знаете, что паровой молот, который плющит в блин стальную болванку, в руках опытного мастера аккуратнейшим образом раскалывает орех. Скорлупа лопается, а ядрышко остается целым. Паровым молотом можно захлопнуть и крышку карманных часов, не раздавив стекла, — есть такие фокусники. Опытный подрывник может взорвать печь в той комнате, где вы будете спокойно пить чай. Для этого он, конечно, исследует сцепление кирпича, произведет довольно сложные математические расчеты и уложит не один заряд, а десятка два небольших зарядиков. Каждый отдельный заряд не причинит вреда печке, он даже не расколет кирпича, а все они, взорванные вместе, тряхнут так, что рассыплется глина, скрепляющая кирпич, и печь, словно чихнув, рухнет.
Друзья вышли на поверхность земли и очутились в загроможденном камнями рву, по склонам которого росли кустарники «держидерева», шиповника и дикого винограда. Дальше виднелись невысокие сосны с пышной хвоей.
— Ого! Какая у вас маскировка! — воскликнул, озирая местность, Чижеев. — Гитлеровцы не скоро проход найдут.
На следующий день Восьмеркин с Тремихачем занялись ловлей рыбы со шлюпки у выхода из пещеры. Нина готовила обед. А Калужский с Чижеевым приготовили сорок литров горючей смеси и залили ее в баки «Дельфина».
После обеда Николай Дементьевич, засветив «летучую мышь», уселся за свой стол вести какие-то записи. Восьмеркин с Тремихачем улеглись отдыхать. Чижеев с Ниной могли побыть наедине. Они пробрались на наблюдательную площадку.
Тесно прижавшись друг к другу, моряк и девушка, словно зачарованные, смотрели на золотистые тени, то вспыхивавшие, то погасавшие на западе. Там небо обволакивалось перистыми облаками и сиреневым маревом. Потом сразу сбежали все багровые отблески, и море стало темным. От этого и ветер словно притих, и чайки куда-то исчезли. Только где-то в стороне морской прибой перекатывал гальку, словно свинцовую дробь. Но этот неумолчный шорох моря до того был привычен, что он точно и не нарушал тишины.
Вдруг что-то черное и большое вынырнуло из глубины в какой-нибудь сотне метров от пещеры и со слабым всплеском исчезло. А через секунду или две на гладкой поверхности моря будто показался край черного колеса с лопастями, прокатился под водой и скрылся. Затем сразу появилось три таких колеса. За ними еще и еще… Казалось, что под водой заработали какие-то странные мельницы.
— Дельфины на охоту вышли, — сказала Нина. — Они иногда в нашу пещерную речку заскакивают, рыбой поживиться. Мы за все время штук двадцать убили.
— Жаль их бить, — сказал Сеня. — Веселые животные. Другой раз в море никого не встретишь, только дельфины и порадуют. Люблю смотреть, как они ухарски носятся и кувыркаются прямо под форштевнем.
Поздно вечером в пещере раздался звонок.
— Витя пришел, — сказал Николай Дементьевич и, захватив автомат, пошел к выходу.
Вскоре он вернулся с запыленным и уставшим парнишкой, принесшим письмо от Кати.
Тремихач молча прочел это письмо перед фонарем и, скрывая волнение, попытался свернуть шесть тонких листков в первоначальное положение, но не смог: пальцы будто стали чужими.
Письмо было таким, что могло возмутить и наполнить болью любое русское сердце. Боясь, как бы содержание этого письма не натолкнуло моряков на необдуманные поступки, Виктор Михайлович попытался пересказать его своими словами. Но этим лишь вызвал недоверие к себе.
Одно только сознание того, что мичман с салажонком живы, что их ждет мучительная смерть, так взволновало Восьмеркина с Чижеевым, что они отказались от ужина и не могли говорить ни о чем другом, кроме как о спасении товарищей. Полагая, что Тремихач скрыл самое важное, они упрямо настаивали:
— Дайте в проводники Витю. Мы сами уговорим партизан напасть на поселок. Прохлаждаться здесь нам нельзя.
Пришлось письмо прочитать вслух, и не самому Тремихачу, а передать его Чижееву. При этом Восьмеркин поместился за спиной друга и внимательно следил, чтобы Сеня ни одного слова не пропустил.
Письмо начиналось с просьбы, видимо, вконец отчаявшейся девушки.
«Дорогой Виктор Михайлович! Заберите меня. Не могу я больше! Нет никаких сил, я с ума сойду без вас. Никогда еще мне не было так мучительно трудно.
Проклятый Штейнгардт не дает покоя. Я, писала вам, что, на горе свое, привлекла его внимание. Если бы вы знали эту мнительную жабу с обрюзгшей мордой и стеклянными глазами навыкате! До чего унизительно и тяжело разговаривать с ним и делать вид, что он не вызывает у тебя отвращения, доходящего до тошноты! Но я вынуждена играть, иначе — провал.
Пользуясь тем, что он здесь и старший морской начальник, и комендант, и зондерфюрер, Штейнгардт делает с людьми все, что захочет. Хотя я детский врач, он перевел меня в санитарные наблюдатели на пристань и объявил своей личной переводчицей. Делать мне буквально нечего. Единственное и самое противное занятие — это торчать у него на глазах. Он даже ко мне домой может зайти в любое время и цинично объяснить свой приход желанием изучать русский язык.
Я сношу его ухаживания, лгу ему, как могу, но это не может продолжаться без конца. Он уже косо и с подозрением поглядывает на меня, обвиняет в неискренности и, чтобы сломить во мне дух сопротивления, таскает на допросы в качестве своей переводчицы, хотя и без меня понимает русский язык. Он умеет выматывать душу.
Несколько дней тому назад дозорными катерами были захвачены в море мичман и молодой матрос. Их сняли с парусного барказа и доставили к нам в бессознательном состоянии.
Моряков допрашивал сам Штейнгардт. И я переживала пытку, не меньшую, чем они. Мне сначала предложили сказать пожилому мичману:
«Если вы точно укажете на карте, где базируются черноморские корабли, и сообщите, с какой целью выходили в море, с кем вели бой и как очутились на барказе, то спасете себя и вашего подчиненного. В ином случае — будете расстреляны, как шпионы».
Моряк смерил меня презрительным взглядом и с непостижимым достоинством сказал: «Шпионов ловят переодетыми, а мы и сегодня стоим перед вами в военно-морской форме. Нас могут судить только как пленных. Скажите этой жабе в очках, что мною выбран расстрел».
«Это ваш окончательный ответ?» — спросила я по требованию Штейнгардта. Я очень боялась, что моряк сейчас заколеблется, что он захочет жить и чем-нибудь выкажет свою слабость. Но он был тверд и даже заподозрил меня в неточной передаче его слов:
«А ты что же, русский язык перестала понимать? Передай своим гадам, что мичман Савелий Клецко никогда перед врагом флага не спускал и расстрела не боится. В точности передай. Не выдумывай фиглей-миглей».
Старика сразу же увели, а молоденькому раненому матросу предложили сесть. Но он, хотя его и качало от слабости, ответил:
«Меня незачем приглашать садиться. Можете увести и поставить рядом с мичманом. — И потом повернулся ко мне: — Слушай ты, шоколадница! Просемафорь фрицам, что матрос Константин Чупчуренко желает разделить участь товарища. Ясно? Предателя из меня не сделают».
Матроса уговаривали долго. Ему сперва обещали немедленную помощь врача, а после излечения — полную свободу. Потом соблазняли деньгами и, наконец, начали угрожать пытками и виселицей. Но, видя, что он даже губу прикусил, чтобы не проронить лишнего слова, сорвали бинты и начали стегать плеткой по ранам так, что кровь брызгала во все стороны. А он молчал, пока не упал без сознания.
Затем снова привели старика. И я, как подлейшая из подлых, вынуждена была лгать ему:
«Запирательства ваши уже бесполезны, — переводила я слово в слово гнусную ложь Штейнгардта, а зондерфюрер следил за интонациями моего голоса. — Матрос Константин Чупчуренко нам все рассказал. Мы только хотим уточнить сведения…»
«Врете, собаки! — прервал он меня. — Матрос Чупчуренко — мой воспитанник. Он не может быть предателем».
Как я была благодарна ему за неистребимую веру в своего человека! В этот момент я увидела вас, Виктор Михайлович, и как бы услышала голос: «Крепись, Катя, мы в тебя верим, ты выдержишь эту пытку».
Что было дальше, я не сумею в точности передать. Такое бывает только в тяжелом, кошмарном сне. Если можно балансировать на грани сознания и сумасшествия, то я была и на этом пределе.
Я не помню всего, но видела, как зажали в тиски руку старика и поднесли к ней свечу. Кожа задымилась, трещала и лопалась, а старый моряк только раз с укоризной сказал: «Зачем руку портите, олухи? Ведь зря все».
Потом ему выворачивали руки и подтягивали их к затылку. Били по пяткам. А он все молчал и лишь с недоброй усмешкой глядел на мучителей.
Мне кажется, что тут и палачам стало страшно. Штейнгардт уже не замечал, что меня колотит лихорадка, что я путаю фразы. Он сам покрылся пятнами, в исступлении орал на старика, бил его. И злоба гитлеровца перед несокрушимой волей моряка казалась жалкой.
В камере пыток я поняла, что можно побеждать духом, что я обязана выстоять и сообщить всем нашим о подвиге героев. Это был мой долг, моя плата за их презрение к «предательнице». Я вся содрогалась, но глаза мои были сухими. Душевная сила моряков ограждала меня от истерической выходки. Только дома я вволю наревелась.
А сегодня Штейнгардт приказал медикам поддержать жизнь пленников и по возможности поставить их на ноги. Он замышляет новый допрос.
Боюсь, что я не выдержу второй пытки. Меня так и тянет крикнуть морякам: «Я ваша, ваша!» О, если бы у меня была граната!
Моряков сейчас не спасешь. Гитлеровцы после падения Новороссийска насторожены более обычного. Они ждут десантов с моря, без конца минируют, опутывают проволокой берега, строят укрепления. Схему я посылаю отдельно. Но и нападать с гор рискованно: всюду усиленные патрули. С двумя-тремя сотнями нечего соваться: заметят и перебьют.
Как видите, я ничего не утаиваю и впервые сознаюсь в своей слабости. Подумайте обо мне, Виктор Михайлович. Сведения можно получать и другим способом. Я здесь завербовала двух девушек.
Крепко целую вас всех.
— Ну вот, а вы удерживали! — когда было прочитано последнее слово, горестно произнес Восьмеркин. — Если попадется мне этот зондерфюрер, я из него жилы повытягиваю!
И он до хруста сжал кулаки.
— Попадется! — сказал Чижеев. Голос у него был сдавленным, лицо потемнело.
Нина стояла бледная, она была ошеломлена тем, что услышала из письма, и растерянно смотрела на Сеню. А тот, стараясь не встретиться с ее взглядом, торопливо надел ватную куртку, опоясался ремнем и уселся переобувать резиновые сапоги. Боясь, что друзья сейчас уйдут и исчезнут навсегда, Нина обхватила отца за плечи и шепнула ему:
— Папа, я вместо Вити с ними пойду.
— Нет! — сердито отрезал он. — Достаточно и без тебя сумасшедших.
Вихрастого, рыжеволосого Витю партизаны прозвали Веснушкой. Его чуть курносое, задорное лицо сплошь было усыпано золотистыми веснушками. Но сам-то Витя считал себя вождем неутомимого мальчишеского племени партизанских следопытов и был у них под тайным именем — Ятив Гроза Шакалов.
Смышленый и шустрый, он умел незаметно пробраться по горным тропам в партизанский лагерь и не боялся в одиночку по ночам проникать в поселок за мысом. Он знал, где расположены фашистские посты, знал, какими скалистыми трущобами и закоулками выгоднее всего обходить их и где можно отлеживаться.
Восьмеркина с Чижеевым Витя сначала повел по каким-то кручам, затем спустился в лощину и вывел на широкую тропу.
— По этой тропке гитлеровцы в госпиталь и на пристань ходят, — пояснил он.
В это время впереди вспыхнул красный огонек, за ним — другой. Огоньки то разгорались, то гасли.
— Курят, — сказал Витя, придерживая моряков и вглядываясь в темноту. — Кто же там может быть в такую пору? Наверно, обход. Вы здесь полежите за камнем, а я посмотрю.
Веснушка исчез в темноте и вернулся минут через десять.
— Три фрица, — шепотом сообщил он, — лежат у спуска и курят. Они боятся далеко ходить: наши постреливают. Теперь до утра не уйдут. Может, гранатой их прогоним?
— Баловать нельзя! — строго заметил Восьмеркин. — Веди стороной.
— Далеко стороной… камни острые, сапоги порвете, — хозяйственно сказал парнишка, полагая, что желание сберечь резиновые сапоги заставит моряков напасть на гитлеровцев.
Но те ни о чем другом, кроме встречи с Катей, не хотели слышать. «Верно, не настоящие моряки, — подумал Витя. — Для фасона моряками себя зовут». И он неохотно повернул назад.
Друзья следом за своим проводником начали спускаться с кручи. Щебень временами осып а лся. Моряки тогда хватались руками за корни и, прижавшись к земле, настороженно вслушивались.
До дна обрыва уже было недалеко. И вдруг у Восьмеркина под ногой с треском подломилось сухое деревцо. Моряк потерял равновесие и покатился вниз, увлекая за собой поток камней.
Сверху сразу же донеслось «хальт!» и со свистом хлестнули струи трассирующих пуль.
Друзья повалились за камни и притаились.
Фашисты не решались спускаться вниз. Они постреляли некоторое время наугад и успокоились, решив, что камни осыпались случайно.
Дальше моряки продвигались чуть ли не на четвереньках. На дне оврага было так темно, что им приходилось нащупывать путь руками.
Когда они удалились на изрядное расстояние от опасного места, Веснушка выпрямился, взглянул на небо и с сожалением сказал:
— Сейчас и бегом не поспеем. Светать скоро начнет. Придется на старом кладбище прятаться, там кусты есть.
Кладбище оказалось запущенным, оно поросло кустарником и высокой травой. Кипарисы стояли, вытянувшись шеренгой, стройные и неподвижные, как часовые.
— Что дальше будем делать? — устало сказал Восьмеркин.
— Здесь ягоды есть. Утром я целую шапку наберу.
— А ты не побоишься один в поселок пойти? — вдруг спросил мальчика Чижеев. — Надо предупредить девушку. Чего доброго, испугается и не пустит нас.
— Со мной пустит.
— Все-таки ты проберись к ней. Нам важно, чтобы она знала обо всем с утра и могла подготовиться. Передашь вот эту записку Тремихача и все, что я скажу. Ладно?
— Ладно, — со вздохом согласился уставший мальчик.
Корветтен-капитан Штейнгардт не спал вторую ночь. Гитлеровец ходил из угла в угол, стараясь понять причину томительного внутреннего беспокойства, и не находил мало-мальски успокоительного ответа.
Несомненно, что одной из причин тревоги было непостижимое упорство русских моряков. Своим упрямством они извели его.
«Может быть, я боюсь десанта? — думал Штейнгардт. — Нет, мною сделано все, чтобы оградить себя от такой неприятности. Так что же томит?»
Штейнгардт принимал бром, глотал снотворное, пил коньяк, и ничто не помогало.
«Видно, я устал, — твердил он себе. — Устал от бесконечных забот и волнений. Надо встряхнуться, подумать об отдыхе. Вот такая скотина, как Ворбс, не только ленится, но и беспутствует. И его распирает от здоровья».
На другой день Штейнгардт намекнул русской медичке, что он хотел бы немного развлечься. Не пожелает ли она составить ему компанию? Опустив глаза, медичка ответила, что будет ждать его у себя. Не хитрость ли это? Нет, Штейнгардт слишком проницателен, чтобы ошибиться на этот счет. Но поздравлять себя ему не с чем. Просто она так же устала от кровавых зрелищ, которые не очень благотворно действуют на женские натуры.
Штейнгардт после аппетитного обеда хорошо выспался, освежился холодной ванной и в приподнятом настроении отправился в удобном «мерседесе» на проверку дальних постов береговой обороны. Его всюду встречали подобострастные взгляды подчиненных, и один вид его машины заставлял офицеров почтительно вытягиваться.
Он вызвал к телефону обер-лейтенанта Ворбса и сказал:
— Вечером и ночью я буду занят. С докладом явитесь утром.
Да, да, он сегодня даст себе отдых. Он заедет к этой девчонке и объяснится, наконец. Штейнгардт не Ворбс, он не любит скотства. Ему нужна нежность. Этому способствует вино и подарки. Зондерфюрер не скуп.
Штейнгардт заехал домой, приказал постовому снести в машину корзинку с вином и фруктами. Затем он вызвал дежурного и вручил ему запечатанный конверт с адресом русской медички.
— Если потребуюсь, найдете меня по этому адресу. Искать только в крайней надобности.
Девушка встретила его во дворе — у крыльца, густо оплетенного виноградом. В голубом свете фар ее тонкая фигура в светлом платье показалась особенно стройной.
Штейнгардт слегка притронулся холодными губами к ее руке и, ощутив, как вздрогнули пальцы, с удовлетворением отметил: «Она волнуется. Для начала — хороший признак».
Он вместе с ней внес в дом корзину с вином и фруктами и, вернувшись, приказал шоферу не отлучаться от машины и держать, на всякий случай, автомат наготове.
Шоферу — судетскому немцу — надоели вечные опасения и страхи патрона. «Хоть бы постыдился», — хотелось сказать ему вслух, но он сделал вид, что внимательно слушает зондерфюрера. Шоферу по пути удалось кое-что вытащить из корзинки, и он с нетерпением ждал, когда удалится этот несносный брюзга. Мурлыкающий голос Штейнгардта, русская красотка и унесенная корзина с яствами предвещали длительную стоянку.
Когда Штейнгардт скрылся в доме, шофер выключил свет фар, накрепко закрыл ворота и, достав из кабинки украденную бутылку вина, блаженно вытянул ноги на траве под виноградной лозой. Он не подозревал, что из густой листвы за ним внимательно наблюдают две пары горящих глаз.
А Штейнгардт веселился. Выпитый на дорогу коньяк давал себя чувствовать. Зондерфюрер завел патефон и, покачиваясь в такт музыке, следил за ловкими движениями девушки, накрывавшей на стол.
— Вы есть обворожительная, — сказал он.
Как и большинство пруссаков, временами он был сентиментален и в то же время не забывал заведенного порядка.
— Вы, я хочу думать, не будете иметь претензий, если я стану угощаться из собственных приборов?
Конечно! Какие могут быть разговоры! Очень хорошо, что гость столь предусмотрителен. У нее, к сожалению, нет приличной посуды для такого человека, как Штейнгардт. Сама она может выпить из кофейной чашки…
После второй рюмки зондерфюрер почувствовал легкое опьянение. Смуглое лицо медички расплывалось в тумане. Они сидели рядом. Он обнял ее и потянулся губами. Но девушка гибким движением выскользнула из-под его рук.
Она отступила к двери, он шагнул за ней, цепко схватил ее за плечи и притянул к себе…
Девушка охнула. В это мгновение чья-то большая сильная рука опустилась на затылок Штейнгардта и стиснула шею так, что он даже вскрикнуть не мог.
— Может, со мной хочешь поцеловаться, жаба? — насмешливо спросил по-русски обладатель сильной руки и повернул Штейнгардта к себе лицом.
Гитлеровец, увидев перед собой огромного скуластого парня в ватнике, судорожно потянулся за оружием, но железные пальцы еще сильнее стиснули ему горло. Штейнгардт, закатив глаза, едва дышал.
— Осторожней! — испуганно сказала девушка. — Вы можете его задушить.
Восьмеркин несколько ослабил нажим пальцев и, заглянув Штейнгардту в лицо, буркнул:
— Очухается.
Они вместе с Катей обезоружили гитлеровца, влили ему в рот немного вина и усадили в кресло. Когда Штейнгардт пришел в себя, девушка, четко отделяя слово от слова, сказала по-немецки:
— Слушайте, корветтен-капитан, и запоминайте. При малейшей попытке освободиться от нас вы будете раздавлены, как слизняк. Надеюсь, вы убедились в твердости руки, которая это сделает? Если хотите жить, то должны подчиниться всем нашим требованиям.
— Я соглашусь… Я буду подчиняться, — прохрипел Штейнгардт.
Корветтен-капитан недоверчиво провел рукой по ноющей шее и, убедившись, что ее не сжимают железные пальцы, с опаской взглянул на Восьмеркина. Под расстегнутым ватником он увидел могучую грудь, обтянутую полосатой тельняшкой. «Переодетый матрозе, — мелькнуло у него в мозгу, — пощады не будет…»
Он сполз с кресла и на коленях попросил:
— Милосердия!
— Не хнычь, жаба! Милосердия захотел!
Восьмеркин брезгливо поднял его за ворот.
— Вы в состоянии понять то, что я вам скажу? — холодно сказала девушка.
— Пойму… я есть очень благодарный… я все пойму.
— Так вот: мы сейчас поедем с вами в госпиталь за русскими. От вас зависит все. Малейшее слово или неверная интонация, в которой мы почувствуем желание предупредить кого-либо, ускорит конец. Вы делаете и говорите лишь то, что нужно для спасения пленников. Мы отважились на отчаянный шаг. Поэтому не пощадим ни себя, ни вас, ни тех, кто будет у госпиталя. Ясно?
— Мне ясно… я могу… готов подчиняться.
Штейнгардт боялся, что русские передумают. Только бы вырваться из западни. Это дает хоть какой-нибудь шанс на спасение: вооруженный шофер… случайный обход. Правда, закричать он не сможет, но странный приезд в госпиталь должен вызвать подозрение. Их задержат… Да мало ли счастливых случайностей!
Штейнгардт сам указал на свой плащ, когда моряк спросил у девушки, что бы ему надеть для маскировки. Хмель у гитлеровца прошел, он старался казаться полностью покорившимся своей участи и в то же время лихорадочно обдумывал, какой путь избрать для спасения.
Они вышли во двор. Ночь была лунной. Корветтен-капитан ждал, что сейчас раздастся голос шофера и заработает автомат, но солдат почему-то равнодушно сидел за баранкой руля и, не обращая внимания на офицера, разговаривал с каким-то мальчишкой.
Садясь к шоферу, Штейнгардт незаметно, но резко толкнул его локтем. И вдруг увидел насмешливое, незнакомое лицо.
— Я тебе подтолкну, собака! — сказал переодетый в шоферскую одежду Чижеев. — Вот этой штукой под бок.
Он показал на остро отточенное лезвие ножа, сверкнувшее в лунном свете.
От гитлеровца можно было ждать всяких каверз. Поэтому Восьмеркин сел позади Штейнгардта на откидное сидение и положил руки так, чтобы тот все время чувствовал их у себя на затылке.
Катя зарядила автомат. Вите, который собирался устроиться с ней рядом, она сказала:
— Тебе нельзя. Больше будет подозрений. Забирай все ценное, закрывай двери на замок и уходи один. Если попадешь к нашим раньше, скажи, что у нас все в порядке.
Она была рассудительна и спокойна.
Чижеев выключил фары и повел машину по неровной дороге. Прохожих не было видно: наступил час, когда гражданскому населению запрещалось появляться на улице.
Внезапно на перекрестке вырисовались три вооруженные фигуры.
«Патруль, — обрадовался Штейнгардт. Он ждал, что машину сейчас задержат и, замирая от волнения, соображал, как лучше поступить: — Шофер вынужден будет открыть дверцу… я рывком выскочу… У солдат оружие…»
Но все прошло по-иному: патрульные, издали узнав машину зондерфюрера, мгновенно расступились и, приветственно вытянув руки, пропустили ее без задержек.
Во двор госпиталя их пропустили тоже беспрепятственно. На крыльцо выбежал дежурный и почтительно изогнулся, в ожидании почетного гостя.
— Вы останетесь в машине, — сказала Штейнгардту вполголоса девушка, — и, в случае надобности, подтвердите приказание. Не забывайте об уговоре.
Она спокойно выбралась из машины, неторопливо подошла к врачу, поздоровалась с ним. Ее здесь знали, она не раз приезжала сюда с зондерфюрером. Штейнгардт слышал, как медичка от его имени потребовала сдать пленных для допроса охране коменданта. И он не мог возразить. К его боку был приставлен нож. «Неужели этот олух не усомнится, не проверит?.. Ага, он молодец! Он идет сюда…»
Наступил самый напряженный момент. Дежурный врач, для верности, осветил шоферскую кабинку светом нагрудного электрического фонаря, внимательно вгляделся в зондерфюрера и доложил:
— Прошу прощения, корветтен-капитан! Требуемые для допроса больные самостоятельно еще не передвигаются…
Штейнгардт понимал, что если он не произнесет нужного слова, то уйдет последний шанс на спасение. Но как скажешь его, когда медичка навострила слух и готова в любой момент подать сигнал моряку? Как произнести это слово, когда железные пальцы находятся в нескольких сантиметрах от шейных позвонков, а нож уперся в ребра?
Штейнгардт глотнул воздух и глухим, злобным голосом выдавил из себя:
— Выполняйте приказание! Возьмите санитаров и доставьте русских на носилках.
Он хотел собрать у машины побольше своих людей.
Врач щелкнул каблуками и ушел с вооруженным шофером и медичкой в соседний корпус.
Со Штейнгардтом остался Восьмеркин. Он заложил за ворот немца палец и таким способом удерживал его на месте.
Вскоре из корпуса на лунную дорожку вышли люди. Санитаров и носилок среди них не было. Медленно шагавших, безобразно опутанных бинтами пленников поддерживал шофер с медичкой, а врач с конвоиром шли позади.
У машины медичка заявила, что конвоир не потребуется, им достаточно и охраны зондерфюрера.
Штейнгардт слышал возню у себя за спиной и не мог даже повернуться, чтобы своим несчастным видом вызвать подозрение у врача.
Дверцы кабины захлопнулись, шофер сел на место, врач приветственно поднял руку. Машина, прогудев как бы в насмешку, плавно тронулась.
«Все пропало… теперь смерть», — холодея, понял корветтен-капитан. Теряя самообладание, он обернулся, готовый позвать на помощь, но крикнуть не мог. Что-то тяжелое обрушилось на его голову, и рот зажала крепкая рука…
Машина проскочила мимо патрулей у пристани и, выбравшись на приморскую дорогу, понеслась на большой скорости.
Восьмеркин опустил оглушенного Штейнгардта на сидение и, повеселев, сказал:
— Разрешите доложить, товарищ мичман. С помощью партизан черноморцы Чижеев и Восьмеркин вызволили вас из плена.
— Чую… чую, хлопцы! — плача от радости, с трудом произнес Клецко. — Сеню я сразу узнал… Как попадем на корабль, всех троих к награде представлю.
Мичману Савелию Клецко было очень плохо. Он лежал на постели Тремихача и едва слышно стонал. Лицо было бледным, дыхание становилось прерывистым.
Временами старое, натруженное сердце мичмана, казалось, переставало биться: пульс не прощупывался, на веки сползали фиолетовые тени.
В такие минуты Восьмеркин с Чижеевым испуганно принимались трясти старика, не позволяли ему забыться.
— Водки бы, — говорил Восьмеркин.
— Нет, лучше камфоры вспрыснуть, — предлагал Чижеев.
— Медицинского спирту надо, вот что! — с видом знатока твердил свое Восьмеркин.
Он полагал, что спирт с волшебной приставкой «медицинский» и есть то спасительное средство, которое взбодрит и поставит на ноги старика.
Девушки возились в кладовой, отыскивая шприцы и возбудительное. А спорящие черноморцы тем временем с таким отчаянием тормошили и встряхивали мичмана, что он, не вытерпев, болезненно сморщился, открыл глаза и прохрипел:
— Отставить аврал… Дробь!
Но друзья не унимались. Тогда старик собрал последние силы и, задыхаясь, произнес:
— Лекарства ваши мне уже не помогут. Видно, пришла пора к подводному баталеру на довольствие становиться. Деревянный бушлат готовьте… верней будет.
Мичман чувствовал непреоборимую усталость и уже не мог, — вернее, не хотел сопротивляться силе, которая останавливала его сердце.
Так нередко случается с волевыми людьми. У них достаточно бывает сил, чтобы до предела напрячь организм, без стона вынести муки и поразить неистощимой крепостью духа злейшего врага, но когда приходит спасенье, они вдруг распускают туго стянутые узлы, расслабляют мышцы и нервы; сказывается все: и возраст, и боль зарубцевавшихся ран. Даже упрямое сердце — и то начинает, словно мотор, израсходовавший ресурсы, перегреваться, давать перебои, угрожать аварией.
Тихая речь Клецко потрясла друзей. В первые секунды они не знали, как вести себя дальше, и растерянно переглядывались друг с другом.
— Товарищ мичман, — хитровато обратился к нему Чижеев, — может, корветтен-капитана допросите?
Это была хитрость, Сеня надеялся, что ненависть к мучителю взбодрит старика, рассеет его мысли о смерти.
— Не имею желания… Совести не хочу марать в последний час… Падаль это, — устало сказал Клецко. — Сами допросите и не забудьте все на карту нанести… Карандаш и бумагу мне достаньте. Завещание диктовать буду.
