— Доктор Эндрю Пенроуз не страдает расстройством множественной личности, — перебил Штейнбок, почувствовав неожиданно, что раздражение, волнение, злость, все ощущения сползли с него, как брюки без пояса, остались только одно чувство и только одно желание. Ни о том, ни о другом он не мог сказать вслух.
— Да? — удивился Гардинер, а Амистад поднял вверх свои густые брови. Бржестовски, напротив, таинственно усмехнулся и, как показалось Штейнбоку, едва заметно ему подмигнул, хотя, скорее всего, это был нервный тик, и не более того. — Разве не вы, доктор, написали в своем предварительном заключении…
— Я был неправ. Действительно, у доктора Пенроуз наблюдаются некоторые симптомы расстройства множественной личности. Чисто внешние симптомы, как я теперь понимаю, поскольку другие признаки, более важные, этой симптоматике противоречат.
— Вы хотите сказать, — уточнил полковник, — что эта женщина попросту симулирует и водит нас за нос?
— Нет. Физически невозможно симулировать изменение цвета глаз, формы ушей и подбородка, не говоря о составе крови. Это похоже на РМЛ, но это не РМЛ. Во-первых, при РМЛ никогда не наблюдаются реально жившие личности, тем боле — широко известные. Это ведь не шизофрения, что бы там ни говорил мой коллега.
— Работа подсознания… — пробормотал Амистад и выразительно пожал плечами.
— Повторяю, — Штейнбок повысил голос, не надо было этого делать: убеждает спокойствие, — ни в одном известном случае расстройства множественной личности не наблюдались реально жившие персонажи.
— Это Бернал — реально живший? — вскинулся Амистад, демонстрируя хорошее знание не только исторической реальности, но и конкретных обстоятельств истории болезни: видимо, за спиной Штейнбока майор Бржестовски показывал записи этому так называемому специалисту и, возможно, даже советовался с ним о том, как быть с консультантом, если он начнет возражать против необходимых для расследования методов воздействия. — Как, доктор, звали физика, получившего Нобелевскую премию мира?
— Джон его звали, — спокойно (действительно, спокойно!) сказал Штейнбок. — Джон, а не Рене, вы правы, коллега. Только выводы мы с вами делаем разные. Вы, видимо, полагаете, что если профессора зовут Рене, а не Джон, если он, как утверждает, работал в Кембридже, в то время как Джон Бернал был сотрудником Гарварда, то, следовательно, эта личность является порождением больного подсознания Эндрю Пенроуз?
— Это настолько же очевидно… — завел свою песню Амистад, но Штейнбок не позволил ему допеть.
— Вы утверждаете, что это шизофрения, коллега? — сказал он. — Вы прекрасно знаете, что шизофреник, вообразивший себя Наполеоном или президентом Рузвельтом, тщательно придерживается известной всем — и больному, конечно, тоже — биографии великого человека. Если Наполеон почил на острове святой Елены, а Рузвельта свел в могилу паралич, то шизофреник так и будет утверждать, не выдумывая несуществующих деталей. С этим вы согласны, коллега?
— Нет, — буркнул Амистад. — Известны и противоположные случаи.
— Вам — возможно, — отмахнулся Штейнбок. — Мне такие случаи не известны. Поэтому — не только поэтому, но, в частности, — я делаю вывод о том, что Рене Бернал, Тед Диккенс (заметьте, никому из больных шизофренией еще не приходило в голову изображать юного Наполеона, все еще живущего на Корсике) и Алиса Лидделл — реальные люди, физические лица, выражаясь юридическим языком, только существующие не в нашей реальности, а в одной из параллельных. Сознание доктора Эндрю Пенроуз является своеобразным окном из одной реальности в другую. Вы же видите сны, господа. Во сне каждый человек — можете мне поверить, сны были темой моей магистерской диссертации — проживает множество жизней, но обычно если и осознает себя, то не в привычной реальности, а в мирах, сильно от нашего отличающихся.
— Послушайте, доктор, — перебил полковник, — нас сейчас не интересуют выводы вашей диссертации. Вы можете определенно сказать: является Пенроуз психически больной или нет? Симулирует она или не симулирует? Больна она шизофренией или расстройством множественной личности, что, на мой непросвещенный взгляд, практически одно и то же? От ответов на эти вопросы зависит выбор препаратов, действию которых она будет подвергнута для получения нужных показаний.
— Вы задали три вопроса, полковник, — сказал Штейнбок, стараясь держать себя в руках. — Ответ на первый: нет, доктор Пенроуз не является психически больной. Она совершенно здорова.
Амистад эмоционально взмахнул руками и выразительно пожал плечами. Штейнбока его мнение не интересовало, и он продолжил:
— Ответ на второй вопрос: нет, не симулирует. На третий вопрос: поскольку я полагаю, что госпожа Пенроуз психически здорова, то говорить о шизофрении или РМЛ нет никакого смысла, хотя различие между этими двумя диагнозами, безусловно, существует. Три субличности — не порождение больного разума доктора Пенроуз. Это — реальные люди.
— Все эти люди давно умерли, — быстро сказал Амистад, еще раз продемонстрировав неплохое знание истории, в том числе истории литературы. — Следовательно…
— Следовательно, — сказал Штейнбок, — в тех мирах, где живут профессор Бернал, юный Диккенс и Алиса Лидделл, свой собственный ход времени, отличный от нашего.
Он встал. Он хотел, чтобы они все-таки поняли.
— Господа, — сказал Штейнбок, — доктору Пенроуз ни в коем случае нельзя вводить психотропные препараты. Никакие. Доктора Пенроуз нужно изучать, как научную ценность, не имеющую равных в истории не только психологии (психологии, господа, а не психиатрии!), но и физики, а может, и других наук. Это физическая проблема, вы понимаете, — не психиатрическая ни в коей мере! Это проблема выбора.
— Послушайте, доктор… — начал Гардинер, но Штейнбок слышал только себя.
