Это утверждение, кажущееся поначалу не только «маслом масляным», но просто совершенно идиотским, на самом деле имеет глубокий смысл. За многие годы, беря в руки книгу и вчитываясь в роман или рассказ, где повествование ведется от первого лица, мы привыкли верить, что перед нами, как по волшебству, открывается сама жизнь, словно у автора и в мыслях нет тащить нас за руку за собой по лабиринту сюжета. Таким образом, книга становится для нас чем-то вроде окна в иной мир, и мы будто бы способны проникнуть туда. Нет ничего лживее этого заблуждения. Я всегда считал недостойным, если писатель стремится лицемерно спрятаться за собственными строчками, притвориться, что в его речь, в его слово не впиталось ни капли его личности, усыпить нашу бдительность мнимой беспристрастностью. Конечно, не мне одному стало очевидным это коварное мошенничество, но я хочу хотя бы заявить о несогласии с подобными возмутительными попытками некоторых авторов замести следы своих преступлений.
Учитывая приведенные выше соображения, должен пояснить, что я, автор этих строк, — человек из плоти и крови, то есть такой же, как вы. Но кто же я? Как вы, наверно, догадались, взглянув на обложку книги (если, конечно, издательство потрудилось опубликовать ее), меня зовут Густав Линкс. Что еще вы можете знать обо мне? То немногое, о чем я успел сообщить к настоящему моменту: участвовал в неудавшемся покушении на Гитлера го июля 1944 года, был арестован и отдан под суд и в итоге непредвиденный фатум, поворот судьбы, спас меня от смерти.
Надеюсь, однако, вы не думаете, что я слишком высокого мнения о своей персоне и собираюсь постоянно докучать вам подробностями собственной биографии. Это никак не входит в мои намерения. По велению судьбы, Провидения, случая, по исторической предрешенности, по воле Божьей — называйте как хотите — мне пришлось участвовать в событиях, которые я попытался отразить в этой книге. Могу поклясться: я хочу одного — чтобы мне верили. Так зачем мне обманывать вас, делая вид, что я никогда не существовал и не был свидетелем фактов эпохального значения, о коих речь пойдет ниже.
Не знаю, приходилось ли вам слышать когда-нибудь, что говорит Эрвин Шредингер, играющий в этом повествовании далеко не последнюю роль. Он был не только великим ученым-физиком, создателем волновой механики и вообще умнейшим человеком. Его можно сравнить с Дон Жуаном в обличье школьного учителя (теперь-то я дерзаю рассуждать о нем вот так, запросто, но раньше, когда мы только познакомились, я бы ни за что не позволил себе подобной вольности!). Он носил очаровательные круглые очки, и его всегда сопровождали красивые женщины. Но речь сейчас о другом. Именно друг Эрвин первым научно обосновал теорию истины, с которой я согласен всей душой. Хотя, должно признать, похожая догадка осенила также софистов классической Греции и, в девятнадцатом веке, американского писателя Генри Джеймса. Не буду сейчас вдаваться в подробности, приведу только один из самых неожиданных выводов этой теории, а именно: я есть то, что вижу. Что это значит? Да ничего нового, всего лишь весьма избитое соображение: истина относительна. Любой, кто наблюдает какое-то явление — движение невидимого электрона или необъятную Вселенную, не важно, — образует с объектом наблюдения, по определению Шредингера, «волновой пакет». Наблюдатель и наблюдаемая материя взаимодействуют — волны, исходящие от обоих, накладываются друг на друга и непредсказуемо видоизменяются. Таким образом, мы приходим к ничуть не удивительному умозаключению о том, что каждая человеческая голова в действительности являет собой целый мир.
Вывод из приведенного выше утверждения очевиден, как дважды два — четыре: истина есть моя истина, и точка! «Волновые состояния» частиц материи, которые я формирую в ходе моих наблюдений, неповторимы и неизменны. Об этом говорит целый ряд теорий: принцип неопределенностей, принцип дополнительности, принцип запрета, — в содержание которых я не буду сейчас влезать. Так что никто не может сказать — моя истина лучше, чем твоя. Повторюсь: обращая на это внимание читателей, я лишь раскрываю свои карты. Рискую показаться человеком, навязывающим другим свою точку зрения, выдающим мнимое за действительное, или даже обычным мошенником. Но не забывайте — я действую не по собственной воле, я лишь следую научно обоснованному закону, которому просто вынужден подчиниться! Следовательно, мне не за что просить у вас прощения.
У аксиом — заведомо истинных теоретических положений — имеется особенность: они всегда выглядят настолько очевидными даже для несведущей публики, что многие начинают считать себя великими математиками. Блажен, кто верует! Короче говоря, если мы согласны с Законом I (каждый рассказ имеет автора) и с Законом II (автор является эксклюзивным носителем истины), то толкование следующего закона будет звучать еще банальнее: если ничто не возникает из ничего, значит, кому-то это надо. Конечно, в действительности многое происходит не так (например, мы, видимо, еще не скоро узнаем, зачем кому-то понадобилось сотворять этот мир), однако я не намерен нести ответственность за все непонятное, что существует помимо содержания данной книги. Помните, всегда есть причины, даже самые ничтожные, для создания литературных произведений, и они постижимы, в отличие от самой непостижимой тайны на свете — возникновения Вселенной.
Сказанное не означает, однако, что вам удастся легко разгадать причины, побудившие меня написать эти строки. Научное исследование, которым я занимался на протяжении долгих лет (и вам предстоит проделать то же самое теперь), не имеет ничего общего с выпечкой пирога по бабушкиному рецепту. А если бы имело — скольких пережитых неприятностей удалось бы избежать! Вспомните слова Шредингера: истинный акт познания возможен лишь в случае взаимодействия между наблюдателем и объектом наблюдения (в роли последнего, боюсь, на этот раз оказался я сам). Постарайтесь же вдуматься в суть явлений и событий, попытайтесь вскрыть их причины. Это и есть ключ к успеху в науке. Одновременно вы получите огромное удовольствие и пользу, какие неоднократно получал я от чтения многих других книг. Я мог бы облегчить ваш труд, заявив, что хочу предложить новое толкование фактов, довести свою точку зрения до человечества, просто — установить мою истину. Однако на нынешнем этапе жизни, под тяжестью более чем восьмидесяти лет, я сомневаюсь, что подобные доводы устроили бы меня самого. Я мог без колебаний подписаться под ними сорок, даже двадцать лет назад. Но теперь, когда незваная зловещая гостья грозит постучаться ко мне в любое мгновение, когда даже дышать мне и то трудно, а все, что вы естественным образом проделываете каждый день — питаетесь, моетесь, испражняетесь, — от меня требует нечеловеческих усилий, я не уверен, что мои былые убеждения остались неизменными. Отныне, если вы готовы принять вызов — нет, это звучит слишком напыщенно, лучше: согласны начать игру, — то именно от вас я узнаю, прав был или нет.
Лейтенант Фрэнсис П. Бэкон, бывший агент БСИ, Бюро стратегических исследований, а ныне научный консультант командования оккупационных войск США в Германии, прибыл в Нюрнберг в восемь часов утра 15 октября 1946 года. На станции его никто не встречал. Когда лейтенант сошел с поезда, перрон уже почти опустел.
Подождав несколько минут, он, не скрывая раздражения, попытался как-то прояснить ситуацию у дежуривших на станции солдат военной полиции. Но результатов это никаких не дало. Полицейские молчали, словно вдруг потеряли дар речи. Не оставалось ничего другого, как отправиться к Дворцу юстиции пешком.
Злость переполняла его. В лицо порывами дул осенний ветер. На улицах тоже никого не было, словно жители все еще прятались от бомбежек. От обиды Бэкон даже не взглянул на развалины города — груды камней, громоздившиеся там, где раньше стояли церкви, дворцы, монументы. Эта разруха, считал он, была справедливым возмездием и не заслуживала сожаления.
Для Бэкона Нюрнберг был лишь одним из ненавистных нацистских гнезд, в которых в свое время маршировали, восхваляя Гитлера, тысячи оголтелых юнцов в коричневых рубашках, пронося огромные факелы и увенчанные орлами штандарты; а их почитаемая эмблема — свастика, похожая на раскорячившуюся личинку доисторического паука, — расползалась по длинным и узким красным полотнищам, свисавшим со стен государственных учреждений. По решению фюрера именно здесь в 1935 году были провозглашены антисемитские «расовые законы». Здесь же хранились символы арийского могущества, сокровища и святыни рейха, древние имперские реликвии, похищенные Гитлером из венского Хофбурга после захвата Австрии, включая знаменитое копье Лонгина (По свидетельству евангелистов, чтобы не оставить сомнений в смерти Иисуса Христа, распятого на кресте, его тело пронзил копьем римский солдат по имени Лонгин). Нюрнберг был оплотом Третьего рейха. Этот город понес заслуженную кару и не достоин, чтобы его оплакивать.
Бэкону совсем недавно исполнилось двадцать семь лет. Внешне он ничем не отличался от немногочисленных американских военнослужащих, патрулирующих улицы города: темно-каштановые, коротко стриженные волосы, светлые глаза, тонкий нос (всегда бывший предметом особой гордости его владельца). В своей лейтенантской форме держался он очень прямо, что, возможно, свидетельствовало о некоторой стеснительности, и очень гордился знаками различия, которые словно подтверждали его непреклонность и равнодушие к чужой боли. С плеча свисала туго набитая котомка военного образца. В ней находилось практически все, что у него было, а именно: несколько смен белья, какие-то фотокарточки, на которые он даже не взглянул со дня отъезда из Нью-Джерси, и пара экземпляров журнала «Annalen der Physik» [2], прихваченных в одной из попавшихся ему на пути библиотек.
Дворец юстиции оказался в числе немногих гражданских сооружений Нюрнберга, избежавших полного разрушения. Его совсем недавно полностью отремонтировали и реставрировали. Бэкон без труда узнал это здание среди других в центре города, точнее — комплекс из нескольких зданий с арками в фасаде первого этажа, огромными окнами и островерхими крышами. В прежние времена стены Дворца юстиции прятались за деревьями, росшими на разбитом перед ним широком газоне. Тюрьма занимала четыре прямоугольных здания, расположенных полукругом в виде лучей во внутренней части комплекса и закрытых от внешнего мира высокой каменной оградой, имеющей форму дуги. Нацистов поместили в корпусе «Ц», в нескольких шагах от небольшой круглой башни. Раньше ее использовали для занятий спортом, теперь же здесь стояла виселица.
В девять пятнадцать утра Бэкон наконец обратился в бюро пропусков военной тюрьмы Нюрнберга. Проверив его документы, охранники заявили, что им приказано никого не впускать до окончания экзекуций.
Вокруг толпились десятки журналистов. В башню были допущены лишь пара репортеров, по жребию, да штатный фотограф Международного военного трибунала. Остальным, как и Бэкону, оставалось только ждать официального сообщения о смерти осужденных.
По плану казни должны были состояться во второй половине дня. Бэкон решил сначала отправиться в гостиницу «Гранд-отель», где предполагал снять номер. Но и тут его поджидала неожиданность: не отыскалось ни одного свободного. Бэкон пытался спорить с портье, стал доказывать, что приехал с заданием особой важности, потребовал встречи с руководством гостиницы. К нему с надменным видом вышел капитан, который, очевидно, вполне освоился с ролью менеджера туристического бизнеса. Он объяснил, что прибытие лейтенанта Бэкона ожидалось не ранее следующего дня, когда многие постояльцы съезжали («ведь сегодня конец представления, понимаете?»). Однако выход нашелся. На одни сутки ему разрешили разместиться в номере 14, «которым пользовался Гитлер»!
Поднявшись по лестнице, Бэкон оказался в огромных апартаментах. Какая ирония судьбы, что окружающие его сейчас стены в свое время служили пристанищем для Гитлера! Разве он мог когда-нибудь предположить, что такое с ним произойдет? Вот бы удивилась Элизабет, если б узнала! Впрочем, вряд ли она узнает, поскольку — хорошо ли, плохо ли — ей давно уже нет до Бэкона никакого дела. Лейтенант повалился на кровать с вызывающим раздражение чувством, будто оскверняет святыню. Со злости он даже подумал, а не помочиться ли на мебель, но отказался от этой идеи (незачем своими капризами доставлять неприятности персоналу гостиницы!). Он встал и направился в туалет. Там его взору предстала вместительная ванна, биде и прочие аксессуары. Несомненно, их поверхности касалась липкая кожа Гитлера. Бэкону представилось, как тот, голый и беззащитный, созерцает свой жалкий член, прежде чем залезть в воду. В этот унитаз стекали его испражнения…
Бэкон открыл кран и принялся ждать, когда пойдет горячая вода. К его разочарованию, вода оставалась чуть теплой и вдобавок текла тонкой струйкой. Фюреру это не понравилось бы, подумал он с усмешкой, приготовил полотенце, взял неначатый кусок душистого мыла и полез в ванну. Закончив мыться, он снова лег на кровать и, незаметно для себя, крепко заснул.
Когда он проснулся, часы показывали почти три. Бэкон вскочил, ругая себя за непростительную оплошность — вместо того чтобы выполнять поставленную задачу, разнежился в постели фюрера. Быстро оделся, сбежал вниз по лестнице и что есть духу поспешил в специально открытый во Дворце юстиции зал для представителей прессы.
Очень скоро пришло известие: рейхсмаршал Герман Геринг, нацистский преступник самого высокого ранга из тех, кто предстал перед Международным военным трибуналом, приговоренный к смерти через повешение, найден мертвым в своей одиночной камере. Это произошло за несколько часов до того, как сержант американской армии Джон Вудс должен был привести приговор в исполнение. В камере обнаружили несколько бумажных листков, исписанных мелким, твердым почерком. Содержание первой записки разъясняло мотивы самоубийства:
В Контрольный совет союзников [3]
Я не возражал бы против своего расстрела. Однако я не стану потворствовать тому, чтобы рейхсмаршала Германии вздернули на виселицу! Не могу допустить этого ради чести Германии. Да и не желаю принимать смерть от рук моих врагов. Из этих соображений предпочитаю умереть как великий Ганнибал[4].
Другая записка адресовалась генералу Рикарду. В ней Геринг признавался, что всегда имел при себе капсулу с цианидом. Третье послание предназначалось его жене. В нем говорилось: «Серьезно все обдумав и вознеся молитвы Господу, я решил лишить себя жизни, чтобы не подвергаться той ужасной казни, какую замыслили мои враги. Тебя и нашу великую, вечную любовь храню в моем сердце до последнего его удара». Наконец, в короткой записке на имя пастора протестантской церкви Генри Тереке, приставленного к немецким пленникам, Геринг обращался к нему с покаянием и объяснял свой поступок политическими причинами.
На следующий день Гюнтер Задель, офицер службы контрразведки, сообщил Бэкону все, что ему было известно. По свидетельству тюремного надзирателя, накануне, 14 октября, в 21 час 35 минут врач Людвиг Пфлюкер дал заключенному таблетку успокоительного, и тот мирно уснул на своей койке. У двери камеры, как обычно, заступил на пост часовой. Ему поручалось не сводить глаз с узника до самого рассвета. Эта ночь должна была стать последней.
Но с Герингом начало происходить что-то непонятное. Один глаз закрылся, второй уставился в никуда, а розовая кожа на лице приобрела зеленоватый оттенок. Прибежал срочно вызванный священник Гереке, пощупал у него пульс и воскликнул: «Святый Боже, этот человек умирает!» К тому времени, как в камере собрались другие ответственные лица, все было кончено. В помещении пахло горьким миндалем.
Бэкон не мог поверить в то, что произошло. Подонок сумел-таки избежать наказания в самый последний момент! Огромное разочарование испытывали и многие другие военнослужащие и участники антигитлеровской коалиции.
— Как, черт возьми, ему удалось заполучить яд? — с недоумением произнес Бэкон при встрече с Заделем.
— Все задают тот же самый вопрос, — ответил молодой офицер. — Уже проведено тщательное расследование, и решено пока никому не предъявлять обвинений. Скорее всего, капсула с ядом была спрятана в кладовой среди личных вещей рейхсмаршала, но кто мог решиться на то, чтобы принести ее в камеру?
— У кого вообще могло возникнуть желание помочь этой свинье? — Бэкон в раздражении хрустнул пальцами.
— Все не так просто, как кажется. Не берусь утверждать, однако многие полагают, что старик Герман был выдающейся личностью. Не только немцы, но в ходе дела и некоторые американцы прониклись к нему симпатией. Его беспредельный цинизм и остроумие притупляли чувство ненависти у окружающих…
Бэкон с недоумением выслушал это объяснение, тем более что оно прозвучало из уст молодого человека, наполовину еврея, который тринадцать лет назад бежал из Германии в США, где жил его отец. Задель все это время ничего не знал о судьбе матери, вынужденной развестись с мужем и остаться в Берлине. Не знал даже, жива ли она. Снова очутившись в Германии вместе с американскими войсками, Гюнтер разыскал мать, и теперь она была одним из свидетелей обвинения Международного военного трибунала.
— Больше других подозревают Текса Уилиса, начальника камеры хранения, — продолжал Задель. — Говорят, они с Герингом стали совсем друзьями, так что Уилис вполне мог согласиться помочь рейхсмаршалу. Правда, проверить это никак нельзя. Начальство считает, что произошел просто несчастный случай, и этого мнения должны придерживаться все остальные, а дело следует закрыть раз и навсегда.
— Несчастный случай, говоришь? — Бэкон распалялся все больше. — Сотни людей потратили месяцы на то, чтобы привести его на виселицу, и в последнее мгновение он ухитряется улизнуть! А самоубийство Гитлера в Берлине тоже было случайным?! Где же «неизбежная расплата», о которой мы столько трубили? Тебе не приходит в голову, что все наши усилия заканчиваются ничем: мы пытаемся искоренить зло, а оно остается безнаказанным!
— Судебные процессы сделали свое дело — открыли миру правду, лейтенант, правду о Третьем рейхе, чтобы никто никогда не забывал о творившихся зверствах и не испытывал жалости к нацистам. Кто теперь сможет отрицать существование газовых камер, гибель миллионов людей и другие ужасы?
— Неужели ты всерьез думаешь, что мы действительно когда-нибудь узнаем всю правду? На самом деле нам доступна лишь та правда, в которую мы способны поверить!
Утром следующего дня лейтенант Бэкон мог издали наблюдать, как одиннадцать мешков с безжизненными телами нацистских главарей погрузили на военные грузовики и увезли в сопровождении автомобилей с вооруженной охраной. Их сожгут в крематории кладбища Остфридриххоф в Мюнхене. На каждом мешке моталась бирка с вымышленным именем. Немцам — работникам крематория сказали, что привезут якобы погибших в боях американских солдат; нельзя было допустить, чтобы впоследствии появились «священные останки» и прочие реликвии. Ни у кого не должно возникнуть даже малейшего подозрения, что сожженные трупы и есть бывшие нацистские начальники, казненные по приговору Международного военного трибунала в Нюрнберге: Иоахим фон Риббентроп, министр иностранных дел гитлеровской Германии; Ханс Франк, генерал-губернатор оккупированных территорий Польши; Вильгельм Фрик, протектор Богемии и Моравии; Альфред Йодль, начальник штаба оперативного руководства верховного командования вермахта (вооруженных сил фашистской Германии); Эрнст Кальтенбруннер, начальник главного имперского управления безопасности, ближайший помощник Гиммлера; Вильгельм Кейтель, начальник Генерального штаба вермахта; Альфред Розенберг, заместитель Гитлера по вопросам «духовной и идеологической» подготовки членов нацистской партии, имперский министр по делам оккупированных восточных территорий; Фриц Заукель, директор программы принудительных работ для военнопленных и заключенных; Артур Зейсс-Инкварт, имперский уполномоченный по оккупированным Нидерландам; Юлиус Штрайхер, издатель и главный редактор газеты фашистских штурмовиков «Der Sturmer»; и, конечно, Герман Геринг, рейхсмаршал, главнокомандующий люфтваффе (военно-воздушными силами) и второй человек после Гитлера в нацистской иерархии.
Царившая в городе напряженность, казалось, сразу же спала. Работа Международного военного трибунала завершилась, хотя не все остались довольны ее итогами. Советские представители с самого начала выразили свое неудовлетворение по поводу процедуры судебного процесса и даже обвинили американцев и англичан в том, что при их попустительстве Герингу удалось совершить самоубийство. Еще предстояло заслушать много дел, не таких важных, конечно, и журналисты уже не столь упорно осаждали Центральный зал Дворца юстиции. Что касается лейтенанта Фрэнсиса П. Бэкона, он прибыл в Нюрнберг не затем, чтобы присутствовать на казнях, а с особым заданием.
Ближе к середине войны Бэкон, работавший тогда в Институте перспективных исследований в Принстоне, поступил на службу в Вооруженные силы США. В 1943 году его командировали в Великобританию для сотрудничества с английскими учеными, а в 1945 он стал участвовать в программе Alsos под руководством физика, голландца по происхождению, Сэмюэла А. Гаудсмита [5], который отвечал не только за сбор всей информации о любых научных исследованиях в Германии, прежде всего в области атомной энергии, но и за поимку тех, кто ими занимался.
Отработав в этой программе положенный срок, Бэкон мог бы вернуться в Соединенные Штаты, однако предпочел продолжать сотрудничать с Контрольным советом союзников в качестве консультанта по вопросам, связанным с наукой. И вот, в начале октября 1946 года, через несколько дней после вынесения Международным военным трибуналом в Нюрнберге смертного приговора нацистским преступникам, Бэкона вызвали в отдел разведки штаба американских войск. Внимание военных привлекло одно обстоятельство.
30 июля 1946 года в Центральном зале Дворца юстиции в Нюрнберге начался процесс против семи немецких государственных и политических структур: руководства нацистской партии, кабинета правительства, охранных отрядов (СС), тайной полиции (гестапо), службы безопасности (СД), штурмовых отрядов (СА) и верховного командования вооруженных сил Третьего рейха. Одним из свидетелей на суде выступал некто по имени Вольфрам фон Зиверс, председатель Германского общества наследия старины. Вскоре выяснилось, что при фашистах он возглавлял один из отделов Ahnenerbe (Наследие предков) — подразделения СС, проводившего секретные научные исследования. Фон Зиверс чрезвычайно нервничал на суде и в течение нескольких часов, сидя на скамье свидетелей, не переставал вытирать платком потные руки и лицо. Он запинался, заикался, то и дело повторялся, осложняя труд переводчиков-синхронистов, которые впервые в истории работали именно там, на допросах в Нюрнберге.
Отвечая на вопрос обвинителя, фон Зиверс сделал первое из своих имевших важные последствия заявлений: его лабораторию, по указанию Гиммлера, эсэсовцы должны были снабжать черепами «евреев-большевиков» для изучения. Обвинитель тут же задал очередной вопрос: известно ли фон Зиверсу, каким образом СС получали черепа? Тот ответил, что с этой целью специально убивали военнопленных с Восточного фронта. «А какова была задача исследований?» — продолжал обвинитель. Речь фон Зиверса опять стала невнятной, он с трудом подбирал слова. Тем не менее судьи стояли на своем, и свидетель пустился в долгие и несвязные рассуждения о френологии [6] и физическом развитии древних рас, о толтеках и Атлантиде, об арийском превосходстве, о сказочных странах Агарти и Шамбала [7]. Конкретно он сказал, что его «работа» заключалась в изучении причин биологической неполноценности семитов, природы их физиологической эволюции на протяжении всего времени существования, а также в поиске наилучшего способа устранения дефектов этой расы.
К концу выступления фон Зиверс сам стал похож на объект своих былых исследований; глаза его выпучились до предела, готовые вот-вот лопнуть, руки неудержимо дрожали. Обвинитель начал терять терпение. На данном этапе его интересовали не подробности омерзительных опытов профессора фон Зиверса (который потом тоже был осужден за преступления против человечества), а то, как использовать его показания для подтверждения зверств эсэсовцев и нацистского режима в целом.
— Откуда к вам поступали ресурсы для этой работы, профессор Зиверс?
— От СС, я вам уже сказал, — пролепетал тот.
— То, что СС занимались подобными исследованиями, было в порядке вещей?
— Да…
— И вы утверждаете, что СС вас финансировали?
— Да, напрямую!
— Что вы имеете в виду под словом «напрямую», профессор? — обвинитель почувствовал, что нащупал ниточку, способную направить допрос в нужную сторону.
Фон Зиверс прокашлялся.
— Видите ли, вся научная деятельность в Германии находилась под управлением и контролем Совета рейха по исследованиям…
Обвинитель попал точно в цель. Это он и хотел услышать. Совет рейха по научным исследованиям, как и многие другие учреждения, возглавлял рейхсмаршал Герман Геринг.
— Спасибо, профессор, — поблагодарил обвинитель. — Я закончил.
Тут фон Зиверс совсем некстати вставил еще одну фразу, которую позже, по протесту защиты, суд велел вычеркнуть из протокола. Однако в материалах, переданных Бэкону в разведотделе, фраза была сохранена и, более того, подчеркнута красными чернилами, поэтому лейтенант прочитал ее с величайшим вниманием:
«Деньги на исследования выделялись, только если проект визировал советник фюрера по науке. Кто был этот засекреченный ученый на самом деле, мы не знали. По слухам, в миру его признавало и почитало все научное сообщество. Но нам он был известен только под условным именем Клингзор».
Прошли дни, и 20 августа зал заседаний суда заполнился до предела — безошибочный признак того, что на сцене появится главный герой этого спектакля, рейхсмаршал Герман Геринг. В белом кителе (еще с давних, лучших времен белые мундиры стали его пристрастием), сияющий негодованием и здоровым румянцем, он был гвоздем программы. Говорил четко, внятно, без обиняков, будто диктовал мемуары. Во время допросов вел себя бесцеремонно: сказывалась многолетняя привычка отдавать приказы и никогда не слышать в ответ ни малейшего несогласия.
— Вы когда-нибудь отдавали приказы о проведении медицинских опытов на живых людях? — спросил защитник. Геринг подчеркнуто глубоко вздохнул.
— Нет!
— Вы знаете доктора Рашера, обвиняемого в использовании заключенных концентрационного лагеря Дахау в качестве подопытных животных в научных исследованиях по заказу люфтваффе?
— Нет!
— Вы когда-нибудь приказывали проводить бесчеловечные эксперименты на военнопленных?
— Нет!
Со своего места поднялся заместитель Главного обвинителя Великобритании сэр Дэвид Максуэлл-Файф.
— Вы когда-то были прекрасным пилотом, — учтиво обратился он к Герингу. — У вас впечатляющий послужной список. Неужели вы не помните об экспериментах по испытанию на прочность летных костюмов для военно-воздушных сил?
— От меня зависело решение многих вопросов, — с не меньшей учтивостью в голосе ответил Геринг. — От моего имени отдавались десятки тысяч приказов, я просто физически не мог знать обо всех опытах, проводимых учеными рейха.
Максуэлл-Файф в качестве доказательства предъявил документы из переписки Генриха Гиммлера и фельдмаршала Эрхарда Мильха, помощника Геринга. В одном из писем Мильх благодарил Гиммлера за помощь в проведении экспериментов доктора Рашера во время полетов на больших высотах. В ходе опыта самолет с находящимся в нем без доступа кислорода заключенным еврейской национальности поднялся на высоту 20 тысяч футов. Несчастный задохнулся через тринадцать минут.
— Разве может быть, — продолжал Максуэлл-Файф, — что Мильх, докладывающий обо всем лично вам, знал об экспериментах, а вы — нет?
— Вопросы, входившие в мою компетенцию, классифицировались по трем категориям, — стал терпеливо объяснять Геринг, почти улыбаясь, — срочные, важные и рутинные. Опыты, проводимые медицинской инспекцией люфтваффе, относились к третьей категории и не требовали моего персонального внимания.
На суде больше ни разу не упоминался ученый, от одобрения которого зависели научные проекты Третьего рейха. Никто не вспомнил имени Клингзор. Не обмолвился о нем и Геринг; и даже фон Зиверс на последующих допросах отрицал, что назвал его. У Бэкона для выполнения задания не было ничего, кроме одного случайно оброненного слова.
Лейтенант с досадой захлопнул папку с документами.
Газета «Нью-Йорк тайме» в номере от 10ноября 1919 года поместила на первой полосе следующие кричащие заголовки:
В НЕБЕ ОБНАРУЖЕНЫ ИЗОГНУТЫЕ СВЕТОВЫЕ ЛУЧИ
Ученые несколько удивлены результатами наблюдений солнечного затмения
ТЕОРИЯ ЭЙНШТЕЙНА ТОРЖЕСТВУЕТ!
Звезды находятся не там, где нам представляется или показывают расчеты, но причин для беспокойства нет!
ДОКАЗАТЕЛЬСТВО ДЛЯ ДВЕНАДЦАТИ МУДРЕЦОВ
Эйнштейн на встрече с издателями: «Больше никто в мире не способен понять это!»
Альберту Эйнштейну уже исполнилось сорок, однако его имя впервые появилось в этой газете, выпускавшейся в огромном мегаполисе многотысячным тиражом. Почти пятнадцать лет прошло со дня публикации в 1905 году статьи ученого-физика о пространственно-временной относительности под заголовком «Об электродинамике тел в движении» со знаменитой формулой Е=mс2 [8]. Еще около четырех лет минуло со времени окончательной редакции гениальным мыслителем общей теории относительности. И лишь теперь глобальная значимость его открытия стала понятной и доступной не только специалистам, но и всему человечеству. С этого момента Эйнштейн превратился в оракула, в символ новой эпохи; каждое его слово подхватывали средства массовой информации и разносили по всему свету. Первая мировая война завершилась лишь несколько месяцев назад подписанием Версальского договора, люди начинали жить по-другому. Человечеством овладело ощущение грядущих перемен. Эйнштейн явился словно пророк, несущий спасительное слово Божие и способный чудом решить земные проблемы. На рубеже 1916 и 1917 годов Эйнштейн пытался найти возможность экспериментально проверить общую теорию относительности, но ему пришлось дожидаться окончания боевых действий, чтобы договориться с кем-нибудь о помощи в проведении опыта.
Как только появилась возможность, он написал выдающемуся английскому астрофизику сэру Артуру Эддингтону[9]. Тот без колебаний согласился участвовать в экспериментальной проверке теории относительности. Один из способов проверки заключался в измерении отклонения луча света при приближении его к телу со значительной массой, например, в период солнечного затмения. Наблюдать полное солнечное затмение можно было, находясь в любой точке Земли вблизи экватора 20 мая 1919 года. В этот день, всего лишь через несколько месяцев после заключения перемирия[10], и решили провести измерение. Англичанин снарядил две экспедиции: одна, возглавляемая им самим, отправлялась на остров Принсипи у западного побережья Африки; другая — в Бразилию, в местечко под названием Собрал на севере страны. По его расчетам, оба места как нельзя лучше подходили для измерений отклонения солнечных лучей под влиянием расположенной на их пути Луны. Эйнштейн предположил, что это отклонение должно составить 1745 секунды, то есть в два раза больше, чем показывали формулы классической физики.