— Есть достать карандаш и бумагу…
Костя Чупчуренко лежал рядом с боцманом и бредил. Его разбитые губы запеклись, лицо раскраснелось, глаза неестественно блестели. Но вот в них появилось осмысленное выражение. Взгляд остановился на Кате, и салажонок крикнул:
— Фашистская она. Не верьте ей! Хватайте ее, ребята! Топите вместе с гитлеровцем. И другую не отпускайте. Дайте мне автомат, я сам…
Он вновь начал бредить и в жару пытался сорвать повязки.
Девушки велели Восьмеркину покрепче держать Чупчуренко, а сами начали снимать с него одежду и разбинтовывать раны.
Беглый осмотр показал, что болезнь протекает нормально. Фашистские медики, в точности выполняя приказ зондерфюрера, добросовестно обработали Чупчуренко: раны не кровоточили, и угрожающих опухолей не видно.
— Если жар спадет, заживление пойдет быстро, — сказала Катя. — Когда он немного придет в себя, то, пожалуйста, объясните ему, кто я такая, чтобы он не вскакивал и не раздражался. Бедняга, он совсем молоденький, и губы, как у мальчика, пухлые.
Девушка с такой жалостью глядела на Костю, что Восьмеркин невольно позавидовал салажонку: «Везет ребятам. Хоть бы меня ранило, что ли! Любят девушки слабых жалеть».
С тоской прислушиваясь к хриплому шепоту мичмана, Чижеев записывал на листке бумаги:
«Завещание мичмана Савелия Тихоновича Клецко.
В последний час своей жизни низко кланяюсь всему Черноморскому флоту и отдельно — своим ученикам-матросам. Ежели грубо обращался с кем, был несправедлив, то прошу прощения. Делал это не по злому умыслу, а по характеру, на пользу флота и военно-морского порядка».
У Савелия Тихоновича за сорок лет службы на флоте было немало учеников. Отличные из них выходили старшины и офицеры. Многие давно обогнали старика по службе, носили погоны с большими звездочками и командовали кораблями.
Мичман вспомнил себя двенадцатилетним юнгой, получавшим зуботычины на паруснике, и прошептал: «Грамоты не хватало. Эх, наша сиротская жизнь!» Не было у него ни родных, ни жены, ни детей. Всю жизнь он провел на море, в походах, в скитаниях. Сколько раз тонул, сколько соленой воды хлебнул на палубах кораблей! Мужская матросская компания для душевных излияний была не приспособлена. И все же всю нежность Савелий Тихонович растрачивал на товарищей. Но разве открыто это сделаешь? Прятал ее за нарочитой грубостью, за привередливой воркотней. Много, ой, как много дорогих и очень родных друзей за войну потерял он! «Поняли ли они мою любовь к ним?» — подумал Клецко.
Мичман всхлипнул и продолжал:
— Завещаю всю свою горечь и злость против наших мучителей и врагов жизни человеческой. Не имейте покоя и мягкости в сердце, пока не отомстите за меня и за ваших товарищей, геройски погибших на берегу и в море. Прошу считать меня во Всесоюзной Коммунистической партии большевиков, так как за нее отдаю жизнь. За всю свою службу Родине поступал я, как положено большевистской программой: не для себя жил, а для блага и счастья народа. Только стыдился заявление писать: не сильно грамотен был и характер мешал. Боялся, что не сумею обуздать себя, а коммунисту не к лицу быть грубияном и привередой…
Клецко строго взглянул на Чижеева и тут же поправился:
— Только ты, товарищ Чижеев, не думай, что боцман Клецко стыдился своего характера. Характер у него доподлинно боцманский и поправок не требует. Об этом, конечно, не пиши, — сказал он, — я к слову. Давай дальше.
«Первое: считаю своим долгом сообщить командованию, что мною принято решение — представить за геройство и морскую хватку гвардии матросов Восьмеркина, Чижеева и Чупчуренко к правительственной награде. Наградных листков не имею, посему пишу в завещании.
Второе: свои медали за оборону Одессы и Севастополя, большой портрет, где я снят под знаменем, и именные часы завещаю вольнонаемной, штатному шефу поварского искусства Пелагее Артемовне Квачкаревой. Низко кланяюсь ей, с почтением целую ручку и благодарю за приветливое сердце.
Третье, — продолжал диктовать Клецко: — Китель суконный с шевронами, брюки первого срока и хромовые ботинки, в знак вечной дружбы, завещаю начальнику шкиперского склада, инвалиду Отечественной войны мичману Архипу Ковбаса.
Четвертое: весь мой инструмент и предметы, хранившиеся в рундучке, разделить по жребию среди старшин боцманской команды.
Прошу похоронить меня, по законам плаванья, в открытом море. Пометить широту и долготу погружения тела и занести впоследствии в бортовой журнал крейсера.
Все это мною подписано при полном рассудке и в здравом уме, что подтвердят четыре свидетеля: гвардии матросы Семен Чижеев со Степаном Восьмеркиным и партизаны Виктор Михайлович Кичкайло с Николаем Дементьевичем Калужским».
Мичман с трудом зажал карандаш изувеченными, по отдельности перебинтованными пальцами и дрожащей рукой вывел: «Савелий Клецко». Затем велел позвать Восьмеркина и вслух прочесть ему завещание.
Степан при чтении как-то весь обмяк, покраснел и захлюпал носом. Сдерживая подступившие рыдания, он расписался и, резко отвернувшись, хотел уйти, но мичман жестом удержал его.
— Не печальтесь, матросы, на войне о мести думают, а моя песенка спета.
— Клянусь не возвращаться на крейсер, пока пятнадцать фашистов не изведу! — осекшимся голосом поклялся Восьмеркин.
— А я — двадцать, — добавил Чижеев.
— Верю вам, спасибо, дорогие, — растроганно сказал Клецко и зажмурился, потом почти по-детски попросил:
— Хлопцы!.. Море бы мне поглядеть напоследок. Не затруднит вас, а?
— Сам «Дельфина» поведу, — сказал Чижеев.
Во втором часу ночи из-под сводов пещеры выплыл «Дельфин». За ним вышла шлюпка с носилками, устроенными из одеял, на которых неподвижно лежал Клецко.
Мичмана осторожно подняли на борт и уложили на палубе у ходовой рубки. Рядом с Клецко уселись Катя и Восьмеркин с автоматом. Тут же Чижеев сложил холстину и придавил ее большим камнем, обмотанным тонким пеньковым тросом.
В пещере остались нести вахту и охранять пленного корветтен-капитана Нина и Калужский. Витя был в шлюпке. Ему очень хотелось в поход, и он сказал Тремихачу:
— Шлюпку я привяжу под скалой. Разрешите идти помощником с вами?
— Здесь и так хватает сумасшедших, — строго ответил Виктор Михайлович. — Неси внешнюю вахту. Когда увидишь, что мы возвращаемся, мигни фонариком. Опасность — красным, спокойно — зеленым. Ясно?
— Ясно.
— Можно запускать двигатель, — сообщил Чижеев, становясь к штурвалу. — Пойду на средних.
— Нелепую вещь мы затеяли, — хмуро сказал Тремихач. — Идем на рискованную прогулку. Не лучше ли в бухточке дождаться неизбежного? Мичману ведь все равно, лишь бы море было.
— Нет, мы дали слово сходить с ним в открытое море. Нужно уважить последнюю просьбу.
— Смотрите, пеняйте потом на себя. — И, продолжая еще что-то ворчать, он протискался в машинное отделение. Там вспыхнул голубой свет. Вскоре послышалось жужжание мотора и заработали бортовые двигатели.
Сеня натянул на голову шлем и дал малый ход.
Ночь была темной. Только две крошечные звездочки мерцали в недосягаемой высоте. Почти все небо затянули неспокойные кучевые облака.
Катер с приглушенными моторами выскользнул из бухточки и пошел в тени нависшей скалы. Море дышало спокойно, оно лишь глухо рокотало и пенилось у камней. Где-то вдали, за мысом, лениво взлетела бледная осветительная ракета. И опять кругом наступила зеленовато-синяя мгла.
Чижеев развернулся влево и перевел рычажок телеграфа на «полный вперед». Катер дрогнул, набирая скорость, приподнялся на редан[16] и, разбрасывая воду, помчался в безбрежный простор.
Дрожа всем корпусом, поднимая рой брызг, катер несся, словно заколдованная птица, которая, широко распластав объятые серебристым пламенем крылья, не могла оторваться от волны, не могла взлететь.
Эта живая дрожь судна, вихрящийся ветер и холодные брызги вывели мичмана из забытья. Он захотел приподняться, но не смог и начал искать рукой опоры. Восьмеркин, поняв желание обессиленного боцмана, быстро скомкал свой непромокаемый плащ и подложил его под спину Клецко так, что старик оказался в полусидячем положении.
Мичману показалось, что катер, звеня, летит между звездами и водой в зеленой мгле. Надоедливая зудящая боль в груди и в изувеченных руках прошла, наступило блаженное спокойствие. «Всему конец». Ему захотелось в последний раз надышаться морем, всем своим нутром ощутить его бодрящую свежесть. Он раскрыл рот, пытаясь как можно больше глотнуть воздуха, и… захлебнулся ветром. Тугой ветер забил дыхание, заполнил и, казалось, разодрал легкие. Старик схватился забинтованной рукой за грудь.
Заметив неладное, Восьмеркин бросился к рубке и закричал Сене:
— Сбавляй ход!.. Мичман кончается!
Катя при свете карманного фонарика привела мичмана в чувство, закутала потеплей и еще удобней устроила опору для спины.
Палуба уже не вибрировала, катер спокойно и легко рассекал воду, оставляя за собой сияющий след.
Восьмеркина радовало блаженное выражение на лице боцмана. Степан несколько раз украдкой наводил на него приглушенный свет фонарика и про себя отмечал: «Оживает… Вроде веселеет. Может, спирту ему предложить?» Он, на всякий случай, захватил с собой небольшой пузырек медицинского спирту.
— Савелий Тихонович, — с опаской глядя на Катю, шепнул Восьмеркин на ухо больному. — Может, для согрева… имеется спиртик медицинский.
А кто из старых боцманов когда-либо отказывался в ночном походе от хорошего глотка крепкого чая или спирта? Клецко, в знак согласия, мотнул головой.
Восьмеркин зубами вытащил пробку из пузырька, затем, будто укутывая больного, заслонил его от Кати и сунул из рукава под боцманские усы стеклянное горлышко. Клецко хлебнул два раза. Спирт был неразведенным, у старика заняло дыхание. Он раскрыл рот и замахал руками.
Увидев, что мичману опять плохо, девушка вскочила, но боцман жестом остановил ее.
Море было на удивление спокойным и чистым. Какие-то лучистые струи пробегали на его глубине, озаряя серебристо-зеленоватым светом бездонную пучину. Восьмеркин взглянул на горизонт, и ему вдруг показалось, что прямо на катер устремились три торпеды. Он ясно видел огненно-голубые полосы, несущиеся наперерез курсу. Степан только собрался было закричать об опасности, как заметил всплеск, затем излом одной из полос и понял, что это приближается стайка безобидных дельфинов.
— Товарищ мичман, к нам пристраиваются три дельфина. К чему бы это?
— К счастью, — ответил Клецко окрепшим голосом. — Если дельфин с огоньком идет, — значит, можно разгуляться… Впереди чисто — ни рифов, ни мин, ни подводных лодок…
Дельфины, стремительно волоча за собой фосфоресцирующие шлейфы, раза три пронеслись под килем катера, прошли, поблескивая животами, вдоль борта, бултыхнулись, резвясь, впереди и так же внезапно, как появились, исчезли. На море словно стало темнее.
— А вот это не к добру, — пробормотал Клецко, с опаской поглядывая по сторонам.
Восьмеркин прошел к Чижееву и весело сказал:
— Может, повернем? Старикан вроде оживает, к дельфинам уже придирается. Я ему спирту дал.
— Ты с ума сошел! — зашипел на него Сеня. — Доконать хочешь? Он едва дышит. Ты и сам-то никак…
— У-гу!.. Докончил.
— Жаль, что боцман болен, он бы тебе докончил! — рассердился Чижеев. — Разговаривать с тобой противно.
Резко переложив руль, он прибавил скорости.
— Ну и не надо, — ответил Восьмеркин. — Я лучше с Катей поговорю.
Но девушка была неразговорчива. Ее укачивало даже на легкой волне. А теперь, когда катер, кренясь, стал описывать дугу, Катя с трудом сдерживала подступившую тошноту.
Степана обидело ее молчание. Тяжело вздохнув, он сел в одиночестве у среза[17] и засвистел.
Перед утром темнота еще больше сгустилась над морем. В небе исчезли последние звезды. Подул влажный ветер, стало холоднее.
Клецко беспокойно заворочался и вдруг рявкнул:
— Восьмеркин! Как вахту несешь! — в голосе его чувствовалась тревога. — Видел за кормой неизвестный огонь?
— Огня вроде не было. Мерещится, видно; от брызг такое бывает.
— Я тебе покажу — брызги! Глядеть лучше!
Восьмеркин, напрягая зрение, стал всматриваться в темноту. За кормой он ничего подозрительного не заметил, зато вдали, справа по носу, увидел едва белеющие буруны. В это время и слева за кормой, как от ракеты, осветился клочок неба: где-то очень далеко замигала зеленая точка.
«Попались, — подумал Восьмеркин. — Катер в строй чужих кораблей влетел».
— Ну, что? — окликнул его боцман.
— Вижу торпедные катера справа по носу! За кормой неизвестные корабли требуют опознавательный.
— Вот и померещилось! — зловеще сказал Клецко. — Все на свете прозеваете без меня. Помоги пройти к рубке.
Восьмеркин, ругая себя на чем свет стоит, подхватил старика под мышки, почти на весу перенес его к рубке и усадил рядом с Сеней.
— Давай ход!.. Удирать надо! — заорал он.
— Да погоди ты! Не кричи на ухо! — досадуя, остановил его Клецко. — Далеко удерешь теперь, когда спереди и с кормы торпедные катера идут. Погляди: не продолжают ли они требовать опознавательный?
Восьмеркин взглянул в бинокль.
— Требуют.
— Что за сигнал?
— Вроде нашего «како».
— Всмотрись получше.
Клецко поднялся и сам оглядел горизонт. Теперь он ясно видел далекие буруны справа и настойчивое мигание слева. Корабли заметно приближались, они нагоняли катер. «У нас даже паршивой пушчонки нет, — озабоченно думал мичман. — Пулеметик поставили… Что с ним сделаешь?»
Мигание не прекращалось.
— А ну, включи фонарь на зеленый и просигналь вправо такое же «како»! — приказал Клецко.
Восьмеркин моментально включил сигнальный фонарь и замигал в правую сторону.
С минуту все напряженно всматривались в темноту. «Ответят или не ответят? Только бы Восьмеркин ничего не напутал», — тревожила Чижеева и Клецко одна мысль. Но Восьмеркин уже разглядел в бинокль чуть видное ответное мигание.
— Отвечают!.. Будто «веди» наше пишут.
— Правильно! Сейчас же отрепетуй такой же сигнал влево.
— Есть сигналить влево!
Восьмеркин повернул фонарь, прикрыл его своим телом и три раза отщелкнул нужный ответ.
Его, наверное, не поняли. Неизвестный сигнальщик опять посыпал вдогонку назойливое нерусское «како».
— Вот дьявол! Чует, видно. Отщелкни еще один раз, и четче.
Восьмеркин просигналил четче. И это, видно, успокоило нагоняющие корабли. Они уже больше не запрашивали опознавательного, шли некоторое время тем же курсом, потом постепенно начали забирать правее и скрылись в темноте.
— Отстали, — облегченно передохнул Клецко. — Нет, братцы, видно, рано мне помирать, пропадете вы без меня. Поворачивайте к дому. Полный вперед!
Пещера превратилась в лазарет.
В самом тяжелом состоянии был боцман Клецко. Катю сбивали с толку резкие перемены: то мичман двигался, энергично распоряжался, то впадал почти в бессознательное состояние и был близок к смерти.
Дубленный солнцем и ветром жилистый моряк не хотел сдаваться без борьбы. Какая-то неведомая сила помогала измученному старику пересиливать страдания, сохраняла волю к жизни, заставляла биться натруженное сердце. Его ноги опухли, грудная клетка была в зловещих кровоподтеках. Одно ребро оказалось сломанным, а два пальца левой руки — совершенно раздробленными. Их требовалось ампутировать.
У Кати не хватало хирургических инструментов. Она прокипятила все металлическое, что могло резать, пилить, щипать, и принялась с Виктором Михайловичем готовить бинты и тампоны.
Температура у мичмана поднялась. Он еще до операции, когда только отмачивали и отдирали повязки от ран, грозно ворочал воспаленными глазами, скрипел зубами и, рыча от боли, честил неловких медиков на чем свет стоит. Теперь же предстояло резать живую изболевшуюся ткань и пилить кости без наркоза. Это страшило Катю.
Девушка все же пересилила себя, взяла в руки скальпель. Отчаявшись, она решила действовать смело, не обращая внимания на кровь, крики и угрозы. Ей очень хотелось спасти моряка, а для этого стоило некоторое время быть глухой к человеческим страданиям. Она не боялась предстать перед дорогими ей людьми бессердечной. Девушка отрешалась от самоё себя, от своих нервов, от всего, что размягчает сердце и мешает работе хирурга.
Катя велела Восьмеркину и Чижееву покрепче держать мичмана, а сама со спокойной уверенностью сделала нужные надрезы на пальцах, оголила раздробленные кости и начала удалять их.
Мичман заскрипел зубами от боли. Он пытался вырваться и при этом в исступлении осыпал бранью всех надводных и подводных богов.
А девушка словно оглохла. Стиснув зубы, не обращая внимания на боцманские вопли, она упрямо, с мужской твердостью перепиливала кости, стягивала кожу, сшивала ее. Ее проворные пальцы, перепачканные кровью, ни на минуту не прекращали работы.
Глаза Кати потемнели, поэтому бледное лицо с резко очерченным пунцовым ртом казалось по-особому вдохновенным. Восьмеркин глядел на нее с восхищением и, умиляясь, думал: «Ведь есть же на свете девушки! А мы только плаваем да плаваем и не знаем про них ничего. Даже нашего хрипуна не боится. Она кого хочешь к рукам приберет». Он не понимал и не видел, как близка была девушка к обмороку.
Наконец Нина не выдержала и сказала:
— Дайте ему передохнуть! Нельзя же в течение часа терзать человека.
— Полегче бы с ним, — присоединился к просьбе дочери Тремихач, подававший инструменты.
Катя продолжала сосредоточенно работать, не обращая внимания на советы и просьбы. Она решила разом проделать все необходимое, так как боялась не выдержать второго подобного испытания.
Временами Катя готова была сесть тут же, на землю, и разреветься. Но девушка сдерживала себя, до боли закусывала верхнюю губу и лишь кивком головы указывала на нужный ей инструмент. Одно произнесенное ею слово могло нарушить равновесие и вызвать слезы. Она больше других жалела измученного пытками моряка и только поэтому вынуждена была оставаться глухой к человеческим страданиям.
Последнюю рану Катя перебинтовала как в бреду. Потом она выпрямилась, стащила с рук резиновые перчатки и сказала:
— Покой… только покой. И пить ему дайте.
Катя сделала несколько шагов, покачнулась и упала без чувств.
— Чего с нею, а? — всполошился Восьмеркин, растерянно глядя на окружающих.
— «Чего, чего»! — передразнил его Сеня. — Это у тебя бегемотьи нервы, а она человек. Лучше подними и снеси на постель…
— Смотри… действительно в обмороке, — удивился Восьмеркин, поднимая Катю. — «Этакая девушка, а вес, что у Сени», — с огорчением установил Степан. Он всех людей делил на весовые категории, как это делалось в боксе.
Больше свободных коек не было. Восьмеркин, держа Катю на руках, дул ей в лицо и легонько встряхивал, пытаясь привести в чувство.
— Затрясет он ее! — перепугалась Нина. — Неси ко мне в каморку. Надо воды и нашатырного спирта. Сенечка, помоги мне. Ей нужно облегчить дыхание.
Но Восьмеркин не подпускал Чижеева.
— Уйди, обойдемся без тебя.
Сеню восьмеркинская грубость не обидела; он понял, что его друг влюблен.
Два следующих дня Восьмеркин с Чижеевым походили на измученных служителей плохо оборудованного госпиталя. Морякам хотелось избавить девушек от черной и тяжелой работы, дать им возможность отлежаться и отдохнуть. На свои же ссадины, кровоподтеки и опухоли Восьмеркин с Чижеевым не обращали внимания.
Друзья не только измеряли температуру, давали лекарства, меняли бинты больным, но и выполняли роль санитаров, уборщиц, прачек, коков и плотников. Они смастерили новые койки на козлах, набили стружками плащ-палатки, сшитые на манер матрацев, продраили песком, окатили тремя водами и пролопатили палубу — деревянный настил пещеры.
Тремихач и Калужский все это время возились с корветтен-капитаном. Они его допрашивали, вносили коррективы на карте и, задавая на одну и ту же тему чуть ли не по сотне вопросов, «выводили среднюю» — записывали предельно выверенные сведения и писали донесения в штаб.
Катю тревожили результаты ее первой серьезной операции. Она отдыхала не раздеваясь или часами сидела у постели мичмана, ловя убегающий пульс.
Поздно вечером раздался тревожный звонок: он извещал, что с суши кто-то проник в подземное русло реки.
Тремихач с Восьмеркиным, захватив автоматы, поспешили к проходу.
Все остальные напряженно прислушивались: будут ли окрики и выстрелы? Но из прохода никаких звуков не доносилось.
Вскоре послышались шаги, и все увидели Витю рядом с Тремихачем и Восьмеркиным.
Веснушчатое лицо разведчика от возбуждения было пятнистым, шапчонка сбилась на затылок. Он разрядил пистолет, положил патроны на стол и уселся у печурки разуваться.
— За мной с собаками гнались, — сообщил Витя. — Только я захотел свернуть с тропки, а мне: «Хальт!» Я в кусты и вниз. Слышу, камни покатились, и две ищейки залаяли. Скорей к речке, а она пересохшая, лишь ручеек остался. Я прямо в сапогах по воде бегу.
Вдруг вижу, собака след нюхает. Я присел за камень и раз в нее из пистолета… Она как прыгнет да как завизжит, завоет… Меня даже в пот бросило. Слышу, пули около меня засвистели… Я еще раз в собаку стрельнул и по течению бегом за скалу. Потом разулся в воде, вскарабкался на камень. Гляжу, — фашисты с другой собакой бегут левей от меня. Я вправо — прыг, а там колючки. Почти всю дорогу бежал. Устал очень.
— Я же тебе велел ядовитую ветошь взять, — с укором сказал Калужский. — Какой ты непослушный, Витя!
— Я взял, честное пионерское, но потерял, наверное.
— Если потерял во время погони, то она и явилась твоим спасением. Стоит собаке хоть раз ткнуться носом в эту ветошь, как она надолго потеряет нюх. На всякий случай придется обработать подходы к пещере и каменные плиты сдвинуть. Ты мог навлечь собак, об этом надо всегда помнить.
— Я и так два раза разувался, с камня на камень прыгал и направление менял, — обидчиво сказал Витя. — Их же не тысячи были, всего две.
— Безразлично. Лишняя предосторожность никогда не повредит. Ты откуда входил?
— От белого камня.
Калужский с озабоченным видом взял из цинкового патронного ящика ветошь, банки с порошком, повесил на себя автомат и поспешно ушел. Витя надулся.
— Всегда меня маленьким считает…
— Помолчи, — оборвал его Тремихач. — С кем виделся в поселке?
— Только со своими мальчишками разговаривал, а к Катиным девушкам не заходил. У них эсэсовцы поселились. Когда пропал зондерфюрер, у гитлеровцев тревога была: машины с собаками и полицаями приехали. На улицу всем запретили выходить, и обыски делали в домах. Минькиного отца арестовали и всех рыбаков посадили на арестантскую баржу. Говорят, что какой-то «Чеем» объявился.
— Что за «Чеем»?
— Не знаю, название, наверно, такое. Мальчишки слыхали, как фашисты о нем шепчутся. Будто это какой-то особый партизанский отряд невидимок.
— Про нас, видно, сочиняют, — догадался Чижеев, — это я в садике у Кати на шофера зондерфюрера бумажку с иностранной надписью приколол: «Made in Ч. М.» Сделано, мол, черноморцами, чтобы с другими не спутали. «Че-ем» — не слово, а две буквы…
— Хватит вздор молоть! — сказал недовольный Тремихач. — Кровью не шутят. Мы здесь не для забав. Пленного гитлеровца надо скорей доставить в лесной штаб. Мы из него вытянули все, что требовалось, теперь он лишний едок и обуза. А им может понадобиться. К тому же провизионка опустела и донесение готово. Согласны со мной пойти?
— Согласны, только не за консервами. Чего такую даль тащить? Мы их поближе добудем.
В путь решено было двинуться до рассвета, то есть в такое время, когда солдат больше всего клонит ко сну.
В поход собрались Тремихач и Восьмеркин с Чижеевым. Витю пока не будили.
Девушки, заметив сборы мужчин, сразу же поднялись.
— Куда вы?
Им объяснили.
— Решение неправильное, — запротестовала Нина. — Кто будет охранять пещеру, если все мужчины уйдут? Пусть остаются отец с Витей, а я проводником пойду.
— Нам мужские руки потребуются, — сказал Тремихач. — Всюду усиленные патрули и секреты. Мы пленного поведем. Это не девичье дело.
— Как хотите, но пещеру с больными так оставлять нельзя, — заявила Катя.
— Что мне с ними делать? — в затруднении обратился Тремихач к морякам.
— Мы с Восьмеркиным одни гитлеровца дотащим! Дайте нам Витю, — сказал Чижеев.
Нина, ожидая, что Сеня поддержит ее, нахмурилась.
— Сеня, я очень прошу… у меня предчувствие.
— В предчувствия не верю. Сегодня — чисто мужское дело.
В путь друзья собирались тщательно: начистили автоматы, заново набили диски, проверили гранаты, отточили ножи, подогнали ремни походных мешков и запаслись веревками. Калужский выдал каждому по комку ветоши, густо пересыпанной каким-то остро пахнувшим порошком, и сказал:
— Аккуратней натирайте подошвы сапог лоскутками и бросайте их в разные стороны, рассчитывая не на одну, а на нескольких собак. Не забудьте это проделать и при возвращении.
— Есть не забыть!
Друзья разбудили Витю, позавтракали и вытащили из клетушки сонного корветтен-капитана.
Штейнгардт, видя, что он опять попал в руки Восьмеркина, судорожно глотнул воздух.
— Вы есть против слова начальника… Он давал мне гарантия на жизнь.
— Ладно, поживешь еще, — сказал Восьмеркин, крепко скручивая ему за спину руки. — Но если вякнешь на улице, не посмотрю и на слово… Заранее приготовься концы отдать. Понял?
— Н-нейн… Не понимаю, что есть перевод… Прошу переводчик.
— Вас ведут в штаб, хотя следовало бы отправить на виселицу, — с едкостью в голосе объяснил ему Калужский. — Конвоиры предупреждают: за всякую попытку освободиться, подать голос, позвать кого-либо на помощь — поплатитесь жизнью.
Крепко связав Штейнгардта и закутав его в маскировочную плащ-палатку, друзья пошли прощаться с больными.
Клецко лежал с угрюмо сжатым ртом. Болезнь словно высушила его: грозный боцман на постели казался маленьким и несчастным. Он покачивал забинтованной кистью руки и временами скрипел зубами. Трудно было понять, спит он или бодрствует… Друзья легко прикоснулись губами к его бледному лбу и на цыпочках отошли к Косте Чупчуренко.
В глазах салажонка уже появилось осмысленное выражение. Жар спадал. Костя слышал весь разговор с зондерфюрером и не мог понять, почему медлят с казнью.
— Повесьте здесь эту жабу, — сказал он. — Незачем другим отдавать, убежит еще. А таких нельзя живыми оставлять. Дайте хоть я… мичман ничего не скажет. Ему больше, чем мне, досталось…
— Не беспокойся, партизанам он не меньше насолил. — Восьмеркин с Чижеевым попрощались с салажонком и затем пошли к девушкам.
Катя по-мужски крепко тряхнула обоим руки и пожелала удачи, а Нина лишь кивнула головой и отвернулась. Но потом, когда друзья в сопровождении Тремихача и Калужского вошли в темный проход, она нагнала Сеню и быстрым движением прижалась к его щеке.
Ночь была холодной и туманной. Над горами нависла тяжелая мгла. С моря дул пронизывающий ветер. Где-то вдали подвывали и тявкали шакалы, их хрипловатый лай напоминал петушиное пение.
Друзья двигались со всеми необходимыми предосторожностями: впереди разведчиков шел Витя, за ним, шагов через пятнадцать, Восьмеркин со Штейнгардтом, а несколько позади, замыкающим, шагал Чижеев. Автоматы у всех были на взводе.
Витя временами давал сигналы замедлить шаг. Он один тенью проскальзывал вперед, проверял путь, потом возвращался, и друзья прежним порядком уводили Штейнгардта все дальше и дальше от моря.
Изнеженный зондерфюрер, подталкиваемый Восьмеркиным, взмок от непривычной ходьбы по горным тропам. Правда, вначале он был относительно спокоен, но, когда они миновали приморскую шоссейную дорогу, Штейнгардт начал опасливо озираться.
