Стоит ночь полярного дня. Фактория спит, задернув окна низеньких домиков одеялами. В ярком свете незаходящего солнца тишина кажется неправдоподобной. Спят даже неумолимые комары.
Мне говорили, что ночью комары не засыпают, а умирают, но в это плохо верится — не могут же в самом-то деле новорожденные кусаться так больно!..
Молчат тракторы и вездеходы, спят зачехленные самолеты.
По московскому времени сейчас половина девятого. Неторопливо встаю, ставлю на плиту чайник, умываюсь. Шаги гулко разносятся по пустому дому. Неделю назад здесь было шумно — хозяина дома, колхозного механика Ивана Алексеевича, провожали в отпуск на материк.
Сажусь пить чай, заодно просматриваю исписанные блокноты.
Тишина убаюкивает. Появляется желание говорить вслух с самим собой.
Я смотрю в окно и вдруг замечаю, как из маленького домика напротив выбегает на улицу женщина, воздевая к небу голые руки. Следом за ней выбегает мужчина, держа за спиной огромный кухонный нож. Женщина пробегает десятка два метров и останавливается. Замирает и мужчина.
Они долго смотрят вдаль, где висит над самым горизонтом сонное летнее солнце. Потом, будто стряхнув с себя оцепенение, мужчина грозит женщине и уходит в дом. Женщина крадется за ним, подходит к дому, осторожно заглядывает в окно, затем бежит к двери и изо всех сил колотит в нее кулаками, крича при этом так, что просыпаются собаки на краю поселка:
— Открой, изверг, слышишь?!
Она входит в дом, и все снова засыпает. Умолкают и псы, лениво выполнившие свой собачий долг.
Я продолжаю смотреть в окно и вскоре вижу, как из того же дома выскакивает мужчина, на этот раз с карабином в руках.
Он отбегает от двери на несколько шагов, прикладывает дуло карабина к виску и как будто ожидает чего-то… К нему бежит женщина, без борьбы отбирает оружие и выстреливает в воздух, после чего обнимает мужчину, целует его, и они идут в дом. Карабин волочится за ними по земле.
Полаяв несколько минут, засыпают собаки, разбуженные выстрелом. Фактория снова затихает. Красное распухшее солнце медленно поднимается над тундрой.
Через полчаса захрипит репродуктор, на всю факторию загремят нелепые здесь джазовые аккорды.
А к концу дня прилетит самолет, привезет газеты, сразу за всю прошедшую неделю.
Аэропорт Хатанга.
В самом конце рулежечной дорожки стоит с прогретыми моторами самолет «Ли-2». Добрый полярный работяга, у которого оранжевая краска на хвосте давно уже облупилась от старости и от промозглых арктических ветров.
По полу салона от хвоста до пилотской кабины тянется вытертая ковровая дорожка, на которую навалены картонные ящики с мороженой рыбой. Оставлен лишь узкий проход, по которому экипаж, топая подковами меховых сапог, проходит в кабину.
Все летчики — москвичи. Они прилетают на Север, чтобы отработать положенные сто часов санитарной нормы и снова очутиться в Москве. Когда случается пурга, эти парни громче всех проклинают нелетную погоду, потому что она задерживает возвращение домой. Послушать их — главное, побыстрее налетать саннорму… И не важно, куда летать, что возить!.. Хорошо, если попадается какая-нибудь радиоактивная штуковина геологов или физиков — с таким грузом час за два считается, хотя опасности не больше, чем в рентгенкабинете.
Экипаж занимает свои места, мне ставят ящик рядом с радистом, бегло объясняя, к чему можно прикасаться, а к чему лучше не лезть. Кручу во все стороны головой, осматриваюсь — интересно!.. Бортмеханик еще на земле, дотошным взглядом проверяет, сняты ли флажки с триммеров и как ходят элероны, и подозрительно косится на хвостовой костыль. За почтенный возраст и добродушный нрав бортмеханика называют «прадедушкой русской авиации» или «Крякутным». На шутки он давно уже не обижается и потому часто попадает впросак. Вот и сейчас, заметив, что Крякутный стоит в зоне действия двигателей, второй пилот озорно подмигивает остальным летчикам и резко добавляет газ. С Крякутного вихрем срывает форменную фуражку, и под общий смех экипажа, приникшего к иллюминаторам, прадедушка русской авиации гоняется по заснеженному полю за вертким синим блином.
— Физкультпауза… — улыбается тридцатилетний первый пилот.
— Сам же потом благодарить будет, — добавляет штурман.
