Господи, подари нам завтра

1

На кухне раздался сиплый свисток чайника. Звук нарастал, становясь все визгливей и пронзительней. «Иду, иду», — забормотала Зоя Петровна и пошлепала на кухню, отделенную от комнаты лишь узеньким прилавком. Она подошла к плите, выключила конфорку.

— Ну-с, что будешь завтракать? — строго спросила у себя вслух. — И пожалуйста, без твоих фиглей-миглей. Хочу, не хочу! Затем — прогулка. Хватит дежурить возле телефона! Захочет — дозвонится! В конце концов, ты ей мать, а не приблудная кошка. И сегодня! Слышишь? Сегодня же засядешь за письмо.

— Разве это должно быть письмо? Может быть, лучше записка? — неуверенно пробормотала она.

— Угу! Прекрасная идея! — саркастически усмехнулась другая Зоя Петровна, проработавшая сорок лет в газете и исправившая за эти годы не одну стилистическую погрешность своих коллег. — О какой записке изволите лепетать? Докладной? В правом верхнем углу: «Дочери Симочке». А внизу с красной строки: «Настоящим ставлю тебя в известность». Голубушка! Этому жанру соответствует Вас, а не тебя. Может быть, речь идет о посмертной цидульке?! С ней ты управишься за пять минут: «Завещаю все имущество своему единственному ребенку» — и так далее. Хотя, по сути, завещать нечего. Свалка давно плачет по твоему барахлу. Тогда сразу к делу: «Симочка, прости, если можешь». Но сама знаешь — не простит. Такое невозможно простить. Сколько еще намерена увиливать? Полвека под разными предлогами ты это дело откладывала в долгий ящик. Согласна, большую часть жизни продрожала, как заяц под кустом. И было от чего. Еще повезло, что не рехнулась от страха. Но потом, когда опасность миновала? Почему не сказала правду потом? Молчишь? Хочешь, знать все как есть? Боялась, что Симочка еще больше отдалится от тебя. Сейчас еще больше боишься. Ведь без того отношения между вами аховые. Вдруг бросит тебя здесь одну? А так ты — законная мать. Прошу любить-жаловать. А тут еще твой вечный трепет! Куда пошла? С кем? Когда вернешься? Ты изуродовала ее своими фобиями. И, как видишь, не смогла удержать. Она все-таки сбежала. Сбежала именно теперь, когда времени у тебя осталась с гулькин нос. При этом ты умудряешься вести себя как школьница, у которой впереди вечность. Просто смешно. Заметила? Ты начала спекулировать на Его милосердии. Каждый вечер Он слышит от тебя одно и то же: «Господи! Подари мне завтра!». В результате наступает завтра, но дальше, чем «дорогая Симочка», дело не движется. А время бежит. Через месяц Новый год. Как знать, может, последний в твоей жизни…

Зоя Петровна выглянула в окно. Ярко светило солнце. На снег не было и намека. Перед домом три чернокожие девчушки самозабвенно выплясывали, ритмично хлопая поднятыми над головой руками. Грациозно изгибаясь, поводя по-детски щуплыми плечами и бедрами, они изображали то кокетливую томность, то яростную страсть. Парень в бейсболке, надетой козырьком назад, с азартом, гулко отбивал такт, зажав между колен железный мусорный бак. «Была бы тут Симочка, — тихо засмеялась Зоя Петровна, — наверняка бы высунулась из окна, начала аплодировать. Через неделю, глядишь, организовала бы ансамбль имени товарища Тумбы-Джумбы. А ты, мымра эдакая, только и знаешь — ныть и кукситься! Учись у своей дочери! Учись!».

Так случилось, что ее с Симочкой занесло в самую сердцевину Америки, в столицу малолюдного штата, славящегося скаковыми лошадями, ипподромами и жарой. Эмигрантских семей в ту пору здесь было раз-два и обчелся. Быть может, потому каждую встречали с радушием. Их поселили в одном из домов-башен, напоминающих издали пчелиные соты. При проектировании дом планировали заселить пожилыми людьми. Но когда они с Симочкой въехали, он был уже обжит местным шумным разномастным людом разных оттенков кожи и возраста. Все, что напоминало о первоначальном его назначении, было разрушено и уничтожено. Кнопки вызова дежурной медсестры у изголовий кроватей бездействовали, поручни в ванной комнате были сломаны, а помещение для медперсонала на первом этаже забито велосипедами, детскими колясками и разнообразной рухлядью.

Немногочисленных стариков и старух, в основном свежеиспеченных эмигрантов из Европы, муниципалитет разбросал редкой россыпью по всему дому. Случайно это произошло или преднамеренно, никто толком не знал. Да и дознаваться было некому. Сталкиваясь в лифте или около почтовых ящиков, бессловесные, угрюмые, скованные незнанием языка старики лишь перебрасывались настороженными взглядами и скупыми вежливыми кивками. А дом, с утра до ночи охваченный безудержным весельем, жил своим бытием. На всех этажах день и ночь гремела музыка, бухали, как отдаленные пушечные выстрелы, двери квартир и лифтов. Жизнерадостные темпераментные испанцы, перевешиваясь через узенькие подоконники, пронзительно перекликались между собой. Черные подростки на баскетбольной площадке, приплясывая и перебрасывая друг другу мяч, оглушительно кричали. А женщины — подружки и матери, по-южному вальяжные, тягучими голосами подзадоривали их из окон.

Зданий подобной архитектуры было в округе не более дюжины. Выросшие среди старых обшарпанных двух- и трехэтажных домов с поржавевшими от времени пожарными лестницами и пустыми глазницами выбитых окон, они должны были стать украшением района. Предполагалось, что каждая башня будет стоять в кольце деревьев. И кольца эти, сомкнувшись между собой, со временем превратятся в тенистый городской парк. Но уже через несколько лет вокруг царила пустошь, покрытая бугристым асфальтом. От цветников, деревьев и скамеек не осталось и следа, а жидкий лесок, отделяющий башни от проходящей вблизи железнодорожной ветки, превратился в заброшенную свалку.

Зоя Петровна и Симочка довольно быстро обосновались. Небольшое пособие, талоны на питание, дешевое жилье и кое-какая мебелишка, выданная комитетом помощи бедным, — все на первых порах казалось верхом роскоши. И Симочка воспряла духом. Начала смеяться отрывистым грудным смехом, пудриться, подводить глаза. Набредя на дешевый китайский магазинчик, накупила множество ненужной чепухи: нейлоновый блестящий шарфик, в тон к нему поясок, лак для ногтей и отливающую блеском помаду персикового оттенка.

Придя домой, выложила свою нехитрую добычу и, предугадывая за молчанием матери суровое осуждение, вспылила:

— Я еще не старуха. Здесь пятьдесят — не возраст.

Хоть ей уже в ту пору подкатывало к пятидесяти пяти.

Зоя Петровна в ответ неопределенно пожала плечами, стараясь сохранить то хрупкое перемирие, которое воцарилось между ними в последнее время. Уклоняясь от назревающей ссоры, перевела разговор на главную тему:

— Хорошо, что мы наконец решились на этот шаг, — сказала она, надеясь, что дочь смягчится при одном упоминании свершившегося факта — перемещения на другой материк.

— Мы! Наконец! Решились! — повторила Симочка торжественно — фальшивым голосом московского диктора времен ее детства и язвительно фыркнула, давая тем самым понять, что в любой миг вновь готова вернуться на привычную ей тропу войны, и прошлое не забыто.

Но отпора не последовало. Не проронив ни слова, мать, открыв кран, начала перемывать и без того сияющую посуду. И даже попыталась себя развеселить: «Когда-то ты учила ее разговаривать, а теперь она учит тебя молчать». А что говорить, если девочка права. Если бы в начале семидесятых не повисла гирей на Симочкиной шее, дочь еще тогда упорхнула бы за границу. Правда, в ту пору собиралась ехать в другую сторону света, но для Симочки никогда не имело особого значения, куда направить свои стопы. Главное — вырваться из дома.

Зоя Петровна отлично помнила то лето. Стояла страшная жара. Даже в их дождливой Прибалтике все выгорело начисто. По случаю неурожая в тот год, муку, хлеб, масло, сахар опять, как после войны, начали выдавать по карточкам.

Зоя Петровна работала в ту пору в областной газете. Заведовала отделом информации. Ее карьеру нельзя было назвать головокружительной. Начав с корректора, она со скрипом переползала с одной ступени на другую. И в отпуск уходила ненадолго, а главное, неохотно. Но тут подвернулась редкая удача: профкомовская путевка в санаторий. Причем на июль, лучший из летних месяцев в Прибалтике, где в июне могут вдруг зарядить нудные осенние дожди, а в августе — внезапно нагрянуть холода. Зоя Петровна планировала и дочь взять с собой, пристроить поблизости на квартиру, а если повезет, то и в самом санатории, соблазняя ее тем, что это не глушь: рядом небольшой городишко с кинотеатром и домом культуры. Но Симочка начала изворачиваться:

— Мам, мне сейчас не до того, — не глядя в глаза, восторженно зачастила: — В запасниках нашли план Кёнига XIII века. Нельзя упускать такой козырь. Нужно срочно писать доклад. Это может стать главой диссертации. Сама знаешь — я на кафедре на птичьих правах.

Разумеется, Зоя Петровна насторожилась. Уж слишком все выглядело радужно. Она всегда старалась быть начеку, помня о склонности Симочки к фантазиям. Иногда дочь вдохновенно, словно творец, на глазах у Зои Петровны начинала возводить очередной замок из своих утопий, походя стирая грань между реальностью и выдумкой. Спустя какое-то время выяснялось, что замок строился на зыбучем песке. Дочь это ничуть не смущало. А Зоя Петровна оскорблялась чуть ли не до слез. Она до кончиков ногтей была правдолюбкой и реалисткой, терпеть не могла малейшего преувеличения, не говоря уже о грубой лжи. И от сотрудников своего отдела, по возможности, требовала скрупулезного изложения голых фактов, хотя работа была у нее такая, что зачастую приходилось принимать желаемое за действительное. И когда наступал такой момент (а это случалось сплошь и рядом), Зоя Петровна, как страус, зарывала голову в песок и делала вид, что ничего не замечает. Нерастраченный пыл правдолюбия она обрушивала на дочь, рьяно борясь с Симочкиной слабостью к преувеличению. Высмеивала ее, беспощадно уличала даже в пустяках, ничуть не стесняясь присутствия посторонних. «Я иду по ковру, — насмешливо затягивала Зоя Петровна, едва Симочка начинала зарываться, — вы идете, пока…», — и многозначительно запиналась перед словом «врете», тем самым как бы давая дочери возможность одуматься. Ребенком Симочка, побледнев от обиды, оскорбленно умолкала. После чего умудрялась не проронить ни слова по нескольку часов кряду. А повзрослев, в отместку стала изводить мать игрой в молчанку. Случалось, не разговаривала с ней неделями. Зоя Петровна делала вид, что ей море по колено. Однако на душе у нее скребли кошки. Самое обидное было то, что по простоте душевной она то и дело попадала в капкан Симочкиного воображения.

Вот и тогда, едва дочь с увлечением заговорила о докладе, как Зоя Петровна оживилась, воспряла духом: «Наконец-то моя дочь взялась за ум!». Она уже порядком устала батрачить на Гладких, заведующего кафедрой. Именно через него она с невероятными усилиями и хлопотами пропихнула Симочку в университет, а когда пришло время, то ассистентом на кафедру. Батрачество это заключалось в бесплатном редактировании той пустопорожней, многословной и тягучей мути, которую Гладких высокопарно называл научными трудами. Оттого Зоя Петровна и воспарила, почувствовав едва заметное дуновение свободы. Но внимательно глянув Симочке в лицо, плюхнулась на землю: «Опять твоя дочь пытается провести тебя на мякине».

В конце концов сторговались на том, что Симочка клятвенно пообещала приезжать по выходным. Причем не на жалкий час или два, а на целый день.

По воскресеньям Зоя Петровна, не дожидаясь санаторного завтрака, наскоро выпив стакан кефира, поспешно выходила из палаты. Вначале быстрым шагом шла по плотной песчаной кромке пляжа, вылизанной до гладкости прибоем. Затем через дюны сворачивала в лесок и уже по извилистой тропинке, протоптанной отдыхающими среди бугристых корней высоченных сосен, устремлялась к автобусной станции. Отсюда начинался городишко, прилепившийся к янтарному заводику. Устроившись в тени, на лавочке, она терпеливо поджидала дочь.

В один из своих приездов Симочка, выйдя из автобуса и наскоро чмокнув мать в щеку, бухнула:

— Мам, у меня появилась возможность уехать на ПМЖ. Нужно решать, не откладывая, пока не перекрыли границу.

В первый миг мать подумала: «Глупый розыгрыш». Даже улыбнулась.

— Мне нужна моя метрика, — нетерпеливо сказала Симочка.

— Какая метрика? — отозвалась мать слабым голосом, уже понимая, что все всерьез. — Нет у тебя метрики. В войну было не до бумажек.

— У всех есть, а у меня нет, — язвительно усмехнулась дочь. — Скажи прямо, что не хочешь меня отпускать. Будь твоя воля, ты бы меня пришила к своему подолу.

Вот тогда Зоя Петровна и проскрежетала, словно металл о металл:

— Знаю, откуда ветер дует, — с Герцена! — не помня себя, крикнула: — Я давно предупреждала, рано или поздно они затянут тебя в свой кагал!

— Кагал! — побледнела Симочка. — А ты, оказывается, антисемитка! Думаю, ненамного лучше тех, кто в этом городишке зимой сорок пятого глазел, как евреев загоняют в море и расстреливают.

— Разве здесь тоже это было? — осела на скамейку Зоя Петровна.

— Представь себе — было! Некоторые из местных выходили даже с ружьишком. Ты бы, конечно, до этого не докатилась. Просто закрыла бы двери и ставни, чтобы не видеть и не слышать. Ведь ты такая осторожная, предусмотрительная. А на другой день сделала бы вид, что не понимаешь, почему у твоего дома снег красный от крови.

Не прощаясь, дочь круто повернулась и побежала к уже отходящему автобусу, который направлялся в город. А Зоя Петровна, ослепнув от подступивших слез, побрела в сторону леса. И там, прижавшись лбом к стволу сосны, теплому, шершавому и липкому от смолы, дала волю рыданиям, выкрикивая срывающимся голосом: «Ненавижу!». Это «ненавижу» включало в себя многое. И неотступно преследующую ее войну. И Симочкино «у меня есть возможность», точно Зои Петровны нет на свете. И своевольно вырвавшееся на свободу слово «кагал», все эти годы хранившееся под спудом. И семью Квитко с улицы Герцена. Она давно пришла к выводу, что именно там таится корень всех ее нынешних неурядиц и бед с дочерью.

На улице Герцена, в двухэтажном доме с красной черепичной крышей и нелепыми башенками в псевдоготическом стиле, принадлежащем когда-то прусскому генералу и разделенном после войны на коммунальные клетушки, жила закадычная Симочкина подружка — Поля Квитко. Она вошла в Симочкину жизнь в первый же учебный день во время переклички по классному журналу. Едва Зоя Петровна, в ту пору учительница начальных классов, произнесла фамилию Квитко, как пораженная Симочка обернулась в сторону задней парты и с интересом уставилась на Полю своими зелеными, цвета подзаборного лопуха, глазами. И Зоя Петровна была вынуждена ее строго одернуть: «Серафима Квитка, повернись и сядь ровно». Демонстрируя всему классу, что хоть Симочка ей и дочь, но послаблений для нее не будет.

Удивление Симочки было связано с поразительным сходством фамилий, не совпадавших лишь последней гласной и ударением. Как ни странно, различие единственного звука соответствовало их совершенной несхожести. Строгое Квитко отражало основательность и далеко не детскую рассудительность Поли. В то время как легковесная цветочная фамилия Квитка точно подталкивала взбалмошную Симочку на легкомыслие, сумасбродство и капризы. Они и внешне были полной противоположностью — Симочка, светлая, с вечно топорщащимися тугими колечками волос, выбивающимися из строгой школьной прически, и смуглая Поля, с ее длинной, блестящей, гладкой смоляной косой и бархатной родинкой на щеке.

Хоть табели их почти не отличались, но достигалось это разной ценой. В то время как Симочка, по своей нерадивости, хваталась за учебу лишь на излете третьей четверти, Поля упорно и добросовестно тянула школьную лямку весь год.

Зоя Петровна дружбу, вспыхнувшую между девочками, не поощряла. Впрочем, как и всякую другую, считая, что самое надежное в жизни — держаться особняком. Но где ей было устоять перед напором Симочки, для которой воля матери никогда и ничего не значила? Для Симочки всегда главным было то, чего хотела она сама. А добиваться своего дочь всегда умела. У нее, как у прирожденного стратега, наготове был арсенал различных средств: ласка, истерика, показное страдание, голодовка, бойкот — всего не перечислить. Вживаясь в очередную роль, она никогда не забывала, что это всего лишь игра, и не испытывала в глубине души ни страдания, ни смуты. В то время как Зоя Петровна тяжело и всерьез перемалывала в себе все раздоры. Когда Симочка на большой перемене взяла Полю за руку и сказала, заглядывая ей в глаза: «Давай будем дружить», — Зоя Петровна поняла: так тому и быть. И в очередной раз отступила перед дочерью. Хотя ее многое отпугивало в семье Квитко. В первую очередь прочерк в классном журнале в графе «родители».

Впрочем, в послевоенное время это была не редкость, у ее дочери Симочки вместо имени отца тоже стояла короткая черточка. Но с родителями Поли была подозрительная неясность. В день, когда ей исполнилось восемь лет, Поля принесла в школу маленькую, размером с карандаш, самодельную куклу, вырезанную из плотного картона, и к ней комплект ярких разноцветных платьишек, сарафанов и даже маленький кружевной фартучек, вырезанные из разноцветной бумаги. И еще открытку с неумело нарисованной собачкой, у которой все лапы глядели в одну сторону. «Это подарки от папы и мамы», — сияя, сказала Поля и начала аккуратно все укладывать в большой конверт, склеенный из грубой серой бумаги. На конверте крупными буквами было написано: «Карагандинская область, Карбас, Чурбай-Нуринское п/о». Зоя Петровна даже не успела испугаться, но Поля, уже перехватив ее взгляд, побледнела, засуетилась и стала наспех все запихивать в портфель.

А на другой день в школу пришла ее бабушка, маленькая сухонькая Рива Сауловна. И заведя разговор о том, как трудно Поле справляться с арифметикой, вдруг не к месту ввернула: «Она ведь круглая сирота. Ни отца. Ни матери».

Зоя Петровна, опустив глаза, сочувственно кивнула. Она не собиралась уличать старуху во лжи. Хотя знала — за этим проклятым «Карбас, Чурбай-Нуринское п/о» маячит колючая проволока и часовые на вышках. Было время, когда она сама раз в два месяца выводила этот ненавистный адрес химическим карандашом на крышке посылочного ящика. Наслюненный грифель, ныряя на шероховатостях и впадинах фанеры, издавал омерзительное шуршание, точно скребущаяся мышь. И она чувствовала, как от этого звука по ее телу пробегают мелкие мурашки.

И еще Зою Петровну настораживала обстановка удушающей любви, переходящей порой в истерическую, что царила в двух крохотных комнатках на улице Герцена. При этом бабушка с внучкой ютились в меньшей, а та, что побольше, служила чем-то вроде перевалочного пункта для многочисленных родственников Квитко. Пожив и оглядевшись, все эти Фиры, Иды, Изи, Натаны — бесчисленные тетушки, братья, сестры, племянники, неизвестно какими путями преодолевая рогатки и строгости паспортного режима, постепенно устраивались и оседали в городе. А в дальнейшем всякими правдами и кривдами, путем головоломно сложных многоступенчатых обменов, добивались своего — въезжали в этот же дом или какой-нибудь поблизости, но уже на законных основаниях, с ордером в руках. Несмотря на толкотню, суматоху и узлы с вещами, громоздящиеся по углам, в комнатках царил порядок: кровати были застелены белыми пикейными покрывалами, полочки — газетами, украшенными замысловато вырезанными кружевцами, а пол застлан домоткаными пестрыми половичками.

Центром этого вечно копошащегося муравейника была Рива Сауловна. Участковая медсестра районной поликлиники, всегда озабоченная и хлопочущая, она с утра до вечера сновала по своему району, зажав в крохотной ручке видавший виды, вытертый до белизны баульчик.

Несмотря на занятость, Рива Сауловна не забывала время от времени пробежать мимо своего дома, постучать костяшкой согнутого указательного пальца в окошко первого этажа, куда выходила меньшая из их комнатушек, узенькая, как футляр для зубной щетки. Обычно Поля в ответ на этот легкий дребезжащий звук бросалась к окну, давая отмашку рукой, словно стрелочник, не имеющий права ни на миг задерживать скорый поезд. И Рива Сауловна бежала дальше, хотя, строго говоря, назвать это бегом было невозможно. Скорее всего, ее порывисто-поступательное движение походило на скок выпавшего из гнезда сеголетка.

Но стоило внучке задержаться в школе, как Рива Сауловна, словно смерч, проносилась по улицам и, сметая все препятствия, врывалась в класс. Увидев Полю, она замирала на миг, точно не веря вновь обретенному счастью, а затем осторожно пятилась к двери. Но в ее глазах еще долго полыхали отблески пережитого страха. Полю нисколько не стеснял этот неусыпный контроль. Скорее она гордилась им.

— Мы обе такие ненормальные, — улыбаясь, говорила Поля с чуть заметным отголоском местечкового акцента.

Зоя Петровна ее тут же поправляла: «Не ненормальные, а заботливые», — но не это слово резало ее словно по-живому, а «мы». Потому что в ее и без того маленькой семье, раз-два и обчелся, Симочка с малых лет норовила держаться особняком.

Зою Петровну сжигала ревность ко всему, что не относилось к их с дочерью жизни. Она ясно понимала: будь ее воля, она бы Симочку не отпускала от себя ни на шаг. И потому ей приходилось то и дело одергивать себя, смиряясь с убегами Симочки то на гимнастику, то в танцевальный кружок, но чаще всего на улицу Герцена, в семью Квитко, которая приняла ее в свое гнездо как подкинутого кукушонка.