«Они ведут меня в лес, — догадывался он, — и там сделают, что захотят. Ведь не трудно доложить: убит при попытке к бегству. Они, конечно, переброшенные с Кавказа разведчики. Им выгодно уничтожить меня, в глухом месте скрыть труп и выдать мои сведения за собственную осведомленность. Это карьера. Нет, я должен жить, пусть раненым, но жить. Мне терять нечего. У леса и на дорогах должны быть наши секреты… Надо замедлить шаг, скоро рассвет…»
Штейнгардт притворно стал задыхаться на подъемах. Ноги у него то скользили, то заплетались. Он несколько раз умышленно падал и делал вид, что со связанными руками не может подняться. Он оттягивал время, но в своей хитрости переборщил. Восьмеркину, наконец, надоело поднимать и подталкивать ленивого пленника, и он наградил зондерфюрера таким пинком, что тот по косогору помчался рысью.
В это время Витя ожесточенно замахал бледно светящейся в темноте гнилушкой. Сигнал обозначал: «Немедля остановитесь — опасность». Восьмеркин дернул на себя некстати порезвевшего гитлеровца, пригнул его к земле и сам присел.
Путь за кустарником пересекала проселочная дорога. Вначале Витя уловил хруст гравия под чьими-то тяжелыми сапогами. Но, как только Штейнгардт побежал, шум шагов и шорох прекратился. Наступила тревожная тишина. Какие-то люди притаились на дороге и вслушивались.
Витя, передвинувшись на несколько шагов вперед, расслышал сдержанный говор, нетерпеливое собачье повизгивание и звяканье цепочек. «Ищейки», — догадался мальчик и торопливо достал ветошь, выданную Калужским.
Восьмеркин несколько секунд просидел без движения. Не видя нигде товарищей, он приподнялся и стал вглядываться в предутреннюю белесую мглу. Вдруг слева до его слуха донеслось нечто похожее на пофыркивание и сопение. Моряк мгновенно повернул голову на звук и заметил рослого пса, похожего на волка.
Обнюхивая землю, пес поднимался по склону прямо на Восьмеркина. Он был уже у ближайшего куста.
«Стрелять нельзя, — сообразил моряк, — рядом могут быть гитлеровцы… Ударю прикладом». Восьмеркин сделал лишь короткое движение, чтобы снять автомат, как пес настороженно вскинул голову и, глухо заворчав, припал к земле, готовый к прыжку.
Человек и собака застыли друг перед другом в напряженных позах.
«Не успею снять автомат, — подумал Восьмеркин. — Придется ножом».
Он осторожно коснулся пальцами костяной рукоятки, и этого движения было достаточно, чтобы пес с рычанием ринулся на него.
Лишь мгновенная боксерская реакция и сообразительность помогли Восьмеркину увернуться от лязгнувшей собачьей пасти. Уклоняясь, боксер по привычке двинул кулаком снизу вверх и подцепил пса на такой удар, что тот с визгом покатился по земле.
Не давая волкодаву опомниться, Восьмеркин навалился на него всем своим телом, ухватился за шерсть под глоткой и начал душить.
Сильный пес рычал, огрызался, рвал лапами одежду, но не мог вырваться из могучих рук моряка.
Тем временем Штейнгардт вскочил и кинулся по склону в кусты. Он уже собрался закричать, позвать соотечественников на помощь, как в это мгновение откуда-то взялся второй, еще более крупный пес. Штейнгардт не успел отпрянуть, — пес с ходу бросился ему на грудь, сбил с ног и придавил когтистыми лапами к земле…
Влажное звериное дыхание ударило корветтен-капитану в лицо, перед глазами сверкнули острые клыки. Обезумевший от страха гитлеровец, вместо того чтобы подчиниться собаке и лежать без движения, в ужасе завопил, начал извиваться, дрыгать ногами. Его вопль мгновенно перешел в хрипение.
Натренированный пес сначала яростно вцепился зубами в кадык, но, боясь, что извивающаяся добыча ускользнет от него, коротким движением челюстей крепче перехватил человеческую глотку.
Штейнгардт не мог вздохнуть. Теряя сознание, он уже не слышал ни стрекота автоматов, ни лая, ни криков на родном языке.
Чижеев, притаившийся за камнем позади всех, видел, как пленник вскочил и побежал, но стрелять по нему не стал. Он дал длинную очередь только тогда, когда увидел двух патрульных, спешивших к собакам.
Гитлеровцы упали. Сеня, не раздумывая, убиты они или нет, побежал к Восьмеркину.
Степану помощь уже не требовалась: полупридушенную собаку он прикончил ножом. Чижеев присел рядом с ним и дал короткую очередь по псу, трепавшему безжизненного Штейнгардта.
— Собак больше, кажется, нет, — сказал Чижеев. — Тебя не сильно порвала?
— Пустяки, царапины. Где Витя?
— Я здесь, — отозвался парнишка, показываясь из кустов.
Над его головой пронеслись две трассы. Витя вновь присел. Было ясно, что с дороги следят за косогором.
— Сейчас мы их выкурим, — сказал Чижеев. — Отвлекай их, Витя, на себя, стреляй одиночными.
Он махнул рукой Восьмеркину, чтобы тот обходил патрули справа, и уполз в кусты.
Мальчик хотя и боялся поднять голову, но точно выполнил приказание: прижавшись к земле, он посылал пулю за пулей в груду придорожных камней.
Гитлеровцы отвечали на его выстрелы трассами. Мелкие комья земли и срезанные пулями ветки дождем осыпались на юного партизана. А он держался на своем месте и продолжал отстреливаться до тех пор, пока не взметнулось пламя взорвавшихся у дороги гранат.
Видя, что дым заволок кустарник, Витя перебежал на новое место и залег, держа автомат наготове.
— Выходи! — крикнул через минуту Чижеев. — Все в порядке: еще двух нет.
Друзья оглядели дорогу. Кругом было пустынно и тихо. Начало светать.
— Вроде можно идти дальше, — сказал Восьмеркин. — Ты, Сеня, погляди, чтоб кто не выскочил, а мы с Витей сходим за Штейнгардтом. Боюсь, как бы нести его не пришлось.
Но Штейнгардта не потребовалось нести. Он лежал неподвижно рядом с издыхающим псом.
— Эх, не дотащили «языка»! — с сожалением сказал Восьмеркин и вдруг обозлился: — Ну, и шут с ним! Собаке собачья и смерть! Хорошо, что люди об него рук не замарали.
Восьмеркин ногой перевернул Штейнгардта лицом вниз и отошел к другим убитым немцам.
— Давай, Витек, хоть оружие да плащи, которые не в крови, заберем. И документы все надо выгрести.
Он и не заметил, как Витя тем временем вытащил из кармана тетрадочный листок, торопливо написал на нем углем: «Всем так будет», подписался таинственными буквами «Ч. М.» и приколол бумагу к погону корветтен-капитана.
Избавившись от пленника, друзья зашагали быстрее. Теперь они не растягивались, а шли гуськом, один за другим, закутанные в трофейные дождевые плащи. Туман оседал на их лицах и одежде мелкими каплями. Войдя в густой буковый лес, они остановились под причудливо переплетенными сучьями дуплистых деревьев.
Кружась, падали на землю желтые листья. Впереди виднелась колоннада таких же гладких и серых буковых стволов, глыбы камней, обросших мохнатым лишайником, и корни буков, горбами и клубами выползшие на поверхность земли, похожие на толстых удавов.
— Дальше нам незачем идти, — сказал Чижеев. — Отправляйся, Витя, один, а мы спустимся на дорогу и попробуем продуктами запастись. Встретимся здесь к ночи. Сигнал — свист. А ну, попробуй.
Витя трижды издал тонкий и мягкий свист.
— Добро! — похвалил его Чижеев. — Если партизаны захотят говорить с нами, пусть кого-нибудь пришлют.
Моряки отдали Вите пакет с донесением и лишнее оружие.
Начал накрапывать мелкий дождь. Они подняли капюшоны и пошли к дороге.
По разбитой проселочной дороге, увязая по щиколотку в глинистой жиже, шагали два немецких солдата, закутанные в плащи с островерхими капюшонами.
Дождь все усиливался. Грязь комьями налипала на подошвы тяжелых сапог, прорезиненные плащи потемнели и лоснились от влаги, а двое немцев, лениво поглядывая по сторонам, шли вразвалку, словно погода была самой благоприятной для прогулок.
Так они прошагали километров пять, не встретив ни пешеходов, ни подвод, ни машин. И вдруг впереди послышалось постреливание выхлопной трубы и гудение мотора. Солдаты уныло опустили плечи и вобрали головы поглубже в капюшоны.
Как только из-за поворота выскочила полуторатонка, нагруженная какими-то ящиками, они просительно подняли руки из-под плащей. Странных немцев не смущало то, что машина мчалась в обратную сторону. Но шофер сделал вид, что не заметил своих соотечественников. Он прибавил газ и пронесся мимо.
— Вот бандитская рожа! — по-русски выругался рослый солдат и вскинул было автомат, но меньший удержал его.
— Брось. Тактика у нас неправильная. Их нахальством надо брать.
— Так я ж и говорил, а тебе все хитрей надо.
Раздосадованные, они побрели дальше.
Низкие, лохматые тучи нависали над балками и горами. Дождь не переставал лить.
— Слышишь?.. Никак нагоняют, — сказал Восьмеркин.
Внизу на подъеме действительно слышалось понукание и скрип колес.
— Обоз, наверное… Спрячемся.
Друзья сошли с дороги, пробрались сквозь мокрые кусты и присели, поглядывая на дорогу.
Вскоре они увидели пару рослых артиллерийских коней, запряженных в четырехколесную повозку, покрытую заплатанным тентом на цыганский манер. На облучке сидел одинокий румын в высокой бараньей шапке.
— Вот и карета для нас, — весело сказал Чижеев. — Поехали, Степа; лучше не будет.
Спокойно бежавшие под горку кони отпрянули в сторону от неожиданно выросших на дороге немцев. Возница, догадываясь, что господам гитлеровцам не по вкусу в дождь идти пешком, натянул вожжи, удерживая коней, и, на всякий случай, боязливо козырнул.
Мнимые немцы, не ответив на приветствие, молча заглянули в повозку. Меньший, приметив сухую солому и мешки, произнес нечто, похожее на «гут», первым вскарабкался и завалился на мягкую подстилку под тентом. То же самое проделал и другой. Затем кто-то из них хлопнул румынского фашиста по плечу: «Трогай, мол, чего застрял?» И повозка покатила дальше.
Возница то и дело дергал вожжи и покрикивал на ленивых лошадей, желая угодить непрошеным седокам. Телегу трясло, лежать в ней было неудобно.
— Что дальше делать будем? — склонившись к Сениному уху, спросил Восьмеркин.
— Доедем до какого-нибудь перекрестка и вылезем. На сегодняшний вечер неплохо было бы коней достать. Ты можешь верхом?
— Попробую. Только боюсь, что без седла за холку зубами уцеплюсь и буду висеть на хребте, как собака на заборе.
— Ты цепкий, быстро научишься. Разве только корму набьешь, зато следа не найдут.
Дождь постепенно стих. Вдали, на равнине, показалось оживленное шоссе: проносились легковые машины, двигались военные двуколки, татарские пролетки и пешеходы. На скрещении дорог виднелась контрольная будка и строгая фигура регулировщика.
— Степа, а почему бы нам не сделаться регулировщиками? И будка у них хорошая есть. Тепло там.
— Да, погреться бы не мешало.
Друзья тычком в спину предложили румыну остановить коней и спрыгнули с повозки.
Оставшись вдвоем, они огляделись вокруг, проверили автоматы и уселись в кустах перекусить.
Увлекшись едой, моряки не замечали, что за ними неотрывно следят три пары настороженных глаз.
После ухода Чижеева, Восьмеркина и Вити Нину стало томить ожидание какой-то еще не ясной беды. Временами ей казалось, что несчастье уже свершилось, что оно непоправимо. Но в чем оно заключалось, она не могла ответить себе.
В Нинином воображении возникали бегущие по следу собаки, их открытые пасти с волчьими клыками… Огни выстрелов… Окровавленное лицо Чижеева…
«Фу, какие дурацкие бредни! — тут же стыдила она себя. — Надо отвлечься».
Нина пробовала заняться приборкой. Но работа не спорилась: веник выпадал из рук, вещи опрокидывались.
Ужинать уселись поздно, так как с минуты на минуту ждали возвращения Вити и моряков. Ели молча и неохотно. Звон упавшей на камни чайной ложечки заставил всех настороженно вскинуть головы: «Не вошли ли в проход пещеры?»
Но звонка не было ни ночью, ни утром, ни вечером.
Нинина тревога передалась и другим обитателям пещеры. Старики ходили хмурыми и придумывали себе всякие дела, чтобы не разговаривать с девушками. Даже Чупчуренко поднялся с постели и ни с того ни с сего начал примеряться: сумеет ли он, владея лишь одной рукой, стрелять из автомата.
Только Клецко лежал равнодушный и неподвижный. И это пугало Катю.
Ночью Тремихач с Калужским выходили на разведку. Вернулись они еще более озабоченными и хмурыми.
Нина, наконец, не вытерпела и заявила:
— С ними что-то стряслось. Я пойду в поселок. Слухи быстро разносятся. Там знают.
— Как же ты пройдешь, если такие парни не сумели? В наших местах, наверное, засада за засадой. И на дороге фары так и светятся. В поселке нельзя появляться новому человеку.
— Но нельзя же сидеть сложа руки и ждать! Может быть, нам удастся что-нибудь сделать.
— Для этого надо пробираться в штаб, идти по тем же тропам в лес. Наш район, наверное, под наблюдением. Эсэсовцы теперь вынюхивают каждый километр. Как бы нам не пришлось завалить проход в пещеру с суши.
— Тогда тем более надо предупредить наших. Переправьте меня ночью к скалам. Помните, где в прошлом году прятали катер? Я на тузике до берега дойду, вытащу и замаскирую…
— Но как же одна и ночью? — сомневался отец.
— Так же, как и другие. Не считайте меня трусливей вас, я ни разу не подводила. В воскресенье будет толкучка, хозяйки и девчата с виноградников пойдут на базар, и я к ним по пути пристану. Никто и не подумает проверять.
— Предположим, что тебе это удастся. А обратно как же?
— Вы меня подождете до темноты или, лучше, снова морем придете. Я буду уже у скал на тузике с сигнальным фонариком.
— Э-э, родная, не все ты додумала. Нельзя же оставлять одну Катю с больными. Теперь здесь наблюдай да наблюдай.
Чупчуренко приподнялся, внимательно прислушиваясь к разговору отца с дочерью.
— Считайте и меня в строю, — предложил вдруг он. — Хватит болеть. Я могу нести вахту. В случае беды — одной рукой отобьюсь.
— А вы не храбритесь? — усомнился Тремихач.
— Стрелять ему, конечно, рановато, — сказала девушка, — но наблюдать Чупчуренко сумеет. Температуры нет, заживление проходит нормально.
— От него больше ничего и не потребуется, — сказал Калужский. — Я все подготовил к взрыву. В случае опасности Чупчуренко придется только поджечь запальный шнур — и вход с суши будет засыпан.
— Вижу, что вы все в заговоре с дочкой, — подозрительно и вместе с тем хитровато поглядывая на свое немногочисленное войско, сказал Тремихач. — Хорошо, готовься, Ежик. Завтра ночью, если они не вернутся, выйдем в море.
Молодой кареглазый и курчавый партизан Тарас Пунченок со своей диверсионной группой с рассвета вел наблюдение за немецким пропускным пунктом на перекрестке трех дорог.
Партизанам стало известно, что для усиления гарнизона в их район прибывает новая воинская часть гитлеровцев. Но по какой дороге она пойдет, никто не знал, а «новичков» надо было встретить таким громом, чтобы они с первых же дней научились бояться лесных жителей.
Пунченок, на всякий случай, заминировал обе проселочные дороги и оставил дежурных запальщиков, которые, по его сигналу, должны были присоединить провода к скрытым в кюветах[18] контактам. Из предосторожности они не оставили на поверхности проводов, чтобы гитлеровцы прежде времени не обнаружили их. Но на главном пути подрывники не сумели заложить взрывчатку, — по шоссе то и дело сновали мотоциклы жандармов и чаще обычного проходили патрули с собаками.
«Как обработать шоссе? — лежа в кустах, думал Пунченок. — Автоколонна может свернуть с шоссе у самого поселка. Тогда пропала взрывчатка и работа двух бессонных ночей. Если бы овладеть контрольным пунктом и направить машины на заминированную дорогу… Но как это сделаешь?»
Пунченок издали заметил приближавшуюся румынскую повозку.
Повозка неожиданно остановилась против притаившегося партизана. С нее спрыгнули на землю два немецких солдата и прошли в кусты.
«Секреты, видно, расставляют. Значит, автоколонна скоро пойдет, — строил про себя догадки Пунченок. — Ну конечно. Вон они уселись переобуваться… Еду достают… Надолго застрянут…»
Партизан отполз к двум своим товарищам, сидевшим поблизости, и шепотом сказал:
— Надо без шума приколоть. Их автоматы и плащи пригодятся. Вы вдвоем наваливайтесь на высокого, а я справлюсь со вторым. Только смотрите, чтоб пикнуть не успел.
Партизаны повытаскивали увесистые, выточенные из напильников стальные ножи, запихали их за голенища сапог и, крадучись, осторожно ставя ногу с пятки на носок, стали приближаться к ничего не подозревавшим пришельцам.
Пунченок, как более ловкий, раньше товарищей оказался за спиной своей жертвы. Преградой оставался только небольшой куст. Выжидая, когда приблизятся с другой стороны партизаны, Пунченок поднял руку, чтобы дать знак товарищам для одновременного нападения. И вдруг услышал русскую речь:
— Тряпки, которые дал Калужский, у тебя? — спросил меньший.
— Тут они, — ответил сдержанным басом второй.
«Кто такие?.. Почему, по-русски говорят? Не чеемы ли в самом деле?» — застыв в напряженной позе, в недоумении соображал Пунченок.
До партизан доходили слухи о появлении каких-то храбрых и неуловимых мстителей, метящих свои жертвы двумя непонятными буквами, но они не очень доверяли фашистским бредням и приписывали все слухи страху солдат, перепуганных таинственным исчезновением зондерфюрера. Теперь же Пунченок собственными глазами видел странных парней, говорящих по-русски. «Может, действительно существуют чеемы? По слухам, они мастера переодеваться. Своих бы не прирезать…»
На всякий случай Пунченок просигналил товарищам, чтобы те остановились там, где находятся, и еще больше напряг слух.
В этот момент у кого-то из партизан под ногой хрустнула ветка. Странные пришельцы вскинули головы.
— Слышал? — спросил шепотом меньший и торопливо сунул руки под плащ.
— Не хватайтесь за оружие, нас здесь много, — сказал Пунченок. Он поднялся с занесенной над головой гранатой.
— Вверх руки!
— А ноги куда деть? — видя перед собой грозного парня в гражданском, как можно наивнее спросил Чижеев.
Пунченок заметил, что из-под плаща насмешника выглядывает наведенное на него дуло автомата.
— Учтите: ваши головы взяты на мушку. Одно неосторожное движение — и в них появятся дырки, — предупредил партизан. — Вытащите руки из-под плащей.
— Не можем, погода мокрая… насморка боимся, — продолжал так же насмешливо Чижеев.
Видя, что противников не запугаешь и что они только по одежде походят на немецких солдат, Пунченок решился задать вопрос в лоб:
— Вы чеемы?
— А вы кто?
— Крымские партизаны.
— Тогда мы — крымские чеемы.
— Откуда знаете Калужского? — задал проверочный вопрос Пунченок.
Сеня сообразил, что Калужского мог знать только кто-либо из партизанского штаба. Курчавый парень на штабиста не походил, он больше смахивал на связного, о котором рассказывали в пещере.
— Оттуда же, откуда знаем, что тебя зовут Тарас Пунченок, — сказал Чижеев.
Это так поразило партизана, что он невольно опустил в карман гранату и уже растерянно спросил:
— Разве мы знакомы?
— Ага! Через Витю, если знаете такого.
— Значит, свои? — обрадовался партизан. — Тогда руку, товарищи.
— Вот теперь можно и нам не опасаться простуды, а то друг у меня хилый, — сказал Чижеев, кивая на Восьмеркина. Он дружески протянул руку и спросил: — Где ваши остальные?
— Здесь они. Мы прирезать вас хотели.
— Зря, могли на боксерский удар нарваться. Будьте знакомы — чемпион бокса Степан Восьмеркин, флотский тяжеловес и тяжелодум.
Из кустов вышли еще два человека.
— Тише, нас могут заметить, — обеспокоился Пунченок. — Сорвем всю музыку. Вы тоже автоколонну поджидаете?
— Нет, мы продуктами больше интересуемся, но и автоколонной можем заняться.
— Пока вот здесь все наше войско — я и Степа.
— Тогда нужно совместно действовать, по общему плану.
Пунченок наскоро поделился своими планами и высказал пожелание захватить контрольный пункт.
— Ладно, регулировку движения мы со Степой на себя берем, — сказал Чижеев. — Направим, куда следует. А вы побольше мин закладывайте и людей с гранатами тащите, чтоб жарче было.
Моряки условились о сигналах, вместе с двумя партизанами пересекли у балки шоссе и, сделав большой полукруг, подобрались с другой стороны к контрольной будке. Здесь они нашли окопчик, залегли в нем и стали наблюдать.
Они ясно видели, как у немцев произошла смена постов. У контрольного пункта осталось всего лишь четыре человека. Один регулировщик находился против указателя с немецкими надписями у разветвления дорог, а остальные — два солдата и ефрейтор — ушли в будку. Регулировщики сменялись каждый час.
К вечеру движение на дороге резко сократилось: за час пронеслись только три грузовых машины и один мотоцикл. Начало смеркаться. Моряки и партизаны подползли еще ближе к будке и притаились за поленницей мелко нарубленных дров.
Вскоре на шоссе показался небольшой отряд мотоциклистов.
Забрызганные грязью мотоциклисты остановились у контрольного пункта и покатили дальше. Ефрейтор больше не возвращался в будку, он остался на дороге с регулировщиком.
— Видно, их квартирмейстеры или передовое охранение, — шепнул один из партизан. — Верный признак, что скоро появится автоколонна с войсками. Надо быстрей захватить будку, иначе проскочит мимо.
— Сейчас мы им смену устроим, — сказал Чижеев.
Он подкрался к будке и осторожно заглянул в окошко. Тесное помещение освещалось только колеблющимся светом железной печурки, у которой сидел на корточках рыжеволосый немец и ворошил дрова. Другой регулировщик спал на скамье, закрыв шапкой лицо.
Момент был удобный. Чижеев махнул рукой партизанам и Восьмеркину: «Выходите, мол, пора действовать».
Степан, как было условлено с Чижеевым, поднялся, набрал полную охапку дров и деловой походкой направился к дверям сторожки. С дороги на него никто не обращал внимания. Восьмеркин обтер у порога ноги, толкнул легкую дощатую дверь и, согнувшись, протиснулся в помещение.
Солдат, сидевший у печурки, решил, что вернулся ефрейтор, и, не поворачивая головы, о чем-то заговорил.
Восьмеркин молча бросил дрова в угол и выпрямился, зажав увесистое полено в правой руке.
Принесенные дрова, видимо, озадачили солдата: его начальник не имел привычки таскать топливо для подчиненных. Гитлеровец, недоумевая, повернулся и вдруг различил освещенную красноватыми отблесками пламени огромную фигуру незнакомца. Он отпрянул в сторону, но тяжелый удар по голове свалил его навзничь.
От шума заворочался и регулировщик, спавший на скамейке. Восьмеркин подскочил к нему, и фашистский солдат так и не понял спросонья, что произошло. Со скамьи он уже не поднялся.
Захватив сторожку, Восьмеркин выдавил окошко и, тяжело дыша, шепнул Чижееву:
— Оба готовы… Противная работа… Обозлился я очень. Говори, что еще делать?
— Надо каким-нибудь способом заманить в будку ефрейтора.
— Но как?
— Давайте зашумим или запоем, точно шнапсу мы напились, — предложил один из партизан. — Может быть, он и прибежит.
— Дельно придумано, — одобрил эту мысль Чижеев. — Давайте попробуем.
Через некоторое время до перекрестка донеслось нелепейшее пение. Только пьяные могли так горланить, и ефрейтор некоторое время вслушивался в доносившийся к нему дикий рев, а затем выругался и рысцой поспешил к будке.
Разъяренный ефрейтор бежал с твердым намерением заткнуть глотки разгулявшимся солдатам, так как с минуты на минуту могло прибыть начальство. Веселенькая будет встреча! Он резко рванул дверь и заорал:
— Руих! Штиль!.. Швайне!
Но тут чья-то сильная рука сгребла его за грудь и рывком втащила в помещение. Потом словно потолок рухнул на голову ефрейтора. Обмякшее тело мешком осело на землю…
— И с этим всё, — сказал Восьмеркин.
Сменять оставшегося на дороге регулировщика Чижеев пошел с партизаном, переодетым в дождевик ефрейтора. Рост у партизана примерно был такой же, как и у покойного фашиста. Он не вызвал подозрения у регулировщика.
Дорога была темной и пустынной. Озябший на ветру, промокший регулировщик с радостью передал переодетому Чижееву фонарь и указку с фосфоресцирующим кружком, козырнув мнимому ефрейтору, он побежал греться в будку. Вскоре оттуда послышался сдавленный вскрик, и через минуту все затихло.
— Всё, больше ни одного не осталось, — сказал Чижеев.
Поправив огонь в фонаре, он стал с ним на перекрестке. Пора было приниматься за исполнение обязанностей регулировщика. Вдали показалось синеватое сияние автомобильных фар.
Нина высаживалась ночью. Часть пути шли на катере. Было туманно и холодно.
Отец с Николаем Дементьевичем осторожно опустили на воду тузик — крошечную шлюпку, поцеловали девушку на прощанье, помогли ей усесться и подали весла.
— Придем завтра в полночь, — сказал отец. — Твоего сигнала будем ждать два-три часа. Не дождемся — придем через сутки вторично. Не сможешь сюда вернуться, уходи в лес… Чего примолкла? Страшно одной?
— Нет, я стараюсь запомнить. — Девушка видела, что старику трудно расстаться с ней.
— Возьми на всякий случай «вальтер», только не входи с ним в город. Спрячь где-нибудь на берегу.
Отец отдал ей трофейный пистолет и еще что-то твердое, завернутое в бумажку. Нина на ощупь определила, что это шоколад.
— Все пройдет благополучно, — сказал Калужский. — Это место у гитлеровцев считается неудобным для десанта. Они наблюдают за ним лишь с мыса, в темноте нас никто не приметит. Запомните: пройти можно только вдоль ручья и по правой стороне. Счастливого возвращения.
Нина оттолкнулась от катера и осторожно заработала веслами.
Девушке не хотелось думать об опасности, но словно кто-то шептал ей на ухо: «Там в темноте могут появиться вспышки… Ты выстрела не услышишь, но все это увидит отец… А у него сердце старое, больное».
Нина всегда почему-то больше тревожилась не за себя, а за близких. Она боялась гибели только потому, что это принесет горе отцу, осиротит друзей.
Вот уже она преодолела откатную волну. Шлюпка зарылась в пену, под килем зашуршало. Девушка бросила весла, выпрыгнула на берег и, подтянув легкое суденышко, присела на корточки. Так ей было удобнее всматриваться в темноту.
— Кажется, никого нет, — вполголоса сказала она. Когда Нина говорила вслух, ей казалось, что рядом находится очень близкий и смелый друг. — Куда же мы спрячем шлюпку?
Она отыскала среди камней свободное пространство, вытащила суденышко на сушу, перевернула его днищем вверх. Затем накрепко привязала его к веслам, засунутым в щели между двумя камнями, и замаскировала охапкой морской травы.
— Теперь отпустим катер.
Нина устроилась так, чтобы свет был виден лишь с моря, три раза нажала кнопку сигнального фонарика и стала ждать.
Тотчас от темных скал, торчавших в море, отделился катер. Он бесшумно развернулся, набирая ход, затем фыркнул и, раскинув белые крылья пены, умчался в зеленоватую мглу.
Девушка осталась одна между скалами и морем. Она подтянула лямки заплечного мешка и, осторожно ступая, двинулась искать русло ручья.
Журчание и тонкий звон воды были слышны еще издали. Ручей после недавних дождей широко разлился при впадении в море.
— Надо по правой стороне, — вспомнила Нина.
Она разулась и вошла в воду.
На другой стороне ручья тоже не было никакой тропы. Нина стала карабкаться по влажным уступам скалы. Когда камни вырывались из-под ног, она замирала на месте и с бьющимся сердцем осматривалась по сторонам.
— Видишь, никого… Конечно, никого нет, — подбадривала она себя и двигалась дальше.
Ручей уже был глубоко внизу. Девушка ободрала коленки об острые камни и раскровянила пальцы, но добраться до вершины скалы не могла: дальше была гладкая стена.
— Здесь должен быть спуск… Как темно и холодно! Хоть бы рассвет скорей!
