Посещения венерического барака уже никак не входили в круг обязанностей благовоспитанной барышни, хотя бы и самаритянки. «Гнедка» тоже внезапно скрылась с горизонта...
Я махнул рукой на прекрасных незнакомок. Что я знал, в самом деле, об этих девушках? Они помогли мне и отошли, — и очень хорошо сделали, избавив меня от выражения благодарности. Да и не до того было. Хотя поляки и приняли кое-какие меры, холера, дизентерия, тиф продолжали свирепствовать в лагере. Двух основных условий — чистоты и хорошего питания — все равно не было и не могло быть. А в таком случае всей профилактике грош цена. Помочь мы, наша тройка, были бессильны. Больных старались поменьше держать в лазарете. Выздоровевших, еле двигавшихся от слабости, санитары вежливо выводили обратно в концентрационный лагерь.
Приезжала какая-то американская комиссия, привезла одеяла, фуфайки, кучу всякого продовольствия. Наши конечно ничего из этих благ не увидели, да и польских солдат только мазнули по губам.
Недели через три меня вдруг спешно вызвали к полковнику.
— Кончились мои красные денечки,— подумал я, шагая в сопровождении солдата по гулким коридорам старого каменного здания, главного штаба управления лагерем и госпиталем.
У полковника я застал рослого, упитанного иностранца, одного из американских благодетелей. Пришел, оказывается, еще транспорт теплых и вкусных вещей, и американцы хотели получить отчет в том, как были распределены их прежние даяния. А большевистский пленный, за неимением лучшего, должен был служить переводчиком.
Толстый полковник был очень красен и смешно заикался. Американец застыл в официальной натянутости. Говорили они оба очень быстро, и я их сначала плохо понимал. Знатный иностранец добивался, чтобы ему показали хоть один из теплых, пушистых пледов, присланных набожными американками «бедным солдатиками. Совершенно невыполнимое и бестактное требование: пледы давно уже были сплавлены полковником на рынок...
Не отвечая на вопросы, скользя мимо них, полковник все время толковал о каком-то чрезвычайно дорого стоящем диетическом питании.
— Ты ему то вытолмачь, — понукал он меня с чрезвычайным азартом.
Полковник говорил якобы по-английски, но очень плохо. Однако я очень скоро убедился, что он в действительности ни бельмеса не понимает.
Завязалась следующая беседа: полковник говорил о прелестях питания и лечения, американец — о своих одеялах, я... об ужасах лагеря, о польских издевательствах...
Американец обалдело хлопал глазами. Лысую башку полковника осенила блестящая мысль. Он заявил, что часть одеял под замком, на складе, часть приведена уже в полную негодность и выброшена. Я перевел это заявление дословно, почти без комментариев.
Американец. Разрешите пройти на склад.
Поляк: Не можно. Нет каптенармуса.
Переводчик: Вы лучше бы на рынок прошли.
Пауза. Несколько глубоких вдыханий.
Американец: Ну, а в лагере? Эти одеяла невозможно так быстро износить.
Поляк: Да эти звери испражнялись на них.
Переводчик: Они этих одеял и не нюхали.
В конце концов, полковник запугал американца разговорами об эпидемиях. Услышав неожиданное подтверждение и развитие темы с моей стороны, ревизор забеспокоился о своем здоровье. Как ни гладко прошла беседа, полковник начал подозрительно посматривать и не разрешил мне проводить американца. Могу сказать, что обе стороны расстались в наисквернейшем расположении духа и не с очень высоким мнением друг о друге.
Никаких результатов мои разоблачения не дали. Да я и не ждал каких-либо реальных, непосредственных результатов: хорошо было просто отвести душу. А, может быть, и удалось все же забросить кое-какие семена сомнений в сознание заокеанского гостя?
Не успел я вернуться в барак, как санитарный сожитель с лукавым видом сообщает мне, что меня искал мулла.
— Мулла? Какой мулла?
— Да ты ж музельман, пся кревь!
Ах, да! Я бесспорно мусульманин. Но что делать с муллой?
Как рукой сняло мою веселость. Санитар, хитрая бестия, улыбается во весь рот. Он знает, что я такой же мусульманин, как он турок.
Но... «большевистский офицер, музельман» — гласила запись в госпитальной книге.
Не успел я пораздумать толком, вижу приближается ко мне фигура в рясе. Я впервые видел муллу и вообще плохо разбираюсь в одежде. Может быть, это была и не ряса. Во всяком случае что-то длинное, спускающееся до полу.
Слащавая улыбка. Резкие, почти хищные черты лица. До меня долетели какие-то непонятные слова.
— Татарин есть? — переспрашивает мулла на ломаном русско-польском языке.
— Да, татарин. Только родители увезли меня из Крыма годовалым ребенком. И потому я не говорю, не читаю и ничего не знаю по-татарски.
Мулла посмотрел, посмотрел на меня, покачал головой и ушел. Так меня и не вернули в лоно мусульманской церкви. Один аллах знает, что подумал обо мне мулла? Понял ли он, в чем дело и настрочил донос? Или счел, что я рехнулся? Однако больше никто не нарушал моего религиозного мира, и я преспокойно продолжал пребывать в мусульманах.