29 мая, в час тридцать дня, ярко полыхающее светило оказалось поглощенным тенью своего спутника — Луны. Обманутые неожиданными сумерками, птицы суматошно бросились искать свои гнезда, а обезьяны и ящерицы принялись готовиться ко сну. Наступила недолгая колдовская ночь, наполненная испуганной тишиной. Спаренные фотокамеры с абсолютной синхронностью запечатлели природное явление.
Результаты измерений, с учетом незначительной поправки на погрешность, полностью подтвердили идеи Эйнштейна! Прошло еще несколько недель, и известие о великой победе ученого-физика полетело по всему миру. И только через пять месяцев после проведения эксперимента, 10 ноября 1919 года, об этом событии смогли узнать читатели газеты «Нью-Йорк тайме».
В тот же день, в семь часов тридцать минут утра, в маленькой больничке города Ньюарка штата Нью-Джерси, неподалеку от Принстона, родился новый обитатель этого мира, уже так не похожего на прежний после окончательного подтверждения открытия Эйнштейна. Вскоре мальчика окрестили и дали имя Фрэнсис Перси Бэкон. Его отца звали Чарльз Дрекстер Бэкон, он являлся владельцем сети магазинов Олбани, а мать, Рэчел Ричарде, была дочерью банкира Реймонда Ричардса из Нью-Канаана, штат Коннектикут.
Как-то июньским вечером мать решила научить сына складывать и вычитать числа. Она устроила его поудобнее у себя на коленях и тем же тихим, ровным голосом, каким рассказывала сказки, начала раскрывать перед ним таинства математики. Цифровой ряд простирался как крестный путь; каждое арифметическое действие казалось молитвой Господу. За окнами первая летняя гроза трепала верхушки деревьев. Вздрагивая при оглушительных раскатах грома, мальчик думал о том, что Бог вездесущ и милость его безгранична. В тот день маленький Фрэнк научился не бояться грозы и вдобавок понял, что цифры лучше людей, им можно верить, у них не меняется настроение (мальчика пугали непредсказуемые вспышки отцовского гнева и холодное высокомерие матери), они не обманывают и не предают и не бьют тебя только потому, что ты слабый.
Прошло еще несколько лет, прежде чем он открыл для себя, что сухие математические формулы скрывают безумства и страсти, а цифры — далеко не дружная маленькая семейка, как представлялось ему раньше.
Наблюдение за цифрами, общение с ними стало для мальчика главным занятием в жизни, его убежищем и утешением, да фактически и самой жизнью.
В первый, но далеко не в последний раз демоны алгебры похитили Фрэнка, когда ему исполнилось пять лет. Мать отыскала его в погребе, окоченевшего от ноябрьского заморозка, неотрывно глядящего на водопроводные трубы. С губ его стекала тягучая, с пеной, струйка слюны, а все мышцы казались туго натянутыми веревками. Домашний врач проконсультировался с невропатологом, но не мог рекомендовать родителям мальчика ничего, кроме как просто набраться терпения — «само пройдет». «Он будто впал в спячку», — заключил доктор, не в силах объяснить состояние ребенка, напоминавшее гипноз или аутизм. Через полтора дня Фрэнк ожил, принялся елозить и переворачиваться с боку на бок под одеялом, будто бабочка, выбирающаяся из кокона. Мать, не отходившая от постели сына с самого начала болезни, бросилась к нему, уверенная, что ее любовь к ребенку победила смерть. Однако мальчик, лишь только обрел способность говорить связно, тут же разочаровал ее. «Я просто решал одну проблему, — заявил он к всеобщему изумлению. А потом улыбнулся: — И решил!»
Кажется, это произошло в воскресенье, мальчику тогда было не больше шести лет. Отец вдруг без всяких предисловий поднялся с места, подошел к нему и протянул футляр, обтянутый пропылившейся черной кожей. Перед изумленным взглядом ребенка предстали извлеченные Чарльзом разнообразные фигурки: драконы, самураи, бонзы и пагоды, хотя отец называл их по-другому — кони, пешки, слоны и ладьи. Отец тут же расставил их на красивой доске с клетками из черного дерева и слоновой кости, которую разместил на столе в гостиной.
Фрэнка тогда очень удивило воодушевление, с которым отец объяснял, как ставить шах, правильно делать ход конем или умело сплести эффектную дворцовую интригу, завершив ее рокировкой. А отцу эта безобидная игра дарила ощущение прежней силы, упоение битвой в давних нешуточных сражениях, от которых ныне остались только стычки с работниками его магазинов.
— Ну так что, сыграем партию? Правила ты теперь знаешь!
— Да, сэр, — сразу согласился Фрэнк.
Чарльз полностью отдался игре. Начиная с дебютной комбинации, он внимательно продумывал каждый ход, словно сверяясь с картой местности или поддерживая связь со своим штабом, который салютовал ему из воображаемого гарнизона. В тот вечер отец, не щадя сына, выиграл у него семь партий подряд, объявляя всякий раз унизительный мат королю. Его понятия о воспитании не позволили ему схитрить и дать сыну одержать хотя бы одну утешительную победу. В жизни — как на войне: чтобы не погибнуть, надо не только уметь хорошо прятаться, но и научиться каждый день выбираться из окопов и по минному полю идти в атаку на врага.
— Ошибочка вышла, — пробормотал Чарльз после своего первого поражения и, чтобы продемонстрировать высокий спортивный дух, раскурил гаванскую сигару. — Впрочем, ты тоже играл неплохо.
На следующий день он не стал дожидаться, когда сын попросит его сыграть в шахматы. Мальчик вернулся домой из школы (к тому времени ему уже исполнилось восемь лет) и увидел, как отец расставляет на доске фигуры. Каждую из них он предварительно протер тряпочкой, будто готовил нерадивых солдат к утреннему смотру.
— Ну что, начнем?
Фрэнк почувствовал, что отец настроен серьезно. Тогда он решительно отбросил в сторону школьный ранец и сел к доске, готовый не просто к игре, но к настоящему бою не на жизнь, а на смерть. После нескольких часов сражения счет был в пользу мальчика; он выиграл первую, третью, четвертую и пятую партии. Обескураженный отец победил только во второй и шестой, утешая себя тем, что ему хотя бы удалось выиграть в завершающей партии, после чего поспешил встать из-за стола, ссылаясь на поздний час и на то, что у него есть важные дела.
Чарльз стал все чаще проигрывать в шахматы и из-за этого относился к сыну еще суровее. Мрачное настроение почти не покидало его, а через несколько месяцев превратилось в хроническую депрессию. За год количество проигрышей намного превысило число удачных для него партий, тогда он прекратил играть с сыном в шахматы. Прошло еще несколько месяцев, и Чарльз умер от инфаркта. Фрэнк так и не узнал, ощущал ли когда-нибудь этот нелюдимый, скупой старик хотя бы малейшую гордость по поводу успехов сына.
Поначалу наличие знаменитого тезки[11] не казалось Фрэнсису большой неприятностью: ну мало ли на свете людей, имеющих одинаковые, весьма распространенные имена — Джоны, Мэри, Роберты. Например, второго мужа матери звали Товий Смит, и его ничуть не смущало, что такую же фамилию носят еще тысячи людей. Вот только никто его не спрашивал с ехидством, как Фрэнсиса: «Вы, наверно, тоже станете гением, господин Бэкон?» Самое худшее, он действительно верил, что так и будет. Однако остальным казалось совершенно недопустимым, что из еще одного Фрэнсиса Бэкона может получиться блестящий ученый. И никто не упускал случая сравнить Фрэнсиса с «настоящим» Бэконом, словно он был неудачной или сомнительной копией утерянного оригинала.
Со временем обида на шуточки по поводу имени потихоньку начала улетучиваться из сердца Фрэнсиса. Зато его все больше интересовала личность английского ученого, ставшего их причиной. Нынешний Бэкон буквально преследовал прежнего с той же навязчивой неутомимостью, с какой подросток каждый день старается обнаружить в своем отражении в зеркале малейшие признаки взросления. Было как-то неловко вычитывать в книгах собственное имя и в то же время знать, что оно принадлежит другому, но Фрэнсис упорно продолжал вникать во все подробности его жизненного пути и не уставал восхищаться его научными открытиями. Знакомясь со своим тезкой, он пришел к убеждению, что его собственная судьба, пусть даже по случайному стечению обстоятельств, неразрывно связана с этим человеком в результате если не переселения душ (такое вряд ли возможно), то по меньшей мере какого-то зова, донесшегося до него через века.
Он пришел к выводу, что его долг — продолжить каким-то образом дело этого человека, имя которого стало бессмертным. Наподобие сэра Фрэнсиса, юный Фрэнк увлекся наукой по многим причинам — из любопытства, в стремлении постичь истину, реализовать свой природный талант; но в глубине души он признавал, что главной движущей силой, как и для его предшественника, стала обида и злость на весь мир. Только опираясь на точные, надежные и неизменные математические данные, мог он противостоять непредсказуемому и неуправляемому вселенскому хаосу.
Однажды он проснулся с ощущением полной раскрепощенности и жажды деятельности. Необъяснимое состояние души заставило его сделать решительный шаг: отдалиться от чисто математической науки, переполненной абстрактными понятиями и не имеющими прикладного значения формулами, и ступить на более осязаемую и связанную с реальной жизнью почву физики. Такое решение хоть и не слишком порадовало мать Фрэнка, желавшую видеть сына инженером, но все же приближало его к тому, что ей казалось более понятным. Отныне он перестанет все время играть в цифры, вызывая у нее опасения по поводу его психического здоровья, и займется углубленным познанием элементов Вселенной: материи, света, энергии. Но вопреки надеждам матери Фрэнк не стал заниматься каким-то практическим делом вроде электроники, а увлекся ультрасовременным, менее всего разработанным и самым непрактичным направлением в физике: изучением атомов и совсем недавно созданной квантовой теорией. И вновь, как в математике, все здесь было не от мира сего, даже названия изучаемых Фрэнком объектов и явлений: частицы, силы, магнитные поля — звучали так же экзотично, как и математические термины.
Преодолев трудности науки и устояв под нажимом со стороны матери и отчима, Фрэнк через несколько лет блестяще защитил дипломную работу на тему о положительно заряженных электронах и с отличием окончил Принстонский университет. Ему исполнился двадцать один год, и его ожидало блестящее будущее; поскольку специалистов в этой области имелось раз, два и обчелся, учебные заведения сразу нескольких штатов пригласили его в аспирантуру для продолжения исследований. Бэкона особенно привлекало предложение Института перспективных исследований, находившегося там же, в Принстоне. Основан он был в 1930 году братьями Бамбергер, бывшими владельцами сети магазинов под тем же именем в Ньюарке. Уже очень скоро институт превратился в один из самых важных научно-исследовательских центров в мире. Достаточно сказать, что там работал Альберт Эйнштейн, решивший поселиться в США после победы нацистов на выборах в Германии, а также математики Курт Гедель[12] и Джон фон Нейман[13].
Проходя осенью 1940 года по широким дорожкам Принстонского университета по направлению к зданию, где располагался кабинет заведующего факультетом, Бэкон не испытывал ни малейшего волнения, хотя знал, что декан вызвал его для важного сообщения.
Пожав Бэкону руку, декан пригласил его сесть, раскрыл обложку одного из многих скоросшивателей, разложенных перед ним, и, не поднимая глаз, стал выискивать нужные места в тексте.
— Та-ак, Фрэнсис Бэкон, ну конечно, кто же не знает этого имени? Очень хорошо… Summa cum laude[14]… «Прекрасная трудоспособность… Выдающиеся аналитические способности… Иногда проявляет нерешительность, зато отличный теоретик… В общем и целом, один из наиболее одаренных представителей нынешнего поколения…» Каково? Сплошные положительные отзывы о вас, юноша! Это удивительно, просто удивительно! Благодаря рекомендации профессора Освальда Веблена руководство Института перспективных исследований сочло целесообразным включить вас в штатное расписание. (Бэкон не удержался и улыбнулся.) Нам, конечно, хотелось бы, чтобы вы остались у нас, но решающее слово за вами. Если предпочитаете перейти к нашим соседям, я не смею возражать. Хочу только предупредить, что там вас зачислят на должность ассистента, а не аспиранта… Знаете, что это означает? Может быть, хотите подумать еще или вы уже приняли окончательное решение?
— Я хочу принять предложение института, профессор.
— Так я и думал, — ответил тот.
Бэкон уже оценил все преимущества и недостатки такого шага. Хотя институт не позволял ему продолжить учебу в аспирантуре, зато у него появлялась возможность работать вместе с лучшими физиками и математиками мира. Для Бэкона это имело решающее значение.
— Ну что ж, очень хорошо, — добавил декан. — Значит, ничего не поделаешь. Сколько вам лет, юноша?
— Двадцать один.
— Вы еще очень молоды… Слишком молоды. У вас есть время для выбора, но не так много, чтобы терять его впустую. Возраст имеет первостепенное значение для ученых-физиков. Есть закон жизни, несправедливый, как все остальные, но вы должны постоянно помнить о нем: когда вам стукнет тридцать, вы перестанете существовать для физики… Перестанете существовать! Знаю это по собственному опыту…
— Спасибо за совет.
Бэкон в этот момент уже размышлял о встрече, назначенной ему профессором фон Нейманом на три часа во вторник. Декан вывел его из задумчивости словами:
— А теперь отправляйтесь, и удачи!
— Меня зовут Бэкон, профессор. Фрэнсис Бэкон, — представился Фрэнк, явившись в институт в условленное время. Ради такого случая он облачился в свой лучший костюм мышиного цвета и повязал галстук с узором в виде маленьких жирафов.
— А, Бэкон! Дата рождения— 22 января 1561 года, место рождения — Йорк-Хаус, скончался в 1626 году! К несчастью, обладал маниакальными наклонностями. И великолепным интеллектом, без всякого сомнения! Я мог бы сейчас же, строчку за строчкой, процитировать его «Novum Organum"[15], но боюсь, вы заскучаете. К тому же у меня сегодня намечено мероприятие, на которое весьма нежелательно опаздывать!
В Принстонском университете, где Джон фон Нейман несколько месяцев преподавал математику на соответствующем факультете, молодой профессор приобрел славу умнейшего человека и никудышного учителя. Его венгерское имя Янош позже превратилось в немецкое Йоханнес, которое он сам потом поменял на английское Джон, чтобы избежать трудностей в общении с новыми согражданами. Из тех же соображений фон Нейман охотно откликался на «Джонни», что в сочетании с фамилией звучало как смесь шотландского виски и чешского пива. Родился фон Нейман в Будапеште в 1903 году, то есть ко времени повествования ему исполнилось только тридцать семь, однако бывший вундеркинд уже сделал стремительную карьеру, став одним из крупнейших математиков мира и, несколько месяцев назад, самым молодым сотрудником Института перспективных исследований. Бэкону не привелось присутствовать на уроках профессора, но рассказы о его причудах, ходившие среди студентов Принстонского университета, он слышал много раз. Фон Нейман обладал способностью производить в уме арифметические действия с невероятной быстротой, он также имел фотографическую память: ему было достаточно лишь взглянуть на страницу текста или мельком пролистать книжку, чтобы спустя некоторое время воспроизвести прочитанное дословно, без ошибок, от начала до конца. Он неоднократно проделывал это с первой частью «Повести о двух городах»[16].
Нетерпеливый по природе, фон Нейман все время срывался на уроках, ругал студентов за медлительность и непонимание, из-за чего каждому приходилось «разжевывать» все по многу раз, а больше всего за то, с каким удивленным и испуганным выражением на лицах они пытались решать его изящные уравнения. Никому не удавалось научиться чему-либо на его уроках по той простой причине, что сам учебный процесс на них протекал со скоростью, не позволяющей нормально воспринимать материал. Студенты только начинали переписывать в тетради длиннющую формулу, набросанную фон Нейманом мелом на доске, как коварный профессор уже стирал ее тряпкой и принимался выстраивать новую цепочку цифр и символов, словно перед аудиторией была не классная доска, а «бегущая строка» рекламы на Бродвее. За все время преподавания в университете лишь один аспирант смог защититься под его руководством, и фон Нейман даже не помышлял повторить этот неудачный эксперимент, помня о неприятной необходимости читать и перечитывать чужие убогие выкладки и разбираться в неуклюжих математических конструкциях. Поэтому, когда директор Института перспективных исследований Эйбрахам Флекснер пригласил его в свою команду, сказав, что, как и другим профессорам, ему не придется преподавать, фон Нейман с радостью согласился. Наконец-то он навсегда расстанется с этим сборищем бестолочей, которые даже не могут отличить Моцарта от Бетховена!
— А теперь я должен идти! Сегодня заседание ученого совета, вы знаете, что это такое? Будет чай, печенье и звездопад имен… Не таких ярких, как ваше, но достаточно знаменитых, чтобы поторопиться, понятно? — Он задержался на мгновенье — крупный, даже полноватый, с выступающей из-под овальной бородки мягкой, пухлой складкой. — Что же нам с вами делать, Бэкон? Жаль заставлять вас ждать, вы никак не входили в мои планы… Скажите же, что мне делать…
Бэкон открыл было рот, чтобы объясниться, но не произнес ни слова. Манера фон Неймана разговаривать напоминала бессвязные рассуждения Гусеницы из «Алисы в Стране чудес».
— Ну конечно, конечно. Отличная идея, Бэкон… Завтра я устраиваю небольшую вечеринку, понимаете? Я всегда стараюсь как-то развлечься, здесь иногда становится так тоскливо! Я и жене все время говорю — давай сделаем себе барную стойку, как в Будапеште, однако не обращайте внимания, Бэкон… Ну все, пойду. Завтра жду вас у себя дома в пять, до того, как соберутся все остальные… Устраиваем маленький прием, понимаете? Смерть скуке! Вы, наверно, слышали о наших вечеринках? А сейчас мне надо идти. К сожалению. Не забудьте: в пять…
— Профессор… — попытался вставить Бэкон.
— Я же говорю вам! Позже обсудим это дело без всякой спешки. С вашего разрешения…
После долгих пререканий с упрямой секретаршей, наотрез отказывавшейся дать ему домашний адрес фон Неймана, Бэкон все же добился своего и со свойственной ему пунктуальностью прибыл точно в назначенное время к дому номер 26 по Уэсткотт-роуд. Возле центрального входа стоял крытый грузовичок, с которого два работника методично сгружали и относили на кухню подносы с закусками. Бэкон позвонил в колокольчик и подождал с минуту. Никто к нему не вышел. Тогда он набрался храбрости и проскользнул в дверь вместе с прислугой. Минуло еще несколько минут, прежде чем горничная обратила внимание на посетителя и отправилась доложить. Вскоре появился полуодетый фон Нейман — в пиджаке, но с галстуком, свисающим с согнутой в локте руки.
— Бэкон!
— Да, профессор.
— Ну вот, опять вы! — Он удобно расположился в одном из кресел, жестом пригласил Бэкона сесть и стал застегивать манишку на груди. —Не то чтобы меня беспокоила чужая навязчивость, но все же надо соблюдать приличия, друг мой. У меня банкет на носу, вы хоть представляете, что это такое? Сейчас просто не до разговоров о физике, вы понимаете, надеюсь!
— Вы сами сказали мне прийти, профессор…
— Глупости, глупости, Бэкон. — Теперь толстые пальцы принялись за галстук. — Но раз уж вы явились сюда, было бы неправильно отправлять вас обратно ни с чем, как вы полагаете? Соблюдать приличия, друг мой, — вот чего не умеют американцы… Не хочу переходить на личности, уверяю вас, но вы начинаете действовать мне на нервы. — Фон Нейман стал разглядывать Бэкона, словно патологоанатом перед вскрытием. — Как известно, мне предстоит решить, принять вас в институт или нет. В моих руках — ваше будущее… Ужасная ответственность, друг мой, ужасная… Все хотят, чтобы именно я определил, кто вы — мудрец или глупец!
— Я передал для вас свои биографические данные, профессор.
— Вы по образованию физик, не так ли?
— Да, сэр.
— Видите ли, — задумчиво протянул фон Нейман, — то, что я написал маленькую книжку по квантовой теории, конечно, не дает мне основания экзаменовать всякого невежду, который пытается изучать этот вопрос. О, пожалуйста, не делайте такое лицо, друг мой, я ведь говорю не о вас, нет-нет… Да, боюсь, эти черти ничего мне не передавали. — Фон Нейман поднялся с кресла и склонился над столом с закусками, разыскивая глазами vol-au-vent[17] с шампиньонами, потом взял все блюдо и отнес к своему креслу; предложил Бэкону выбрать пирожок, но тот отказался. — Представляете — ни-че-го! А мне в ближайшие дни нужно будет сдать в приемную комиссию свое заключение по вашей кандидатуре. Что же мне делать?
— Не знаю, профессор…
— Нашел! — воскликнул тот, осененный неожиданной идеей. — Вы, конечно, догадываетесь, что мы вот-вот окажемся втянуты в войну? Бэкон оказался не готов к такой стремительной перемене темы.
— Да, — пробормотал он ошеломленно.
— Не сомневайтесь, Бэкон, конфронтация с Адольфом и джепом[18] неизбежна.
— Многие выступают против войны…
— То есть вы хотите сказать, что боитесь? Что не хотите спасти мир от дьявола?
Бэкон никак не мог понять, куда клонит фон Нейман со своими разговорами; ему казалось, что тот просто потешается, поэтому решил не высказываться по существу.
— Скажите, Бэкон, что такое, по-вашему, война?
— Н-не знаю, боевые действия между двумя или более противниками.
— А еще? — Фон Нейман заметно терял терпение. — Почему ведутся боевые действия, для чего?
— Для достижения противоположных целей! — выпалил Бэкон.
— Да нет же, господи, совсем наоборот!
— Общих целей?
— Ну конечно! У них одна и та же цель, одинаковый интерес, но он может быть реализован только за счет противника. Вот почему воюют.
Бэкон в замешательстве молчал. Фон Нейман тем временем пытался приглушить охватившее его возбуждение быстрым поеданием пирожков.
— Приведу вам простой и наглядный пример. Для начала рассмотрим общие интересы нацистов и англичан: отхватить себе кусок пирога покрупнее, европейского пирога! Завладев властью в Германии в 1933 году, Гитлер только тем и занимался, что отрезал себе все новые ломтики: сперва Австрию, затем Чехословакию, потом Польшу, Бельгию, Голландию, Францию, Норвегию… Теперь ему нужен весь пирог! Поначалу англичане попустительствовали этому грабежу — вспомнить хотя бы злополучную конференцию в Мюнхене[19], но потом им стало казаться, что Германия слишком жадничает. Следите за мыслью?
— Да, профессор. Война похожа на игру.
— В 1928 году я опубликовал статейку на эту тему, — сказал он многозначительно. — Вы ее не читали?
— «О теории настольных игр», — процитировал Бэкон. — Я слышал об этой статье, но, к сожалению, еще не читал…
— Что ж, поверю вам, — снисходительно произнес профессор. — Хорошо, предположим, что противоборство между Гитлером и Черчиллем есть игра. Добавим к этому одно условие, которое пока не прозвучало достаточно отчетливо, а именно: участники игры действуют по рациональным соображениям.
— Понимаю, — осмелился Бэкон. — Они сделают даже невозможное, чтобы добиться поставленной перед собой цели — победы.
— Очень хорошо, — фон Нейман впервые улыбнулся. — Теория, которую я в настоящее время разрабатываю вместе с моим другом экономистом Оскаром Моргенштерном[20], утверждает, что все рациональные игры должны иметь математическое решение.
— Другими словами, стратегию.
— Вы поняли, Бэкон! Самая эффективная стратегия в игре (или войне) — та, которая дает наилучший результат. Так вот, — прочищая горло, фон Нейман сделал глоток из стакана с виски, — как я понимаю, существуют два типа игр: «с нулевой суммой» и те, которые не являются таковыми. В игре с нулевой суммой результат является конечным, то есть один игрок выигрывает то, что проигрывает другой. Если идет борьба за один пирог, то каждый кусок, доставшийся мне, означает потерю для моего противника.
— А в играх, которые не относятся к тем, что с нулевой суммой, выигрыш каждого участника не обязательно означает потерю для его противника, — довольный своей сообразительностью, вставил Бэкон.
— Именно! Таким образом, войну между нацистами и англичанами следует отнести…
— К играм с нулевой суммой!
— Согласен. Примем это за рабочую гипотезу. На каком этапе развития находится сейчас война? Гитлер владеет половиной Европы; англичане оказывают ему чисто символическое сопротивление. Русские выжидают — они связаны пактом о ненападении с немцами. Если все так, как я обрисовал, скажите мне, Бэкон, какова, по-вашему, будет дальнейшая стратегия фюрера? — возбужденно спросил фон Нейман; грудь его вздымалась и опускалась, как кузнечные мехи.
Вопрос был трудный и, как понимал Бэкон, представлял собой ловушку. Очевидно, что ответ должен не основываться на оценке политической ситуации, а следовать математической логике фон Неймана.
— Гитлер захочет еще один кусок пирога.
— Это я и хотел услышать! — воскликнул профессор. — То же самое мы постоянно твердим и президенту Рузвельту. А какой кусок, если быть точными?
Выбор был невелик, и Бэкон долго не колебался.
— Думаю, он начнет с России.
— Почему?
— Потому что это наиболее слабый потенциальный противник. К тому же Гитлер не может позволить Сталину выиграть время для дальнейшего укрепления армии.
— Отлично, Бэкон! А теперь перейдем к самому трудному. — Фон Нейман с видимым удовольствием забавлялся молодым собеседником, как кошка — мышкой. — Рассмотрим нашу позицию в этом вопросе, позицию Соединенных Штатов Америки. Поскольку мы пока напрямую не вовлечены в игру, то можем быть достаточно объективными. Попытаемся рационально обсудить наши возможные действия. Моя теория следующая, — фон Нейман взял с журнального столика, стоящего посреди гостиной, лист бумаги и начал тщательно вычерчивать схему. — То, что происходит между немцами и нами, не относится к играм с нулевой суммой. Успех участников оценивается по количеству очков, набранных в соревновании за то, чтобы откусить как можно больше от еще большего пирога: мирового. У каждой стороны имеется собственная стратегия. Соответственно, существуют четыре возможных хода: Соединенные Штаты могут вмешаться в войну или нет; страны Оси[21], со своей стороны, могут напасть на нас или нет. Так каковы же вытекающие отсюда четыре сценария игры?
На это Бэкон ответил вполне уверенно:
— Во-первых, мы наносим по ним удар; во-вторых, они нападают первыми, стараясь застать нас врасплох; в-третьих, и те и другие начинают военные действия одновременно; в-четвертых, ничего не происходит, и обе стороны остаются на тех же позициях, что и сейчас.
— Блестящий анализ, маршал Бэкон! А теперь рассмотрим последствия каждого варианта. Если мы первыми объявляем войну, то приобретаем в свою пользу определенный элемент неожиданности. Минусом является то, что американцы неизбежно понесут большие потери. Если, наоборот, они нападают первыми, внезапность — на их стороне, но им придется вести войну на два фронта (поскольку, в соответствии с нашей теорией, они вот-вот нанесут удар по красным). По третьему сценарию, и те и другие вступают в войну одновременно, то есть делают официальные заявления и соблюдают другие формальности; упускают, таким образом, возможность застать противника врасплох и несут одинаково большие людские потери. Наконец, если мы оставляем все как есть, то, скорее всего, Гитлер становится хозяином Европы, а мы — всей Америки. Впрочем, в долгосрочной перспективе это все равно приведет к конфронтации между нами…
— Мне нравится ваш анализ, профессор!
— Я рад, Бэкон. А теперь распределите очки по результатам, достигнутым игроками.
— С удовольствием, — оживился Бэкон и стал писать на листе бумаги.
1. Соединенные Штаты и страны Оси начинают боевые действия одновременно = США — 1; Ось — 1.
2. Соединенные Штаты атакуют первыми и застают Ось врасплох = США — 3; Ось — 0.
3. Соединенные Штаты выжидают, а Ось неожиданно нападает = США — 0; Ось — 3.
4. Ситуация остается такой же, как до настоящего момента = США — 2; Ось — 2.
Потом он начертил следующую табличку:
—Ось нападает Ось выжидает
США нападают | 1 — 1 — 3-0
США выжидают | 0-3 — 2 — 2
— Итак, вопрос задачи, — фон Нейман возбуждался все больше, — что нам надлежит предпринять?
Бэкон любовался табличкой, словно живописным полотном эпохи Возрождения; ее простота казалась ему, как и профессору, выразительной и прекрасной. Она была настоящим произведением искусства.
— Хуже всего выжидать и подвергнуться неожиданному нападению противника. В этом случае счет ноль-три в пользу Адольфа. Самое неприятное то, что мы не знаем, чего ожидать от этого бандита. Поэтому единственное рациональное решение в данной ситуации — атаковать первыми. Если удастся застать нацистов врасплох, то нам достанется максимальный выигрыш — три очка.
Профессор выглядел даже удовлетвореннее своего ученика, который не только убедил его в том, что обладает недюжинными способностями, но также поддержал идеи ученого в вопросе формирования президентом Рузвельтом военной политики. Фон Нейман был одним из самых горячих сторонников запуска Соединенными Штатами программы широкомасштабных исследований в области деления атомных ядер с момента открытия этого явления в 1939 году — Создание атомной бомбы, если такое возможно, не только явилось бы решающим фактором в конфронтации с немцами и японцами, но позволило бы вообще навсегда покончить с угрозой войны. К несчастью, призывы и предупреждения ученого не производили большого впечатления на президента США.
— Боюсь, мне не остается ничего другого, как смириться с вашим каждодневным присутствием в коридорах Фулд-холла, сколь бы оно ни действовало мне на нервы, — произнес фон Нейман, тяжело поднимаясь с кресла. — Однако не воображайте, что вы перенеслись в рай, Бэкон! Обещаю, вы будете работать как лошадь и в конце концов возненавидите расчеты, которыми я вас завалю! Жду вас в своем кабинете в понедельник.
Он направился к лестнице. Прежде чем исчезнуть за дверью одной из комнат второго этажа, фон Нейман остановился и повернулся к Бэкону.
— Можете остаться на банкете, если вам больше нечем заняться.