Цепко ухватившись за выступ, девушка сползла со скалы на животе и повисла на вытянутых руках. Нащупав ногами опору, она освободила руки. Передохнув немного, она таким же способом сползла ниже.
Дальше было легче спускаться: скала стала отлогой, местами попадалась земля. Нина поднялась во весь рост, отряхнула платье, заправила под платок выбившиеся волосы и вдруг увидела впереди промелькнувшую тень. Ноги у нее подкосились. Она опустилась на колени, сбросила с плеч мешок и поспешно достала пистолет. «Буду стрелять без предупреждения», — решила она.
В темноте, там, где раздался шорох, она сначала различила две, потом четыре зеленоватые, едва мерцавшие точки.
— Брысь! — крикнула девушка.
В ответ донеслось злобное ворчание и визгливый взбрех. Это были шакалы.
Девушка обрадовалась: «Значит, людей нет вблизи».
Она швырнула камень в сторону трусливых зверей, и мерцающие глаза погасли. Вновь стало тихо, так тихо, что слышно было, как шуршит и перекатывается по камням вода.
На дне расселины тьма оказалась еще гуще.
Нина с зажатым в руке пистолетом медленно продвигалась вдоль ручья. Лишь к рассвету выбралась она к мостику на дороге.
Мост был небольшой, и немцы его не охраняли.
Нина ополоснула в ручье лицо, смыла кровь с колен и привела одежду в порядок. Юбка была разорвана на бедре. Нина достала из мешка иголку и кое-как зашила прореху. Затем повязала платок так, как носят девушки с виноградников, и спрятала в мешок пистолет.
В это время на горе показалось несколько женщин с мешками. За ними плелся ослик с повозкой, а дальше, растянувшись по обеим сторонам дороги, понуро шагали еще какие-то люди.
Вид этой толпы не вызывал опасений: женщины шли на базар или на виноградники. Нина, не прячась и не обращая внимания на приближавшихся крымчанок, не спеша начала обуваться. Не сразу она заметила, что среди идущих нет почти ни одной пожилой женщины. По дороге брели молоденькие, измученные девушки и подростки, а позади них — два гитлеровских конвоира с автоматами.
«Угоняют в Германию», — поняла Нина, но прятаться уже было поздно. Не поднимая глаз, она продолжала зашнуровывать ботинки.
Гитлеровцы, конвоировавшие основную группу, прошли мимо, лишь покосившись на нее. Эта девушка, переобувавшаяся на краю дороги, вряд ли собиралась передавать их пленницам оружие и взрывчатку.
Однако сутулому и очкастому конвоиру, подгонявшему позади колонны изнемогающих от усталости девушек, показалось, что Нина отстала от головной партии. Он грубым пинком заставил ее подняться.
— Я не ваша, — запротестовала Нина. — Я на базар иду.
Гитлеровец, вместо ответа, еще раз ткнул ее автоматом в бок и заорал:
— Шнель, шнель!
Он не желал выслушивать объяснения русской.
Нина обмерла. Стоило столько страху перетерпеть ночью, чтобы наутро так глупо попасться в руки идиота?
Она догнала передних конвоиров. Объясняла, просила подтвердить ошибку. Ведь они же видели ее, она сидела в стороне от дороги. Но гитлеровцы досадливо отталкивали от себя русскую девушку и тупо твердили:
— Мы не есть знать… Команда обер-лейтенанта… Шнель!.. Быстро идить компания!
Нина заплакала. Она шла спотыкаясь, не видя ни дороги, ни тех, кто шагал рядом с ней.
Какая-то девушка взяла ее за локоть и строго сказала:
— Не плачь, что им наши слезы? Видишь, как они пересмеиваются?
— Куда нас гонят?
— Не знаю. Меня ночью подняли. Пять минут на сборы… Мамонька обхватила, кричит, не отпускает, а тот, очкастый, — ее в грудь. Убила бы его.
«И я убью, — подумала Нина. — Теперь не побоюсь».
— Чеемов бы встретить, — шепнула девушка.
Нина вздрогнула и насторожилась.
— Каких чеемов?
— Не знаешь?.. Про чеемов не знаешь? О них у нас все говорят. Они даже зондерфюрера выкрали. Где-то спрятали его, потом отдали немецким собаками и собак убили.
— Почему немецким собакам? Выдумка какая-то!
— Ничего не выдумка, — обиделась рассказчица. — Зондерфюрера вчера нашли у дороги с перегрызенным горлом. Сам начальник полицаев рассказывал.
— Не может быть, чепуха! Не отдали бы они собакам! — невольно высказала вслух свои мысли Нина. — А чеемов не поймали?
— Куда там! Сами всех фрицев перестреляли. А позавчера, — зашептала девушка, — у леса столько гитлеровцев набили, что они всю ночь и утро раненых возили…
«Легенды выдумывают, — решила Нина. — Не могли три человека много гитлеровцев убить. А может, они к партизанам пробились? Вместе действовали? Как же мне им сообщить, что я так глупо попалась?»
Восьмеркин, Чижеев и Витя, в сопровождении Пунченка, только на шестую ночь двинулись в обратный путь к пещере. Каждый из них вел за собой навьюченную лошадь. В тюках были консервы, мука, шоколад, гранаты и патроны.
После удачного разгрома фашистской автоколонны и конного обоза в руки партизан попали богатые трофеи. Гитлеровцы, разбежавшиеся сначала по кустам, к утру начали скапливаться у леса. Добычу требовалось переправить поглубже в горы. Понадобился стойкий заслон. С группами заслона остались и Восьмеркин с Чижеевым. Они вместе с партизанами то неожиданно нападали на преследователей, то с боем отходили, увлекая фашистов в сторону, к узкому ущелью, где была подготовлена засада. Там партизаны дали последний бой и, оторвавшись от залегших преследователей, запутали следы и козьими тропами ушли в горы.
После пятидесятичасового бодрствования и лазания по горным кручам Чижеев с Восьмеркиным почти целые сутки отсыпались в лесной землянке.
Партизанам понравились отчаянные здоровяки-черноморцы. Желая хоть как-нибудь отблагодарить их, лесные жители надумали заменить ватники моряков флотской формой. Для Сени они без труда разыскали черные брюки и бушлат, а Восьмеркину все пришлось шить заново.
Портнихи-партизанки кое-как сняли мерку со спящего моряка, скроили ему из черного трофейного сукна подобие бушлата, огромные брюки и в восемь рук принялись шить.
Когда друзья проснулись, то перед их постелями уже лежали тщательно отутюженные брюки, а под бревенчатым потолком висели распяленные на палках бушлаты. Начищенные толченым кирпичом медные пуговицы так блестели, что от них, казалось, можно было прикурить.
— Никак для нас? — изумился Восьмеркин, видя своего размера бушлат.
— В награду за отличную регулировку, — ответил довольный произведенным эффектом Пунченок.
Повеселевшие друзья оделись и сразу как бы стали статнее и привлекательнее.
— Еще бы бескозырку да фланельку с гюйсом — прямо на парад тебя, Степа! — сказал Чижеев.
— Фу, ты… про бескозырки-то я и забыл! — досадливо хлопнул себя по лбу командир отряда, пришедший полюбоваться на моряков. — Есть у нас бескозырки! Вместе с документами убитых хранятся. От ваших же севастопольских моряков остались. Храбрые ребята были, во весь рост на фашистов шли.
Он сам сходил в штаб и вскоре вернулся с тремя бескозырками. На ленточках Сеня прочел названия миноносцев: «Бойкий», «Способный», «Бдительный». От бескозырок словно дохнуло морем и чем-то еще до боли родным. Представились быстроходные красавцы-корабли, Севастопольский рейд, чайки в вышине и бирюзовое небо.
— Наша эскадра! — с гордостью заявил Чижеев.
Он примерил все три бескозырки. Самую большую, с золотой надписью «Бдительный», Сеня отдал Восьмеркину, себе взял бескозырку комендора с эсминца «Способный», а третью протянул Вите.
— Носи и держись бойче! — торжественно сказал он. — Юнгой будешь нашим.
Так что возвращались друзья не в стареньких ватниках, а в черной, устрашающей гитлеровцев форме моряков. Разглаженные брюки были заправлены в русские сапоги, бескозырки лихо сдвинуты на бровь, под бушлатами виднелись ножи и гранаты, а поверх бушлатов висели автоматы и сумки с запасными дисками.
Подходя к опасным местам, парни обернули копыта коней тряпками, натертыми ветошью Калужского, и, усевшись верхом, растянулись в «кильватерную колонну». Впереди всех ехал Витя на небольшом мохнатом коньке, за ним Пунченок с Сеней, а замыкающим восседал на толстоногом артиллерийском битюге Восьмеркин. Автоматы у всех были наготове.
Они спокойной рысцой прошлись по узкой проселочной дороге, выбрались на косогор, где недавно воевали с собаками, миновали балку, с ходу пересекли серую ленту приморской дороги. Здесь, не заметив ничего подозрительного, они начали подниматься в гору.
И вдруг на перевале, где тропа сворачивала влево, послышался треск, а затем шипение. Снизу внезапно взлетели три осветительные ракеты. А из кустов, как пневматические молотки, высекающие разноцветные искры, застучали автоматы.
Кони испуганно шарахнулись за скалу, и это спасло друзей. Один лишь восьмеркинский битюг захрипел, неуклюже попытался вздыбиться, но не смог и свалился на бок. Степан успел соскочить с коня.
Сеня быстро спешился и, отдав повод Пунченку, подполз к Восьмеркину, который припал за судорожно бьющимся конем.
— Куда ранен? — спросил он у Степана.
— Да никуда. Коня покалечили. Никак не могу приметить, откуда бьют.
В небо взвились новые ракеты. Друзья, мгновенно приникнув к земле, укрылись за тюками и крупом издыхающего коня. Огненные трассы с визгом прошли над ними.
— Подмогу вызывают, — заключил Сеня и неожиданно предложил Восьмеркину: — Уходи на моем белолобом, а я прикрою вас. Иначе пещеру выследят.
— Он прикроет! — возмутился Восьмеркин. — А я что, — без рук, без ног?
Он навел автомат на кусты, из которого вылетали ракеты.
— Будь человеком, Степан, — продолжал уговаривать Чижеев, приготовляя гранату. — В меня трудно попасть, я убегу.
— Мой конь пал, а не твой. Значит, мне оставаться, — с злобным упрямством заявил Восьмеркин. — И не приставай, уходи вон! Из-за тебя всех перебьют. Быстрей угоняй коня.
Восьмеркин дал две коротких очереди по кустам. Оттуда ответили продолжительными трассами.
— Ага!.. Вон вы где! — пробормотал Степан и дал еще очередь.
Видя, что обозленного моряка не уговоришь, Чижеев в сердцах поднялся во весь рост и метнул гранату. В момент взрыва он пригнулся и перебежал за выступ скалы, где укрывались Пунченок с Витей.
— Скачите одни, — заторопил он их. — И мою лошадь прихватите. Живей снимайтесь, а то окружат!
Не слушая возражений Пунченка, он снял с седла запасную сумку с гранатами и опять уполз к Восьмеркину. Пунченку ничего не оставалось делать, как хлестнуть беспокойно переминавшихся коней. Он один перед штабом отвечал за снабжение пещеры и должен был в целости доставить оставшиеся тюки.
Спустившись в ложбину, молодой партизан поскакал с Витей во весь опор. Он слышал за спиной частую стрельбу, взрывы гранат и совсем не думал о том, что в темноте может свернуть себе шею, — надо скорей сдать груз и вернуться к морякам на подмогу.
У лаза в пещеру, пока Витя давал тревожные звонки, он быстро отвязал тюки, посбрасывал их в одну кучу и, захватив всех лошадей, ускакал назад.
Обратный путь Пунченок преодолел еще быстрее.
Привязав лошадей у деревца в ложбине, партизан не вышел на тропу, а стал подниматься вверх в стороне от нее, чтобы моряки не приняли его за противника, заходящего с тыла.
На старом месте друзей не оказалось, они отбивались где-то за скалистым выступом. Оттуда доносились одиночные выстрелы.
«Нет гранат, и патроны кончаются», — установил Пунченок.
Он перебежал тропу, по-кошачьи вскарабкался на выступ и осмотрелся. Левее от него неровной цепью передвигались фашистские солдаты. Они строчили из автоматов во все стороны.
При вспышках видны были их лица, каски и белые точки пуговиц на шинелях. «Боятся темноты, — решил партизан. — От страха стреляют. От таких нетрудно уйти».
Стараясь не шуметь, он сполз ниже и, взглянув направо, похолодел от неожиданности. Метрах в сорока от него, где тропа делала неполную петлю, оголенную и узкую полянку перебегали какие-то одиночные, сгорбленные фигуры. Они скапливались в выемке у кустарника.
«С тыла заходят, — понял партизан. — Те бессмысленным треском внимание отвлекают, а эти хотят живьем сцапать. Надо предупредить».
Он снял с себя автомат, вытащил три гранаты, нащупал для ног попрочнее место, поднялся и, вспомнив единственное морское слово, крикнул: «Полундра!»
Затем метнул одну за другой все три гранаты в выемку у кустарника.
Взрывом ослепило Пунченка. Ничего не видя перед собой, он скатился на тропу и, строча во все стороны из автомата, перебежал к камням, где, по его мнению, должны были укрываться моряки. Здесь он приник к земле и стал вслушиваться. От скалистого выступа доносились стоны и хриплый вой какого-то раненого, а с другой стороны — улюлюканье и усилившаяся стрельба.
Партизан отполз еще дальше и вдруг услышал приглушенный голос Чижеева:
— Стой!.. Кто здесь?
— Свой… Я — Пунченок!
— Какого ж дьявола ты вернулся? Ведь сказано было коней угонять, а он полундру кричит.
— Не ругайся, уже угнали. Я в оба конца успел. Давайте скорей в лощину.
В лощину они не сбежали, а почти скатились. Быстро разобрав коней, друзья припали к их гривам и понеслись.
Колеблющийся свет ракет временами выхватывал их из темноты. Трассы взвизгивали над головами. Но всадники не останавливались — им нечем было отбиваться.
У лаза в пещеру их встретили взволнованные Тремихач, Калужский и Костя Чупчуренко. Все трое были вооружены автоматами.
— Все целы? — спросил Тремихач.
— Целы, — ответил Чижеев. А когда спрыгнул на землю, то чуть не вскрикнул: по всей ноге, словно ток, прошла острая боль. В горячке боя он не заметил, как его ранили.
— Снимайте седла и угоняйте подальше коней, — приказал Тремихач. — Надо пожертвовать ими. Вас теперь по следу найдут. Придется вход завалить.
Он сам отхлестал прутом освобожденного чижеевского коня.
— Живей действуйте и проходите вглубь. Через три минуты подорвем. Здесь останется один Калужский.
Молодежь, отогнав подальше коней, подобрала седла и, оглядев площадку, не осталось ли чего-нибудь подозрительного, скрылась в проходе. Стрельба приближалась. Свет ракет уже захлестывал кусты дикого шиповника.
— Кончилось наше хождение по суше, — сказал Калужский.
Тремихач вздохнул, подобрал белеющую бумажку, которая могла навести на мысль, что где-то здесь есть ход, и, по-стариковски согнувшись, ушел в сырую мглу прохода. За ним последовал Калужский.
Засветив фонарь, инженер проверил закладку взрывчатки, затем поджег бикфордов шнур и поспешил по проходу вниз, к укрытию за поворотом.
На нижней площадке пещеры друзей встретила Катя.
— Ух, какие нарядные!
— Приоделись малость, — не без самодовольства сказал Восьмеркин.
Клецко, услышав голоса, присел на постели. Он уже мог вставать без посторонней помощи.
— Где пропадали? — спросил он придирчивым боцманским голосом. Брови у мичмана смешно топорщились, а лицо было непроницаемым. Пойми: сердится он или шутит.
Восьмеркин, рассудив, что Клецко по случаю выздоровления должен быть в веселом настроении, с подчеркнутой лихостью щелкнул каблуками:
— Так что, товарищ мичман, регулировщиками состояли при фашистах. Гвардии матрос Чижеев всем парадом командовал. Каждой машине с начальством ножкой шаркал и вот так ручкой: «Пожалте-де на минированную дорогу»…
— Почему брюки не навыпуск? — вдруг осадил его Клецко. — Коменданта нет, так форму можно нарушать?
— Так мы же кавалеристами. По-иному несподручно.
— Вижу, что не моряками стали, а ковбоями какими-то. Живо привести себя в надлежащий вид и доложить как следует.
«По-старому придирается, — значит, дело пошло на поправку», — подумал Восьмеркин и отчеканил:
— Есть доложить по уставу.
Но он не успел доложить. Послышался глухой и тягучий треск, словно кто-то вверху раздирал на части крепкую материю. В пещеру ворвался клуб глухого и душного воздуха. Огни в лампах присели, затем подпрыгнули, в пещере заметались фиолетовые и красные тени.
— Кончилось хождение по суше! — объявил с верхней площадки Тремихач. — Проход завален. Теперь у нас дорога — море.
Чижеев был ошеломлен вестью об исчезновении Нины.
Моряк представлял себе суровый берег со зловеще нависшими глыбами скал и черноту ночи. Он как бы видел перед собой бледное, настороженное лицо девушки, ее хрупкую фигурку.
Сеня на время даже забыл о раненой ноге. Боль была пустяком по сравнению с тем, что переживал он.
«А может быть, она жива? Может, поймали днем, на людной улице? О, черт! А я застрял колченогим. Надо что-то предпринимать. Только бы не заметили хромоты».
Чижеев тайно отозвал Катю и шепнул ей:
— Поклянитесь, что не скажете никому ни слова.
— Для этого нужно знать, о чем идет речь, — ответила девушка. — Почему вы так бледны сегодня?
— Я ранен. Понимаете? Рана пустяковая: сквозная дырка в мякоти. Ее надо смазать йодом и перевязать. Но чтоб никто не знал.
— Понимаю. Какой-нибудь новый сумасшедший поход?
— Я хочу найти Нину, — сказал Чижеев. — Из-за ноги меня не отпустят.
Девушка колебалась.
— Покажите рану.
Стиснув зубы и морщась, Чижеев снял сапог с простреленным голенищем. Бумажный носок и портянка насквозь пропитались кровью. Запекшаяся кровь мешала разглядеть рану.
Катя пощупала ногу и нахмурилась.
— Если не хотите остаться без ноги, — сейчас же ступайте за мной и всякие разговоры о тайнах и походах бросьте.
— Не пойду, — наотрез отказался Чижеев. — А если вы скажете Тремихачу или мичману, то поступите… нехорошо, так как помешаете выручить вашу подругу.
И он с решительным видом начал натягивать на рану заскорузлый носок.
Девушка перепугалась; она сходила за санитарной сумкой, тщательно обмыли ногу спиртом, смазала рану и, наложив мягкие тампоны, аккуратно забинтовала.
— Вам нужен покой, — объяснила медичка.
— С горя ошалел, коротыга, — ворчал, поглядывая на своего друга, Восьмеркин. Никогда еще он не видел его в таком возбужденном состоянии. — Примочку бы ему на затылок и кувалду на язык.
Чижеев не понимал, почему других не волнует судьба Нины. Даже отец, который должен был бы рвать на себе волосы и уговаривать всех броситься на выручку, спокойно подсел на койку к Клецко и обсуждал с Калужским, какой режим завести в пещере. Бесчувственные люди! Война всех испортила.
В конце концов он не вытерпел и, решительно подойдя к старикам, спросил у Калужского:
— Как вы с Ниной условились? Может, она не поняла вас, пришла позже? Всю ночь прождала и еще ждет. Надо сегодня же переправить Пунченка и заодно проверить…
— Только не торопитесь, молодой человек, — остановил его Калужский и с обычной неторопливостью начал рассуждать: — Сегодня патрули еще разыскивают нас. Рыщут с собаками. Они могут очутиться и над обрывом. Выскочивший из-под скал катер натолкнет на мысль совершить поиски с моря. Вы понимаете, чем это кончится? Мы очутимся в каменной мышеловке. И Нине тогда уже никто не поможет.
— Виктор Михайлович, вы также намерены опасаться? — не без едкости поинтересовался Чижеев. — А дочь пусть одна на ночном холоде? Пусть гибнет? У ней ведь ни одежды, ни еды.
— Вот что, товарищ Чижеев, ты брось играть на отцовских чувствах! — резко прервал его рассвирепевший боцман. — Я твою заинтересованность понимаю. Довольно нам людей попусту губить. Мы не для того здесь, чтобы в прятки играть — один другого разыскивать. Из-за твоей и восьмеркинской разболтанности девушка и пострадала. Приди вы вовремя — сидела бы она с нами.
Чижеев возразил:
— Мы не гуляли. Мы фашистов били.
— Тогда связного надо было б прислать с донесением. К тому же не ваше занятие на берегу околачиваться, для этого есть сухопутные люди. Наше дело — море! В море мы должны не давать фашистам покоя. А вы вот душу захотели потешить и девушку сгубили.
Такого кощунственного обвинения Чижеев не мог простить даже Клецко.
— Не прогуляйся я с Восьмеркиным на берег, чтоб вас разыскать, — сказал он вызывающе, — полагаю, и вид был бы у товарища мичмана совсем другой. Жаль, что гитлеровцы с первого раза память отшибают.
— Это еще что?! — вскипел Клецко. — Прекратить разговоры!
— Есть прекратить, — ответил Чижеев, темнея. — Разрешите идти?
— Идите, — сказал мичман официально. — Только не куда-нибудь, а в камбуз. Наряд вне очереди даю — посуду мыть и лагунки чистить, чтоб морской порядок не забывался.
Чижеев покорно отошел к кирпичной печурке и загремел сковородами, потом вспомнил о Пунченке.
— Тарас, подойди на минутку! Будь другом, — шепотом сказал он партизану, — когда попадешь на берег, пройди той же дорогой, где Нина шла. Разыщи хотя бы след ее и дай знать. Должником буду…
— Понимаю, — сказал партизан. — Считай меня как бы самим собой.
Девушек угоняли на север, не давая ни присесть на повозку, которую тащил ослик, ни остановиться. Только один раз в пути был непродолжительный отдых.
Конвоирам, видимо, надоело шагать пешком. У какого-то селения они согнали девушек с дороги в поле и, оставив лишь одного охранника, пошли рыскать по дворам.
Вскоре один из них привел трех тощих крестьянских лошаденок, а другой притащил бутыль с красным вином и мешок со снедью.
Расстелив плащ, конвоиры уселись на землю и принялись пожирать лепешки, брынзу с маслом и яйца. Громко чавкая, гитлеровцы по очереди прикладывались к бутыли. Ни у одного из этих красномордых обжор даже мысли не возникло, что русские девушки голодны и нужно их накормить.
Нине пришлось развязать мешок и поделить свои припасы, захваченные из пещеры, с новыми подругами. Девушки с трудом жевали сухую пищу. Им хотелось пить, а конвоиры никого не отпускали к колодцу.
Охмелев, конвоиры сделали из ремней подобие кнутов и, взгромоздившись на коней, с пьяным гоготом погнали девушек на дорогу.
Это был самый мучительный переход. Одуревшие гитлеровцы хлестали отстающих как попало. Наезжали конями, норовили попасть в лицо окованным носком сапога. Временами приходилось не идти, а бежать.
К вечеру Нина так устала, что, когда их загнали в машинный сарай совхоза, она свалилась в углу на прогнившие доски и тотчас уснула.
Под утро она почувствовала, что ее толкают. Она приподнялась, в сарае еще было темно. Не сразу она разглядела свою новую подругу Нату.
— Быстрей поднимайся, — шепнула Ната. — Очкастый ногами дерется. Сейчас подойдет сюда.
— Пусть только тронет. Я его застрелю, мерзавца, — сказала Нина и тут же спохватилась: «Какая невоздержанная, меня же раскроют. Сумею ли я вынести пытки?»
Преодолев недомогание, она поднялась. Голова кружилась, ноги дрожали от слабости. Она видела, как в другом конце сарая гитлеровцы пинками гнали девушек на улицу.
— Выйдем скорей во двор, — торопила ее Ната. — Я помогу, пойдем.
Она подхватила Нинин мешок и потащила ее к выходу.
Утро было холодное, промозглое. У сарая появились широкие семитонные немецкие грузовики. На одной из машин уже сидело человек тридцать каких-то незнакомых девушек.
— Откуда вы? — спросила Ната.
Одна ответила:
— Из разных мест, вчера пешком пригнали, а сегодня точно на бойню везут: не повернешься и ног не вытянешь.
Ната помогла Нине взобраться на кузов передней машины. За ними полезли и другие девушки. Скоро их набралось столько, что невозможно было сесть.
Машины, одна за другой, тронулись со двора. Свежий ветер, бьющий в лицо, подбодрил Нину, но головокружение не проходило. «Только бы не заболеть, не свалиться в пути», — твердила она себе и крепче держалась за стоявшую рядом подругу.
— Куда нас везут? — недоумевали девушки, вглядываясь в шоссе. — Вчера же вели по этой дороге. Неужели обратно? Может, домой отпустят?
— Как бы не так, — сказала Ната. — Просто мучают, сначала в один конец гонят, потом в другой.
«Этой девушке можно довериться, — подумала Нина. — Расскажу ей про пистолет и про все. Вместе убежим».
К обеду пленниц привезли в портовый поселок за мысом. Грузовики свернули на школьный двор и остановились. Конвоиры приказали девушкам все личные вещи побросать в одно место. Потом им выдали ведра с тряпками, голики и повели в здание.
— Мыть лютше! — сказал гитлеровец с санитарным значком. — Это есть госпиталь.
— Видишь, сколько чеемы фашистов набили, — шепнула Ната. — В старом госпитале места не хватает. Школу берут. Мину бы им подложить.
Нине после нескольких часов, проведенных на свежем воздухе, стало лучше. Она вместе с другими разулась и, засучив рукава, принялась скрести затоптанный пол. Но Ната не давала ей утомляться. Эта крепконогая девушка с забавно вздернутым носом так ловко орудовала голиком и скатывала водой пол, что Нине нечего было делать. В порыве благодарности она шепнула подруге:
— Мы с тобой убежим. У меня пистолет спрятан.
После уборки девушек согнали в подвал и велели устраиваться среди сваленных в груду парт. Потом, впервые за сутки, накормили бурдой, сваренной из кормовой свеклы. Дали по крошечному кусочку хлеба.
Нина с Натой устроились в полутемном закоулке среди поломанных шкафов и досок. Боясь, что гитлеровцы нащупают в рюкзаке пистолет, Нина вытащила его, завернула в тряпочку и запихала в угол за доску. Ната в это время пугливо поглядывала по сторонам: не наблюдает ли кто? Она раскраснелась от волнения. А после, когда убедилась, что Нина все проделала незаметно, сказала:
— Я сразу почувствовала, — ты особенная. У партизан, наверное, жила?
— Н-нет… Впрочем… Ладно, от тебя не буду скрывать: я с чеемами в одном месте находилась.
— Правду говоришь? — Ната не могла поверить. Пытливые глаза ее как-то по-птичьи округлились. — Почему же ты спрашивала о них? — Но, видя, что Нина не оправдывается, а лишь внимательно следит за ней, обрадовалась:
— Ох, какая ты хитрая, Нина!.. И бесстрашная, как парни!
Теперь связанные общей тайной девушки старались не разлучаться. Услышав гудение моторов за стенами, они выбрались из своего закутка и подбежали к решетчатым окнам. Во двор школы то и дело прибывали либо грузовики с койками, матрацами и бельем, либо санитарные машины с ранеными.
Позже в подвал пришли конвоиры, построили девушек в одну шеренгу, пересчитали всех, повесили каждой на шею номер-жестянку и увезли в закрытых машинах в солдатскую баню.
В раздевалке Нина неожиданно увидела одну из Катиных подруг: хохотушку Мусю Кирикову. Она с какой-то пожилой женщиной стояла у дегазационной камеры и принимала одежду. Еще недавно эта девушка любила закидывать голову и, заливаясь смехом, показывать свои сверкающие белые и ровные, как зерна кукурузы, зубы. Сейчас же рот ее был по-старушечьи сжат и в уголках губ появились жесткие черточки.
«Наша ли теперь? — думала Нина, вглядываясь в Кирикову. — Как она изменилась!» Муся, наконец, ощутила на себе ее взгляд и повернула голову. Но ни одним мускулом, ни одним движением лица не дала она понять, что узнаёт Нину, только в глазах блеснул прежний радостный огонек. «Наша», — поняла Нина.
Улучив момент, когда пожилая женщина ушла в глубь камеры, Нина подошла к Кириковой и молча подала свою одежду. Та с обычным безразличием начала поддевать на металлический крюк вещь за вещью и лишь на мгновение успела незаметно сжать Нине пальцы и шепнуть:
— Я твою одежду потеряю… Придешь искать в камеру.
И в этот момент Нина заметила, что у Муси не хватает верхних передних зубов: розовели голые десны. От этого девушке стало не по себе.
После горячего душа у девушек взяли кровь на исследование, записали номер жестянки и разрешили одеться.
Нина нашла в раздевалке свободное место и попросила у Кириковой свою одежду. Та ушла в камеру, повозилась некоторое время и, вернувшись, с наигранным раздражением заявила:
— Не могу найти ваших проклятых тряпок; если вам некогда, то можете поискать сами.
Смерив приемщицу презрительным взглядом, Нина пошла в камеру.