Чтобы вырваться в этот дом, Симочка пускала в ход свою буйную фантазию, придумывая самые невообразимые предлоги. Там была другая жизнь — с семейными обедами, гостями, смехом и розыгрышами. Там были книжные полки, забитые растрепанными толстыми романами, которые Рива Сауловна и Симочка читали запоем. Но Зое Петровне чудилось даже в этом, на первый взгляд безобидном увлечении тайная попытка дочери оторваться от нее окончательно и умчаться, не оглядываясь, в другой мир.

Впрочем, Зоя Петровна была недалека от истины. Симочка не скрывала своего намерения после окончания школы уехать на учебу в Москву. Только в Москву. Чуть ли не с первого класса она начала собирать почтовые открытки с видами столицы. И перебирая их, произносила с восторгом и придыханием: Красная площадь, Кремль, Большой театр. А открытку с видом на шпиль Университета оправила в самодельную рамочку и повесила над своей кроватью, и над ней — громадную карту мира, прочертив, таким образом, как стратег, свой жизненный путь. Ненавистная школа, лучший в стране университет и как венец — путешествия по всему миру. Ради этой высокой цели она шла на безумные жертвы: ходила в школу, делала домашние задания, сидела на скучных уроках. Хотя будь ее воля, все свое образование она бы ограничила уроками географии и контурными картами.

Мать, принимая это за детскую блажь, подтрунивала над ней: «Лошадь, объехавшая весь мир, все равно остается лошадью». Однако, глядя на Симочку, сознавала, что дочь при себе не удержать и придется куковать одной в четырех стенах. Это неизбежно. Одно утешало — все это далеко, пройдет еще много лет, пока станет суровой действительностью.

Но когда после девятого класса Симочка самовольно обрезала косы, Зоя Петровна восприняла это как вещий знак — разлука не за горами. А в конце августа дочь, готовясь к школе, надела прошлогоднюю форму. И тут оказалось, что платье стало не только коротко, но узко в бедрах и груди, хотя по расчетам должно было прослужить еще один, завершающий год.

Удивляясь себе, незнакомой, Симочка подняла руку, чтобы распушить на лбу выгоревший на солнце локон, и тут платье затрещало по швам. Вот тогда Зоя Петровна поняла, что по швам расползается не только школьная форма дочери, но и ее с таким трудом налаженная после войны и наконец устоявшаяся жизнь.

Однако вскоре грянула история с Георгом Шульцем, сразу напрочь и далеко задвинувшая ее прежние беспокойства, которые вдруг оказалось сущими мелочами по сравнению с тем, что обрушилось на Зою Петровну.

Все началось с опасных разговоров, на которые Симочка начала сворачивать по любому поводу. Зоя Петровна расценивала это бунтарство как несерьезное, поколенческое. Вокруг бурлило. Разоблачения, свидетельства вернувшихся оттуда — из этих Рыблагов, Казлагов, с Севера с его многочисленными поселениями для ссыльных. В их город, по причине близости границы, этим людям путь был заказан, то есть доходили только слухи, да и то смутно. Так бывает с летним громом, который прогрохочет в отдалении, а на небе — ни облачка. И была надежда, что все минет стороной. Но ясным воскресным утром бабьего лета эта надежда рухнула.

В тот день Зоя Петровна, привычно сетуя на неаккуратность дочери, перестилала Симочкину постель. Под полосатым матрацем с узором вмятин, повторяющим переплетения панцирной железной сетки, она обнаружила журнал «Коммунист». В первый миг ничего кроме изумления не испытала. Она выписывала этот журнал по долгу службы. Иногда, готовя очередную передовицу, вырезала из какой-нибудь статьи целые куски и вклеивала в текст, чему редакционная машинистка, по простоте своей называвшая их заплатами, несказанно радовалась, восторгаясь четкостью печати и как бы прозрачно намекая на путаный почерк Зои Петровны. Симочка к «Коммунисту» даже не притрагивалась. И потому, завидев неказистую знакомую обложку цвета грязного осеннего неба, да еще в таком месте, Зоя Петровна поразилась.

Оказалось, что за переплетом, прошитым суровыми нитками, скрывались листы, отпечатанные на машинке. Это была почти нечитабельная копия, оригинал которой, очевидно, был отпечатан на неисправной пишущей машинке, с выпрыгивающими из строк литерами «а» и «е». Зое Петровне даже пришлось подойти к окну. Когда эти едва видимые буквы начали слагаться в слова, ее окатила ледяная волна ужаса. Она держала в руках самиздатовскую рукопись «Троцкий о Сталине».

— Откуда это у тебя? — накинулась она на дочь.

— А что? — Симочка вздернула плечами и тотчас перешла в наступление: — Хватит! Из-за таких, как ты, все и произошло. Как вы могли допустить до этого? Ходили на парады, хлопали в ладоши. Пели: «Я другой такой страны не знаю, где так счастлив был бы человек». А в это время в застенках… — Симочка поперхнулась от крика.

Лицо Зои Петровны пошло багровыми пятнами. Она подошла к шкафу, достала из-под белья початую пачку папирос «Беломорканал». «Опять сорвалась», — угрюмо подумала Зоя Петровна, не раз дававшая себе слово бросить эту пагубу, к которой пристрастилась в войну. Табака у нее тогда и в помине не было. Приходилась курить паклю, которой в избах прокладывали пазы между бревен.

Разминая между пальцами папиросу, думала о том, что дочь, в сущности, права. Да, молчала. И дальше будет молчать. Больше того, своим молчанием, своей безотказностью заслужила и нынешнюю должность, и отдельную большую комнату на третьем этаже. Разделив ее фанерной перегородкой, она выкроила для Симочки отдельную спальню. После всех ремонтов и перестроек получилась вполне уютная квартирка. Правда, с печным отоплением. И ей зимой приходилось таскать из сарая по лестнице торф и дрова. Но зато у Симочки появился свой угол.

С губ Зои Петровны чуть было не сорвалось: «Все, что имеешь, заработано моим молчанием». Но вовремя сдержалась. Болтовню о разоблачениях и новой жизни она не ставила ни в грош. Не желала ни вникать, ни вдумываться. Давно приняла за правило — не высовываться и плыть по течению. Тем более на такой опасной работе, как в газете. — Не смей ни во что вмешиваться, — глухо сказала она, чиркнула спичкой, глубоко затянулась и почувствовала, как закружилась голова. — Ты не знаешь, с кем имеешь дело, сколько вокруг доносчиков и шептунов. Увидишь, все рано или поздно вернется на круги своя. И тогда многие головы полетят с плеч.

А в мыслях было только одно: «Откуда это у нее?» Она ни на секунду не сомневалась, что у Симочки все эти рассуждения не собственные, а наносные, навеянные чьим-то влиянием. Но чьим? В Поле Квитко Зоя Петровна была уверена. Уравновешенная, из семьи, где все заботы сосредоточены лишь на том, как бы получше устроиться и окружить себя родней. Нет. Это не она. Но кто же?

Началась мелочная тайная слежка с лихорадочным перетряхиванием Симочкиного портфеля и скрупулезным выворачиванием ее карманов. А дочь в своих опасных разговорах заходила все дальше и дальше. Однажды начала с горячностью доказывать, что вокруг — произвол и беззаконие. Они точно парша покрыли всю шестую часть света, окрашенную на политической карте мира в цвет крови. И никакие полумеры не помогут. Нужно опять, как полвека назад, все — до основанья, а затем…

Услышав это, Зоя Петровна покрылась испариной. Ее охватил панический страх. Она начала выкуривать в день по пачке «Беломора», не спать ночами и неотступно следить за дочерью. Подгадывая к концу Симочкиных уроков, заходила в парадную дома, стоящего напротив школы, поднималась по стертым, сбитым во многих местах мраморным ступеням на самый верхний, третий этаж, откуда открывался обзор на окрестные улицы и близлежащий парк, садилась на краешек подоконника. И, неотступно наблюдая через треснувшее грязное стекло за дубовыми, обитыми медными нашлепками дверями школы, нервно курила.

Она прозрела именно здесь, в затхлом углу, воняющем кошачьим выгулом. Ее дочь, выйдя из школы, завернула за угол и пошла в сторону парка. И тут Зоя Петровна заметила Георга Шульца. Он сидел на садовой скамье, рядом с заброшенной клумбой, в центре которой, как обрубок, высился пустой постамент.

От неожиданности она поперхнулась дымом и закашлялась. Еще совсем недавно с именем этого человека у нее вставало и заходило солнце. Они не виделись с весны, с той поры как его перевели в Белоруссию. Зоя Петровна почувствовала сильный озноб, и чтобы унять дрожь, обхватила себя руками. Ей нестерпимо захоте-лось кубарем скатиться вниз по лестнице. Броситься через дорогу, наперерез маши-нам. А там, через калитку, в парк.

«Стоп, — приказала она себе, глубоко затянулась и крепко сцепила зубы, — забудь раз и навсегда. Женат он или свободен. Это не для тебя», — и закрыла глаза. А когда открыла, то увидела, что Симочка, закинув руки Шульцу на плечи и поджав ноги, повисла у него на шее. А он, обняв ее, кружится, точно с маленькой, на одном месте, и опавшие багровые листья клена маленькими огненными вихрями мечутся вокруг его ног.

Зоя Петровна несколько секунд бессмысленно смотрела через мутное, в разводах, стекло. Но тут горячий пепел упал ей на колено. Она рывком подхватила сумку и помчалась в сторону парка. Клетчатое пальто дочери маячило у нее перед глазами. Они шли не спеша, в ногу. Симочка, повиснув на руке Георга, заразительно смеялась. Боковым зрением Зоя Петровна в руке у Шульца отметила Симочкин портфель. И этот портфель, который она купила дочери, выстояв громадную очередь, почему-то резанул Зою Петровну точно нож. Нагнав, она отшвырнула Симочку, прокричав сдавленным голосом: «Дрянь!». Дочь, по-щенячьи взвизгнув, отскочила в сторону.

— Что вам от нее нужно? Она еще ребенок, не смейте подходить к моей дочери! — хрипло, с угрозой сказала Зоя Петровна, обернувшись в сторону Шульца, и до-бавила, точно припечатала: — Запрещаю.

Симочка, глядя на мать горящими взрослой женской ненавистью глазами, выкрикнула: «Ненавижу тебя!». И убежала вглубь парка.

— Я приехал попрощаться, — невнятно сказал Шульц и, сгорбившись, пошел к чугунным воротам.

Оттуда начиналась улица, упирающаяся в остов кафедрального собора.

2

Прожив в этом городе не один десяток лет, Зоя Петровна, как и в первые годы, едва заходила речь о коренных жителях, умолкала и поджимала губы, пытаясь скрыть стойкую неприязнь, граничащую с заскорузлой тяжелой ненавистью. Да и сам город, прильнувший к берегу Балтийского моря, зажатый между Польшей и Литвой, так и остался ей чужим. С первого дня все здесь казалось враждебным: угрюмая ратуша на площади, островерхие красного кирпича кирхи, поросшие травой крепостные стены, река, разрезающая город, словно нож двумя своими рукавами. Ко всему прочему город часто окутывали белесые густые туманы, медленно, словно исподтишка, наползающие с моря. Но больше всего ей непереносимо было видеть уцелевших немцев. Будь ее воля, она бы тотчас развернулась и уехала куда глаза глядят.

В этот город ее занес случай.

Не впейся Симочка в эшелоне голодным взглядом в кусок хлеба, который солдатик, возвращавшийся из госпиталя на фронт, уже подносил ко рту, быть может, жизнь повернулась по-другому. Но она застыла, как зачарованная, уставясь на него своими громадными зелеными глазищами. И солдатик дрогнул. Отломил ей краюшку. Начал расспрашивать тебя, куда едешь, к кому. Ты, заикаясь, пятое через десятое стала говорить про дом, в котором поселились чужие люди…

…В первые дни войны приехал Марк.

Сам собрал твои вещи, туда же уложил пеленки и одеяльце для малыша, который вот-вот должен был появиться, и усадил тебя в кабину грузовика. Насчет того, что уехала, не было ни тени сомнения. Кто же знал, что все пути уже отрезаны и через неделю ты, едва живая, вернешься назад…

А в 44-м, как только долетит слух, что город освободили, тебя снова потянет домой, как подыхающего зверя тянет в его логово. Ты едва волочила ноги и была вроде как не в себе. А Симочка в свои три года могла лишь ползать и мычать, подергивая головкой.

За месяц вы дотащились до Суконного переулка. Отсюда до дома оставалось всего ничего. Ковыляя, повернула за угол и увидела дощатый забор, резные наличники на окнах, давно не крашенные, облупившиеся ставни. Приоткрыла калитку. Во дворе женщина, накинув на голову мешковину, поспешно снимала развешанное на веревках белье. И только тут ты заметила, что с неба сыплет мелкая морось.

Из глубины будки залаял пес. «Иди отсюда, иди. Самим жрать нечего! — закричала женщина. — Иди, а то собаку спущу», — пригрозила она. «Это мой дом», — прохрипела ты.

На крыльцо вышел коренастый мужчина в брезентовом плаще. «Тебе кого?» — хмуро спросил он. Прикрикнув на пса, поманил под навес, где раньше была поленница. Клацая зубами и прижимая к себе плачущую от испуга Симочку, ты начала бессвязно бормотать про дом, про мужа-фронтовика. «Как фамилия?» — коротко спросил он. «Гутман». «Ты ейный документ погляди», — зло крикнула женщина. «Нет у меня документов», — призналась ты. «Стой здесь!» — приказал мужчина и скрылся в доме. Вскоре вышел с узелком в руке. «На работу опаздываю. Давай быстрей», — приказал он. Затем выхватил у тебя из рук Симочку и пошел быстрым шагом.

Ты взвыла как сука, у которой отняли щенка. Кинулась вдогонку. Он не останавливаясь, на ходу тебе втолковывал, что лучше подобру-поздорову ехать куда подальше, где тебя не знают. «Потому что тут жизни вам, явреям, тапер не будет. Ты ж одна. Хто табя оборонит? Ни родни, ни мужа». Симочка, извиваясь и царапаясь, рвалась у него из рук. Он с силой тряхнул ее и строго прикрикнул.

Вы добежали до вокзала. На путях стоял эшелон, готовый к отправке. Он подошел к вохровцу, уже взобравшемуся на подножку: «Браток, прихвати сноху с дитем. Ей в сторону Гродно. Только ты за ей приглядывай. Муж погиб. Так она немного того с горя. Возьми за труды, — и вынул из-за пазухи бутылку мутноватой жидкости, заткнутую тряпицей, — не сумневайся. Сам гнал», — и передал с рук на руки Симочку. Затем подсадил тебя, сунул в руки узелок. Поезд тронулся. Ты опустилась на пол, начала укачивать плачущую Симочку, вяло думая о том, что на мужчине был надет брезентовый плащ Марка. И ошибки тут быть не может. Сама кроила и строчила на мамином «Зингере» перед войной.

Когда Симочка успокоилась, вспомнила про узелок. Развязав, увидела пять вареных картошек и пожелтевший старый кусок сала, завернутый в промаслившийся исписанный листок. Пригляделась к витиеватым завитушкам-вензелям. Машинально пробежалась по строчкам. «Дрянь, наверно, ты уже вернулась из эвакуации. Где твоя совесть? За три года Марк не получил ни одного письма. Люди видели тебя в Ташкенте с офицером. Как последняя…» По краю листок был неровно оборван. От бумаги пахло старым лежалым жиром. Буквы слегка расплылись. «Меня зовут Лена. Мы живем вместе два года. Я не отсиживаюсь в тылу как некоторые, а служу телефонисткой при штабе…» Не сдержавшись, громко всхлипнула и начала с остервенением рвать листок на мелкие кусочки. Сидевшая рядом баба в фуфайке поспешно отодвинулась…

…И солдатик дал Зое Петровне дельный совет: «Ехай-ка ты, бабонька, на запад, ближей к Польше. Там теперь и подкормиться можно. И крыша над головой будет. И документ без волокиты выправляют на месте». Он даже упросил начальника поезда, чтоб ее взяли в эшелон, клянясь и божась, что она приходится ему дальней родней.

Тут баба в фуфайке снова придвинулась и сказала: «Меня Дашей зовут. Ехай с нами. Тут, почитай, весь вагон из переселенцев». Так Зоя Петровна на свой страх и риск пустилась в долгий путь. Ей все равно, куда было ехать, ее с Симочкой никто и нигде не ждал. Она безразлично кивнула. Баба вынула из кошелки кусок бугристого искрящегося сахара с налипшими крошками и протянула Симочке. И та, ни на шаг не отходящая от тебя, вдруг засмеялась и потянулась к ней на руки.

Едва она со своим жалким узелком и истощенной полуживой дочерью вместе с другими переселенцами выгрузилась из вагона, как грянул военный духовой оркестр. Прямо на перроне, на фоне бязевой простыни фотографировали вновь прибывших. И когда до Зои Петровны дошла очередь, она попыталась было спрятаться за чужими спинами, но ее поставили перед фотоаппаратом и велели скинуть с головы платок. А рядом дымилась полевая кухня, источавшая сытный запах каши и мясных щей. И она, устремленная всеми помыслами к этим запахам, так и получилась чуть косящая, с лицом, повернутым вполоборота в сторону котлов и седыми растрепанными космами.

Щи они с Симочкой проглотили, даже толком не распробовав их вкуса. А затем, сгорая от стыда, стесняясь своей ненасытности, еще дважды нерешительно проталкивалась к котлу за добавкой, протягивая повару мятую алюминиевую миску и видавший виды котелок. Здесь же, на вокзале, ей выдали ордер на жилье, поставили на временное довольствие в воинскую часть и распределили на работу в школу, поверив на слово сбивчивому рассказу об оконченном перед войной педучилище. И в главном солдатик не обманул — тут же, на вокзале, выписывали паспорта. У Зои Петровны в ту пору из документов была лишь затертая на сгибах четвертушка листа с неясным штампом, из которой следовало, что гражданка З. К. — а дальше было неясно, буквы расплылись и стерлись — с 1942 по 1944 год проживала на территории Столбцовского района. Справка была подписана председателем сельсовета. Затаив дыхание, Зоя Петровна смотрела как ефрейтор, татарин с раскосыми глазами и жестким чубом, смахивающим на коротко стриженную лошадиную гриву, отодвинув ее бумажку, начал заполнять паспорт.

— Имя? Не слышу! Громче!

— Зоя, — прошелестела она и запнулась.

— Отчество? — он скосил на нее непроницаемо-черную бусинку глаза. — Ты что, не помнишь, как зовут твоего отца?

— Петр, — вытолкнула она из себя.

— Фамилия? Да что я каждое слово тянуть должен!

— Квитка, — чуть подумав, сказала ты, напряженно следя за тем, как писарь, склонив голову набок, старательно заполняет одну графу за другой. Затем, помахав в воздухе паспортом, чтобы быстрей просохли чернила, перелистнул страницу.

— Девочка? Мальчик? — он бегло глянул на наголо стриженную Симочку, на ее шаровары и курточку, сшитые Зоей Петровной из лоскута немецкого солдатского одеяла. — Год рождения? — и подстегнул: — Быстрей! Глянь, сколько народу за тобой!

Зоя Петровна оглянулась. Переселенцы, осоловевшие от еды, запрудив весь перрон, подремывали на узлах в ожидании своей очереди.

— Ты что, тетка, забыла, когда рожала? — писарь снял с пера ворсинку и уставился на Зою Петровну.

— В сорок первом, — ответила она хрипло, — тринадцатого августа сорок первого года, — и вдруг, словно спохватившись: — Погоди. Я ошиблась. Сорок второго.

Писарь недоуменно вскинул брови и покачал головой:

— А муж где?

— Кто ж его знает, пропал без вести, — пробормотала она.

— В Бугуруслан тебе надо писать. Там про всех знают. Как мужа звали? — он запнулся, рассердившись на себя за оговорку, и крикнул, точно Зоя Петровна была глухая: — Спрашиваю, как мужа твоего зовут?

— Пиши — Коля.

Писарь дохнул на печать, прижал ее к странице, так что чернильный след захватил уголок фотографии, где она, изможденная — одни глаза да нос — и седая, как лунь, выглядела на сорок с гаком, хотя в ту пору ей было всего-навсего двадцать пять.

До последней минуты ей не верилось в эту нежданно свалившуюся на нее удачу. Но когда писарь наконец вручил серо-зеленую картонную книжечку и она внезапно увидела лиловый штамп «Запретная зона-2», то обмерла от страха. Затем дернулась, словно зверь, попавший ненароком в капкан. Огляделась украдкой, точно ища взглядом колючую проволоку и часовых. В голове мелькнула мысль о бегстве. Хотя какое могло быть бегство с ребенком на руках.

Лишь спустя какое-то время узнала, что этот штамп ничего опасного в себе не таит, а напротив, дает право жить не только в городе, но и в прилегающей к нему области.

Этот обман с именем и фамилией потом не раз аукался ночными ужасами. Но как бы страшно ни было, утешала себя тем, что всплыви снова дело Марка или случись, не дай Бог, опять война… Не смея додумывать до конца эту мысль, шептала трясущимися губами: «Главное — уберечь Симочку».

Они с Симочкой прибыли в начале осени, опередив на несколько месяцев основной поток переселенцев, и потому их поселили в центре, в доме, стоящем на углу улиц Гёте и Вагнера, в квартире с ванной и всей необходимой в хозяйстве утварью. Среди нее оказались кастрюли, тарелки и даже стиральная машина, к которой никто из новых жильцов не знал, как подступиться. И потому решили запасать в ней воду. А в ванне, с общего согласия, засолили на зиму огурцы. Зое Петровне досталась просторная солнечная комната с широкой кроватью и пуховой периной, раздвижной столик, глубокое, обитое бархатом кресло. В придачу ко всему судьба, смилостивившись, послала ей соседку Дашу, круглолицую крестьянку, прибывшую на новое место жительство с козой, подсвинком и двумя кроликами, имея перед собой две ясные цели: не возвращаться ни под каким видом в родной колхоз и выйти замуж за военного.

В первый же день Даша выменяла за буханку хлеба зингеровскую ножную машинку. А затем, оглядевшись, наняла местного немца и приказала ему из битого кирпича и обломков досок соорудить между домов пристройку для скота. Пристройка эта выходила своим торцом на улицу Гёте, которую Даша упорно называла улицей Гето, отчего Зоя Петровна бледнела и менялась в лице. Под руководством этой Даши она вскопала весной перед домом цветочную клумбу и засадила ее картошкой и луком. Не то чтобы она сдружилась с Дашей. Но иногда по вечерам, пристроившись на кухне у широкого мраморного подоконника, который заменял стол, гоняли вместе чаи, мастерски завариваемые Дашей то из сушеной морковки, то из чабреца или ромашки.