Каждый год врачи все строже присматриваются к бортмеханику, и Крякутному приходится идти на разные уловки, чтобы не быть списанным по здоровью. Перед ежегодной медкомиссией он регулярно уходит в отпуск, в санатории набирается сил, даже курить бросает. И — проходит комиссию!..
Крякутный забирается в самолет, захлопывает дверцу. Потирая красные уши, он протискивается к командиру и говорит:
— Вроде в порядке…
Штурман читает молитву — каждый член экипажа проверяет готовность к полету, — и через минуту «Ли-2» выруливает на полосу, резво разбегается и взлетает. Крякутный, отпросившись у командира, немедленно заваливается спать на маленьком жестком диванчике под вешалкой. На время сна Крякутный укрывается шубами экипажа, все привыкли к этому и лишь стараются не оставлять в карманах сигареты, чтобы бортмеханик не изломал их.
Курс — Дудинка… Для экипажа это обычный рейс. Знакомая трасса, и метеообстановка — тьфу, тьфу, чтоб не сглазить! — вроде нормальная…
Радист работает с промежуточным аэропортом, Волочанкой, — принимает свежую погоду. Второй пилот по внутреннему переговорному устройству рассказывает анекдот, за полчаса до вылета слышанный в комнате отдыха экипажей. Штурман молча курит.
Отсмеявшись над следующим анекдотом, командир просит радиста разбудить Крякутного — барахлит правый движок. На малом форсаже при взлете еще тянул как положено, а в крейсерском режиме не хочет…
Радист, потягиваясь, встает со своего места и направляется к вешалке. Крякутный спит, выставив из-под шубы красный, в точечках, нос, похожий на переспелую клубнику «виктория».
— Помню, я тогда с Кречетовым летал, — начинает второй пилот. — Забрасывали уголь на Эс-Пэ, на льдину, значит, — для меня поясняет второй пилот. — И напросился с нами журналист один, из Таймырского радио…
— Ну, где там Крякутный?! — обрывает болтовню командир.
— Дядя Саша! Проснись!.. — трясет Крякутного радист, и бортмеханик поспешно сбрасывает с себя гору шуб.
— Что такое? — встревожено спрашивает он и замирает, прислушиваясь к гулу двигателей.
Правый дает сбои, это уже заметно даже мне, пассажиру.
Неожиданно мотор глохнет, самолет начинает плавно крениться на правое крыло и постепенно разворачиваться вправо.
— Где вы там? — кричит из своего кресла командир. — Что с движком?
— Чо, чо… — беззлобно огрызается Крякутный и смотрит в иллюминатор беспомощными сонными глазами.
Ветром по крылу размывает блестящую полосу бензина, за самолетом тянется прозрачный шлейф.
Крякутный встает, идет к командиру и некоторое время в молчании изучает показания приборов. Потом он переводит взгляд на второго пилота и за него, в иллюминатор, где виднеется близкая земля.
— Падаем, что ли? — громко спрашивает Крякутный, и в голосе его слышится скорее любопытство, чем страх.
— Планируем, как камень! — зло выкрикивает второй пилот.
Двумя руками он вцепился в штурвал и держит машину на курсе. Его спина напряжена, будто он держит портик Эрмитажа.
— Уже четыреста метров потеряли! Колдуй быстрее, старая перечница!.. — не поворачивая головы, кричит второй пилот.
Крякутный еще несколько секунд о чем-то думает, затем с несвойственной ему быстротой устремляется в коридорчик, расшвыривает шубы, открывает узкую дверцу, за которой масляно поблескивают механизмы, извернувшись, достает из ящичка отвертку и лезет в отсек.
Время летит, самолет падает.
Странно, однако страха, мне кажется, никто не испытывает. Вероятно, пилоты рассчитывают в случае крайней необходимости посадить борт прямо на тундру?..
Потеряли еще шестьсот метров. Под крылом — тундра. Ровная, гладкая, будто идеальный аэродром…
Но чем ниже спускаемся, тем заметнее становятся кочки, купы кустарников, карликовые деревья, ручьи, изрезавшие тундру вдоль и поперек… Садиться негде.
Еще сто метров… Уже можно различить мелкие заструги на речках, сугробы, взгорки, полузаметенные снегом верхушки лиственниц.
Высота — семьсот. Левый двигатель работает на форсаже и с заметной натугой едва удерживает в воздухе загруженный самолет.
Штурман ищет на карте посадочные площадки МВЛ — местных воздушных линий.
Радист уже передал на землю сообщение об аварийной обстановке на борту и теперь записывает бисерным почерком на четвертушках бумаги сводки погоды ближайших портов.
«Ли-2» сядет где угодно, было бы триста метров впереди по курсу да ветерок в нос…» — вспоминаются слова второго пилота.