— Проблема выбора, — повторил он. — Мы все выбираем — каждое мгновение, каждую минуту, всю жизнь. Я читал, об этом писали в "Научном обозрении", «Природе», во многих популярных изданиях: всякий раз в момент нашего выбора мироздание раздваивается. А если выбирать приходится не из двух, а из трех, десяти или ста вариантов, то возникают не два, а три, десять или сто мирозданий, в каждом из которых свой выбор, своя судьба, свой путь…
Он говорил быстро, захлебываясь словами, он не надеялся быть понятым, хотя больше всего на свете хотел именно этого, но знал, видел — не поймут, так пусть хотя бы услышат, чтобы потом, когда все закончится…
— Как сохраняют свою связь со стеблем ветви куста, так и все, рождающиеся потом, в ответвившихся мирах, а не здесь, — все они на самом деле такие же ветви, и растут из одного ствола, из одного прошлого, из одной, давно уже не существующей реальности. Куст становится выше, гуще, но иногда случается, что две или три ветви вновь приближаются друг к другу, переплетаются, а то и срастаются в момент чьего-то очередного выбора: да или нет, решаете вы, рассуждая о своей жизненной проблеме, и ваш выбор соединяет давно разошедшиеся ветви, в вашем сознании распахивается обычно закрытая дверь между мирами, и вы — все равно вы, никто иной, как вы, потому что и в другой ветви это вы, только сделавший когда-то иной выбор — понимаете себя, чувствуете себя, допускаете себя к себе, вы ходите от себя к себе, как ходит по комнатам своего дома хозяин, открывая окна и вглядываясь всякий раз в другой, новый, не известный ему мир.
— Послушайте, полковник, — говорил Штейнбок, и никто не мог его в этот момент прервать, — послушайте, эта женщина, Эндрю Пенроуз, она совершенно нормальна, просто в ее сознании отворилась дверь, маленькая зеленая дверь в стене, вы читали Уэллса, у него есть рассказ… И через эту дверь заглянули к нам из других миров… Алиса. Бернал. Диккенс. Там многое, как у нас. А многое — иначе. Бернала зовут Рене и работает он в Кембридже. Диккенс еще не стал великим, и имя у него другое — Тед…
— Послушайте, полковник, — говорил Штейнбок, а может, не говорил, а только думал, потому что Гардинер, казалось, вовсе и не слышал его, а смотрел на Амистада, тот — на майора, а Джейден что-то быстро писал в блокноте. — Послушайте, я не представляю, сколько погибнет человек, если вы не добьетесь нужных признательных показаний, но я точно знаю, что, если будут применены психотропные препараты (любые!), погибнет профессор Бернал, молодой Диккенс в своем мире не сочинит ни одного романа, а Алиса Лидделл так никогда и не прочитает, что напишет о ней ее дядя Чарлз Льюидж Доджсон. А ведь сознание доктора Пенроуз служит, возможно, окном в наш мир еще для нескольких, а может, даже для десятков людей, еще не выявленных, не понятых, и только продолжение исследований, бесед, разговоров…
— Да вы просто успели влюбиться в эту девчонку Алису! — вскричал Амистад, направив в сторону доктора свой тонкий указательный палец, будто ствол пистолета. — Вы говорили ей! Вы с ней, черт возьми, целовались у всех на глазах! Это вы называете научным исследованием?
Он обернулся к полковнику.
— Послушайте, сэр, вы тоже видели запись! Я не понимаю, почему мы тратим время на то, чтобы выслушивать фантастические бредни…
— Мы тратим время, — вздохнул полковник, — потому что под протоколом должны стоять все наши подписи. В крайнем случае, может быть записано особое мнение доктора Штейнбока, но, поскольку он является официальным экспертом-консультантом, прикомандированным к базе разведывательным управлением, то, в случае возникновения форс-мажорных обстоятельств, мы окажемся в очень неприятном положении. И вы, Амистад, понимаете это не хуже меня.
— Плевать! — воскликнул Амистад. — Мое мнение тоже чего-то стоит. Это классический случай шизофрении. Мания величия. Психотропные препараты не отягощают течение болезни и могут быть использованы в случае необходимости.
— Да, ваше мнение записано в протоколе, — кивнул Гардинер. — Но если эти чертовы правозащитники до нас доберутся… или комиссия Конгресса, они там горазды на всякие расследования, не имеющие никакого смысла. Черт возьми, Амистад, вы прекрасно знаете, сколько людей полетело со своих мест после одиннадцатого сентября только потому, что они действовали, как считали судьи, с превышением полномочий. Вы же знаете, черт побери, что можно было в считанные дни добраться до самого Бин-Ладена, если бы разведчикам позволили действовать так, как следовало действовать в подобной ситуации!
— Так погибают замысли с размахом… — пробормотал Амистад, продемонстрировав на этот раз, к удивлению Штейнбока, еще и прекрасное знание зарубежной классической литературы.
— Доктор, — устало проговорил полковник. — У нас, к сожалению, действительно нет времени вести научные дискуссии. Возможно, вы правы, и случай этот уникальный в истории психиатрии и даже физики с химией. Возможно, вы правы и в том, что личность этой девушки… Алисы… будет уничтожена, хотя я и не понимаю, почему это должно произойти.
— Потому, — сказал Штейнбок, — что психика доктора Пенроуз неразрывно связана с теми личностями, для которых наша реальность — сон, в который они приходят. И если на ваш мозг, полковник, во время вашего сна воздействуют разрушающими разум препаратами, то сможете ли вы проснуться?
— Ну, это из области фантастики, — протянул Гардинер.
— Это из той области психиатрии, — заявил Штейнбок, — в которой ни вы, ни майор Бржестовски, на даже Амистад, при всей его самоуверенности, ни в коей мере специалистами не являетесь.
Полковник бросил взгляд на часы (одиннадцать часов двадцать три минуты) и встал.
— Все, — резко сказал он. — Подискутировали — хватит. Вы подпишете протокол, доктор?
— Нет, — отрезал Штейнбок. — А без моей подписи вы не имеете права…
— Имею, — сказал Гардинер. — Полномочий у меня гораздо больше, чем вам представляется, доктор. Надо соблюдать приличия, верно. Но если приходится выбирать… Вы только что говорили о выборе, а это в данном случае — моя прерогатива. Собственно, лично вы можете быть свободны, возвращайтесь в Хьюстон, и ваша профессиональная совесть останется незапятнанной.
— Могу я изложить свое особое мнение на том документе, который вы предлагали мне подписать, полковник?