Однажды Даша начала рассказывать, как на ее глазах солдаты выселяли на чердак немку с двумя детьми:

— Жалко бабу. Вы ее видели. Высокая такая. Вся в черном. Она жила в доме рядом с моей пристроечкой, на улице Гето.

— Гёте, Даша! Гёте! — закричала внезапно Зоя Петровна с яростью. — И не смейте ее жалеть! Говорите, с одним узелком, на чердак? А живьем, в ров со своими щенками не хочет? Не смейте их жалеть! Вы их не знаете. Это звери!

— Нет, нет! Бог миловал. Меня сразу в эвакуацию вместе с МТС отправили. Я первой трактористкой была. А на Урале даже не бомбили, — замахала руками соседка. — а вы, видать, хлебнули? — и с жалостью, замешенной на любопытстве, глянула в лицо Зое Петровне.

Но та резко повернулась, так что чуть было не сшибла с ног Симочку, которая стояла рядом, уцепившись за мамину юбку, и, ни слова не говоря, убежала в свою комнату.

Утром Даша, робко постучавшись, просунулась в дверь и протянула кружку молока, что в 46-м году, когда голод в области разгулялся не на шутку, было на вес золота, и сказала:

— Это Серафимочке. Нет. Денег не надо. Простите, если что не так.

К лету Зоя Петровна потихоньку начала оттаивать, туго натянутая струна страха и настороженности стала незаметно провисать. Что до Симочки, то она лаской, самостоятельно проторила дорогу к одинокой бездетной Даше и, подкармливаемая ею, даже порозовела и округлилась. Так что жизнь налаживалась, пробивая новое русло.

Но с чем Зоя Петровна не могла свыкнуться, так это с городом. Здесь все было ей враждебно, даже его имя — Кёниг. Она ходила по разрушенным улицам, стараясь не замечать ни оголодавших немцев с их серыми лицами и пустыми, безразличными ко всему, кроме еды, глазами, ни изможденных пленных, разбирающих развалины. И если случалось сталкиваться с кем-нибудь из них взглядом, то обжигала такой ненавистью, что те, съежившись и потупившись, старались быстрее проскользнуть мимо.

А город все больше и больше заселялся пришлыми. Тут оседали демобилизованные солдаты, сюда эшелонами прибывали вербованные со всех концов страны. И хоть их уже не встречали с оркестром, но ставили на довольствие и размещали по квартирам, выгоняя при этом немцев из их домов с крохотными узелками и переселяя в подвалы, мансарды, а то и в развалины.

Казалось, Кёнигу до прежних хозяев не было никакого дела. Весной 46-го по указу из Москвы его переименовали. От прошлого победители, словно в насмешку, оставили лишь заглавную букву. И город начал меняться на глазах. На месте старого немецкого кладбища разбили парк. За месяц снесли все старые памятники. Вместо них из Москвы специальным составом привезли новые скульптуры: монументы вождей, «Пионерку со знаменем», «Толкание ядра». А потом заменили названия улиц.

Вскоре и немцы начали исчезать. На этот счет ходили опасные слухи — будто каждого четвертого косит голод, а оставшихся по ночам в товарняках вывозят в казахстанские степи. Шептались, что мужчины помоложе бегут в соседнюю Литву, где вливаются в банды зеленых братьев, держащие до сей поры в страхе хутора и местечки. В конце концов от коренных жителей остались считанные семейства, да и те ютились на окраинах.

Георг Шульц в этот город прибыл в 46-м году. Но не в эшелоне, как другие вербованные, а литерным поездом, в купе с кожаными диванами и шелковыми занавесками. Его поселили неподалеку от кафедрального собора, в уцелевшем одноэтажном особнячке, обсаженном угрюмыми черными елями. И Даша, подрядившаяся туда носить молоко, расширив от восторга глаза, рассказывала о всяких чудесах в этом доме: горящей, словно огонь, медной посуде, развешанной на крюках над плитой на кухне, блестящих, скользких как лед узорных плитках, которыми были выложены пол и стены, а также строгой неулыбчивой старухе-немке Амалии, затянутой в туго накрахмаленный белый передник, которая заведовала хозяйством и ни слова не понимала по-русски. Но больше всего ее поразил мальчик лет пяти с нерусским именем Вилик. С легкостью перескакивая с одного языка на другой, он стал посредником между ней и немкой. Через него Даша доподлинно выяснила, что Амалия — человек нанятый, что за «самим» по утрам присылают машину с шофером, а «сама» — балерина, танцует в театре и бывает в семье наездами.

Так через Дашу и состоялось заочное знакомство с семьей Шульц. И Симочка, точно предчувствуя будущее, требовала от нее мельчайших подробностей об этом доме. А Даша, знающая особняк лишь с черного хода, потому что ее дальше не пускали, желая угодить и удержать Симочку подле себя, рассказывала разные истории, порой сама уже не отличая правды от вымысла. Об узорных паркетных полах, о люстрах, тихо позвякивающих своими висюльками, о громадных оленьих рогах, висящих на стене в прихожей. А главное, о Вилике: о его коротких, по колено, брючках, полосатом жилетике и сверкающем никелем небольшом велосипеде с заливистым звонком.

Наслушавшись этих рассказов, Симочка однажды, привалившись к круглым крепким коленям соседки и заглядывая ей в глаза, тихо спросила:

— Дашуня, — она называла ее Дашуней, отчего та, не привыкшая к нежностям, становилась мягкой и податливой как воск, — как ты думаешь, этот мальчик захочет на мне жениться? Я ведь некрасивая.

— Ты?! Некрасивая? Кто тебе это сказал, ясочка моя?

— Мама, — с тихой печалью поведала коварная Симочка.

— Мамка твоя не зная, че несет. Сама как монашка ходит, дульку скрутит на затылке — и ладно. Ну что ж, что седая. Обрезала б свои космы, сделала перманент, покрасилась. Молодая еще баба, — искренне возмутилась Даша, — ни тебе помадки, ни румян. И на тебя напраслину возводит, ясочка моя. Да ты глянь на свои глазки, на кудряшечки, на губки бантиком, — запричитала Даша и подвела девочку к зеркалу.

Симочка встала, подбоченившись, гордо посмотрела на свое отражение.

— Увидишь, Дашуня, — уверенно сказала она, — этот мальчик станет моим мужем. И ты еще будешь плясать на нашей свадьбе.

Симочкино пророчество хоть и с опозданием, но сбылось. К тому времени Даша стала старушкой. И плясунья из нее была уже аховая.

Зоя Петровна пыталась воспитывать дочь по-спартански и в строгости: «Нечего крутиться перед зеркалом. Не трать зря время. Займись чем-нибудь полезным». И сердилась на Дашу, что та портит Симочку: обсуждает с ней свои наряды и ухажеров, укладывает ей волосы локонами, шьет для нее из лоскутов юбки и кофты с пышными оборками и рюшечками. Поэтому у Симочки с Дашей была своя жизнь, свои разговоры. До Зои Петровны все это доносилось лишь как отголосок. Но когда в классном журнале, пробегая взглядом по списку учеников первого класса, споткнулась о немецкую фамилию Шульц, ей тотчас припомнился и отдельный особняк, и прислуга Амалия, и даже детский велосипед со звоночком, о котором дочь просто бредила.

Что до Симочки, то она, увидев белобрысого, словно выстиранного в щелоке, веснушчатого Вилика с прилизанной, точно приклеенной челкой, чуть не заплакала от разочарования, а потом возненавидела его с такой страстью, на которую способна лишь обманутая женщина. При любом удобном случае она подставляла ему ножку, старалась пнуть портфелем и безжалостно передразнивала его заметно картавый выговор. Это была месть скучной действительности, трагически не совпадавшей с Симочкиными фантазиями и воображением.

В пятом классе, переборов наконец правила приличия, вбитые в него строгим воспитанием, Вилик стал отвечать ей тем же. И Симочка перестала отбывать школу как повинность. Теперь по утрам она вскакивала и, вприпрыжку, размахивая портфелем, бежала в школу с блестящими от возбуждения глазами: впереди был день, начиненный до отказа новыми каверзами и боевыми действиями.

По поводу этих стычек Зоя Петровна и отец Вилика, Георг Шульц, даже были вызваны на беседу завучем Клещевой, в школьном просторечье прозванной Клещихой, что полностью отражало ее характер: въедливость, вездесущесть, умение подкусить и впиться.

Для Зои Петровны вызов в школу был чисто условным. Она и без того дневала и ночевала здесь, ведя в первую смену младшие классы, а во вторую — замещая заболевших преподавателей, осознавая свое счастье, что дверь в дверь живет сердобольная Даша, приглядывающая за Симочкой как за родной.

В назначенное время Зоя Петровна поднялась на второй этаж, в учительскую. Но села не как обычно — за один из столов, а на жесткий стул у стены, рядом с Георгом Шульцем, с которым была знакома уже пятый год, и они перебросились взглядами, какими обмениваются перед судом соучастники преступления.

Клещиха была женщиной кустодиевского типа, с совершенно не соответствующей ее стати фанатичностью во взгляде. Она словно олицетворяла собой подспудную непрекращающуюся борьбу между роскошью плоти и суровостью долга. Как обычно, заведя казенную тягомотину, Клещиха методично напирала на Симочкину недисциплинированность, а больше всего на неумение Зои Петровны призвать к порядку собственную дочь. Оборачиваясь в сторону Шульца, Клещева менялась на глазах, превращаясь в красивую русскую женщину с ямочками на румяных щеках и смущением во взгляде.

— Поймите меня правильно. Это профилактический вызов. Собственно, у школы к вам нет никаких претензий. Мы знаем, как вы загружены, — давая тем самым понять, что ни на минуту не забывает ни о служебной машине с шофером, на которой Шульца подвезли прямо к школе, ни о его высокой должности секретаря горкома, хоть и не первого.

А он, своими круглыми маленькими очками в тонкой металлической оправе и лицом, выражающим неослабное внимание, смахивающий на прилежного ученика, молча кивал, точно не замечая ее лебезения.

Что до Зои Петровны, то она, выгораживая Симочку и не выдержав явной несправедливости, внезапно сорвалась. Это так удивило Клещиху, что та вначале онемела. А затем начала припоминать Зое Петровне все грехи, включая книжки-малышки.

И Зоя Петровна сникла. Из-за этих самодельных книжек размером в четверть тетрадного листа, скрепленных посредине простыми белыми нитками и написанных ею от руки печатными буквами в количестве сорока экземпляров, по числу учеников в ее классе, уже был педсовет. На нем Зою Петровну не клюнул только ленивый. И в решении было записано: «Выговор со строгим предупреждением». Крамола заключалась в том, что она сама сочиняла их для своих первоклашек, пытаясь таким образом приохотить их к чтению. Конечно, ее неподцензурная писанина в стихах про обезьян, страусов и прочую экзотическую живность не имела ничего общего с окружающей жизнью. Непреодолимая пропасть безыдейности отделяла эпос о беспечной маме-кенгуру с карманом на животе, набитым до отказа конфетами и сахаром, от стихов, напечатанных в букваре. Стихи эти смахивали на суровый гимн, передаваемый по радиоточке в шесть часов утра из столицы необъятной Родины — Москвы.

Как ни странно, но упоминание о злосчастных книжках-малышках вывело Шульца из состояния невозмутимости. Он вдруг встал, пересек комнату, подошел к столу, навис над опешившей Клещихой и раздельно произнес:

— Зоя Петровна — прекрасный учитель. Мой сын проучился у нее четыре года. А эти книжки — настоящая педагогическая находка.

Зоя Петровна вышла из учительской взвинченная и разгоряченная. Шульц в гардеробе вежливо подалей пальто, от чего с непривычки она смутилась, долго путалась и никак не могла попасть в рукав.

— Вы слишком близко принимаете к сердцу эту историю, — с покровительственной небрежностью сказал он.

И без того раздосадованная Зоя Петровна метнула в его сторону яростный взгляд, ни слова не говоря, ринулась к выходу. Но он нагнал, услужливо распахнул дверь, и они вместе вышли на улицу.

Стоял знобкий весенний вечер. Но уже сладко пахло липовыми почками и молодой травой.

— Кстати, мой совет — будьте осторожны с завучем. Она предана своему делу. Слишком предана, — он неопределенно усмехнулся. — Вы понимаете, что я хочу сказать, — подчеркнул Шульц голосом.

Несколько минут они шли молча. И вдруг он задумчиво произнес:

— До войны это была лучшая мужская гимназия в городе. Здесь учились мой сводный брат Курт и я.

Она от неожиданности запнулась, и он придержал ее за локоть.

— Раньше в вестибюле висела мраморная доска с фамилиями отличников. Среди них был Курт. Он закончил первым в выпуске. Отец страшно гордился им. Ставил брата мне в пример. Но в седьмом классе я увлекся политикой, стал заядлым социалистом. Мне было не до гимназии. На поверку оказалось, что прав я, а не отец. Учеба ничего не значит. В жизни главное — умение выжить и приспособиться.

— Значит, вы местный? — вырвалось у нее.

— Я тут родился. Мой отец преподавал в здешнем университете латынь и римское право. Мы жили на Каштановой улице. Теперь в нашем доме архив. Я так рвался сюда, а когда приехал — не нашел ни родных, ни близких, ни одного знакомого лица. Даже могилы дедушки и мамы и те разрушены. Знаю, о чем вы сейчас подумали, — он исподлобья посмотрел на Зою Петровну. — Для вас эти люди — немцы, фашисты. Для меня — моя семья, Курт, мои друзья. Я рос среди них. Это часть моей жизни. По матери я еврей. То есть для газовой печи я стопроцентный еврей, но во всем остальном — немец.

Зоя Петровна нервически дернулась, силясь что-то сказать.

— Пошли через парк, — предложил он. — Позвольте, — и взял ее под руку.

Зоя Петровна смутилась, съежилась — уже лет десять не ходила ни с кем под руку. Она шла рядом, ощущая через вытертое сукно пальто тепло его руки и чувствуя, как горят левая щека и ухо, обращенные к Шульцу. В закатном небе на фоне голых деревьев четко вырисовывался остов полуразрушенного кафедрального собора.

— Не могу на это спокойно смотреть, — Шульц кивнул на остов кирхи. — Когда я приехал и увидел на месте собора руины, то просто обезумел. Теперь притерпелся — окна моего кабинета выходят прямо на него, — Шульц невесело усмехнулся, искоса посмотрел на Зою Петровну. — Не хочу вас обидеть, но скажите откровенно, — произнес он извиняющимся голосом, точно заранее прося прощения, — почему приезжие все еще относятся к этому городу как завоеватели? Прошло столько лет после войны! Или Карфаген должен быть разрушен до основания? Но ведь история намертво связывает побежденного и победителя, — он умолк на миг, пытаясь подобрать подходящие слова. — Только для легионеров и безродных бродяг главное в жизни — разбить бивак и сварить похлебку.

— Вам приходилось голодать? — внезапно со злобой выпалила Зоя Петровна, выдернула свою руку и засунула ее глубоко в карман.

— Вы сейчас ненавидите меня как немца или бывшего буржуя? Или за все вместе взятое?! — он снисходительно улыбнулся. — Не смущайтесь! Я привык. Это присуще человеку — втискивать мир в рамки понятий, которые ему вдолбили.

— Никто ничего мне не вдалбливал, — резко ответила Зоя Петровна.

— То есть вы считаете себя свободным человеком? — усмехнулся он.

— Конечно, — ей хотелось как можно быстрей скомкать этот опасный разговор.

Внезапно Шульц рассмеялся:

— Мне это напоминает историю с маминым бедным родственником-портным. Дело в том, что у нас была странная семья — помесь маминого еврейского духа, немецких традиций и римского права, насаждаемых папой. Отец не наказывал нас, но стоило кому-нибудь провиниться, как на наши бедовые головы начинали сыпаться латинские изречения. По воскресеньям мы ходили с ним в кирху. В то же время дедушка, мамин отец, учил меня Талмуду. На Пурим и Песах мы с ним посещали еврейский сиротский дом, чтобы сделать мицву. Погодите, как перевести это слово? — он запнулся и потер лоб.

— Доброе дело, — подсказала Зоя Петровна и осеклась.

— Откуда вы знаете? — поразился Шульц.

— Мы… Мы жили по соседству с евреями, — смутившись, ответила она.

— Так вот, мне шили у этого портного одежду. Считалось, что тем самым мы его поддерживаем материально. А он, чувствуя себя обязанным, старался как можно больше сэкономить материала. И всегда все заужал: куртки, брюки, пиджаки. В нашей семье это знали. Обычно дедушка приходил на последнюю примерку. Этот портной напяливал на меня очередной костюм, и я стоял не шевелясь, как оловянный солдатик. При этом дедушка делал мне страшные глаза. Лет до десяти я считал, что это в порядке вещей, когда, надев костюм, нельзя поднимать руки и бегать. Так и с нашими понятиями. На нас их напяливают, и мы живем, боясь вдохнуть полной грудью, потому что кто-то нам делает страшные глаза. Согласны?

— Вы забываете, я получила другое воспитание, — сухо ответила она.

— Знаю. Пионерский отряд, комсомольская ячейка, собрания…

Ей послышалась насмешка в его голосе. Она искоса посмотрела на него. Лицо Шульца было непроницаемо и серьезно.

— А не попробовать ли вам себя в журналистике? У вас хорошее бойкое перо, — вдруг оживился он. И эта внезапно пришедшая ему на ум мысль целиком захватила его. — Сейчас как раз формируется редакция новой газеты. Могу дать вам рекомендацию.

— Это не для меня, — Зоя Петровна скептически поджала губы.

Они молча дошли до кованых ворот, случайно уцелевших во время бомбежки. Шульц попрощался, вежливо приподняв шляпу, и пошел, чуть косолапя и загребая носками ботинок прошлогоднюю листву.

Эта встреча оставила у Зои Петровны смутное ощущение беспокойства. Через месяц, на родительском собрании, едва заметив в дверях высокую поджарую фигуру Шульца, она отвела взгляд. Но он, пройдя вдоль ряда, сел сзади нее, вытянув ноги в проход. Она, отметив про себя его почти новые, хорошей кожи коричневые ботинки, инстинктивно подвинулась к стене и задвинула свои много раз чиненные туфли под парту. «А он не бедствует», — с каким-то непонятным для себя ожесточением подумала Зоя Петровна и бросила на него косой взгляд.

— Как наши дети? По-прежнему воюют? — спросил с легким смешком Шульц. — Жаль, что эта зануда нас с вами больше не вызывает в школу.

Зоя Петровна чуть было не ответила ему резкостью. Ей, вконец замученной Клещихой, было не до шуток: та никак не могла простить, что какая-то жалкая учительница младших классов была свидетелем ее, Клещихиного, унижения. Зоя Петровна круто обернулась. Он ей озорно, по-мальчишески подмигнул, и она невольно рассмеялась в ответ.

— Кстати, — Шульц заговорщицки пригнулся к парте и понизил голос, — вы так и не решились обратиться в газету. Я говорил с главным редактором. Еще есть вакансии. Попробуйте. У вас получится.

3

Не надоумь ее Шульц, так бы и осталась до конца своих дней учительницей. Он все время подталкивал и направлял ее. Чуть не силой заставил поступить на курсы при партийной школе: «Вам нужно закрепиться в газете». Зоя Петровна попыталась было увильнуть.

— Не понимаю, — недоуменно пожал плечами Шульц, — как можно быть такой наивной. Родиться в этой стране и не усвоить простую истину — без бумажки ты букашка, а с бумажкой человек. Между прочим, это первая русская пословица, которую я выучил, после того как товарищи по партии переправили меня через границу.

А через неделю строго напомнил:

— Что у вас с учебой? Сейчас как раз новый набор.

И Зоя Петровна, отрывая время от сна и бросив Симочку на Дашу, два года тянула эту ненавистную лямку. Не будь Шульца, она бы никогда не осмелилась начать подрабатывать в издательстве. И это было жизненно важно, потому что Симочка росла, а вместе с ней росли и расходы.

Конечно, была ему благодарна. Но однажды словила себя на том, что дело не столько в признательности, сколько в элементарной бабской привязчивости. Ей нравилось гулять с ним под руку, вдыхать запах его одеколона «Красная Москва» и, ощущая кружащее голову возбуждение, смеяться его шуткам. При виде Шульца она непроизвольно смущалась и краснела точно девчонка. Он во всем был не похож на окружающих: русые бородка и усы, смыкаясь в уголках рта, придавали ему оттенок старомодности. А костюмы из мягкой шерсти, берет, чуть сдвинутый набок, и серое ратиновое пальто в мелкий рубчик, перехваченное в талии поясом, выделяли из толпы. В их городе в ту пору мужчины на гражданке донашивали гимнастерки, галифе, сапоги, кители, шинели и военные фуражки без кокард.

Но было в ее отношении к Георгу Шульцу нечто схожее с язвочкой в углу рта, которая все время напоминает о себе саднящей болью. Она не забывала, что он местный, один из тех, кого не могла терпеть на дух. Это сидело в сознании так же прочно, как гвоздь, вбитый в стену по самую шляпку. Тревожили еще и его резкие, опасные суждения, вызывающие у Зои Петровны настороженность и озноб.

Однажды вдруг ни с того ни с сего завел разговор о Канте. И Зоя Петровнам смутилась, потому что о Канте в памяти у нее засело только одно: буржуазный идеалист. Зато с именем этого философа ее связывало событие житейской важности. В первый год бродила по городу в поисках топлива. В один из дней, едва рассвело, она помчалась к руинам кафедрального собора. Накануне вечером Даша притащила оттуда куски сухих потемневших от времени скамеек. И Симочка, надрывно бухающая по ночам лающим сухим кашлем, пошла спать в Дашину комнату, потому что у Зои Петровны не осталось даже на растопку. Но когда она в серой туманной мгле, запыхавшись, добежала до места, то увидела, что уже опоздала. Счастливчик, опередивший ее, подобрал все до щепочки. Вот тогда, бродя вокруг собора, в надежде на везение, случайно приметила полуразрушенную, загаженную, каменную беседку, стены которой были сплошь исписаны русской похабщиной. На чугунной доске разобрала надпись: Кант. А между могильным камнем и стеной нашла припорошенные опавшими листьями, аккуратно сложенные остатки стропил. Видно кто-то, не в силах унести все сразу, сделал этот схорон. «Как мне удалось тогда дотянуть эти стропила до дома, ума не приложу», — подумала она.