— Одной запрещается, — с угрожающим видом остановила ее Муся. И сама прошла следом за ней.
Избавившись от посторонних ушей и глаз, Муся оттащила Нину в самый темный угол и спросила с волнением:
— Как ты попала в эту партию?
— Случайно, — вернее, глупо… по пути забрали.
— Значит, они не догадываются, кто ты такая?
— Нет. А где ты зубы потеряла?
— Об этом сейчас не время. В общем, после исчезновения Кати меня допрашивали… Кто-то донес: мол, была в дружбе с ней. Но никаких улик. Удалось доказать, что я не причастна к исчезновению Штейнгардта. Меня выпустили и перевели на грязную работу. И сейчас всё следят…
— А ты не сможешь передать нашим обо мне?
— Ну конечно! Тося вне подозрений. Мы каждый день с ней видимся. Она и тебя в госпиталь устроит. Сейчас и русских в санитарки берут, — гитлеровцы совсем с ног сбились. Над санитарками чех начальник. Он согласится похлопотать.
— Не надо, — замотала головой Нина. — Я не смогу фашистскую грязь убирать.
— Как хочешь, Нина. Боюсь, — пожалеешь. Здесь позавчера прошла такая же партия девчат. Мыли, осматривали и от всех, даже у молоденьких, по шестьсот граммов крови для переливания взяли, а потом — кого в Германию, кого в солдатский дом. Это, я думаю, пострашнее будет.
— Как же мне быть? Я с одной девушкой подружилась. Подло ее бросать.
— Быстрей решайся, мы и так слишком задержались, — торопила Муся. — Тосе я передам записку. Может, еще сегодня она успеет поговорить со своим начальником чехом.
— Ладно, — решилась, наконец, Нина. — Ради наших, чтоб ближе к ним… Буду, как вы. Но сумею ли?
— Сумеешь, — уверила Кирикова и, сунув ей неприятно пахнувшую одежду, уже громко проговорила: — Вот они, ваши драгоценные наряды. Могли бы не грубить. Никому они не нужны!
Третий день подряд уже по-зимнему раскатисто ревел шторм. В пещеру вместе с брызгами и пеной врывалось холодное дыхание разбушевавшегося моря.
В первую ночь всех пришлось поднять на авральные работы: одни, при свете факелов, отводили по руслу речки в, глубь пещеры шлюпки и крепили у пристани катер, чтобы его не било, другие отепляли кабины, заделывали подсушенной морской травой щели, сколачивали плотнее двери, щиты, пилили и рубили дрова.
Всеми работами, покрикивая, как на корабле, руководил Клецко. Он постепенно забирал власть в свои руки: налаживал строгую морскую дисциплину, каждому определял участки деятельности, завел расписание и суточные вахты. Теперь без боцманской дудки нельзя было ни отдыхать, ни обедать.
Сеню иссушили мысли о Нине. Он похудел, в глазах появился беспокойный огонек. Чижеев прислушивался к гулу ветра и с нетерпением ждал, когда хоть немного стихнет шторм. В такую погоду нечего было и думать о высадке Пунченка на берег: катер не мог даже выйти из пещеры.
Рана почти не болела, и, хитря, Чижеев продолжал скрывать ее от Клецко. В этом помогала ему Катя. Она тайно делала ему перевязки и просила поменьше двигаться.
Только на четвертый день рев прибоя несколько ослабел, а затем неожиданно прервался. В небе проглянули звезды. На юго-западе, правда, еще клубились облака и горизонт был зловещим, но волны уже не разбивались с грохотом о скалы, а лишь, шипя, пенились у камней и были пронизаны каким-то внутренним сиянием, напоминавшим свечение свежеразрезанного свинца.
— Подготовить катер и шлюпку к выходу в море, — просвистев в боцманскую дудку, объявил Клецко. — В поход отправляются Виктор Михайлович, Восьмеркин и Чижеев. Пассажиром — Пунченок. Витя несет наружную вахту.
— Разрешите и мне в море? — попросился Костя Чупчуренко. Ему уже осточертело сидение в закупоренной пещере.
Мичман смерил молодого матроса критическим взглядом. И, видя, что Чупчуренко уже достаточно окреп, что сероватая бледность его лица — лишь отпечаток долгого пребывания в сырой пещерной полумгле, после некоторого раздумья сказал:
— Добро! Просолитесь на ветру. Для сигнальщика полезна свежая погода.
А про себя подумал: «Пушчонку бы нам. В набег уже можно, все в строй входят».
«Дельфин» вышел из пещеры ровно в полночь. За рулем и телеграфом сидел Восьмеркин. Рядом с ним, в роли обеспечивающего командира, находился Клецко. У боцмана еще сильно болели руки, и он не решался дотрагиваться до штурвала и рычажков машинного телеграфа.
— Идти по затемненной части моря. Прибавить ход, — приказал Клецко.
Восьмеркин щелкнул ручками телеграфа. Катер вздыбился и, казалось, минуя провалы, понесся лишь по верхушкам волн.
В машинном отделении вместе с Сеней хлопотал Тремихач. Старик извелся, заметно постарел за эту неделю, но упорно отмалчивался — ни слова не говорил о дочери. Взявшись обучить Сеню самостоятельно запускать и обслуживать на ходу механизмы сложной конструкции, он обменивался только деловыми, односложными фразами. Всякие посторонние разговоры мгновенно обрывал.
«Дельфин», отойдя подальше в море, развернулся почти на сто восемьдесят градусов и, как бы выскочив из свинцовой клубящейся мглы, с приглушенным рычанием проскользнул к трем высоким скалам и застыл в их тени.
Убедившись, что вокруг спокойно, Клецко приказал спустить шлюпку. Посадив с Пунченком одного лишь Виктора Михайловича, он вполголоса подал команду:
— Отваливай!
— Товарищ мичман, разрешите и мне, — обратился к нему выбравшийся наверх Чижеев.
— А кто в случае опасности двигатель запустит? — буркнул Клецко. — Довольно глупостей, правьте вахту!
Шлюпка отвалила от катера и ушла в темноту. Здесь, за прикрытием скал, море было спокойное. Оно лишь глухо рокотало у береговой кромки.
Тремихач беззвучно поднимал и опускал весла. Только слабое журчание и всплески о днище говорили о том, что шлюпка движется.
Путь до берега занял немного времени. Вытащив шлюпку на сушу, Виктор Михайлович вместе с Пунченком тщательно обследовали узкую полосу прибрежной гальки, выемки в скалах, расщелины. В юго-восточном конце они обнаружили затиснутый между камнями, полузасыпанный песком и галькой тузик, перевернутый вверх дном. Тузик был прочно привязан. В шторм накатная волна, видимо, обтекала его, не выталкивая из гнезда.
— Не приходила Нина, — заключил отец. Пунченку он сказал: — Когда доберешься до обрыва, поглядывай вниз: не сорвалась ли она. На ней был серенький жакетик, юбка защитная и рюкзак.
Старик проводил партизана до ручья, обнял его и, пожелав счастья, горбясь поплелся к шлюпке.
Он с ожесточением столкнул на воду легкое суденышко, пробежал по шипящей пенистой воде и, вскочив в шлюпку, заработал веслами.
Шквалистым порывом ветра сорвало кепку. Но он не подобрал ее, а продолжал налегать на весла.
Когда Чижеев, с нетерпением поджидавший его, спросил: «Ну, как? Нашли хоть след?» — старик только безнадежно махнул рукой и молча, словно боясь разрыдаться, спустился к другому своему детищу — в тесный отсек машинного отделения, к приборам и механизмам, ждавшим прикосновения его жилистых рук.
Катер, мелко дрожа металлическим телом, заурчал, развернулся и легкой птицей помчался по вспененным волнам ночного моря.
Клецко любил быстроту, тугой встречный ветер и необъятные просторы. Это была его родная стихия, с которой он сжился за долгие годы службы на военных кораблях, без которой не представлял своего существования. Даже непогода веселила сердце старого моряка, заставляла по-молодому гнать по жилам кровь, наполняла мускулы животворной силой.
У Кости Чупчуренко после долгого сидения в пещере с непривычки немного кружилась голова, а от оседающей на ресницы водяной пыли всюду мерещилась радужная мошкара. Он жмурился, стряхивая с ресниц влагу, и до боли в глазах всматривался в узкую полосу теряющегося горизонта. Там, как ему казалось, возникало и пропадало бледно-желтое сияние. Но вот оно застыло блеклым пятном, стало шириться, расплываться во мгле.
— Слева по носу огонь! — неуверенно доложил сигнальщик. Бинокль Клецко мгновенно направился в указанную точку. Действительно, далеко в море почти без мигания сиял непонятный огонь.
— Что бы это могло быть? — не понимал мичман. — Судно горит, что ли? А ну, курс на огонь! Поближе взглянем, что там делается.
Восьмеркин переложил руль и повел катер прямо на желтоватое сияние, которое, приближаясь, становилось все более ярким.
— Сбавить ход… Глушители в воду! — скомандовал Клецко.
Он уже ясно видел силуэт низкосидящего катера без мачты и надстроек, освещенный слабым прожектором другого корабля.
— Никак буксиришка у торпедного катера крутится? Ишь, как их сносит! Сдается, буксирный трос лопнул, заводят теперь. Ну конечно! — вслух убеждал себя Клецко, заметив на раскачивающемся катере одинокую фигуру, которая безуспешно пыталась закинуть бросательный конец двум другим человечкам, суетившимся на приплюснутой корме однотрубного кораблика.
«Катер без хода, — соображал Клецко. — Значит, серьезная поломка. А может, в бою подбит? Иначе зачем его буксировать, да чуть ли не в шторм? В море, видно, подобрали. Торпедные катера вооружены либо тяжелыми пулеметами, либо автоматической пушкой. Не плохо бы поживиться. Но если на торпедном люди?.. Нет, — уверил он себя, — если цела команда, то не один человек должен с буксирным тросом возиться. И в рубке никто не торчит. Рискнуть, что ли? На буксирах народ пустяковый — на абордаж возьмем. Э, была не была, пойду! — решился мичман. — Ход у них не ахти какой. В случае осечки удеру в темноте».
«Дельфин» свернул вправо и, не видя никаких других кораблей поблизости, стал подходить к буксиру с затемненной стороны моря.
— Вызвать наверх Чижеева, — вполголоса приказал Клецко. И, переменившись с Восьмеркиным местами, сам повел катер. Он забыл на время о больной руке.
Когда на верхней палубе появился Сеня с автоматом, Клецко отдал новую команду:
— Чупчуренко по первому сигналу прочесать из пулемета корму буксира и мостик. По второму — перенести огонь на торпедный катер. Восьмеркину и Чижееву приготовить по паре гранат, автоматы и с ходу прыгать на борт буксира. Бить всех без разбору, помня, что нас меньше. Ясно?
— Ясно! — буркнул Восьмеркин, закладывая запал в гранату.
С буксира заметили приближающийся катер. С мостика замигал фонарь, видимо, сообщая, с какой стороны лучше всего подходить для оказания помощи. У гитлеровцев и мысли не могло возникнуть, что на них осмелился напасть вблизи от базы какой-то «рейдовый» катер.
Когда расстояние до буксира сократилось до тридцати метров, Клецко крикнул:
— Огонь!
Чупчуренко одной пулеметной очередью разбил прожектор и принялся, как из брандспойта, поливать горячим свинцом заметавшихся гитлеровцев. Он бил по мостику, по корме, по надстройке, пока не израсходовал всю ленту.
Катер почти впритирку подошел к борту буксира, и Клецко подал второй сигнал. Восьмеркин с Чижеевым без промедления вскочили на палубу и, застрочив из автоматов, разбежались в разные стороны. Сеня поспешил к люку машинного отделения. Там еще горел свет. Он одновременно бросил две гранаты и захлопнул крышку. Двойной взрыв тряхнул закачавшийся буксир, и сразу все стихло.
— Можно швартоваться! — крикнул Восьмеркин.
— Осмотреть помещения! — скомандовал Клецко. — Все пригодное тащить на верхнюю палубу.
Мичман направил «Дельфин» к беспомощно дрейфующему торпедному катеру и, убедившись, что он совершенно безлюден, вернулся к буксиру. Здесь Восьмеркин ему доложил, что на буксире было всего лишь семь человек. Из них в военной форме только два.
Приняв на «Дельфин» полдюжины глубинных бомб, ракеты, дымовые шашки, баллон с кислородом, ящик с продуктами, бинокли и кожаные регланы, Клецко приказал:
— Открыть кингстоны затопления! Только без возни, задерживаться и шуметь нам нельзя.
Море вокруг по-прежнему было пустынно. Притихший на время ветер вдруг вновь взвихрил волны и засвистел, подвывая, в снастях.
Буксир начало кренить и разворачивать. Боясь, что неуправляемый корабль раздавит «Дельфина», мичман велел Косте Чупчуренко освободить швартовы и, дав задний ход, отошел в сторону.
— Почему задержка? — спросил в переговорную трубу Тремихач.
Его обеспокоило странное маневрирование катера и долгое отсутствие Сени. К тому же старик жалел механизмы: частая смена ходов отзывалась на их чуткости.
— Вынужден пиратствовать, — ответил Клецко. — За вашу дочь мстим.
Дольше задерживаться было опасно. Мичман вновь подошел к борту буксира и крикнул:
— Кончай! Сейчас отходим!
— А как же с торпедным? — поинтересовался Восьмеркин, спрыгнув на катер.
— На буксир попробуем взять. На нем одна торпеда уцелела и пушка-скорострелка. Может, приспособимся.
Чижеев последним покидал тонущий буксир. В горячке боя он ушиб в темноте колено и теперь заметно волочил раненую ногу.
— Чижеев, почему хромаете?
— Подбит в икру и коленку, — ответил Сеня. Ему уже не к чему было скрывать ранение.
Боцман взглянул на свои бинты и, разглядев в темноте, что они окрашены кровью, сокрушенно покачал головой.
— Сможешь сидеть за рулем? Я, кажется, тоже навредил себе.
— Смогу, — ответил Чижеев. — Только помогите сойти.
Восьмеркину одному пришлось перебираться на изувеченный осколками и пулями торпедный катер.
— Ишь, как его прошили! — удивлялся он, ощупывая обшивку рубки. — Видно, наши самолеты в море подловили. Крепко давали жизни — все дырки сверху.
— Отсеки не затоплены? — поинтересовался Клецко.
— Не очень. Вода чуть-чуть поблескивает… Дотащим.
— Тогда поторапливайся!
Степан, приняв от Чупчуренко бросательный конец, в три приема вытащил тяжелый буксирный трос, закрепил его и махнул рукой:
— Можно натягивать!
«Дельфин», содрогаясь от напряжения, сначала клюнул носом, зарылся в волны, потом дернулся раза два в стороны, сдвинул изувеченное судно с места и, набирая скорость, легко потянул его за собой.
— Идет… Пошел! — выкрикивал Восьмеркин, следя за натянутым тросом. — Давай на полный!
Чижеев, прибавив ход, взял курс на пещеру. Он ни разу не обернулся, ни разу не взглянул на тонущий фашистский буксир. Его ничто не радовало. Он действовал как во сне.
В ноябре войска Советской Армии, наступавшие между Днепром и Сивашем, неожиданным маневром ворвались на Перекопский перешеек, захватили Турецкий вал и прочно закрыли все сухопутные выходы из Крыма.
Для оккупантов, засевших в Крыму, гул этой стремительной атаки прозвучал как стук захлопнувшейся мышеловки. С полуострова они могли уйти только морем, либо перелететь на самолетах.
Положение оккупационных войск было трудным, а из Берлина требовали во что бы то ни стало удерживать Крым. Далеко выдвинутый в море полуостров прикрывал тылы и фланги фашистских армий, заменял собой десятки совершеннейших авианосцев. С крымских аэродромов близки были все важнейшие порты Черного моря. Правда, настойчивые требования ставки поддерживались не только словами и угрозами, в Крым на кораблях прибывали новые войска, танки, пушки и боезапасы.
Оккупантам надо было прочнее обосновываться на зиму: наращивать укрепления, опоясываться новыми рядами надолб, противотанковых рвов и колючей проволоки. А главное — избавиться от внутренней опасности, грозящей из глубины гор и лесов. Партизаны не только затрудняли передвижение частей и держали в постоянном страхе солдат, но, в случае нового наступления советского флота и армии, могли оказаться грозной силой, способной прервать связь и расчленить отдельные гарнизоны.
Фашистское командование уже посылало целые дивизии для прочесывания лесов. Партизан вытесняли из обжитых мест, разоряли их склады, сжигали лагери, но выловить всех не могли. Они, словно призраки, растворялись в горах, а потом опять заполняли леса и с еще большей дерзостью принимались за старое: по оккупантам стреляли кусты, камни, бугры и расщелины. Фашистов поджидали завалы, мины, волчьи ямы. Каждый день то взлетал на воздух мост, то исчезал патруль, то горели здания полицаев и жандармерии.
Внутри, казалось полностью покоренного, полуострова продолжалась нескончаемая война с населением.
Чтобы обезопасить себя окончательно, требовалось бросить на борьбу с партизанами крупные силы с танками, горными пушками, минометами и авиацией. Нельзя было держать за спиной целую армию мстителей.
Партизаны, ободренные победами Советской Армии, тоже готовились к последним боям: приводили в порядок оружие, строили укрепления, обучались действовать большими отрядами.
Во всем Крыму ощущалась напряженная тишина, какая бывает только перед грозой.
Но вот с разных мест начали поступать вести о подготовке фашистских войск к большой облаве, об окружении лесов, о продвижении в горы мотомеханизированных частей. Силы явно были неравными. Партизаны поспешно начали зарывать в землю, замуровывать в пещеры запасы продовольствия и готовить новые лагери в глубине гор, в расщелинах неприступных круч.
В пещере Калужского ничего не знали о надвигавшейся опасности. Все мужчины были заняты перевооружением «Дельфина» и ремонтом трофейного катера. Одновременно шло и обучение. Восьмеркин с Чупчуренко под руководством боцмана постигали тонкости профессии рулевых и готовились стать комендорами на скорострельной пушке, а Чижеев, Витя и Тремихач разбирали, смазывали и заново собирали механизмы фашистского торпедного катера.
Катя занималась хозяйством, Калужский же возился с боезапасом, с оружием и нес радиовахты.
В дежурный час он принял по радио неожиданную шифровку. Штаб приказывал командиру пещерной группы немедленно прибыть на «Дельфине» к скале Отшельника. Запрашивать разъяснения запрещалось: фашисты могли запеленговать район действия пещерной рации.
— Пароль — два зеленых. Отзыв — один белый, — бормотал Калужский, разглядывая карту и лоцию собственного составления. — Странное рандеву.
— Все очень кстати, — сказал Тремихач. — Нам не мешает испытать механизмы утяжеленного «Дельфина». Боюсь, что пушка и новый пулемет изменили его центр тяжести.
Перед выходом в море Клецко всегда бывал в несколько приподнятом настроении.
— Механиками, по случаю испытаний, Виктор Михайлович и Чижеев пойдут, — сказал он. — Комендорами — Чупчуренко с Витей. Восьмеркин по росту не подходит. Пусть дождется, когда крейсер для него построят. Назначаю Восьмеркина главным по охране, наблюдению и сигнализации.
Восьмеркину, конечно, не хотелось оставаться на берегу, но мысль, что и Катя будет с ним, несколько его утешила.
Проводив катерников, он поднялся на верхнюю галерею, раздвинул щиты, предохраняющие пещеру от ветра, и выбрался на наблюдательную площадку, где за расколотой глыбой сидела на самодельной скамье Катя. Она наблюдала в бинокль за морем.
Степан подсел рядом и вгляделся:
— Эх, на каком ходу идут! Вот нам бы так…
И больше моряк ничего не мог придумать для задушевного разговора. Он только осмелился предложить Кате половину своего реглана. Девушка озябла на ветру и с удовольствием укрылась под широкой меховой полой.
Они сидели рядом так тесно, что у Восьмеркина сердце замирало. Вот этак, молча, он готов был просидеть целую ночь, лишь бы плечом своим ощущать рядом мягкое девичье плечо.
Девушка первая прервала молчание.
— О чем вы так размечатлись, Степа?
— О разном думаю… О будущем, — тихо ответил Восьмеркин, продолжая напряженно смотреть перед собой, хотя катер давно уже исчез в темноте.
— А что вы намерены делать после войны?
— Женюсь, — вдруг выпалил он и замер, пораженный собственной храбростью.
Ответ был столь неожиданным, что девушка не могла не рассмеяться.
— Ну, если это у вас главное в мечтах, то вы очень быстро достигнете своей цели, — заверила она и, заглянув ему в глаза, спросила: — А на ком? Это не секрет?
Кате нравился сильный, по-детски застенчивый и добродушный моряк. Девушке очень хотелось, чтобы никакого другого имени, кроме ее собственного, он не назвал бы. А у Степана язык не поворачивался.
— Что же вы молчите? Видно, бессердечная, злая она? — допытывалась девушка. — Привередливая или такая, что о ней нельзя никому слова сказать?
— Нет! — запротестовал Восьмеркин. Он так стиснул Катину руку, что девушка невольно вскрикнула.
— Степа, милый, так же можно пальцы раздавить. Нельзя же из-за любви к другой у меня слезы выжимать!
Степан, не зная, как исправить свою вину, начал дуть на онемевшую руку девушки.
— Простите… Я не нарочно… И не из-за другой. Я люблю вас, Катя.
Мичман Клецко от удовольствия даже крякнул. После команды — «Полный вперед!» — катер как бы выпрыгнул из воды и, со свистом рассекая воду, понесся по верхушкам волн с такой быстротой, что у боцмана захватило дыхание и зарябило в глазах.
Катер не вздымался на редан, нет, он мчался, как безудержно мчится дельфин, то выскакивая на поверхность, то зарываясь в пену. Требовалось только крепче держать руль.
«Дельфин», точно ножом, вспарывал темноту ночи. Белесые вихри уносились за корму, и воздух, словно раскаляясь, едва приметно светился.
— Ну и прет же, дьявол! — восхищенно бормотал боцман. — Не проскочить бы нам. Двадцать миль в миг пролетим.
— Перейти на нормальный! — крикнул он вниз и щелкнул ручкой телеграфа. — Чудесная машина!
Катер заметно сократил скорость. Клецко откинул колпак. Мелкие брызги обдали разгоряченное лицо. Старый моряк мотнул головой, набрал полную грудь воздуха и, с шумом выдохнув его, спросил у высунувшегося из своего гнезда комендора:
— Каково, Чупчуренко?
— Здорово! Хлеще торпеды прошлись!
— Дай два зеленых проблеска влево.
Чупчуренко выполнил приказание, и сразу, почти на траверзе, со стороны берега сверкнул короткий, как молния, белый огонек.
Катер сделал полукруг и, опустив глушители в воду, осторожно пошел к обрывистой горе, темнеющей впереди.
Когда он остановился под тенью Отшельничьей скалы, от берега отделилась резиновая шлюпка с тремя гребцами.
Вскоре на борт катера поднялись начальник партизанского отряда, Пунченок и с ними еще какой-то худощавый человек в кожаной куртке. Увидев перед собой Клецко, они приветствовали его по-военному и попросили вызвать снизу Виктора Михайловича.
Как только старик показался наверху, Пунченок первым долгом доложил, что Нина найдена, что она работает в немецком госпитале и связана с партизанами.
— Вот и записка от нее, — он передал листок бумаги, свернутый в трубочку, похожую на сигарету.
В записке было всего несколько строк. «Вполне здорова, не беспокойтесь. Витя может увидеть меня через Тоню. Привет всем и Сене. Крепко-прекрепко обнимаю и целую. Нина».
— Это сообщение, как вы понимаете, не главная цель нашего прибытия на ваш броненосец, — сказал начальник штаба. — Знакомьтесь: мой помощник — товарищ Василий, — представил он человека в кожаной куртке. — Так и зовите. Для него и для наших больных мы рассекретим пещеру. Другого выхода нет. Не сегодня, так завтра две эсэсовских дивизии начнут прочесывать наш участок. Все удобные подходы уже ими заняты. Склады мы зарыли, а людей перед решающими днями терять не хотим. Бои будут вести только летучие отряды. Остальные же, как только каратели пройдут вглубь, должны скрытно просочиться им в тыл и двигаться неприметно по следам цепей облавы. Хитрость, правда, несложная, но гитлеровцы не скоро раскроют маневр. В этом деле мы ждем решающей помощи от вас.
— У нас больше инвалидов, чем вояк, — смущенно заметил Тремихач.
— Нам опытные и смелые моряки требуются, — не слушая его, продолжал начальник штаба, — придется морем перебрасывать чуть ли не всех людей. Если у вас недостаточно сил, можем дать шаланду и рыбаков в помощь.
— Тихоходы нам только помешают, — вмешался в разговор Клецко. — Шаланду быстрей обнаружат, и возня с ней. Без рыбаков обойдемся. Введем в строй трофейный торпедный катер. Он почти на ходу. Сколько человек понадобится перебрасывать в ночь?
— Сотни две-три.
— В несколько рейсов заберем. А в случае нападения с моря бой примем.
— Нет, уж постарайтесь без боя, — возразил начальник штаба. — В этих операциях наш основной козырь — скрытность. Товарищ Василий остается с вами. Он будет осуществлять руководство операциями по переброске и поддерживать связь с нами и воюющими отрядами. С ним оставляем и коротковолновую рацию. Эта рация должна действовать не из пещеры, а с моря или с берега. Ясно, товарищи?
— Вполне.
— Забирайте с берега трех больных, матрацы, медикаменты, шесть бочек горючего и ждите сигнала. Помните: старая пещерная радиостанция ничего не передает в эфир. Вопросы ко мне будут?
— Вы, случайно, с Военным Советом не связаны? — спросил Клецко.
— С Военным Советом связан только командующий всеми партизанскими отрядами.
— Тогда прошу передать через него на эскадру, что мичман Клецко и матросы Чижеев, Восьмеркин и Чупчуренко не погибли и не пропали без вести, а воюют.
— Это мы уже сделали сами.
— Если так, то спасибо. Больше у меня нет никаких просьб. Воевать и тут можно.
Пещера постепенно превращалась в подземный партизанский лазарет. На всех деревянных настилах лежали матрацы, на которых стонали и бредили раненые. Это были жертвы большой фашистской облавы. Убитых партизан зарывали на месте, а раненых по диким тропам переправляли к морю.
Больных обслуживали Катя и два легко раненных в ноги партизанских хирурга. Стол Калужского стал называться «операционной», Нинина каморка — «аптекой». Здесь приготовляли лекарства, дезинфицировали инструменты, стирали бинты.
Восьмеркин почти не виделся с девушкой. На трофейном катере, получившем название «Чеем», он одновременно выполнял четыре должности: был боцманом, сигнальщиком, пулеметчиком и, по надобности, рулевым. Свободного времени не оставалось. Вместе с Калужским, Сеней и Витей они выходили на «Чееме» вслед за «Дельфином» в указанные пункты, забирали в темноте партизан, пробравшихся к морю, и перебрасывали их к Отшельничьей скале. Оттуда лесные жители по ущельям и тропам над обрывом беспрепятственно просачивались в тылы карательных отрядов. А друзья на катерах отправлялись за новой партией или в пещеру.
Днем они отсыпались, мыли палубы катеров, приводили в порядок механизмы, выкачивали воду и заправлялись горючим, чтобы ночью вновь быть в минутной готовности.
Ночи, на счастье, стояли темные, безлунные. Видимость была не более двух-трех кабельтовых. Свежая погода заглушала шум винтов и моторов. Семь походов прошли благополучно, катера ни разу не попали под прожекторный луч и незаметно проскакивали мимо береговых батарей. Только во время восьмого рейса «Дельфин» неожиданно нарвался на фашистский сторожевик, патрулировавший у берега.
Сторожевик запросил опознавательные.
На «Дельфине» пассажиров еще не было. Чтобы оградить от беды следовавший в отдалении «Чеем», Клецко просигналил фонарем нечто похожее на «веди» и приказал задраить колпаки.
Фашисты, прочитав неверный ответ, выстрелом из пушки предложили остановиться. Но Клецко был упрям: он посылал в темноту нелепейшие сигналы и не спеша уходил в море.
Сторожевик ринулся в погоню за катером и уже хотел дать второй выстрел, как странный корабль неожиданно взбурлил воду, сделал непонятный зигзаг и развил такую скорость, что его невозможно было ни накрыть залпом, ни нагнать.
Вскоре, точно растворясь в пене, он совсем исчез в темноте.
Сторожевик более часа кружил в море, надеясь напасть на след исчезнувшего судна, и посылал по радио предупреждения в ближайшие базы.
А «Чеем» тем временем успел беспрепятственно подойти к скалистому берегу, захватить притаившихся партизан и уйти с ними на запад.
На другой день в море появилось около десятка курсирующих вдоль берега торпедных и сторожевых катеров. Два из них были видны с наблюдательного поста пещеры. Они дрейфовали в десяти-пятнадцати кабельтовых. Выходить в море стало опасно. Вход в пещеру оказался под контролем с двух сторон.
— Неужели догадываются? — вглядываясь в патрульные катера, бормотал озадаченный Клецко. — Придется повременить малость. Не показываться им.
— Глядеть в оба, — сказал он заступающему на вахту Чупчуренко. — Особенно когда будут запрашивать опознавательные. Записать в точности ответы.