— После того, как… После — да, не возражаю. Но тогда вам придется…
— Я не собираюсь уезжать, полковник, — сказал Штейнбок. — Если мне не удалось предотвратить это… — он попытался найти правильное определение, от волнения не нашел и продолжил: — Я должен хотя бы присутствовать, чтобы, если возникнет необходимость…
— Я как раз собирался просить вас об этом, доктор Штейнбок, — наклонил голову Гардинер. — Очень хорошо. Итак, — он повернулся к Бржестовски и Амистаду, сидевшим рядом и глядевшим на полковника с верноподданническим, как показалось Штейнбоку, блеском в глазах, — можете приступать, господа. Не думаю, что в сложившихся обстоятельствах имеет смысл тянуть до полудня. Полчаса роли не играют, верно? Начинайте. Доктор Штейнбок будет свидетелем того, что с доктором Пенроуз не произойдет ничего страшного. Держите меня в курсе, господа.
Полковник встал и пошел к двери.
Он молчал. Они что-то говорили ему, он не слышал. Амистад, этот психиатр-недоучка, не умевший отличить шизофрению от несварения желудка, принялся, доставая из шкафа коробочки, читать лекцию о типах психотропных препаратов и о необходимости очень строгой дозировки с тем, чтобы, с одной стороны, добиться нужного эффекта, а с другой — минимизировать вредное воздействие лекарственных средств на психику допрашиваемого. Говорил он со знанием дела, наверняка не один раз ему приходилось применять на практике свои небольшие, но специфические умения.
Штейнбок подошел ближе и прочитал название на упаковке, которую Амистад вскрыл и положил готовую к употреблению капсулу рядом с запечатанным в пластик одноразовым шприцем. Стерильность, конечно, прежде всего. Не дай Бог, в организм человека, которого сейчас убьют, попадет какой-нибудь болезнетворный микроб!
Сейчас сюда приведут Эндрю. Алису. Бернала. Диккенса. Кого еще? Штейнбок успел познакомиться только с ними. Никто из них, кроме Эндрю, не понимал, что их ждет. Штейнбок не понимал тоже. Он только знал, что нужно делать. Он просто знал это, как знает верующий, что на небе есть Бог.
А если войдет не Эндрю, а Алиса?
Он хотел ее видеть, больше всего на свете хотел именно этого. Увидеть, попрощаться и попросить уйти, пока они еще не начали. Уйти и закрыть — навсегда! — дверь с той стороны, пока Амистад не вскрыл пакет со шприцем.
"Нет, нет, не приходи, пожалуйста, — думал Штейнбок, — оставайся там, где ты дома, иначе ты не успеешь уйти, и мне не останется ничего другого… Я не смогу. Ты понимаешь? Я не смогу этого сделать, и тогда ты точно умрешь, потому что не успеешь вернуться".
"Я люблю тебя, Алиса, но — не приходи, чтобы у меня не возникло соблазна сказать тебе это перед тем, как"…
Должно быть, он был в те минуты невменяем: Бржестовски и Амистад поглядывали в его сторону и обменивались многозначительными взглядами, хотя Штейнбок, как ему казалось, не проявлял никаких признаков агрессивности — молча стоял слева от Джейдена, потому что… Потому что знал, что нужно встать именно так.
Открылась дверь, и доктор Пенроуз вошла в сопровождении двух морпехов. Штейнбок смотрел во все глаза, искал в ее лице черты Алисы, не находил и продолжал искать, и ему уже начало казаться, что своим вниманием он сам создавал эти признаки, сам вызывал Алису из ее мира в этот…
— Здравствуйте, господа, — сказала доктор Пенроуз своим низким сухим, лишенным выражения голосом.
Штейнбоку пришлось ухватить майора за локоть, потому что ноги подогнулись, и он мог упасть… Нет, не мог, он твердо стоял на ногах, но пусть Джейден думает…
— Йонатан, — сказал Бржестовски, — ты ведешь себя, как баба. Первый раз вижу, чтобы мужчина втрескался в фантом, в женщину, существующую в воображении другой женщины.
— Да-да, — пробормотал Штейнбок. — Сейчас…
Морпехи подвели Эндрю к кушетке, Амистад подал ей знать лечь, она так и сделала, уже понимая, что ее ждет не обычный допрос, а нечто большее, чему она должна сопротивляться, и она действительно попыталась сразу же подняться, но морпехи ее удержали, один из них набросил ей на запястья свисавшие по бокам кушетки кожаные наручники-держатели, другой закрепил ноги, Амистад улыбался, следя за тем, как доктор Пенроуз, осознав, наконец, происходящее, выгнулась дугой, и на ее лице появилось выражение, которое Штейнбок в тот момент не смог определить, а в следующий ему и вовсе стало не до определений.
— Что вы собираетесь… — начала она. Может, Штейнбоку показалось, а может, на самом деле в ее голосе возникли обертона, которых не было у Эндрю Пенроуз, что-то, видимо, уже начало в ней меняться, она уходила, взгляд ее будто опрокинулся вглубь собственного сознания, конечно, именно волнение, стрессы всегда становились причиной переходов, и сейчас…
Пока это еще не произошло…
Штейнбок все еще крепко держал майора за локоть. Он ухватил Джейдена еще крепче. Другой рукой потянулся к его кобуре. Хорошо, что это была открытая кобура, как у полицейских, готовых выхватить оружие в долю секунды. Штейнбоку и доли не понадобилось. Майор ничего не понял, пока доктор не выстрелил. Дважды. Он плохо стрелял левой рукой. Но с двух метров в цель все-таки попал.
И все.
Его подбросило, толкнуло в грудь, комната изогнулась, будто сложенная по одному измерению и растянутая по другому, отрывочная мысль о том, что так вот и приходит, оказывается, смерть, мелькнула в сознании, как недочитанная книга, и еще он подумал о том, что Алиса так ничего и не узнает. Для него это было важно — умереть не раньше, чем понять, что Алиса жива, что со смертью Эндрю все связи ее с другими ветвями многомирия разорвались так же быстро, как рвется тонкая нить, если натянуть ее слишком сильно, чтобы не выдержали молекулярные связи…
Какая она была красивая в смерти. Не Алиса, Алису он никогда больше не увидит, Эндрю лежала на кушетке — расслабленная, смотревшая в потолок, взгляд ее был спокойным и пустым, и все, кто входил в наш мир через эти двери, открывавшиеся для них время от времени, остались там, за порогом, и теперь никогда… никогда…
Никогда.
"Разве я жив еще? — подумал он. — Странно. В меня же попали пять пуль, морпехи ни разу не промахнулись, отличная у них реакция, но запоздалая".