Как и предвидел Джон фон Нейман, в конце 1941 года Соединенные Штаты были вынуждены вступить в войну. Президент Рузвельт до последнего мгновения придерживался политики нейтралитета, чем воспользовались японцы, выбравшие наилучшую стратегию — внезапное нападение. В три часа утра 7 декабря без всякого предупреждения тучи японских бомбардировщиков атаковали корабли военно-морского флота США, стоявшие на якоре в порту Перл-Харбор. Такое вероломство вызвало крайнее возмущение и ненависть к Японии во всех слоях американского общества.
К концу 1933 года, когда Эйнштейн насовсем обосновался в США, он уже приобрел известность этакого всемирного мыслителя, и общение с ним приводило в восторг даже тех, кто в физике не понимал ни единого слова. Создатель теории относительности с готовностью взялся за роль мудреца и живой легенды. Удовлетворяя несведущее любопытство своих почитателей, он отвечал на их бесхитростные вопросы загадками и неожиданными суждениями, похожими на короткие буддистские притчи. Длинная, спутанная, недавно поседевшая шевелюра и глаза, очерченные глубокими морщинами, как нельзя лучше подчеркивали образ человека не от мира сего, одиночки-отшельника. Именно такого недоставало современной эпохе. Корреспонденты журналов и газет (включая, кстати, и «Нью-Йорк тайме») частенько наведывались к нему в дом на улице Мерсер. Всезнающий, как Сократ и Конфуций вместе взятые, Эйнштейн принимал газетчиков с терпением учителя, для которого иметь дело с невежественными учениками — каждодневная обязанность. Очень скоро истории и анекдоты о его интервью и выступлениях перед прессой начали рассказывать и пересказывать по всей стране. Откровения ученого повторяли и цитировали, как истины дзэн[22], сказания суфистов[23] или афоризмы из Талмуда. Вот, к примеру, один из таких анекдотов.
Корреспондент задает Эйнштейну вопрос:
— Можно ли изобразить в виде математической формулы то, как достичь успеха в жизни?
— Да, такая формула существует.
— И как же она выглядит? — спрашивает журналист.
— Если обозначить успех буквой А, то формулу можно представить следующим образом: А = X + Y + Z, где X— труд, a F— удача, — разъясняет Эйнштейн.
— А что же тогда Z?
Эйнштейн улыбнулся и говорит:
— Умение держать рот на замке.
Его влияние на умы людей ничуть не уменьшалось из-за этих маленьких невинных шуток. Напротив, слово Эйнштейна становилось все весомее; одновременно усиливалась озлобленность его врагов. В то время середины быть не могло: либо им восторгались, либо, как нацисты, заплатили бы любую цену за смерть гениального ученого.
В 1931 году Эйнштейн приехал в Пасадену, чтобы прочитать лекцию в КАЛТЕК. Тогда-то Эйбрахам Флекснер впервые предложил ему стать сотрудником Института перспективных исследований, еще только открывавшегося в Принстоне. Потом разговор об этом возобновился на их встрече в Оксфорде в 1932 году.
— Профессор Эйнштейн, — начал Флекснер, когда оба прогуливались по дорожкам парка Крайст-черч-колледжа, — не подумайте, что я дерзну предложить вам должность в нашем институте, однако если бы вы все же решили рассмотреть такую возможность с практической точки зрения, мы были бы готовы принять все ваши условия.
С начала тридцатых годов партия Гитлера каждый раз получала все больше голосов на выборах в рейхстаг. Уже в 1932 году нацисты имели более двухсот депутатских кресел, и парламент оказался под контролем хитрого и коварного Германа Геринга. Знаменитому физику и его второй жене Эльзе стало ясно, что рано или поздно им придется покинуть Германию. Тут в третий раз возник Флекснер, теперь уже в доме супругов Эйнштейн в Капуте на окраине Берлина, и убедил их вместе пересечь Атлантику. Великому физику предстояло прочитать очередной цикл лекций в Соединенных Штатах; он обещал Флекснеру посетить его институт и тогда принять окончательное решение. В день отъезда, выходя на улицу из дома, Эйнштейн взглянул на постаревшее лицо жены и сказал ей ворчливо, скрывая собственное волнение: «Dreh' dich um. Du siehst's nie wieder!» [24]. В январе 1933 года президент Германии назначил Гитлера канцлером рейха. Эйнштейн уже находился в Пасадене. В одном из интервью он подтвердил то, что предрек жене: «Я не вернусь домой…»
Альберт и Эльза были достаточно осторожны, чтобы никогда больше не возвращаться в Германию, но все же съездили в Европу, где у Эйнштейна еще оставались дела, связанные с научной работой и преподаванием. Тем временем Геринг в одном из своих пламенных выступлений в рейхстаге осудил «ученого еврея» за измену и объявил вне закона его самого и всю его научную деятельность. После этого нацистские штурмовики ворвались в дом Эйнштейна в Капуте, разыскивая оружие, якобы припрятанное там коммунистами.
Наконец знаменитый физик принял предложение Флекснера. Американец, со своей стороны, согласился с условиями ученого: платить ему пятнадцать тысяч долларов в год и взять на работу одного из его ассистентов. 17 октября 1933 года Эйнштейн сошел с парохода «Уэстморленд» на пристани Куорантин-Айленд в Нью-Йорке, оттуда его без лишней огласки доставили сначала на катере до побережья штата Нью-Джерси, а затем сразу же в гостиницу «Пикокинн» в Принстоне.
Недавно учрежденный институт был словно нарочно создан для него. Здесь, по словам Флекснера, можно было спокойно работать, не опасаясь, что «затянет текучка». В обязанности Эйнштейна в Принстоне входило только одно: думать. В одной из бесед с журналистами его спросили:
— Профессор, ваши теории изменили всеобщее представление о мире. Благодаря им наука сделала огромный шаг вперед. Но скажите, где же находится лаборатория, в которой вы делаете ваши открытия?
— Здесь, — ответил Эйнштейн, показывая на нагрудный карман пиджака, из которого торчала авторучка.
Эйнштейну хотелось добиться наибольшей производительности работы мозга при обдумывании научных вопросов. Для этого он изобрел и часто применял на практике метод, названный им Gedankenexperiment («мысленный эксперимент»). В действительности такой метод использовался еще в классической Греции, хотя уже в самом названии скрыто противоречие. Любая современная наука, а физика — в особенности, основана на том, что всякая гипотеза должна проверяться экспериментально. С конца девятнадцатого века стали появляться все более совершенные и сложные научные приборы, и «чистым» ученым-физикам становилось все менее по вкусу возиться с ними в лабораториях исключительно ради того, чтобы получить результаты, которые они и так уже знали. Вражда теоретиков с практиками усилилась настолько, что превзошла даже традиционное непонимание между математиками и инженерами; обе стороны испытывали взаимную неприязнь и отказывались работать вместе, если только к этому их не принуждали обстоятельства.
Бэкон, как и Эйнштейн, принадлежал к когорте физиков-теоретиков. Он не изменил своей детской любви к чистой математике и всегда держался подальше от прикладной науки. Ему, чтобы заниматься своими исследованиями, не нужны всякие громоздкие устройства, достаточно лишь сосредоточиться и включить умственные способности. Вот такая физика Бэкону нравилась, напоминая ему вдобавок любимые шахматы!
Несмотря на наличие важных научных центров, сам Принстон был довольно серым городишком, совсем маленьким и по-американски ханжеским. Вопреки университетскому духу (а может быть, как раз под его влиянием) здесь во всем царили сдержанность и умеренность, довольно невеселое и неловкое соблюдение приличий.
Размышляя об атмосфере лицемерия в городке, Бэкон пришел к выводу, что секс — единственное, в чем теория не только не приносит удовлетворения, но в условиях одиночества просто трансформируется в извращенные фантазии. Обитатели города — ректор и церковнослужители, жены преподавателей и мэр, полицейские и врачи, большинство студентов университета — занимались «мысленными экспериментами» в области секса в самых неожиданных местах: в церкви и на университетских лекциях, в кругу семьи и по дороге в детский сад, за завтраком или выводя вечером на прогулку своих пуделей. И сотрудники Института перспективных исследований, и непросвещенные обитатели Принстона ограничивались тем, что лишь воображали себе удовольствия, которые не осмеливались испытать в жизни. Из-за этого Бэкон презирал всех своих знакомых: лицемерные, глупые, малодушные люди! Сам он никак не хотел мириться с чисто теоретическим познанием секса; ни один интеллект, даже такой великий, как Эйнштейн, не в силах постичь то, что может дать физическая близость с женщиной! Разум способен формулировать научные законы и теории, выдвигать гипотезы и обнаруживать их следствия, но ему не дано воспроизвести бесконечное разнообразие запахов, ощущений, потрясений, которое дарит женское тело… В общем, надо признаться, Бэкон уже два года пользовался услугами представительниц самой древней профессии — потому, может быть, что не имел возможности поддерживать подобные отношения с женщинами своего круга.
Но вдруг судьба свела его с Вивьен. Однажды с ним приключился очередной приступ хандры, а ее тело было совершенно неотразимым; груди казались круглыми, как большие черные бильярдные шары, хотелось взять их в ладони и почувствовать кожей эту гладкую округлость. Всякий раз, когда Бэкон предчувствовал ее появление в своем доме (Вивьен ни за что не соглашалась заранее предупреждать его о приходе), он выбирал самые белые простыни и застилал ими постель. Четкие очертания прекрасного черного тела на белоснежных простынях возбуждали его невероятно. Охваченный блаженством, он ложился рядом и растворялся в безмолвном и сладостном состоянии полного согласия с окружающим миром, создаваемом слиянием двух ничем не похожих существ.
Они очень мало разговаривали. Дело не в том, что Бэкон не хотел ничего знать о ее жизни или о чем она думает; он также был равнодушен ко всему, что касалось других женщин, оказавшихся в его постели, но тем не менее мог подолгу болтать с ними о разных пустяках. Просто ему нравилось верить, что в этой чернокожей девушке с широкими бедрами, приносящей покой и умиротворение, прячется что-то очень загадочное и жестокое. Радужная оболочка ее глаз мерцала, как венец луны во время затмения. Такие глаза наверняка скрывали какую-то тайну из прошлого, какую-нибудь трагедию или даже преступление, из-за чего их обладательница стала замкнутой и нелюдимой. Все это, возможно, одни лишь выдумки — Бэкону и в голову не приходило заниматься расспросами, — да только он уже не мог жить без этого воображаемого образа, без волнения, которое охватывало его в присутствии Вивьен.
Это была почти любовь; во всяком случае, ничего подобного он раньше не испытывал. И все же Бэкон избегал появляться с Вивьен на улицах Принстона, всегда встречался с ней у себя дома, и ее появление там стало уже своеобразным ритуалом, она словно совершала жертвоприношение, чтобы задобрить каких-то своих языческих божков. Она позволяла делать с собой все, что ему хотелось, с невозмутимостью, граничащей с равнодушием. Покорная, с испариной по всему телу, Вивьен занималась любовью, будто танцевала под медленную блюзовую музыку, а не под жаркие и чувственные африканские ритмы.
Как только она оставалась без одежды, Бэкон укладывал ее на постель лицом вниз, включал все лампочки в комнате и в течение нескольких минут просто откровенно разглядывал предстающее его взору необыкновенное оптическое явление. Затем склонялся и припадал губами к ее телу; без устали обводил языком все округлости, нащупывал губами сферические формы, описать которые невозможно никакими уравнениями, и на практике убеждался в их совершенстве. Потом переворачивал ее, как куклу, на спину и только тогда раздевался сам. Осторожно разводил в стороны ноги Вивьен, воображая, что перед ним два струящихся потока жаркой вулканической лавы, и погружал лицо во влажную, зовущую плоть. Это вступление служило своего рода аксиомой, дающей в каждом конкретном случае начало целому ряду теорем. Так, ведомый аналитическими догадками, он мог оказаться у ног Вивьен, маленьких и не очень чистых; в другой раз — возле сосков, или бровей, или пупка. Прежде чем войти в нее, он изучал, как сегодня ведет себя ее тело, какими путями сможет она получить свою долю наслаждения. Таким образом, в результате проведенных калькуляций, достигался обоюдный оргазм.
— Тебе пора, — говорил он ей сразу, как только приходил в себя.
Даже если чувство Бэкона можно назвать любовью, она заканчивалась вместе с завершением полового акта. Ему и думать было противно, что Вивьен останется в его постели дольше отведенного для этого времени, что придется обнимать ее тело, когда все уже позади. Еще недавно так возбуждавшая его горячая кожа женщины, покрытая маленькими блестящими капельками пота, вызывала теперь сходное по силе отвращение. Бэкон вдруг казался себе грязным животным, барахтающимся вместе с самкой в собственных нечистотах. Поэтому, как только задремавшая девушка открывала глаза, Бэкон просил ее уйти. Теория доказана экспериментально, Вивьен здесь делать больше нечего. Теперь Бэкон сам с отчужденным безразличием наблюдал, как она молча поднимала вещь за вещью и надевала на себя. Оставшись наконец в одиночестве и чуть взгрустнув, quod erat demonstrandum[25], он обычно ложился и засыпал без сновидений.
Бэкон получил хорошее воспитание, соответствующее требованиям весьма приличного общества штата Нью-Джерси. Однако это совсем не способствовало его успеху у сверстниц. Девушки, которые ему нравились — аккуратно причесанные, скромные и регулярно посещающие церковь, а еще неотразимо красивые, — не обращали на него никакого внимания. Отчаяние привело Бэкона в заведения non sanctos[26], рекомендованные одним сведущим товарищем по университету. Там не надо было вести «непринужденных» бесед и стараться изображать интерес к погоде, светской жизни и моде; как объяснил ему приятель, отношения здесь строились на деловой основе и без лишних слов — ты платишь за удовольствие и никому ничего не остаешься должен. Нашелся наконец идеальный способ, чтобы утихомирить демонов желания и не отвлекаться от таких действительно важных дел, как квантовая физика. Нескольких долларов было достаточно, чтобы на время насытить молодую жаждущую плоть. В любом ученом сидит что-то от энтомолога, а именно — влечение к непохожести и разнообразию. Бэкон получал истинное удовольствие от новых неожиданных ощущений всякий раз, когда оказывался в постели с очередной женщиной. Даже незначительные на первый взгляд мелочи оборачивались в действительности неиссякаемым источником сладостного возбуждения. Родинка на гладкой коже, округлость груди, живота или ягодиц, необычная впадинка пупка — все эти подробности волновали его не меньше, чем поиск решения сложной алгебраической задачи. Он, словно коллекционер, изучал собранные образцы; тогда ему и в голову не приходило, что он может испытать к женщине чувство, хотя бы отдаленно похожее на возвышенную любовь.
Но что-то отличало Вивьен от остальных женщин. Ее спокойное, немного печальное лицо Бэкон увидел впервые, покупая в киоске «Нью-Йорк тайме». Бэкон обычно брал с прилавка экземпляр, а деньги оставлял на обложке какого-нибудь журнала мод, лежавшего тут же. Однако в тот раз он попросил продавщицу подать ему газету. Вот тогда-то, принимая газету из протянутой руки, он обратил внимание на равнодушные и невеселые глаза, обращенные к нему из глубины киоска. Бэкону хватило одного этого недолгого взгляда, чтобы миловидные, печальные черты остались в его памяти как булавка, приколотая к внутреннему карману пиджака, которую всюду носишь с собой. До того дня он не замечал красоты девушки; несмотря на черный цвет кожи (Бэкон не стеснялся размышлять именно так), лицо было не грубым, а, наоборот, очень привлекательным; его не портили широкий нос и крупные губы. Оно вызывало у Бэкона ощущение тревожной предрассветной тишины тропического леса. Им овладело желание познакомиться с девушкой.
Однажды он попытался заговорить с нею — что-то о последних новостях, о войне (о войне тогда все говорили), — но ничего не добился; на губах девушки возникло нечто похожее на улыбку и исчезло, а на лице вновь застыло отсутствующее выражение.
— Ты что, немая? — обиделся Бэкон, но тут же поспешил перейти на более дружелюбный тон. — Сколько тебе лет?
— Шестнадцать, — ответила она глубоким низким голосом.
Бэкон заплатил за газету и стал медленно удаляться, словно ожидая услышать вслед призывный оклик. Однако девушка, судя по всему, не обратила ни малейшего внимания на очередного покупателя, осведомившегося о ее возрасте. На следующий день Бэкон появился вновь; от волнения у него дрожали колени, но все же ему удалось сказать твердо и равнодушно, произнося слова в нос — так, как, ему казалось, должны разговаривать белые плантаторы в южных штатах:
— Хочешь пойти в кино?
Его решительный тон и заданный напрямик вопрос пробили стену безразличия. Огромные до невероятности глаза взглянули с подозрением: это шутка? И все же губы раздвинулись в скупой, но ослепительной улыбке; даже бумага разложенных на прилавке газет в этот миг словно пожелтела.
— Не могу.
— Почему?
— Просто не могу.
— Боишься?
— Нет.
Эта сцена в точности повторялась на протяжении двух следующих месяцев. Бэкон покупал очередной номер «Нью-Йорк тайме» и всякий раз вычитывал киоскерше названия фильмов, идущих в соседних кинотеатрах, стараясь вызвать ее интерес и получить согласие, но она в ответ лишь отрицательно трясла своими кудряшками, словно отгоняла надоедливую муху. Скоро эти короткие беседы с чернокожей девушкой стали настолько привычны, что, когда она однажды утром приняла его предложение, он изумился. А вечером того же дня оба встретились у киношки на краю города. Показывали недавно вышедший на экраны страны фильм «Унесенные ветром». Он, правда, не очень хорошо запомнил сюжет, так как на протяжении почти всего сеанса украдкой разглядывал сливающийся с темнотой профиль своей спутницы, зато в память врезалось имя актрисы, игравшей главную роль, — Вивьен Ли, и с тех пор он называл этим именем свою новую знакомую. Даже когда впоследствии девушка призналась, как ее зовут на самом деле — то ли Делорес, то ли Барбара, то ли Леона, — для Бэкона она осталась Вивьен.
Через неделю, в следующее воскресенье, все повторилось сначала; даже в кино пошли на те же «Унесенные ветром», еще раз, подтвердив, таким образом, физические законы инерции. Они будто заключили негласное соглашение о том, что будут проводить друг с другом часть своего времени, но не более того. В первый раз Бэкон ее поцеловал по дороге в кино (ее губы показались ему огромными присосками, вроде тех, какими прочищают раковины). Сделал он это не из любовных побуждений, а из стремления к научному эксперименту. Прошло еще несколько недель, и к ставшим привычными сценариям их свиданий прибавились новые декорации: маленький домик за городом, доставшийся ей после смерти отца в качестве единственного наследства. Но даже там словесное общение между ними не выходило за рамки строго необходимого. Поначалу это раздражало Бэкона; ему хотелось знать, по меньшей мере, получает ли она такое же удовольствие, как он, от их физической близости или ложится с ним в постель, только чтобы ублажить его. Бэкона с его рациональным мышлением беспокоило отсутствие определенного термина, каким можно было бы квалифицировать их отношения, хотя, с другой стороны, рассуждать об этой неестественной и тайной связи казалось просто ненужной затеей. Со временем он смирился и стал воспринимать молчание как неизбежное условие присутствия Вивьен.
Бэкон только что вернулся с занятий домой, когда к нему неожиданно приехала мать. После смерти первого мужа и повторного брака она переменила фамилию и образ жизни. По происхождению она относилась к среднему классу, однако второе замужество вознесло ее до уровня местной аристократии. В новом окружении Рэчел Смит чувствовала себя как рыба в воде и с усердием перенимала царящие здесь пристрастия и порядки, в том числе присущее данной социальной группе свойство — расизм. Полученное от умершего мужа наследство позволило ей нанять пару чернокожих служанок, к которым она относилась примерно так же, как к уличным нищим. Бэкон долго не замечал в матери эту новую черту, пока однажды она, проходя вместе с ним около рабочих-негров, не заметила с раздражением: «Этот запах— такой… характерный» — и прижала к носу платочек, пропитанный ароматом французских духов.
— Фрэнки, своим поведением ты ставишь меня в очень неловкое положение! — начала мать без предисловий, нервным движением положив на письменный стол Бэкона свою маленькую сумочку бирюзового цвета. — Почему я должна выслушивать от своих знакомых, что мой сын вместо учебы тратит время и отцовские деньги на какую-то черную шлюшку?
— Мама, она не проститутка!
— Не лги мне, Фрэнк!
После нескольких минут словесной перепалки Бэкон, напуганный слезами матери, сдался и пообещал ей больше не встречаться с Вивьен. Естественно, он не собирался держать слово. Просто во время очередного свидания заявил девушке, что им не следует показываться вместе на улице. Вивьен заметно огорчилась, даже глаза ее увлажнились, но, как и предвидел Бэкон, ничего не сказала. Ни единой жалобы, ни упрека, только все то же грустное лицо. На следующей неделе Бэкон отказался пойти с ней в кино. И вновь Вивьен промолчала. С тех пор они никогда не бывали вместе на людях. Ему даже не пришлось объяснять, чем вызвана эта перемена в их отношениях; Вивьен все понимала и не желала испытывать еще большее унижение, выслушивая надуманные предлоги.
Рэчел Смит нередко созывала гостей на светские приемы; на одном из них она познакомила сына с жизнерадостной веснушчатой девушкой, сказав многозначительно, что ее семья «относится к лучшим в Филадельфии». Бэкону показалось не скучно общаться с новой знакомой, и танцевать с ней было приятно, и молодой человек с легкостью обронил к слову, что как раз сейчас ни с кем не встречается. Ни малейшего воспоминания о своей любовнице не промелькнуло в мозгу Бэкона, она оставалась где-то за пределами его сознания, в эротических сновидениях, сексуальных фантазиях, но только не в этой настоящей жизни. Прошло две недели после званого вечера. Бэкон зачастил в гости в великолепный дом родителей своей новой подруги. Вивьен несколько раз приходила к нему, но не заставала.
— Не бросай меня, — твердо и решительно потребовала она, когда наконец встреча состоялась.
— Мне очень жаль, но рано или поздно мы должны расстаться.
— Почему?
— Иначе быть не может, — только и сказал Бэкон.
— Я обещаю, никто ничего о нас не узнает.
Бэкон и злился на Вивьен все больше, и любил еще сильнее. Как так получается, он сам не понимал.
— Я должен сказать тебе кое-что, — пробормотал он, не поднимая глаз. — Я помолвлен. Ее зовут Элизабет… — голос его дрогнул. — Пойми, по-другому быть просто не могло! Прости, но лучше, чтобы между нами сразу все стало ясно…
Казалось бы, оскорбленная Вивьен должна встать и уйти, навеки порывая с ним всякие отношения, однако Бэкон подозревал, что вряд ли произойдет что-либо подобное. Более того, он почему-то был уверен: что бы ни случилось, им суждено опять быть вместе, и грустная Вивьен будет все так же приходить к нему домой и в молчании ложиться в его постель, и им так и не обрести никогда настоящего счастья друг с другом. Впрочем, пока суд да дело, Бэкона ожидали более неотложные заботы: надо заниматься подготовкой к свадьбе…
— Ладно, Вивьен. Будь по-твоему.
Институт перспективных исследований располагался в довольно мрачном строении, снаружи местами заросшем мхом. Внутри не наблюдалось ни деловитой суеты лабораторий, ни шума и гама беспокойных студентов, поскольку ни те ни другие здесь просто не существовали. Все, что требовалось обитателям здания для своей деятельности, ограничивалось несколькими классными досками, мелом и бумагой. Для желающих заняться «мысленными экспериментами» тут, несомненно, были созданы идеальные условия. За толстыми стенами Фулд-холла объединились великие умы современности: профессора Веблен[27], Гедель, Александер[28], фон Нейман, не говоря уже об отце-покровителе физической науки — самом Эйнштейне. К ним зачастую присоединялись приезжие знаменитости… Однако Бэкон здесь томился от скуки.
Все его попытки сблизиться с именитыми профессорами во время регулярных, ровно в три часа дня, перерывов на чай с печеньем закончились ничем. Никто из них не проявлял к нему ни малейшего интереса. Устав от своих ночных размышлений, они разговаривали друг с другом на отвлеченные темы: о будущем науки, о результатах бейсбольного матча, о том, где бы раздобыть вина из Европы и как могут американцы есть такую жирную пищу. Бэкон пытался было затронуть «серьезные» вопросы, но в ответ либо раздавались нервные смешки, либо его слова наталкивались на полное равнодушие и молчание. Веблен ценил Бэкона как сотрудника, но при встрече только снисходительно приветствовал и спешил удалиться; фон Нейман, как и предупреждал заранее, не более чем терпел его присутствие; остальные ученые были с ним почти не знакомы, да и не стремились узнать получше. Блестящее будущее, которое, как он рассчитывал, сулила ему работа в институте, превращалось в недосягаемый, несуществующий мираж.
Вдобавок ко всему отношения с Элизабет зашли так далеко, что регистрация брака казалась не за горами. Это ужасало Бэкона. Он не подозревал, что события будут развиваться столь стремительно.
— Что с вами происходит, Бэкон? — спросил как-то фон Нейман с присущей ему бесцеремонностью. — Вас что-то гложет? А-а, кажется, я понимаю… Причина наверняка в женщине, угадал? Женщина — вот источник всех бед современного мужчины! Это серьезная проблема, Бэкон! Вы когда-нибудь задумывались, сколько времени мы тратим попусту, мучая самих себя из-за женщин и пытаясь найти выход из запутанных амурных ситуаций? Да если хотя бы четверть этого времени посвятить решению физических и математических задач, наука двинулась бы вперед со скоростью звука! Но, черт возьми, разве можно не увлечься женщиной!
— Не увлечься и не пострадать, профессор… — пробормотал Бэкон.
— Именно это и делает связь с женщиной такой притягательной! Должен признаться, меня данная тема тоже интересует и заставляет размышлять. Я, как вы знаете, человек женатый, но я мужчина еще молодой, значит, могу иногда обращать внимание на привлекательных женщин, как вы полагаете? — Лицо фон Неймана зарумянилось. — Послушайте, как насчет того, чтобы после работы пропустить по стаканчику и продолжить беседу? Отлично, Бэкон! А пока — за дело!
Фон Нейман опять назначил Бэкону встречу в своем доме. Жена Неймана ушла к живущим по соседству друзьям играть в бридж, так что мужчины получили полную свободу для обсуждения интересующих их вопросов. Бэкон уже не чувствовал прежней неловкости, сидя в этой просторной гостиной.
— Когда мне сказали, что в США запрещен алкоголь, — усмехаясь, проговорил фон Нейман, доставая из буфета два больших стакана, — я сначала не поверил. Но шутка обернулась ужасной правдой! Да, с американцами не соскучишься! Я для того и согласился работать в университете в качестве приглашенного преподавателя, чтобы иметь возможность ездить каждое лето в Европу и возмещать потерю жидкости в организме… — Он взял бутылку бурбона и привычно, как опытный бармен, разлил напиток желтоватого цвета по стаканам. — Слава богу, они все же опомнились. Воды? Я предпочитаю не разбавлять. Выпьем!.. Итак! Расскажите-ка, Бэкон, что с вами происходит.
— Да я и сам не знаю, — соврал тот. — Мне казалось, что все будет по-другому, — но тут же поправился: — Дело не в том, что мне плохо в институте, профессор, просто боюсь не оказаться в нужном месте в нужное время…
— Ну и где же вам хотелось бы оказаться?
— Вот это меня и мучит. С одной стороны, лучшего места мне не найти… Здесь все вы… Но именно по этой причине то, что делаю я, никогда не будет иметь значения, так мне кажется…
— Какой вы нетерпеливый, Бэкон! Мне тоже когда-то не терпелось, поверьте. Я вас понимаю, — профессор с опечаленным видом покачал головой. — По моим наблюдениям, математические способности человека начинают уменьшаться с двадцати шести лет, так что вам осталось…
— Четыре.
— Четыре! Ужасно, не правда ли? Впрочем, мне уже тридцать восемь, а у меня еще неплохо получается… — Он сделал пару глотков из стакана и промокнул губы льняной салфеткой. — И все-таки мне кажется, друг мой, что вы озабочены чем-то еще, помимо института… И это связано с прекрасным полом, признавайтесь!
— Боюсь, что да…
Бэкон всегда с благодарностью принимал советы от своего наставника, но ему не слишком хотелось обсуждать с ним личную жизнь. Вообще, если говорить прямо, он бы ни с кем не стал ее обсуждать.
— Рассказывайте, что происходит!
— Я знаком с двумя женщинами…
— Я так и знал! У меня наметанный глаз, Бэкон! Все думают, что мы, математики, витаем в облаках и совершенно оторваны от земной жизни, но это совсем не так… Наоборот, мы видим и замечаем даже больше, чем нормальные люди. Нам открыто то, что спрятано от всех остальных. — Он помолчал. — Вы влюблены в обеих?
— В определенном смысле — да. Не знаю… С одной из них я помолвлен. Хорошая такая девушка, открытая…
— Но любви нет…
— Да.
— Значит, влюблены в другую.
— Не знаю, как объяснить, профессор… — Бэкон отхлебнул бурбона для храбрости. — Она не такая, как все… Может быть, я ее вовсе не знаю и не люблю даже… Мы почти не разговариваем…
— Да, в самом деле, есть о чем задуматься! — прервал его фон Нейман. — Вы заметили, я опять оказался прав! Сколько ни отрицай очевидного, но именно такого рода вопросы постоянно занимают наше мужское внимание. — Профессор одним глотком опорожнил стакан и тут же налил себе еще. Бэкон едва пригубил свой напиток. — Вот когда может пригодиться теория игр! Да-да, а вы, наверно, полагали, что это для меня просто необычный способ убить время, вроде орлянки или покера? А вот и нет, Бэкон, самое интересное в теории игр то, что она воспроизводит человеческое поведение. И служит эта теория как раз для того, чтобы выяснить природу явлений, очень схожих между собой, а именно: экономики, войны, любви… Я не оговорился! Именно в экономике, войне и любви с наибольшей силой проявляются человеческая ненависть и стремление уничтожить друг друга. Тут присутствуют как минимум две враждующие стороны, которые изо всех сил стараются заполучить для себя побольше выгоды с наименьшим риском…
— Как в том вашем примере с войной…
— Правильно, Бэкон! Хотя в последнее время меня больше занимает приложение теории игр к экономике, все же давайте-ка рассмотрим сейчас ваш случай, просто забавы ради. Итак, в игре принимают участие трое: вы и две женщины, сохраним в тайне их имена, а условно обозначим А и В. Вы будете С. Теперь расскажите, каковы цели каждого из участников.
— Не знаю, смогу ли… — Бэкону было неловко, как на исповеди, от волнения даже ладони стали влажными. — Пусть я помолвлен с той, которая А. Ее цель — выйти за меня замуж. Она только об этом и говорит при каждой нашей встрече, не терпится ей, ни о чем другом и думать не может. Девушка В хочет, чтобы я оставался с ней, но это будет невозможно, если я соглашусь жениться на А.