И вот в эту неладную пору пришло отчаянное сообщение: «Убит врач тчк Любыми способами выслать вашего зпт оказания помощи начальнику отряда тчк Пунченок встретит Отшельничьей тчк Начштаба».
— Кого же пошлем? — собрав всех старых пещерников, спросил Тремихач. — Лесные медики сами едва ноги передвигают, со здешними больными не справляются. Где им по горам! И море закрыто…
— Там, видно, очень трудно, — сказал озабоченный и хмурый заместитель начальника штаба. — В другом случае они бы не послали такой шифровки.
— Я пойду, — вызвалась Катя. — Тут обойдутся без меня.
Побледневшее лицо девушки было решительным.
— Тогда без промедления готовьте походную сумку, Катя. Удобный момент может выпасть в любой час, — сказал Тремихач, не глядя на нее.
Он знал, что девушка вряд ли вернется в пещеру, так как высота, к которой ей требовалось пробиваться, уже была окружена с трех сторон. Огнем горных пушек и минометов фашисты теснили партизан к обрывам над морем. Это был самый серьезный и решающий участок обороны. Высота прикрывала ущелье и тайные тропы, по которым партизаны просачивались в тыл фашистским цепям.
Восьмеркин решил разделить Катину участь.
— Разрешите, товарищ мичман, с автоматом сопровождать доктора.
— Это потом. На месте видней будет, кому сопровождать, — отмахнулся от него боцман. — А сейчас катером займитесь.
К вечеру на море поднялся ветер, пошел мелкий косой дождь. Рябая вода тяжело заворочалась, начала с глухим ревом биться о подножия скал.
Сквозь дождевую завесу видно было, как заливало и швыряло на вспененных волнах сторожевые фашистские катера. Но они не покидали своих позиций, а тенями скользили у неясной линии горизонта.
Ночью непогода разыгралась не на шутку. Фашистские катера исчезли, но и пещерные тоже не могли выйти в море: их у выхода разбило бы о камни.
Пришлось ждать перемены ветра. А ветер переменился лишь под утро. Но дождь не переставал.
— Попробуем проскочить, — сказал Клецко. — Дождь для таких дел — лучшая завеса. Пойдем на трофейном. Ежели с берега установлено наблюдение, то гитлеровцы примут нас за своих. Одевайтесь потеплей, Катя, и захватите автомат.
Если бы девушка хоть что-нибудь понимала в морском деле, то она бы восхитилась боцманским умением и сноровкой, с какими он вывел катер из низкого и узкого пещерного прохода на крутую волну. Но Кате стоило только уловить запах перегорелого бензина и почувствовать под собой шаткую палубу, как ее сразу начало мутить, и девушка потеряла интерес ко всему.
Ее не освежили ни дождь, ни ветер. Страдая от морской болезни, Катя забралась под брезент, положила голову на бухту пенькового троса и так сидела, скорчившись, весь путь.
Катер трясло, подбрасывало и кренило. Натужно завывая, он преодолевал любой швальный ветер, пробивался сквозь косматые полосы дождя, грудью разбивал в брызги летящие навстречу волны.
Но вот катер свернул в воды, защищенные высокими скалами. Качка уменьшилась. Шумел только дождь.
— Поднимайтесь, Катя. — Восьмеркин тронул ее за плечо. — Подходим к Отшельничьей.
Лицо его было мокрым от брызг.
Катя заметила белый огонек, мелькнувший под скалой. Катер пошел прямо на вспышку.
Шлюпка не вышла навстречу. На берегу в сером сумраке виднелась одинокая фигура Пунченка. Голова и правая рука у него были обмотаны тряпками.
«Ранен», — догадался Клецко.
— Промеривать глубину! — приказал он Восьмеркину.
Катер осторожно прошел несколько метров и уткнулся в песчаный грунт.
Восьмеркин спрыгнул в воду, подтянул легкое судно ближе к берегу и на руках перенес Катю на сушу.
Пунченок от большой потери крови едва держался на ногах.
— Чуть не окоченел… — сказал он изменившимся голосом. — Всю ночь пролежал один. Думал, умру и не увижу вас. Хорошо, что прибыли… Там беда.
Он опустился на землю. Восьмеркин помог ему подняться, дойти до Отшельничьей норы. В норе было суше и теплее.
При слабом свете фонарика Катя размотала на голове Пунченка влажные тряпки, но ничего разглядеть не смогла: окровавленные волосы коркой запеклись на ране. Промыть их в этой грязной норе было нельзя. Девушка просто наложила свежую повязку и помазала йодом перебитую выше локтя руку.
— Где вас так?
— По пути, — ответил Пунченок. — Я трех раненых проводил сюда. Перевязывать некому. Нас одной миной накрыло… Те — мертвые, а я едва доплелся. Мне вас приказано доставить.
— Но вам же не дойти…
— Я объясню дорогу. Туда обязательно надо. У командира сквозное ранение в шею. Он кровью захлебывается, а руководит, записки пишет. Надо хотя бы две ночи продержаться… Еще не все наши проскочили в лес.
— Придется, пожалуй, с вами Восьмеркина посылать, — со вздохом сказал Клецко. — Не хотелось мне, да ничего другого не придумаешь, нам уходить пора. Рассвет скоро, и дождь на убыль пошел.
Пунченок с трудом, по памяти, начертил на бумаге путь к партизанам, крестиками отметил опасные и труднопроходимые места и в изнеможении лег на землю.
— Придерживайтесь левых склонов, — пояснил он, закрыв глаза.
— Ладно, найдем, — сказал Степан, запихивая листок в карман.
Он помог отвести партизана на катер, попрощался с мичманом и, крепко сжав в объятиях Сеню, шепнул: «Прощай!»
— В случае беды пробивайся сюда, — посоветовал Клецко. — Из огня вытащим, в любую погоду подойдем.
— Есть пробиться к вам. Счастливого плаванья!
Восьмеркин столкнул катер с грунта, постоял на берегу, пока друзья не скрылись в мутно-сером тумане, и вернулся к Кате.
— Степа, ты же весь мокрый! — сказала девушка.
— Ничего, на воде живем, да еще бояться ее. На ходу обсохну.
— Ты, видно, ничего не боишься?
— Нет, другой раз страшновато бывает.
— Умирать в наши годы очень обидно, Степа, правда?
— Об этом не надо думать.
Некоторое время они стояли молча, и дождь все шумел, а по ту сторону береговых скал внятно ухал прибой.
— Надо идти, — сказал Восьмеркин.
Девушка не двигалась. В темноте он видел, что она смотрит на него в упор.
— Ты ведь из-за меня пошел? — вдруг спросила она.
— Да, — смущенно ответил моряк.
Катя подошла к нему вплотную, поднялась на цыпочки, крепко поцеловала его в губы. Потом отстранилась и решительно сказала:
— Пошли!
Восьмеркин и Катя бесследно исчезли. Пещерники ничего не могли узнать о них. Они дважды с большим риском подходили и на «Чееме», и на «Дельфине» к Отшельничьей скале, но никого там не обнаружили. Из последней группы прикрытия никто больше не выходил в море.
Только через пять дней стало известно, что бо́льшая часть партизан сумела пробиться в тыл фашистским цепям и обосноваться на старых местах. Товарища Василия радиошифровкой отзывали руководить штабом.
— Значит, командир отряда погиб и вся группа прикрытия с ним, — заключил новый начальник штаба. — Мое назначение — верный признак.
«Неужели Степа убит?» — не верилось Чижееву. Это не укладывалось в его голове, несовместимо было с могучей фигурой и жизнерадостностью Восьмеркина.
Небывалая тоска охватила Чижеева. Потеря двух самых близких и дорогих друзей выбила его из колеи. Без Нины и Восьмеркина он не представлял своей жизни. Деятельный характер Чижеева требовал немедленных действий. В тягостном раздумье он изобретал, намечал десятки способов розыска и спасения друзей. Наконец обратился к Клецко:
— Отпустите меня с товарищем Василием, я найду их. Нам же без девчат не вылечить больных. И без Степы трудно будет.
Но мичман был тверд:
— Хватит жертв. Не имею я никакого права без механика катер оставлять. Нам воевать положено.
— Так что же мы не воюем?
— Еще срок не подошел.
Видя, что с боцманом ни до чего не договоришься, Сеня стал уговаривать Тремихача и Калужского послать в разведку хотя бы Витю. И когда старики согласились с ним, он наедине проинструктировал парнишку, как лучше действовать, чтобы встретиться с Ниной и разыскать следы пропавших. Тут же он заготовил и записку к Нине. Ответ на нее должен был ускорить действия пещерников.
Витю высадили на берег вместе с начальником штаба. Под скалой Чижеев зарыл цинковый ящик с тремя банками консервов, сухарями, ножом и зажигалкой.
— Смотри, помечаю мелом, — сказал он Вите. — На случай задержки. Здесь дня три прятаться можно. Нине об этом скажи. Понятно?
— Скажу, — ответил мальчик, — только против собак ветоши надо бросить.
— Сделаю.
И опять для Чижеева потянулись тоскливые дни ожидания. Чтобы не сидеть без дела, он перебирал и смазывал механизмы, помогал врачам обслуживать раненых и, вперемежку с Чупчуренко, нес вахты, наблюдение за морем.
Теперь вблизи пещеры часто появлялись патрульные катера фашистов. Это было верным признаком того, что морем пройдет караван.
Фашисты отправляли на восток самоходные баржи с солдатами и грузами, а обратно тащили раненых и подбитые обгорелые корабли.
— Жаль, что у нас одна торпеда, — всматриваясь в караван, сокрушался Клецко. — Мы бы тут немалое кладбище кораблей устроили.
Витя, как было условлено, появился под скалой на четвертую ночь. Мальчик принес немаловажные сообщения. После большой облавы фашисты заметно успокоились. Меньше было обходов, только на перекрестках дорог по-прежнему стояли усиленные патрули. Оставшиеся жители получили паспорта или разрешительные номерки, с которыми опять могли передвигаться из деревни в деревню.
Вместе с этими известиями он принес и две записки от Нины. Одну записку он при всех вручил Тремихачу, а другую — тайно передал Сене.
Отцу Нина писала:
«Дорогой мой! Не беспокойся. Мне уже легче и пока ничто не грозит. Сообщаю самое важное.
1. Вполне здорова и бодра.
2. Из лесу прибыло много раненых гитлеровцев. Говорят, что некоторые деревни совсем снесены. Но о партизанах никаких сведений. Эсэсовцы привезли с собой только семь человек убитыми: пять мужчин и две женщины. Их выставили распятыми на базарной площади с плакатом: «Главари банды Ч.М.» Среди убитых будто бы находится командир отряда. Во флотской форме никого нет. Рядом фашисты прибили объявление на русском и немецком языках, что за поимку партизана любому лицу будет выдано десять тысяч марок или участок земли с виноградником.
А мне приходится за этими бандитами убирать, мыть полы и тряпки, разносить кипяченую воду. Отравы бы им насыпать. Кстати, наблюдение за нами ослабло. В свободное время мы даже можем выбегать за ворота, сходить на рынок. Солдаты из караульной команды знают нас всех в лицо.
У меня возникла мысль: не может ли Николай Дементьевич придумать какую-нибудь адскую машину, чтобы можно было пронести ее вместе с половиками в подвал. У нас в большом зале устраивают по средам и субботам концерты и показывают кинокартины гарнизонному начальству. Собирается до четырехсот человек. Нас в это время из подвала выгоняют. Мы имеем право либо уйти к судомойкам, либо стоять на концерте за последними рядами, где сидят солдаты. Но можем и незаметно исчезнуть. Рядом с кухней — огромная помойная яма за кирпичным забором. Мусор в нее ссыпается через дыру по желобу. Здесь нетрудно выбраться на волю. Могу увести с собой еще двух девушек. Чем скорее вы все сделаете и передадите с Витей, тем быстрее мы появимся у вас. Убегать, не отомстив за наших, преступно.
Очень хочу всех вас видеть, распрямиться и стать человеком.
— Удивительно неосторожны женщины, — заметил Калужский. — Разве можно такое письмо посылать открытым текстом? А вдруг Витю поймали бы?
— Я бы сжевал записку, — ответил мальчик. — Так мы с Ниной договорились.
— Ага, значит, она тебя предупреждала? Это несколько искупает ее неосторожность. Придется подумать об ее предложении. Как вы, Виктор Михайлович, смотрите на всю эту затею?
— Одно для меня ясно, что ей необходимо быстрей уходить оттуда, — сказал Тремихач. — Боюсь, что моя доченька немало глупостей натворит. Да и нам без женщин трудно с больными справляться. Все надо тщательней продумать и, если решимся на диверсию, разработать подробную инструкцию. Витя — парнишка смышленый, он им поможет.
Записка, адресованная Сене, была немногословной:
«Дорогой мой! Всю бумагу я потратила на письмо старикам, поэтому на твои вопросы и поручения отвечаю коротко: о Восьмеркине ничего не слышно. С Катей, кажется, беда. Постараюсь еще что-нибудь узнать. Страшно даже подумать об их гибели.
То, что я наметила, выполнить очень трудно. Но мы решились: смерть за смерть. Поторапливай наших, скорей увидимся.
Как я боюсь потерять тебя! Прошу не рисковать и не являться к нам, сами вырвемся, а ты подбирай нас с моря. Надеюсь, что ты будешь умницей. Поручи все Вите, ему легче к нам пробраться.
Новый начальник, присланный командованием СС на место таинственно исчезнувшего и так трагически закончившего свое существование Штейнгардта, был дородный швабский барон полковник фон Шаллер. Он составил вполне обоснованное донесение, убеждавшее начальство в том, что опасность в его районе ликвидирована. Перечень сожженных деревень, цифры повешенных крымчан, вырубленных вдоль дороги полос леса, взорванных и до основания срытых землянок сделали документ достаточно убедительным. Но сам-то полковник не был спокоен, как не были спокойны и солдаты, принимавшие участие в облаве.
Больше недели они месили грязь, дрогли ночами под открытым небом, вешали людей, которые не имели прямого отношения к партизанам, жгли заросли кустарников и дома, потеряли немало людей убитыми — и все же операция провалилась. Те, кого они искали, словно растаяли в лесу. Когда была смята последняя, дольше всех сопротивлявшаяся группа партизан, то на месте нашли всего лишь семь трупов да в горах настигли спотыкающегося моряка, уносившего на руках раненую девушку. И эти двое покалечили не менее десятка человек.
Куда могли деться партизаны? Не десять же человек нападало на батальоны? Ведь не горсточка почти безоружных людей задерживала артиллерию и горных стрелков на нескольких направлениях? И не под землю же они ушли?
Полковник фон Шаллер сам объезжал весь район облавы. Он не хотел разделить судьбы своего ленивого предшественника. Он собственными глазами видел, что лес был оцеплен с трех сторон, четвертая сторона — сплошные обрывы над морем. Сквозь цепи, которые прочесывали горы и лес, нельзя было незамеченным проскочить даже в самые темные ночи.
Полковник фон Шаллер вызвал к себе обер-лейтенанта Ворбса. Тот, как всегда, был гладко выбрит, краснощек и бодр. Под низким лбом почтительно вытянувшегося исполина вопросительно округлились блекло-голубые и бездумные глаза. Они напоминали сияющие стекляшки. Полковник с ненавистью взглянул на приплюснутый, седловидный нос обер-лейтенанта, на его короткую, почти бычью шею и с нотками металла в голосе сказал:
— Вы, кажется, не жалуетесь на чрезмерную трудность работы? Вас распирает от здоровья и благодушия?..
Ворбс, не зная, что ответить неизвестно почему раздраженному начальнику, только щелкнул каблуками и еще почтительнее вытянулся.
— Вы, кажется, с первых дней здесь? — спросил полковник. — Старый работник разведки? Почему же вам, черт возьми, неизвестны места, куда укрылись партизаны?
— Прошу прощения… Случай крайне трудный… Все проходы были под неусыпным наблюдением.
— Но что предполагают наши агенты из местного населения? Мы же тратим кучу денег.
— Им непонятен маневр. Из партизан на этот раз никто не укрывался в ближайших селениях, И перебежчиков не было. Они согласны подохнуть, но не попасть к нам в руки.
— А что говорит пленный матрос?
— Он какой-то невменяемый. По-моему, он даже боли не чувствует, пребывает в полнейшей депрессии. Я сам отхлестал его по щекам, и он даже бровью не повел. Русских матросов бесполезно допрашивать. Я изучил их повадку. Не помогают ни уговоры, ни деньги, ни пытки. Черноморских матросов нужно сразу расстреливать или вешать.
— Мне бессловесная падаль не нужна. Вы когда-нибудь уясните это, обер-лейтенант? — спросил тем же неприязненным и скрипучим голосом полковник. — Немедля измените методы глупого мордобоя. Дайте ему успокоиться, время пока терпит. Надеюсь, партизаны достаточно запуганы, с месяц они не шевельнутся. Узнайте, где у него родные, нащупайте слабую жилку, — словом, не мне вас учить, я не проходил специальных школ.
Некоторое время спустя полковник вызвал всех, кто был ответственен за поддержание несокрушимого духа среди фашистских солдат. К нему явились мастера слежки и гестаповского устрашения, которым десятки доносчиков сообщали о настроениях и разговорах в казармах. Сведения были неутешительными: уныние и сомнения проникали даже в офицерскую среду.
Полковник не на шутку обеспокоился.
— Я не намерен командовать стадом трясущихся трусов, — сказал он. — Мы отвлекаем на себя две русские армии и флот. Объясните всем олухам, что кажущиеся неудачи на фронте — явление временное, что это широко задуманный и далеко идущий маневр. Вбивайте эту истину в мозги всеми способами, вплоть до свинца…
Восьмеркин как бы беспрестанно пребывал в томительном бредовом сне, в котором нет ни забытья, ни покоя. Порой он вроде становился невменяемым: мог часами неподвижно лежать, скрючившись в неудобной позе на жесткой койке, мог сидеть всю ночь, уставясь глазами в железную решетку, или ходить из угла в угол.
Восьмеркина все время томила одна и та же мысль: как же он допустил, что погибла Катя, погибла любовь его?
Он силился вспомнить, как все это произошло, но в усталом мозгу возникали лишь короткие, словно молнией выхваченные из темноты видения.
…Да, их уже оставалось немного. У Кати было бледное лицо и усталые глаза. Она то стреляла, то перевязывала раны, чтобы люди опять могли отбиваться. В горах стоял грохот, эхо ревело, перекатываясь по склонам. Казалось, небо раздирали на куски. Он дважды видел ее в блиндаже, заснувшей в сидячем положении с бинтами в руках. Он будил ее, боясь, что ее здесь засыплет землей и камнями. Катя даже в этом аду улыбалась ему, проводила рукой по его небритой щеке и выходила наверх, озаряемая вспышками разрывов…
…Потом — это, кажется, было под вечер — поступил приказ: всем раненым отходить к морю. Восьмеркин остался лежать у пулемета на высоте, контролирующей всю местность. Над ним была прочная защита: нависшая глыба скалы. Степан прикрывал путь отхода раненых, надеясь, что с ними уйдет и Катя. А она не ушла, так как увидела, что остается он. Она подползла под скалу и сказала:
— Давай до конца вместе… Я буду вторым номером.
И опять загромыхали, застонали горы. Гитлеровцы обрушили на высоту огненные потоки мин и снарядов. Почва колебалась от разрывов. Затем все стихло, как бывает перед атакой. Степан хотел переменить ленту в пулемете и увидел, что Катя лежит, уткнувшись лицом в пожелтевшие стебли травы. Ему показалось, что девушка от страха так вжалась в землю, он ласково взрыхлил завитки ее волос и вдруг ощутил пальцами кровь…
В испуге он повернул Катю лицом вверх. Глаза ее были закрыты, веки дрожали. Она еще жила. Платье на левом бедре было разодрано и потемнело от крови.
Девушка на себя приняла осколки, которые непременно врезались бы в Восьмеркина.
Обезумев от горя, он начал тормошить ее. Катя открыла глаза. В глубине их таилось такое страдание и тоска, что Восьмеркин готов был зареветь.
— Уходи, Степа, — сказала она, с трудом шевельнув губами. — Я задержу… у меня есть гранаты… Прощай…
Из глаз ее текли слезы. Как он мог оставить свою чайку, свою радость? Не обращая внимания на крики поднявшихся в атаку гитлеровцев, на свист проносящихся над ним трасс, он подхватил ее на руки и, согнувшись, побежал на другую сторону склона…
Как он не сломал себе шеи? Как остался целым? Этого он теперь и сам не мог постичь. Он только помнил, что нес ее, спотыкаясь и изнемогая от горя. А за спиной стоял грохот. Вершины гор качались перед ним. Глаза застилало влагой. Пот ли это был или слезы, он не знал.
— Степа, почему ты плачешь? — вдруг спросила она голосом, прозвучавшим как бы издали. — Мне уже не больно. Как ты устал, бедный!.. Отдохни…
Она жалела его. А он боялся сказать хоть слово, так как не сумел бы скрыть своего отчаяния. Он прижимал ее к себе, чтобы меньше вытекло крови, и нес дорогую, любимую к морю, к друзьям. Там было спасение.
— Мне не больно… Совсем легко, — продолжала говорить она, точно в бреду. — Ты не жалей. Я счастлива, что ты спасся. Обязательно живи… И не забывай. До тебя у меня никого не было… Это хорошо и очень грустно… Все забудут, а ты помни. Я знаю, вы прогоните их…
Вдали уже виднелось море. Восьмеркин обрадовался, он верил в то, что сумеет спасти ее… Но случилось все не так, как мыслилось Степану. Он не заметил, как на него набросилась целая свора гитлеровцев. Они напали сзади. Его руки были заняты. Они сумели свалить его, прижать к земле и вырвать из рук ту, которую он нес так бережно.
Какая сила могла сдержать его? Он вывернулся из-под груды тел, начал расшвыривать, бить, топтать… Но фашистов было больше. Они повисли на руках, на плечах, оплели ноги… Падая, он услышал сдавленный девичий крик:
— Прощай, Степа, прощай!
Сверкнуло пламя, и земля дрогнула от гулкого взрыва. Кругом застонали, захрипели раненые.
Он понял: «Это она бросила гранату». И впервые за всю жизнь Степан в голос заплакал, — вернее, заревел от бессилия. Словно обезумев, он кусался, душил, возил на себе груду тел и кричал…
Затем навалилась темнота.
Его куда-то везли, допрашивали, били. Но все это было как во сне. Он спал, очень долго спал.
«Почему же теперь у меня развязаны руки? Почему они перестали бояться? — Перемена его тревожила. — Разве я обещал им что-нибудь?»
Он уцепился руками за решетку и дернул ее на себя. Толстые железные прутья не поддавались его усилиям.
«Нет, не уйдешь отсюда. Чего же придумать? Убить себя? Разбежаться и головой в стену? Нет, это не выход. Катя просила жить, и мичман говорил: «Моряк должен держаться до последней крайности». Впрочем, он и сам не представлял себе, как можно послушно шагать на расстрел, когда в тебе еще есть силы убежать или вцепиться в глотку конвоира? Степан обязан мстить за Катю. Он вот так просто не отдаст свою жизнь, а еще придушит двух или трех фашистов…»
Когда в камеру зашел Ворбс, то Восьмеркин сначала хотел наброситься на него, но, увидев притаившихся за дверями надзирателей, одумался: «Не дадут прикончить и опять свяжут. К тому же этого не сразу одолеешь. Здоровый, дьявол!»
По расплющенным ушам и деформированному носу Степан определил, что гестаповец бывал в переделках и не боится кулака.
Появившийся в камере обер-лейтенант с явным дружелюбием разглядывал моряка, он даже улыбался, как улыбаются после долгой разлуки старому приятелю.
— Вы, оказывается, хороший специалист бокса. Зачем же молчать об этом? Вы есть мой коллега, Степан Восьмеркин. Интересная встреча: чемпион Баварии и эскадренный чемпион Черноморского флота.
«Откуда он узнал про меня? — насторожился Восьмеркин. — Они даже имени моего не знали. Эскадренный чемпион Черноморского флота… Ага, вон вы куда нос сунули — в Симферопольскую газету!»
Восьмеркин вспомнил, как перед войной на одной из олимпиад он выбил за канаты тяжеловеса Крыма. Тогда Симферопольская газета поместила его портрет, а какой-то журналист назвал его в отчете о матче «эскадренным чемпионом Черноморского флота».
— Вы удивлены моей осведомленностью? Мы хорошо знаем о вас всё. Степану Восьмеркину незачем больше скрывать свое полное имя, — дружелюбно продолжал Ворбс.
Но его выдавали глаза. Суженный зрачок настороженно следил за малейшим изменением восьмеркинского лица. Такими беспощадно холодными бывают только глаза у противника на ринге, когда он выискивает слабое место, чтобы неожиданным резким ударом повергнуть тебя на землю.
Восьмеркин молчал. Он старался сохранить невозмутимость, — это рекомендовалось делать на ринге, чтобы дезориентировать, обескуражить противника. Но в то же время, как и Ворбс, он старался отгадать по глазам, по мимолетному сокращению мышц лица, какой подвох готовит гестаповец.
Ворбс, видимо, почувствовал, что выражение его лица не соответствует разыгрываемой роли, что необходимо уйти от пытливого взгляда русского. Он деланно засмеялся, по-приятельски ткнул кулаком Восьмеркина в бок и уселся рядом с ним на койку.
Ворбс очень рад встретить в России боксера с именем, говорил он. На земле так мало настоящих людей. Немецкое командование с уважением относится к решительным людям. Оно понимает сильного человека и всегда готово предоставить ему широкое поле деятельности.
— Россия никогда не имела хороший бокс. Вы слыхали имя экс-чемпиона мира Макса Шмеллинга? Он побил в Америке знаменитого Джо Луиса — «Черную молнию».
Я имел возможность в Берлине выступать против Макса Шмеллинга. Я выстоял восемь раундов. Бой прекратился из-за перелома сустава пальца у Макса Шмеллинга. Через меня вы можете почувствовать европейский класс.
Восьмеркин не все уяснил, что́ говорил гестаповец. Ему только было понятно, что Ворбс сулит лучшие условия одиночного заключения. Пусть Восьмеркин подумает лишь о небольшом спарринге. Лишняя пара старых перчаток найдется. Не нужно упрямиться. В жизни все достается ловким людям, умеющим вовремя примыкать к сильным мира. Если Восьмеркину скучно, Ворбс может для развлечения повесить в камере тренировочную «грушу». В знак… будущей совместной работы.
Видя, что Восьмеркин упорно отмалчивается, Ворбс шутливо заметил:
— Вы есть не очень достаточно словоохотливый собеседник. Вы имеете ко мне обиду за старую неприятность? Разве можно боксеру сердиться на такой пустяк? То недоразумение будем считать как небольшой массаж… укрепление кожи щек. Вы сумеете отплатить мне.
Он посоветовал Восьмеркину хорошенько подумать о своем положении и, заверив, что перчатки и «груша» в скором времени появятся в камере, расшаркался и ушел.
«Чего они вдруг так «ласковы»? — недоумевал Восьмеркин. — Приручить хотят, что ли?.. Пусть попробуют. Мне одного мало, я их нескольких прикончу…»
Всю неделю Нина и Ната находились в тревоге. Они не решались привлечь себе в помощь кого-либо из девчат. Вдвоем с замирающим сердцем они проносили мимо часовых то мусорные ящики, то половики, в которых были спрятаны пакеты Калужского. Витя передавал их по утрам через отверстие у желоба помойки или закапывал под забором.
Эти увесистые пакеты девушки сначала прятали под лестницей, а потом, улучив момент, перетаскивали в свой подвал и дрожащими руками запихивали поглубже в парты.
Ночами девушки не могли спокойно уснуть. Им все время мерещилось, что кто-то разнюхал о подготовляемом взрыве, что сейчас придут и схватят их.
На рассвете Нина и Ната поднимались с головной болью и шли на работу. Но и там страх не покидал их: «А вдруг кто из девушек во время уборки наткнется на пакеты или уронит ящик с аккумуляторами и часовым механизмом?»
За пять суток они так извелись, что даже замотанные судомойки, соседки по закутку, стали спрашивать: не травят ли они себя чем-нибудь, чтобы избавиться от фашистской неволи?
И вот настал решающий день — суббота. С утра было слышно, как в зале стучали плотники, что-то сооружая на сцене.
Нина с Натой после ночного дежурства имели право спать до обеда. Они улеглись на жесткие матрацы, набитые стружкой, но глаз не смыкали. Девушки ждали, когда уйдут уборщицы дневной смены и улягутся отдыхать дежурившие. А те почему-то долго копошились у своих постелей, что-то перетряхивали, перетаскивали и гремели кружкой у ведра с водой.
Наконец все утихло. С противоположного конца подвала доносилось только мерное посапывание спящих.
Ната поднялась первой. Она на цыпочках прошлась вдоль постелей, проверяя, все ли девушки спят, затем взяла ведро с водой, подошла к выходу, заглянула на лестницу и махнула рукой: можно действовать. В случае опасности она должна была стукнуть по ведру или уронить его.