Внезапно, точно издалека, до нее донесся голос Шульца:

— Понимаете, философия Канта в корне меняет восприятие мира.

В замешательстве Зоя Петровна некстати поддакнула.

— Кант считал, что человек обязан изучать окружающий мир, а не заниматься его переустройством. Вместо кровавых революций и войн — процесс познания. Чувствуете разницу? — Шульц обернулся к ней.

И Зоя Петровна растеряно кивнула, хотя никакой разницы не заметила. Взамен этого ощутила холодок, пробежавший по спине, точно за ворот бросили ледышку. Казалось, Шульц застыл на краю обрыва, одно неверное слово — и покатится в пропасть, увлекая ее за собой.

— Мой брат был последователем Канта. Курт втолковывал мне, что мир более многогранен, чем мы себе представляем. В нашем распоряжении лишь пять органов чувств и дремлющий разум. Человек все еще остается варваром, дикарем. Ему проще разрушить, чем понять и принять действительность такой, какая она есть на самом деле. Курт называл меня борзописцем. В ту пору мы с товарищами издавали газету, писали прокламации. У нас был лозунг: «Пропаганда как оружие». А потом я вступил во «Фронт». Эта организация охотилась на Гитлера.

— И вы тоже? — недоверчиво спросила Зоя Петровна.

— Нет. Моим делом было изготовление взрывчатки.

— А ваши родители знали, чем вы занимаетесь?

— К этому времени наша семья почти распалась. Сестра вышла замуж и уехала. Мама погибла во время Хрустальной ночи. В тот день была годовщина со дня смерти дедушки. Она заказала кадиш. Когда штурмовики ворвались в синагогу, ее сбили с ног и затоптали, — тихо ответил Шульц. — После этого папа опустился, стал заговариваться, и сестра забрала его к себе. Мы с братом остались вдвоем. Что он мог со мной сделать? Запереть? Связать? Курт кричал: «Пойми, ты связался со смертниками!» А я твердил свое: «Кровь за кровь».

— Только так, — глухо отозвалась Зоя Петровна, — кровь за кровь. Жаль, у меня был на руках ребенок. Иначе… — и запнулась.

— Иначе вы пошли бы убивать, верно? — Шульц печально посмотрел на нее. — А знаете, Курт был чистокровным немцем. По матери он из рода прусских вояк. По всей вероятности, погиб. По крайней мере, точно установлено, что в сорок первом его посадили за недоносительство в концлагерь. Это неподалеку отсюда. А я остался жив, — Шульц задумчиво покачался с пятки на носок. — Вот вам и кровь за кровь.

— Мне жаль вашего брата, но согласитесь, немцы получили по заслугам, — с плохо скрытой ненавистью возразила она.

— Вы убеждены? — желчно отозвался Шульц. — Так вот, в тридцать девятом году я встречал октябрьские праздники на Красной площади. Меня поразил народ. То же обожание, такие же приветственные вопли, как на Унтер ден Линден. И я вспомнил Курта. Он мне втолковывал: «Нет диктатора без толпы и нет толпы без диктатора». Но когда я вместе с колонной шел мимо Мавзолея, то искренне вместе со всеми кричал: «Да здравствует великий Сталин!» И помню, как захватило дух от восторга.

Зоя Петровна шла молча. «Неужели провоцирует? — думала она. — Может быть, считает, что оттепель оттепелью, а морозов не миновать. И готовит на всякий случай искупительную жертву? Но я всего лишь мелкая сошка». В ней проснулся глубинный звериный нюх на опасность. Благодаря ему она уцелела и выжила. И этот нюх ей подсказывал, что от Шульца следует держаться подальше.

Иногда Зое Петровне казалось, что он чувствует ее настороженность. И оттого ощущала себя виноватой. Уж слишком многим была ему обязана. И долг ее рос из года в год. Это была и его забота о дровах, торфе, картошке, капусте — тех жизненно необходимых вещах, без которых им с Симочкой на ее скромную зарплату просто было не выжить. И обкомовские пайки. Шульц с безоглядной щедростью делился ими. Даже модными ботиками, прозрачными, точно паутинка, капроновыми чулками, шуршащим небесно-голубым нейлоновым плащом и всякими мелочами — все, чем так щедро он одаривал Симочку, — всем этим Зоя Петровна была обязана Шульцу. Хотя, как в дальнейшем выяснилось, Симочка, сама его об этом просила. И не только просила, но даже не стеснялась звонить и напоминать. В отличие от матери, она без труда сблизилась с Георгом и стала называть его Гео. А он ее, словно в шутку, на французский манер — Симона. И Симочку это подкупило. Она терпеть не могла своего имени Серафима, считая его грубым и деревенским. Между ними почти сразу возникли какие-то свои отношения, они перебрасывались понятными лишь им одним шутками. Георг приносил ей из обкомовской библиотеки московские журналы, за которыми охотились в городе, брал с собой на закрытые просмотры иностранных фильмов. Даже Вилик, вражда с которым отошла в прошлое, оказался на отшибе их дружбы.

А в день, когда Симочке стукнуло пятнадцать, Георг прислал с шофером подарок — дамский велосипед. Сняв вощеную бумагу и увидев блестящий никель рамы, пеструю сеточку, прикрывающую заднее колесо, Симочка побледнела от восторга.

И начались ее воскресные убеги вместе с Шульцами за город. Вилик и Георг заезжали за ней чуть ли не на рассвете, когда город еще спал. Симочка, которую обычно было не добудиться, уже поджидала их во дворе, переминаясь от нетерпения с ноги на ногу. Зоя Петровна стояла рядом и, перебарывая в себе тревогу, наспех давала ей последние наставления, а после, выйдя из ворот, глядела им вслед.

Как в случае с Дашей, Симочка быстро и безошибочно нащупала в Георге слабую струну и вскоре начала им вертеть, напропалую кокетничая и капризничая. Зоя Петровна конфузилась, считая, что Симочка переступает границы приличия. То и дело резко одергивала ее. Пыталась всучить Шульцу деньги за подарки. А он, посмеиваясь над ее щепетильностью, отнекивался или называл смехотворные цены. Однажды, когда они остались вдвоем, Георг сказал задумчиво:

— У вас очаровательная дочь. Это наваждение. Смотрю на нее, а перед глазами моя сестра Ева: такие же зеленые глаза, кудри и носик уточкой. Она ужасно страдала из-за своего носа. Он ей казался безобразным. На ночь она надевала на него бельевую прищепку. У нее были три страсти — наряжаться, читать романы и выступать перед публикой. За взрывной, своевольный характер мы дразнили ее фейерверком. Она была страшной кокеткой. Вокруг нее всегда кружились кавалеры. В восемнадцать лет Ева выскочила замуж за врача из Гамбурга, хотя родители пытались отговорить ее от этого брака. В конце концов, папа сдался, сказал: «Абсолво тэ» — отпускаю тебя — и расплакался. Евин муж оказался заядлым сионистом. Мама во время семейных обедов сажала между нами Курта, потому что мы с Евиным мужем вечно спорили. После свадьбы они уехали в Палестину.

— Сестра уцелела? — глухо спросила Зоя Петровна.

— Нет, — отрывисто выдохнул Шульц. — Ей там быстро все надоело. Она начала хандрить: тяжелый климат, грязь, глушь, ни театра, ни развлечений. И настояла на своем — они вернулись и осели в Гамбурге.

— В Гамбурге? — переспросила Зоя Петровна, превозмогая себя и чувствуя, как по телу у нее пробежала крупная дрожь.

— Что с вами? — всполошился Георг.

— Не волнуйтесь. Это последствие малярии, — она слабо улыбнулась.

— Вы слишком много работаете, — Шульц забарабанил пальцами по столу. — Я не устаю поражаться вашему народу. Среди русских столько красивых женщин, но все они выглядят измученными и забитыми. Это традиция или последствия войны? Для меня это дико. У нас в доме маме и Еве не было отказа ни в чем. В воскресенье по дороге из кирхи мы обязательно покупали маме цветы, — Шульц на миг задумался, вздохнул и перевел разговор на Симочку. — Дайте возможность вашей дочери стать настоящей женщиной. У нее будет много поклонников.

— Вы считаете ее легкомысленной? — вспыхнула Зоя Петровна.

— Нет. Она женщина по своей сути, и этим все сказано. Как говорил мой папа, экс унгвэ леонэм — льва видно по когтям. Посмотрите, как она охорашивается перед зеркалом, как помыкает моим сыном. Просто вы с ней совершенно разные, в этом все дело, — Шульц покачал головой. — У нее рот создан для улыбки. А вы требуете от нее, чтоб она жила как вы, сцепив зубы. Но разве вам самой не в тягость такая жизнь?

Зоя Петровна промолчала. Но про себя подумала, что лучше готовить к трудностям с детства, потому что вряд ли Симочку ожидает легкая жизнь. И когда внезапно грянет беда, она не должна застать дочь врасплох.

В том, что беда рано или поздно должна грянуть, Зоя Петровна не сомневалась ни минуты, ведь мир полон опасности и ненависти. А она, Зоя Петровна, не вечная.

Под напором Симочки Зоя Петровна начала изредка приглашать Шульцев на чай с яблочным рулетом, начиненным изюмом, корицей и орехами, который ей неизменно удавался. Шульц-старший упорно называл его штруделем и говорил, что своей хрупкой, поджаристой корочкой он напоминает ему мамин.

Несколько раз Георг звал Зою Петровну в театр, но она, опасаясь встречи с сослуживцами, под выдуманными предлогами отказывалась.

— Вам не кажется, что для свободного человека вы слишком трусите? — однажды, словно мимоходом, уколол ее Шульц.

Зоя Петровна в ответ лишь молча пожала плечами. Нет. Она так не думала. В ее глазах это была элементарная предосторожность, а не трусость. А свобода… Ну что такое свобода? Пустой звук. Человек попадает в зависимость от обстоятельств еще до своего рождения. Не зря его сразу обвивают свивальником, чтобы тотчас понял, что его ждет. Да и кому нужна вольница, если она разъединяет людей, внося в их жизнь смуту и беспорядок? Разве не желание быть независимой толкает ее дочь на отъезд? Другое дело — долг. Это покрепче любых канатов. Потому-то ей и не нужно ничьей больше любви, кроме Симочкиной.

Но настал день, когда Зоя Петровна поняла, что заблуждалась. Понимание настигло ее на вокзале, в суете толпы, среди громыхания поездов, рева репродуктора и окриков носильщиков: «Поберегись!». Оно обрушилось внезапно, как обрушивается несчастье.

В тот день Даша уезжала погостить к своей сестре, жившей недалеко от Минска. И Зоя Петровна вызвалась ее проводить. Когда, груженная Дашиными сумками и узлами, в дверях здания вокзала она внезапно столкнулась с Георгом лицом к лицу, то почему-то смутилась и покраснела чуть не до слез. Но он не заметил ее. С трудом прорвавшись через сутолоку на перрон, Шульц побежал вдоль вагонов поезда, уже по инерции движущегося вдоль платформы, а следом за ним — едва поспевающий Вилик. Зоя Петровна невольно замерла. А когда проводник опустил подножку и первой вышла женщина в черной шелковистой каракулевой шубке, Зоя Петровна почувствовала укол в сердце. И дело было не в этой шубке, и не в столичной велюровой шляпке с вуалью, усыпанной мушками. Зою Петровну поразило капризное, избалованное выражение ее лица. Казалось, на нем было написано: «Я знаю, что все меня любят и восхищаются мной. Но что в этом удивительного?» Она сразу поняла — это и есть жена Шульца.

Зоя Петровна сгорала от стыда, но была не в силах отвести от них глаз. Она неотрывно смотрела, как Георг, обхватив голову жены обеими руками и чуть запрокинув назад, с плотской жадностью целует в губы. И та, покоряясь его страсти, прижалась к нему всем телом, но потом, опомнившись, начала вырываться, шутливо похлопывая мужа снятой с руки кожаной перчаткой.

Вилик, высокий, подростково-сутуловатый, стоял поодаль, еще больше сгорбившись от смущения, и смотрел в другую сторону, точно не имел никакого отношения к этим двум, откровенно целующимся на глазах у всех, как в иностранном фильме. «А ведь эта женщина не любит ни его, ни сына. Она просто играет в любовь. Потому бывает тут лишь наездами», — недобро подумала Зоя Петровна. Представила на миг, что это ее Шульц целует с такой неистовостью. Ей внезапно стало душно. Выпустив из рук один из Дашиных узлов, она расстегнула ворот пальто, хотя мороз стоял нешуточный, под двадцать градусов, вдохнула пропахший паровозной гарью воздух. И почувствовала, как глубоко внутри что-то царапает и саднит, точно там поселился маленький хищный зверек.

С этого дня Зоя Петровна объявила самой себе беспощадную войну. Отменены были всякие совместные чаепития, встречи, прогулки. И Симочке строго-настрого запретила приглашать Шульцев в дом. А когда дочь встала на дыбы и потребовала объяснения, Зоя Петровна коротко отрезала: «Так надо». А что ей оставалось делать? Не могла же она пуститься с Симочкой в постыдную откровенность, да еще на такую тему, как внезапно свалившаяся на нее, сорокалетнюю, почти уже пожилую женщину, страсть. Она вообще избегала в разговорах с дочерью всего, что могло хоть как-то коснуться отношений между мужчиной и женщиной. Даже о женском, сокровенном, что не могло не волновать Симочку, говорила в случае крайней необходимости. И то коротко, сухо, нехотя, точно сквозь зубы. И строго следя за собой, делала все, чтобы Симочка не видела ее голой: переодевалась за приоткрытой дверцей шкафа, на ночь надевала длинную, чуть не до пола, рубаху и никогда не брала с собой дочь в баню, а купала дома, в корыте, отговариваясь инфекцией, духотой, простудой и стоянием в длинной очереди. Когда подросшая Симочка взбунтовалась против корыта, стала водить ее в баню, покупая билет в отдельный номер, хотя стоило это чуть ли не вдвое дороже. И там, нацепив на себя халат, растирала до красноты шершавой мочалкой, намыленной желтым банным мылом, нежную Симочкину кожу, невольно отмечая про себя камешки крохотных грудок, напрягающиеся от любого прикосновения розово-палевые соски, стройные длинные ножки, а между ними мысик с робким золотисто-курчавым нежным пушком. Случалось, Зоя Петровна уличала себя в том, что, доходя до этих частей тела дочери — мыска и грудок, испытывала щемящую сладость внизу живота, отмечая краешком сознания, как дочь невольно вздрагивает и ежится от этих ласкающих настойчивых прикосновений, как на ее еще по-детски тонких руках высыпает частая сыпь зябких пупырышков. И тогда, пугаясь темного животного начала, что в ней внезапно просыпалось, нервно швыряла Симочке мочалку и, прикрикнув на нее: «Не стой как засватанная! Мойся сама! Ты уже взрослая», — уходила в предбанник.

В тринадцать лет, когда у Симочки должны были начаться месячные, Зоя Петровна прокипятила старую, отжившую свой век простыню, прогладила ее горячим утюгом с двух сторон и, аккуратно разрезав на куски, сложила стопкой в шкаф. Коротко, не вдаваясь в подробности, сказала дочери:

— У тебя скоро начнется кровотечение, — и жестом показала откуда. — Я приготовила прокладки, они на бельевой полке, в шкафу.

Зоя Петровна раз и навсегда запретила себе не только видеться с Георгом Шульцем, но даже думать о нем. Но ей суждено было стать свидетельницей того, как он, точно опытный канатоходец, понадеявшийся на свои силы, внезапно потерял равновесие и сорвался. Может быть, его погубило то, что он долгие годы жил с сознанием, что рано или поздно это должно случиться? Или устал балансировать на невидимой глазом грани?

Случилось это в конце марта, перед годовщиной освобождения города, на совещании работников печати всей области. Это была обычная рутина, повторявшаяся из года в год. Командированные из провинции, радуясь кратковременной свободе, оживленно переговаривались и выспрашивали у местных, где что можно купить. В обстановке всеобщей нехватки, начиная от ниток и кончая обувью, это была самая животрепещущая тема.

Зоя Петровна в этих разговорах участия не принимала. Она устроилась на отшибе, за колонной. И когда Шульц поднялся на трибуну, лишь мельком позволила себе взглянуть на него и тотчас, вперившись в блокнот, приготовилась записывать.

Прочитав традиционный доклад, он начал аккуратно складывать в папку свои заметки. Все давно ждали с нетерпением этого мига. Потому что помыслы были устремлены на цокольный этаж, облицованный мрамором и гранитом, откуда доносились аппетитные запахи обкомовской столовой. Там цокающие каблучками хорошенькие молоденькие официантки в кружевных кокошниках уже подвозили к столикам на тележках обжигающе-горячие жирные щи с бараниной, овальные золотистые котлеты по-киевски со стыдливой бумажной юбочкой, прикрывающей торчащую из них косточку, дымчатую селедку в завитках репчатого лука, огненный украинский борщ с пампушками, пахнущими укропом и чесноком. А через узенький коридорчик был буфет с красной и черной икрой, сухими колбасами, сырами, с зеркальными полками, в которых отражались армянские коньяки и грузинские вина.

Но когда, хлопая сиденьями откидных стульев, все начали поспешно подниматься с мест, Шульц внезапно хлопнул ладонью по трибуне:

— Минуточку. Я хочу поговорить с вами по существу.

Кто-то устремился к двери, пытаясь незаметно улизнуть. Шульц, не оборачиваясь, метнул ему в спину строгий окрик:

— Я вас, кажется, не отпускал, — и, не снижая голоса, бросил в притихший зал: — Городу более семисот лет. Я просмотрел архив. Ни в одной газете — на протяжении пятнадцати лет — о его прошлом ни строчки. Но историю невозможно уничтожить ни огнем, ни мечом, ни тем более умалчиванием. Или все еще горе побежденным?

В зале повисла настороженная тишина. Шульц недобро усмехнулся:

— Хочу выслушать каждого главного редактора. Каждого!

Словно бросая вызов, он пробежал взглядом вдоль рядов, пытаясь встретиться с кем-нибудь глазами. Зал каменно молчал.

— Начнем с вас, Рогов. Или вы решили отсидеться за чужой спиной? Не получится. Ваша газета — ведущая в области. Почему у вас нет материалов о местных антифашистах? О судьбах евреев этого края? О Хрустальной ночи? О концлагере, который был неподалеку отсюда?

— Но площадь ограниченна. У меня всего восемь полос, — неуверенно отозвался с места Рогов.

— Причина не в этом. Не лгите, — недобро усмехнулся Шульц.

Зоя Петровна замерла. Она чувствовала: еще миг — и свершится непоправимое. Ей хотелось закричать в голос: «Остановись, пока не поздно! Что ты делаешь! Сведи все к шутке. Еще все можно исправить». Она крепко, чуть не до крови, прикусила губу.

Шульц, повернувшись в сторону Рогова, сказал с ядовитой усмешкой:

— Журналистика — как любовь. В ней все держится на вдохновении. В противном случае это проституция. Но у вас нет вдохновения, Рогов. Не только окружающие, вы сами не верите в то, что говорите. А ведь ложь — ваша профессия, ваше ремесло.

Главный нерешительно улыбнулся, точно это была шутка, и во рту у него блеснули стальные коронки. У Зои Петровны екнуло сердце: ходили упорные слухи, что Рогов — злобный, мстительный тихарь.

— Начните с местного краеведческого музея, — сухо приказал Шульц. — В ближайших номерах дайте серию репортажей. Напишите о том, как по крохам, среди развалин и пожарищ, сотрудники собирали экспонаты. И приведите их фамилии. Нормальные немецкие фамилии. А не как обычно: Петров, Сидоров, Иванов, — Шульц исподлобья оглядел зал и, чуть помолчав, добавил: — Только не вздумайте лукавить. Я знаком с этими людьми. И запомните, пока я на этом посту, раз в неделю каждая газета будет печатать материалы об истории этого края. Каждая, — повторил он с угрозой.

Шульц сошел с трибуны и, не оглядываясь, вышел из зала. «Сиди на месте!» — приказала себе Зоя Петровна, хотя ей хотелась броситься за ним следом.

Выждав за колонной, пока зал почти совсем опустел, опрометью бросилась к выходу. Добежав до массивных дверей, уже схватилась было за ручку. Охранник, стоящий у столика, покрытого кумачовой скатертью, настороженно посмотрел на нее. Она точно протрезвела от этого взгляда. Предъявила пропуск. Вышла из обкома и размеренным шагом пошла в сторону редакции, твердя как заклинание: «Ты должна немедленно взять себя в руки. Симочке без тебя в этом зверином мире не выжить». Шла, не разбирая дороги, машинально обходя прохожих. Придя в редакцию, забилась в свой угол и так просидела до вечера, машинально перекладывая бумаги и бессмысленно скользя глазами по строчкам.

Вскоре Вилика мать забрала к себе, а Шульц, не попрощавшись, исчез из города. Поговаривали, будто его перевели в како-то областной город. Одни говорили — в издательство, другие — в газету. А в особняк, обсаженный угрюмыми елями, вселили нового назначенца.

Зоя Петровна после отъезда Шульца неожиданно для себя вздохнула с облегчением. Она и не подозревала, в каком напряжении жила последние несколько лет.

Симочка в ту пору совсем отбилась от рук. Приходила и уходила, когда считала нужным. Безо всякой причины разговаривала сквозь зубы и дулась. А после экзаменов объявила, что едет к Дашиной сестре на все лето в деревню под Минск. Зоя Петровна долго колебалась — отпускать или не отпускать. И Симочка пошла в наступление:

— Будь твоя воля, мама, ты бы посадила меня в клетку для птиц и таскала за собой, как шарманщик. Ты хочешь иметь тысячу глаз и тысячу ушей, чтобы не пропустить ни одного моего слова и взгляда.

— А у тебя недурной литературный слог, — насмешливо срезала мать.

— Зачем ты шпионишь за мной! Я все равно буду жить по-своему, — и Симочка упрямо свела тонкие, точно нарисованные дуги бровей.