С земли передают, что площадки МВЛ заметены снегом, и пока их расчистят… Предлагают возвращаться в Хатангу.
Теперь вся надежда на Крякутного. Он все еще возится в своем закутке. Наконец доносится его сиплый возглас:
— А попробуй запустить!
Штурвал держит командир. Кивком головы приказывает второму пилоту — запускай! Мотор заводится, из патрубков вырываются длинные дымные хвосты, несколько чихов, и двигатель глохнет.
Крякутный кричит:
— А давай еще раз!..
Двигатель снова запускается, на этот раз звук его ровнее. Крякутный торчит в отсеке, виден лишь его зад, обтянутый лоснящимися синими штанами.
Штурман закуривает четвертую сигарету.
— Петрович!.. Вверх не лезь, понизу пройди! — кричит командиру Крякутный. — Движку давления не хватает.
— Понял, — коротко откликается левый пилот.
На горизонте уже сверкают радужные огни аэропорта. Вскоре самолет хлопает лыжами и долго катится по посадочной полосе.
Правый двигатель вскоре глохнет, и самолет заруливает на стоянку, взревывая одним левым движком. Зафлюгированный правый винт неподвижен, как отсохшая рука.
Крякутный вылезает из отсека, подходит к пилотам, обтирая руки ветошью.
— Что там было? — улыбаясь тонкими губами, спрашивает второй пилот.
— Так ведь пробку с горловины бака сорвало, — меланхолично отвечает ему Крякутный. — Ручной помпочкой, альвейером пришлось подкачать. Уж залил движок бензином сколько мог. Кое-что расплескивалось, но кое-что и в цилиндры попадало… И, видишь, дотянули… И не загорелись. А я этого пуще всего боялся… Морозец, видать, помог.
— Помню, когда я с Максимовым летал, у нас тоже… — начинает второй пилот, примирительно протягивая Крякутному пачку сигарет.
— Технарям портовским головы сейчас поотрываю! — сердито говорит командир.
Штурман собирает карты в портфель. Радист через голову натягивает форменный галстук, поправляет его перед крошечным зеркальцем, вмонтированным в передатчик.
— …И пять ужинов для экипажа, — заканчивает командир разговор с диспетчером аэропорта. — Конец связи.
Единственный двигатель смолкает.
При выходе из самолета Крякутный обеими руками держится за лесенку, и ноги у него немного подкашиваются — видно, затекли, пока с помпой возился, очень уж неудобный отсек…
В столовой Крякутный ожесточенно трет руки мылом, принюхивается и снова трет, но они, наверное, долго еще будут пахнуть бензином.
Сразу же после ужина «Ли-2» поднимается в воздух и ложится на курс. Загрузка — мороженая рыба. Конечный пункт маршрута — Дудинка. Обычный рейс, знакомая трасса, и метеообстановка — тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!..
Зовут его Григорием. Начальник полярной станции, человек очень вежливый, называет механика Григорием Михайловичем. Но все остальные полярники упорно обращаются к вездеходчику не иначе как:
— Петруля, заводи!..
— Петруля! Готовь вездеход, завтра едем на водомер…
Имя перешло к механику по наследству. До него вездеходом полярной станции управлял Петр Фомич, и все привыкли звать его просто Петрулей, несмотря на то что Петруле этому было уже за пятьдесят.
Когда у Петра Фомича истек срок договора, он улетел на материк, а с Диксона прислали нового механика. Поговаривали, будто бы на исправление, — вернувшись из отпуска, вездеходчик запил и в пьяном виде несколько раз приходил к начальнику радиометеоцентра, требовал, чтобы его направили на полярную станцию мыса Челюскина, где он зимовал раньше и где поваром работала его жена.
— Без жены как без воды — и ни туды, и ни сюды, — говорил новый Петруля, но ему не верили, потому что во всех анкетах его в графе «семейное положение» было записано черным по белому — «холост».
Работал новый Петруля хорошо. И даже если выпившим садился за рычаги вездехода, то держал скорость не более десяти километров в час. За это его уважали. Старый Петруля был лихачом.
Полярники, прилетающие с мыса Челюскина, рассказывают Петруле, как там поживает его незарегистрированная любовь, и в такие дни Петруля напивается сильнее обычного, приходит к начальнику полярной станции и заводит долгий разговор о том, что пора менять коленвал, и шатуны что-то стучат, и прокладка блока подтекает, а потом говорит, что без жены как без воды…
Начальник полярной станции, человек очень воспитанный, внимательно выслушивает Петрулю и при нем составляет очередную радиограмму в отдел кадров Диксонского радиометеоцентра: «Прошу удовлетворить просьбу механика Бурлакова Г. М. о переводе его на полярную станцию мыса Челюскина…» А когда Петруля уходит, начальник полярной станции, человек очень добрый, рвет на мелкие клочки синий бланк и швыряет его в урну, как и все предыдущие Петрулины радиограммы.