Нина заранее присмотрела место для закладки взрывчатки. Подвал, в котором они жили, видимо, когда-то начали приспосабливать под газоубежище. Под потолком были прорублены широкие отдушины, так и оставшиеся без фильтров и вентиляторов. Девчата, чтобы предохранить себя от холода и сквозняков, забили эти дыры кирпичами, рогожами и тряпками. Нина с Натой еще вчера, как бы очищая от хлама и расширяя свой закуток, взгромоздили одна на другую две парты у средней отдушины. Эта отдушина, по их расчетам, как раз находилась под первыми рядами стульев в зрительном зале, где обычно рассаживалось начальство.
«Хладнокровней, Нина, не спеши, — сказала себе девушка, вытащив из-под матраца небольшой ящик с главным зарядом взрывчатки, с часовым механизмом и аккумуляторами. — Иначе все напутаешь».
Она осторожно передвинула часовые стрелки на восемь сорок — время, когда, по ее расчетам, зрители соберутся в зале. Затем завела ключом механизм. Невидимая пружина и колесики тонко скрипели, внутри что-то шипело, точно уже принялся гореть порох. «Только бы не сейчас… — холодея, думала девушка. — Только бы не напутать…»
Закрыв плотнее дверцу ящика, девушка прислушалась, работает ли часовой механизм. Мерное тиканье успокоило ее. Она не спеша поднялась на парты и огляделась: не следит ли кто-нибудь за ней?
Своды скрывали ее от спящих; тогда она выбросила из отдушины кирпичи и обрывки рогож. Освободив место для взрывчатки, она тотчас же просигналила Нате, чтобы та заперла дверь. Затем поманила ее к себе.
— Быстрей подавай пакеты!
Задыхаясь, Ната принялась вытаскивать пакеты и подавать их подруге. Руки у нее дрожали, на лбу росой выступили мелкие капельки пота.
Нина заложила несколько пакетов вглубь, между ними поместила ящик с часовым механизмом и начала заполнять обширное отверстие сначала взрывчаткой, а потом — тряпками, кирпичами и рогожами.
Аккуратно выполнив всю работу, она спустилась вниз, усилием воли заставила себя сесть на край парты и попросить воды. Ей хотелось убежать из подвала.
Несколько успокоясь, Нина велела Нате убрать оставшиеся кирпичи и сама подмела сор, выпавший из отдушины.
— Ну, кажется, все.
Девушки отперли дверь, подышали свежим, хлынувшим с улицы воздухом, потом улеглись в своем закутке. Но спать они не могли: лежали с открытыми глазами, вслушиваясь в каждый стук и шорох.
— А вдруг там что испорчено? Выстрелит раньше времени? — шептала Ната. — Мы не успеем уйти…
— Отдыхай и не выдумывай. До восьми сорока ничего не случится, меня другое тревожит: мы-то убежим, а девушки останутся?
— Мы их запиской предупредим. По рукам пустим, а сами уйдем.
— Тоже опасно. Раньше времени у девчат паника начнется. Гитлеровцы сразу разнюхают. Могут вечер отменить.
— Так как же быть?
— Шепнем одной или двум перед ужином, чтобы потихоньку друг другу передавали, будто в восемь тридцать приказано собраться в маленьком флигеле для очень важного сообщения. А там у тети Дуни письмо оставим: «Русские девушки! Советуем до девяти часов не находиться в большом здании. Разбегайтесь, уходите в лес и мстите фашистам. Ваши подруги из Ч. М.» Тетя Дуня неграмотная. Понимаешь? Раньше времени письма не прочтет.
— А если нас поймают?
— Нам и с запиской и без записки — все равно виселица…
Перед ужином в подвале появились начальник караульной команды, стрелок и какой-то расфранченный офицер в пенсне. Стрелок остался у входа, а офицеры прошли вглубь помещения.
— Всем убраться без вещи до полночь! — приказал начальник караульной команды.
Ната с Ниной умышленно задержались, делая вид, что не могут разыскать платков, хотя с обеда были готовы покинуть подвал.
Гитлеровцы обошли все помещение, заглянули в темные закоулки, посветили между партами, сунули носы под матрацы и начали поторапливать замешкавшихся.
Нина хотела уже было пройти к двери, как вдруг заметила, что офицер, ткнув тростью в одну из отдушин, о чем-то спросил начальника караульной команды. Девушка замерла в ожидании: «Сейчас полезут…» Нет, начальник караула говорит, что он когда-то проверял все эти дыры. В них, кроме хлама, ничего нет.
Нина толкнула Нату, и они, завязывая на ходу платки, поспешили к выходу. Немцы следовали за ними. На верхней лестничной площадке девушки остановились. Им хотелось убедиться: совсем ли уйдут гитлеровцы из подвала?
Внизу послышался скрипучий звук задвигаемого засова, щелкнул замок.
— Уходят, — шепнула Ната.
Девушки без промедления выскочили на улицу. Вскоре мимо них прошли офицер и начальник караула. Стрелок же остался дежурить у дверей подвала.
— Пронесло, — облегченно вздохнула Нина. — Куда же мы с тобой денемся? Темнота наступит не раньше чем через час.
Девушки наскоро поели мутной кукурузной похлебки на крылечке у кухни. Посмотрев, не поставлены ли часовые у задней стенки забора, и убедившись, что там по-прежнему пустынно, они прошли в каморку старой школьной сторожихи.
Старушка, горбясь над лоханкой, полоскала в подсиненной воде офицерское белье.
— Тетя Дуня, — как бы с обидой обратилась к ней Нина, — сегодня нас опять выгнали из подвала. Вечером к вам девочки посидеть придут. Тут письмо одна подружка из Германии переслала, пусть прочтут. Много интересного. Только тихо, чтобы немцы не услышали. А мы с Натой на дежурство заступаем… До утра не спать.
— Ладно, девоньки, положите на полочку, — у меня руки мокрые.
Девушки помогли старушке выжать белье, посидели с ней, болтая о пустяках, и направились к санитаркам.
Когда они вышли на крыльцо, во двор въехала закрытая автобусная машина. Она остановилась не у входа в палаты, а у запасных дверей, ведущих на сцену.
— Артисты, кажется, приехали, посмотрим, — сказала Нина.
Из шоферской кабинки вышел автоматчик. Он ключом открыл заднюю дверь автобуса. Из машины на землю, спрыгнули еще два автоматчика, а за ними вылез рослый человек в черной одежде. Нина, разглядев бескозырку, бушлат и наручники, стиснула руки подруге.
— Степа!.. Честное слово, он!..
Моряк хмуро оглядел двор, на секунду взгляд его остановился на Нине. Однако он не узнал ее или сделал вид, что не узнает. Не спеша, он пошел за автоматчиком ко входу на сцену. На пороге Степан еще раз оглянулся, и Нине показалось, будто он кивнул ей.
Она закрыла глаза.
— Что же мы наделали с тобой? Его засыплет вместе со всеми.
Публика, заполнявшая в этот вечер большой школьный зал, была необычной для госпитального клуба. Ряды стульев и скамеек заполняли оживленные группы офицеров, прибывших из частей, расположенных за городом, и моряки со сторожевых кораблей.
В отрезанном Крыму вдруг объявлен европейский матч бокса! Изумительная выдумка, предвещавшая острое и вполне солдатское зрелище. Кто не захочет присутствовать на торжестве национальной силы? Сколько вполне обоснованного хвастовства и возбужденных разговоров вызовет среди солдат этот матч!
Отпечатанная типографским способом программа обещала пять схваток на ринге: немец в весе «пера» — против чеха, немец-легковес — против румына, немец среднего веса — против итальянца. И самый сногсшибательный номер — гестаповец Вилли Ворбс встретится на ринге с пойманным русским тяжеловесом из банды «Чеем».
Что может быть любопытнее? Мюнхенский штурмовик Вилли Ворбс согласился показать на ринге укрощение русского медведя и молчаливый допрос в перчатках! Но не будет ли русский больше ползать и висеть на противнике, чем сопротивляться?
Но все равно, что бы там ни случилось, зрелище должно быть забавным. Немецкие солдаты и гости получат возможность убедиться, что один из устрашающих «черных дьяволов», самый крупный и сильный, в руках опытного и мужественного нациста превращается в скромного, жалобно блеющего ягненка.
В заключение вечера финальным аккордом предполагалось продемонстрировать первоклассную технику и несокрушимую силу немецкого кулака — старый короткометражный фильм «Матч Макса Шмеллинга на первенство мира с Джо Луисом».
Нину даже с повязкой дежурной уборщицы не пропустили на сцену, изображающую ринг. Строгость была чрезвычайная: в коридоре, на лестнице и около раздевалок стояли часовые. Но так как в зале не хватало сидячих мест, то Нину и еще двух уборщиц заставили носить табуретки и скамейки с других этажей. Зрители устраивались почти у самой сцены, у стен и в проходах.
Нине удалось только перед самым началом матча пробиться в самый дальний угол зала, где за скамьями толпились солдаты караульной команды, санитары и несколько любопытных девчат из ночной смены.
Бритые затылки и спины солдат не давали Нине разглядеть весь ринг. Она видела только толстые канаты и большие стенные часы над гонгом. Стрелки показывали 7.22. До взрыва оставалось еще больше часа.
«Человек шестьсот набралось, — думала Нина. — Какая удача, если бы не Степан! Почему именно сегодня они привезли его? И ничем не поможешь ему. Неужели они заставят его драться? Но с кем? А вдруг Восьмеркин пал духом, подчинился им? Тогда пусть гибнет вместе с фашистами. Нет, вздор, его не запугаешь и не купишь. Что же делать? Как же сообщить ему? Не крикнешь же!»
Было жарко в гудящем и тесном зале, насыщенном запахами ремней, скверного табака и одеколона.
О собственной гибели, приближавшейся с каждой минутой, Нина совсем не думала.
Одна из девушек подошла к ней.
— В восемь тридцать приказано собраться всем нашим в маленьком флигеле. Не задержись.
— Знаю… Обязательно надо. А ты уходи отсюда, — шепотом ответила Нина.
Ровно в семь часов тридцать минут в зал вошли какие-то старшие офицеры и заняли пустующие кресла у сцены. На ринге появился лысый гитлеровец в серых брюках и оранжевом джемпере с большой свастикой на груди.
Громким голосом он объявил состав выступающих пар.
Зал разразился хлопками и одобрительными возгласами.
Над рингом вспыхнул яркий свет. Под канаты подлезли боксеры веса «пера» — молодой, упитанный немец с вздыбленными щеткой волосами и длинноносый, сухощавый чех. Бойцы поклонились публике и разошлись по своим углам, где уже стояли их секунданты.
На груди у секундантов, как и на трусах бойцов, были нашиты национальные флажки. Гитлеровцы с подчеркнутой щепетильностью разыгрывали ритуал международных матчей. Они объявили точный вес боксеров, состав «нейтральных» судей, количество раундов и предложили секундантам проверить перчатки и бинты противников. Только после этого прозвучал гонг и раздались глухие удары.
Немец оказался более тренированным, нежели чех. Он быстро сбил противнику дыхание и, тесня к канатам, под одобрительные возгласы зрителей принялся месить его кулаками, как месят податливое тесто.
Нина вынуждена была подняться на цыпочки, чтобы разглядеть уже окровавленное, искаженное страдальческой гримасой лицо чеха. Раньше она очень любила посещать матчи бокса на своих стадионах, но этот бой у нее вызвал только отвращение. Как ненавистны были ей эти орущие, покрасневшие от возбуждения морды, тяжелые челюсти, квадратные подбородки!
Она не видела, как упал чех, слышала только, как судья неторопливо отсчитывает секунды.
Зал взвыл от восторга, когда вверх был вскинут кожаный кулак взъерошенного победителя-немца. Никого не смущало явное несоответствие сил противников. Гитлеровцы расчетливо подтасовали пары. Таково было назначение вечера. Цель оправдывала средства — сегодня демонстрировалась сила немецкой воли и кулака.
Потом дрались новые пары.
Нина больше не смотрела на ринг. Изнывая от волнения, она следила лишь за вздрагивавшими стрелками часов. Было уже без трех минут восемь. До взрыва оставалось сорок три минуты.
«Почему они не выводят Степу? Неужели его покажут последним? Скорей бы!.. Почему медлят там… скорей!» — хотелось ей крикнуть.
В девятом часу зал вновь разразился восторженным воем и приветственными хлопками очередному победителю. Стоявшая рядом с Ниной девушка толкнула ее локтем и, шепнув: «Пора» — начала двигаться к выходу. Нине очень хотелось немедля покинуть этот зал, но она вцепилась в деревянную спинку скамейки, пересилила страх, удержала себя: «Нет-нет… Еще хоть немного. Сейчас выйдет Степа».
Наконец разговоры и шум как-то разом оборвались. Зал притих. Два автоматчика подвели к рингу Восьмеркина и пропустили его под канаты. Он был босым, в трусах и полосатой матросской тельняшке. Даже кисти рук никто не перебинтовал моряку. Хмуро взглянув в зал, он с угрюмым недовольством уселся на круглый табурет в углу ринга.
Сразу же за ним на сцене появился Ворбс. Его бедра обтягивали трусы коричневой шерсти, белая майка с голубым вырезом выгодно выделяла мощный торс и тугую выпуклость литых мышц.
Ворбс, как утомленный славой чемпион, небрежно приветствовал публику поднятым над головой кожаным кулаком. И зал ответил ему продолжительными аплодисментами.
На креслах заерзали, зрители задних рядов приподняли головы, боясь пропустить хотя бы малейшую подробность столь необычной встречи.
Ворбс с легкостью, не свойственной его весу, перемахнул через канаты. Он качнулся на ринге, разминаясь и перебирая ногами, как застоявшийся скакун, начал растирать подошвами мягких ботинок крошки канифоли, услужливо подсунутые на фанерном листе секундантами.
Восьмеркин только здесь понял, что готовилось ему.
«Ну, погоди ж, лопоносый! — едва сдерживая нараставшую злобу, думал он. — Забаву для своих устроили. Хотите, чтобы русские проклинали, а эти радовались?.. Не буду надевать перчатки, а голыми руками схвачу и придушу этого гада. Нет, не позволят, — одумался он. — Много их. В двадцать рук схватят. И от боя не откажешься: трусом объявят, весь флот опозорю».
Ворбс, разминая кожу новых коричневых перчаток, с таким гулом хлопнул кулак о кулак, что кто-то с подхалимской визгливостью хихикнул, и один из гитлеровцев серьезным тоном пояснил:
— Вилли чистит ноготки!
Зал поддержал остряка раскатистым смехом.
Восьмеркин еще больше нахмурился и так стиснул зубы, что скулы его обострились. Он был одинок среди гогочущего стада мучителей.
— Куражится, — с ненавистью глядя на кокетничающего своими мускулами Ворбса, бормотал про себя Восьмеркин. — Старый фокус! Меня не запугаешь.
Когда вышел на ринг судья, один из весельчаков, сидевших в первых рядах, заметил:
— А где же секунданты русского? Куда они попрятались? Нельзя же конвоирам… Они пугают Вилли.
И снова грохнул смех.
Судья, видя, что шутки развеселившегося зала начальством принимаются с благосклонной улыбкой, состроил серьезную физиономию и, сперва по-немецки, а потом на ломано-русском языке осведомился: не желает ли кто из крымчан, присутствующих в зале, быть секундантом у соотечественника?
В зале поняли тонкую игру судьи и, хихикая, стали оборачиваться в сторону гостей. Там среди приглашенных сидели два бородатых татарина и русский начальник полицаев. Гости растерянно приподнялись, не понимая, надо ли выполнять волю хозяев или протестующе замахать руками?
И вот в это время в дальнем конце зала раздался громкий и ясный девичий голос:
— Я буду секундантом!
Сотни голов повернулись в сторону голоса: кто осмелился? кто такая?
Находчивый судья сделал широкий пригласительный жест:
— Пожалюста, мадам!
Его никто не мог обвинить в несоблюдении правил международных матчей. Ситуация становилась все более комичной.
В толпе стоящих за стульями солдат началось движение. Они пропускали еще не видимую из-за спин и голов девушку. Но вот она пробилась к проходу, и все увидели худенькую уборщицу — русскую «чумичку». Ну как здесь не рассмеяться?
Смех, — вернее, утробный гогот, перекатывавшийся по рядам, сопровождал девушку до самой сцены. Но она не обращала внимания на издевательства. Смело она поднялась к рингу и с бледным, решительным лицом, как бы делая вызов всему залу, стала рядом с моряком.
Часы показывали восемь пятнадцать.
Восьмеркин недоумевал: «Нина! Откуда она? Почему вышла?» Почти не шевеля губами, он сердито шепнул ей:
— Зачем ты?.. Сейчас же уходи.
Ворбс поморщился: судья переиграл — серьезное дело принимало оттенок клоунады. Он уже хотел было мигнуть конвоирам, чтобы те убрали безрассудную «чумичку», но, видя недовольство русского, передумал: «Пусть постоит эта дура, она, кажется, не очень благоприятно влияет на психику матроса».
Нина сбросила с себя мешковатый коричневый халат и сняла платок. Светловолосая, в жакетке и короткой юбке, она как бы стала стройнее и не походила больше на «чумичку». Решительным движением девушка оторвала две широких ленты от платка, умело перебинтовала ими пальцы боксера и, натянув на его руки перчатки, с такой искусной быстротой завязала шнуровку, точно всю жизнь занималась этим.
«Что за птица? — обеспокоился Ворбс. — Откуда взялась такая уборщица? Придется проверить».
Завязывая вторую перчатку, Нина успела шепнуть Восьмеркину:
— Степа, миленький, не сердись… Так надо. Ты был один. Я не могла.
Ее шепот заглушил гонг. Нина убрала с ринга табурет и мельком взглянула на часы. До взрыва оставалось двадцать три минуты.
Противники, не пожимая друг другу рук, сразу же ринулись в атаку. Они с ходу схлестнулись посредине ринга и разрядили свою силу в такой буре ударов, что судья испуганно отскочил к канатам.
Гул тяжелых ударов заставил умолкнуть и насторожиться весь зал. С первых же секунд стало понятно, что оба противника настроены агрессивно, что русский не собирается уступать. Почти не прикрываясь, он отвечал сериями резких и ощутимых ударов.
Лобовая атака Ворбсу не удалась, он отпрянул в сторону и, щеголяя своей гибкостью, ловкими уходами и внезапными атаками начал кружить вокруг жертвы, выискивая слабое место.
Русский едва лишь успевал поворачиваться. В глазах гитлеровцев он походил на вздыбившегося медведя, свирепо отмахивающегося лапой.
Злость ослепляла Восьмеркина. Он дважды смазал — впустую рассек воздух. Это вызвало издевательский смех в зале. И, главное, при Нине. Восьмеркин перебрал ногами и, делая вид, что уходит в глухую защиту, отступил на несколько шажков, затем оттолкнулся от канатов и мощной серией ударов слева и справа загнал Ворбса в угол. Не давая гестаповцу увернуться, выскользнуть из тесного угла, он молотил его по чему попало…
Не находя выхода из кулачного смерча, мотающийся Ворбс вспомнил, что об его череп сам Шмеллинг повредил себе пальцы, и начал подставлять под удары голову. Она у него была достаточно крепкой, чтобы обессилить моряка.
В ярости Восьмеркин не понял маневра своего противника. Его остановила только острая боль в левой руке.
«Никак повредил?» — подумал он, ослабляя удары левой. Этого мгновения и ждал Ворбс, он увернулся и резким ударом снизу вверх откинул Восьмеркина на канаты. Здесь они столкнулись грудь в грудь и принялись обрабатывать бока друг другу.
Забавное представление мгновенно приняло окраску невиданно злобного побоища, в котором неминуем был трагический исход.
Задыхающиеся боксеры сплелись в клинче — повисли друг на друге. Их смог развести только медный рев гонга.
Ворбс, вне правил, толкнул Восьмеркина в грудь и нехотя отошел в свой угол. Его взбеленило ожесточенное сопротивление русского. Обер-лейтенант рассчитывал на легкую победу. Он заранее наметил эффектный план боя: два-три раунда блицигры, в которой будут показаны ловкость профессионального боксера и гестаповское умение подавлять психику противника, затем два-три нокдауна и красивый нокаут, с выносом полумертвого боксера со сцены. И вдруг такая наглость: русский сам стремится кончить бой нокаутом.
«Теперь он, видимо, откажется от идиотской мысли, возьмется за ум. Его левая уже повисла», — соображал Ворбс, раскинув руки на канатах, в то время как секунданты суетливо обмахивали его полотенцами и нашептывали ему свои советы, как лучше всего уложить русского.
Нина, подставив табурет тяжело дышавшему Восьмеркину, приложила холодную ладонь к его сердцу и зашептала на ухо:
— Он нарочно подставляет голову. У тебя бинт слабый… Вывихнешь пальцы…
— Кажется, уже чего-то наделал… — ответил с тоской Восьмеркин.
Перед ним был враждебный зал, от которого нельзя было ждать пощады ни в случае победы, ни в случае поражения. Одна только Нина сочувствовала ему. Но теперь и ее схватят.
— Зачем ты вышла на сцену? Где Сеня?
— Тише, — успокаивала Нина. — За нами следят. Потом узнаешь. Бей по корпусу, — начала снова нашептывать она. — Гестаповец задыхается, — видно, неважное сердце. Приглядывайся лучше. У него бывает открыта левая часть…
Боясь отвлечь мысли Восьмеркина от боя, девушка ничего не говорила ему о том, чего с трепетом и страхом ждала сама. «Если быстро побьет немца, то конвоиры угонят в раздевалку, — рассчитывала Нина. — Раздевалка в противоположном конце. Может, не все здание рухнет. Скорей бы конец! Остается девятнадцать минут».
Во втором раунде несколько успокоившийся Восьмеркин принял решение: «Что будет, то будет… Прикончу его. А если другие кинутся, живьем не дамся».
Он зря не гонялся за гестаповцем, старался придерживаться середины ринга и зорко следил за противником, выжидая момент, когда можно будет подцепить его на удар левой и прикончить крюком справа.
Ворбс эту кажущуюся вялость русского принимал за раскаяние, за желание запоздалой пассивностью загладить свою вину. Он, продолжая безостановочно нападать, вне правил бил по затылку и ниже пояса. Судья не останавливал его.
— Пощады не будет ни здесь, ни в камере! — с присвистом бормотал Ворбс. — Ты на коленях поползешь, ты…
Неожиданно меткий удар в рот заставил его умолкнуть на полуслове. Затем последовал сильный толчок в челюсть. Гестаповец захлебнулся соленой слюной. Сердце обер-лейтенанта заработало с перебоями. Он покачнулся и повис на Восьмеркине, окрасив его грудь кровью. Моряк брезгливо оттолкнул гестаповца от себя и еще раз ударил «дуплетом» в висок и в шею…
Ворбс отлетел к канатам и едва удержался на ногах. Но тут ему на помощь подоспел судья. Он зычно заорал на русского и прервал бой якобы из-за того, что Восьмеркин нанес запрещенный удар по затылку.
Зал на замечание судьи отозвался ропотом, походившим на глухое рычание. Какие-то друзья Ворбса повскакали с мест.
Восьмеркин не разбирал выкриков гитлеровцев, но чутьем понимал, что его запугивают, грозят расправой. Не считая себя виноватым в нарушении спортивных правил, он все же насторожился и готов был встретить любого из этих скотов сокрушающим ударом.
Нина, на всякий случай, нащупала под жакеткой рукоятку пистолета. И в это время девушка увидела, как оправившийся Ворбс, без сигнала, с наклоненной головой ринулся на Восьмеркина…
Нина вскрикнула, предупреждая друга. Степан отпрянул назад. Гитлеровец, слегка лишь зацепив его за плечо, пролетел мимо. А когда он повернулся на сто восемьдесят градусов для повторения маневра, то наткнулся на такой удар, от которого в глазах потемнело…
Прикрывая лицо перчатками, Ворбс отвалился спиной на смыкавшиеся в углу канаты и, обмякнув, сполз на землю…
От нокаута гестаповца выручил гонг, преждевременно известивший о конце раунда. Спасая положение, гитлеровцы без стеснения нарушали правила. И никто из зала не протестовал. Сидящие готовы были кинуться на сцену и растерзать пленника, осмелившегося сбить с ног обер-лейтенанта. Правда, при мысли: «А что, если мне такой матрос в лесу встретится?» — у многих из них по телу пробегали мурашки, но здесь, в толпе, они храбрились.
Ворбса подхватили секунданты и, усадив на место, принялись массировать мышцы, охлаждать мокрыми губками виски, затылок, сердце. А у Восьмеркина даже не было глотка воды, чтобы ополоснуть наполненный вязкой слюной рот.
Нина обмахивала его платком и, чуть не плача от отчаяния, шептала:
— Побьешь, Степа, побьешь его… А потом им не до нас будет. Все хорошо… Только бы успеть!
Перерыв длился дольше положенного времени. До взрыва оставалось четырнадцать минут. А секунданты еще суетились вокруг Ворбса. Вот один из них отошел, и Нина заметила, как второй с вороватой торопливостью завязывал правую перчатку Ворбса. Девушка поняла, что они пошли на какую-то новую подлость. «Наверно, положили свинец», — догадалась она. И некому было пожаловаться, опротестовать.
— Остерегайся правой перчатки… Кончай в этом раунде. Через десять-двенадцать минут все здесь взлетит на воздух, — убирая табурет, успела шепнуть она Степану.
Восьмеркин не понял, почему через десять минут все здесь взлетит на воздух, но сознание того, что судьи жульнической махинацией дали Ворбсу оправиться от нокдауна, заставило его воедино собрать всю свою волю и силу.
Ворбс в третьем раунде действовал обдуманнее и осторожнее. Он как бы заново начинал бой, проводил обманную разведку левой рукой, а правую приберегал для сокрушительного удара. Он уже не гарцевал перед Степаном, а, зорко следя за ним, лишь покачивался и изредка перебирал ногами.
В зале стало необыкновенно тихо. Все почувствовали, что наступает кульминационный момент: зловещее спокойствие Ворбса, напряженные позы судей и секундантов предвещали нечто особенное. Ворбс не простит нокдауна! Сейчас затрещат у русского скулы и кости. Он бездыханным покатится по рингу. Непокорный дух будет вышиблен. Но кто начнет первым?
Восьмеркин только на миг приоткрыл правую сторону груди, желая проверить правильность Нининой догадки, и сразу ощутил такой твердый сотрясающий удар, словно ему в грудь с размаху двинули камнем.
Он ответил Ворбсу двумя сильными «крюками». Но от нового удара в солнечное сплетение у Восьмеркина заняло дух. Он упал на колени, лица зрителей расплылись желтыми пятнами и бешено завращались перед ним.
«Неужели всё?..» — подумал он.
Зал ревел от восторга…
«Неужели не встану? Почему не отсчитывает секунды судья?»
Судья не прерывал боя. Он дал Ворбсу возможность подскочить к поверженному моряку и ударить в лицо.
Хлынула кровь. «Значит, без правил… Судья разрешает бить лежачего. Встать, немедля встать!»
Собрав остатки сил, упавший на колени моряк качнулся назад и, уклоняясь от кулака, нырнул под руку противника… Он снова был на ногах.
С поворота, вкладывая в удар всю тяжесть своего тела, Восьмеркин резким «крюком» в челюсть бросил Ворбса на землю. Затем Степан сделал два шага, пошатнулся и, точно споткнувшись, упал сам.
Растерявшийся судья начал было отсчитывать секунды, но тут же передумал. С помощью секундантов он поднял на ноги ничего не соображающего обер-лейтенанта и, объявив примолкшей публике, что русский дисквалифицируется за неправильные удары, вскинул вверх кожаный кулак Вилли Ворбса.
Раздались робкие аплодисменты, но их сию же секунду заглушили топот и голоса разъяренных друзей Ворбса, слившиеся в один негодующий вой:
— На виселицу русского!
Для успокоения зала вынужден был подняться полковник. Ему еще нужен был пленник, и он раздраженно заорал на своих солдат и офицеров, призывая их к порядку.
Занавес на сцене мгновенно задернулся. Взбешенный судья, злобно пнув ногой еще не оправившегося Восьмеркина, приказал немедля надеть на него наручники и убрать с ринга вместе с девчонкой.
Шестеро дюжих гестаповцев сорвали с Восьмеркина перчатки, стиснули запястья рук железными браслетами и поволокли его вместе с Ниной в раздевалку.
Часовой распахнул перед ними дверь. Гестаповцы бросили Восьмеркина на пол и так толкнули девушку в спину, что она перекатилась через Степана и больно ударилась плечом о скамейку.
Нина сдержала стон. Она ни на секунду не забывала о взрыве и, прижавшись к половицам, с зажмуренными глазами ждала, когда раздастся грохот. Но дом по-прежнему стоял на месте.
Гестаповцы, приволокшие их в раздевалку, вышли в коридор. В комнате остались только два автоматчика: один стоял у дверей, другой — у окна.
— «Неужели испортился часовой механизм? — подумала Нина. — Впрочем, еще не менее пяти минут осталось. Если дать Степе пистолет… Окно невысоко — можно выпрыгнуть».
Она кинулась к одежде моряка, но охранник преградил ей путь и грубо толкнул на место.
— Штиль!
Девушка видела, как поднялся Восьмеркин, как тяжело сел на скамейку. Окровавленное лицо его было измученным. Нина отошла в угол и закашлялась. Надо было незаметно достать из жакетки пистолет.