— Понятно. Чего же хотите вы?
— Боюсь, сам не знаю. Скорее всего, меня устроило бы оставить все так, как есть… Не хочу ничего менять.
Фон Нейман встал и принялся расхаживать взад-вперед.
— Судя по всему, дорогой мой, вы делаете в этой игре ошибочную ставку. Бездеятельность в вашем положении может доставить вам неприятности. Даже законы физики против вас! В любой игре следует наступать, добиваться преимущества, наносить противнику удар за ударом… Именно так играют обе женщины. И та и другая стараются загнать вас в угол, а вы лишь пассивно отступаете. — Фон Нейман вернулся в кресло и положил пухлую ладонь Бэкону на плечо. — Поверьте — я ведь на вашей стороне, — подобная стратегия ведет к поражению. В конечном итоге победа достанется А или В. По существу они, сами того не зная, играют между собой. Вы — не участник игры, юноша! Вы — приз победителя!
— Что же мне делать?
— Дорогой Бэкон, я лишь пытаюсь растолковать вам суть теории игр. Если говорить о реальной жизни, то, как вы весьма справедливо заметили в ходе нашей прошлой беседы, одно дело — понимание, но совсем другое — волеизъявление. Могу сказать только, что в вашем случае мне видится единственный выход…
— Какой же, профессор?
— Сожалею, Бэкон, но я — математик, а не психолог… — Румяное лицо фон Неймана расплылось в самодовольной улыбке. — Вам придется самому искать решение этой задачки… Еще виски?
Бэкон слышал от кого-то, что Эйнштейн, еще когда жил в Берлине, пристрастился к пешим прогулкам. Вот и теперь по заведенной привычке он каждый день ходил пешком из дома в институт и обратно, причем по дороге любил с кем-нибудь поболтать. Такие беседы заканчивались для многих настоящим озарением, поскольку именно в эти недолгие минуты гениальный разум Эйнштейна полностью раскрепощался и был способен на совершенно неожиданные догадки. Многие именитые ученые специально приезжали в Принстон в расчете сопровождать профессора во время его прогулок. Бэкону до сих пор не выпало удобного случая быть представленным Эйнштейну, и он строил планы, как самому обратиться к великому физику и обменяться с ним хотя бы немногими словами. А там, глядишь, если повезет, тот соблаговолит принять его в свои постоянные спутники.
Как-то утром Бэкон решил дождаться профессора около двери его маленького кабинета в Фулд-холле, выходящей прямо на лестничную площадку. Он чувствовал себя очень неловко, но не для того же он остался в Принстоне, чтобы выслушивать бредовые наставления фон Неймана или терпеть безразличное отношение сотрудников института! Он просто обязан познакомиться с этим человеком!
Минуты текли так медленно, что можно было подумать, где-то во Вселенной закупорились трубки, по которым течет время. Вот истинное подтверждение теории относительности. Он торчал здесь сорок минут, как шпион в засаде или часовой на посту. Ему уже казалось, что, если профессор вдруг выйдет из кабинета, это будет равносильно чуду. То и дело кто-то поднимался или спускался по лестнице, и каждый раз Бэкон здоровался с потерянным выражением на лице, принимая вид, что забыл, зачем здесь очутился. Он напоминал себе самому не то какого-то неопытного охранника, не то швейцара, совершенно не нужного в этом научном учреждении.
Дверь распахнулась. Из нее поспешно вышел Эйнштейн — на нем был черный костюм, а шевелюра не выглядела такой белой и всклокоченной, как на фотографиях, — и устремился к выходу. Вот оно — решающее, долгожданное мгновение! Бэкон заколебался на какую-то долю секунды, но ее хватило, чтобы профессор преодолел целый лестничный пролет. Он даже не заметил фигуру напротив двери кабинета, словно перед ним стоял бестелесный призрак, а просто сразу направился по ступенькам вниз. Догонять его бесполезно: он, как обычно, отмахнется, и все. Весь замысел в том и состоял, чтобы они встретились как бы случайно! Бэкон в каком-то полубессознательном состоянии от злости на самого себя последовал за укутанным в пальто профессором, держась от него на почтительном расстоянии. Здание Фулд-холла осталось позади.
Дальше все происходило как в бреду. Бэкон плохо соображал от возбуждения и страха. Его рассудительности хватало только на то, чтобы, стараясь оставаться незамеченным, прятаться за припаркованными автомобилями и растущими по краям улицы толстыми ясенями, которые возникали у него на пути, словно предупреждая: не суйся куда не следует! Через какое-то время Эйнштейн вошел в дом номер 112 на шумной улице Мерсер, где проживал вместе со своей секретаршей Элен Дукас. Бэкон с облегчением вытер рукавом рубашки пот со лба, повернулся и отправился в обратный путь к Институту перспективных исследований.
На следующий день Бэкон был настроен решительно. Он попытается заговорить с Эйнштейном и даже, если придется к слову, признается в своем нелепом вчерашнем поведении. Это, несомненно, позабавит гениальный ум, обладающий невероятным чувством юмора, и таким образом сделает их общение еще более легким и приятным. В начале первого пополудни Бэкон уже стоял около кабинета. Он ощущал себя солдатом, исполняющим приказ командира. На этот раз Эйнштейн не заставил себя долго ждать. Он буквально выбежал из кабинета, едва молодой физик занял свой пост на лестничной площадке. Такой маневр застал Бэкона врасплох. Профессор, как и прежде, даже не взглянув на него, бросился к выходу.
Бэкон мысленно чертыхнулся. Проклятая застенчивость! Ну вот что. Сейчас он догонит Эйнштейна и обо всем договорится. И почти догнал, но, когда до того оставалось всего несколько шагов, понял, что не сможет сказать ничего вразумительного. И как только понял это, остановился и спрятался за почтовый ящик — чтобы профессор, обернувшись, не заметил его! Наваждение какое-то! Словно траектории их движения обречены никогда не пересекаться по неумолимым законам Ньютоновой механики. Эйнштейн благополучно добрался до дома, где его ждал обед. Он даже не подозревал о мучительных переживаниях своего преследователя. Дурак, дурак, дурак! — изводил себя Бэкон на обратном пути в институт. Какое-то колдовство заставляет его повторять одни и те же нелепые поступки!
Так, в дополнение к расчетам по заданиям фон Неймана, телефонным звонкам Элизабет и ночным посещениям Вивьен в жизни Бэкона появилось еще одно занятие: слежка за стариком профессором. Как это получилось, он и сам не мог понять. Если рассказать кому-нибудь — не поверят. Может быть, его предназначение — быть тенью, или отражением, или каким-то полем вокруг создателя теории относительности? Постепенно ежедневные прогулки до дома 112 по улице Мерсер стали такой же неотъемлемой частью существования, как перерыв на чай в три часа дня или решение задачек с матрицами, — чем-то вроде естественной потребности или дурной привычки. Чаще всего Эйнштейн шел домой один, иногда его сопровождали разные личности — молодые и пожилые, знаменитые и никому не известные, но все они занимали место, которое по праву принадлежало Бэкону как самому преданному из последователей гениального физика.
Однажды Эйнштейн все же обнаружил слежку, хотя для Бэкона это не имело каких-либо серьезных последствий. В тот день в воздухе висел туман, закрывая лица прохожих маслянистой пленкой и придавая им неестественно желтоватый оттенок. Птицы над головой пронзительно кричали, будто у них в гнездах полыхал пожар. Эйнштейн, шедший прямо перед Бэконом, вдруг ни с того ни с сего резко повернулся к нему лицом, и тот мгновенно ощутил, как сердце замерло от ужаса.
— Вы, кажется, работаете в институте? — приглядевшись, спросил профессор.
Бэкон подумал, что вот наступил столь желанный миг, ему, наконец, дарована возможность поговорить с этим великим человеком, занимавшим в его жизни больше места, чем кто-либо, перед которым он преклонялся так же самозабвенно, как верят в бога.
— Да, профессор, — сказал и замер, ожидая, как пророчества, продолжения речи гения.
— Ну и сырость сегодня! — зябко поведя плечами, поделился с ним своим наблюдением Эйнштейн.
И все. Больше ни слова. Не говоря уж о пророчестве или откровении каком-нибудь. Даже не поинтересовался, как его зовут. Только едва заметно кивнул головой на прощание и пошел дальше в одиночестве, не обращая ни на кого и ни на что внимания, кроме разве этого тусклого дневного света, природа которого так занимала его великий разум. Бэкону вдруг стало весело, и, хотя поджилки все еще тряслись, он с облегчением рассмеялся, провожая взглядом неясный силуэт Эйнштейна, растворявшийся в тумане — так постепенно ослабевает сияние звезды на бескрайних просторах Вселенной. Звездные лучи — о них столько размышлял великий ученый… На другой день Бэкон вновь следовал за ним, но уже чувствовал себя уверенно, как солдат, выполнявший приказ командира.
Настроение Элизабет угадывалось по цвету глаз. Если на душе у нее мир и покой, они блестели как две черные маслины. Когда же в них загорался жгучий медный оттенок, Бэкон знал — грядет буря. В такие — непродолжительные, впрочем — минуты он предпочитал не издавать ни звука и ждать, когда иссякнет гневный и стремительный поток упреков и угроз. Всякий раз, когда на нее накатывал очередной приступ ярости (а это случалось довольно часто), все ее изящное тело, казалось, увеличивалось в несколько раз, словно воротник возбужденной кобры, и в приливе негодования без следа тонули очарование и изысканные манеры, которыми она блистала на светских приемах. Вскоре, однако, собственная озлобленность душила Элизабет и заставляла умолкнуть. Ей становилось стыдно из-за своей несдержанности, и слезы раскаяния проливались рекой. Растроганный Бэкон принимался с нежностью целовать милый подбородочек и длинные каштановые волосы, а она — накапливать желчь, чтобы через короткое время вновь сорвать на нем свое раздражение.
Бэкон уже убедился, что эти неприятные сцены происходили с астрономической точностью раз в четыре недели. Он старался с иронией воспринимать эту неизбежную огорчительную сторону своего жениховства, которая, мысленно усмехался он, очевидно, уравновешивалась более отрадными ощущениями после ссоры, когда провинившаяся невеста буквально осыпала его поцелуями.
Мать Бэкона познакомилась с Элизабет на одном из светских приемов за многочасовой партией в бридж. Обе женщины успели вдоволь наговориться и понравились друг другу. «Эта девушка — просто прелесть!» — восторженно говорила Рэчел сыну и вовсю ее расхваливала — какая та красивая, талантливая (изучает живопись в одной из нью-йоркских школ!), но самое главное — какие богатые у нее родители. Элизабет была единственной дочерью преуспевающего банкира из Филадельфии, который потакал любым прихотям своего чада. Мать буквально за руку привела Бэкона в ресторан французской кухни на Пятой авеню, где состоялось его знакомство с Элизабет. С первого взгляда он понял, что этой девушке суждено занять важное место в его жизни, но не из-за тех качеств, что расхваливала мать, ему понравилось совсем другое: маленькое, словно у девочки, тело, непокорные вьющиеся волосы, которых не удерживали шпильки, ее привычка, вопреки приученности к хорошим манерам, перебирать пальцами выбившиеся из прически пряди. Его завораживала агрессивность в поведении Элизабет, присущая всем избалованным детям, ее дерзкие выходки казались ему лишь попытками скрыть от окружающих свою неспособность справиться с жизненными трудностями. В общем, если разобраться до конца, Элизабет нравилась ему потому, что была полной противоположностью Вивьен!
В тот день в ресторане после съеденного омара она разоткровенничалась и в ожидании шоколадного десерта рассказала Бэкону о том, что, по ее разумению, хотел бы услышать от девушки молодой, не обремененный предрассудками ученый. Говорила о своем увлечении живописью, о том, как важны для нее искусство и независимость, о том, что считает деньги одним из многих способов оставаться счастливой. Однако Бэкон — под воздействием шампанского и особой, казавшейся ему очень чувственной, нотки в высоком голосе девушки — едва ли постигал смысл ее слов. Он ни разу не взглянул ей прямо в глаза, зато без труда сосредоточил внимание на том, чтобы мысленно нарисовать форму грудей под вишневого цвета блузкой, наверняка упакованных в тонкое ажурное белье европейского производства. Элизабет тем временем с умным видом продолжала свою лекцию по истории искусства в уверенности, что сидящее перед ней будущее светило науки по достоинству оценит ее образованность и неизбежно влюбится.
Из ресторана вышли вместе. Бэкон, словно желая убедиться в широте взглядов своей новой знакомой, тут же, на улице, взял ее за руку, а потом даже попытался поцеловать. Элизабет в точности следовала известным рекомендациям относительно того, как заполучить молодого человека в мужья: пощечина получилась такая звонкая, что на звук оглянулись прохожие. Потом суровым голосом она потребовала от него вести себя как подобает джентльмену и немедленно проводить ее домой. Старый прием опять сработал — Бэкона ошеломило неожиданное проявление силы в этом хрупком существе, и он высказал пожелание встретиться вновь. Выждав несколько томительных секунд, Элизабет нехотя согласилась. С того дня их свидания случались не реже чем дважды в неделю — как правило, в субботу утром и в воскресенье вечером. Но лишь через месяц жаждущие губы Бэкона были допущены к неприступной тверди ее сомкнутого рта.
Вообще-то Бэкон всегда критиковал лицемерную буржуазную мораль. Но стоило ему оказаться подле Элизабет, как его убеждения рушились, не выдерживая испытания действительностью. Конечно, у него имелась Вивьен, которая до трех раз в неделю ложилась с ним в постель без всяких ухаживаний и церемоний, но это не ослабляло его влечения к Элизабет именно потому, что та не позволяла прикасаться к себе. Он совсем запутался в своих ощущениях и, наслаждаясь роскошными формами тайной любовницы, мечтал о девчоночьем теле Элизабет, чьи нескончаемые занудные монологи, в свою очередь, вызывали у него вожделенные воспоминания о безмолвной Вивьен.
Бэкон прекрасно понимал, что законы, действующие в человеческом обществе, так же неизменны, как в классической механике. Рано или поздно то двойственное положение, в котором он очутился, должно разрешиться единственно возможным способом: женитьбой на Элизабет. Бросить очаровательную девушку, которую все вокруг безоговорочно прочили ему в жены, ради какой-то убогой чернокожей простолюдинки? Нет, такого Бэкону не простили бы ни мать, ни друзья, ни даже его учителя и коллеги! Ему не оставалось ничего другого, как покориться всесильной судьбе. Свежим мартовским вечером 1942 года при свете луны, как и подобает по канонам романтизма, он вручил Элизабет купленное накануне обручальное колечко с голубоватым бриллиантиком. Та, в порыве ликования, одарила жениха чувственным поцелуем, и ее кошачий язычок впервые проник к нему в рот, облизывая его жадно и быстро, словно хозяйка, у которой долгое время руки не доходили до дальнего чулана, собралась наконец вытереть накопившуюся там пыль. А потом, обнимая жениха на прощание, она взяла его руку и положила ее себе на левую грудь. Только тогда, ощутив под ладонью гладкую сатиновую ткань платья, Бэкон понял, что подписал собственный приговор.
Теперь Элизабет все свое свободное время занималась тем, что ходила по магазинам и изучала бесчисленное количество свадебных платьев, хотя даже даты бракосочетания еще не назначили (Бэкону предстояло прежде договориться об отпуске, отправиться в Филадельфию и получить формальное благословение отца невесты). Во время свиданий только и разговоров было, что о рисунке цветочных узоров на материи. Элизабет разъясняла все премудрости пошива с той же дотошностью, с какой раньше рассуждала о сюрреализме и авангардизме: у этого платья — огромные красивые рукава в средневековом стиле, но белый цвет слишком монотонный; у другого прекрасное тонкое кружево, зато складочек маловато; а третье было бы совсем замечательное, если бы не эти нелепые воланы на подоле! Правильный выбор не находился, и сделать его, как догадался Бэкон, было труднее, чем вывести формулу квадратуры круга.
Помимо захватившего Элизабет увлечения цветочками, оборочками и кружавчиками, Бэкон открыл в ней в этот предсвадебный период еще одну новую для себя черту — все усиливающуюся ревность. Элизабет стала требовать от него более частых посещений; чтобы просто побыть возле нее пару часов, ему теперь приходилось ездить из Принстона в Нью-Йорк помимо суббот и воскресений также в другие дни недели. Причем эти встречи даже не стали более интимными; если уж мы столько ждали, охлаждала его пыл Элизабет, почему бы не потерпеть до брачной ночи?
Элизабет стала добиваться от него отчетов обо всех делах и перемещениях за день. Три основных вопроса — куда ходил, зачем и с кем — она заучила наизусть и произносила безошибочно, как «Отче наш». Любое случайно сорвавшееся с языка лишнее слово, противоречивое замечание или непонятная обмолвка немедленно влекли за собой подробный допрос, который мог длиться часами и, в лучшем случае, завершался по телефону после возвращения Бэкона в Принстон. Все его поступки, не относящиеся к категории «для любимой женщины», сами собой попадали в разряд «против любимой женщины». В понимании Элизабет, научные конгрессы, учебные занятия, работа в институте лишь служили Бэкону формальным алиби, а по сути были проявлениями неверности.
Уже не раз задавал он себе вопрос, почему терпит эти тюремные порядки, унизительные допросы. Долго искать ответа не приходилось: просто он чувствовал себя виноватым. Несмотря на вспышки озлобленности, Элизабет верила ему; получалось, что ее наигранные сцены ревности на самом деле имели основание. Ему хотелось, как он и признался в разговоре с фон Нейманом, чтобы в отношениях с невестой ничего не менялось.
В конце марта 1942 года фон Нейман сообщил Бэкону, что достопочтенный профессор Курт Гедель через несколько дней представит на заседаниях ученого совета института свои новые работы. Как раз в эти дни Бэкон обещал Элизабет съездить вместе в Филадельфию. Выслушав от него новость, а также объяснения важности предстоящего события и предложение перенести поездку на следующий месяц, она просто послала жениха к черту вместе с его дурацкой работой… Элизабет не раз грозила разрывом, но потом всегда сама искала встречи, так что в данном случае Бэкон решил даже не оправдываться. Его интерес к Геделю был слишком велик, чтобы обращать внимание на женские капризы. Ему даже подумалось, что неплохо бы отдохнуть от нее недельку-другую и заодно хорошенько подумать о своем двусмысленном положении.
— Мне правда очень жаль, Элизабет, — сказал он в завершение их разговора по телефону, — но я не могу не присутствовать на ученом совете.
Профессор Гедель был невзрачным, худым как жердь человеком с лицом, похожим на морду опоссума или мускусной крысы. Он обладал гениальным логическим мышлением. Десять лет назад, опубликовав одну только статью, он потряс основы современной математики, а спустя восемь лет Институт перспективных исследований принял его в число постоянных сотрудников.
На протяжении двух тысячелетий математика оставалась для человечества самым точным и совершенным инструментом, применяемым миллионами людей в повседневной практической деятельности, но имелась ли полная уверенность в том, что в ее безграничной универсальности не содержится разрушительное начало, какой-нибудь вирус или грибок, который может занести заразу во все, что достигнуто с ее помощью?
Греческие математики, открыв парадоксы, первыми заподозрили опасность. Зенон[29], а позднее и другие исследователи обнаружили, что строгое применение логики в решении арифметических и геометрических задач иногда приводит к бессмысленным или противоречивым результатам.
В 2900 году профессор Геттингенского университета Давид Гильберт[30] выступил на открытии математического конгресса в Париже с докладом, известным с тех пор как «Программа Гильберта».
— Программа Гильберта стала библией математиков и логиков всего мира, — объяснял фон Нейман в разговоре с Бэконом. — Решение даже одной из поставленных в ней проблем принесло бы счастливчику всемирную славу. Представляете, что тут началось? Сотни молодых ученых во всех уголках мира ломали голову над Программой Гильберта. Все словно помешались… В конце концов с одной из проблем справился Гедель в 1931 году. Его имя тогда было почти никому не известно. В опубликованной им статье под заголовком «О формально неразрешимых теоремах в „Principia Mathematica“[31] и подобных системах. Часть I» Гедель, не оставляя места сомнениям, утверждал, что в любой системе, будь то наука, язык общения или личность, существуют формулы и утверждения, которые являются правдивыми, но не могут быть доказаны. Какие бы усилия ни прилагало человечество, обогащая и совершенствуя свои познания, в них всегда отыщутся незаполнимые пробелы и пустоты, противоречивые доводы, прорастающие сорняками сомнений в благоухающем саду цивилизации. Теорема Геделя совершила в математике такой же переворот, что и теория относительности Эйнштейна и квантовая теория Нильса Бора — в физике: эти науки перестали быть точными, перестали являть собой системы неопровержимых законов. Открытие Геделя сделало истину еще более своенравной и неуловимой…
Распростертое тело Вивьен выделялось темным рельефным пятном на белой простыне. Она постучалась к Бэкону вскоре после наступления сумерек. Открыв дверь, он увидел на сливающейся с ночью черной коже ее больших рук блестящие капельки мелкого дождика, упорно моросившего весь день. Всего три дня прошло с того неприятного телефонного разговора с Элизабет, когда Бэкон сообщил о своем решении отказаться от поездки к ее родителям в Филадельфию и вместо этого присутствовать на лекциях Геделя. Тогда же он дал себе слово, что перестанет встречаться с Вивьен. Однако при ее появлении не смог противостоять соблазну и теперь, нежно касаясь губами мочек ее ушей, вспомнил о своем обещании без всякого сожаления.
Им овладело чувство свободы, словно ему удалось избавиться от злого колдовства. Впервые после долгого перерыва он вновь в полной мере испытывал былое наслаждение, лаская эту женщину. Если раньше Вивьен казалась ему печальной и загадочной, то сейчас — беспомощной и невинной. Ему хотелось загладить свою вину перед нею, обиду, которую ей приходилось переживать уже несколько месяцев из-за его предательства. Бэкон сам раздел ее, будто ребенка перед купанием в ванне, потом приник к ее губам в долгом, чувственном поцелуе (такого излишества он никогда ранее себе не позволял), поглаживая рукой черные, в мелких кудряшках волосы. После этого уложил в постель и овладел с такой нежностью и деликатностью, словно она была девочкой, впервые занимающейся любовью. Неизменным оставалось только молчание, с которым он погружался в ее плоть осторожными, размеренными движениями…
— Ты любишь ее?
— Нет… — произнес он. — Не знаю… Вивьен, постарайся понять…
— Ты хочешь жениться на ней?
— Да…
— Зачем, ведь ты ее не любишь!
— Знаешь, есть вещи, о которых не спрашивают… Просто так должно быть, по жизни… Каждый человек женится, заводит детей, умирает… Она красивая, богатая, матери моей нравится…
— И у нее белая кожа…
— Это не имеет значения.
— Нет, имеет, и ты это знаешь!
— Послушай, Вивьен, ты ведь с самого начала понимала, что у нас с тобой… Я ничего тебе не обещал.
— Как ты можешь что-то обещать, если даже не помнишь моего настоящего имени! — Вивьен отодвинулась от Бэкона и встала с кровати. Голос ее звучал совершенно спокойно, и ничто в поведении не выдавало раздражения или недовольства. Она принялась неторопливо собирать свою разбросанную по полу одежду. — Ладно, не будем больше об этом.
Бэкон неотступно следил за ней глазами. У него возникло ощущение, будто его взгляду неожиданно предстало содержимое давно забытой шкатулки, наполненной старыми фотографиями и памятными вещицами.
— Вивьен, пожалуйста… — не поднимаясь с постели, проговорил он сдавленным голосом после некоторого молчания. — Не уходи… Побудь со мной этой ночью… На улице дождь… Только сегодня! Хочется утром проснуться рядом с тобой.
Когда Бэкон открыл глаза, еще только светало. Несколько секунд он разглядывал распростертое перед ним женское тело. В неярком утреннем свете Вивьен была прекрасна. Стараясь не шуметь, Бэкон встал и начал собираться. Стоя под душем, он все время ловил себя на ощущении приятной умиротворенности. Это чувство не покидало его с того мгновения, когда он очнулся от сна и обнаружил рядом с собой Вивьен. Его кожа пропиталась запахом духов, который не смывался ни водой, ни мылом и напоминал о ней, как ни старался он переключить мысли на предстоящий рабочий день и назначенную на сегодня лекцию профессора Геделя. Он быстро побрился, оделся и, прежде чем отправиться в институт, не удержался, подошел к Вивьен и легонько поцеловал ее в лоб.
За последние дни Бэкон очень многое разузнал о Геделе и его прошлом, так что мог бы даже написать биографию ученого. Все институтские профессора отзывались о нем с уважением и восхищением, хотя близкие знакомые давали понять, что общаться с ним порою не легче, чем постичь его головоломные теоремы. И он был одним из немногих друзей Эйнштейна.
Гедель впервые объявился в Институте перспективных исследований в 1933 году по приглашению прочитать цикл лекций, в то время он еще являлся профессором Венского университета. Естественно, что его выступления посвящались тогда математике и ее формально неразрешимым теоремам и вызывали у слушателей чрезвычайный интерес, иногда даже похожий больше на нездоровый ажиотаж. Не каждый ученый, за исключением, очевидно, Эйнштейна, мог похвастаться на своих лекциях подобным сосредоточенным вниманием аудитории. Освальд Веблен, организовавший приезд Геделя, нарадоваться не мог, с каким восторгом его принимали.
Все шло как по маслу, когда вдруг однажды Гедель объявил Веблену, что должен возвратиться в Европу немедленно и потому прерывает курс лекций. Не обладая умением изобретать подходящие предлоги, он просто сказал, что испытывает непреодолимое желание вернуться домой и ничего не может с собой поделать. Принеся извинения всем профессорам института, Гедель отправился восвояси. Прошло время, и осенью 1934 года стало известно, что его поместили на лечение в расположенную под Веной клинику Уэстэнд для психических больных с диагнозом «глубокая депрессия».
Годом позже Гедель вновь почтил своим присутствием ученое сообщество Принстона, приехав опять с курсом лекций. Вскоре после аннексии Австрии гитлеровской Германией в 1933 году Гедель теряет место в Венском университете, и, что еще хуже, его призывают на военную службу, несмотря на слабое здоровье. В январе 1940 года он решает уехать в США вместе с Адель Нимбурски, недавно ставшей его женой. Плыть через Атлантику показалось супругам слишком опасным, и они предприняли целую одиссею, отправившись сначала в Россию, затем на транссибирском экспрессе добрались до Японии, а там, в Иокогаме, поднялись на борт корабля, доставившего их 4 марта 1940 года в Сан-Франциско. Еще через несколько дней Эйнштейн встречал обоих в Принстоне.
Бэкон вошел в зал, где должна была состояться лекция, и сел в последних рядах. Он ожидал появления Геделя с таким же нетерпением, какое испытывал, предчувствуя приход Вивьен. А когда увидел его входящим в зал, то решил, что тот больше похож на священника или раввина, чем на математика. Нос длинный и обвислый, как у индюка, ничего не выражающие маленькие глазки прячутся за толстыми затемненными стеклами очков. Между тем Бэкон, как и все присутствующие, знал, что этот худощавый жилистый человек — настоящий гений, один из тех меланхоличных мудрецов, которые вынуждены расплачиваться за свою одаренность здоровьем собственного рассудка. Ему было тогда только тридцать шесть лет — на три года меньше, чем фон Нейману.
Когда Бэкон вечером вернулся домой, Вивьен была уже там. Это было прямым нарушением его неоднократных наставлений и их договоренности. До его появления Вивьен вымыла пол, поснимала со стен приколотые кнопками клочки бумаги, на которых Бэкон ежедневно записывал все, что придет в голову, стерла с письменного стола давний слой пыли. Потом легла, как обычно, в постель поверх простыней, только на этот раз не снимая кофточки фиолетового цвета и черной юбки, и дожидалась его с безучастностью обреченной на казнь жертвы. Бэкон не единожды повторял ей, что не любит, когда посторонние дотрагиваются до его вещей, вторгаясь в тот особый, удобный для него беспорядок, сложившийся за многие годы. И все же Вивьен осмелилась напоследок поступить вопреки его глупым, никому не нужным привычкам. Если уж он отошел от правила сохранять холодность в их отношениях и тем самым пересек запретную черту, то и она отплатит ему тем же. Едва ступив за порог, Бэкон сразу заметил, что его берлога неожиданно засияла чистотой. Он медленно озирался, и на лице его нельзя было прочесть ни раздражения, ни восторга. Наконец его глаза встретились с печальным взглядом Вивьен.
— Ты что здесь делаешь? — довольно грубо выпалил он, с грохотом швырнув в сторону свой портфель.
— Я так и знала, что ты будешь злиться…
Бэкон медленно приблизился к ней, как хищник подкрадывается к беспомощному животному. Она даже не сделала попытки подняться. Без всякого предисловия Бэкон припал губами к ее голым ступням, потом принялся целовать колени и бедра, потом, в одно мгновение сорвав с нее одежду, как кожуру спелого, сочного тропического плода, покрыл поцелуями ее живот и грудь… Примерно через два часа Вивьен остановила его.
— Мне пора, — сказала она, не выпуская его из своих объятий.
— Куда ты?
— Уже поздно.
— Не ходи никуда, оставайся!
— Не забывай, что ты скоро женишься… — напомнила она.
— Именно поэтому ты должна остаться! — Бэкон даже не пытался щадить ее чувства. — У нас мало времени, так давай не будем его терять!
— Неужели ты не понимаешь, что так только хуже сделаешь? Расставаться будет еще тяжелее…
— До этого еще дожить надо, Вивьен. Неизвестно, как все обернется… Мы не можем с уверенностью сказать даже, пойдет завтра дождь или нет. Так зачем заранее забивать себе голову тем, что будет, если у нас уже есть то, что есть?
— Вчера ты говорил совсем другое…
— Вот видишь! — торжествующе воскликнул Бэкон. — Вот тебе доказательство, что не следует пренебрегать тем, что имеем сегодня!
И Вивьен, и Бэкон понимали — они оба обманывают друг друга или, точнее, скрывают от себя самих правду. Словно горький пьяница, который принимается самозабвенно вытряхивать из бутылки в стакан последние, до капли, остатки зелья, Бэкон принял бездумное решение остаться с Вивьен по меньшей мере пока длится курс лекций Геделя — время, в течение которого он рассчитывал не встречаться с Элизабет.
Сначала ей хотелось как следует проучить Бэкона, поэтому Элизабет изо всех сил сопротивлялась желанию увидеться с ним или позвонить по телефону — слишком велика была уверенность, что он не выдержит первым, раскается в своем упрямстве, станет молить о прощении, и вот тут-то наступит удобный момент, чтобы выдвинуть свои условия и завладеть им раз и навсегда.