Ему, как и остальным полярникам, давно известно, что полгода назад на мысе Челюскина случилось несчастье — белый медведь разорвал повариху Настю.
И только механик Петруля до сих пор остается в неведении.
И когда я прилетел в Хатангу, увидел медленно ползущий по улице вездеход, из кабины которого, перекрывая рев мотора, доносилась тоскливая песня: «Без жены как без воды — и ни туды, и ни сюды!..» — я догадался, что это и есть тот самый Петруля, о котором мне рассказывали на Диксоне. И я сказал ему, что недавно был на мысе Челюскина и там меня угощали таким обедом, какого в Москве в лучшем ресторане не найти, а звали повариху… да, кажется, Настей…
В знойный летний полдень, когда собаки вповалку лежат вдоль дороги, а олени, смирившись, подставляют спины неумолимым полчищам оводов; когда от назойливого комариного писка начинает звенеть голова, а рипудин и диметилфталат, горькими потоками льющиеся по лицу, уже не защищают от укусов мелкого тундрового гнуса, я сижу на берегу Хеты и ожидаю катер, который должен ехать в райцентр за солью и свежими кинокартинами.
Лишь вечером к причалу, сколоченному из обкатанных бревен топляка, подошел потрепанный катеришко с громким названием «Победитель», и угрюмый парень в линялой гимнастерке позвал меня на борт.
— Садитесь в рубке, я сейчас… — сказал парень и спрыгнул на причал.
В помещении, именуемом рубкой, стены были сплошь заклеены фотографиями кинозвезд и прочих красавиц, вырезанными из разных журналов. Пахло рыбой и мазутом. Комары облетали катер стороной, и впервые за долгое время я смог снять накомарник.
С причала доносились голоса — женский, тонкий, о чем-то упрашивавший Васю, и решительный окрик: «Гла-ша! Как сказал, так и будет!..» — моего капитана.
Вскоре мы отплыли, мотор отчаянно затарахтел, готовый каждую минуту развалиться от натуги, и берег стал удаляться со скоростью шести километров в час. Это была приличная скорость для такой развалюхи, как «Победитель». Вася сказал, что против течения его судно ходит гораздо хуже. В райцентр ему приходится плавать часто. Вернется на факторию он через сутки, а если мотор заартачится, то… Но Вася надеется, что вернется завтра к ужину.
Провожала его жена — маленькая долганка с грустными глазами и русским именем Глафира. Нынче она не работала, Вася сказал, что она «в кредит ушла».
Глафира после нашего отплытия долго еще стояла на берегу, и даже когда мы отплыли настолько, что колхоз почти совсем скрылся за поворотом, на причале виднелась худенькая фигурка с большим животом.
Вася рассказал, как они с Глашей встретились и поженились.
Он служил здесь, на Севере. Заболел воспалением легких и попал в госпиталь. Была у него подруга, землячка, из-под Воронежа сама, она здесь на гидробазе работала, — так ни разу не навестила, стерва. А Глаша работала в том госпитале нянечкой.
— Ухаживала как за родным братом, ну и потом всякое такое, — короче, как комиссовался, мы и поехали к ней в колхоз. Тут отпоили меня тюленьим жиром, и вовсе оклемался… А года через два мы с ней возьмем отпуска, слетаем проведать моих стариков… Это ведь ничего, что она долганка, правда? Она очень добрая, хозяйственная и… хорошая…
Он был очень молод, капитан «Победителя». Он еще стеснялся своей любви, но я-то видел, какими глазами он смотрел за поворот…
А по реке навстречу нам поднималась самоходная баржа. Загудел протяжным басом ее солидный гудок, и «Победитель» отозвался пронзительным свистом: тью-у-у…
Впервые я увидел его на районной комсомольской конференции. Председательствующий на полуслове перебил докладчика и объявил, что в президиум поступила записка с просьбой отпустить доктора на операцию. Голосовать не стали.
Из второго ряда президиума вышел озабоченный молодой парень, кивнул председательствующему и быстро прошел за кулисы. Мой сосед многозначительно кивнул на сцену и произнес всего одно слово:
— Дышлюк…
Я представлял его себе вовсе не таким. По рассказам, Дышлюку должно было быть не меньше ста лет — эдакий седой, чудаковатый профессор, который видит все болезни насквозь. О нем по Таймыру до сих пор ходят были и небылицы — будто бы однажды белая медведица сама пришла к нему на операцию, а в другой раз он кому-то из сезонников пришивал на место оторванную голову, и все в таком роде. Бывали случаи, когда больные на отдаленных факториях отказывались у него лечиться и слали в районную больницу гневные радиограммы с требованиями немедленно прислать настоящего Дышлюка, а не этого молодого самозванца.