Он точно знал, что именно пять пуль — не четыре и не шесть — вошли в его тело и убили так быстро, что он не почувствовал боли.
Он действительно ничего не чувствовал, но все видел. Он все видел, но не слышал ни звука. Он ничего не слышал, но понимал каждое сказанное в комнате слово. Он понимал каждое слово, но не знал, кем это слово произнесено, и потому слово было одно, хотя и состояло, скорее всего, из многих, и для живых расчленялось на звуки, фразы, восклицания и даже, возможно, вопли.
Он видел собственное тело, лежавшее на полу, смотрел в свои широко раскрытые глаза, и не испытывал сожаления. Он смотрел в глаза лежавшей на кушетке женщины и хотел протиснуться в эту на какое-то время, отделявшее клиническую смерть от полной и необратимой, открывшуюся дверь в те миры, где жила Алиса, девушка, которую… которая… ради которой…
Что?
Он не знал. Он сказал себе: это любовь. Но не понял значения этого слова, и слово сразу умерло, истощилось, исчезло из памяти. Алиса Лидделл. Имя тоже было словом, но это слово не исчезало, напротив, оно стало всей его памятью, расширилось до границ Вселенной, и он летел вдоль этих границ, не представляя, как такое возможно, он летел и видел мир глазами Алисы; не приложив к тому никаких умственных усилий, он понял, что Алиса — это он, это я, подумал он и только после этого увидел себя в черном, как угольное небо, тоннеле, он мчался в пустоте к блестевшей далеко впереди яркой звезде, и в этот уже действительно последний миг своей жизни, прежде чем самому стать звездой на угольном небе небытия, понял истину, которую подсознательно знал и при жизни.
"Алиса — это я, — подумал он. — И профессор Бернал — тоже. И Тед. В разных мирах".
"Конечно, — сказал он себе. — Я был Йонатаном Штейнбоком, и Штейнбок был Алисой Лидделл в том мире, где профессор Доджсон катался с девочками на лодке, но не там, где катался такой же профессор в нашей реальности, а там, где он, возможно, никогда не написал своей знаменитой книги. Я был"…
"Почему был?" — спросил он себя, приближаясь к звезде, которая уже слепила настолько, что свет ощутимо давил на чувствительные точки сознания, отталкивал, как уносит от берега сильный прибой неопытного пловца, и нужно было грести в этом ослепительном океане, иначе — мрак, дно, угольная чернь, — и он греб, теряя силы и растворяясь во всепроникающем свете, который тоже был он, Йонатан Штейнбок, и он, Тед Диккенс, и он, профессор Бернал, и…
…Она сидела в своей комнате у распахнутого окна и читала скучную книжку о мыши, едва не утонувшей в озере из выплаканных ею слез. Книжку подарил ей вчера дядя Чарли и посоветовал внимательно прочитывать каждую фразу, потому что в каждую он вложил скрытый, понятный только им двоим, смысл. Она вчитывалась, но не понимала, ей хотелось захлопнуть книгу, перелезть через подоконник и оказаться в саду, где под камнем в норе с прошлой осени жил белый кролик с малиновыми глазами, понимавший английский язык и даже выучивший с ее помощью три простых слова: «пить», "солнце" и "как хорошо, что ты со мной, моя милая". На самом деле это тоже было одно слово, Алиса сама его придумала, чтобы обозначить простую мысль, и кролик слово знал, и мысль он знал тоже, он вообще был очень умный и…
Она уронила книгу на пол — что-то опять затягивало ее, как вчера, как уже много раз затягивало днем или ночью, или во время обеда, и тогда мама смотрела на нее укоризненно, а отец сурово качал головой и требовал не витать в заоблачных эмпиреях… Что-то затягивало ее и по широкой (она не чувствовала близости стенок) темной жаркой трубе выбрасывало куда-то, где она чувствовала себя в чужом теле, а в последний раз говорила будто сама с собой и сама себе отвечала, но видела себя почему-то в облике взрослого мужчины с таким удивительным взглядом, что…
Влюбилась?
Можно ли влюбиться в себя?
Она схватилась обеими руками за ручки кресла, потому что ей стало страшно, она не хотела… "Не надо", — сказала она себе мужским голосом — голосом того мужчины, который был ею в мире, где в комнате, ярко освещенной не свечами и не газовыми рожками, а каким-то, подобным солнцу, светильником, она говорила с собой о любви и понимала себя, а теперь требовала остаться, не надо, ты погибнешь, если пересечешь эту границу, уходи, немедленно уходи…
Голова стала такой тяжелой, что Алиса уронила ее на грудь, а руки ослабели, и хорошо, что день сегодня был прохладным, и облака стлались по земле, и можно было вдохнуть их влажную силу…
"Тед", — позвала она, как звала всегда, если ей становилось трудно справиться самой, он никогда не заставлял себя ждать, думал вместе с ней и, возможно, сам был лишь какой-то ее мыслью, выбиравшейся на свет Божий, чтобы помочь другим ее мыслям, не таким резвым и иногда ей самой непонятным.
"Чего тебе?" — сказал грубый Тед, которого она всегда представляла немытым, неуклюжим мальчишкой с вечной грязью под ногтями и спутанными волосами. "Кажется, я влюбилась", — подумала она, и Тед сразу отозвался с присущей ему прямотой: "Эти девчонки, — заявил он, — вечно втрескиваются в кого ни попадя".
"Не говори так, — подумала она, — он самый лучший, но почему он убил себя, он тает, как лед в Темзе, когда наступает весеннее равноденствие".
"Ах, этот", — пренебрежительно сказал Тед, отодвигаясь в ее сознании и уступая место старому профессору, приходившему к ней не очень часто, но всякий раз со своими лекциями об устройстве мироздания, которые ее вовсе не интересовали, но для него составляли, похоже, единственный смысл существования.