Восьмеркин все еще не понимал: что же такое с ним произошло? Только натужный, неестественный кашель девушки заставил его подумать: «Бедная Нина, ведь из-за меня она здесь. Чем же помочь?»
Степан поспешно начал одеваться. Короткая стальная цепочка наручников связывала движения и раздражающе звенела. «Цепь не толстая… может, ударом об угол скамейки разорву», — подумал он. И в этот момент увидел, как автоматчик, стоявший у окна, со злорадным лицом подкрадывается к девушке со спины. Восьмеркин с места ринулся на гестаповца, сшиб его с ног и, подминая под себя, потянулся пальцами к горлу.
Рослый автоматчик, извиваясь на полу, завизжал. Второй охранник мгновенно вскинул автомат, но разрядить его не решался, боясь попасть в соотечественника.
Нина выстрелила.
Она не поняла, вместе ли с пистолетным выстрелом или несколько позже дом дрогнул, словно под ним заколебалась почва, и озарился на миг багровым светом. Ее подхватило горячим ветром, приподняло и бросило под скамью…
Сразу стало темно. Раздался тягучий треск, скрежет. Нине показалось, что на нее с грохотом рушатся стены, балки, железо и камни. Она сжалась в комок.
Потом грохот стих, только что-то еще сыпалось сверху, и откуда-то из глубины доносились стоны и едва слышные голоса.
Не чувствуя боли, девушка приоткрыла глаза и увидела в окошке звезды.
Комната была заполнена едкой пылью. Пахло гарью.
Нина попробовала встать. Под ногами захрустели осколки стекла.
Натыкаясь в темноте на какие-то вещи, она начала пробираться к тому месту, где, по ее расчетам, должен был находиться Восьмеркин.
— Степа! — вполголоса позвала она.
В углу кто-то заворочался. «Не гестаповец ли?» — подумала девушка, вглядываясь в темноту.
Из-под рухляди вылез и поднялся, весь белый от известковой пыли, моряк. Нина узнала его по росту.
— Ты цел?
— Что случилось? — спросил он. — Почему дверь сорвана?
Нина схватила Восьмеркина за руку и потянула к окну. Она услышала звяканье наручников.
— Ты скован… как же бежать?
— Ничего, вылезу.
Восьмеркин подсадил ее на подоконник. Нина прыгнула на землю и перебежала к забору.
Двор был по-прежнему окутан дымом. В полуразваленном доме раздавались стоны и крики, трещал огонь. В глубине двора метались какие-то люди с фонарями.
«К помойке нельзя, — сообразила Нина. — А здесь мне не перебраться, высоко очень…»
Она подпрыгнула, чтобы уцепиться за край каменного забора, но руки сорвались, и девушка упала на землю.
— Погоди…
Восьмеркин подставил ей сложенные совком ладони. Нина поставила левую ногу на эту живую ступеньку, потом правую на плечо моряку и очутилась на каменной стене. Восьмеркин подтянулся на руках и одним махом перевалился на другую сторону.
В поле мелькали огни. Где-то тревожно гудел колокол и завывала сирена.
Чижеев на шлюпке направился к берегу. В лунном сиянии он разглядел среди девушек фигуру рослого мужчины и не поверил глазам. «Неужели Степа? Вдвоем, вместе с Ниной… Он, конечно, он!»
Чижеев так заработал веслами, что разогнавшаяся шлюпка чуть ли не до половины выскочила на прибрежную гальку.
Сеня сначала кинулся к Нине, приподнял ее и закружил:
— Спасибо, дорогой Ежик… Спасибо за все!
Потом он подбежал к Восьмеркину, но, видя, что друг не раскрывает рук для объятий, оторопело остановился.
— Ну, чего же ты стоишь бревном? — с комичным отчаянием воскликнул Чижеев. — Я из-за тебя ночей не спал!
И, решив, что для Восьмеркина самой лучшей лаской будет хорошая порция тумаков, принялся в радости тузить его по груди и бокам…
— Брось, Сеня! — отступая, сказал Восьмеркин. — Не могу отвечать: закован я.
Небольшая шлюпка не вмещала всех прибывших. Пока Витя переправлял девушек на катер, Чижеев камнем разбил цепь на руках Восьмеркина и сказал:
— А браслетки пусть останутся, злей будешь.
— И не сниму, — подхватил его мысль Восьмеркин, — до тех пор буду носить железо, пока не расквитаюсь за Катю. Только на крейсере дам распилить.
Он замолчал. Потом с не свойственной ему горячностью добавил:
— А ты береги Ежика. Редкой души она человек.
Неожиданное спасение Степана с Ниной взбудоражило обитателей пещеры. На пристань приковыляли раненые, сошлись старики. Даже суровый мичман Клецко оживился.
— Молодцы! Герои настоящие, — сказал он своим хрипловатым боцманским голосом. — Хоть торжественные залпы из Москвы давай.
Через два дня штаб передал шифровку:
«Поздравляем крупной удачей. Погибло в огне и под развалинами до трехсот карателей. Советуем временно воздержаться от диверсий. Готовьтесь к решающим дням, ждите общего сигнала. Василий».
Стало ясным: приблизился час мести за страдания и месяцы голодного скитания по лесам. Выздоравливающие требовали, чтобы их немедленно переправили из пещеры в лес, а слабые просили дать им хоть какое-нибудь дело.
После короткого совещания Клецко, Виктор Михайлович и Калужский пришли к выводу, что всех обитателей пещеры надо разбить на три группы. Первую группу они назвали морской и поставили перед ней боевую задачу: в ближайшие дни достать как можно больше взрывчатки, горючего и провизии. Вторая группа получила название «госпитально-хозяйственной». В нее вошли врачи и слабые больные. Из выздоравливающих партизан создан был учебный отряд подрывников, руководить которым стал Калужский.
В пещеру то и дело доносился заглушённый гул «малых» взрывов, в фонарях мигали огни, и по влажным стенам метались тени.
— Через недельку-две снова выход на сушу пробьем, — заявил Калужский.
А моряки возились с катерами, ремонтируя и готовя их к боям.
— Первым делом — покрупней на рубках и бортах звезды накрасить, — приказал Клецко. — Иначе свои побьют. И флаги военно-морские сшить. Во-вторых, устанавливаю наблюдение за морем. Как появится кто без охранения, — боевую тревогу играть и — всем на свои места. Набеги устраивать будем.
Дважды в пещере звонил колокол громкого боя, и дважды катера вылетали в погоню за показавшимися на горизонте одиночными кораблями. В первую ночь они настигли обычный рыбачий сейнерок, приспособленный гитлеровцами для перевозки продуктов на посты береговой обороны. Его захватили без единого выстрела, так как команда, состоявшая из пяти человек, приняла «Чеем» и «Дельфин» за патрульные катера и сама застопорила ход.
На этом судне моряки захватили тонны полторы разных продуктов, бочонок вина, четырнадцать ящиков снарядов для скорострельной пушки, пакеты с толом и перекачали все горючее в свои цистерны. Затем, сняв с деревянного сейнера команду, они прорубили в его днище дыры и пустили суденышко ко дну.
Первые вести о наступающем тепле принесла подземная речка. В одну ночь она вздулась, помутнела и, пенясь, зазвенела по-весеннему. В пещеру словно вошло теплое дыхание гор и пробуждающейся природы.
На другой день группа подрывников Калужского пробила старый выход на сушу. Партизаны вернулись с работы, опьяненные солнцем и весенним воздухом. Они принесли с собой охапки веток с набухшими липкими почками. В пещере запахло лесом, смолой и медом.
Николай Дементьевич, наконец, перестал экономить аккумуляторные батареи. По вечерам загудел громкоговоритель. Москва, что ни день, сообщала новые радостные вести. Пещера оглашалась победными салютами. Советская Армия по грязи, по весенней распутице гнала оккупантов с Украины. Уже был освобожден Николаев. Войска уходили все дальше на запад. А Крым все еще оставался в руках гитлеровцев.
— Когда же будет сигнал? Скоро ли выйдем из подземной норы? — задавали друг другу один и тот же вопрос партизаны.
В свободные часы они ожесточенно чистили оружие, чинили ботинки, подгоняли снаряжение, готовились к походам.
И вот, наконец, в одну из ночей штаб партизанского отряда передал: «Гитлеровцы спешно грузятся на транспорт. Он стоит за мысом на рейде. Сделайте все возможное, чтобы оккупанты безнаказанно не ушли. Днями начнем. Переправьте для инструкций связного. Василий».
— Кажется, началось, — сказал Тремихач. — Как же помешать погрузке? Может, попробуем торпеду? — обратился он к мичману.
— Я о ней тоже подумал, — ответил Клецко. — Самый удобный случай на дело употребить. Только что мы придумаем? У них, видно, круговой дозор, иначе не осмелятся. Разведать следовало бы.
— А что, если мы разыграем сперва ложное нападение? — разглядывая карту района, продолжал рассуждать он. — «Дельфин» для такой цели годится. Появимся с шумом на траверзе. Они нас в прожектор схватят. А мы сманеврируем. Катера, конечно, кинутся догонять. И вот тут-то из засады «Чеем» с торпедой выскочит. Ему лучше в восточной стороне находиться, на их минном поле. Меньше глядеть туда будут. Товарищ Восьмеркин, сможете подойти на близкую дистанцию, чтобы не смазать?
— Сможет, — поспешил ответить за Восьмеркина Чижеев. — Если надо, головой в транспорт стукнется. Он теперь злой.
— Вот этого-то я и боюсь. Безрассудны вы очень. Старики чище сделали бы, да маневрировать на «Дельфине» некому. Вы и там на рожон полезете.
— Справимся, товарищ мичман, — сказал Восьмеркин. — Чижееву все шутки, а мне не до них. А боитесь, что народ загублю, то дайте одного моториста и Чупчуренко. Больше мне никого не потребуется.
— И этих должен сберечь, — сказал Клецко. — Для серьезности ставлю обеспечивающим на катере Николая Дементьевича. Подчиняться ему, как мне.
Подробно договорившись о взаимодействии, боцман повел всех на погрузку торпеды.
Водворив торпеду на место, моряки осторожно вывели «Чеем» из пещеры и полным ходом пошли к туманному горизонту. «Дельфин» должен был выйти несколько позже.
Восьмеркин находился у торпеды, Чижеев с Чупчуренко действовали внизу, а Калужский вел катер. Из предосторожности, чтобы преждевременно не быть замеченным с мыса, он сделал большой полукруг и самым малым ходом начал подходить с восточной стороны к бухте. Этот участок моря был густо заминирован. После допроса Штейнгардта Калужский знал, что мины выставлялись против крупных кораблей, а катер с малой осадкой может спокойно пройти над ними. Его могла повредить лишь сорвавшаяся, блуждающая мина. На всякий случай он вызвал наверх Чупчуренко и велел ему вести наблюдение за морем.
Ночь была тихой и теплой. Туманящаяся поверхность моря едва колыхалась. Катер шел, прижимаясь к берегу, по затемненной части моря.
Назначенное время уже истекло, а Николай Дементьевич все еще не видел транспорта.
— Молодежь, у вас глаза лучше, вооружайтесь биноклями, — взмолился он. — Совсем никудышное зрение.
Все начали всматриваться в неясную даль. Мотор, работающий на малых оборотах, едва слышно бурлил воду винтом.
— Вижу транспорт! — наконец сказал Чупчуренко. — Вправо по носу силуэт двухпалубного корабля.
— Верно, — подтвердил Восьмеркин. — А левей от него — катер и еще какая-то посудина.
— Застопорить ход! — приказал Калужский.
Внезапно с оконечности мыса взметнулся тонкий луч прожектора и обеспокоенно заметался по поверхности моря. За ним с берега протянулись другие, более мощные световые щупальца. Они в одном месте скрестили свои острия, и там, в голубом потоке света, возник темный силуэт «Дельфина».
«Наши», — обрадовался и вместе с тем обеспокоился Николай Дементьевич. Он видел, как «Дельфин» исчез, словно растаяв в воде, и как на его месте в световых полосах промелькнули и быстроходные катера, вздымавшие искрящуюся пену. Донеслись частые выстрелы.
«Из скорострельных по ним бьют, — понял Калужский, — теперь они не услышат шума наших моторов. Пора…»
В зареве вспышек он уже видел выхваченную из тьмы громаду корабля.
— Восьмеркину подготовить торпеду к выстрелу! — необычайно высоким и каким-то неестественным голосом скомандовал инженер. — Чупчуренко — к моторам… Полный вперед!
«Кабельтовых пятнадцать будет, — нацелив бешено несущийся катер на корабль, соображал Калужский. — А если промажу? Конфуз и скандал… Буду стрелять с самой короткой дистанции».
Лучи прожектора снова заметались и вдруг ударили в глаза. Николай Дементьевич крепче вцепился в штурвал и не менял курса.
Он не слышал, как с берега и корабля гулко захлопали скорострельные пушки, не видел близких всплесков и кипения воды. Старик твердой рукой вел катер прямо на транспорт. Луч прожектора больше не мешал ему. От слепящего света прикрывал высокий борт и надстройки вражеского корабля.
Оставалось не более шести кабельтовых. Николай Дементьевич уже видел в желтых орудийных вспышках мечущихся по палубам людей.
Он чувствовал, как его левую руку стягивает судорога, как дрожат от напряжения ноги.
— Пли! — неестественно высоким голосом закричал он и взмахнул рукою.
Калужский не слышал всплеска шлепнувшейся в воду тяжелой торпеды, он только почувствовал, как вздрогнул освобожденный от груза катер, и сразу же отвернул вправо.
«Ну и храбрый же старик! — следя за светящимся следом умчавшейся торпеды, восхитился Восьмеркин. — Прямо на всплески шел. При таком огне другому бы не подойти так близко к транспорту».
Когда сверкнул огонь, моряк присел. В его уши точно кулаком ударил тяжелый гул. Раздался треск раздираемых на части железных шпангоутов и переборок. Вверх взвились обломки. Катер неожиданно завихлял, начал описывать полукруг.
— Что за чертовщина! Никак со стариком худо?
В два прыжка Восьмеркин очутился на месте рулевого. Он отстранил повисшего на штурвале инженера и, выправив руль, повел ревущий катер в спасительную мглу открытого моря.
Вдали хорошо был виден разламывающийся пополам, объятый пламенем и паром корабль. Вокруг него суетились катера, подбирали из воды тонувших солдат и матросов.
Калужский пришел в себя. После непривычного нервного напряжения он ощущал необыкновенную слабость в ногах и перебои сердца. Боясь вновь упасть, Николай Дементьевич уселся прямо на палубе, рядом со Степаном.
«Чеем», не сбавляя скорости, подошел к пещере одновременно с «Дельфином».
— Молодцы! Чисто сработали, — весело поздравил чеемовцев Клецко. — Не меньше шести тысяч тонн утопили.
На рассвете, когда в пещере все еще спали, из леса вернулись Витя и Пунченок с потрясающей вестью. Дежурный немедля сыграл побудку. Пунченок вскочил на стол и ликующим голосом закричал:
— Проснитесь, товарищи?.. Все просыпайтесь… Приморская армия заняла Керчь! На всем Перекопском перешейке линия обороны фашистов прорвана! Наши форсировали Сиваш, заняли Армянск и движутся к нам. Ура-а!
«Ура» было подхвачено, оно отозвалось таким гулким эхом в закоулках пещеры, что проснулись от зимней спячки и заметались летучие мыши.
Спать уже никто больше не мог.
Записка начальника штаба начиналась торжественно:
«Началось! Час возмездия настал! — писал он. — Не выпускайте из Крыма воров и поработителей. Пусть здесь они найдут могилу, чтобы не могли повторить свои гнусные дела в других местах…»
Дальше шли советы и указывались пункты, удобные для нападения и подрывных работ. Пещерной группе отводился большой участок приморской дороги и побережья.
Прочитав вслух давно ожидаемое послание, Тремихач заморгал глазами и стиснул в объятиях Пунченка. Забыв о своих недугах и ранах, партизаны брызгались и обдавали друг друга водой во время умывания, шутили и смеялись за завтраком.
Начались горячие дни. Днем люди набивали походные мешки взрывчаткой, патронами и гранатами. А ночью группами по три-четыре человека высаживались в разных пунктах побережья, минировали в темноте дороги, обрушивали нависшие скалы на обозы отступавших оккупантов, забрасывали гранатами мечущихся гитлеровцев.
Временами ветер и горное эхо доносили далекий несмолкающий гул канонады. Казалось, что все горы Крыма присоединили свой раскатистый голос к железному басу пушек: «Бей!.. Не дай уйти разорителям!»
Соловьи точно посходили с ума в эту весну. Их не могли утихомирить ни близкая стрельба, ни рокот моторов на дороге и в воздухе. В часы короткого ночного затишья соловьи неистовствовали до рассвета. И голоса их таили в себе такую силу, что порой заглушали надвигавшийся рев войны.
Советская Армия безудержно двигалась. Уже были заняты Симферополь, Феодосия, Старый Крым. Вскоре вспышками разрывов озарилось и небо над скалами у пещеры. Застрявшие здесь оккупанты еще огрызались. Бои шли у подножия ближайших гор.
Партизаны решили напасть на гитлеровцев с тыла. Пещерной группе поручалось высадить на рассвете десант в расположении приморских частей. От перебежчиков штабу стало известно, что у фашистских солдат начались волнения. Они готовились отступать, но их задержали эсэсовцы, выставившие на дорогах заградительные отряды.
Чуть забрезжил рассвет, оба катера вышли в море.
Первая десантная группа подошла к берегу на двух шлюпках. Выпрыгнув на сушу, Восьмеркин оглядел прибрежный песок и, убедившись, что этот участок не заминирован, первым вскарабкался наверх.
Справа стреляли. Стрельба приближалась. Простым глазом уже было видно, как рвется шрапнель. Над дорогой повисла желтая завеса пыли. Пунченок, забравшийся на вершину холма, вдруг завопил:
— Танки!.. Наши танки показались в лощине!
И почти одновременно с его криком послышался треск кустов, бренчание котелков и топот сотен ног; к морю мчались сотни три фашистских солдат. Их хриплое дыхание Восьмеркин услышал издали.
— Стой! — закричал Степан.
Но никакая сила не могла удержать бегущих фашистов. Они скатывались с откоса к морю и лишь у пенистой кромки прибоя поднимали вверх руки.
Партизанам немало пришлось затратить усилий, чтобы привести в порядок и построить это мятущееся стадо в одну колонну. Только минут через пятнадцать, когда стихла стрельба, пленные успокоились, и Восьмеркин смог их вывести на дорогу.
Танкисты, заметив моряка, шагающего рядом с колонной пленных, от изумления повысовывали головы из люков.
— Смотри ты, моряки и здесь уже орудуют, — удивлялись они. — На танках не угонишься за ними.
— А чего зевать? — не теряясь, ответил басом повеселевший Восьмеркин. — Кому тут их сдать под расписку?
— Плюнь, браток, — посоветовал танкист, которого пыль сделала похожим на мельника. — Отдай этих куроедов партизанам и садись на нашего коня. Довезем до самого Севастополя.
— До Севастополя?! — не верил Восьмеркин.
— Довезем, — подтвердил и другой танкист.
— Э-э, была не была! — решился Восьмеркин. — В пику мичману уеду!
Оставив пленных на попечение Пунченка, он вскочил на бархатистую от пыли броню и, помахав партизанам бескозыркой, умчался на громыхающем танке.
С северной стороны поселка доносилась частая стрельба. Там оккупанты отбивались от партизан, оседлавших приморскую дорогу.
Танки с ходу открыли огонь и полукругом начали охватывать поселок.
Восьмеркин, лежа на гудящей броне машины, изредка посылал автоматные очереди по бегущим вдали серым фигурам и с беспокойством поглядывал в сторону тюрьмы. В той стороне ярко вспыхивало и, разбрасывая искры, горело какое-то здание, заволакивая дымом улицу.
«Только бы не тюрьма, — думалось моряку. — Может, Катя там». Он все еще не верил в ее гибель.
Когда танк вышел на окраину поселка, Восьмеркин спрыгнул на землю и, согнувшись, побежал вдоль низких заборов и зацветающих кустов акации к пожарищу.
У рыночной площади оккупанты засели в подвале каменного дома аптеки. Они держали под обстрелом две северных улицы и рынок.
Моряк, видя, что здесь ему без боя не проскочить, перевалился через глинобитный забор, садом обошел опасное место и подполз к аптечному двору с тыла. Сквозь кустарник и решетчатую ограду он разглядел двух оседланных лошадей и одну — запряженную в татарскую линейку. За ящиками у входа в подвал сидел настороже гитлеровец, беспокойно ворочавший головой. Шея у него была вытянута, красный нос резко выделялся на худом и бледном лице. Он походил на пугливого гуся, готового в любое мгновение взлететь.
Восьмеркин просунул дуло автомата в щель ограды, дождался момента, когда стрекот пулеметов заглушил все звуки, и одним выстрелом уложил этого гитлеровца. Затем, не мешкая, он проник во двор и, укрываясь за косяком двери, одну за другой бросил три гранаты вглубь подвала.
Взрывы слились в сплошной гул. Сверху посыпались осколки стекол.
Пулеметы стихли. Из подвала донесся лишь стон. Восьмеркин заглянул туда и заметил поднимавшегося фашиста. Он дал по нему короткую очередь и вошел в полумглу.
Четыре фашистских пулеметчика, раскинув руки, лежали на грудах отстрелянных гильз. Восьмеркин сбросил оба пулемета на землю и, не задерживаясь, выбрался через широкую амбразуру на улицу.
Площадь была пустынной. Но вскоре у водостока показались люди с красными лоскутками материи на шапках. Они осторожно перебегали в соседние переулки.
— Сюда! — закричал Восьмеркин. Он поднялся во весь рост и замахал бескозыркой.
Товарища Василия, катившего пулемет, моряк узнал издали и бросился к нему навстречу.
— Ого… Степан! — обрадовался начальник партизанского штаба. — Так вот кто нас выручил! Здорово, друг! Ну, как там ваши?
— Воюют, — неопределенно ответил Восьмеркин и, с беспокойством покосившись на задымленную улицу, добавил: — К тюрьме бы надо поскорей. Там ведь наших много.
— С тюрьмой все в порядке, товарищ моряк. Мы ее первой захватили. Двадцать два человека спасли, — похвастался начальник штаба.
Он утирал пот с возбужденного, раскрасневшегося лица и о Кате не говорил ни слова. Восьмеркин, помогая ему за дужку тащить пулемет, упавшим голосом спросил:
— А из девушек разве никого не было?
— Как же! — спохватился партизан. — Ты знаешь, кого нашли?.. Это прямо чудо. Катю, нашу докторшу, Катюшу! Ведь мы ее посмертно к званию героя представили.
Восьмеркин хоть и ждал этой вести, но захлебнулся, онемел от радости. Дома и улицы заплясали в его глазах. Ему потребовалось трижды набирать в легкие воздуху, чтобы спросить, как она себя чувствует, не сильно ли изранена.
— Будем надеяться, что теперь выживет, раз у гестаповцев не умерла, — ответил начальник штаба. — Мы ее с тяжело ранеными на аэродром отправили.
К заходу солнца поселок за мысом был полностью очищен от оккупантов. Когда «Дельфин» и «Чеем», обстреливавшие с моря оконечность мыса, подошли к пирсу, на берегу их встретил побелевший от известковой пыли, радостный Восьмеркин.
— Плохо по воде ходите! — смеясь, крикнул он. — Я на суше быстрей действую. На аэродроме уже побывал и в Севастополь раньше вас попаду.
— А кто вас отпустит, товарищ гвардии матрос, интересуюсь узнать? — сказал Клецко и, побагровев, неожиданно рявкнул по-боцмански: — Занять место на катере! Совсем от корабля отбился. Оставлю вас без увольнения на берег до прихода в Севастополь.
— А интересно узнать, товарищ мичман, когда мы там будем? — подмигнув притихшему Восьмеркину, как можно наивнее спросил высунувшийся из машинного отделения Чижеев.
— Первыми будем, — пообещал Клецко. — Заправимся в пещере горючим, захватим провизии и морем дойдем.
Последний прощальный день в пещере проходил при торжественно пылающих факелах. Партизанки, снаряжая в путь моряков, напекли пирожков, выставили на стол самую вкусную еду, украсили ее цветами, ветками миндаля и дикой вишни.
Николай Дементьевич выкатил трофейный бочонок вина и, расщедрясь, объявил:
— Прошу без стеснения, наше подземное существование кончилось, моя пещера завтра опустеет. Выпьем за выздоровление Кати, за победу, за море, за солнце!
У пещерников не было бокалов, но и стук жестяных кружек для них прозвучал как звон тончайшего хрусталя.
Восьмеркин не мог удержаться, чтобы не выйти плясать. Он был шумен в этот день. А Нине с Сеней захотелось побыть одним. Незаметно для Клецко и Тремихача они выбрались из-за стола и исчезли в глубине пещеры.
Они встретились за водопадом. Темный проход вел к распустившимся деревьям, к зазеленевшей траве, к щебетанию птиц.
Трое суток над задымленным Севастополем стоял раскатистый гул, грохот и рев моторов.
У Восьмеркина, Чупчуренко и Вити в эти дни от блеска волн, от разрывов и выстрелов рябило в глазах. А Чижеев с Тремихачем изнывали от жары в машинных отделениях; друзья забыли об еде и усталости. По нескольку раз в сутки они заправлялись у танкистов горючим, пополняли боезапас и носились по морю почти на траверзе Севастополя, нагоняя шлюпки, парусники, мотобарказы, резиновые плоты и катера удиравших из Крыма оккупантов, и без пощады расстреливали.
— Всю воду загадим, — сокрушался порой Восьмеркин.
— Ничего, грязи, как и подлости, море не любит. Солью разъест и выбросит, что останется, — успокаивал его Клецко. — Оно у нас чистей чистого станет. Кроши, не стесняйся!
За три дня моряки так измучились, что в час предутреннего затишья, пришвартовавшись к обгорелому изломанному пирсу, повалились на палубу кто где и, под защитой армейцев, заснули.
Первым открыл глаза Клецко. Его поразила нависшая над морем и горами непонятная тишина. Солнце уже поднялось. Канонада у Севастополя смолкла, и только едва внятная стрельба доносилась со стороны Херсонесского маяка.
Клецко пронзительно засвистел в дудку.
— Запускай моторы!
Через десять минут «Дельфин» и «Чеем» уже мчались в море. Они неслись в пене и брызгах к городу, еще окутанному пылью и дымом войны.
Но вот пыль начала постепенно оседать. Небо очистилось, и моряки вдруг увидели по-сказочному возникший из марева, сверкающий синевой, блеском прибрежной волны холмистый Севастополь.
Громким «ура» они приветствовали город-герой. Катера влетели в Северную бухту, промчались мимо Константиновского равелина, мимо памятника погибшим кораблям, у которого дымно горел подбитый фашистский транспорт, и, повернув в тихую Южную бухту, замедлили ход. Здесь, как и прежде, вода была такой же зеленой, только не хватало кораблей эскадры, гюйсов и флагов. Из воды торчали обгорелые причалы, ржавые палубы, шпангоуты, трубы затонувших кораблей и изогнутые хоботы кранов.
Из огромной воронки вблизи Графской пристани загорелые армейцы черпали воду брезентовыми ведрами и поили коней.
— Не подходите! Тут мины! — кричали они.
— А что нам мины, когда мы дома? — весело ответил Клецко. Он не замечал, как по щекам и усам катились слезы. — Швартуйте к Графской! — приказал мичман.
Вспыхнула сигнальная лампочка, раздалась команда:
— Стоп… Глушить моторы!
Мокрым от пота выскочил Чижеев на верхнюю палубу и на мгновение ослеп от блеска и сухого зноя, ударивших в глаза.
— Севастополь!..
Карабкаясь по обгорелым сваям, моряки взбежали по выщербленным снарядами широким ступеням Графской пристани к арке с белыми колоннами и высыпали на широкую площадь Ленина. Бегло окинув ее взглядом, они устремились к каменным воротам и вперегонки начали подниматься на вышку водной станции.
На площадке, высившейся над городом, моряки сдернули с голов бескозырки. Они вновь видели Корабельную сторону, Малахов курган, казармы Учебного отряда, Морзавод и лазурные бухты. Они шарили глазами по знакомым местам и не узнавали их. Весь город, как когда-то древний Херсонес, был превращен в сплошные руины, горы щебня.
Севастопольские улицы заросли травой, ромашкой и маками. Покачивающиеся головки маков виднелись всюду. Ими усыпаны были бульвары, стены изувеченных зданий, спуски к морю, горы мусора.
Чижеев сбросил с себя бушлат, снял полосатую матросскую тельняшку, привязал ее к флагштоку и потянул за трос.
Ветер вздул бело-синюю матросскую тельняшку, и она затрепетала в воздухе. Точно по уговору, друзья вскинули автоматы и дали залп.
Они салютовали черноморской столице, салютовали героям, погибшим за нее, извещали мир о своем возвращении.
— Что случилось?.. Почему стрельба? — всполошились автоматчики, отдыхавшие под тенью разрушенной стены.
Их успокоил ухмылявшийся регулировщик, наблюдавший с площади за странным поведением моряков.
— Все в порядке! — сказал он. — Матросы радуются.
Геленджик — Севастополь.
Май 1944 г. — апрель 1945 г.