Об этом мне рассказывал сам Дышлюк, когда я с ним познакомился. Случилось это месяца через три после конференции. Я работал тогда репортером окружного радио. Пришел взять интервью у главврача районной больницы и целый день просидел вместе с Дышлюком. Точнее — проходил рядом с ним. Операции, консультации, обход больных, множество чисто административных дел заполняли все время Дышлюка. Я с включенным микрофоном следовал по пятам и все старался понять, в чем секрет Дышлюка, человека более популярного на Таймыре, чем любой киноартист. Площадь Таймыра чуть меньше Европы, а в радиограммах писали: «Таймыр, Дышлюку», — и этого было достаточно, чтобы сообщение попало в руки доктора… Конечно, популярность хирурга не сравнить с популярностью отоларинголога, однако не в специальности же дело? Было и еще что-то, но — что?..
Вежливый и предупредительный со всеми, Дышлюк и в разговоре с журналистом ни на минуту не вышел за рамки официального интервью. Как говорят боксеры — держал меня на дистанции. Попытки «перейти в клинч» успеха не принесли.
Домой я возвращался с тяжелым сердцем. Конечно, из тех пленок, которые я успел записать, можно было слепить довольно приличный репортаж, но не хватало в нем изюминки, последнего и, быть может, самого главного штриха.
Неподалеку от дома меня обогнал вездеход, притормозил.
— Садись, корреспондент! — крикнул водитель. Толком не разобравшись, в чем дело, я прыгнул в кузов.
На переднем сиденье вездехода возвышался Дышлюк, держа в руках небольшой чемоданчик.
— У вас есть несколько свободных часов? — спросил Дышлюк.
— Есть.
— Я вылетаю в санрейс. Хотите посмотреть?
В аэропорту вездеход подрулил прямо к самолету, и через минуту мы были уже в воздухе.
— Что там случилось? — прокричал я Дышлюку.
— Топором! Разрубил! Ногу! — прокричал он в ответ. Летели мы долго, часа три. Разговаривать в самолете было невозможно, включать магнитофон не имело смысла. Я глядел в иллюминатор, вспоминая, как выглядит под крылом самолета ночная земля где-нибудь в средней полосе России — огни городов, поселков, — а здесь под крылом лежала густая чернота.
Пристроившись под лампочкой, Дышлюк читал английский детектив. Яркая обложка покетбука с портретом злодея в маске казалась нелепой и странной в меховых варежках доктора.
На льду озера самолет ожидали две оленьи упряжки. Дышлюк умело запрыгнул на нарты, каюр взмахнул хореем, и олени рванулись к поселку. Я едва успел вскочить на другую транспортную единицу.
Неосторожный колхозник-ненец лежал на кровати, глядя в потолок остановившимся взглядом. В доме к приезду Дышлюка уже успели приготовиться — булькала в огромном котле горячая вода, на спинке колченого стула висели чистые вафельные полотенца. Какой-то верзила кривым охотничьим ножом скоблил деревянный стол до ослепительной белизны.
Ассистировала Дышлюку молоденькая девчонка-фельдшер. Она преданными глазами смотрела на хирурга и то и дело путала инструменты. Дышлюк спокойно ждал, пока у него в руке окажется нужный пинцет или скальпель — кстати, пленка магнитофона сохранила несколько своеобычное произношение Дышлюка, это слово он выговаривал, не смягчая согласные: «Скалпел»…
Я вышел на крыльцо дома, закурил. В мартовской темноте поселок жил своей обычной жизнью — столбами поднимался к небу густой белый дым, своры собак носились по берегу озера. У соседнего дома низкорослая женщина тупым топором рубила на куски дымящуюся оленью тушу и швыряла мясо в большие цинковые тазы, по краям забрызганные черной кровью. За проволочными сетками визжали в предвкушении ужина черно-бурые лисы.
После операции Дышлюк несколько минут консультировал фельдшерицу, как ухаживать за прооперированным колхозником, затем договаривался с председателем колхоза о предстоящем профосмотре охотников и рыбаков, кому-то обещал прислать медикаменты, у кого-то осведомлялся о самочувствии…
Когда мы неторопливо шли на озеро к самолету, Дышлюк был по обыкновению сосредоточен и даже, как мне показалось, зол.