"Ах, этот", — вместо ушедшего Теда продолжил профессор Бернал, удобно устраиваясь в ее сознании, хотя она его не звала и даже сесть не предложила, и он, будучи все-таки джентльменом, должен был бы немедленно удалиться, но он не ушел, а развалившись где-то в затылке, так что голова ее стала еще тяжелее, чем была только что, заявил с присущей ему уверенностью: "Девочка моя, тебе действительно понравился этот человек? Он, конечно, неплохой врач, психиатр, да, и человек хороший, мы ведь все ветви одного ствола, ты, я, Тед, этот вот Йонатан, в которого ты влюбилась, как влюбляются в собственное тело девушки твоего возраста. Но его больше нет, он убил себя, чтобы спасти нас и спастись самому. Парадокс, верно? Но ты ведь знакома с парадоксами, твой дядя Доджсон (когда ты меня с ним, наконец, познакомишь?) пичкает тебя парадоксальными историями всякий раз, когда вы отправляетесь на прогулку. Парадокс. Если бы Йонатан не убил эту женщину, Пенроуз, которую ты называла окошком… Женщина-окошко, тоже парадокс, не находишь? Так вот, если бы он ее не убил, то погибли бы мы все — ты, я, Тед и, конечно, Йонатан тоже, потому что он с нами одного корня. Я бы даже сказал, что я — это ты, ты — это Тед, а Тед — это Йонатан, потому что родились мы от одних и тех же предков, просто кто-то из них когда-то сделал свой выбор в своем мире, и миры разошлись, вот мы и оказались такими разными, а теперь Йонатану пришлось решать за всех нас — жить нам или нет, и если бы он решил иначе, мы бы все погибли, понимаешь"…
"Нет, не понимаю", — подумала она, хотя все уже давно поняла. Она все поняла еще в тот момент, когда Йонатан смотрел ей в глаза и говорил: "Мы всегда будем вместе". Или он говорил как-то иначе?
"Глупая девчонка", — пробормотал Тед.
"Ну, — усмехнулся профессор Бернал, — ты поймешь это потом, девочка"…
"Я не девочка, — возмутилась Алиса, — мне уже восемнадцать!"
"Какие это годы", — рассмеялся профессор.
"Как все сложно", — подумала Алиса.
"Как все просто", — насмешливо сказал Тед.
"Как все красиво устроено в природе, упорядоченно и стройно", — сказал профессор Бернал.
"Когда я вырасту, — сказал Тед, — то стану писателем и напишу об этом роман".
"А я уже написал свою книгу, — отозвался профессор Бернал, — она называется "Миры, которые мы выбираем".
"А я, — подумала Алиса, — хочу быть с Йонатаном, и мне все равно, убили его где-то в его мире или нет. Я найду его, понимаете? В другой ветви, где он живой. Если он — это я, то я найду его".
Тед и профессор промолчали, а может, уже ушли из ее сознания, оставив наедине с собственными мыслями.
"Я найду тебя", — думала она, глядя, как белый кролик, живший в норе под камнем, высовывает из своего убежища любопытный нос и соображает, видимо: вылезать ли под неожиданно начавшийся весенний ливень или спрятаться, притаиться…
"Я найду тебя"…
— Зачем он это сделал? — с недоумением спросил Амистад, ни к кому конкретно не обращаясь.
Майор Бржестовски и вернувшийся на выстрелы полковник Гардинер стояли над телом Йонатана Штейнбока и смотрели в его широко раскрытые глаза, в которых застыло выражение удивительной уверенности. Той веры с собственную правду, с какой, наверно, нес свой крест по улицам Иерусалима бородатый мужчина с таким же убежденным взглядом.
— Черт, — пробормотал майор, — не нужно было разрешать ему…
— Бросьте, — сказал полковник. — Вы что, не понимаете, что он решил это заранее? Он просто рехнулся от любви, вы что, не помните, как он говорил этой Пенроуз… Я всегда думал, что психиатры немного не в себе, не о вас будь сказано, Амистад.
Показалось им или в застывшем взгляде доктора Штейнбока мелькнуло выражение презрения? Будто он смотрел откуда-то сверху и хотел сказать: ничего-то вы не поняли, господа… У каждого из вас тоже есть своя Алиса, и свой Тед, и свой профессор Бернал… Себя-то вы понимаете?
— Приготовьте отчет и все бумаги, я подпишу, — сказал полковник и вышел из комнаты.
Доктор Штейнбок имеет в виду роман Дэниэла Киза "Множественные умы Билли Миллигана".
>Йонатана Штейнбока, доктора психиатрии, привлекли к экспертизе на той стадии дознания, когда многое уже было упущено, и пришедший в полное недоумение Джейден Бржестовски (он встретился с подобным случаем впервые и не осмелился сам принять решение) обратился к начальнику следственного отдела полковнику Гардинеру с настоятельной просьбой направить арестованную Эндрю Пенроуз на психиатрическое освидетельствование. Просьбу Гардинер удовлетворил — не в тот же день, впрочем. Была пятница, и подпись свою под документом полковник поставил только в понедельник. 22 ноября 2005 года Штейнбока вызвал главный врач отделения и с видом крайнего недовольства на круглом и плоском, как тарелка, лице сказал:
— Йонатан, тебя опять вызывают. Второй уже раз в этом году.
На вечер у Штейнбока была назначена встреча — не такая, чтобы ее нельзя было отменить, но и не такая, чтобы отмена прошла для него совершенно безболезненно. Он договорился пойти с Сузи в кино, а Сузи очень не любила отменять заранее назначенные мероприятия. Как, впрочем, и начальник Штейнбока, доктор Формер.
Йонатан кивнул. Он надеялся вернуться через день-другой, как обычно, и потому перенес посещение кино на вечер четверга.
У него и мысли не возникло о том, что он больше никогда не увидит Сузи, не увидит доктора Формера, своего кабинета в клинике Хьюстонского университета и вообще ничего из того, что было ему дорого.
На Гуантариво не было психиатрической службы, да и вообще медицинский персонал был не самого высокого уровня. Зачем им? Базу в Мексике (Штейнбок даже не знал толком, где она точно находится, с географией у него всегда были проблемы) Пентагон взял в аренду на двадцать пять лет, и когда командование решило использовать ее в качестве временной тюрьмы, где первым после ареста допросам подвергались захваченные в латиноамериканских странах повстанцы и террористы, до конца арендного срока оставалось то ли три, то ли четыре года. Продлевать аренду не собирались ни мексиканские, ни американские власти, и потому Гуантариво производил впечатление поселка, наполовину покинутого обитателями. Арнольдо Амистад, единственный на базе психиатр, а точнее, психолог, прошедший в свое время курс повышения квалификации, вся работа которого заключалась в том, чтобы отделять зерна от плевел — симулянтов от действительно психически больных заключенных, — работал здесь восьмой год практически без отпуска и, на взгляд Штейнбока, сам уже стал похож на тех, в свою очередь, похожих друг на друга людей, которых ему приходилось освидетельствовать и отправлять — одних в тюремную больницу в Гуантанамо (в Гуантариво не было даже приличного лазарета), других обратно в камеру или даже карцер, если начальство в лице полковника Гардинера находило поведение симулянта слишком вызывающим.