Еще никогда перерыв в их общении не был таким долгим. По мере того как проходили дни, все труднее становилось переносить разлуку. Они словно соревновались друг с другом (наподобие Ахиллеса с черепахой, как сравнивал позже Бэкон, когда его постигла участь черепахи), причем победителя ожидал приз в виде права принимать решения и навязывать свою волю побежденному. Элизабет прекрасно понимала, что результат этого соревнования отразится на всей ее дальнейшей жизни, и не собиралась сдаваться. Каждый раз, когда ее охватывал особенно сильный приступ тоски и рука сама тянулась к телефону, готовая набрать номер Фрэнка, девушка останавливала себя и утешалась тем, что ему, несомненно, сейчас не менее тяжело.
Но все испортил приснившийся ей кошмар, в котором она якобы тяжело заболела и умерла, а Бэкон устроил праздник, вместо того чтобы оплакивать ее кончину. Элизабет проснулась в слезах и в полной уверенности, что тактика ее ошибочна. А если он никогда не позовет ее?
Если он на самом деле и не любил ее никогда? Впервые в ней шевельнулось сожаление по поводу своего упрямства и вспыльчивости. Наверно, она требовала от него слишком многого! Как же глупо она вела себя! Кому нужны все эти страдания, эта разлука, зачем подвергать бесцельным испытаниям его чувства, ведь ей самой надо только, чтобы он был рядом! Нет, нельзя допустить, чтобы они расстались из-за глупой обиды и злой гордыни. Еще есть время исправить ошибку!
Нагруженная сумками и пакетами, Элизабет подошла к двери жилища Бэкона. Было одиннадцать часов утра, и он, конечно, в институте. В пакетах были сыр и вино, фрукты, презервативы и забавный игрушечный поезд. Элизабет еще ни разу не была в квартире у Бэкона, предпочитая, чтобы он навещал ее либо они встречались в кафе и ресторанах. Однако она с самого начала настояла на том, чтобы он дал ей запасной ключ. Теперь вот ключ пригодился, и Бэкона ожидал приятный сюрприз и несомненное свидетельство примирения!
Зал для лекций был заполнен почти до отказа. Однако, как с уверенностью полагал Бэкон, лишь немногие из присутствующих — среди них сидящие в первых рядах Веблен и фон Нейман — могли в полной мере оценить значение слов, которые произносил Курт Гедель. Он сильно смущался и старался не встречаться глазами со слушателями, устремляя взгляд сквозь стену куда-то вдаль. В тот день Гедель раскрывал перед аудиторией свой метод доказательства так называемой континуум-гипотезы, впервые упомянутой математиком Георгом Кантором[32] в теории множеств.
Вдруг Гедель запнулся и замолчал, не понимая, что происходит. Тяжелая деревянная дверь распахнулась и с грохотом захлопнулась, нарушив царившую в зале мертвую тишину. Веблен и другие профессора поднялись со своих мест, взгляды всех присутствующих устремились на молодую женщину, бесцеремонно вторгшуюся в аудиторию.
— Ты здесь? — сердито выкрикнула она, не обращая никакого внимания на целое собрание незнакомых людей. — Ты мне врал! Все время врал, трус несчастный!
Со своего места в последнем ряду Бэкон видел лишь силуэт своей невесты. Что делать — встать и сказать, чтоб успокоилась, или, наоборот, лучше ей сейчас не показываться? Гедель продолжал ошеломленно молчать. Элизабет с искаженным от ярости лицом вглядывалась в присутствующих, разыскивая среди них виновного в измене и нанесенной ей обиде.
— Ради бога, мисс, не знаю, кто вы и что вам надо, только прошу вас покинуть аудиторию! — нашелся Веблен. — Здесь проходит научная конференция, пожалуйста, дайте профессору возможность продолжить свое выступление…
Элизабет и бровью не повела. Зато ее взгляд, наконец, уперся в переполненные ужасом глаза жениха.
— Вот ты где! — вновь разнеслось по залу. — Ты что же, надеялся, что я никогда не узнаю? Что сможешь и дальше спать с этой черной шлюхой? За полную идиотку меня держишь?!
— Элизабет, прошу тебя, — умоляюще воззвал к ней Бэкон, лишенный возможности и дальше разыгрывать свою непричастность к происходящему. — Потом все уладим…
— Нет уж, никаких потом! Говори сейчас, не успокоюсь, пока все мне не объяснишь! — Она стала приближаться, не спуская с Бэкона глаз, из которых струились жгучие слезы обиды. Ее упрямство начинало злить его.
— Господин Бэкон, — решительным тоном обратился к нему Веблен, одновременно указывая пальцем на выход, — объясните мисс, что она мешает проведению весьма важной научной конференции! Вы меня понимаете?
К этому времени Элизабет уже добралась до того, кто послужил причиной ее гнева. Едва Бэкон попытался взять ее за руку, чтобы выпроводить из зала, как тут же получил звонкую пощечину. Она прозвучала громко, будто удар мухобойки по оконному стеклу, так что у всех присутствующих, кроме, может быть, Геделя, одновременно вырвалось дружное: «О-ох!» Для Бэкона это стало последней каплей, переполнившей чашу терпения. Не в силах больше переносить унижение, он, не успев даже подумать, влепил невесте ответную пощечину, не такую сильную, но которая, из-за какого-то акустического феномена, прозвучала еще громче, чем первая.
— Это недопустимо, господин Бэкон! — взорвался Веблен, тогда как стоящий рядом фон Нейман не смог сдержать удовлетворенный смешок. — Я все-таки вынужден настаивать, чтобы вы покинули помещение и позволили нам продолжать!
Ошеломленная Элизабет ничего не замечала вокруг. От пощечины у нее помутилось в голове, ею овладели апатия и сонливость. Хотелось только одного — заснуть в объятиях Бэкона и выспаться вдоволь. Профессор Гедель испуганно наблюдал за ней, ничего не понимая и по-прежнему стоя перед аудиторией, потерявшей к нему всякий интерес.
— Она жила у тебя дома, — всхлипывала Элизабет, увлекаемая Бэконом к двери под взглядами его коллег. — Ты держал эту черную шлюху у себя дома…
Последнее, что увидел Бэкон, выходя из зала, — возмущенное лицо Веблена, ясно говорившее без слов, что так блестяще начавшаяся карьера молодого ученого бесславно оборвалась и его дни в институте сочтены. Почти волоча обессиленное тело своей невесты — бывшей невесты, уничижительно мелькнуло у него в голове, — Бэкон едва ли мог в достаточной мере осознать значение происходящего; совершенно неожиданно все главные составляющие его жизни — Элизабет, институт и Вивьен — столкнулись и разбились, как три самолета, с огромной скоростью летевшие навстречу друг другу. Бэкон затащил Элизабет в соседнюю аудиторию, посадил ее на стул и сел рядом сам, не решаясь обнять или даже дотронуться до нее. Через несколько минут она пришла в себя, поднялась и нетвердой походкой направилась к выходу, бросив ему через плечо что-то обидное.
Тем временем рядом, в конференц-зале, профессор Гедель заявил собравшимся, что не может продолжать читать лекцию, и безудержно разрыдался, а фон Нейман принялся его утешать…
Фрэнк Эйделотт, сменивший Флекснера во главе Института перспективных исследований, уже несколько дней разыскивал Бэкона. Ничего хорошего от этой встречи Бэкон не ожидал. В лучшем случае ему грозил суровый выговор, в худшем — позорное изгнание из института. В довершение всех бед у него разыгралась ужасная мигрень, которая словно лезвием рассекла его мозг на две половины: одну — здоровую и не ощущающую никакой боли, и вторую — будто сотрясаемую невидимым поршнем, снующим с бешеной скоростью. Подобные приступы начинались всегда, стоило ему перенервничать или сильно испугаться чего-либо.
К десяти утра недуг овладел им. Уши словно заложило ватой, хотя любой резкий звук с улицы отдавался в мозгу в десять крат сильнее. Кирпичные стены Фулд-холла студенисто колебались. Стоя у директорского кабинета, Бэкон отдышался, кое-как причесал волосы, собрался с духом и, распахнув дверь, предстал перед дородной секретаршей. Выслушав доклад о его прибытии, директор сразу же велел заходить. Не поднимаясь из-за стола, молча указал на стул, словно специально поставленный как для жертвы в камере пыток. Позади Эйделотта возвышалась мощная фигура мужчины в сером костюме, телосложением похожего на игрока в американский футбол. Он выжидательно смотрел на Бэкона.
— Садитесь, — приказал Эйделотт.
Бэкон послушно, но не спеша сел на стул. С одной стороны, не хотелось, чтобы заметили, как ему трудно держаться на ногах, но и чрезмерно медлить не стоило по той же причине. Он чувствовал себя достаточно плохо в роли мальчика для битья, не следовало еще больше унижаться, оправдываясь из-за своих хворей.
— Расслабьтесь, Бэкон, — процедил сквозь зубы директор, — никто не собирается вас пороть или отдавать под суд.
— Простите меня, пожалуйста, —против воли вырвалось у Бэкона. — Я никак не предполагал, что мои личные проблемы… Мне хотелось бы лично извиниться перед профессором Геделем…
Эйделотт осуждающе уставился на него.
— Вы слишком многого хотите, Бэкон. Все не так просто, к сожалению. Да будет вам известно, что профессор Гедель опять… у него рецидив болезни нервов. Поймите, он весьма обостренно реагирует на внешние раздражители.
— Это очень серьезно? В каком он состоянии?
— Ну, скажем, сейчас для него наступили не самые лучшие дни. Конечно, не при смерти, но недельку придется провести в постели. — Эйделотт внушительно кашлянул, давая понять, что данная часть беседы завершена. — Итак, Бэкон, поговорим о случившемся с вами чрезвычайно огорчительном инциденте. Вы понимаете, какое впечатление он произвел на всех, кто присутствовал в зале?
— Да, мне ужасно стыдно… Если бы я только мог как-нибудь загладить…
— Как-нибудь! — гневно повторил за ним Эйделотт. — Мне очень жаль, Бэкон! Я изучил ваше личное дело и должен признать, что оно действительно впечатляет. Университетские и нынешние характеристики свидетельствуют о вашем таланте и разумном подходе к работе — достоинствах, которые я особенно и прежде всего ценю в ученых. — Толстые губы Эйделотта шевелились, как две извивающиеся пиявки, по крайней мере так казалось Бэкону. — Вдобавок профессор фон Нейман решил заступиться за вас… Он считает вас одним из самых одаренных сотрудников нашего института.
На душе у Бэкона немного потеплело. Для него математик-венгр был учителем и наставником, и было приятно узнать, что тот относится к своему подопечному с сочувствием, а не просто с обычной терпимостью.
— Более того, он выразил уверенность, что вы, повзрослев через некоторое время, сможете достичь важных результатов в науке. (Ну, это уж слишком, мысленно изумился Бэкон великодушию фон Неймана.) Итак, изволите видеть, вы очутились в положении непростом, но отнюдь не безнадежном. Счет, как говорится, в вашу пользу, а случившееся на днях небольшое недоразумение теряется среди ваших многочисленных достоинств, как иголка в стогу сена…
Бэкон ушам не верил. Он со страхом подумал, что Эйделотт просто издевается — хочет сначала зубы заговорить, а потом избавиться от него с легкой душой.
— Бэкон, вы даже в лице переменились от испуга. Успокойтесь, вам нечего бояться, я говорю все это не в качестве предисловия перед тем, как объявить о вашем увольнении. — Эйделотт опустил взгляд и стал смотреть, как его пальцы развинчивают и снова завинчивают колпачок авторучки. — Однако я намерен быть с вами до конца откровенным: Институт перспективных исследований — не для вас. Ваше поведение накануне только подтверждает эту неоспоримую истину. — Тут Бэкона передернуло; слова Эйделотта как иголкой пронзили его разламывающуюся от боли голову. — Нас в принципе устраивает сотрудничество с вами. Вместе с тем складывается впечатление, — можете поправить меня, если я ошибаюсь, — что нынешняя работа вам самому не приносит удовлетворения. Мы тоже чувствуем, что заставляем вас попусту терять время. Нельзя втиснуть настоящий талант в тесные рамки рутинной работы. — Эйделотт обернулся, как бы ища одобрения у незнакомца в сером, который продолжал невозмутимо стоять у него за спиной. — Это не означает, что я вам советую заняться экспериментальной физикой; просто ваш характер — как бы поточнее выразиться — слишком беспокойный… Возникло опасение, что, если бы так продолжалось и дальше, вам рано или поздно пришлось бы покинуть институт, так и не совершив выдающихся открытий, чего мы все от вас ожидаем… Вам нужен больший простор для деятельности, юноша. Больше жизни.
— Мне трудно говорить… — пробормотал Бэкон. — Прошу дать мне возможность…
— Я уже объяснял вам, Бэкон: то, что произошло на лекции профессора Геделя, достойно сожаления, но не катастрофа, — прервал его Эйделотт с заметным раздражением. — Позвольте представить вам господина Берда. — На лице мужчины в сером появилось подобие улыбки. — Господин Берд представляет правительственное учреждение. К нам обратились с просьбой рекомендовать молодого сотрудника, обладающего определенными качествами, необходимыми для выполнения специального задания. Им нужен компетентный ученый-физик. Когда я попросил профессора фон Неймана высказать свое мнение, он не колеблясь предложил вашу кандидатуру.
От обиды и унижения у Бэкона горели уши. Теперь он смог как следует разглядеть атлетическую фигуру за спиной у директора. Мужчина был похож на спортсмена, уже несколько лет как прекратившего активные тренировки и начавшего слегка полнеть. Из сказанного о нем Эйделоттом было не ясно, чем он занимается, и Бэкон решил, что, скорее всего, тот служит в армии, может быть даже в морской пехоте.
— Дорогой Бэкон, поймите меня правильно, — учтивость давалась Эйделотту с видимым усилием, — мы чувствовали бы великое удовлетворение, если бы вы нашли с господином Бердом общий язык. Я не собираюсь давать вам указания, конечно, просто прошу выслушать его предложение и добровольно принять решение, которое является наиболее приемлемым в данной ситуации. Поверьте, это самый достойный выход для всех нас…
Закончив тираду, Эйделотт поднялся с места и с широкой улыбкой на лице снизошел наконец до того, чтобы подать Бэкону руку. Господин Берд слегка кашлянул, как бы принимая эстафету переговоров, вышел из своего укрытия за спиной директора и направился к выходу.
— Пройдемся, — бросил он на ходу Бэкону тоном, не предполагающим возражений.
Бэкон довольно бодро поспешил следом; случившееся подействовало на него как электрический разряд, заставив на время позабыть о недомогании.
— Желаю удачи, Бэкон, — напутствовал его Эйделотт.
Ошеломленный всем услышанным и своей мигренью, Бэкон заторопился к выходу в полной уверенности, что в обозримом будущем уже не увидит ни директора, ни институт.
— Вы здесь никогда не бывали раньше? — обратился он к спутнику, чтобы нарушить молчание.
— Был раз.
Они шли бок о бок, словно два приятеля на прогулке, не спеша и никуда в особенности не направляясь. Господин Берд вел себя, как садовод-любитель: останавливался и разглядывал посаженные вдоль дорожки маргаритки и цветущие кусты шиповника.
— Так вы работаете на правительство? — Бэкон опять ощутил внутри тошноту. — Куда мы идем?
— Никуда.
Они обошли территорию института и начали второй круг. Очевидно, господин Берд располагал уймой времени. Он вдруг резко остановился и в упор взглянул на Бэкона, словно решившись наконец посвятить его в свои планы.
— Профессор Эйнштейн в самом деле открыл четвертое измерение?
Бэкон подумал, что ослышался. В какой-то момент даже мелькнула мысль, что из-за боли в голове у него возникают слуховые галлюцинации.
— Н-не совсем так, — после некоторого молчания проговорил он с усилием. — В его теории четвертым измерением является время… Мир существует в четырехмерном пространстве, называемом пространство-время.
— А вот эта формула, которую в газетах печатают, она что, действительно доказывает существование души?
— Нет, конечно! Формула служит лишь для подсчета количества энергии путем умножения массы на скорость света в квадрате. Она не имеет ничего общего с душой, то есть внутренней энергией живого человеческого тела…
Господин Берд озадаченно почесал затылок, как бы обозначив этим красноречивым жестом вступление к монологу, в котором изложил свою собственную теорию.
— Не нравится мне вся эта относительность. Я не считаю, что все в жизни относительно. Например, как может быть относительным зло или добро? А вам не приходило в голову, что такие рассуждения только на руку преступникам? Вы себе даже не представляете, сколько проходимцев и жуликов твердят в суде про эту вашу теорию относительности, стараясь избежать заслуженного наказания. Если каждый станет думать, что все вокруг относительно, и начнет делать что захочет, то справедливости и правопорядку придет конец! Нельзя же считать относительной государственную измену! Нельзя считать относительным убийство! Нельзя считать относительными кровавые преступления Гитлера!
Решительность и горячность в выступлении собеседника не смутили Бэкона.
— Я с вами полностью согласен… Позвольте лишь заметить, что приведенные вами примеры не имеют ничего общего ни с теорией относительности, ни с профессором Эйнштейном, — примирительно заверил он господина Берда. — Речь в ней идет не о социальных, а о физических явлениях…
— А по мне так все едино…
— Нет-нет… Эйнштейн говорит лишь о том, что скорость движения наблюдаемого объекта является относительной для наблюдателя, который также движется. Вот, например, те две девушки приближаются к нам быстрее, поскольку мы тоже идем к ним навстречу. И только скорость света остается неизменной независимо от расположения наблюдателя. Это научный факт, который не имеет ничего общего с моральными понятиями, господин Берд…
— И это считается великим открытием?
— Несомненно!
— Я, конечно, могу ошибаться, но, по-моему, все это чепуха. Как может существовать то, чего нет! Я же не вижу никакого четвертого измерения, и атомов не вижу, так с какой стати я должен верить всяким выдумкам!
— Знаете, вы не единственный… — начал было Бэкон, но остановился, потеряв вдруг всякое желание рассуждать на эту тему. Не только бесполезно, но просто глупо спорить о физике с человеком, который, скорее всего, не знает даже значения числа «пи». Судя но всему, господин Берд был настолько непоколебим в своей точке зрения, что ни на секунду не признал бы правоты Эйнштейна.
— Вы именно об этом хотели со мной поговорить?
— Нет-нет, просто полюбопытствовал, прошу прощения. — Ibcno-I дин Берд словно опомнился и даже застыдился своей горячности. — Видите ли, мне приходилось встречаться с очень многими учеными вроде вас, так что я поневоле задался вопросом, о чем они, черт их возьми, размышляют все время? Вы, физики, способны часами сидеть или ходить туда-сюда по кабинету и думать, думать… Даже дома не перестаете вспоминать теоремы и цифры, даже в ванной, даже в постели, перед тем как заснуть… Мне иногда кажется, что ученые могут заниматься любовью с женами и при этом мысленно производить свои расчеты!
— Поверьте, таких среди нас не много, — поспешно заверил Бэкон. — Откуда вам столько известно о физиках?
— Пришлось познакомиться. По работе…
— А в чем конкретно заключается ваша работа, господин Берд?
— Еще узнаете, всему свое время. Лучше скажите, с какой целью вам понадобилось ежедневно следить за профессором Эйнштейном?
Бэкон давно ждал, что кто-нибудь когда-нибудь задаст ему подобный вопрос, но все же оказался застигнутым врасплох и не нашелся, что ответить.
— Запираться нет смысла, — вкрадчивым голосом проговорил господин Берд. Бэкону померещилось, что он смотрит кино про шпионов. — Вы следили за Эйнштейном, а мы следили за вами…
— Кто — вы?
— Вы не ответили на мой вопрос, профессор, — голос господина Берда становился все более отчужденным.
— Если я скажу, вы не поверите, — пробормотал Бэкон, пытаясь изобразить улыбку.
— Посмотрим!
— Сам не знаю, клянусь вам! Мне очень хотелось заговорить с Эйнштейном, пока он шел домой, но не хватило смелости, и я просто следовал за ним на расстоянии…
— Так-так, следовал за ним на расстоянии… Ну хорошо, а в остальные дни?
— И в остальные тоже. Понимаю, звучит абсурдно, но я говорю правду!
— И вы полагаете, что делали это незаметно для профессора Эйнштейна?
— Да, он видел меня один раз, но, кажется, не придал большого значения.
— А между тем профессор Эйнштейн обратился в полицию. Что вы на это скажете?
— Не может быть… — Бэкона вдруг прошиб холодный пот. — Я же не хотел ничего плохого… Это было что-то вроде шутки…
— Сейчас не время для шуток, профессор, — голос Берда вновь обрел прежнюю учтивость. — Как вам известно, нацисты ненавидят Эйнштейна. И не только они. Вокруг полно всяких недоумков… Соединенные Штаты стали для Эйнштейна второй родиной, и правительство обязано заботиться о безопасности своих граждан. В особенности таких граждан, как Эйнштейн, вы согласны?
— Так вы из полиции? — встревожился Бэкон.
— Почти угадали, — доверительным тоном ответил Берд. — Только не из полиции в общепринятом понимании. Скажем, мне поручено обеспечить спокойную жизнь профессору Эйнштейну, чтобы он не испытывал никаких неудобств, чтобы его никто не беспокоил.
— Раз вы меня видели, значит, догадались, что это была лишь игра!
— Что ж с того, что догадался. Моя обязанность — принять меры предосторожности. Я провел расследование, и, на ваше счастье, мы не обнаружили ничего подозрительного.
— Теперь, когда вы убедились, что я не готовлю покушения на Эйнштейна, мне можно идти?
— Боюсь, что нет, — невозмутимо заявил господин Берд. — Все отзываются о вас как о хорошем физике. Отличные характеристики. Пристойное поведение. Ну, не считая трудностей в отношениях с женским полом, которые вы себе сами создали, однако меня это мало интересует… Итак, в силу ваших профессиональных качеств мы готовы согласиться с предложением профессора Эйделотта и профессора фон Неймана относительно вашей кандидатуры. Полагаем, что именно вы способны выполнить деликатную и весьма важную для нас миссию.
— Что же я могу для вас сделать?
— Очень многое, профессор. Вы — молодой талантливый ученый, любите рисковать, хорошо знаете немецкий язык и как нельзя кстати именно сейчас остались без работы и перспектив найти ее в ближайшее время. Так что вы для нас — подходящий вариант.
— Подходящий для чего?
— Я уже сказал — для сотрудничества. Если хотите знать больше, для одного расследования. Вы же любите свою родину, не так ли?
— Да, конечно.
— Ну вот, для вас наступило время сделать кое-что для нее. Не забывайте, профессор, идет война. В подобной ситуации интересы нации становятся приоритетными для всех граждан.
— Значит, отказаться я не могу…
— А вы и не откажетесь. Вы многим обязаны этой стране, и наконец пришел час, когда вы сможете хотя бы частично вернуть долг. Разве это не справедливо? — Господин Берд словно растолковывал ребенку необходимость выполнять школьные домашние задания. — Сами понимаете, о нашем разговоре никто не должен знать. Соблюдайте полную конфиденциальность. Разрешаю вам попрощаться только с самыми близкими родственниками, причем без лишних разъяснений причин отъезда.
— Что я могу рассказать, если сам ничего не знаю? — возразил Бэкон.
— Скажите, что вы решили поступить на военную службу. Позже, если все пойдет гладко, сможете сообщить больше.
— Все это так неожиданно… Нельзя ли мне подумать?
— Сожалею, профессор Бэкон, на обдумывание нет времени. Вы должны верить нам так же, как родина верит в вас.
Бэкон шел к дому фон Неймана с такой поспешностью, словно от их встречи зависело решение вопроса жизни и смерти. Головная боль утихла, но из-за поднявшейся температуры им овладело ощущение нереальности происходящего.
— В чем дело? — как всегда недовольно встретил его фон Нейман. Не дожидаясь приглашения, Бэкон прямиком направился в кабинет хозяина.
— Пришел поблагодарить вас за протекцию, — пояснил он, — и заодно попрощаться.
Фон Нейман уселся в свое кресло и созерцал Бэкона с отеческой снисходительностью. Раздраженность сменилась свойственным ему добродушием.
— Рад, что вы приняли это предложение, юноша. Уверен, вы не пожалеете.
— Значит, вам с самого начала все было известно?
— После скандала на лекции меня вызвал Эйделотт. Веблен требовал просто выгнать вас из института без всяких разговоров. Я высказал то, что думаю: вы хороший физик, но вам надо сменить обстановку. Эйделотт довольно долго думал и наконец сообщил мне, что, возможно, у него найдется для вас кое-что получше. Он назвал это «учебной командировкой». — Тут на губах фон Неймана появилась кислая улыбка. — Что делать, Бэкон, мы живем в такое время, когда все вынуждены чем-то жертвовать. Я, как и вы, думал поначалу, что вам все же надо остаться в институте, но теперь понял — это было бы ошибкой. Вы человек умный и сможете принести гораздо больше пользы нации, если окажетесь за пределами славной маленькой тюрьмы, именуемой Принстоном. Знаю, как вам сейчас несладко, впереди — тревожная неизвестность, однако поверьте: перед вами будет поставлена важнейшая задача, и выбор пал на вас именно потому, что вы физик. Вам предстоит не просто военная служба, но участие в работе, имеющей первостепенное значение.
— Я бы предпочел все же, чтобы мне дали возможность решать самому!
— Что ж, в каком-то смысле именно так и произошло, юноша. И обстоятельства сложились в пользу этого решения. Вспомните-ка нашу последнюю беседу! — Фон Нейман торжествующе хлопнул Бэкона по плечу. — Вы мне поведали тогда о своих амурных приключениях, о том, как оказались меж двух огней. Я еще пытался дать вам понять, что теория игр годится и для влюбленных, что в вашем случае также необходима своя стратегия. Вспоминаете?
— Еще бы!
— Я уже тогда знал, что если вы ничего не предпримете и не добьетесь перемен в жизни, то рано или поздно потеряете все! Упорствуя в нежелании действовать, вы только ухудшали свое положение, доводя его до кризисного. Именно так все и случилось, если не ошибаюсь…
— Наверно, вы правы. Вы меня предупреждали, что я не смогу вечно балансировать между Элизабет и Вивьен, что неизбежно возникнет ситуация, когда мне придется выбирать… Либо, наоборот, одна из них бросит меня…
— И я не ошибся, как это ни прискорбно!
— Боюсь, что вы оказались даже слишком прозорливы. Все оборвалось мгновенно. Да вы и сами видели… Они все-таки столкнулись друг с другом! Так что, ко всему прочему, я, наверно, потеряю их обеих.
— Я это предвидел, — в голосе фон Неймана проскользнула нотка сочувствия, что было ему совсем не свойственно. — Все логично. Вообще, любить одновременно двух женщин — любить, а не заниматься любовью, это не одно и то же, — самое худшее, что может случиться с мужчиной. Некоторые склонны рассматривать такой феномен как благословение свыше или свидетельство мужественности, а по мне — десять казней египетских не намного страшнее. В конце концов правда всегда выплывает на поверхность, и вот тогда говоришь себе: нет, больше я в такие игры не играю! И с одной-то женщиной проблем не оберешься, а уж с двумя!.. вырвалось у фон Неймана очень убедительно, словно он рассказывал о собственном опыте. — Соперничество между женщинами за мужчину относится, по моему определению, к категории игр «с нулевой суммой». То, что одна выигрывает, другая обязательно проигрывает, а возможность параллельно набирать очки исключается. Что касается мужчины, то, как бы он ни старался поступать справедливо, в конечном итоге неизбежно изменит обеим женщинам. В результате у них возникнут подозрения, а в худшем случае — например в вашем — дело дойдет до конфронтации. Не хотел бы я оказаться в вашей шкуре, Бэкон!
— Профессор, но вы же сами говорили, что, вероятно, найдется способ распутать подобное хитросплетение логическим путем!
— И готов это повторить! — Фон Нейман с явным удовольствием играл роль deus ex machina[33], нежданного спасителя. — На самом деле все очень просто. Поскольку стрелку не перевели вовремя и поезда столкнулись, единственной правильной стратегией будет отказаться от этой игры и начать новую!
— Отказаться от обеих женщин?
— Навсегда и бесповоротно!
— Так вот почему вы рекомендовали меня для выполнения этого задания!
— Скандал лишь послужил детонатором для того, чтобы все взорвалось к черту! Но для вас, я думаю, так будет лучше. Если говорить откровенно, то, на мой взгляд, другого выбора у вас просто нет. Учтите, речь не идет о каком-то трусливом бегстве, вы спасаете то немногое, что у вас осталось. Или вы предпочитаете и дальше жариться в маленьком аду, который с таким легкомыслием сами для себя создали?
Бэкон не ответил. Ему все еще было не по себе от болезненного разрыва с Элизабет, от внезапного одиночества после исчезновения Вивьен, от мучительного краха надежд и мечтаний, связанных с работой в институте. Раньше все в жизни было ясным и надежным, а теперь вдруг стало непонятно, как существовать дальше. Что, если Эйделотт, фон Нейман и господин Берд действительно предлагают ему наилучший выход? Расстаться и с той и с другой, пока обстоятельства благоприятствуют, прежде чем та или другая решит вернуться, но ведь ни одна из них никогда не простит его и будет таить обиду, всегда готовую выплеснуться горькими напоминаниями и упреками.
— Получается, я должен вас благодарить? — ошеломленно произнес Бэкон.
— Ну, сейчас это делать не обязательно, а в будущем вы мне сами спасибо скажете! Не так уж часто человеку выпадает честь послужить доброму делу. Не печальтесь, Бэкон! По меньшей мере, нам с вами разлука не грозит; боюсь, мне никуда не деться от того, чтобы лицезреть вас время от времени.
— О чем вы? — Поистине сюрпризы в этот день сыпались как из рога изобилия.
— Господин Берд, конечно, не отличается высокой образованностью, зато он отличный сотрудник разведки военно-морских сил США.
— Вы его знаете?
— Конечно! Однако важно не это. Так и быть, Бэкон, поделюсь с вами большим секретом, вам надо учиться хранить тайны. Я тоже на них работаю.
— Вы?
— Да, это один из моих приработков. Занятие не самое захватывающее, но довольно интересное. Дома я всегда храню наготове чемоданчик со сменой белья и пуленепробиваемой каской — разрешается брать с собой только самое необходимое! И все же, когда не видит Клара, я ухитряюсь засунуть внутрь томик по истории Средних веков. В любой момент может последовать команда отправиться в путь, а лететь в самолете до Лондона в наше время чрезвычайно долго и скучно…
— До Лондона!