— Как прошла операция? — поинтересовался я.
— Обычно…
Дышлюк посмотрел на меня, отодвинул микрофон в сторону.
— Выключи… — попросил он усталым голосом. — Если бы ты знал, старик, до чего надоело — одно и то же, одно и то же!.. Раны резаные, колотые, рваные, огнестрельные… Ни одной приличной операции за два года. Когда ехал на Север, думал, что удастся набрать материал для кандидатской… Где там!.. Один выход — писать реферат на тему: «Кесарево сечение Мухе в условиях Крайнего Севера»…
— Кому-кому?
Дышлюк безнадежно махнул рукой.
— Мухе… Была одна история… Радиоинженер Федосеев принес в больницу сучонку неизвестной породы — чудовищную помесь таксы и овчарки. Низкорослая, кривоногая, с добродушной мордой. Шерсть густая, дымчатая… В силу своей конституции Муха не могла нормально рожать, то есть щениться. Когда Федосеев принес ее к нам, Муха была в шоковом состоянии. Ничего другого не оставалось, как только класть ее на стол и оперировать. Ассистировал мне хирург Пантелеев, он сейчас дрейфует на «СП-15»… Вот и все…
Дышлюк вздохнул и ускорил шаг. Самолет уже запускал мотор.
Каждый год на Север прилетают молодые специалисты. Не проходит и двух месяцев, как они покупают унты взамен обыкновенных и очень неромантичных валенок, обзаводятся ружьями, капканами и делают первые, еще близкие вылазки в тундру «за добычей» и при каждом удобном случае стараются показать друг другу, что уже вполне освоились за Полярным кругом и готовы зимовать здесь хоть сто лет.
Хатанга — поселок небольшой, каждый человек на виду. Я еще только летел в самолете, а случайные попутчики уже рассказали, что в поселке есть «Клуб чечако», и приглашали посетить его. Организовали этот клуб молодые семьи, недавно приехавшие в Арктику. Собираются вместе на квартире у Юры, который работает радиотехником в узле связи. Я принял приглашение и в субботу забрел к ним на огонек. В тот вечер там были еще двое молодых — Олег и Вера.
Все вместе лепили пельмени, строгали мороженую рыбу, пели песни под гитару и говорили обо всем. Точнее, говорили Юра и Зоя, хозяева, мы с Олегом курили и слушали, а Вера меняла пластинки в проигрывателе.
Зоя завела долгий разговор о потребительском отношении к жизни, о рвачах, о длинном рубле, потом перевела разговор на проторенную еще в десятом классе тропинку: в чем же все-таки, девочки, смысл жизни?
Вскоре Олег и Вера ушли. Зоя любезно проводила их до двери, но едва вернулась в комнату, довольно-таки злорадно произнесла:
— Не выдержали… Нет в них романтики ни на грош!..
И пошло, и поехало… Через пятнадцать минут я тоже ушел.
На следующий день мы договорились рано утром идти в тундру вместе с Олегом — ему надо было делать профилактику на выделенном приемном пункте, и он согласился взять меня с собой.
Восемь часов утра. Мы бредем по дороге. Сзади остались огни поселка, впереди — морозная чернота. Изредка в разрыве туч блеснет колючая зеленая звезда, и снова мрак. Через час на юго-востоке небо начинает медленно сереть. Утро в полярную ночь…
А выделенный приемный пункт потому называется выделенным, что приемники вынесены на четыре километра от поселка для избавления от промышленных помех. Промышленность здесь не бог весть какая, но дизель-генераторы электростанции создают достаточно сильный фон на всех диапазонах, объясняет мне Олег.
К десяти часам наконец приходим на ВПП. Дощатый сарай, от которого во все стороны тянутся провода. Снаружи сарая висит термометр, покрытый мохнатым налетом инея. Если расчистить варежкой стекло, на шкале можно отыскать спиртовый столбик, опустившийся к отметке «-42». Внутри сарая чуть теплее — «-35».
Олег включил два «козла» — по киловатту каждый! — и вскоре можно снять варежки, но без перчаток работать нельзя. И паяльник ни за что не нагреется, пока прямо над ним не повесишь киловаттную лампу. После темноты эта лампа кажется маленьким ослепительным солнышком.
Пока Олег возится с приемниками, я на электроплитке кипячу воду в двух кружках, и у нас уже есть чай! Мы садимся завтракать. Я достаю купленную в магазине еду — колбаса и сыр в кармане заледенели. Олег разворачивает бутерброды, припасенные Верой. Ест он быстро и все поглядывает на строптивый приемник. Перчатки мы оба снимаем, только когда берем руками хлеб. Холодно здесь все-таки…
— Говорят, что ты приехал на Север заработать на «Жигули»? — спрашиваю я.