Самолет приземлился на базе в одиннадцатом часу вечера, и Штейнбок отправился в гостиницу, где получил обычный свой номер на втором этаже с видом на Мексиканский залив. Он намерен был до утра отдохнуть, а потом заняться делом, которое, как он полагал, не могло оказаться сложным по той причине, что за все время существования базы в Гуантариво действительно сложных психиатрических случаев никогда не было: симуляции — да, обычное явление, пару раз Штейнбок определил хроническую шизофрению (подтвердив диагноз Амистада) и однажды — достаточно смешной случай мании величия, когда захваченный в Боливии террорист вообразил себя не кем-нибудь, а президентом Соединенных Штатов, причем не нынешним, что было бы объяснимо, и не Джефферсоном каким-нибудь или Линкольном, что можно было понять с психиатрической точки зрения, но Линдоном Джонсоном, начавшим во Вьетнаме войну, не имевшую к Латинской Америке никакого отношения.
Штейнбок разбирал свою сумку, когда по внутреннему телефону позвонил майор Бржестовски и попросил сейчас же прийти к нему, поскольку случай особый и, к сожалению, не терпит отлагательств.
Перед кабинетом стояли в позе «вольно» два лихих морпеха и травили байки так громко, что слышно их было на первом этаже, хотя, судя по содержанию, истории эти вряд ли предназначались для чьего бы то ни было слуха, если рассказчик, конечно, был в здравом уме и твердой памяти.
— Ребята, — сказал Штейнбок, предъявляя свою карточку, — вы тут всех мышей распугаете, и чем тогда будет заниматься сержант Диксон?
Морпехи закрыли рты и принялись обдумывать, какое отношение их непосредственное начальство может иметь к мышам, без которых здание тюрьмы трудно было себе представить. Штейнбок постучал и, услышав невнятное бормотание, вошел в кабинет.
Майор Бржестовски сидел на кончике стола и курил, пуская к потолку рваные кольца дыма. На пластиковом стуле перед ним расположилась, подтянув правую ногу к животу и положив на колено голову, женщина лет под сорок, одетая в тюремную робу. Первый же брошенный в ее сторону взгляд вызвал в мозгу Штейнбока некое стеснение, он ощутил несоответствие, неправильность, смысл которых в течение некоторого времени оставался для него непонятным.
Женщина покачнулась — поза, в которой она сидела, действительно была неустойчивой — и, подняв глаза, бросила на вошедшего короткий изучающий взгляд. Майор загасил сигарету (он прекрасно помнил, что доктор не курил и не выносил табачного дыма), медленно, будто боялся спугнуть кого-то или что-то, незримо присутствовавшее в комнате, подошел к Штейнбоку, пожал руку, задал какие-то вопросы о полете и устройстве в гостинице (вопросы доктор не запомнил, да и не расслышал толком, пытаясь понять, к какому психическому типу относится эта женщина и в чем может состоять ее проблема, из-за которой ему пришлось пожертвовать не только сегодняшним вечером, но и, как минимум, двумя последующими), а потом сказал:
— Йонатан, это Эндрю Пенроуз, микробиолог и наш клиент вот уже в течение восьми дней.
Женщина рывком опустила на пол ногу, стул под ней покачнулся, и она едва удержала равновесие, схватившись рукой за край стола.
— Сэр, — сказала она звонким голосом, который мог бы принадлежать скорее молоденькой девушке, — я вам уже семьсот тридцать четыре раза сказала, что меня зовут Алиса Лидделл.
— Алиса Лидделл, значит, — усмехнулся Бржестовски, бросив на психиатра выразительный взгляд и, похоже, с трудом сдержавшись, чтобы не покрутить пальцем у виска. — А может, вас зовут Белый кролик или, того лучше, Мартовский заяц?
— Спокойно, Джейден, — примирительно сказал Штейнбок. — Разве важно, как зовут молодую леди?
— А разве нет? — капризным тоном осведомилась Алиса или как там ее звали на самом деле. Бржестовски, передав бразды правления в руки врача, демонстративно сцепил ладони за затылком и поднял взгляд к потолку, не перестав, однако замечать решительно все, что происходило в комнате, чтобы потом отразить это в своем отчете так кратко, как это вообще возможно при полном сохранении всей необходимой для расследования информации.
Штейнбок придвинул ближе к Алисе-Эндрю пластиковый стул, сел на него верхом и сказал:
— Значит, Алиса Лидделл. Родители назвали вас так, видимо, в честь известного персонажа Льюиса Кэрролла?
Он все еще думал в тот момент, что арестованная разыгрывает комедию, хотя и обратил, конечно, внимание на слишком молодой для сорокалетней женщины взгляд и на то, что глаза странным образом смотрели и на него, и на майора Бржестовски, хотя косоглазием Энрю-Алиса не страдала, Штейнбок видел это совершенно отчетливо.
— Кого? — сказала она. — Вы имеете в виду моего дядю Чарли? Тогда все наоборот — это свою Алису он назвал моим именем, чему я, кстати, сопротивлялась, поскольку не любила не только свое имя, фу какое противное, но и ту сказку, которую дядя для нас сочинил, нам приходилось ее слушать раз двадцать, потому что он добавлял новые детали и менял прежние, и, хотя мне было тогда всего шесть лет, у меня сложилось четкое впечатление, что сочинял дядя эту историю не столько для нас, хотя и для нас тоже, безусловно, в этом нет никаких сомнений, но, прежде всего, для себя, поскольку размышлял в те дни над какой-то важной алгебраической (это я сейчас говорю — алгебраической, а тогда я, естественно, этого не знала) проблемой и хотел ее решить с помощью нестандартных методов математической логики, коей занимался много лет с большим, надо признать, успехом.