— Там, скорее всего, мы и встретимся в следующий раз, Бэкон. Это ваш пункт назначения. Сможем, по крайней мере, выпить хорошего чаю.
— Меня отправят в Лондон?
— Вы поразительно догадливы, юноша! Да, вас отправят в Лондон. Понюхаете пороху. Посмотрите мир. Там вам будет гораздо веселее, чем здесь, вот увидите.
В течение нескольких секунд Бэкон молча усваивал услышанное от фон Неймана. Итак, ему предстоит стать агентом военно-морской разведки в Лондоне! Он несколько раз мысленно повторил эту фразу, пока наконец она не стала похожей на правду.
— Меня только продолжает беспокоить состояние здоровья профессора Геделя, — неожиданно вырвалось у него. — Полагаю, я невольно послужил виновником обострения его болезни, учитывая глубину потрясения, которое он пережил, наблюдая ту непристойную сцену…
— Ничего подобного! — воскликнул фон Нейман, довольно улыбаясь. — Да Курт, наверно, был единственным, кто мог войти в ваше положение!
— Что вы имеете в виду?
— Неужели вы думаете, что Геделя смутило поведение вашей невесты? — расхохотался фон Нейман. — Не будьте таким наивным, Бэкон! Просто Гедель, как и вы, по уши влюблен, в этом вся причина!
— Гедель? Влюблен? — изумился Бэкон.
— А по виду не скажешь, правда? — продолжал смеяться фон Нейман. — Тем не менее это так: наш застенчивый тихоня Курт Гедель без ума от своей жены. Чтобы добиться от нее согласия выйти за него замуж, он без устали преследовал ее, завалил подарками и еще много чего сделал… Только женщины способны превратить мужчину из гения в скотину.
— Значит, все закончилось хорошо?
— Расскажу вам, Бэкон, но только при условии, что вы будете хранить молчание. Лишь очень немногие здесь, в Америке, посвящены в эту тайну. Жена Геделя Адель в свое время работала в Вене танцовщицей в одном из ночных клубов с плохой репутацией. Для родителей Курта было совершенно неприемлемым, чтобы их мальчик водился с подобной женщиной…
— Но ведь профессор Гедель к тому времени уже достиг почти тридцатилетнего возраста!
— В их семье царили весьма консервативные порядки, Бэкон, и сына держали в строгом подчинении. Да, ситуация сложилась по-настоящему трагическая! Прошло много лет, прежде чем он решился пойти наперекор воле родителей. Теперь понимаете? Ваша ссора с невестой напомнила профессору его прежние переживания. Вот почему он расплакался!
— Я не мог даже представить подобного!
— Да, история удивительная, — задумчиво произнес фон Нейман, словно разделяя волнение Бэкона, тронутого тем, что выпавшее на его долю психологическое испытание привело другого человека к эмоциональному срыву. — Несомненно, между вами есть что-то общее. Подлинная трагедия профессора Геделя заключается не в проблеме континуума и не в существовании формально неразрешимых суждений, а в том, что он мучительно и страстно любит проститутку — свою жену.
Нетрудно предположить, что, ознакомившись с историей лейтенанта Фрэнсиса П. Бэкона, вы задались вопросом: если этот господин Густав Линкс, преподаватель математики Лейпцигского университета, утверждает, что излагает одни только факты, то каким образом ему стали известны самые невообразимые подробности жизни другого человека, то есть того же лейтенанта Бэкона?
Что ж, ваша обеспокоенность, скорее всего, достаточно обоснованна, поэтому я взял на себя смелость включить в повествование данную главу. Да, сомнения, как говорится, имеют право на существование, но, когда они развеются, мой рассказ приобретет достоверность. Мы, ученые, знаем, что без доказательства любая теория рассыплется, как карточный домик. Не отрицаю, некоторые события не обязательно произошли в действительности (именно поэтому они обозначены здесь как гипотезы), поскольку мне и впрямь не довелось участвовать в них лично, но лейтенант Фрэнсис П. Бэкон сам поведал мне о своей жизни, когда мы вместе коротали время за нескончаемыми разговорами. Наступала минута, когда он откладывал в сторону протокол допроса, я переставал давать долгие и скучные показания, и тогда между нами возникала удивительная, похожая на заговорщическую, связь; задушевная близость двух искренних друзей; единение не только наших умов, но и сердец. В эти мгновения полного согласия и сопереживания мне доводилось выслушивать от него признания настолько откровенные, что позавидовали бы многие психоаналитики и духовники. Мы менялись ролями, и на некоторое время я превращался в дознавателя, а он становился объектом изучения.
Дальше в лес — больше дров; за одним вопросом тянутся все новые. Какие обстоятельства привели меня и лейтенанта Бэкона к месту нашей встречи? Когда впервые столкнула нас судьба? В чем состоит наше общее предназначение? Как случилось, что пересеклись параллельные линии наших жизней? Объяснить все это возможно, сказав хотя бы несколько слов о моей собственной персоне.
Прошедшие годы позволяют взглянуть на собственную жизнь с расстояния, рассмотреть ее, словно какое-то постороннее явление или, образнее, будто мелкую букашку, ползающую и шевелящую усиками под увеличительным стеклом. Теперь мне понятно, что со дня рождения моя судьба неразрывно связана с историей двадцатого века, как морская минога, присосавшаяся к коже огромного кита, обрекает себя на бесконечные странствия в его неизменной компании. На мою долю выпало жить в непростое время, в обществе особенных людей, с которыми я познакомился в первой половине столетия. Чисто случайное стечение обстоятельств сделало меня свидетелем великих событий и самых разрушительных несчастий, когда-либо постигавших человечество: двух мировых войн, трагедий Аушвица[34] и Хиросимы, а также рождения новой науки.
Я слишком многословен. Начинать надо с самого главного, найти слова, которые создали бы ясное представление обо мне, пробудить у читателя интерес к моей личности, впечатлить каким-то эффектным ходом — но ничего подобного у меня не получается, к сожалению. Что ж, скажу самое очевидное. Меня зовут — повторюсь — Густав Линкс. Родился 25 марта 1905 года в Мюнхене, столице Баварии. Мой отец, Юрген Линкс, преподавал в университете историю Средних веков. Мою мать звали Эльза Шварц, но мои воспоминания о ней весьма расплывчатые, поскольку она умерла во время выкидыша, когда мне было только три года. Так что не могу сказать о ней почти ничего. Из-за случившейся с ней трагедии я оказался единственным ребенком, и, вопреки принятым в то время обычаям, мне не пришлось делиться своими немногими детскими радостями с целым выводком сводных братьев и сестер; отец так и не женился больше, хотя никто бы не подумал, что раннее вдовство потрясло его до такой степени.
Я родился в мире, где порядок и педантичность ценились превыше всего, легкомыслию не было места, а всякие несуразности — войны, страдания, ужасы — считались огорчительными исключениями из правил, ошибками, исчезающими вместе с эволюцией общества.
К счастью, мир моего детства состоял не только из научно обоснованного аскетизма. Нашлось для меня занятие, которое в значительной степени сформировало мой характер: я вступил в ряды Wandervogel — «Перелетных птиц» — так в те времена называлось движение, похожее на заграничных бойскаутов и призванное способствовать физическому воспитанию немецких подростков. Тогда-то я и познакомился с Генрихом фон Лютцем, надолго ставшим мне лучшим другом и сыгравшим важную роль в моей жизни, а также с Вернером Гейзенбергом, который был старше нас на четыре года и уже сам руководил группой «Перелетных птиц».
Мы с Генрихом были настолько преданными и неразлучными приятелями, что каждый словно существовал в оболочке другого. Оба досконально знали все привычки, наклонности и пристрастия друг друга.
В шестнадцать лет мы вместе впервые посетили публичный дом и заказали одну проститутку на двоих. Мы попросили ее обслужить нас обоих одновременно, чтобы насладиться видом своего собственного глупого выражения, отражающегося как в зеркале на лице друга. В общем, как ни воспитывали нас в строгости и благонравии, к восемнадцати годам мы с Гени накопили уже такой богатый опыт любовных похождений, как никто из сверстников.
Только не подумайте, что у нас тогда не было другого занятия, как шляться по улочкам Мюнхена и глазеть на женские попки. Гени получал плохие отметки в школе, но при этом обладал блестящим умом, глубоким знанием философии и способностью видеть действие ее законов в реальной жизни. Его воодушевляли идеи патриотизма, внушаемые нам в гимназии и нашей молодежной организации, а именно: общество пришло в упадок; мы, немцы, должны обратиться к опыту прошлого, чтобы отыскать способ высвободить нацию из нынешнего унизительного положения. Эти постулаты натолкнули Генриха на далеко идущие умозаключения: он еще не знал точно, каким будет его жизненный путь, но твердо решил, что станет кем-то вроде духовного вождя и о нем узнает весь мир. Постоянно читая средневековые романы, он преисполнился каким-то мистическим почитанием «германской расы», ее традиций и идеалов.
Шел 1924 год, и мы с Гени, к нашему удовольствию, только что закончили учебу в Макс-гимназии. Меня приняли в Лейпцигский университет на факультет математики, а Генрих решил отправиться в Берлин, чтобы всерьез взяться за изучение трудов своего уже тогда наиболее почитаемого философа — Фридриха Ницше и подготовить диссертацию о последних, самых ярких годах его творческой деятельности.
В Лейпциг я приехал в сентябре 1924 года. В то время в национальной экономике наметился подъем, обеспечивший наконец Веймарской республике несколько лет относительной политической стабильности. Город оказался не таким красивым, как, скажем, Дрезден, но не менее интересным. Здесь мне предоставлялась возможность вести самостоятельное, взрослое существование вдали от родительской опеки и, следует признать, от порядком надоевшей дисциплины молодежной организации. Денег у меня было не много, но я мог сам решать, на что их тратить.
Моей специализацией — чем, полагаю, можно вполне гордиться — была математическая логика, и прежде всего теория бесконечных множеств, разработанная Георгом Кантором в конце девятнадцатого века. Я выступал почти что в роли первопроходца, поскольку тема все еще оставалась довольно новой, а в то время немногие молодые математики посвящали свою деятельность малоизученному материалу. Теории Кантора привлекли мое внимание в последний год учебы в Макс-гимназии, и я тотчас загорелся желанием завершить начатое им дело. Мой предшественник взялся за один из наиболее интересных аспектов философских знаний — бесконечность, подойдя к нему с позиций математики. С первых страниц его трудов я понял — передо мной открылась золотая жила. Один из пунктов, включенных в знаменитую Гильбертову программу, как раз относился к теории трансфинитных чисел Кантора, а именно — так называемая «проблема континуума», которую тот так и не сумел решить.
Проблема континуума до сих пор не решена и стала чем-то вроде обидной оплеухи, полученной человеком от Господа, чуть не проклятием, свидетельством слабосилия человеческого разума.
В середине октября 1926 года я получил от Генриха письмо с радостными известиями: он не только успешно осваивал университетскую науку, но вдобавок повстречал девушку своей мечты и намеревался на ней жениться. Наталия, как отмечалось в письме, была чуть моложе Генриха, красива, умна и без памяти влюблена в него. Мне предлагалось не мешкая отправляться в путь, чтобы встретиться с другом и его невестой.
С не меньшим восторгом я написал в ответном письме, что предприму все возможное для скорейшего преодоления расстояния между двумя городами и сочту за честь познакомиться с любимой женщиной Генриха.
До сих пор мне не доводилось бывать в столице рейха. Я думал, что Берлин похож на Мюнхен, но ошибся: в то время это была настоящая столица мира или, по выражению писателя Стефана Цвейга, «новый Вавилон». И в самом деле, в 1926 году Берлин занимал третье место среди крупнейших городов планеты. Я сидел на вокзальной скамейке в ожидании встречающих, чувствуя себя в своем лучшем сюртуке белой вороной среди снующих вокруг пассажиров. Однако неловкое ощущение улетучилось при виде приближавшегося ко мне Генриха в сопровождении двух прелестных девушек. Одна была веснушчатой блондинкой с точеной фигуркой восемнадцатилетней девочки, а другая, рыжеволосая, выглядела еще ослепительнее.
— Познакомься, — сказал Гени, — Наталия, моя любовь и судьба. А прелестная особа рядом с ней отзывается на имя Марианна…
— Enchante [35], — произнес я и поцеловал обеим руки. Девушки смотрели на меня с улыбкой.
— Мой друг несколько старомоден, — извиняющимся тоном объяснил Гени. — А теперь — ходу, а то опоздаем!
Наталия и Марианна шли в нескольких шагах впереди нас, а мы вдвоем следовали за ними.
— Ну что, разве не конфетки? — повернувшись ко мне, тихонько и радостно процедил сквозь зубы Генрих.
— Послушай, на какие деньги мы будем их развлекать? — завел я разговор о том, что тревожило меня больше всего. — А их родители разрешают им?..
— Да забудь ты о христианских нравоучениях, все это в прошлом! — оборвал меня на полуслове Генрих. — У тебя сегодня праздник, какого, может, не будет еще очень долго, так что просто веселись и ни о чем не думай!
Гени подозвал такси и велел отвезти нас к кафе «Бауэр» на Фридрихштрассе. Там мы посидели, слегка перекусили, причем, по мере приближения вечера, вокруг становилось все оживленнее, а я мог получше узнать своих новых знакомых. Как я и подозревал, Марианна на самом деле оказалась старше нас на два года, но вела себя как маленькая избалованная девочка: заказала себе двойную порцию десерта и в течение двух часов, которые мы там провели, почти не говорила со мной. Зато все время требовала внимания Наталии, делясь с ней впечатлениями по поводу роскошного интерьера зала, элегантных нарядов посетительниц и учтивости официантов. Наталия же только слушала и почти не отвечала. В какой-то момент она расхрабрилась и спросила, действительно ли я изучаю математику. Ее внимание так меня обрадовало, что я уже вознамерился было произнести небольшую речь о Канторе и теории бесконечности, но Генрих тут же прервал меня со свойственной ему бесцеремонностью.
— Этот город преисполнен низменных страстей! — воскликнул он, обращаясь к девушкам. — Готовы ли вы окунуться в мир разврата?
— О да! — немедленно отозвалась Марианна и впервые бросила на меня многозначительный взгляд. Я чувствовал, что мои щеки пылают.
— Думаю, в целой Европе нет такого количества кабаре, как здесь, — продолжал Гени. — В кафе «Национале» обслуживают официантки, голые по пояс. — Он подождал, пока девушки должным образом удивятся. — В «Аполло» можно танцевать вообще голышом, причем не важно, с женщиной или мужчиной — в зависимости от вкуса. Еще больше свободы в «Узах верности»; там запросто встретишь мужчин в женской одежде и женщин — в мужской…
Я был впечатлен богатым опытом Гени и подумал сначала, что он, наверно, успел наведаться во все злачные места Берлина. Но, поразмыслив, решил, что, скорее всего, этими познаниями поделился с ним его отец, хотя с трудом мог вообразить их беседующими на подобные темы. Девушки же просто внимали Генриху с восхищением.
— А что еще к нашим услугам? — попросила продолжения (не трудно догадаться!) Марианна.
— Здесь, в Берлине, выступают лучшие вокалисты мира. Доводилось слушать Ренату Мюллер? Или Эвелин Кюннеке? Но даже они не могут сравниться с Клер Вальдофф — некрасивой коротышкой с бочкообразной фигурой. И конечно же, взошедшая в этом году новая звезда — актриса Марлен Дитрих; все только и говорят о ее великолепной игре в пьесе «Из уст в уста»… [36]
С каждым словом Гени передо мной словно открывался незнакомый мир, и я вдруг ощутил, что мне в этом мире хорошо, очень хорошо…
— Расскажи о певице, — взволнованно проговорил я, — которую мы будем слушать сегодня!
— Джозефина Бейкер — верх совершенства! — голос моего друга звучал не менее возбужденно. — Сам Макс Рейнхардт[37], директор Немецкого театра, был потрясен, впервые присутствуя на ее выступлении.
Мы приехали туда, где должно было состояться представление (сейчас я уже не помню названия места), и Генрих сразу направился к администратору. Для нас оказался зарезервирован маленький столик неподалеку от сцены. Официантка принесла и поставила на него бутылку шампанского.
С самого начала я как завороженный не отрывал глаз от Джозефины Бейкер; она показалась мне необыкновенно красивой, самой прекрасной женщиной, какую я когда-либо видел! Она превосходила все описания Генриха. Ее бедра были прикрыты широкими платановыми листьями, которые развевались в стремительном танце, а маленькие груди с коричневыми сосками дрожали в такт. Она и в самом деле очаровывала страстной дикостью, но в то же время техника исполнения оставалась безупречной; ни одно движение ее тела не выбивалось из напряженного барабанного ритма.
— Приятного аппетита! — наклонясь в мою сторону, прокричал сквозь грохот Гени. — В Лейпциге такого не попробуешь!
Я промолчал, потому что не хотелось отвлекаться на разговоры. Я витал где-то на седьмом небе, я был поглощен без остатка зрелищем разгоряченной, мокрой от пота черной кожи, блестящих, гладко прилизанных волос. Сидящие рядом девушки тоже, как загипнотизированные, не отрываясь смотрели на сцену.
— И ведь все прекрасно знают, что она всего лишь шлюха, — продолжал говорить мне на ухо Генрих, — только очень дорогая. Посмотри, как все вокруг буквально сходят по ней с ума, но сделай она один неверный шаг, и ее тут же запрут обратно в клетку! Эх, умеют же здесь, в Берлине, веселиться, потому-то мне так нравится этот город! — воскликнул он, поднимая бокал.
Вслед завершившей выступление Джозефине Бейкер раздались неистовые аплодисменты, крики, публика, казалось, совсем потеряла голову. Я не мог успокоиться. Похоже, что остальные тоже были слишком взволнованы, потому что Наталия предложила пойти куда-нибудь еще. Мы посоветовались и остановили выбор на ресторане «Узы верности». Особенно на этом настаивала подвыпившая Марианна, которой непременно хотелось посмотреть на женщин, переодетых в мужчин. По дороге она остановила меня, подождав, когда Гени и Наталия уйдут вперед, поцеловала в губы и сказала, что я ее возбуждаю. Это необычайно возвысило меня в собственных глазах, и я гордо обхватил ее за талию.
То, что мы увидели в «Узах верности», не вполне оправдало наши ожидания. За некоторыми столиками действительно сидели девушки крупного телосложения, с гладко причесанными волосами, одетые в черные смокинги с белыми галстуками-бабочками… Однако остальные посетительницы все же носили женские наряды, под которыми, очевидно, не было ни лифчиков, ни трусов.
— Они тебе нравятся? — спросила меня Марианна.
— Да, кажется.
— А я?
— Очень! — я обхватил руками ее голову и крепко поцеловал.
— Ты меня любишь?
— Люблю! — сказал я не колеблясь.
— Хочешь я выйду за тебя замуж?
Я на мгновение запнулся и подумал, что на следующий день она вряд ли вспомнит об этом разговоре.
— Конечно хочу!
Больше мы в ту ночь почти не разговаривали, а только пили, целовались и под столом залезали руками друг другу под одежду.
После возвращения в Лейпциг все случившееся в Берлине казалось сном. Возобновилась обычная жизнь — серая, однообразная, расписанная по часам, и я чувствовал себя глубоко несчастным. Без особой радости ходил на занятия и продолжал изучение континуум-гипотезы.
Как-то утром по почте пришло письмо. Из Берлина. От Марианны.
Дорогой Густав! Как я узнала от Генриха, тебе предстоит невеселое Рождество в Лейпциге, поскольку твоего отца не будет в Мюнхене, и ты считаешь, что ехать туда не стоит. Какое совпадение, я оказалась в похожей ситуации: моя мать уехала в Америку повидаться с братом, и я вынуждена оставаться в Берлине в одиночестве. Так что я подумала, если захочешь, мы могли бы вместе провести праздники и, взявшись за руки, встретить новый 1927 год. Если это не мешает твоим планам и ты согласен, дай мне знать. Марианна.
Несколько секунд у меня ушло на то, чтобы обдумать ситуацию: с одной стороны — заманчивое предложение Марианны, с другой — куча недоделанной работы, подготовка к экзаменам, косые взгляды Гуттенлохера. Решение проблемы было скорым и очевидным: в ответном письме я написал, что буду счастлив встретиться с Марианной, что знаю прелестную деревеньку на полпути между Берлином и Лейпцигом, где мы оба сможем прекрасно провести время, а после, может быть, и на лыжах покататься. Она тут же согласилась.
Я не мог и предположить, что от тех недолгих колебаний — посылать ответ или нет — зависело так много в моей будущей жизни. Узнав Марианну ближе, я открыл в ней обаяние и остроумие, о которых не подозревал поначалу. С ней было легко и радостно не только в постели — наши тела и руки очень скоро обрели сладкую гармонию, — но и потому, что она обладала редкостным даром слушать и понимать мужчину. Ее искренне интересовало мое увлечение математикой (чего я никак не мог ожидать от девушки); она даже попросила рассказать ей о Канторе из-за того только, что этот человек значил так много для меня.
— Да, любопытный был тип. Хотел познать Бога с помощью математики, — пробормотал я, не отводя глаз от обнаженной груди Марианны.
Мы лежали в жарко натопленной деревенской хижине, и огонь потрескивал в камине, будто гномы вели перестрелку в короткой войне.
— И ему это удалось?
— Нет, пожалуй, — ответил я, прихватывая губами ее розовый сосок. — У него было много врагов, и все старались отравить ему жизнь. Его считали сумасшедшим.
— Он в самом деле был сумасшедшим?
— У него была уязвимая психика. Он долго лечился от депрессии в больницах и реабилитационных клиниках.
— Бедняжка! Сколько ему пришлось пережить!
— Лишь новое поколение математиков сумело по-настоящему оценить его уже незадолго до смерти… — Мне доставляло огромное удовольствие разговаривать с голой женщиной о любимой науке. — Его стали награждать медалями и дипломами, однако слава пришла слишком поздно. Разум его помутился из-за непостижимости совершенных им невероятных открытий. Кантор умер в сумасшедшем доме в Галле 6 июня 1918 года, за несколько месяцев до окончания войны.
Хижина, камин, Марианна — все это слишком хорошо, чтобы быть правдой… Я вдруг очутился в раю, о каком и не мечтал. Когда пришло время расставаться, я понял, что полюбил эту женщину больше всего на свете, что не смогу жить без нее, без запаха ее кожи, без ее сочувствия, нежности… То, о чем я, пьяный, сказал Марианне в Берлине, теперь стало для меня очевидным: мне действительно хотелось прожить вместе с ней всю жизнь. Так и случилось. 30 октября 1928 года Марианна Зибер стала моей женой. Меньше чем за три месяца до этого события, 7 августа, Генрих поклялся в вечной верности Наталии Веберн. Счастье пришло легко и просто, как в сказке или как решение алгебраического уравнения.
В промежутке между 1928 и 1932 годами произошло много событий, которые так или иначе потрясли Веймарскую республику: Бертольт Брехт и Курт Вайль[38] поставили «Трехгрошовую оперу»; философ Рудольф Карнап[39] опубликовал свое «Логическое строение мира»; Марлен Дитрих стала — как и предсказывал Гени — великой кинозвездой благодаря сыгранной ею роли в фильме «Голубой ангел»; дирижабль «Граф Цеппелин» совершил кругосветный перелет; писатель Альфред Деблин[40] закончил работу над книгой «Берлин, Александерплац»; власти Мюнхена не разрешили Джозефине Бейкер выступать в местном театре; Гитлеру удалось добиться высокого представительства своей партии в рейхстаге на выборах в 1930 году Гедель сформулировал знаменитую теорему; маршала Гинденбурга[41] в 1932 году вновь избрали президентом рейха, а к концу того же года сбылась заветная мечта Гитлера — двести тридцать нацистских депутатов взяли рейхстаг под свой полный контроль.
Поверхностное перечисление событий, конечно, не может передать зарождавшуюся тогда в Германии напряженную атмосферу страха и ненависти. Почему же я рассказываю об этом периоде так, словно подробности не имеют значения, почему не анализирую противоречия, послужившие причиной прихода к власти нацистского режима? Отвечу, хотя мне стыдно признаваться: потому что указанные четыре года были самыми благословенными в моей жизни. Иногда, вспоминая прошлое, мне кажется, что как раз в эти годы в нем как бы образовалась прореха; даже пытаясь восстановить в памяти день за днем, я не отмечаю ни одного существенного эпизода и… улыбаюсь. На протяжении четырех лет — четырех! — мое существование составляли незначительные события, повседневные мелочи семейной жизни, хождение по гостям и вечеринкам, упоительные сцены супружеской любви и великолепного отдыха на альпийских курортах. Весь мир готов был вот-вот перевернуться вверх тормашками; квантовая физика изменяла представления человечества о действительности; над Европой нависла черная тень фашизма; живопись, музыка, литература достигли невиданных высот; я же занимался главным образом тем, что лобзал нежный животик супруги, в университете решал задачки по математике и готовился к предстоящей Habilitationsschrift (Конкурсная работа на замещение должности преподавателя). Подобные пустяки не заслуживают внимания читателя. Если ненадолго задержаться на моей профессиональной деятельности, то, несмотря на все усилия, проблема континуума оставалась нерешенной, зато по ходу дела я занялся другими вопросами, прежде всего в области физики, и эта работа принесла мне удовлетворение и, что немаловажно, одобрение моих научных руководителей.
Заостренный овал лица Марианны напоминал кошачью мордочку, сказал бы я, да только моя жена не обладала качествами, которые присущи этой породе животных, — коварством и стремлением держаться особняком. Напротив, ее отличали нежность и отзывчивость, особенно заметные в постели, в минуты нашей всеобъемлющей близости, когда сливались в единое целое тела и души и Марианна, на людях всегда вызывающе веселая и беспечная, преображалась в застенчивую и чувственную. Это не мешало ей быть зачинщицей многих наших тогдашних похождений и приключений. Она ощущала постоянную потребность заступать за рамки дозволенного, пробовать все на зуб и на ощупь. Очень часто мы ездили в Берлин, место нашей первой встречи, и вместе с Гени и Наталией, а то и без них, вновь углублялись в темные и извилистые закоулки таинственного мира ночного города. Марианна радовалась даже больше меня, если удавалось найти кабаре с каким-нибудь неприличным шоу.
Это был самый лучший период нашей дружбы с Гени и Наталией. Всех нас занимали одни и те же заботы, сомнения, мечты. Не случайно, что даже пожениться мы решили почти одновременно; нам хотелось все в жизни делать сообща. Кстати, отношения между Наталией и Марианной были очень похожи на наши с Гени. Обе родились и выросли в Гамбурге, будучи маленькими девочками поклялись в вечной дружбе и с тех пор не разлучались. А когда вышли замуж за таких же верных друзей, как мы с Гени, их привязанность только упрочилась. Бывало, мы всей компанией устраивали такие праздники, что вспомнить приятно! Мы были так близки и так любили друг друга, что назвать наши отношения семейными — не только не преувеличение, но, пожалуй, единственно верное определение.
Учеба Генриха продвигалась как нельзя лучше, я иногда даже завидовал ему. После завершения университетского образования в Берлине ему светила аспирантура в Гейдельберге под руководством Мартина Хайдеггера[42]. Более радужной перспективы не придумаешь. Но наступил переломный 1933 год и не успели мы глазом моргнуть, как все наши планы резко изменились, как изменился и весь окружавший нас мир.
На состоявшихся накануне выборах нацисты получили около сорока процентов голосов. После стычек с коммунистами в Берлине Гитлер добился от президента страны, маршала Пауля фон Гинденбурга, своего назначения рейхсканцлером 30 января 1933 года. Несмотря на превосходство его противников в правительстве (только два нациста занимали министерские посты — Вильгельм Фрик и Герман Геринг), это стало неожиданной для всех победой Гитлера и первым шагом на пути к диктатуре. Наступило начало конца.
27 февраля, меньше чем через месяц со дня назначения Гитлера, произошло непредвиденное событие, значительно ускорившее приход нацистов к власти. Вдруг, ни с того ни с сего кому-то понадобилось поджечь рейхстаг. На следующий день Гитлер издал Указ о чрезвычайном положении, в котором объявил о мерах, вводимых с целью противостоять возмутительным провокациям коммунистов: «Действие статей 114-118, 123-124 и 153 Конституции Германского рейха временно приостанавливается. В этой связи вводятся ограничения свободы личности, свободы слова, включая свободу печати, союзов и собраний; а также цензура почтовой и телеграфной переписки, прослушивание телефонных переговоров, ограничения неприкосновенности жилища, конфискации, ограничения прав собственности, каковые в дальнейшем осуществляются по усмотрению властей вне рамок, установленных до сих пор законом».
Из обгоревшего здания рейхстага полицейские выволокли длинного, нескладного молодого человека. Он выкрикивал одно слово: «Протестую, протестую!» — и был похож на душевнобольного с вытянувшейся, опухшей, черной от копоти физиономией. Через некоторое время стало известно его имя — Маринус ван дер Люббе[43], голландец, сторонник коммунистических идей.
Я как раз находился в Лейпциге, когда ао сентября 1933 года официально начался суд над ван дер Люббе, но мне некогда было следить за ходом судебного процесса, поскольку в то время я сдавал один за другим целую кучу экзаменов и зачетов, а также выполнял разные формальности для поступления в аспирантуру Берлинского университета. В январе 1934 года пришло уведомление о том, что меня приняли. Свершилось! Кроме того, Генрих и Наталия уже пару месяцев как тоже вернулись в столицу рейха, и всем нам, четверым друзьям, снова предстояло быть вместе!
Приехав в Берлин, я сразу заметил, что город не такой, каким встретил нас несколько лет назад. Былая беспечность и эйфория если и не исчезли бесследно, то уступили место какой-то обреченности, которая так и витала повсюду — на Александерплац и в золоченых ложах Немецкой оперы, в университете и Институте имени кайзера Вильгельма, в Прусской академии наук и на Курфюрстендамм. Чтобы получить представление о том, как изменился город, достаточно сказать, что, когда по старой привычке шляться по кабаре Гени, Наталия, Марианна и я однажды вечером отправились в «Танцфест» — модное заведение, посещаемое иностранными дипломатами и туристами, нашим глазам предстало зрелище, может быть, еще более безнравственное, чем во времена Веймарской республики, однако производившее впечатление совершенно противоположное прежнему разнузданному и бесшабашному веселью. Вместо женщин, одетых мужчинами или вообще не одетых, бродили какие-то юноши, наряженные скелетами (возможно, грубо пародируя символику охранявших концентрационные лагеря гиммлеровских отрядов «Мертвая голова» — Totenkopfverbande). Они распевали хором: Berlin, dein Tanzer 1'st der Tod [44], отрывок из самого популярного тогда фокстрота со зловещим названием Totentanz — «Танец смерти». Но мне тогда казалось, что эти перемены пустяшные и не имеют никакого отношения к нашим судьбам. Естественно, я прекрасно видел, что нацисты раздувают националистические и антисемитские настроения, и без того сильные в наиболее консервативных кругах германского общества, однако, как и большинство населения, считал эти действия временным явлением, попытками поднять популярность Гитлера.