— А что в этом плохого? — вопросом на вопрос отвечает Олег.
Мы прихлебываем чай, который остывает прямо на глазах.
— Ты тогда, у Юры, отмалчивался. Я так и не узнал твою точку зрения: зачем надо ехать на Север? — пытаюсь идти напролом.
— Думаешь, я знаю?
Опять вопрос на вопрос. Игра в одни ворота.
— Вообще-то, Зоя, наверно, права… Если ехать сюда только за деньгами, можно растерять какие-то другие ценности…
— Можно, — соглашается Олег, забирает свою кружку и уходит в угол, к приемнику. Через минуту он забывает о чае, а вскоре в кружке начинает тихо потрескивать лед.
Я пристраиваюсь на ящике рядом с Олегом. Он тестером замеряет напряжения, чертыхается, сетует на отсутствие осциллографа, на ходу что-то перепаивает, снова замеряет…
— Юра с Зоей считают себя настоящими романтиками… — будто невзначай замечаю я.
Неловко повернувшись, Олег опрокидывает кружку, и она с грохотом катится по полу, разбрасывая во все стороны кусочки желтого льда с вмерзшими чаинками.
— Юре с Зоей легко так говорить! — зло бросает Олег.
Ну вот, наконец-то проняло… Что ж, послушаем точку зрения потребительской стороны.
Но Олег вдруг замечает что-то в приемнике и лезет туда паяльником.
— Ф-фу, черт!.. Долго я тебя искал, — говорит Олег, когда приемник заработал нормально. — Пайка на морозе отвалилась…
В ожидании, когда приемник прогреется достаточно, чтобы можно было проверить его на всех диапазонах в разных режимах работы — телеграфном и телефонном, — мы снова садимся пить чай.
— Вот ты небось думаешь — рвачи, за длинным рублем!.. — дуя на пальцы, говорит Олег. — Мура все это! Юре теща на свадьбе «Запорожца» подарила… А нам с Верой… Да если ты хочешь знать, мы с Верой только здесь и стали жить по-человечески. Не на частной квартире и не думая, у кого опять занять денег до получки…
Через полчаса мы выходим на дорогу. Недавно здесь прошли мощные тягачи санно-тракторного поезда, и колея сделалась удобной для ходьбы.
Мы идем к поселку, на яркий оранжевый свет взлетной полосы аэродрома. Ветер уже успел разогнать тучи, и над нами сияют пронзительным светом не гаснущие зимние звезды.
1
Когда я улетал из Москвы, на Тверском бульваре желтели липы, а у Никитских ворот бойко торговали виноградом с лотка…
После огненно увядающих московских деревьев Норильск показался мне пыльным и серым. Улицы были однообразны, дома почти сплошь пятиэтажные, каких в Москве давно уже не строят, из красного кирпича. Площади Норильска, не оживленные цветочными клумбами, были унылы и скучны.
Вспоминалась изящная башня СЭВ, стремительный восьмисотметровый проспект Калинина и залитые солнцем белые шестнадцатиэтажные дома, похожие на корабли, в Нагатине…
В гостинице то и дело раздражали досадные мелочи — пыльная пальма в вестибюле, продавленные кресла холла, неряшливая наколка толстой официантки. Вдобавок в номере был неисправен кран умывальника, и монотонный стук падающих капель долго не давал мне уснуть.
2
В ожидании вертолета я сидел в прокопченном чуме и пил черный, будто деготь, чай из помятой жестяной кружки. Напротив меня развалился Шалопут, угрюмая сибирская лайка, вожак из упряжки бригадира оленеводов Платона Бетту. Шалопут ловил блох, отогревшихся в теплом чуме, то и дело слышалось звучное «клац! клац!». Потом Никифор Бетту, брат Платона, торопливо совал в мой рюкзак вяленых муксунов и мороженые оленьи языки — северные деликатесы, — и уже рокотал мотор вертолета, и было жаль покидать хороших парней…
Пилоты оказались знакомыми, когда-то мы вместе пережидали пургу в гостинице на Диксоне, и они подбросили меня не в аэропорт Норильска, а в сам город. На минуту снизились у плавательного бассейна, на прощанье обдали меня снежной пылью из-под винтов, и вертолет взмыл в небо, а я зашагал к гостинице, благо до нее было ходу десять минут.
Меня обогнала машина с шашечками на дверце. О существовании такси я почти успел забыть. Собаки, олени, тракторы, вездеходы, самолеты и вертолеты, наконец, — вот северный транспорт. А тут — такси… Было от чего прийти в восторг.