Когда Алиса-Эндрю завершила эту нескончаемую фразу, поставив все-таки не точку, а скорее запятую, так, что слово «успехом» повисло в воздухе, будто исчезающая улыбка Чеширского кота, Штейнбок отвлекся, наконец, от разглядывания ее удивительного лица, на котором выражения сменяли друг друга, как кадры в быстром кинематографическом калейдоскопе, и, еще все-таки не вполне приняв в сознание происходящее, интуитивно задал правильный вопрос:
— Какой сейчас год, дорогая мисс Алиса?
Она посмотрела на Штейнбока таким взглядом, будто он сморозил несусветную глупость — спросил, например, сколько у человека ног, или действительно ли солнце восходит на востоке.
— Смеетесь? — спросила Эндрю Пенроуз (или все-таки Алиса Лидделл?), из чего Штейнбок сделал вывод (достаточно очевидный), что она умеет говорить и коротко. Если хочет.
— Нисколько, — сказал он, бросив взгляд на майора. Бржестовски все еще изучал взглядом потолок, и по безмятежному выражению его лица можно было понять, что дурацких вопросов он этой женщине не задавал, поскольку интересовал его не год, который он и без того мог вспомнить, посмотрев на календарь, а то, чем в означенном году, а равно и в предшествовавшие аресту годы занималась мисс (или миссис?) Эндрю Пенроуз.
— Нисколько, — повторил Штейнбок, на этот раз внимательно вглядываясь в лицо Алисы — да, скорее именно Алисы Лидделл, а не Эндрю Пенроуз. Он еще не был уверен, конечно, но множество внешних признаков, часть которых наверняка была доступна и вниманию майора, а также интонации и тембр голоса, ну, и еще, конечно, интуиция, которой доктор привык доверять больше, чем даже внешним и внутренним признакам, говорили о том, что случай перед ним если и не уникальный, то все же достаточно редкий в психиатрии. Таким было первое впечатление, но, чтобы убедиться, ему предстояло, конечно, провести с этой женщиной еще много часов — он все-таки надеялся, что не дней, поскольку отменять намеченное на четверг посещение кинотеатра у него все еще не было никакого желания.
— Видите ли, дорогая Алиса, — сказал он, — если вы посмотрите на вон тот календарь, то увидите надпись: 2005.
Календарь висел на стене около двери, и изображена на нем была не голливудская красотка, как следовало бы ожидать, зная вкусы майора Бржестовски, а стена какого-то пенитенциарного сооружения, судя по маленьким зарешеченным окнам и бойницам. Впрочем, с равным успехом это могла быть и какая-нибудь старая европейская крепость века, скажем, семнадцатого или раньше. Надпись «2005», однако, была ярко-красной и такой большой, что не разглядеть ее Алиса-Эндрю, конечно, не могла, если не была полуслепой на оба глаза, но даже близорукой эта женщина не была — Штейнбок видел ее глаза, ее взгляд…
— Где? — спросила она. — Этот вот? Красивая картинка. И год правильный.
Да?
— Какой же именно? — поинтересовался Штейнбок.
— Вы не умеете читать? — сказала Алиса голосом обиженного ребенка.
— Ну… — протянул он. — По-моему, там написано: две тысячи пять.
Женщина перевела на него взгляд. Нет, точно: близорукостью она не страдала. И глаза у нее сейчас были одинаковыми. Ярко-голубые глаза и совершенно детское выражение на взрослом лице.
— Именно так, сэр, — сказала она, глядя ему в глаза взглядом девочки-школьницы, которую оставили без обеда за совершенно незначительный проступок, — и если вы меня сейчас же не отвезете домой, я…
Она замолчала — перебирала, видимо, в уме те страшные наказания, вроде казней египетских, которым она или ее грозные родители подвергнут доктора (а почему не майора Бржестовски, кстати?), если он сейчас же не отвезет ее домой… но ведь надо еще знать, где этот дом находится…
— Не продиктуете ли ваш адрес, мисс? — покорно спросил Штейнбок.
— Риджент-стрит, 90, дом, что с высокими такими башенками, — не задумавшись ни на секунду, ответила Алиса-Эндрю. — Только я не люблю в кэбе, там дует.
— У ваших родителей, видимо, есть свой экипаж, как я понимаю…
— О да, и папа обязательно пришлет за мной, если вы передадите ему от меня записку.
Громкий вздох майора Бржестовски засвидетельствовал его отношение к происходившему. Ну да, бред, конечно, но надо еще учесть явно изменившийся цвет глаз, выражение лица, и еще то, на что майор наверняка не обратил внимания: шея. У сорокалетней женщины не могла быть (ну просто по определению, так в природе не бывает!) гладкая и розовая шея без единой складочки.
— Пожалуй, — сказал Штейнбок, — мы так и сделаем. Скажите мне только, дорогая мисс, как по-вашему, где вы сейчас находитесь, и кто этот господин, что сидит за столом?
— Он не представился, хотя мы уже давно разговариваем, — сухо отозвалась Алиса-Эндрю. — Это очень невежливо, особенно для инспектора Скотланд-Ярда, который должен проявлять умение джентльмена вести себя с дамой, особенно если не знаешь, для чего ее пригласил.
Сколько же ей лет на самом-то деле? Вот сложный вопрос, и доктор подумал, что придется потратить немало времени для того хотя бы, чтобы определить возраст этой особы, наверняка не совпадавший с тем, что указан в ее личном деле. Пятнадцать? Нет, это слишком. При таком умении построения фраз…
Он подумал, что с подобными случаями всегда возникают именно такие проблемы — но начинать надо не с них, иначе можно застрять надолго, и в это время произойдет смена личности, почти непременно произойдет, достаточно небольшого стресса, изменения в ситуации, а здесь это может случиться в любую минуту, и для правильной постановки диагноза лучше бы сейчас сделать перерыв и отправить девушку… женщину… в общем, это невинное дитя природы — нет, не в камеру, конечно, но туда, где она могла бы отдохнуть, не думая о своей судьбе и отсутствующих родителях.
— Вы не смогли бы, мисс, — сказал Штейнбок, — подождать своих родителей в комнате, куда вас сейчас отведут и где вы сможете почитать или посмотреть теле… гм… думаю, что чтения будет достаточно.
Он обернулся к майору, слушавшему разговор с видом человека, которому решительно безразлично происходившее, и сказал с нажимом в голосе:
— Дорогой инспектор, у вас, конечно, найдется комната, где молодая леди могла бы провести час-другой, читая книгу?