Для усиления своей позиции она подговорила Дашу. И та начала взахлеб рассказывать, какие там дивные места: березняк, озеро с покатым песчаным бережком. Она клялась, что Симочка у ее сестры Гликерии будет жить под строгим присмотром. Собирать в лесу ягоды, грибы, есть овощи прямо с грядки и пить жирное козье парное молоко. Это козье молоко перевешивало все смутные опасения и страхи Зои Петровны, потому что Симочка кисла последнее время: почти ничего не ела, часто плакала и надсадно кашляла. Зоя Петровна колебалась, медлила, а Симочка, раздражаясь, настаивала и торопила. Она даже призвала на помощь Полю. Вдвоем, в один голос, они стали доказывать, что в их возрасте человек уже имеет право на свободу. Зоя Петровна, напирая на их несамостоятельность и молодость, вяло отбивалась. При этом не заметила, как разговор внезапно повернул в другое русло. И Поля, разгорячившись, сказала:

— У человека должно быть право выбора во всем. Это и есть свобода.

Зоя Петровна, стараясь не соскользнуть на опасную тему, гнула свою линию: «Свобода — это осознанная необходимость, долг». При этом чувствовала, что говорит фальшиво, казенно. Тем самым языком, каким по долгу службы ей приходилось из номера в номер писать эту тягомотину, в которую сама не верила. И вдруг у нее сорвалось:

— Право на свободу нужно выстрадать.

Сказала и сама испугалась своих слов. А Поля тотчас ощетинилась:

— Вы считаете, что наш народ мало страдал?

Симочка от этого разговора оживилась. Она со злорадством смотрела на мать, точно говоря всем своим видом: «Посмотрим, как ты сейчас выпутаешься». А Зоя Петровна хмуро глянула на разрумянившуюся и похорошевшую от этого острого разговора дочь, с горечью подумала: «Предательница». И с показной небрежностью бросила:

— Хочешь — езжай. Я тебя не держу.

О чем потом не раз горько сожалела.

За все лето Симочка прислала лишь несколько коротких писем. Зоя Петровна сходила с ума от страха и беспокойства за дочь.

Когда Симочка приехала в конце августа, то Зоя Петровна в вокзальной суматохе даже не узнала ее в первый миг. Перед ней стояла другая, разительно повзрослевшая Симочка, с модной короткой стрижкой. От длинной тугой косы и детской округлости лица не осталось и следа. Новое, незнакомое Зое Петровне платье, сидело на дочери как влитое, облегая бедра и грудь. Оно очень шло к Симочкиным зеленым глазам и выгоревшим на солнце кудряшкам.

— Откуда это у тебя? — спросила Зоя Петровна и словно невзначай пощупала материю. — Настоящий японский шелк.

— Ну ты ведь мне дала с собой денег, — неопределенно ответила дочь.

Зоя Петровна, пытаясь хоть что-то выведать у Симочки об ее летней жизни, сыпала вопросами. Дочь пожимала плечами, отделывалась ничего не значащими словами. К вечеру второго дня обмолвилась:

— От Гео ушла жена.

— Откуда ты знаешь? — всполошилась Зоя Петровна.

Но Симочка уже захлопнула створки своей раковины, и из нее нельзя было вытянуть ни слова.

4

После случая в парке Симочка не пришла ночевать домой. За ночь Зоя Петровна точно обуглилась от горя. А утром, чуть свет, прибежала Даша. Каясь, всхлипывая и сморкаясь, выложила подноготную. О том, что Симочка напросилась отправить ее в Белоруссию. Как в деревню чуть ли не каждые выходные приезжал на машине Георг Шульц и увозил Симочку в Минск. Гликерия даже собралась было отписать Даше ругательное письмо — кого, мол, ко мне прислала. У меня от этой девки одни волнения. Но тут у нее заболела корова. И ей стало ни до чего, потому что без коровы в деревне хоть ложись и помирай. Как Симочка, чтоб задобрить Гликерию, привезла ей из города электрический сепаратор, который днем с огнем нигде не сыскать. А в другой раз — материю на платье. И Гликерия вроде бы утихомирилась. А вчера Симочка, наревевшись, уснула у нее на диване. Ближе к полуночи она хотела отправить ее домой, но Симочка перевернулась на другой бок и сказала спросонья, как в детстве:

— Дашуня, можно я буду сегодня ночевать у тебя?

Через несколько дней Симочка как ни в чем не бывало вернулась. И Зоя Петровна не попрекнула ее ни словом. Только прицепила к своей связке домашних ключей еще один ключик — от почтового ящика, с тем чтобы ни одно письмо, приходящее на их адрес, не могло ускользнуть от ее внимания.

Симочка словно не заметила этого. Но однажды на глазах матери демонстративно вынула из волос заколку, отперла ею почтовый ящик, посмотрела на Зою Петровну точно на пустое место и, перескакивая через несколько ступенек, помчалась на третий этаж. А потом, перегнувшись через перила, крикнула с досадой в гулкую пустоту лестничной клетки:

— Мам, ты скоро? Сколько еще ждать? Ты же знаешь, что у меня нет с собой ключей!

— Иду, иду, — суетливо откликнулась Зоя Петровна.

И словно ничего не произошло, поспешила наверх, груженная двумя тяжеленными сумками с продуктами.

За несколько дней до октябрьских праздников до редакции докатился слух, что Георг Шульц покончил с собой. Будто бы ушел в лес и застрелился из охотничьего ружья. Но никто толком ничего не знал. Зоя Петровна, услышав эту весть, похолодела. «Так вот к чему он сказал тогда, в парке: «Я приехал попрощаться». Значит, задумал это давно». И тотчас молнией мелькнула мысль о дочери.

В тот день Зоя Петровна была ответственной за выпуск. Главный колебался: давать некролог или не давать. В конце концов приказал ей позвонить в типографию, задержать печать, а сам повис на телефоне. В конце дня он постучал в хлипкую стену, отделяющую его кабинет от закутка, где стоял ее стол.

— Готовь материал о Шульце! Утренние газеты вышли с некрологом.

— У нас нет фотографии, — бесцветным голосом отозвалась она.

— Давай без фотографии, и так много чести.

Зоя Петровна пришла домой под утро. Симочка сидела на кровати, стиснув руки в замок.

— Вы в ваших газетах все лживые, — встретила она Зою Петровну — и швырнула на стол газету. — Его травили долгие годы. А в некрологе написали «после продолжительной болезни»!

С фотоснимка в черной траурной рамке на Зою Петровну, иронически улыбаясь, смотрел Георг Шульц.

— Не смей на себя взваливать все беды мира. То, на что он решился, легче всего, — проронила Зоя Петровна. — Тяжелее достойно прожить.

— Ха-ха! Достойно прожить, — театрально захохотала Симочка, и в глазах ее заметалась ярость. — Кто бы говорил! Да чем ты лучше этой шайки? Ходишь с постным лицом, как монашенка, а сама такая же. Ты хоть читаешь себя? Сплошной сироп! Все хорошо, прекрасная маркиза. Почему в парке на него набросилась? Раньше, когда он был у власти, в глаза ему заглядывала. Думаешь, я не видела, что ты к нему ластишься, как бездомная собака? Он тебя жалел. И ничего больше. А меня любил. Как мужчина любит женщину. И даже руку мне целовал.

— Что ты несешь? — глухо ахнула Зоя Петровна.

— Задело за живое? — злорадно усмехнулась Симочка. — Ты всегда ревновала его ко мне!

Зоя Петровна, глядя на дочь пустыми глазами, думала о том, что, не будь Симочки, она бы пошла за Шульцем следом. Сегодня. Сейчас, не откладывая. Потому что дочь права. Ее ревность — вот что погубило Георга. Все дело в ней.

И тут мысль Зои Петровны споткнулась. Да-да, ревность. Но кого она приревновала? Симочку? Георга? Их обоих? Все начало путаться, рваться в ее сознании. Зоя Петровна пристально смотрела на Симочкин рот, на ее розовый язык и маленькие пузырьки слюны в уголках губ — и не слышала ни звука. Она думала о том, что Георг до последнего остался верен себе. Уйти из дома и застрелиться, чтобы никому не доставлять беспокойства. Корчиться, сидя на земле и прилаживая длинное дуло ружья ко рту своими неумелыми тонкими пальцами. Когда все можно сделать намного проще. Ружье — баловство, излишество. У нее еще с военных лет было продумано несколько верных способов: обрывок веревки, которым подпоясывалась, и зашитый в ватник обломок лезвия. Жаль, что они не поговорили на эту тему.

Да, у нее был выбор. И она долгие годы утешала себя этим. Но потом расслабилась, размякла. Расплеваться и уйти из этого мира — что может быть проще? Потому что нет больше сил переносить это жжение в груди. Эту неутихающую боль, которую она носит в себе уже не один десяток лет. И никто об этом не знает. Ни одна живая душа. Только мертвые. Она отсекла свое прошлое раз и навсегда. Она никогда не позволяла себе носиться с ним и философствовать, как это делал Георг. Это его и погубило. А сейчас нужно выстоять. Не для себя. Для девочки. Самое тяжелое впереди, когда она осознает всю тяжесть потери.

В сознание Зои Петровны ворвался голос Симочки:

— Думаешь, не помню, как к нам приехал какой-то мужчина? Вы уходили с ним спать за занавеску. Тебя он целовал, а в мою сторону даже не смотрел. Ты, святоша! Скажи, кто мой отец?

— За-мол-чи. За-мол-чи, — Зоя Петровна закрыла уши руками и замотала головой, как китайский болванчик.

После экзаменов на аттестат зрелости Симочка начала собираться в Москву. Зоя Петровна, ужасаясь себе, втайне осознавала, что ждет ее отъезда. Так ждут неминуемого горя с ясным сознанием того, что рано или поздно это случится. А раз так, то лучше поскорей. Потому что ожидание изматывает. Она устала от крупных и мелких стычек с дочерью, от тактики умалчивания главного и непрерывного перемалывания мелочей, от оскорбительной игры в молчанку.

Зоя Петровна хотела перед отъездом взять с нее слово каждую неделю писать. Но потом подумала, что слову этому — грош цена. И ничего не стала говорить.

Симочка уехала в середине июля. Теперь, возвращаясь домой, Зоя Петровна, наскоро перекусив всухомятку, сразу хваталась за очередную рукопись, полученную в издательстве. Стараясь не вслушиваться в настороженную тишину пустой квартиры, работала далеко за полночь, с тем чтобы потом провалиться в короткий чуткий сон, а утром снова бежать на работу. Нужны были деньги, чтобы залатать прорехи, связанные с отъездом Симочки в Москву. На ней висели долги — Даше, в кассу взаимопомощи и аванс, взятый в газете на месяц вперед. А впереди маячили долгие пять лет учебы дочери в столице. Она боялась, что такую круговерть ей долго не выдержать, но старалась об этом не задумываться.

В конце августа, когда она сдавала очередную работу в издательстве, главный редактор позвал ее в свой кабинет, кивнул на растрепанную пухлую рукопись на краю стола и сказал с нехорошей усмешкой:

— Наследство покойного Шульца. По его требованию это, — он брезгливо дотронулся до рукописи, — внесли в темплан два года тому назад. Эти Абрамы и Сары всю войну просидели в тылу, как тараканы за печкой, а теперь выползли на свет божий героями. Ну владейте! — и протянул ей рукопись. — Договор у бухгалтера. Аванс пятьдесят процентов. Если надо, добавим еще. — У самой двери со значением обронил: — Не торопитесь. Авось погода изменится к лучшему.

Зоя Петровна слушала его с непроницаемым лицом, стараясь думать лишь об авансе. Она расписалась в договоре, получила две запечатанные пачечки нарядных похрустывающих пятирублевок, к которым все еще никак не могла привыкнуть после реформы, и, окрыленная, помчалась на почту, чтобы отправить Симочке ровно половину. Оставшиеся деньги мысленно распределила между Дашей и кассой взаимопомощи.

Лишь дома Зоя Петровна разглядела, что рукопись прошита суровыми нитками. Она открыла ее наугад и застыла от изумления: в глаза бросились выпрыгивающие из строк литеры «а» и «е», как в журнале, который она нашла у Симочки под матрацем.

Зоя Петровна глянула на картонную самодельную обложку. На ней красным карандашом было выведено: «Записки партизанской медсестры. Документальная повесть», а сверху — крупными печатными буквами «Р. С. Квитко». «Неужели Рива Сауловна? Не может быть! Наверное, совпадение», — подумала она и открыла первую страницу.

«20 июня 1941 года я приехала в Минск навестить свою мать. Она была неизлечимо больна. Мой сын в это время был на военных сборах. На рассвете началась война. Через неделю город заняли немцы».

«Дальше, дальше», — торопила себя Зоя Петровна, выхватывая взглядом абзац за абзацем. И вдруг наткнулась на строчки:

«Никогда не забуду 13 августа 1941 года. В тот день первую партию евреев загнали в гетто. В этом районе отключили электричество. Ночью, при свете коптилки, я принимала роды. Родился хороший здоровый мальчик. Роженица была молодая. Лица ее я не разглядела — было темно. Запомнила лишь имя — Златка и длинную толстую косу. Во время родов она кричала «Момэлэ» (мамочка). А я мыла руки и плакала — накануне умерла моя мать».

Чувствуя, как ее охватывает нервная дрожь, Зоя Петровна начала лихорадочно перелистывать рукопись.

«Узнав, что я медсестра, меня пообещали отвести к партизанам. В тот год осень выдалась очень холодная. В начале сентября уже выпал снег. У меня из обуви были только босоножки. За мной пришел мальчик, на вид лет десяти. Я испугалась и не захотела с ним идти. Но он мне сказал: «Тетенька, не бойтесь, я до вас провел уже двадцать человек. Идемте, в отряде много больных, нам нужны медики». Мальчик обмотал мои ноги тряпьем и подвязал веревками где-то раздобытые им мужские калоши. Два дня он меня вел глухими проселочными тропинками. Шел дождь со снегом, наша одежда насквозь промокла. Земля превратилась в месиво, каждый шаг давался с трудом. На ногах налипало чуть ли не по пуду грязи. И я думала, что не дойду.

На третий день мы вышли к партизанской зоне, к Смолевичским лесам. Забегая вперед, скажу, что вскоре меня перевели в семейный партизанский отряд, куда принимали женщин, стариков, детей — всех, кому удалось бежать из гетто. В 43-м году Минское гетто было полностью ликвидировано».

Зоя Петровна захлопнула рукопись. «Нет! Это выше моих сил», — выкрикнула она в гулкую пустоту квартиры. Походив по комнате, снова взяла рукопись и открыла ее наугад.

«Партизан мучила чесотка. Я предложила лечить дегтем. Достали железную бочку, сделали отверстия, положили туда березовую кору и разожгли под бочкой костер. Оттуда потек деготь. За месяц мы вывели чесотку. За это командир отряда наградил меня сапогами».

На следующий день Зоя Петровна пришла в издательство и, положив рукопись главному на угол стола, мелкими тычками начала отодвигать ее подальше от себя.

— Слишком много правки. Большой материал. Мне это не под силу.

— Честно говоря, я бы тоже не взялся, — понимающе вздохнул главный, — я их на дух не терплю. А как складно врут! Хотя всему миру известно, что по их части — деньги и махинации. А когда дело касается войны или работы, все на Ивана валят.

— Иван — еврейское имя, — оборвала его Зоя Петровна.

Она вышла не прощаясь и направилась прямо в бухгалтерию, где отдала все до копеечки, не оставив себе даже на питание. И все равно осталась должна. После этого разговора долго грызла себя: «Почему не сдержалась?» Теперь кормушка в издательстве для нее наглухо захлопнулась. «Но если бы я и на сей раз смолчала, — оправдывалась Зоя Петровна перед собой, — я бы себя возненавидела».

Зимой дочь неожиданно вернулась. Как Зоя Петровна ни допытывалась, Симочка и слова не проронила о том, что с ней произошло в Москве. Она подозревала, что Симочка срезалась на первой же сессии, и даже попыталась ее утешить:

— Ничего страшного. Подучишься за зиму и в следующем году…

— Мама, не суетись. Сама знаю, что мне делать, — оборвала дочь, — я не собираюсь пять лет жизни угробить на то, чтобы стать училкой географии в сельской школе. Ничего другого мне без связей не светит.

И ни слова не говоря, устроилась на завод ученицей токаря. Теперь выходила из дому, когда за окном начинало светать. До конца не проснувшись, ехала на другой конец города, стоя в переполненном дребезжащем трамвае и крепко держась рукой за поручень. Случалось, задремывала, хоть вагон покачивался на ходу и гремел на стыках рельсов. Придя с завода и наскоро поужинав, валилась точно подкошенная. По воскресеньям отсыпалась до полудня. Нехотя вставала, завтракала без аппетита и до вечера, валяясь на диване, лениво листала какую-нибудь книгу. Иногда застывала, глядя в потолок. И тогда ее гладкий лоб пересекала первая тонкая бороздка.

Зоя Петровна, не зная, что делать, бегала советоваться к Даше. Но та еще больше нагоняла страху и, не слушая никаких оправданий, крыла Зою Петровну на чем свет стоит:

— Не пойму я тебя, Петровна, вроде и ученая, и на такой работе, а дурей тебя редко встретишь. Ты хоть знаешь, где работает твоя дочь? Она там одна девчонка-то. Вокруг мат, мужики-охальники, так и норовят ущипнуть, прижать в темном углу. Работа тяжелая, грязная. Она от тебя все скрывает. Жалеет. А ты вроде поганого гриба: ни себе, ни людям. Не знай тебя, подумала б, что ты ей не родная: столько лет около начальства трешься, а свою кровинку пристроить не можешь. Да будь у меня такая доча, она бы как краля жила. На работу на каблучках ходила, на машинке печатала. Чай начальнику подавала.

Расстроенная Даша била кулаком по столу. А потом, жалея Зою Петровну, швыряла на стол пачку папирос:

— Кури! Это у меня от последнего кавалера осталось. Из прихлебал оказался: выпить, переспать — за милую душу. А что по хозяйству сделать или копейку какую в дом — дудки. А мне такой ни к чему. Ну че? Поедим? — и начинала звенеть посудой. — У меня селедочка-малосолка есть, огурчики, капустка. Выпить кой-чего. Наготове держу, вдруг ухажер стоящий подвернется, — Даша невесело хихикала.

С мужчинами Даше не везло. Ей так и не удалось завести семью.

Расстроенная Зоя Петровна пыталась к дочери подступиться и так, и эдак. Но натыкалась на глухую стену.

— Пойдем в кино, — нерешительно приглашала она.

В ответ Симочка мерила ее презрительным взглядом, фыркала, точно рассерженная кошка, и уходила в свою комнату.

Зоя Петровна не обижалась, понимая — дружбы между ними не было и не будет. Ее огорчало и тревожило, что дочь стала домоседкой. После окончания школы одноклассники Симочки разбрелись кто куда. Поля уехала поступать в институт в далекую Караганду, где у нее вдруг объявились родители. Оставались Даша и Рива Сауловна. Но едва речь заходила об улице Герцена, как лицо Зои Петровны покрывалось розовыми нервными пятнами, и, теряя остатки самообладания, она впивалась в Симочку обеими руками: «Не пущу!»

После «Записок» все эти рассыпанные как мозаика факты: выпрыгивающие литеры «а» и «е», невесть откуда вдруг появившиеся родители Поли, роящаяся куча родственников Ривы Сауловны и конверт из толстой серой бумаги с адресом «Карбас, Чурбай-Нуринское» — все это в сознании Зои Петровны сложилось в ужасающую своей опасностью картину, от которой за версту несло неприятностями и волчьим билетом. А быть может, даже тюрьмой, лагерем или, в лучшем случае, ссылкой. Она и не подозревала, что страх, пережитый четверть века назад, вроде бы давно похороненный, все еще живет, копошится внутри нее. Весь этот ужас, сотканный из настороженного вслушивания в опасную ночную тишину, стояния в бесконечных очередях в канцелярию с посылками и переводами, ожидания весточки оттуда и неизвестности, давящей точно камень, — все внезапно в ней ожило и завыло: «Не пущу!»

Жуть усугублялась еще тем, что все эти Фиры, Изи, Натаны, вечно клубящиеся вокруг Ривы Сауловны, оказались вовсе не родней, не земляками, даже не десятой водой на киселе.

«Судьба свела нас в партизанском отряде. Теперь мы одна семья», — бесхитростно повествовала Рива Сауловна в эпилоге своих «Записок».

«Эта выжившая из ума старуха не понимает, — со злобой думала Зоя Петровна, — если понадобится, то из одного этого факта можно слепить дело о сионистской организации. Мало она пролила слез из-за своих детей? Мало?!» Разве могла она объяснить это Симочке? Ведь сказав «А», вынуждена была бы выложить всю подноготную. Потому, цепляясь за дочь, заорала что силы: «Не пущу!» — после чего беззвучно заплакала. Симочка, увидев ее слезы, испугалась: «Ты что, мамся?» — и начала гладить по голове.

А через несколько дней дочь, запыхавшись, прибежала домой:

— Быстро собирайся, — приказала она, — я отложила тебе в универмаге венгерское зимнее пальто. А то ходишь черт-те в чем, как нищенка. Стыдно смотреть, — и, глядя на изумленное лицо матери, добавила с нарочитой грубостью: — Только не вздумай отнекиваться и канителиться. Я у себя на работе уже оформила справку на кредит.

Через полчаса Зоя Петровна, сияя от гордости, примеряла в кабине темно-вишневое пальто с чернобуркой. И Симочка, цукая на мать точно на маленькую: «Не горбись!», «Повернись!», по-хозяйски оправляла на ней воротник, одергивала полы.

Зоя Петровна понимала, что это плата за ее слезы. Она первый раз в жизни позволила себе такую слабину при дочери.

А спустя неделю, потихоньку от нее, отнесла пальто в ломбард. Полученных денег хватило на то, чтобы окончательно расплеваться с издательством и купить на рынке лакомства для Симочки: пахучие солнышки мандарин, желтую, в сеточке трещин, узбекскую дыню и шершавый на ощупь гранат с крохотной зубчатой короной.

На свой день рождения Даша зазвала Симочку и Зою Петровну к себе. Праздновали тихо, по-семейному. А потом Даша торжественно поставила на стол неизвестно какими путями добытую бутылку французского шампанского. Разлила по граненым стаканам и сказала:

— Девки, выпьем за хороших женихов.