А какие в Норильске улицы — прямые, чистые, светлые!
И дома!.. Что ни дом — чудо! Все высокие, пятиэтажные, со всеми удобствами…
А гостиница — чудо! Даже зеленая пальма в кадке растет.
А на лестницах ковровые дорожки.
В каждом номере — умывальник, и душ, и даже, пардон, клозет.
А в холле работает телевизор. Московский диктор читает сводку новостей.
А в кафетерии — кофе со сливками и слоеные пирожки.
А человек, сидевший за соседним столиком, читал сегодняшнюю газету — представить невозможно! Я не поверил своим глазам и попросил у него эту газету. Она еще пахла типографской краской…
Это была сама цивилизация. И, наверно, ради нее стоило мерзнуть в палатках первопроходцам, стоило делать Север обжитым.
Но все же… Должны, наверное, оставаться на нашей земле и такие уголки, где молодые парни могли бы доказывать себе, что они — мужчины?..
Солнце, прикрытое тонкой белесой пеленой облаков, двадцать четыре часа в сутки висит над островом. По «ночам» обычно моросят дожди, и крупные редкие капли, срываясь с крыш, гулко стучат по железным подоконникам.
Мокнет объявление на стене столовой: «Сегодня вечером состоится кафе. Цена билета — 5 р.». Набухают от воды деревянные короба, в которые упрятаны теплотрассы и водопровод. Хлопает на ветру мокрая полосатая штанина ветродуя в аэропорту. Угрюмые диксонские собаки, понуро опустив уши, бредут по каменистым дорогам, неохотно отпрыгивая из-под гусениц вездеходов.
Июль… А на мшистых склонах сопок еще лежит снег, едва прикрывающий бурые проплешины каменистых откосов.
В августе бухту заполнят корабли. На причалах диксонского порта среди штабелей ящиков и бочек проворно будут сновать урчащие автокары, и длиннорукие краны понесут по воздуху мычащих коров, тюки прессованного сена, разобранные тракторы и тщательно упакованные приборы, и как только расчистится ото льда пролив Вилькицкого, эти чумазые пароходы и грациозные бело-серые теплоходы уйдут следом за ледоколом дальше на восток, а в бухту придут новые суда и так же будут выжидать погоду, будут переговариваться протяжными гудками по утрам, и щеголеватые штурмана будут шлепать надраенными штиблетами по лужам в Дом культуры на танцы.
В сентябре над островом заполыхают первые сияния. Корабли покинут бухту, и до следующего лета затихнет огромный причал, лишь пароходы, не успевшие уйти, будут светиться на рейде желтыми многоточиями иллюминаторов…
— Алло, Диксон! Говорите, говорите!..
— Алло, как слышите меня? Алло!
— Соединяю.
— Алло, Наташа, алло!
— Да?!
— Наташа, это я, Толя!
— Толя?
— Да, я! Меня сегодня сняли с острова! Сейчас я на Диксоне. В бухгалтерии все оформлю, и завтра вылетаю к тебе!..
— Да-да, конечно…
— Ну вот, и я прилечу!
В динамике слышен какой-то треск, хрип… Молчание. Потом откуда-то издалека, сбоку, доносится официальный голос телефонистки:
— Девушка! Ну что же вы молчите? Ему ведь за каждую минуту придется платить.
— Глупости!.. — смеется парень на всю почту, и вместе с ним улыбаются все мужчины. — Встречай меня в Домодедове!..
— Я — не могу. У меня завтра экзамен.
Все мы, бывшие невольными свидетелями разговора, насторожились. Все, кроме парня. Он продолжал упоенно кричать:
— Ну и ладно! Я тогда прямо к тебе домой! Привет!.. Он положил микрофон и вышел из тесной кабинки, похлопывая себя по карманам в поисках курева. Не нашел. Улыбаясь, объяснил, что все оставил ребятам, на острове, и попросил у кого-то закурить. Ему на выбор протянули несколько пачек сигарет.
Прикурив, парень подошел к окошку кассы, выгреб из карманов всю мелочь, наверняка оставшуюся с прошлого отпуска. Вот ведь и денег у него пока что нет, но сегодня или завтра он получит все, что ему причитается за зимовку, и улетит на материк. Все понимают это и немного завидуют этому парню.
А он развалистым, неторопливым шагом полярного ветерана выходит из домика почты, смотрит на залив, на дома, на ажурную вязь антенн приемной станции.
Зыбкие лиловые сумерки начинают незаметно окутывать остров, неведомо откуда наплывает туман.
До наступления полярной ночи еще целых полторы недели…