Ошибочность своего мнения я понял весной 1934 года, и это ранило меня больнее, чем все творившиеся тогда беды. Гораздо больнее, чем чистка СА[45] или Закон о полномочиях, предоставлявший фюреру неограниченную власть. Больнее даже, чем организованный в это время бойкот еврейских фирм или Закон о реорганизации государственного аппарата, запретивший всем «неарийцам» занимать чиновничьи посты. Как-то Марианна и я пришли в гости к Гени с Наталией на очередную вечеринку. Часа два мы пытались более или менее слаженно сыграть «Эрцгерцог-трио»[46] Бетховена. Не помню, рассказывал ли я, что Гени играл на скрипке, Наталия — на фортепиано, а я — на виолончели. Марианна составляла всю нашу публику, однако ее аплодисментов нам было достаточно, чтобы считать себя неплохими исполнителями. Закончив музицировать, Наталия отправилась на кухню готовить ужин, а все остальные расселись поудобнее в самом умиротворенном расположении духа, навеянном музыкой. Вдруг, без всякого перехода или вступления, словно заводя речь о пустяках вроде погоды или болезни дальнего родственника, Гени заявляет, что намеревается поступить на службу в вермахт.
Сначала я подумал, что ослышался, однако, посмотрев на его серьезное и неподвижное лицо, понял, что это правда. Кровь застучала мне в виски, как барабан расстрельного взвода, взявшего ружья наизготовку. Меня обуял ужас. Происходило что-то непостижимое.
— Что ты сказал?
— Я решил пойти на службу в вермахт, — ровным тоном повторил он.
— Ты хочешь сказать, что цивилизованный человек, философ предпочел стать солдафоном? И вдобавок служить в нацистской армии? Я не могу в это поверить!
Марианна принялась меня успокаивать, а вернувшаяся с кухни Наталия подсела к мужу.
— Бог мой, Генрих, но зачем! — оторопело твердил я.
— Боюсь, тебе не понять, Густав. Это решение, может быть, самое философское из всех, что я принимал.
— Невероятно! Ты, наверно, сошел с ума! Гитлер — придурок, которому нужна только война! Тебе что — на фронт захотелось? Хочешь, чтоб тебе там пулей башку разнесло?
— Я уже объяснил тебе, — сдержанно ответил он, — это решение принято мной после долгих размышлений, осознанно; то, что я делаю, считаю своим долгом.
Я уставился на Наталию, державшую Генриха под руку, и не отводил взгляда, пока она не опустила глаза. Все это было чудовищно!
— Но так нельзя! — в отчаянии воскликнул я. — Как можно ни с того ни с сего, вдруг отказываться от собственного мировоззрения! Признавайся: ты это делаешь, чтобы сохранить свои привилегии, так?
— Постарайся обойтись без оскорблений! — сухо проговорил он. Я не узнавал ни голоса, ни выражения лица Гени. Передо мной сидел чужой человек, не имеющий ничего общего с моим самым близким другом. — Повторяю, я поступаю так, как велит мне долг, а не ради выгоды. Речь идет о чести интеллигента, если это более понятно.
— Кто вбил тебе в голову подобные мысли, Гени? Наталия, скажи хоть что-нибудь, прошу тебя! — Она по-прежнему прятала от меня глаза.
У меня руки зачесались ударить его по лицу, такое зло взяло. Нам никогда не приходилось говорить на эту тему, но я привык думать, что у нас с Генрихом обо всем одинаковое мнение. И вот теперь он предал не только меня, но нас обоих… А ведь мы были как братья, даже больше, чем братья… Нет, не могу поверить!
— Нам лучше пойти домой… — поднялась Марианна. — Когда вы оба успокоитесь, сможете все обсудить мирно.
— Нам нечего обсуждать! — выкрикнул я.
Марианна и я лихорадочно собрали вещи и направились к выходу. Меня просто трясло от ярости.
— Густав, ради бога… — умоляюще произнесла вслед Наталия.
— Бог да простит вас! — бросил я.
— С чего же начать? — в очередной раз спрашивал сам себя Бэкон по дороге в комендатуру. Накануне он еще раз перечитал запись показаний Вольфрама фон Зиверса: «Деньги на исследования выделялись, только если проект визировал советник фюрера по науке. Кто был этот засекреченный ученый на самом деле, мы не знали. По слухам, в миру его признавало и почитало все научное сообщество. Нам он был известен только под условным именем Клингзор». Может, стоит опять допросить фон Зиверса? Хотя вряд ли чего-то добьешься; немец уже неоднократно отказывался от своего заявления и отрицал, что вообще когда-либо произносил слово «Клингзор».
А может, обратиться к Сэмюэлу И. Гаудсмиту, своему бывшему начальнику по военной службе? Ему, как никому другому, известно обо всем, что связано с научными исследованиями в нацистской Германии.
Бэкон служил под командованием Гаудсмита до конца 1945 года в составе руководимой им группы по вопросам науки в рамках программы Alsos. В 1920-x годах Гаудсмит был одним из тех многообещающих молодых ученых, которые много сделали для развития зарождавшейся тогда квантовой физики. Получив образование под началом Пауля Эренфеста [47], Гаудсмит — по происхождению голландский еврей — нашел себе работу в Мичиганском университете. Его родителям не повезло; они не смогли вовремя последовать за сыном, и разразившаяся война, а затем нацистская оккупация Голландии застали их в Гааге. Гаудсмит приложил все усилия, чтобы перевезти родителей в Америку. Однако, когда в конце концов ему удалось собрать все необходимые документы, было уже слишком поздно: в 1943 году во время массовой депортации евреев, стариков арестовали и отправили в Аушвиц.
В отчаянии Гаудсмит обратился за поддержкой к ученому-физику Дирку Костеру, уже занимавшемуся в 1938 году спасением Лизы Майтнер [48], чтобы тот в свою очередь добился содействия Вернера Гейзенберга. Вскоре от Гейзенберга пришло письмо, которое Костеру следовало показать нацистским оккупационным властям в Нидерландах. В нем он с благодарностью упоминал о гостеприимном приеме, оказанном семьей Гаудсмитов немецким физикам во время их поездки в эту страну. Однако помощь не поспела вовремя: за пять дней до отправки Гейзенбергом своего послания старики погибли в газовой камере Аушвица — как раз в день, когда отцу исполнилось семьдесят лет. Гаудсмит был уверен, что Гейзенберг не предпринял достаточных усилий для спасения его родителей, и никогда не простил ему этого.
Участники миссии Alsos высадились в Нормандии вскоре после наступления «дня Д» — открытия второго фронта. Перед ними стояла главная задача — найти и захватить десятерых немецких ученых, работавших в проекте атомных исследований Германии, а именно: Вальтера Герлаха, Курта Дибнера, Эриха Багге, Отто Гана, Пауля Гартека, Хорста Коршинга, Макса фон Лауэ, Карла Фридриха фон Вайцзеккера, Карла Вирца и, само собой, Вернера Гейзенберга.
Несколько дней Гаудсмит и Бэкон держали путь через опустошенные северные области Франции и Бельгии, пока наконец не достигли Голландии. Гаудсмит первым делом направился в Гаагу, где нашел развалины, оставшиеся от родного дома. Бэкон увязался за ним и стал свидетелем слез бессильной ярости и вины, стекавших по лицу ученого. Он не знал, как утешить старшего товарища. Среди многочисленных образов, олицетворяющих войну, в его памяти на всю жизнь остался этот высокий, сильный мужчина с косинкой в глазах, оплакивающий разрушенный домашний очаг и гибель престарелых отца и матери.
Из Гааги они перебрались в Париж, где обосновался генеральный штаб Alsos. Там располагалась лаборатория французского физика Фредерика Жолио-Кюри, которая в период оккупации использовалась немцами, и участники миссии собрали всю имевшуюся в ней информацию. Затем они поехали в Страсбург и посетили открытый там гитлеровцами немецкий университет. В конце марта 1945 года они прибыли в старинный университетский город Гейдельберг, где арестовали двух немецких физиков — Вальтера Боте и Вальтера Гентнера — и создали передовой южный пост миссии Alsos.
Подробные допросы Боте и Гентера позволили Гаудсмиту и Бэкону узнать точное местонахождение всех до единого немецких ученых, участвовавших в ядерной программе, а также где проводились исследования. Кроме того, подтвердилось предположение, имевшее важное значение для дальнейшего хода войны, а именно: среди пресловутых секретных вооружений Гитлера отсутствовала атомная бомба.
Это известие немного успокоило Вашингтон. Генерал Гроувз слегка изменил основную задачу миссии: учитывая, что некоторые немецкие физики после окончания войны окажутся на территории, занятой французскими или русскими войсками, необходимо взять их в плен как можно скорее.
Было принято решение о формировании ударного отряда под командованием полковника Пэша, который будет целенаправленно продвигаться к Гайгерлоху, где немцы построили атомный реактор, и Гехингену, куда переехал основной коллектив физиков во главе с Гейзенбергом.
Подразделение миссии Alsos, умело ведомое Пэшем, вошло в город Гайгерлох 23 апреля, в День Святого Георгия, за час до вступления туда французских войск. Американцы без особых затруднений нашли и арестовали Карла Вирца, Эриха Багге, Карла Фридриха фон Вайцзеккера, а также Макса фон Лауэ, который, впрочем, не имел никакого отношения к атомным исследованиям. Разобрав реактор, Пэш и Бэкон направились в соседнюю деревню под названием Тайльфинген, где отыскали и взяли в плен Отто Гана, первооткрывателя ядерной реакции. Всех арестованных и лабораторное оборудование отправили в Гейдельберг.
Оставалось завершить наиболее трудную часть операции. На свободе еще оставались три ученых-физика: Дибнер и Герлах в Мюнхене, а также Гейзенберг, который, как стало известно, уехал за 250 километров в селение Урфельд разыскивать свою семью. Подразделение миссии Alsos разделилось надвое; одна часть направилась в Мюнхен за Дибнером и Герлахом, другая, под командованием Пэша — к ней примкнул и Бэкон — проследовала в Урфельд. 30 апреля, в день самоубийства Гитлера в Берлине, операция в Мюнхене была успешно осуществлена.
1 мая десять человек под командованием Пэша на четырех автомобилях приехали в маленькую деревеньку Кохель в Баварии. На противоположном от нее склоне невысокой горы Кессельберг располагался Урфельд.
Через сутки команда Пэша добралась до небольшого дома, где жил Гейзенберг. Ученый сидел на веранде, созерцая невозмутимую гладь озера. Высокий, худой, с лицом невинного ребенка и типичными для немца русыми волосами, Гейзенберг вызывал у лейтенанта симпатию и сочувствие. Его облик излучал молчаливое достоинство побежденного героя. Никогда не забудет Бэкон это неподвижное и серьезное мальчишечье лицо и глаза, напоминающие две маленькие голубые копии озера.
— Не хотите ли войти, господа? — равнодушно-вежливо произнес Гейзенберг, увидев Пэша и Бэкона.
Внутри дома их встретила жена Гейзенберга Элизабет, истощенная и очень напуганная, а также шесть его маленьких детей. Не теряя времени на церемонии, Пэш объявил, что хозяин дома арестован армией США. Немецкий физик выглядел слегка удивленным — он не ожидал, что союзники уже контролируют этот район и за ним придут так скоро, — однако не проронил ни слова.
Вдали послышались выстрелы. У Пэша мелькнула мысль, что стреляют снайперы. В любом случае рассуждать было некогда. Он велел Гейзенбергу поспешить, собрать кое-какие личные вещи и приказал Бэкону отвести арестованного в бронеавтомобиль. Обстановка диктовала необходимость немедленно доставить ученого в Кохель, где он будет в большей безопасности.
Сидя напротив ученого, Бэкон искал предлога, чтобы заговорить, но не находил слов. Как выразить свои чувства от встречи с физиком, чьи работы он знал так хорошо с юношеского возраста, кем восхищался всю жизнь? Ему казалось, что обстоятельства делали подобные выcказывания неуместными. Вокруг в развалинах простиралась Бавария, родина Гейзенберга, и тут вдруг приставания с разговорами о науке! Ощущая чуть ли не вину, Бэкон избегал встречаться с ученым взглядом, Так прошло несколько минут, пока Гейзенберг сам не начал беседу.
— Полагаю, разыскать меня было не просто? — спросил он по-английски тоном, преисполненным достоинства.
— Да, нам пришлось нелегко, — ответил Бэкон по-немецки.
— О-о! — выразил удивление Гейзенберг, но как-то равнодушно. — Немецкому научились в армии? Машину тряхнуло на кочке.
— Нет, сэр. В Принстонском университете.
— В Принстонском? — переспросил Гейзенберг. — Что изучали? Бэкон предпочел сказать неправду.
— Экономику, — выпалил он первое, что пришло в голову. После некоторого молчания Гейзенберг снова заговорил.
— Красивый город… Я имею в виду Принстон. Бывал там… Участвовал в научных конференциях, как понимаете.
— Когда вы в последний раз приезжали в Соединенные Штаты?
— В тридцать девятом, перед войной… — Он замолк, словно вспоминая прошлое. —Всего шесть лет прошло, а кажется — целая вечность, нетакли? А знаете, я ведь неоднократно собирался переехать жить в вашу страну.
Ну, это уж слишком, подумал Бэкон, но, не желая показаться грубым, после короткой паузы сказал только:
— Что ж не переехали?
Гейзенберг помолчал. Потом пригладил волосы и сплел перед собой пальцы рук, покрытых белой и нежной, как у женщины, кожей, словно стараясь этим жестом сделать свое объяснение более понятным.
— Знаете, повсюду в мире вы можете выпить пива — хорошего, плохого, темного, горького, даже перченого, какого угодно. И все же баварское пиво — самое вкусное, оно нравится всем! Однако, если вообразить, что баварское пиво вдруг испортилось, стало хуже, чем, скажем, бельгийское или голландское, мы должны попытаться сделать его лучше. И если политики наносят вред экономике страны, мы также должны каждый день бороться за то, чтобы исправить положение. Понимаете?
— Думаю, что да, — неуверенно произнес Бэкон.
На самом деле он не понимал. То есть ему были понятны такие категории, как национализм, любовь к отчизне, однако он считал недопустимым, чтобы человек работал — добровольно! — на шайку злодеев, преступников; чтобы кто-то направил свой разум, свои знания во вред — именно во вред! — родной стране и всему человечеству и ни на минуту не задумался о нравственной стороне своих действий. Да, Бэкон восхищался Гейзенбергом как ученым, но одновременно презирал его за бездумное безразличие, с каким он пошел на службу к Гитлеру. А пришедшее на ум воспоминание о заживо сожженных в газовой камере родителях Гаудсмита развеяло малейшие зачатки жалости к Гейзенбергу.
На следующий день Гейзенберг и Бэкон прибыли на передовой южный пост миссии Alsos в Гейдельберге. Город одного из старейших и наиболее уважаемых в мире университетов показался лейтенанту мрачным и угрожающим. Блики на речной глади Неккара болезненно кололи глаза, знаменитый древний замок неприветливо взирал своими окнами с высоты одного из довлеющих над местностью холмов. Позади настороженно застыл сплошной темной стеной лес. Как верна мысль, подумалось Бэкону, что природа по сути нейтральна и выглядит красивой или отталкивающей в зависимости от настроения наблюдателя.
В помещении миссии прибывших встретил Гаудсмит. Он холодно поздоровался с Гейзенбергом; тот, в свою очередь, с полным безразличием воспринимал все происходящее и потому казался надменным и гордым. Гаудсмит поблагодарил Бэкона за выполненное задание и повел Гейзенберга на допрос, длившийся несколько часов. До этого оба встречались в последний раз в университете Энн-Арбор штата Мичиган в ходе визита немецкого ученого в США накануне войны. Их разделяло не только время — несуществующее измерение, созданное человеческим разумом, — но также нравственная пропасть между совершившим преступление и несущим возмездие, между подсудимым и судьей, между человеком, которого предал друг, и тем самым бывшим другом, который, весьма вероятно, чувствует себя предателем. Бэкон не присутствовал на их встрече, но к концу этого долгого дня, за ужином, Гаудсмит не удержался и кое-что рассказал ему о пленнике.
— Предложил ему работать вместе, уехать в Соединенные Штаты. — В его голосе звучала горечь; Гаудсмит вспомнил, как еще тогда, в Энн-Арбор, делал нынешнему пленнику точно такое же предложение. — И знаете, что он мне ответил, лейтенант?
— Нет, сэр.
— Напустил на себя всю свою немецкую спесь и говорит: «Не хочу уезжать. Я нужен Германии». — Гаудсмит поднял к лицу руку и устало закрыл ею глаза. — «Я нужен Германии»! Невероятно!
На следующий день Гаудсмит передал всех десятерых арестованных — Багге, Дибнера, Герлаха, Гана, Гартека, Коршинга, фон Лауэ, фон Вайцзеккера, Вирца и Гейзенберга — американской военной администрации. Миссия Alsos завершилась. Пленников поместили в лагерь для интернированных «Дастбин» неподалеку от Версаля.
С этого момента лейтенант Бэкон потерял их из виду, но позже до него дошли сведения, что при содействии шотландского физика Р. В. Джонса, бывшего профессора философии естественных наук Абердин-ского университета, ставшего начальником секретной службы генштаба британских ВВС, через несколько месяцев пребывания в лагере немецких ученых перевели в Фарм-холл, загородную усадьбу вблизи Годманчестера, принадлежавшую разведслужбе Великобритании «МИ-6». Там они оставались до конца года и там же из газет и радиопередач Би-би-си узнали о первой атомной бомбе, сброшенной на Хиросиму 6 августа 1945 года Впоследствии Гаудсмит сообщил Бэкону в письме, что, услышав новость, Вальтер Герлах, который был руководителем атомной программы нацистов, заперся в своей комнате и всю ночь проплакал, будто проигравший решающую битву полководец.
Р. В. Джонс заранее позаботился о том, чтобы установить звукозаписывающую аппаратуру в помещениях Фарм-холла, предназначенных для проживания в заключении десяти немецких физиков, и все их личные разговоры стали известны британской разведке.
В ответ на просьбу Бэкона о помощи в поисках Клингзора Гаудсмит отослал в комендатуру американской оккупационной зоны в Нюрнберге некоторые звукозаписи из Фарм-холла. В них, по мнению Гаудсмита, мог отыскаться какой-нибудь след, ведущий к Клингзору.
Внимательно перечитав копию звукозаписи, Бэкон с разочарованием отметил, что в ней ни разу не прозвучала прямая ссылка на Клингзора, предполагаемого помощника Гитлера по вопросам науки. Немного поостыв, Бэкон принялся изучать текст документа с большей тщательностью:
6 августа 1945 г. Несколько часов спустя после сообщения Би-би-си о ядерной бомбардировке Хиросимы.
Если американцы сделали урановую бомбу, то все вы — второсортные ученые.
Проблема не в технических знаниях, а в том, как проводились наши исследования. В Германии политика погубила науку.
Мы только подчинялись приказам, зависели от более широкого плана, разработанного без нашего участия. План, план… Просто нам с самого начала следовало сосредоточиться на одной задаче! Единственный вопрос, который сейчас имеет значение — почему нас постигла неудача?
Наша программа была одной из многих… Он считал ее не самой важной, отказывал нам в обеспечении ресурсами…
Что могло быть важнее?
Вот как раз для него первостепенное значение имели сумасбродные, неосуществимые идеи, несбыточные мечтания… После них нам доставались крохи, которых хватало лишь на исследования в минимальном объеме. Reichsforschungsrat все деньги направлял на всякий псевдонаучный вздор… Взять, к примеру, Ahnenerbe.
Наши расчеты были правильными. Так же, как и наша оценка критической массы, необходимой для инициирования цепной реакции.
Тогда в чем причина неудачи? Неправильным было решение производить уран в промышленном масштабе, большими объемами. Совет по научным исследованиям полагал, что мы не успеем создать боеспособную бомбу до окончания войны. Нам приходилось околачивать пороги кабинетов — от Гиммлера к Шпееру, от Бормана к Герингу — и доказывать целесообразность продолжения работы над проектом… У всех всегда находились более важные дела. А он никогда не придавал нам значения… У нас была гораздо более скромная конечная цель — построить атомный реактор, создать условия для самодостаточной цепной реакции, вот и все! Повторяю — мы проиграли потому, что он не пожелал оказать нам должную поддержку. Бюджетом не предусматривалось финансирование наших работ.
От остальных записей толку было еще меньше. Одни только жалобы, угрызения совести, взаимные обвинения, преисполненные горечи поражения. Бэкон обратил внимание на маленькую деталь: Герлах постоянно выражал недовольство тем, что много средств предназначалось вместо атомной программы другим «секретным» проектам. Но в чьем ведении находилось распределение ресурсов? Кто этот загадочный «он», которого то и дело обвинял Герлах? Бэкон не знал, что и думать.
Нюрнберг, 2 ноября 1946 г.
От лейтенанта Фрэнсиса П. Бэкона
профессору Джону фон Нейману
Уважаемый профессор!
Не знаю, с чего начать. Мы столько времени не виделись, что накопилось слишком много всего, о чем хотелось бы рассказать. То, что Вы называли игрой в войну, оказалось, сверх всяких наших ожиданий, занятием довольно нудным и кровожадным (впрочем, в этом как раз нет ничего нового). Да, не буду докучать истинами, известными Вам не хуже меня. От себя могу лишь добавить, что, как ни тяжело признавать, наилучший вариант такой игры — вообще в нее не играть.
В настоящее время я вовлечен в другую игру, вполне безопасную, но, может быть, именно поэтому весьма непростую. Для начала, кому бы пришло в голову, что из меня получится, вместо погруженного в размышления ученого, даже не солдат, а сыщик, преследующий ученых. В подобном превращении есть определенная доля Вашей вины, чем я осмелюсь воспользоваться и попросить у Вас помощи. Вы разрешите мне объяснить, в чем дело, и быть уверенным, что Вы не захлопнете впоследствии дверь Вашего дома у меня перед носом? Благодарю. Итак, сложность состоит в том, что я, игрок, не только не осведомлен о названии игры и ее правилах, но даже не знаю, в чем заключается выигрыш. Интересно, к какой категории Вы отнесли бы ее по вашей классификации? Возможно, нашелся совершенно новый тип игры, в которой участники до самого финала не знают, какой их ожидает приз. У меня есть уравнение с невероятным количеством неизвестных и лишь самый конец путеводной нити Ариадны, на эту тонкую ниточку нельзя положиться в непроглядной тьме современной Германии. К тому же речь идет о засекреченном задании, то есть предполагается, что я должен держать язык за зубами, но я все же решил рискнуть.
Итак, Вам что-нибудь говорит слово Клингзор? По некоторым сведениям, Клингзор — условное имя немецкого ученого, занимавшего у нацистов весьма высокое положение. Что-то вроде шпиона, пятой колонны в научных кругах Германии. Как бы то ни было, военная разведка поручила мне провести расследование. Ладно, перехожу к сути. Как понимаете, я собираюсь попросить Вас кое о чем, иначе не стал бы развлекать Вас побасенками. Мне нужно, чтобы Вы помогли мне выбрать направление. Стыдно для опытного работника, но не знаю, с чего начать.
С нетерпением жду ответа.
Принстон, Нью-Джерси, 9 ноября 1946 г.
От профессора Джона фон Неймана
лейтенанту Фрэнсису П. Бэкону
Дорогой Бэкон!
Приятно получить от Вас весточку, поскольку прежде всего это свидетельствует, что Вы все еще живы, — полагаю, прийти к такому умозаключению достаточно логично. Ничего не слышал о Вас с тех пор, как мы последний раз виделись в Лондоне примерно тысячу лет назад! Ну и времечко выпало на нашу долю! Похоже, само течение жизни ускорилось в угоду науке! Не хочу показаться жестокосердным, я понимаю, конечно, человечеству пришлось пережить трагедии, тяжелее которых, возможно, не случалось во всей его истории, однако убежден — избежать их все равно бы не удалось. Было просто необходимо закончить войну немедленно. Хуже всего то, что не успели мы развязаться с одной войной, как тут же начинаем другую — на этот раз против русских. А они могут оказаться гораздо опаснее нацистов, уверяю Вас! Я жил в Венгрии в период правления красных, и можете мне поверить, юноша, то был ад кромешный! Так что, дорогой друг, нам надо будет снова встретиться и с помощью нашей теории игр найти выигрышный вариант в этой партии против Сталина…
Мой дорогой Бэкон, мне тоже хотелось бы рассказать вам много интересного о работе, которую мы проделали в Нью-Мексико в последние месяцы войны, однако я чувствую себя слишком усталым и вдобавок, как Вы, наверно, понимаете, мне запрещено даже упоминать об этой работе. Поэтому перехожу к ответу на Ваш вопрос. У меня для Вас хорошие новости, юноша! Несомненно, нам повезло! Из-за Вас мне пришлось всех с ног на голову поставить, но, похоже, не зря. Бюрократы во всем мире одинаковые. Ни один бюрократ не решит вам дела с первого раза — это одно из правил их кодекса поведения. Он должен сначала спросить разрешения у своего начальника, тот — у своего, и так далее до самого президента, госсекретаря или министра обороны… Если хочешь чего-то добиться от этих скотов, надо набраться терпения и ждать. Наконец, как я и предвидел, дверь приоткрылась…
Впрочем, не стоит чрезмерно обольщаться. Это даже не дверь и не дверка, а скорее узенькая щель, которая, возможно, указывает путь в нужном направлении. Но ведь надо начинать с чего-то. Не следует пренебрегать малым, стремясь достичь великого. Изучая элементарные частицы, да познаете Вселенную, из которых она состоит, молодой человек! Послушайте-ка вот такую историю.
В 1944 году группа офицеров немецкой армии решила положить конец жизни Гитлера. Замысел был следующий — убить фюрера, осуществить государственный переворот, ликвидировать нацистов в правительстве. К несчастью, их постигла неудача. Фюрер остался невредим, а попытка переворота была подавлена с невиданной жестокостью Гиммлером и его эсэсовцами, мастерами в таких делах. Все, о чем я до сих пор рассказал, общеизвестно, хотя к настоящему времени этот эпизод уже почти полностью забыт. В заговор были вовлечены военные, дипломаты и представители гражданских кругов. По приказу Гиммлера любого человека, связанного каким-либо, пусть самым отдаленным, образом с участниками подготовки покушения, следовало арестовать, обвинить в измене и казнить. За период с августа по сентябрь в гестаповских застенках очутились сотни людей. Большинство из них были расстреляны или отправлены в концентрационные лагеря.
И вот тут-то начинается самое интересное. Среди арестованных находился ученый-математик, друг офицера вермахта; участвовавшего в заговоре. Как и многим другим, ему было предъявлено обвинение в государственной измене на одном из заседаний берлинского суда, только почему-то не вынесли смертного приговора, а долго таскали по разным тюрьмам, пока наш патруль не освободил его за несколько дней до окончания войны… Эта история не казалась бы особенно впечатляющей, если бы не пара случайных деталей, которые, похоже, представляют для нас интерес. Во-первых, отвечая на вопросы американского офицера, бывший узник заявил, что был арестован и брошен в тюрьму исключительно по вине Клингзора. Вторая случайная деталь еще более удивительная: я знаком с этим человеком! Да-да, дорогой Бэкон, математик, о котором мы ведем разговор, был моим другом еще до войны. Его имя — Густав Линкс.
Познакомились мы в Берлине в 1927 году. Я в то время учился у профессора Гильберта в Геттингенском университете. Линкс уже тогда потрясал своим интеллектом, но при этом оставался скромнягой. Его признавали на международных математических конгрессах, хотя мы с ним почти одногодки. Насколько мне помнится, он был одержим поисками решения теоремы континуума Кантора. Свою первую ученую степень получил в Лейпцигском университете, затем написал и защитил докторскую диссертацию в Берлинском университете. Мы поддерживали отношения примерно до 1936 года; с тех пор я ничего о нем не слышал…
Ну как? К счастью, он жив, и, надеюсь, ему можно доверять. Это наш человек! Как с ним встретиться? Да очень просто. Он находится там же, где и все остальные немецкие ученые, избежавшие плачевной участи оказаться в советской зоне оккупации, — в Геттингене. Найти его там не представит труда. Желаю вам удачи в новой игре, дорогой Бэкон, и не забывайте держать меня в курсе ваших достижений.
Нюрнберг, 26 ноября 1946 года
От лейтенанта Фрэнсиса П. Бэкона
профессору Густаву Линксу
Уважаемый профессор!
Меня зовут Фрэнсис П. Бэкон, я физик по образованию, окончил Принстонский университет. Здесь, в Германии, я провожу расследование по заданию военного командования США. Наш общий друг, профессор фон Нейман, сказал, что, возможно, Вы могли бы мне помочь. Если вы не против, мне хотелось бы встретиться с Вами в Геттингене.
Был бы безгранично благодарен за сотрудничество.
Для чего я мог понадобиться какому-то физику, который вдобавок не постеснялся объявить о своей принадлежности к американской армии? Что ему от меня нужно? И самое главное, с чего это фон Нейман решил, что я мог бы ему помочь? Неужели они все никогда не оставят меня в покое?
После освобождения в 1945 году мне ни разу не представилась возможность вернуться к нормальной жизни. Германия была полностью разрушена, и союзники расчленяли ее труп в соответствии со своими договоренностями, достигнутыми на конференциях в Ялте и Тегеране. В отличие от ученых-физиков, работавших в рамках немецкой атомной программы, я был задействован в ней лишь постольку-поскольку, выполняя задания Гейзенберга в качестве обычного математика. Это избавило меня от участи остальных членов Uranverein (Урановый союз): поскольку я не считался ценным военным трофеем, мне не пришлось ехать под конвоем сначала в Париж, а затем — в Фарм-холл. После проверки личности, убедившись в моем антинацистском прошлом, американцы отпустили меня на все четыре стороны. Через несколько месяцев после окончания войны я смог перебраться в Геттинген, захватив с собой то немногое, что имелось из имущества, — все равно после смерти Марианны меня мало интересовали материальные блага, — и осел в этом сумрачном университетском городке, располагавшемся в британской зоне оккупации.