— Мне не надо. У меня уже есть! — вспыхнула Симочка.

— Кто ж это? — всполошилась Даша.

— Вилик! — Симочка с вызовом посмотрела на мать.

Зоя Петровна промолчала, надеясь, что это очередной взлет фантазии. Но на всякий случай снова начала следить за почтовым ящиком.

Летом в городе объявилась Поля. Осунувшаяся и невеселая. Поздоровавшись с Зоей Петровной, она хотела было прошмыгнуть в Симочкину комнату. Но Зоя Петровна стала ее расспрашивать об учебе, о здоровье родителей, о том, нравится ли ей Караганда. Поля на все вопросы отвечала односложно, неохотно.

— Мама, кончай свою пресс-конференцию! Нам нужно поговорить, — нетерпеливо оборвала Симочка и увела Полю в свою комнату.

Зоя Петровна взялась за правку статьи, стараясь не прислушиваться к шушуканью за тонкой фанерной перегородкой, оклеенной обоями. Но когда оттуда стали доноситься сдавленные всхлипы, махнув рукой на приличия, прильнула ухом к стене.

— Вначале они стеснялись, — услышала Зоя Петровна дрожащий голос Поли, — а потом стали ругаться из-за еды, из-за курева. Из-за того, кому топить печку, кому воду носить. А напьются — начинают сводить счеты: кто кого на допросах топил. Однажды прихожу, а отец гоняется за матерью с ножом и кричит: «Ты за пайку скурвилась!» Потом оба плакали. Мама мне говорит: «Уезжай! Ты не должна это видеть. Дай прийти в себя. Мы за эти годы стали зверьем. Одним нам будет легче. По крайней мере, не так стыдно».

— Что же будет, Полька? — донесся до Зои Петровны шепот дочери. — Бабушка собирается к вам переехать. Вроде уже нашла обмен. У нее только и разговоров, что о твоем отце. «Мой Гирш талантливый. Его сам Симонов хвалил. И сразу после войны в Москве печатали».

— Ничего от его таланта не осталось. Одна злоба, — раздраженно ответила Поля. — Все перед ним теперь виноваты. «Пока я сидел, они здесь перышками чиркали». Он всех ненавидит, даже маму. Она сейчас стихи пишет взахлеб. А у него ни строчки. Знаешь, я почти ко всему притерпелась. Но когда они за столом начинают мерить буханку хлеба ниточкой, чтобы было поровну, это выше моих сил. Отец режет, а мать не сводит с него глаз. Крошки и те пополам делят.

Зоя Петровна отшатнулась от стены: «И Марк никак не мог с собой совладать во время еды, хоть почти год минул, как вернулся оттуда: брал несколько ломтей хлеба и складывал горкой возле себя, тарелку рукой отгораживал, крошки со скатерти подбирал. Каждый кусок, что я подносила ко рту, провожал голодным взглядом. И мне было не по себе. В субботу в самый канун войны полезла на дерево и набрала миску вишни. А была уже на восьмом месяце. Он пришел с работы и съел все. Ягодки не оставил. Потом спохватился, стал извиняться».

«Не смей вспоминать! — Зоя Петровна стиснула зубы. — Ничего этого не было! Вычеркни! Забудь!»

— Не хочу возвращаться к ним! — донеслось до Зои Петровны из-за стены. — Люблю, жалею! Но не могу видеть! Однажды заметила отца на улице. Седой, сгорбленный, в ватнике. Вначале хотела подойти, а потом свернула в переулок. Чужие они мне! Чужие!

— Думаешь, у меня с мамой по-другому? Живем как две волчицы — каждая сама по себе. Я после смерти Гео места себе не нахожу. Думала, в Москве полегчает. Нет, все то же. Вилька приезжал, предлагал жениться. Не знаю, может, и соглашусь. Устала быть одной. Иногда повернется, посмотрит — вылитый Гео. И руки, и улыбка.

Зоя Петровна прильнула к стене, чтоб не пропустить ни одного слова.

— Что ты несешь? — воскликнула Поля. — Это бред. Между тобой и Гео ничего не было. Ты сама говорила. Зачем ты портишь Вильке жизнь?

— Ты не понимаешь. Это не важно — было, не было. Здесь другое. Гео для меня родной человек. Он мне был вместо отца. И не ори. Мать может подслушивать. За каждым шагом следит, будто я преступница.

В комнате дочери послышались шаги. Зоя Петровна поспешно села за стол, начала шуршать бумагами, делать вид, что читает, бессмысленно водя глазами по строчкам.

А ночью ей приснился странный сон. Вишневые деревья с янтариками смолы на шершавых дуплистых стволах. На голых ветках — ни листика, хоть на дворе лето. Она стоит в сарафане, босая, с выпирающим животом, на каждом ухе висят, как сережки, вишенки-двойняшки. Он — с вещмешком за плечами. «Ты куда?» — спрашивает она его. «Не жди меня», — бросает уже на ходу.

— Мам, ты что кричишь? — послышался словно издалека голос Симочки. — Что с тобой?

— Мне Марк приснился, — ответила Зоя Петровна, порывисто приподняв голову с подушки.

— Какой Марк? Ты никогда о нем не говорила, — насторожилась дочь.

— Который час? — мать бросила взгляд на будильник, мерное тиканье вернуло ее к яви. — Иди спать. Тебя утром пушкой не поднимешь.

5

В начале девяностых по городу поползли слухи, будто Кёниг снова отойдет немцам. Словно в подтверждение, на улицах все чаще стали появляться разноцветные, яркие двухэтажные автобусы с туристами из Германии. Чистенькие, ухоженные розоволицые старики и старухи, обвешанные кинокамерами и фотоаппаратами, гортанно перекликаясь, бродили по улицам, выискивая дома, где прошла их юность. Иногда вежливо стучались, прося пустить их вовнутрь, чтобы прикоснуться к родным стенам.

Весной один из таких стариков перехватил Зою Петровну у дверей парадной. Мешая русские и немецкие слова, стал объяснять, что этот дом принадлежал его родителям. Он с молодой женой жил на третьем этаже, родители и сестры — на втором. А на первом его отец, адвокат, принимал посетителей. Отсюда в 38-м ушел в армию. Вначале прекрасная Франция. Вино. Красивые женщины. Потом восточный фронт. Окопы. Плен. Лагерь. Голод. Сибирь. Ужасные морозы. Работы на лесоповале. Он протянул правую руку и кивнул на два обрубка вместо указательного и среднего пальцев. Зоя Петровна, не дослушав, в ужасе помчалась вверх по лестнице. Добежав до своей квартиры, начала лихорадочно жать на кнопку звонка. И когда дочь открыла, вошла и спешно захлопнула за собой дверь, точно за ней гнались. Затем накинула цепочку и села на диван, пытаясь прийти в себя.

В тот день она сказала Симочке:

— Ты права. Нужно бежать отсюда, пока не поздно.

— Наконец до тебя дошло, — вздохнула Симочка с облегчением.

Не откладывая дело в долгий ящик, позвонила Поле Квитко, которая уже давно перебралась на другой континент. «Напиши, что я твоя двоюродная сестра. Слышишь? Ку-зи-на. По отцу. У нас ведь почти одинаковые фамилии», — кричала Симочка в трубку.

Мать считала это пустой затеей. И была поражена, когда через несколько месяцев Симочка показала ей бумагу с гербом, где был изображен зоркий орел:

— Это вызов в американское посольство, — с гордостью сказала дочь.

К этому времени Симочка успела побывать три раза замужем, но фамилию упорно не меняла, точно осознавая непрочность и скоротечность своих браков. Мужей она выбирала много старше себя. Каждый из них проходил длительное испытание. Терпеливо сносил Симочкины капризы и выбрыки. Ожидал ее чуть ли не до полуночи в пустых залах, на сценах которых шли репетиции кавээнщиков. Таскался вслед за ней с палаткой и рюкзаком на слеты и сборища самодеятельных бардов.

И после женитьбы мужья, прислушиваясь к любому ее желанию, старались ей угодить, не осмеливаясь ничего потребовать взамен. Она заранее честно предупреждала, что отпуск и праздники всегда будут проводить врозь, что ни стирать, ни убирать, ни вести хозяйство, ни заводить детей не собирается. Все это скука и проза жизни.

Пункт насчет детей появился не сразу, а через несколько лет после первого замужества, когда лучший врач области сухо сообщил, что ей никогда не быть матерью. Причина, скорее всего, в болезни, перенесенной в младенчестве. Она не проронила и слезинки.

Зоя Петровна узнала об этом лет через пять, в ту пору Симочке перевалило за тридцать. И она начала точить ее при каждом удобном случае: «Рожай! Рожай!» Пока Симочка однажды не вспылила:

— Ты как тупая пила! Вжик-вжик, вжик-вжик. Сколько можно? Смотрела бы за мной в детстве получше, давно бы нянчилась с внуком.

Мать отпрянула, словно от удара. И Симочка начала ее утешать:

— Прекрати нюнить! Ну вот у тебя есть я. И что толку? Ни одного доброго слова от меня не слышишь. А ведь ты одна меня тянула, из шкуры вон всю жизнь лезла. Нет, мама, дети — это атавизм. Как когти и шкура. От них одни неприятности. Я хочу жить в свое удовольствие.

Симочкиным призванием стал кавээн. Эта страсть захватила ее, когда она училась еще в университете. Симочка не писала тексты, не сочиняла сценарии, не пела и не плясала. Она открыла в себе другой талант: умение подбирать нужных людей и сплачивать их в команду. Где бы и с кем Симочка ни жила, ее дом всегда превращался в пристанище для шумной и бесцеремонной кавээновской братвы, которая могла завалиться на ночь глядя с бутылкой водки. И Симочка накрывала стол, имея в доме лишь хлеб, картошку, несколько плавленых сырков и макароны. Причем люди собирались не абы какие, а цвет университета: говорливые остряки-гуманитарии, скептические, знающие себе цену физики и математики. Среди кавээнщиков были студенты-старшекурсники, но были и молодые, подающие надежды ученые. В этой компании Симочка блистала. Она умела вовремя вставить острое словцо, погасить и свести на нет любой спор. Гости пели, играли на гитаре. Далеко за полночь, когда терпеливые соседи начинали стучать в стену, они неохотно расходились по домам, целуя перед уходом в знак благодарности хозяйку дома. Кто галантно прикладывался к ручке, кто по-дружески чмокал в щечку, а кто целовал в губы, случалось и со страстью.

Впрочем, Симочка это решительно и искренне пресекала. Мужчина в момент ухаживания казался ей смешным существом, смахивающим на павлина. По-настоящему ее окрылял лишь процесс разрыва. Обличительные речи, слезы, сведение счетов, прощание с оглушительным хлопаньем дверей, затем возвращение и короткое перемирие — это бурление страстей наполняло смыслом ее жизнь. Несмотря на бессонные ночи и неподдельные страдания, она оживала и хорошела.

Зоя Петровна вольно или невольно тоже в этом участвовала. В бурные периоды своей жизни Симочка возвращалась к матери. Эта была ее крепость. И Зоя Петровна отвечала на телефонные звонки бывших мужей, сталкивалась с ними в парадной, принимала из рук почтальона душераздирающие телеграммы-молнии с оплаченным ответом. О подробностях жизни дочери она узнавала из страстных обличительных монологов по телефону, доносящихся из ее комнаты.

Решение Зои Петровны об отъезде настигло Симочку после третьего развода. Бывшему мужу уже были возвращены подарки, письма и обручальное кольцо, уже были перевезены и свалены в беспорядке в материнской квартире Симочкины вещи. Даже документ о разводе был у нее на руках. Дело оставалось за малым — слепить себя из осколков, отряхнуться и к новому кавээновскому сезону начать жить заново.

Но времена вдруг изменились. Народ начал разъезжаться кто куда. В университете, где она прочно застряла на должности ассистента, месяцами не платили зарплату. И Симочка приняла согласие матери на отъезд как знак свыше — пришла пора круто менять жизнь. Она начала кипуче готовиться к Америке: учить язык, брать уроки вождения и даже зарабатывать деньги. Это поразило мать — для Симочки деньги никогда не имели никакого значения. Зоя Петровна воочию убедилась в ее изворотливости и организаторском таланте. Собрав вокруг себя нужных людей, Симочка открыла кооператив народных промыслов, с головой ушла в дело и даже стала колебаться по поводу отъезда:

— Мама, какая тебе разница, кто здесь будет править? Русские или немцы? Главное, чтобы к власти снова не пришли коммуняки. С немцами даже будет лучше — больше порядка. Все-таки Европа.

— Как хочешь, а я здесь не останусь, — коротко сказала мать.

Не вступая ни в какие дискуссии, Зоя Петровна начала оформлять документы. Заведующая архивом оказалась непреклонна, как скала:

— Никаких метрик ни вам, ни вашей дочери выдать не могу. Обратитесь по месту рождения. Попытайтесь там найти хотя бы двух свидетелей, — и многозначительно посмотрела на Зою Петровну.

И Зоя Петровна поехала на родину. Неделю она отсутствовала, а на восьмой день Симочке позвонили на работу и сообщили, что она срочно должна выехать в город Тростянец, где ее мать находится в районной больнице уже третьи сутки. Симочка вначале подумала, что это какая то путаница — она сама брала в кассе для матери билет до Минска. Но с того конца провода ей сказали, что никакой путаницы нет. Больную Зою Петровну Квитку привезла скорая, двое суток она была в беспамятстве, а теперь, придя себя, просит выпустить из больницы. Главврач считает, что состояние больной уже удовлетворительное, она транспортабельна, однако нуждается в сопровождающем.

И Симочка, не заходя домой, мобилизовав шофера из своего кооператива, помчалась в Тростянец. Она ворвалась в тихую районную больничку как вихрь. Начала обегать палаты, рывком распахивая двери. Увидев мать, расплакалась, стала ее целовать, хватать за руки. И Зоя Петровна, не привыкшая к нежностям, осела на больничную койку.

По дороге домой Симочка приставала с расспросами:

— Скажи, чего тебя сюда понесло? Что ты здесь забыла?

Зоя Петровна начала лепетать про бывших соседей, которые могли бы подписаться как свидетели. Но Симочка грубо ее оборвала:

— Мам, когда научишься жить? Ты не могла всучить этой архивной крысе взятку? Увидишь, я пойду к ней и все улажу. Хочешь, она тебе даст справку, что ты родная сестра Папы Римского? — и, раздраженно передернув плечами, обратилась к водителю: — Никита, представляешь, я в этом Тростинце не первый раз. После девятого класса отдыхала неподалеку в деревне, — Симочка повернулась к матери. — Мам, как она называлась?

— Чепичи, — тихо ответила мать

— А Гео помнишь?

— Да, — вытолкнула из себя Зоя Петровна.

— Мы с ним тут объездили все окрестности: Кайданово, Малый Тростянец, Колодищи. Он все пытался найти кого-нибудь, кто был свидетелем расстрела евреев из Гамбурга. Надеялся, может быть, кто-то из семьи спасся. В ту пору уже знал, что их отправили эшелоном в Минск. Он списался с мэром Гамбурга. Тот помог найти в архиве списки с фамилиями, именами, возрастом и маршрутом следования эшелона. Там оказались его отец, сестра с двумя дочками, одна из них совсем кроха — меньше года, ее муж и его родители. Он говорил — ошибки быть не может. Все совпадает.

— Почему ничего мне не рассказывала? — чуть слышно выдохнула мать.

— Во-первых, Гео строго-настрого приказал держать язык за зубами. У него и так были неприятности из-за того, что он вступил в переписку с заграницей. Во-вторых, если бы ты знала правду, разве ты бы разрешила мне поехать в эти Чепичи? А помнишь, он подарил мне велосипед? Мы втроем объездили все окрестности. Меня посылали на разведку.

— Так вот откуда ты знала о Янтарном, — прошептала Зоя Петровна, — там, в санатории…

— Бывало, подойду к какой-нибудь старушке, — перебила ее Симочка, — попрошу попить или дорогу спрошу. А потом начну потихоньку выпытывать: «Бабушка, может вы слышали…» И пошло-поехало. Гео посмеивался надо мной. Мол, я немого могу разговорить. Мы с ним в Минске территорию гетто искали, куда евреев из Гамбурга привозили. У кого ни спрашиваем — никто ничего не знает. Пока я не набрела на какую-то побирушку. Говорю: «Тетечка, у меня здесь все погибли. Я одна выжила. Может, вы знаете».

— Пожалуйста, окно, — прошелестела мать, хватая ртом воздух.

— Тебе плохо? — засуетилась Симочка, — Никита, открой окно.

Симочка оказалась права. Дело с метриками ей удалось уладить без особого труда. И Зоя Петровна начала настаивать на отъезде. Но дочь тянула и откладывала. В ту пору дела в ее кооперативе шли уже хуже некуда. Со всех сторон начали теснить конкуренты, выросшие, словно опята на гнилом дереве. Без зазрения совести прижимали поборами и налогами чиновники. Симочка опасалась, что без нее дело совсем заглохнет. Но и откладывать отъезд уже было нельзя. Поговаривали, что вот-вот опять опустят железный занавес и перекроют все пути.

И тогда она решила одним махом разрубить весь узел проблем: уехать вместе с матерью, с тем чтобы обустроить ее, а затем вернуться, конечно, не с пустыми руками, вложить раздобытые средства в свое любимое детище — кооператив, тем самым вдохнув в него новую жизнь, и продолжать дело дальше. Симочка с трудом представляла себе, где раздобудет деньги в чужой стране. Не на деревьях же они там растут. Но она верила в себя.

Мать была посвящена в романтическую часть плана — уехать. Остальное она узнала спустя несколько месяцев. И потому удивилась, когда на перроне Даша, шмыгая носом, повисла у нее на шее и сквозь слезы начала причитать: «Береги себя, Петровна! А за Симку не боись! Она для меня как доча. Я и постираю, и приберу, и кушать сготовлю». Но тут объявили, что поезд отправляется. И кавээнщики разных призывов, собравшиеся вместе по случаю отъезда Симочки, грянули: «Разлучница Америка…» Растроганная Симочка, уже стоящая на подножке вагона, забыв конспирацию, прокричала: «Ребята, я скоро вернусь! Одна нога там, другая здесь!» Но мать приписала это восклицание очередному взлету Симочкиной фантазии.

Когда по прошествии времени Симочка засобиралась назад, Зоя Петровна совершенно растерялась.

— А я? — спросила дрожащим голосом. — Что без тебя тут буду делать?

— А что ты, что ты? — затараторила Симочка, заглушая в себе жалость. — Еда, квартира есть. Ты здесь не одна. Рядом Поля. Будешь ездить с ней в русский центр, развлекаться. Там концерты, русское кино, библиотека. Ты обо мне подумай! Хочешь, чтобы твоя дочь нянчила чужих детей, мыла полы, выгуливала собак? Или стала педикюршей, как Поля? Мыть чужие ноги и собирать в карман чаевые! И потом, я ведь не насовсем. Налажу все и приеду обратно. В августе, к своему дню рождения — как штык! — забормотала, сама не веря своим словам.

Зое Петровне хотелось уцепиться за нее, закричать в голос: «Не оставляй меня одну. Умру с тоски! А вдруг тебя не дождусь? Ведь я старуха!» Но не позволила себе даже всхлипнуть. Сглотнув комок, подкативший к горлу, обронила: «Езжай!» Вынула из шкафа деньги, припрятанные на черный день, отложила несколько купюр в сторону.

— Бери. Мне так много не надо, — пододвинула Симочке остальные. — Ты у Даши остановись. Она хоть присмотрит за тобой.

— Мамся, а почему тебе не приняться за роман? Всю жизнь писала муть, про колхозные танцы-шманцы. Напиши свое, стоящее.

— Роман? — горько усмехнулась мать.

— Ну пусть это будут детские сказки или воспоминания. Займись чем-нибудь! Собирай пуговицы, марки. Только не кисни. Неужели не надоело! Только и слышно от тебя: Симочка туда, Симочка сюда.

— Езжай и не беспокойся за меня, — храбро ответила Зоя Петровна.

Через месяц после отъезда Симочки пришло письмо, не похожее ни на счет за телефон или квартиру, ни на рекламный проспект. Зоя Петровна уже научилась их различать. Она долго размышляла, что с ним делать. А потом набралась духу и позвонила Поле. Та приехала на следующий день после работы, нагруженная пакетами.

— Я в русский магазин заскочила. Вкусненькое вам привезла: конфеты московские, селедочку, варенье вишневое, хлебушек наш. А то у них вата ватой, — частила Поля, выгружая кульки и баночки.

— Ты извини, Поля. Мало у тебя своих хлопот, так Симочка еще меня подбросила. Я как подкидыш, — невесело пошутила она.

— И не стыдно вам, Зоечка Петровна? — возмутилась Поля. — Мы ведь родные люди! И за Симку переживать нечего. Вокруг нее всегда люди, страсти, фейерверк, накал. Думаете лучше быть такой как я? — Поля грустно улыбнулась. — Живу как стоячее болото. Одна. Может, все оттого, что бабушка с детства осаживала: «Не витай в облаках! С нас хватит твоего отца. Не забывай, кто ты есть и кто твои родители».

— А ты похожа на нее лицом, — задумчиво сказала Зоя Петровна. — Послушай, я давно хотела спросить, — она замялась на секунду, — что с бабушкиной книжкой, с «Записками»?

— Так вы знали о них? — удивилась Поля. — Ничего не получилось, — и покачала головой. — В шестидесятые хотели издать, потом эта волна прошла. Начали откладывать, после вычеркнули из плана. Перед отъездом хотела ее орден и рукопись отдать в музей, бабушки к этому времени уже не было. Не приняли. Сказали, в запасниках нет места.

— А тут ты не пробовала издать?

— Зоечка Петровна, кого это здесь волнует? Они разве понимают, что мы пережили? Сытый голодного не разумеет, — Поля вздохнула, безнадежно махнула рукой. — Ну где ваше письмо?

Она пробежала глазами по листу и рассмеялась:

— Сотое китайское предупреждение. Муниципалитет требует, чтобы все незаконные жильцы выехали из дома до конца месяца. Поздно спохватились, голубчики. Вначале наплодили бездельников. Давали им пособия, квартиры. Теперь опомнились. А люди привыкли ничего не делать. Но вы, Зоечка Петровна, не волнуйтесь, вас это не касается.