— Э… — протянул майор. — Да, сэр. Найдется, сэр. К вашим услугам, мисс. Подождите минуту, я сейчас отдам соответствующие распоряжения.
Он достал из кармана мобильный телефон и тихо заговорил, заслонившись ладонью. Алиса-Эндрю с живым интересом, но без удивления, следила за разговором и, когда Бржестовски положил аппарат на стол, сказала:
— Чего только не придумают в этом Ярде. Надо будет рассказать дяде Чарли.
Открылась дверь, и вошел сержант Диксон — в форме морпеха, разумеется, но Алиса-Эндрю не обратила на форму ни малейшего внимания, встала, присела, что, возможно, означало реверанс или книксен, и пошла к двери, будто принцесса на бал. Когда дверь за ними захлопнулась, Штейнбок сказал:
— Джейден, надеюсь, ты меня понял и отправил ее не в камеру?
— А куда еще? — буркнул майор. — Не в гостиницу же. Послушай, Йонатан, это явная симуляция! Пока ты с ней говорил, я окончательно убедился. У меня нет времени на всякие…
— А у меня есть, — прервал майора Штейнбок, — и это не симуляция.
— Да? — вежливо удивился Бржестовски. — Ты, конечно, классный специалист, Йонатан, но за десять минут ни один психиатр в мире…
— Ни один — если речь идет о шизофрении или психозах. В данном же случае я почти могу быть уверен…
— В чем, черт побери?
— Послушай, — сказал Штейнбок примирительно, — я устал с дороги, хочу есть. Пойдем в кафе, захвати с собой ее бумаги, чтобы я мог…
— Бумаг нет, — отрезал жестокий майор, — все данные в компьютере. Ужин нам сейчас принесут, что ты предпочитаешь: бифштекс, курицу, сосиски?
— Омлет, — сказал Штейнбок. — Только хорошо прожаренный.
— У нас на базе нет птичьего гриппа, — усмехнулся майор.
— Естественно, — сказал доктор, — у вас тут все птицы давно подохли от скуки.
Читать с экрана Штейнбок не любил, но пришлось — принтера в кабинете майора не оказалось, да если бы и был, распечатывать и выносить материалы, связанные с деятельностью арестованных было категорически запрещено.
Омлет оказался хорош, майор своими репликами не докучал, и Штейнбок довольно быстро прочитал информацию, совершенно, на его взгляд, поразительную, но никак не приближавшую к цели его здесь пребывания. Он вспомнил, к тому же, что знал все это и прежде — когда происходили упомянутые в отчете события, он, как и многие другие, следил за публикациями в канадской «Глоб», но, как и все, с сугубо читательским интересом обывателя, задающего стандартный вопрос: кто следующий? Когда скандал поутих и крупные заголовки исчезли с газетных полос, забыл об этом деле и он.
Бросив взгляд на заголовок компьютерного материала "Странная гибель и исчезновение 14 микробиологов", Штейнбок вспомнил, что читал эту статью, положив газету на рулевое колесо, пока стоял в пробке на Восьмой южной улице. 14 марта 2002 года — он и дату вспомнил, потому что в тот день делал на семинаре доклад о способах медикаментозного лечения больных, страдающих РМЛ — расстройством множественной личности.
Странно соприкасаются порой и странно друг с другом реагируют элементы нашей судьбы. Почему именно в тот день он читал именно тот доклад?
Статья была о гибели Стивена Мостова по прозвищу "Доктор Грипп". Его личный самолет разбился в Денвере. Мостов был известным микробиологом и пополнил собой список, казалось бы, не имевший конца. Мостов стал в списке все-таки последним — после его гибели кто-то поставил в той истории жирную точку.
А первым был Бенито Куэ, специалист в области инфекционных заболеваний и молекулярной биологии, работавший в Медицинском центре Майами. 13 ноября 2001 года его сбила машина на автостоянке — тому было множество свидетелей. Никто, однако, не обратил внимания на номер машины, никто не запомнил водителя, и что самое удивительное — при вскрытии на теле доктора Куэ не обнаружили никаких повреждений. Может, он умер от шока, увидев, как на него мчится темная, без включенных фар, масса?
Писали, в частности, о том, что доктор из Майами работал над военными проектами, связанными с разработкой бактериологического оружия.
Через четыре дня исчез профессор Дон Уили, один из крупнейших микробиологов США, работавший в Медицинском институте Говарда Хьюза Гарвардского университета. Он изучал взаимодействие иммунной системы с возбудителями СПИДа, лихорадки Эбола и гриппа. Полиция нашла его машину на мосту недалеко от Мемфиса в штате Теннеси, а тело Уили выловили в декабре из Миссисипи. Эксперты предполагали, что профессор упал в воду в результате приступа головокружения.
Еще через пять дней внезапно умер известный микробиолог Владимир Пасечник. Писали — от инсульта. Доктор Пасечник, эмигрировавший в Великобританию в 1989 году, играл в свое время важную роль в разработке российского бактериологического оружия.
В начале декабря исчезла доктор Эндрю Пенроуз, сотрудница Микробиологической лаборатории медицинского факультета Пенсильванского университета. Вышла из своего дома в кемпинге в 9 часов утра, но на работу не явилась. Машина ее осталась на стоянке, никто из сотрудников доктора Пенроуз не видел. Ни в тот день, ни позднее. Журналисты утверждали, что пропавшая участвовала в работах по созданию бактериологического оружия.
В декабре произошли еще две смерти. Доктор Роберт Шварц был обнаружен зарезанным в своем доме в Лизберге. По подозрению в убийстве полиция задержала дочь Шварца и несколько ее друзей, состоявших в какой-то языческой секте. Доктор Шварц занимался исследованиями патогенных микроорганизмов, в частности, расшифровкой их ДНК. Работал он в Центре передовых технологий в Херндоне, штат Вирджиния. Не обнаружив никаких доказательств участия Линды Шварц в убийстве отца (а других подозреваемых попросту не было), полиция отпустила женщину и ее друзей, на том расследование и заглохло — во всяком случае, для прессы.
В начале 2002 года — то ли второго, то ли третьего января — исчез из своей нью-йоркской квартиры на 42-й улице доктор Карлос ди Маркос, приглашенный профессор университета штата Нью-Йорк, занимавшийся, как удалось выяснить журналистам, исследованием препаратов, полученных из сыворотки сибирской язвы.