В отличие от слишком злопамятных французов и американцев, а также русских, не замедливших прибрать к рукам научно-исследовательские ресурсы немцев, англичане проявили большую сострадательность. Под влиянием присущей этой нации особенности отвергать все авторитарное они решили, что гарантировать мирное и стабильное будущее Европы можно, только предоставив относительную автономию находящейся под их контролем территории Германии. Следуя этому убеждению, англичане способствовали сосредоточению в Геттингене немецкого научного потенциала. Единственным неудобством для реализации их планов была чрезмерная близость города к советской зоне оккупации, граница с которой пролегала всего в нескольких километрах.
Я чувствовал себя совершенно разбитым, когда приехал в Геттинген. Ничто меня не интересовало, и сам я был — ничто… Меня не отпускала мысль о том, какой никчемной оказалась вся моя жизнь. Цифры, формулы, теоремы, аксиомы — вздор, сделавший меня в смутное время молчаливым соучастником преступления. В 1946 году немецкий ученый значил меньше, чем насекомое. Какая польза от млекопитающего, которое вместо того, чтобы класть кирпичи, изучает их форму и измеряет их длину? Я ощущал себя не просто ненужным, но даже лишним. Если, как скажет позже один философ, литература стала невозможной после Аушвица, то что же говорить о математике? Кого могли волновать Кантор и проблема континуума, когда прервались миллионы человеческих жизней? Как мне на улице смотреть людям в глаза?
Я поселился в одном из разоренных многоквартирных домов на окраине города, не зная, чем заняться. По соседству со мной в голых комнатенках ютились целые семьи. В конце февраля в Геттинген приехали Вернер Гейзенберг и Отто Ган, до которого совсем недавно дошло известие о присуждении ему Нобелевской премии за открытие деления атомного ядра. И тот и другой заручились дозволением британских властей (а те в свою очередь — американских) приступить к воссозданию отделений соответственно физики и химии Института имени кайзера Вильгельма. Их миссия сообщала некоторое оживление городу, но этого было недостаточно, чтобы вывести меня из летаргического состояния. Я ощущал полное безволие. Совершенно автоматически принял предложение возглавить кафедру математики в университете, руководствуясь единственным соображением, что так мне проще всего заработать на жизнь, не прилагая особых усилий. Во всяком случае, я не собирался заниматься научно-исследовательской деятельностью или вмешиваться в учебную работу.
Между тем союзники принимали срочные меры в соответствии с программой денацификации общественной жизни Германии. Всех нас, немецких граждан, заставили заполнить анкеты, в которых неоднократно повторялись вопросы о принадлежности к ассоциациям или группам, так или иначе связанным с нацистской партией. Те, кто отвечал утвердительно, были обязаны предстать перед военным трибуналом для дачи показаний. Выявленные таким образом члены партии и примыкавших к ней структур лишались права осуществлять любую деятельность, имеющую отношение к государственной службе. В Германии университетские кафедры традиционно являлись частью центральной администрации, поэтому большинству профессоров пришлось вступить в нацистскую партию единственно ради сохранения рабочего места. Все это привело к тому, что для сотен хороших ученых обратная дорога в академическую жизнь оказалась закрытой, а многим профессорам более низкого уровня, не значившимся в партийных списках, достались должности, ранее для них недоступные.
Когда наступила моя очередь отчитаться за прошлое, нашлись несколько свидетелей, хорошо знавших о том, как далек я был от нацистов. Благодаря этим Persilscheine — так в народе прозвали оправдательные показания, имея в виду рекламу известной торговой марки мыла «Персил»: «Не просто чистый — незапятнанный!» — в октябре 1946 года меня назначили Extraordinarius (Внештатный профессор) математической логики в древнейшем университете имени Георга Августа в Геттингене.
Как только я получил письмо лейтенанта Бэкона, сразу понял — это некий знак, зов судьбы. Тем не менее поначалу постарался не придавать ему значения, убеждал себя, что речь идет просто о еще одном обычном расследовании, которые в те дни уже всем оскомину набили. Однако Джонни не вспомнил бы обо мне, желая лишь помочь какому-то солдатику заполнить бюрократическую анкетку; между строчками письма прячется что-то гораздо большее. Отсюда вопрос: а нужно ли мне все это? Хочу ли я снова окунуться в пережитую боль, воскресить ужас двенадцати лет гитлеровской диктатуры, когда все уже наконец позади? Не лучше ли безвозвратно забыть? Именно так и поступали все вокруг, словно подчиняясь категорическому запрету поминать всуе преисподнюю.
По Аристотелю, инициирующая причина материальной причины есть формальная причина причиненного. Значит, надо винить фон Неймана во всем, что произошло после того, как ему взбрело в голову назвать мое имя? Или, еще точнее, взвалить на него ответственность за письмо, посланное им, скорее всего в спешке и без особых раздумий, на адрес одного из своих учеников? Старый добрый фон Нейман, знаток случайностей, сам ставший орудием случая…
Лейтенант Фрэнсис П. Бэкон появился в моем нетопленом кабинете одетый в американское обмундирование, что поначалу производило впечатление не только бестактности, но также способа оказать на меня психологическое давление. Кажется, у меня еще не было повода дать подробное описание его внешности, и вот каким я увидел его тогда в Геттинге-не. Высок, но не слишком, с лица не сходит вымученная ухмылка, будто чувствует, как неловко сидит на нем офицерская форма. Заметно сутулится, конечности длинные — когда он поднял руку в военном приветствии, было видно, как рукав сорочки сполз до локтя, — но в целом можно сказать, что не урод. Взгляд умный, все время перемещается с предмета на предмет (я даже подумал, что он хочет запомнить обстановку в моем кабинете и потом составить о ней отдельный отчет) — гораздо более живой по сравнению с довольно-таки угловатой осанкой. Я прикинул, что ему не больше тридцати, то есть лет на пятнадцать младше меня.
Его порывистые движения немного раздражали, хотя подозреваю, что моя медлительность производила на него такое же впечатление. Его левая бровь дергалась, указывая на склонность к потере самоконтроля, в то же время твердая, решительная линия губ придавала его лицу некую грубоватую чувственность, не оставлявшую, полагаю, женщин равнодушными.
Выслушав довольно официальное представление, я предложил ему сесть. Опершись локтями на мой письменный стол, он сразу взял быка за рога.
— Вы состояли в нацистской партии? Было очевидно, что ответ ему уже известен.
— Нет.
— Вы входили в какую-либо организацию, созданную нацистской партией?
— Я уже отвечал на этот вопрос тысячу раз. К тому же вы читали мое личное дело. Нет, я никогда не принадлежал ни к одной из этих организаций.
— В таком случае почему вы остались в Германии?
— Это моя родина. Вы бы поступили иначе?
— Не знаю. В условиях, созданных здесь Гитлером… Он слушал меня как бы нехотя, словно по необходимости выполнить — хорошо бы поскорее — скучную бюрократическую процедуру.
— Вы слишком все упрощаете. Может быть, мне не следует говорить вам это, я уже устал доказывать, но поначалу происходящее не казалось таким очевидным, как сейчас. В 1933-м у Гитлера не было на лбу написано: Я УБИЙЦА, или Я НАМЕРЕВАЮСЬ РАЗВЯЗАТЬ ВТОРУЮ МИРОВУЮ ВОЙНУ, или Я СТАВЛЮ СЕБЕ ЦЕЛЬ УНИЧТОЖИТЬ МИЛЛИОНЫ ЛЮДЕЙ… Нет, все не так просто.
— Но его планы были общеизвестны, все знали, что он хотел перевооружить страну, а антисемитизм являлся частью официальной политики… Не пытайтесь убеждать меня теперь, что об этом никто не знал!
— Мне совершенно безразлично, как вы отнесетесь к моим словам, лейтенант. Я не собираюсь никого защищать, включая и себя.
— Очень хорошо!
(Да он просто ребенок! Фон Нейман прислал ко мне несмышленыша!)
— Почему вы не выступили открыто против Гитлера?
— Открыто ?! — Я не смог сдержать издевательскую ухмылку. — Если бы я тогда выступил открыто, вы бы допрашивали сейчас другого математика, не меня! В гитлеровской Германии открытые выступления, как вы их называете, стоили человеку жизни!
— Так или иначе, вас все равно арестовали и отдали под суд.
— Давайте-ка проясним кое-что с самого начала, — сказал я. — Вы достаточно изучили мою биографию, прежде чем прийти сюда. Хотите, чтобы я вам подтвердил каждый пункт своего личного дела?
— В мои намерения не входило…
— Да, меня посадили в тюрьму в конце войны, после неудавшейся попытки переворота so июля 1944 года. Десяткам моих друзей, не совершившим другого преступления, кроме осуждения в частных беседах зверств Гитлера, повезло меньше, чем мне; они не дожили, чтобы рассказать об этом. Погибли все близкие мне люди. Что вам еще нужно, лейтенант? Хотите, чтобы все оставшиеся в живых немцы просили у мира прощения за злодеяния Гитлера? Вы пытаетесь выдать желаемое за действительное. Не забывайте, что нет ничего полностью однородного. В этой стране жертвами Гитлера пало столько же людей, сколько в Польше или России.
— Сожалею. Я понимаю, что вам неловко говорить об этом.
— Неловко ?!
Разговор становился все более жестким. Я не мог позволить ему обращаться со мной с позиции силы, мне необходимо было с самого начала установить принципы наших дальнейших отношений. Иначе ничего не получится. Сделав паузу, я попытался смягчить тон беседы.
— Чем могу помочь вам, лейтенант?
— Профессор фон Нейман сказал мне, что вы были друзьями…
— Да, это так, — солгал я. — Хотя мы давно не встречались по понятным причинам.
— На чем вы специализируетесь? — впервые прозвучал вопрос, по которому можно предположить, что обмундирование офицера оккупационных войск было надето на ученого.
— На теории чисел. Во всяком случае, я занимался этим прежде.
— Профессор фон Нейман рассказывал, что вы хорошо знаете работы Кантора.
— Да, кое-что помню, — нехотя признался я; мне всегда было неприятно разговаривать о науке с военными, будь то нацистские начальники или образованные оккупанты. — Мое увлечение бесконечностью так и не исчезло полностью.
— Бесконечностью?
Я утвердительно кивнул, не понимая причины его удивления. Можно подумать, он услышал, что я занимаюсь изучением костной структуры бабуинов.
— Что-то не так?
— Нет-нет, наоборот, я нахожу это очень интересным. — Его немецкий не был безнадежным, но все же довольно убогим.
Я откинулся на спинку стула, взял ручку и принялся бездумно рисовать на листке бумаги.
— Я был бы признателен, если бы мне представилась возможность ознакомиться с какими-нибудь вашими работами.
— Благодарю за любезность, лейтенант, однако полагаю, вы ехали в Геттинген не за этим.
— Нет, конечно. — У него была киношная манера нагнетать напряженность, выдерживая между фразами долгие, нудные паузы. — Как я и сообщал в письме, мне нужна ваша помощь.
— Чем же может помочь вам обычный ученый-математик?
— Я здесь не для того, чтобы разговаривать с вами как с математиком…
— А как с кем? С военнопленным?
— Как с человеком, сведущим в современной научной жизни, профессор. — Он изо всех сил старался, чтобы в его голосе слышался металлический звон и непоколебимость. — Просто хочу послушать, что вы скажете.
— Что вам от меня надо?
— Я хочу знать, что вы думаете, хочу знать историю немецкой науки…
— Не понимаю, — поддразнил я его. — Честное слово, лейтенант, я не уверен, что вам необходимо знать личные соображения математика-немца, чтобы получить нужную информацию. Вы, американцы, можете делать в нашей стране все, что заблагорассудится. Я не жалуюсь, это —реальность, с ней приходится мириться. В этой форме и с вашими полномочиями вам открыт доступ к любым архивам, какие есть повсюду, от Геттингена до Мюнхена. Я-то вам для чего?
— Поверьте, если бы я на самом деле не нуждался в вашей помощи, я бы не стал отправляться в дальний путь специально, чтобы просить вас о ней, — перешел он в контратаку. — Я хочу подчеркнуть последние сказанные мной слова — просить вас о ней. Это не приказание, не требование. Я обращаюсь к вам как друг, как коллега. Мне нужен кто-то, кому я мог бы полностью доверять.
Я почувствовал, как кровь прилила к лицу.
— Хотите сделать меня своим стукачом, лейтенант?
— Господи, нет, конечно! — Его волнение было искренним. — Ничего подобного у меня и в мыслях нет! Я не собираюсь ни за кем шпионить. Просто хочу содействовать тому, чтобы правда вышла наружу. Я пытаюсь докопаться до истины!
Не стану отрицать, во мне пробудилось любопытство. Я заметил, как мне показалось, блеск в глазах лейтенанта Бэкона, который пришелся мне по душе, несмотря на самоуверенное поведение гостя. Было в нем что-то от меня, от меня молодого: та же готовность действовать, та же юношеская воодушевленность — чувства, которых я уже не испытывал теперь. Этот самодовольный лейтенант Бэкон был в чем-то моим Doppelganger (Двойник), родственной душой.
— Боюсь, я не совсем понятно изъясняюсь, — вновь заговорил он. — Приношу свои извинения.
Эти слова прозвучали искренне и немного наивно. Он мне начинал нравиться… Что ж, продолжайте, лейтенант Бэкон, профессор Бэкон, Фрэнк…
— Важно, чтобы мы могли полностью доверять друг другу. Понимаю, что достичь этого не просто; наши страны слишком долго оставались смертельными врагами.
— Вы еще не сказали, какая мне выгода от того, что я решу сотрудничать с вами, — снова озадачил я его.
— Долгое время вы были жертвой нацистского произвола, — начал он издалека. — Если хотите знать мое мнение, то в глубине души вам так же хочется сотрудничать со мной, как мне с вами. Война закончилась, но это не означает, что совершенные преступления можно оставить безнаказанными, забыть о них. Я говорю о преступлениях нацистов против человечества. О преступлениях против вас и других ученых. Я прошу вас стать моим проводником на чужой для меня территории нацистского прошлого, где самому мне не найти дороги. Несколько мгновений я обдумывал его слова.
— Ваши сомнения можно понять, — продолжил он. — А вы дайте мне испытательный срок, и мы оба посмотрим, сможем ли работать вдвоем.
— Согласен, — решился я наконец.
Бэкон снова обозначил паузу, легким покашливанием прочистив горло. Он был просто влюблен в театральные эффекты, в мелодраматические сцены, в детективные романы. Я узнавал его все лучше.
— Очень хорошо, — с подчеркнутой сдержанностью произнес он. — Знаете ли вы что-нибудь про ученого самого высокого уровня, консультанта Совета рейха по научным исследованиям, известного под условным именем Клингзор?
Я оторопел.
— Никогда не слышал ничего подобного.
— Похоже, в Германии о нем никто понятия не имеет, — иронически констатировал Бэкон, но я сделал вид, что не заметил сарказма. — Тем не менее есть основания полагать, что речь идет о человеке, приближенном к самому Гитлеру…
Ах, вот в чем дело…
— А почему это так важно?
— Еще слишком рано просить меня ответить на этот вопрос, профессор Линкс. — Он поднялся со своего места и стал прохаживаться по кабинету, всем видом показывая, кто теперь хозяин положения. — Сначала помогите мне разобраться в иерархии нацистов, чтобы найти в ней хоть какие-то следы, которые привели бы нас к этому чертову Клингзору! — Снова пауза. — Итак, я повторяю вопрос: не доводилось ли вам когда-либо слышать об этом человеке?
Я выдал себя. И самое худшее — что он это заметил. Но я не собирался позволить ему так просто себя раскусить. Клингзор… Сколько времени прошло с тех пор, как я в последний раз слышал это имя? Мне уж стало вериться, что никто никогда не произнесет его больше, что оно, как тень, как ночное привидение, исчезнет вместе с черной полосой истории; испарится, как мираж; вымрет, как доисторическое существо. И вот на тебе — являются прямо ко мне и говорят: Клингзор существовал. Откуда он узнал? Ах да, Нюрнберг… Ну конечно! Письмо пришло из Нюрнберга! У кого-то оказался слишком длинный язык, кто-то выпустил птичку из клетки… А что же теперь делать мне? Выложить все Бэкону? Поступить, как он просит, — указать ему тропинку, ведущую к Клингзору? Получается, что я — не лучше других, тех, кто ненавидит и жаждет возмездия, забывая о благоразумии. Ну и пусть, будь по-твоему, лейтенант!
— Клингзор… Да, при мне упоминали имя Клингзор.
— Только что вы утверждали обратное!
— Я был не уверен, хочу ли впутываться…
— А теперь уверены?
— Кажется, да.
— Отлично. Слушаю вас.
— Клингзор — слишком деликатная тема в нынешних условиях, лейтенант. Мы вступаем в эпоху мира и согласия, так нам говорят, во всяком случае. Если вытащить на свет Клингзора, то за ним потянутся факты, которые очень многих могут поставить в неловкое положение. Очень важные персоны считают, что нужно дать возможность ранам затянуться, перестроить Европу, превратить ее в бастион борьбы против красных; не забывайте — наш бывший враг теперь и ваш враг… Поймите меня правильно. Взять хотя бы бомбу; если бы русские завладели ею, это противоречило бы общим интересам, ведь так?
— Клингзор имел отношение к бомбе?
— Клингзор имел отношение ко всему, лейтенант, — вот почему этот вопрос непростой и опасный. Он принимал участие в слишком многих делах, военных и научных, чтобы разглашение сейчас информации о его деятельности не затронуло чьих-то интересов. — Для Бэкона такое заявление было полной неожиданностью, и он не сумел скрыть удивления. — Да-да, лейтенант; Клингзор принимал окончательное решение по бюджетному финансированию специальных научных исследований рейха. Никто не знал его лично, однако для всех он был ученым первого порядка, который, оставаясь в тени и вроде бы в стороне от политики и партии, выполнял свою работу от начала до конца войны. Как нам, ученым, хотелось знать, кто он! Он выполнял некую смешанную функцию советника и шпиона, что требовало от него владения грандиозным объемом информации. В сфере своей деятельности этот человек был всемогущ, за ее пределами он подчинялся только лично Гитлеру…
Бэкон переживал слишком большое потрясение, чтобы сделать какое-нибудь уместное замечание. Перед ним совершенно неожиданно открылась золотая жила; теперь у него появились основания продолжать расследование.
— Дальше, профессор Линкс…
— Могущество Клингзора было огромным — до невероятности, и кое-кто даже думал, что он в действительности не существовал, что он просто не мог существовать. По поводу его личности ходили самые разные слухи — будто это уловка Геббельса с целью держать под контролем всех ученых; или что имя «Клингзор» объединяет не один десяток человек; а кто-то даже предположил, что сам Гитлер и есть Клингзор… Но слухи оставались слухами, не больше. — Я вдруг почувствовал утомление, произнеся столь длинную тираду. — Хотите знать мое мнение?
— Прошу вас.
— В отличие от многих моих коллег я думаю, что Клингзор был реальной личностью. Почему я так думаю? Да потому, что он вел себя как живой человек, оставлял за собой след, появлявшиеся время от времени в научном мире свидетельства его присутствия… Их было слишком много, чтобы считать Клингзора выдумкой или плодом нашего устрашенного воображения. К сожалению, у меня нет никаких реальных доказательств, подтверждающих мои предположения. — Помолчав, я добавил: — Потому-то мне и не хотелось говорить вам правду, лейтенант. Не хотелось, чтобы по моей вине вы направились по ложному пути, руководствуясь версией без единого серьезного аргумента, свидетельствующего в ее пользу.
Однако Бэкон, похоже, не слышал этих последних слов. Он находился в состоянии, близком к экзальтации, даже пот выступил.
— Вы хотите сказать, что Клингзор контролировал все секретные научные исследования рейха?
— Именно так.
— Но почему нет свидетельств его существования? Почему о нем не говорят?
— Да, вы не увидите ни одного документа, подписанного Клингзо-ром, ни одного отчета о его деятельности, ни одной адресованной ему записки. И уж совсем невероятно обнаружить личное дело с фотографией. Однако это не означает, что он не существовал или не существует до сих пор. Наоборот, я полагаю, что такая неосязаемость является одним из признаков его присутствия среди нас. Сама специфика выполняемых им функций требовала, чтобы он тщательно скрывался от окружающих, это же ясно. Но есть факты, лейтенант. Если вы скрупулезно проанализируете их, то сможете найти им объяснение, оттолкнувшись от которого сумеете достать и его.
— Признаюсь, вы меня огорошили, профессор. Не знаю, что и думать.
— Сохраняйте спокойствие, лейтенант. Обдумайте все, а потом встретимся, и вы мне скажете, считаете ли меня просто чокнутым или в моих словах есть какая-то логика.
— Ох, не знаю…
— Единственное, о чем вас прошу, не сообщайте пока об этом своим начальникам. Если я не заговорил о своих подозрениях раньше, то лишь потому, что боялся натолкнуться на кого-нибудь, кто не обладает вашей способностью правильно оценивать ситуацию. А ситуация такова, что, если только дело предать огласке, можно считать, все потеряно… Включая мое будущее ученого в Германии.
— Но откуда вы знаете, что он все еще жив? Может, он умер или сбежал?
— Я не знаю, — доверительно сказал я, — только подозреваю.
— Что ж, прикажете мне строить все расследование на одном подозрении?
— Вам решать. Я заявляю, что готов уделить вам время и предоставить информацию, которой располагаю, с целью открыть истинное лицо Клингзора. В обмен я выдвигаю единственное условие.
— Что в моих отчетах не будет упоминаться ваше имя…
— Именно!
— Я не могу пойти на это, профессор.
— Только так я готов помочь вам. У меня и без того слишком много проблем. Докажите, что вам можно доверять, лейтенант! Вы сами просили об этом.
Бэкон помолчал несколько секунд, охваченный сомнениями.
— Согласен! Вы станете моим проводником! — наконец воскликнул он, едва сдерживая волнение. — Моим Вергилием…
Это сравнение пришлось мне по вкусу. Мы начинали понимать друг друга.
— Вы знаете, кем был Клингзор? — Что-то мне подсказывало: этот вопрос, каким бы очевидным он ни казался, ускользнул от внимания лейтенанта Бэкона.
— Если бы знал, не стал бы вас беспокоить.
— Вы не поняли, лейтенант. Я спрашиваю, знаете ли вы, кем был самый первый Клингзор, из легенд…
— Скорее всего, один из героев опер Вагнера, которыми так восхищался Гитлер, — ответил он.
Отсюда явствовало, что мифология не относилась к числу его коньков.
— Боюсь разочаровать вас, но речь идет не о герое, а о злодее. Это —один из персонажей «Парсифаля» Вольфрама фон Эшенбаха, хотя, конечно, своей известностью он обязан вагнеровскому «Парсифалю».
— Опере, которую, несомненно, обожал Гитлер…
— Меня удивляет, что вам надо разъяснять общеизвестные вещи. Хотя Гитлер был очарован Вагнером, «Парсифаль» не стал его любимой оперой… Он, так же как Ницше, считал ее слишком христианской.
— Ладно, Линкс, — впервые он обращался ко мне в подобном фамильярном и несколько обескураживающем тоне, — расскажите-ка мне об этом Клингзоре. Я весь внимание.
— Действие происходит, само собой, в незапамятные времена. Мы находимся в лесу неподалеку от замка Монсальват…
— Гора Спасения, — перевел Бэкон, но я даже не обратил внимания на эту его похвальбу своей дешевой эрудицией.
— Здесь собираются рыцари Святого Грааля, военного и религиозного ордена. Грааль, по преданию, — чаша, которой пользовался Христос во время последней вечери. В нее же спустя несколько дней была собрана кровь, вытекшая из раны в его теле, нанесенной копьем римского воина по имени Кай Касий, прозванного с тех пор Лонгином. Так вот, священной миссией рыцарей является охрана и ритуальное почитание Грааля. В произведении Эшенбаха Грааль не имел ничего общего с кровью Христовой, но Вагнер решает ввести в оперу христианскую традицию; поэтому, если средневековый трубадур рассказывает нам об обряде, имеющем языческие корни, то Вагнер превращает его в нечто похожее на причастие.
— Разобраться довольно сложно, но я не теряю нить…
— В начале оперы мы оказываемся у ручья, возле которого видим Гурнеманца, старейшего из рыцарей Грааля. Склонившись, он читает молитву. Здесь используется один из типичных мелодраматических приемов, действующий многим на нервы: старик во всеуслышание повествует об истории короля Амфортаса.
— Таким образом о ней узнаем и мы…
— У благодетельного Амфортаса есть враг, являющий собой что-то вроде его извращенной противоположности…
— Клингзор!
— Да, Клингзор. Оба символизируют две непримиримые силы. В течение многих лет они противостояли друг другу, но ни один так и не сумел одержать верх, пока, наконец, в результате многочисленных происков, демон не нашел способ победить Амфортаса, заставив его согрешить…
— Женщина!
— Вы на редкость проницательны, лейтенант, — сказал я ему, не скрывая раздражения. — Так оно и есть. Инструментом порока становится женщина «жуткой красоты». В заколдованном саду Клингзора девушка, «роза ада», занимается совращением Амфортаса. Потрясенный ее красотой, он доходит до того, что вручает ей священное копье Лонгина. Та недолго думая изменяет королю и передает копье Клингзору, который тут же использует его, чтобы ранить прежнего владельца. С того печального дня Амфортас медленно умирает, постепенно теряя кровь из незаживающей раны. Само собой, его недуг излечим лишь в том случае…
— Сейчас я угадаю! — перебил Бэкон. — …Если ему поможет юноша с добрым сердцем, чистыми помыслами…
— Вагнер не настолько щедр, он ограничивается словом «невинный», каковое определение, по сути дела, можно дать любому деревенскому дурачку. На этом заканчивается рассказ Гурнеманца, и в этот момент к его ногам падает с неба лебедь. Белизна его груди запятнана кровью из раны, оставленной пронзившей сердце стрелой. Немедля появляется молодой охотник и предъявляет права на свою добычу.
— Парсифаль!
— Гурнеманц укоряет его — в окрестностях Монсальвата даже твари земные священны. На громкие причитания старца прибегает Кундри. Она — посланница Грааля и несет с собой из далекой Арабии бальзам для лечения раненого. Женщина просит пощады для охотника; ведь тому неведом закон, запрещающий убивать диких животных. Старик велит юноше назвать свое имя, но Парсифаль отвечает, что не знает его. Помнит только, что был взращен в полной невинности своей матерью, Херцелойде. Услышав эти слова, Гурнеманц приглашает юношу в замок на предстоящий Liebesmahl, праздник любви.
В Монсальвате все готово для проведения обряда. Рыцари Грааля, а также Кундри и Парсифаль стоят вокруг каменного постамента, на котором установлена Святая Чаша. Немощный Амфортас открывает Грааль в ожидании сотворения им чуда спасения. Великолепие момента переполняет благоговением всех, кроме бедного короля, который не перестает оплакивать свой недуг и прегрешение. Наблюдая мучения Амфортаса, молодой Парсифаль не испытывает ни малейшей жалости, наоборот, ему кажется, что король заслуживает эти страдания. Гурнеманц теряет всякую надежду и приказывает Парсифалю удалиться. Этим заканчивается первый акт.
— Слава богу! — Бэкон переигрывал. — Прежде чем перейти ко второму, будет лучше, если мы отправимся отпить из настоящей чаши.
Затем он отвел меня в какую-то маленькую, грязную пивную неподалеку от университета, битком набитую отпущенными в увольнение американскими солдатами. За видавшей виды деревянной стойкой держали оборону старик бармен и молоденькая официантка, довольно привлекательная, если не замечать ее стрижки. Я догадался, что она здесь — главная приманка для клиентов. Бэкон направился прямо к ней и, подмигнув, тут же заказал два бурбона. Увидев его, девушка сделалась особенно любезной. Бэкон же просто не сводил с нее глаз. «Ее зовут Ева, — повернувшись, проговорил он мне на ухо, —также, как любовницу Гитлера».
Раздевшись у вешалки с военными шинелями, мы взгромоздились на высокие табуреты у стойки бара. От стоявшей напротив плиты шло приятное тепло.
— Похожа на «жутко красивую» Кундри? — с иронической улыбкой кивнул Бэкон в сторону официантки.
— Ну, если сменить ей прическу…
— Рассказывайте про Парсифаля и Кундри, я слушаю. — Взгляд его блуждал от меня к бюсту официантки. — Так вы говорили, что Клингзор был чем-то вроде демона?
— Он являлся воплощением зла или совершенства, как вам больше нравится. Его замок располагался на большом холме, возвышавшемся над заколдованной долиной. Впрочем, в той части света, где правил Клингзор, все было кажущимся. Даже красота не настоящая — за ней пряталась смерть. Именно по этой причине, как свидетельствует легенда, Клингзор кастрировал сам себя… Да, он демон, нет сомнений, но демон бесплодный, импотент…
— Искуситель Христа в пустыне… — рассеянно заметил Бэкон, заказывая очередные два бурбона.
— Как и полагается демону, Клингзор только обещает, но не выполняет обещанного. Клянется открыть любовь и истину, но это ложь — он сам бесчувственный, как камень; существо с пустой, извращенной душой. Укрывшись в замке, он целыми днями созерцает свое отражение в огромном зеркале. Он — Нарцисс, способный любить лишь самого себя, но должен, как ревнивый муж, быть каждую минуту уверенным в этой любви, не спуская глаз с собственного образа. — Я одним глотком допил содержимое стакана.
К Бэкону подошла Ева. Очевидно, им надо было договориться о цене.
— Значит, Парсифаль — его противоположность…
— Не он — Амфортас, — сухо возразил я ему. — Пораженный недугом король — вот истинный соперник Клингзора. Именно он в центре трагедии, человек, который умирает, потому что не может умереть. Роль Парсифаля заключается лишь в том, чтобы нарушить существующее в мире равновесие между добром и злом. Во всем свете есть только две магические зоны: окрестности замка Монсальват, вотчина рыцарей Грааля, и заповедные кущи, скрывающие от людских глаз дворец Клингзора. Парсифалю назначено стать тем, кто найдет выигрышное завершение этой партии, в которой, казалось бы, наступил вечный пат.
— Любите шахматы? — Бэкон наконец посмотрел в мою сторону, но тут же опять отвернулся.
— Забросил давным-давно…
— Давайте сыграем как-нибудь, а? Мое любимое занятие в детстве!
— Сыграем, сыграем… — согласился я и вернулся к прежней теме. — Парсифаль ни о чем не подозревает. Он воплощает в себе не добро, как раненый Амфортас, но невинность. Он не ведает о своем предназначении и ведать не хочет. Это новый Адам, почти варвар, не знающий о великом историческом противостоянии, с праотеческих времен делящем Вселенную на две враждующие половины. Именно поэтому лишь ему дано предотвратить надвигающуюся катастрофу…