Утром следующего дня Зоя Петровна проснулась от шума под окном. Она выглянула на улицу. На баскетбольной площадке собралось около десятка испанцев и черных. Почти у каждого на плече была деревяшка, издали напоминающая лопату для чистки снега. Со стороны хайвея подъехали два фургона с антеннами на крыше. Из них вышел высокий белый мужчина в клетчатой рубахе и джинсах, а вслед за ним выскочили проворные молодые люди, которые начали тянуть кабели, ставить камеры. Над толпой взметнулись деревяшки с надписями. Из подъездов высыпала толпа. Словно по приказу, все выстроились. Во главе процессии стал мужчина, приехавший в фургоне. Операторы прильнули к камерам. И люди пошли, следуя друг за другом, вдоль проволочного ограждения площадки, что-то скандируя на ходу.

Через полчаса все было кончено. Фургоны уехали, жильцы разошлись по квартирам.

Вечером прибежала Поля и сразу кинулась к телевизору:

— Зоечка Петровна, говорят, сегодня в утреннем выпуске показывали ваш дом и сенатора Джерри. Сейчас должны повторить.

И действительно, Зоя Петровна увидела на экране дом-башню и демонстрацию, во главе которой шел мужчина в клетчатой рубахе. А потом он появился на экране, в костюме и галстуке. Корреспондент начал задавать ему вопросы.

— Обычная предвыборная возня, — разочарованно сказала Поля.

А под утро позвонила Симочка.

— Мама, что случилось? Тебя выселяют? — как всегда, в минуты волнения Симочка начинала слегка по-детски шепелявить.

— С чего ты взяла? — удивилась Зоя Петровна. Тотчас спохватилась: — Клади трубку. Не трать зря деньги. Я сейчас тебе перезвоню.

Но Симочка точно не слышала ее.

— У нас по первой программе передали репортаж. Слышу знакомый адрес. Смотрю — твой дом. Думаю, мне почудилось, спрашиваю Вилика…

— Кто такой Вилик? — насторожилась Зоя Петровна.

— Ты что, забыла Вилика Шульца? — принужденно засмеялась Симочка и, не дожидаясь вопросов, начала частить: — Мы съехались и живем вместе. У меня теперь семья. С нами его сын, Георг. Он в нашу школу ходит. Представляешь, точная копия Вильки в детстве. Даже зубы торчком. Сегодня была с ним у дантиста. Гоша, — закричала она в глубину квартиры, — иди поговори с бабушкой Зоей.

— А где жена Вилика? — глухо спросила Зоя Петровна.

— Уехала с дочкой на ПМЖ во Францию. Мама, в чем ты меня подозреваешь? — вдруг взорвалась Симочка. — Я не разводила их. И Вильке внушала, что ради детей нужно терпеть, потому что сама росла без отца. Да, мы встречались. Проводили вместе отпуск, праздники.

— Иди спать, — глухо сказала Зоя Петровна, — уже поздно.

6

Дом-башня гудел как растревоженный улей. Были еще две демонстрации. Одна — в даунтауне города, другая — опять возле дома.

Приезжали мэр и губернатор. В начале зимы, так ничего и не добившись, жильцы стали потихоньку разъезжаться. Вместо них начали вселять стариков и старух со всей округи. Поскучневший, притихший дом потихоньку приходил в упадок. Старые жильцы, покидая его, то ли по недосмотру, то ли в отместку царапали стены, разбивали плафоны. Двери подъездов стояли нараспашку, домофон был выведен из строя, и чуть ли не каждую неделю случались кражи. Иногда по ночам кто-то бродил по коридорам, стучался в двери, то ли разыскивая кого-то, то ли проверяя, не пустует ли квартира, то ли пугая новых жильцов.

Узнав об этом, Поля, не советуясь с Зоей Петровной, купила еще один замок и цепочку. И теперь, звоня после выпуска новостей, строго спрашивала:

— Зоечка Петровна, вы не забыли?

— Не волнуйся! Закрыла! Закрыла! — рапортовала Зоя Петровна.

Незадолго до Рождества Поля повезла Зою Петровну смотреть праздничное убранство домов. Они проезжали мимо пальм, стволы которых были обвиты гирляндами разноцветных лампочек, мимо светящихся огнями оленей, запряженных в санки, мимо громадных, в человеческий рост, заводных кукол, кланяющихся прохожим. Увидев Принцессу и Щелкунчика, мерно вращающихся под музыку, Зоя Петровна по-детски восторженно замерла, потом всплеснула руками:

— Как жаль, что Симочка ничего этого не видит!

— Вы, ей-богу, как ребенок, Зоечка Петровна. Что ж вы ее жалеете все время? Она сейчас счастлива. Они с Виликом столько лет тянули эту канитель. Вы не замечали, она скрытная. После каждого свидания месяцами приходила в себя. И каждый раз клялась: «Это конец!»

— Понимаешь, — Зоя Петровна запнулась, — Симочка со мной всегда как ежик. Колючки растопырит — не подходи.

— Знаю. У меня с отцом тоже так. После того как мамы не стало, он совсем одичал. Верите, я у него иной раз и не присяду. Лекарства отдам, продукты выгружу — и к двери. Он еще торопит меня: «Иди! Иди! Меня работа ждет». У него идея фикс — наверстать упущенные годы. А что родной дочери не с кем словом перемолвиться, ему невдомек. Здесь без семьи, сами знаете, волком взвоешь.

В этот вечер Зоя Петровна долго не могла уснуть. Ворочалась с боку на бок, думая о дочери и виня себя во всех смертных грехах: «Ты не мать! Ты — слепая лошадь! Всегда все делала невпопад. Приставала со своими рассуждениями, обижалась, что девочка тебя не слушает. Требовала задуматься о будущем, создать нормальную семью, родить ребенка. А она или молчала, или огрызалась, или отшучивалась, скрывая правду».

Ночью ей приснился изможденный ребенок с маленькой лысой головкой и громадными, в пол-лица, черными глазами. Она держала его, крепко прижимая к груди и баюкая. Потом где-то глухо ахнуло. Кто-то крикнул: «Стреляют!» Ее понесло вместе с толпой. И уже на бегу она почувствовала, как сверток с ребенком выскальзывает у нее из рук.

Зоя Петровна проснулась вся в поту. Кто-то отчаянно колотил в ее дверь, сопровождая каждый удар выкриком «Аут!». Она с раздражением подумала, что это опять дебоширят бывшие жильцы. Выглянула в окно. Чернильно-бархатную темень ночи разрезали лучи прожекторов. В отдалении толпились люди. В это время опять начали ломиться в дверь. «Акция!» — внезапно мелькнуло у нее в сознании. Словно во сне, она схватила старый Симочкин школьный портфельчик, в котором хранила документы, достала из шкафа, из-под стопки белья деньги. Грубый мужской голос рявкнул «Go out!» — выходи. Вслед за этим ударили чем-то тяжелым по двери.

Торопливо сметя из холодильника в пакет какие-то продукты, она напялила на себя старое зимнее пальто, привезенное еще оттуда. Затем обвела взглядом комнату, открыла один за другим оба замка, сбросила цепочку и ступила в опасную тьму коридора. Чьи-то руки подхватили и поволокли ее вниз по лестнице.

Она очнулась на улице, в толпе. Повинуясь инстинкту, внезапно пробудившемуся в ней, стала продираться в самую гущу. Мужчина в черной форме, став в луч прожектора, достал из нагрудного кармана вчетверо сложенные листы. «Нужно отступить в темноту. Сейчас начнут перекличку», — мелькнуло у нее в сознании, и она попятилась в темь. Трое помощников, видно, чином пониже, но тоже в форме, подталкивая и напирая, пытались выстроить толпу в два ряда.

— Джордж Алкальдо, — выкрикнул мужчина в форме.

Из первого ряда кто-то откликнулся. К нему тотчас подскочил один из помощников, взял под руку и повел в сторону стоявшего поблизости автобуса. Она сжалась, точно стараясь стать еще незаметней, и осторожно отступила еще на шаг. «Лесок направо, за ним полотно железной дороги. А вдруг там овчарки?» — мелькнуло у нее в сознании.

— Антони Алмоза… Лиса Беланни… — выкрикивал мужчина со списком.

Люди один за другим исчезали в чреве автобуса. «Что же делать? — заметалась она. — Симочка даже не узнает, что со мной случилось».

Внезапно послышалось: «Маркус Гутман». Она вздрогнула, начала проталкиваться вперед. Запнувшись в темноте, толкнула кого-то локтем. Когда наконец вырвалась из толпы, высокого худощавого старика с накинутым на плечи пледом уже вели по направлению к автобусу. Забыв о страхе, она попыталась было рвануться за ним. Но ее поставили в строй. И тотчас услышала рядом русскую речь.

— Куда прется? Ведь ясно сказано: эвакуированы будут все.

Зоя Петровна оглянулась и севшим от страха голосом спросила:

— Скажите, что происходит? Куда нас собираются везти?

— В гостиницу, — ответили ей из темноты, — разве вы не знаете? Вам что, не сказали в чем дело? Эти сволочи, которых отсюда выселяют, пытались вывести из строя лифт. Сработала пожарная сигнализация.

— Да-да, конечно, — прошептала она и, прижимая к себе портфельчик, бессильно опустилась на бровку тротуара.

Сознание толчками стало возвращать ее к действительности. Уже начало светать. В сером тумане проступали контуры пожарных машин, скорой помощи, нижние этажи дома-башни и чахлый придорожный лесок. В утреннем воздухе раздался звон колокола, затем низкий гудок и грохот колес проходящего мимо состава. И тут Зоя Петровна услышала, что выкликают ее фамилию. Она встала, оглянулась и побрела к вновь подкатившему автобусу. Предыдущий, наполненный людьми, дав короткий сигнал, набирал скорость.

После ночного происшествия жизнь Зои Петровны круто изменилась. Теперь она целыми днями глядела в окно, следя глазами через щели жалюзи за проходящими мужчинами. А вечером, когда спадала жара, выходила во двор, садилась на скамейку, с которой могла наблюдать за входами в парадные, и сидела до тех пор, пока окончательно не становилось темно. «Не может быть, чтобы мне показалось. Я ясно слышала — Марк Гутман», — думала она, возвращаясь домой. «Тебе не кажется, что это смахивает на старческое безумие? — с едкой насмешкой спрашивала она у себя. — Допустим, ты его нашла. Ну и что дальше? Что ты ему скажешь? Простите, вы случайно не мой муж? Или просто кинешься без слов ему на шею? Кому нужны китайские церемонии? Ведь прошло всего ничего — чуть больше чем полвека. Затем по закону драмы — рыдания, объятия, поцелуй чуть траченных молью влюбленных — и занавес. Вероятно, есть одно препятствие — его нынешняя жена. Не может быть, чтобы жил один. Вокруг него всегда роились женщины. Но это не так уж важно при вашей неугасимой любви. У него был его конек — исповедаться и с плеч долой. Каяться любил со всеми подробностями, чтобы она ясно представляла, что бросил он в краю далеком ради нее. Так было всегда, даже в сороковом, когда вернулся со строительства канала, куда сослали после лагеря на поселение. Там была сметчица Люба. «Поздравляю! У тебя, оказывается, прекрасная память, моя милая!» — Зоя Петровна сморщила губы в усмешке. Итак, перечисляем в хронологическом порядке: Гитя, Люба, Леночка! Хотя Гитя под вопросом. От нее Марк всегда решительно открещивался. Говорил: «Просто соседка». И смеялся над пылким воображением молодой жены. «А вдруг, дорогуша, эта история со стариком тоже плод твоего воображения? Разве не ты собиралась под прикрытием темноты рвануть через лесок, а там по рельсам, садами и огородами в Красную Армию? Вот была бы потеха. Партизаны в тылу Америки».

Признайся, как ты не старалась привязать к себе Марка, он всегда норовил ускольнуть. И Симочку не удержала. Такова твоя планида: ты пытаешься врасти в чью то жизнь, цепляешься как репей. Вначале тебя осаживают, отталкивают, а потом не выдержав, бегут как от чумы. Но ты же знала что Марку нужно было от тебя. Прямо сказал:«Если со мной случится нехорошее, ты из тех, кто будет ждать». Чувствовал – ходит по краю пропасти, двух прорабов с его участка уже посадили за вредительство. А если рассудить, в чем он виноват? В тот его приезд не было между вами ничего кроме поцелуев и поглаживаний. Но ты потеряла голову, считая, что это любовь до гроба, взвалила на себя этот камень и тащила его три года, пока он не вернулся «оттуда». Помнишь как посылала посылки? Как ждала у калитки почту?

Зоя Петровна замерла точно вкопанная. Почта! Как все просто. Вместо того, чтобы строить из себя топтуна, торчать целыми днями у окна или на скамейке, проверь почтовые ящики. На каждом из них есть фамилия жильца.

На другой день утром пошла в магазин «99 центов», купила дешевый китайский фонарик, батарейку. Ночью, когда дом затих, спустилась в вестибюль, и подсвечивая надписи на почтовых ящиках, проверила все до одного. Как она и ожидала, эта вылазка не принесла успеха. Впереди были еще две парадные. На третью ночь она нашла то, что искала. Он жил на седьмом этаже, в крайнем левом крыле. Фамилия полностью совпадала. Правда, вместо Марк, красовалось вычурное имя – Маркус. Но это её не смутило. Она стала часто прохаживаться мимо левого крыла. Иногда задирала голову вверх, отсчитывала седьмой этаж и начинала одно за другим осматривать окна. Наконец, собравшись с духом, поднялась на лифте, нашла нужный номер квариры и позвонила. В глубине квартиры послышались шаги, потом шорох. Дверь распахнулась. Перед Зоей Петровной предстала могучая негритянка в белом переднике, надетом поверх пестрого платья: «Мэм?» Зоя Петровна отступила назад, смущенно бормоча «Сорри». Все английские слова, затверженные ею с таким трудом, вдруг выскочили из памяти. «Что же делать?»--изо дня в день задавала себе один и тот же вопрос…

В один из вечеров, придя домой, она бесцельно походила по комнате, затем села за стол, положила перед собой стопку писчей бумаги, взяла ручку и начала писать крупным старческим почерком:

«В тот день колонну задержали дольше обычного. Остервеневшие полицаи, в который раз пересчитывая нас и вновь сбиваясь, размахивали прикладами. Наконец один из них зычно крикнул: «Гэть!» Я помчалась домой. Рывком открыла дверь. И в испуге отпрянула. На лавке вдоль стены, на топчане, на табуретах сидели бородатые старики.

— Что случилось, мама? — крикнула я.

— Это ваша дочь? — спросил один из стариков, крохотный, сморщенный, в облезлой кроличьей шубе. И начал осторожно сползать с топчана, прижимая к животу потертый акушерский саквояж.

— Пришла? — не оборачиваясь, обронила мама.

Раскрасневшаяся, похорошевшая, она была вся в хлопотах. А в изголовье топчана кряхтел и ворочался мой мальчик.

— Что вы сделали с ребенком? — не помня себя, бросилась к сыну.

Старик в шубе испуганно попятился к двери:

— Зайд гезунд[4], — бормотал он, прижимая к груди, словно дитя, свой саквояж.

— Куда же вы! — мама подскочила и схватила его за рукав. — Не обращайте внимания на мою дочь. Ей вдолбили, что есть только один бог на свете — Советская власть, — она едко усмехнулась.

— Что вы такое говорите? — тихо ужаснулся он, деликатно пытаясь выскользнуть из маминых цепких пальцев.

— Вы и теперь их боитесь? Все! Кончилась эта власть. Теперь мы в руках другого Амана, — мама возбужденно засмеялась.

— Замолчи! — крикнула я.

Точно спугнутая стая птиц, старики гуськом начали выскальзывать за дверь.

— Ты разогнала миньян! — мама всплеснула руками и враждебно посмотрела на меня.

— Я же запретила делать мальчику обрезание! — подхватив ребенка, прижала его к себе.

— Тихо, женщины! Нельзя ссориться в такой день. Это плохая примета для мальчика, — раздался за моей спиной хриплый простуженный голос.

Я обернулась. Прижавшись спиной к холодной печке, стоял Борух Гутман, дед моего мужа. На нем было надето старое женское зимнее пальто с обтерханным воротником. На голове, точно перевернутое птичье гнездо, чернела засаленная ермолка.

— Да-да, вы правы, — метнув на меня яростный взгляд, мама отрывисто спросила: — Ты что-нибудь принесла?

Я положила ребенка на топчан, начала сматывать с себя тряпье, под которым был спрятан котелок с похлебкой.

— У нас сейчас будет настоящий праздник, Борух, — мама забегала по кухне, зазвенела посудой. — Ай-яй-яй, — причитала она, расставляя плошки на маленьком шатком столике, — сегодня брис у вашего правнука, Гутман! Кто мог подумать, что мы доживем до такой жизни. Какое угощение у нас на столе! Моим врагам такое угощение, — мама внезапно выпрямилась, подняла вверх руки, прищелкнула пальцами и закружилась на месте.

— Что вы стоите, Борух, — бросила мама через плечо чуть запыхавшимся голосом и запела: — Мой сладкий внучек…

Старик смотрел на нее, покачивая в такт головой и криво усмехаясь, словно не разрешая себе распустить губы в улыбке. Неожиданно с силой дернул себя за кадык и затянул густым дрожащим басом:

— Ми ше-бей-рах[5]

Мама в ужасе застыла на месте:

— Гутман! Вы понимаете, что поете? Вы сумасшедший, Гутман, — ее глаза расширились в ужасе. — У нас, слава Богу, все здоровы.

— А мир? Разве мир не болен? — взвизгнул старик и затряс судорожно сжатыми кулаками над своей головой. В его водянистых глазах, испещренных красными прожилками, вспыхнул неукротимый гнев. — Чего вы хотите от меня? — он яростно ткнул костлявым пальцем в мамину сторону. — Чтобы я вместе с вами плясал и славил Бога? Тогда кто скажет Всевышнему: «Одумайся, пока не поздно! Посмотри, кто заключил с Тобой сегодня союз! Не смей позорить своим безумием это чистое дитя!» Разве я могу молчать? В этом мальчике течет моя кровь! — Гутман картаво булькнул горлом и выскочил за дверь.

Ребенок громко заплакал. Я прижала его к себе, опустилась на топчан и, выпростав грудь, сунула сосок во влажный горячий ротик.

— Что за человек! — горько усмехнулась мама. — Всю жизнь с кем-то воюет, ищет справедливости и сводит счеты. Теперь он взялся за Бога, — она поправила пеленку и тихо проронила: — Не слушай этого старика, мой внучек! Бог нам дал два костыля в этой жизни — терпение и надежду, — мама бросила на меня быстрый взгляд и крикнула вне себя: — Молчи, безбожница, молчи!

Зоя Петровна отбросила от себя ручку и закрыла глаза: «Нет! Не могу! Хватит! Я больше не выдержу!». Она вскочила изо стола, пробежалась по комнате. «Ты должна это дело довести до конца», — прикрикнула она на себя и снова взялась за ручку.


Откуда, мама, ты брала силы для жизни? Теперь я много старше тебя. По возрасту — годишься мне в дочери. И если свершится чудо, и мы встретимся с тобой ТАМ, ты не узнаешь меня.

— Симэлэ! Симка! — окликну тебя. — Мамка моя! Это я — твоя Златка!


…Прошло два месяца. Весна в тот год выдалась переменчивая, капризная. Морозы сменялись оттепелью. То наметало сугробы, то снег оседал, истекая ручьями и маленькими озерцами луж. Мои короткие войлочные ботики не успевали просохнуть за ночь. Я приходила домой продрогшая и обессиленная. Тотчас валилась на топчан. «Устала?» — робко спрашивала мама, подкладывая мне под бок мальчика. Он слабо хныкал и колотил ручками. «Корми», — нетерпеливо подгоняла она. Я вынимала из-за пазухи пустой вялый мешочек груди и тотчас засыпала тяжелым беспробудным сном.

В одну из ночей мне причудилось, будто кто-то трясет кровать и кричит: «Златка, проснись!» Я через силу разлепила глаза. Мамина холодная рука дергала меня за плечо:

— На днях будет акция.

— Акция?! — тихо вскрикнула я. — Не может быть! Это все выдумки.

— Ша, ша, — мама прикрыла мой рот ледяной ладонью. — Люди знают, что говорят, — прошептала она. — Мне сказал верный человек.

Мальчик, зажатый между нашими телами, начал ворочаться и кряхтеть. «Т-ш-ш», — зашипела мама, успокаивая его. Мы прислушались к настороженной тишине комнаты, где на полу на грудах тряпья в каждом углу ворочались и вскрикивали со сна люди.

— Я договорилась с одной знакомой, она согласна взять ребенка. Ее фамилия Станкевич, — словно издалека донесся мамин шепот. — Если со мной что-то случится, не смей убиваться. Нам обеим все равно не выжить. Осталось всего четверть стакана пшена. Это тебе на самый черный день.

«Черный день!» Меня внезапно охватил озноб. За стеной послышались шаркающие шаги, кашель.

— Юден! Арбайт![6] — донеслись гортанные голоса с улицы.

— Быстрей вставай! Опоздаешь, — испугалась мама.

Я лихорадочно начала наворачивать на себя тряпье. Она заметалась, пытаясь мне помочь. И, когда я была уже у самых дверей, чуть слышно прошептала мне на ухо: — Запомни — Шорная, пять. Катя Станкевич.

— Поговорим вечером, мама, — оборвала я ее и выскочила за порог.

Назад, в гетто, нас пригнали лишь в конце следующего дня. Ночь мы провели в заброшенном амбаре. На другом конце города. Было еще светло. У ворот стоял Головняк, самый злобный из полицаев. Увидев нашу колонну, пьяно засмеялся:

— А, птахи, прилетели таки до своего гнездышка! А мы здесь без вас вчера вечером повеселились. Постреляли немножко жидков. Ну, станцуйте на радостях, — вскинул автомат, повел его вдоль колонны, и грозно прикрикнул: — Ну!

Колонна на миг замерла. И вдруг возле меня кто-то, зашаркав, начал переминаться и топать. Я оцепенела. Внезапно очнулась и почувствовала свои ноги. Они быстро, пружинисто двигались, переступая с пятки на носок, казалось, зажили своей, отдельной от меня жизнью. Головняк яростно цыкнул слюной и покачнулся: «Гэть отсюдова!» Мы стояли, не шевелясь. Потом по одному начали проскальзывать через арку ворот. Миновав плац, я стремглав помчалась к нашему дому.

— Златка? — Гутман приподнялся с тюфяка, расстеленного на полу.

— Где мама? — прохрипела я.

— Не нужно плакать! — и растянул губы в натужной улыбке, обнажая младенческие беззубые десны. Из его глаз текли медленные стариковские слезы. — Знаешь, где сейчас твоя мама? У престола Всевышнего. Ее душа молится и кричит: «Ты должен спасти мою кровь», — пронзительно посмотрел мне в глаза. — Можешь поверить, твоя мама добьется своего. А сейчас беги к юденрату. Их еще не увезли.

Тела были сложены в штабеля. Их успел присыпать мелкий легкий снежок. Мама лежала с краю. Я узнала ее по юбке. Правая рука, неловко вывернутая назад, свешивалась вниз, точно подавая мне знак.

— Мама! — кинулась я к ней.

Но полицай толкнул меня в грудь, и я упала на колени. «Ты совсем спятила, — внезапно услышала низкий мамин голос, — уходи отсюда! Уходи! Этот зверь сейчас убьет тебя!»

На нашем топчане стало просторней. На нем осталось лишь двое — я и мой мальчик Эля.

Эля беззвучно копошился в тряпье, а я латала драный мешок из дерюги, который пах клеем и кожей. В боку его зияла дыра.

— Было у матери десять мальчишек, — чуть слышно пела я, — Боже мой, Боже мой, десять мальчишек.

— Что ты поешь ребенку? — старик Гутман вдруг вскочил со своего тюфяка и сверкнул глазами. — Хватит этого еврейского плача! Наш мальчик должен ничего не бояться. Хватит! — грозно повторил он и сжал кулаки.

Его пальто распахнулось, открыв короткую грязную рубаху и впалый живот, поросший седыми волосами. Я угрюмо подумала: «Что нужно от меня этому несчастному старику? Я тоже хотела ничего не бояться. Но разве не мои ноги выплясывали перед Головняком, разве не я каждый день протискиваюсь в середину колонны, чтобы уберечься от ударов прикладов, и разве не мои локти и колени елозили перед юденратом?»

— Идите прилягте, Борух, — сухо оборвала его.

Он виновато посмотрел на меня, сник и поплелся в свой угол тяжелой стариковской походкой.

После того как мамы не стало, каждое утро, чуть свет, он начал куда-то исчезать. Мы виделись только по вечерам. Приходил продрогший и усталый. Открывал крышку подпола, где я целыми днями отсиживалась с ребенком, и помогал мне оттуда выбраться.

— Смотри, что заработал сегодня, — он выгружал из карманов маленькие луковки, подгнившие картофелины, жухлые капустные листья. — Думаешь, если старик — значит, уже все? Нет! Свою семью я еще могу прокормить, — и, хорохорясь, вышагивал из угла в угол, пока я готовила похлебку. Случалось, украдкой робко касался мальчика.

— Что вы там шепчете, Борух? — однажды спросила его.

Гутман смешался и отдернул руку:

— Скажи, как понять? Вокруг пепел и смерть, а здесь чудо. Новая жизнь. Быть может, это Он подает нам знак, что мы будем прощены?

— Прощены?! Кем? Вашим Богом? — выдохнула в гневе. Меня охватила неизъяснимая злоба. Эта еврейская униженность! Эта вечно согнутая спина, ожидающая удара!

— В чем наша вина? В том, что хотим жить? Чем мы хуже других? — выкрикнула, дрожа от гнева.

Гутман вздернул бороду и двинулся на меня:

— Ты считаешь, что мы безвинно страдающие? Мой старший сын Авром бросил Тору и пошел делать революцию. Мой сын Шимон тоже решил, что лучше служить новой власти, чем тачать сапоги или шить картузы. Мою дочь Эстер волновала жизнь пролетариев всех стран, но не волновала жизнь ее родителей и ее мальчика. Мой внук Маркус — это особый разговор. Сама знаешь, он служил этой власти как верный пес. Жил как перекати-поле. Ни кола, ни двора. Вначале по путевке его послали в Среднюю Азию, потом на Дальний Восток, потом на строительство канала. Он объяснял: «Я нужен партии». И чем эта партия отплатила ему за это? Обвинила во вредительстве! Наградила его тюрьмой и лагерем! — старик зло рассмеялся. — Зачем он женился на тебе? Разве не чувствовал, что ходит по краю пропасти? Что ты с ним видела, кроме слез? Почему он в первый же день ушел добровольцем на войну, не думая о том, что ты носишь его дитя? Ему родина дороже, чем ты? Зачем мои дети полезли в самую гущу этой смуты? У нас что, мало своего горя, своих еврейских забот? Зачем они все хотели танцевать на чужой свадьбе?

— Почему чужой? — вспыхнула я.

— Потому, что мы чужаки, — закричал он, — потому что нигде и никогда нас не хотели, не хотят и не будут хотеть! — бросил на меня пронзительный взгляд и усмехнулся: — Ты переживешь меня и еще не раз вспомнишь Боруха Гутмана.

С тех пор как не стало мамы, мы — я и мой сын Эля — всегда вместе. Лишь только там, за спиной, в мешке с заплатой на боку, начиналась тихая возня, как мой хребет натягивался точно тугая струна. Легкий толчок в спину, слабое кряхтение — и я уже вздернула плечи, уже начала качать между торчащих лопаток маленький, почти бесплотный комочек.

— Т-ш-ш, — еле слышно сквозь стиснутые зубы выталкивала из себя тихие звуки, — а-а-а, — пела, не разжимая губ.

Он тотчас затихал, мой сынок. «Видишь, мама, какой умный у меня мальчик», — беззвучно роняла в пустоту.

«Почему ты ходишь с ребенком по гетто? Почему не отнесла его к Станкевичам? И не смей делать вид, что ты не помнишь адреса. Шорная, пять. Увидишь, это плохо кончится», — голос мамы дрожал и рвался от страха.

«Ни за что, мама! Я не отдам его. Теперь ни на секунду не оставляю его одного. Но сколько можно объедать Гутмана? — я вскидывала плечи и еще туже подтягивала лямки мешка. — Хватит, мама! Не рви свою душу. Ты уже свое отмучилась».

«Прошу тебя, будь осторожна. Обещаешь?» — устало шептала мама.

«Да, да», — кивала я в такт шагам, ныряя головой в плечи. Бесцельно брела, глядя себе под ноги, стараясь не замечать развалин и пожарищ.

Однажды кто-то схватил меня за полу пальто. И тотчас со всех сторон потянулись худые дрожащие сморщенные ладони: «Подай. Подай что-нибудь». Я огляделась и замерла в испуге: на ступенях полуразрушенной синагоги сидели и лежали оборванные, изможденные старики. Среди них был Гутман. Он встретился со мной взглядом и быстро юркнул за чью-то спину. «Так вот откуда эти крохотные луковки, эти полусгнившие картофелины, эти крохотные корочки хлеба». Я помчалась, не разбирая дороги. Сзади, в мешке, закряхтел и заплакал мой мальчик.

Она коротко всхлипнула. И вывела крупным старческим почерком:


Неужели все мы — лишь хворост для костра истории?


Настал день — я осталась одна на топчане. Теперь могла растянуться, могла разбросать руки, лечь на спину. Но я теснилась у самого края, не смея занять место мамы и Эли. «Как вы там без меня? — тихо роняла в пустоту, — я скоро приду. Жду своего часа».

С раннего утра выходила на улицы гетто. Брела, заглядывая в лица прохожих:

— Вы не видели здесь мешка? С заплатой на боку? Там мой сын Эля.

Люди отворачивались, прятали глаза, спешили от меня прочь. Иногда слышала за своей спиной приглушенный шепот: «Это та самая, которая потеряла ребенка в облаве. Затоптали». И тогда из горла против моей воли вырывался сиплый клекот. Я вздергивала плечи и растопыривала локти. Мне казалось, что из-за спины тонко вскрикивал мой мальчик.

— Т-ш-ш, — выталкивала из себя, — а-а-а, — не то пела, не то плакала, не разжимая губ.

А ноги неудержимо несли меня к юденрату, к тому месту, где совсем недавно мама лежала в штабеле тел.

«Ты ругала меня, что я безбожница, — беззвучно кричала в никуда, — теперь ты у престола твоего Всевышнего. Так пусть Он ответит тебе, почему не уберег нашего мальчика!»

«Разве на всех может хватить Его милости? — робко всхлипывала мама. — Посмотри, сколько вокруг горя».

Домой я приходила затемно. У порога метался Гутман.

— Где ты ходишь? Ты что-нибудь сегодня кушала?

Борух пытался заглянуть мне в лицо. Я проходила мимо и опускалась на топчан. Сложив по-бабьи руки на животе, он начинал жалостливо тянуть:

— Златка! Скажи хоть слово! Ты теряешь разум, моя девочка!

Потупившись, я враждебно молчала.

Однажды, заискивающе улыбаясь, он взял меня за запястье:

— Послушай одну майсу[7]. Знаешь, что такое ум для еврея? Это его войско — раз, это его земля — два, это его наследство — три, это его учитель, это его радость жизни, — старик, поочередно загибая мои пальцы, собрал их в кулак и потряс им в воздухе. — Ну а теперь отбери все это! С чем останется еврей? — Гутман засмеялся низким задушенным голосом, кашляя и задыхаясь.

Я вырвала у него руку и отвернулась.

Он тяготил меня, этот старик. Своей болтовней, своим сиплым дыханием, своей шаркающей походкой. Случалось, вдруг исчезал — и я с облегчением вздыхала. Иногда с безразличием думала: умер. Но он появлялся неизвестно откуда, выкладывая из карманов жалкие объедки, и тотчас валился на свой тюфяк. Прерывисто дыша и не открывая глаз, шептал посиневшими губами:

— Пока Бог не скажет: «Хватит», до тех пор мы должны жить.

— Какой Бог? О ком вы говорите? — однажды, не помня себя от бешенства, вскрикнула я. — Оглянитесь! Где Он, этот ваш Бог? Если Он есть, то это — убийца!

— Тихо, чтобы Он тебя услышал, не нужно так сильно кричать, — Борух качнулся и бессильно прислонился к стене. — Вот ты говоришь: «Он виновен!» У тебя свой счет к нему. Но у меня тоже свой счет. Или думаешь, я каменный? И только твоя боль — это боль? — лицо его дрогнуло и сморщилось. Взмахнул рукой, и в неверном колеблющемся свете коптилки по стене метнулась тень. — Да, Он связался со злом. Он отдал нас во власть зверья. Здесь ты права, — в его глазах блеснула ярость. — Но, быть может, это возмездие за наше зло? Возьми, к примеру, меня. Когда мой старший сын Авром ушел в революцию, я в гневе отступился от него. Так почему Он не может отступиться от меня? Разве мы созданы не по Его подобию? И если мы заключили с Ним союз, то, значит, когда один из нас пойдет по ложному пути, другой должен его остановить.

— Живите сто двадцать лет, — устало оборвала я, — разговаривайте со своим Богом. А с меня хватит.

— Но если каждый еврей скажет «хватит», — с яростью выдохнул Гутман, — то кто будет петь: «Народ Израиля жив»? Посмотри, сколько нас осталось!

— С чего вы взяли, что я еврейка, Борух? — насмешливо обронила, покачиваясь из стороны в сторон., — Я человек и больше никто. Знаете, что меня связывает с вашим еврейством? Только колючая проволока и немцы.

— А кровь? — он отшатнулся от меня. — Значит, кровь — ничто? — Гутман исподлобья посмотрел и криво усмехнулся. — Да, конечно! О чем разговор? Что значит для тебя твой род, тьфу! — он шаркнул ногой, словно растер плевок и презрительно сощурился. — Пусть эти евреи рожали, мучились, растили детей, оберегали их от смерти. Ты сама по себе! Тебя родила Советская власть!

— Слушайте, Борух! Чего вы хотите? — в раздражении бросила я.

Что нужно этому старику? Почему он не дает мне спокойно умереть? Зачем царапает мою душу пустыми никчемными словами?

— Чего хочу? — Гутман наклонился совсем близко и заглянул мне в глаза. Меня обдало затхлым стариковским запахом. — Хочу научить тебя думать о вечности. Когда думаешь о вечности, меньше льешь слез о себе, — он положил мне руку на голову, и я почувствовала, как дрожат его пальцы. — Тебе выпало страшное время. Но нужно жить. Дерево не должно умереть, даже если буря сломала ветки.

«Значит, мой Эля — всего лишь ветка?» — меня как огнем опалило ненавистью. Я резко отстранилась. Рука Гутмана бессильно повисла в воздухе.

Жалко улыбаясь, он поплелся в свой угол. Внезапно за окном раздались выстрелы, крики, топот ног.

— Вейзмир![8] — тонко вскрикнул Борух.

«Он просто боится смерти, этот жалкий старик», — меня передернуло от презрения и гадливости. Я с силой толкнула его под топчан, резко дохнула на коптилку. Нащупала в темноте обрезок трубы и, зажав его в руке, стала у двери.

Зоя Петровна замерла на миг, перевела дыхание и снова начала писать.


Мы, тоскующие по праведникам. Мы, толкующие об их деяниях. Отчего никогда не говорим: «Он здесь, рядом»? А всегда: «Далеко, в другой стороне». Быть может, по слепоте своей?


Я перестала выходить из дома. Лежала целыми днями на топчане, повернувшись лицом к стенке, то выныривая, то вновь проваливаясь в зыбкую дрему.

Однажды очнулась от слабого шороха за спиной. С трудом повернула голову. И чуть не вскрикнула от испуга. Рядом, разбросавшись во сне, лежал ребенок. Худая ручонка, сжатая в кулачок, вскинута вверх. Рыжеватые локоны разметались по тряпью. «Я еще не умерла, а топчан уже заняли», — безучастно подумала я и прикрыла глаза.

Словно издалека донесся хриплый голос Гутмана:

— Златка! Посмотри на свою дочь!

— Дочь? — вяло, точно во сне, удивилась я. И вдруг вскинулась, порывисто приподнялась на локте: — Пусть ее заберут отсюда. Здесь нет места. Тут все занято.

— Но ее некому забрать, — Гутман сморщился, как от боли. По его длинному крючковатому носу поползла тяжелая капля. Он смахнул ее грязным дрожащим пальцем и хрипло прошептал: — Немецкие евреи из Гамбурга. Вчера была акция.

— Что мне за дело? — безразлично бросила я и враждебно посмотрела на девочку.

— Животное! — неожиданно тонко всхлипнул Гутман и топнул ногой: — Животное!

Брызжа слюной, он неумело ударил меня по лицу и бессильно заплакал.

— Симкэ, Симэлэ, — слышалось теперь целыми днями с тюфяка, — будешь кушкать?

Завернув что-то в тряпочку, Гутман совал этот узелок в рот девочке. Раздавалось сопение, причмокивание и тихий счастливый смех старика. — А айтыню[9]? Девочка хочет айтыню? — он подхватывал ее на руки и подносил к окну.

В один из дней вдруг заметила, что невольно внимательно вслушиваюсь в отзвуки той жизни, которой жили эти двое. Однажды тихо спросила:

— Почему Сима?

— По-твоему, твоя мама не достойна того, чтобы девочка носила ее имя? — Гутман окатил меня пренебрежительно-холодным взглядом.

С той поры как в его закутке появилась девочка, он разительно изменился. Казалось, начал новую жизнь. Стоило ей уснуть, как тотчас исчезал. Прибегал взволнованный и запыхавшийся. «Спит?» — спрашивал он, вытягивая худую длинную шею, на цыпочках крадясь к тюфяку.

Этот старик умел добиваться своего. Постепенно возвращаясь к жизни, я начала нянчиться с ребенком. Но безысходность не отступала ни на шаг.

— Зачем все это, Борух? — однажды спросила я, качая девочку на коленях. — Вы же понимаете, что нас ждет.

— Этого никто не знает. Только ОН, — и ткнул худым пальцем в потолок. — С нами, евреями, в последнюю минуту всегда происходит чудо. Поэтому нужно надеяться до последнего. Посмотри на меня. Я старый человек. Считай, одной ногой уже там. Но каждый вечер Он слышит от меня одно и то же: «Господи, подари мне завтра!»

Через день Борух пришел торжественный и важный.

— Ай, ты не знаешь Гутмана, ты не знаешь, какой он ловкий, какие дела умеет обделывать, — лукаво глянул на меня и капризно сморщил лицо. — Причешись, посмотри, на кого похожа! Сейчас пойдешь на Лесную. Скажешь: «От Гутмана». Тебя сфотографируют на аусвайс.

— Какой аусвайс? О чем вы, Борух? — поразилась я.

— На фамилию русской женщины! Какой же еще? — небрежно ответил старик и пощекотал девочку заскорузлым пальцем. Та заливисто рассмеялась. Он подхватил ее на руки, поднес ко мне, — посмотри, вы обе беленькие, курносые, голубоглазые. Вылитые шиксы[10]. Я обо всем договорился. Вас выведут отсюда, устроят на хуторе. Будете там жить. Есть свинину и запивать ее молоком, как делают все хозеры[11]. Подержи! — он передал мне ребенка, сел на топчан и начал сосредоточенно ощупывать полу пальто. Его пальцы скользнули куда-то вглубь, за подкладку. — На! — он протянул мне два кольца.

— Что это? — отшатнулась я.

— Золото. Знаешь, эти хозеры правы. Еврей действительно падок на золото. И знаешь почему? Еврей знает: рано или поздно ему придется выкупать чью-то жизнь.

— Где вы это взяли, Борух?

— Украл, — безмятежно ответил он. И, глядя на мое обескураженное лицо, рассмеялся: — Украл у паскудника Купеля из юденрата. За три картофелины в день я учу его молитвам. Этот мамзер[12] перед лицом смерти вспомнил, что он наполовину тоже юде. Но это не помешало ему обчистить гамбургских евреев. Так что бери с чистой душой. Как знать, может быть, это обручальные кольца родителей нашей Симки. И смотри, не дай себя обмануть. Одно кольцо отдашь сейчас, второе — когда доведут до места.

— А вы? Что будет с вами, Борух? — немеющими губами спросила я, а сердце помимо моей воли забилось от радости: «Жить! Жить!»

— Со мной? А что может быть со мной? — он задиристо вздернул голову. — За меня нечего волноваться. Я тертый калач. Ты даже не представляешь, какой я живучий. И потом, почему человек сам должен думать о себе? — насмешливо вскинул густые седые брови. — Что тогда будет делать Он? Пусть тоже поломает голову! Где Он еще найдет такого спорщика, как я? — Гутман криво усмехнулся. По его впалым щекам текли мутные кап…

В воскресенье Поля, совсем потерявшая голову от тревоги, решила взломать дверь. Она нашла Зою Петровну на полу. В скрюченных пальцах зажата ручка, в уголках глаз застыли слезинки. На столе лежала стопка бумаги. «Видно, писала письма», — подумала Поля.

Зоя Петровна пришла в себя только в госпитале. И первое, что спросила, открыв глаза: «Симочка звонила?»

— Звонила, звонила. Лежите. Не волнуйтесь, — ответила Поля.

— Передай, пусть приезжает, не откладывая. Мне нужно ей сказать, — Зоя Петровна запнулась, — очень важное.

— Хорошо, — коротко ответила Поля.

Сама уже который день безрезультатно набирала Симочкин номер. Но никто не поднимал трубку. И когда, далеко за полночь, наконец дозвонилась, сразу набросилась на Симочку с упреками:

— Ты где пропадаешь? Мы как договаривались с тобой? Уезжаешь на два, от силы три месяца. А тебя нет уже больше чем полгода.

— Че сердишься? — стала оправдываться Симочка. — Мы с Виликом и Гошей ездили на машине в Гамбург. Представляешь, нам удалось найти дом, из которого депортировали дедушку Вилика и его тетю с детьми. Теперь там стоит столбик с табличкой. На ней их имена и фамилии. Это в бывшем еврейском районе. Там перед каждым домом по нескольку таких столбиков. Ты слышишь меня?

— Слышу, — глухо отозвалась Поля, не решаясь Симочке сказать правду. Наконец собралась с духом. — Симка, в общем, не разводи панику. Но мама сейчас в госпитале. Тебе нужно срочно лететь.

Симочка прилетела ночью. Поля встречала ее в аэропорту.

— Как мама? — кинулась к ней Симочка.

— Так себе, — неопределенно ответила Поля, — тебя ждет.

— Вези меня в госпиталь, — потребовала Симочка, садясь в машину.

— Ты сошла с ума. Кто тебя сейчас пустит? Нужно ждать до утра. Поехали ко мне.

— Нет, — угрюмо сказала Симочка. — У тебя ключи от маминой квартиры с собой? Я хочу переночевать там.

Утром она как вихрь ворвалась в палату. Увидев ее, Зоя Петровна привстала. Симочка к ней кинулась, обняла, начала целовать. Потом присела на краешек кровати, взяла за руку:

— Ой, мамся, мамся! Как ты меня напугала! Ну ничего, поправишься — поедем домой. Что нам здесь делать? Вокруг все чужое. Мы с Виликом уже начали строить дом. Будем жить все вместе. Одной семьей. Знаешь, я ведь теперь Шульц. Вилька сказал: «Меняй фамилию». Я и поменяла.

— Там, на столе, — невнятно забормотала Зоя Петровна. Наконец собралась с силами, пристально посмотрела на Симочку: — Ты прочла?

Симочка замерла на миг, а после зачастила, старательно отводя взгляд в сторону и стараясь унять внезапную предательскую дрожь пальцев:

— Мамся! Это потрясающе! Я знала, что ты у меня талантливая. Особенно удался старик Гутман. Прямо глыбища! Одно только не понравилось — у тебя на каждом шагу Сима. Точно нет других имен.

Зоя Петровна откинулась на подушки, прикрыла глаза. Будто издалека до нее доносился голос дочери. «Мы с Виликом… Гоша… Дашуня…» Из-под полуприкрытых век бросила пытливый взгляд на Симочку: поняла или нет? Та, словно откликаясь на этот взгляд, притянула ее к себе:

— Все будет хорошо, мамся! Увидишь! Теперь у нас все будет хорошо!

Городищи — Fort Lee, 1996–2007


Загрузка...