Памяти Феди Горелова,
красногвардейца
Еще в детстве Сережа приставал к матери, Анне Михайловне, с расспросами:
— Мам, а куда все буржуи подевались? Где теперь живут?
— А поразбежались. Много, слышь, в Китай ушло. В Харбине живут.
— Харбин… Это далеко?
— Далеконько, сынок. Не скоро дойдешь.
— Они не вернутся, мам?
— Где уж теперь вернуться! Да и кто пустит…
И вот — Харбин.
Чужой, притихший, выжидающий город. Пусто на мощенных булыжником улицах. Ветер шуршит оторванным краем афиши на толстой тумбе. Прогрохочет патрульная танкетка. С треском промчится на мотоцикле связной. Людей мало. Если кто и появится, то это, главным образом, рабочие. Они с любопытством оглядывают патрульных, дружно, в ногу шагающих по тротуару. Больше всего привлекают внимание красные повязки на рукавах. На них смотрят долго, неотрывно. Кое-кто, обернувшись, долго провожает глазами советских солдат.
— Все больше рабочий класс встречаем. Из хозяев-то еще никто не попадался, — замечает один из патрульных, черноглазый и худенький Музыченко.
— Что, живого капиталиста посмотреть захотелось? — усмехается Плакотин, высокий, громадной физической силы сибиряк.
Старший по караулу лейтенант Сергей Дунаев ничего не сказал, но и он не без любопытства осматривал незнакомый город. Город как город. И все-таки здесь было не так, как там, на родной земле. Харбинские особняки построены с разными причудливыми балконами, мезонинами, верандами, украшены лепкой и резьбой. Окна то прямоугольные, то высокие стрельчатые, то венецианские — огромнейшей ширины. И вывески. Фасады домов облеплены ими, на разных языках — китайские, японские, немецкие и английские. Совсем непривычно выглядят русские: «Мануфактура. Раздольский и компания», «Галантерея. Ситников с сыновьями», «Все для электричества. Акционерное общество русских промышленников. Основано в 1920 году».
— От так-так! — смеется Музыченко. — Как раз в этом роци я и родився!
— Направо посмотрите-ка! — негромко говорит Дунаев и глазами показывает на один из балконов.
На балконе человек. Расстегнутый китель, круглое лицо. Белые, как снег, обвислые усы и бакенбарды. Большие, как метелки, и тоже белые, они распушились по его розовым щекам. Ветерок шевелит и мнет их, но бакенбарды упрямо топорщатся в разные стороны.
Грузный старик в упор смотрит на патрульных. Разглядывает он их уже давно. Лицо выражает и враждебное внимание, и презрение, и скрытый страх перед тем неизвестным и новым, что принес с собой приход советских войск в Харбин.
Особенно внимательно старик рассматривал сверкающие на плечах Дунаева офицерские погоны: по-видимому, еще не знал, что в Советской Армии установлены такие знаки различия. Поежился, круто повернулся и ушел с балкона. В просвете перил мелькнули широкие синие галифе с красными лампасами и стоптанные домашние туфли на босых ногах. Стеклянные двери захлопнулись и тотчас же сомкнулись белые портьеры.
— Ну и бакенбарды вырастил! Чудо! — заметил Музыченко.
— Должно быть, из царских генералов. Лампасы-то видели, товарищ лейтенант? — сказал Плакотин.
— Видел. Харбин — город белогвардейский. Тут их дополна.
Патрульные миновали малолюдную деловую часть города и по деревянному мосту вышли в район Фуцзядянь. Большинство населения здесь составляли китайцы. Улицы узкие, дома низкие, мазанные глиной. Лавчонок и всякого рода мастерских едва ли не больше, чем в центре города, — чуть ли не в каждом домишке. Жилые помещения — в глубине дворов. Взрослые и ребятишки то и дело шмыгают в ворота и калитки.
В Фуцзядяне людно. Синие китайские куртки из дешевой ткани, изредка мелькают и цветные халаты. Со всех сторон несутся вопли разносчиков и мастеровых. Вопли кажутся одинаковыми, и только по названиям товаров или инструмента можно различить, кто кричит: паяльщик или галантерейщик, молочник или уличный цирюльник.
Патрульных встречают улыбками, приветствиями, одобрительными возгласами. Язык — чужой, слова — непонятны, а во всем ощущается дружелюбие, теплое внимание, радость. Обстановка совсем другая — не то, что в деловой части города.
Больше всех, казалось, радовались мальчишки. Мигом слетелись в стайку и издали пошли за патрульными, перекликаясь звонкими гортанными голосами. Иной выскочит вперед, быстро потрогает планшет у Дунаева, тут же отпрыгнет назад и начнет шептаться с товарищами.
— Ребятня — она везде ребятня, — вздохнул Плакотин: вспомнились, видно, свои.
Патруль остановился, и ребята остановились. Подталкивая друг друга локтями, стали обступать солдат. Самые маленькие — почти голые, старшие — в синих рваных куртках и узеньких штанах.
— Зараз я с ними покалякаю, — сказал Музыченко, присел на корточки и поманил к себе одного из малышей: — Иды сюда, хлопчик.
Трое ребят нерешительно подошли к солдату. Худые смуглые руки потянулись к погонам, к звезде на пилотке, к автомату.
— Но-но! За оружье не хвататься, уговору не было! — строго прикрикнул Музыченко и протянул было руку к одному из ребят. Тот отскочил, за ним и остальные. Музыченко выпрямился и почесал затылок:
— Дички…
Толпу ребят раздвинул старик-китаец. Синий халат, плоское лицо, редкая седая бородка, трубка на длинном чубуке зажата в безгубом рту. Сказал что-то, показывая на ребятишек, помолчал и о чем-то спросил.
— Не понимаю, товарищ! — улыбнулся Дунаев.
Где-то совсем недалеко прогремел выстрел. Мальчишки исчезли. Старик втянул голову в плечи и тоже побежал, мелко-мелко семеня ногами.
Патрульные разом повернулись в сторону, откуда раздался выстрел.
— Спокойно! Стрелять в крайнем случае! — предупредил Дунаев. — Плакотин, разведай!
— Есть! — отозвался Плакотин.
Но не успел он сделать и шагу, как из-за угла дома, широко взмахнув полами серого макинтоша, выскочил человек. В руке у него был большой многозарядный пистолет. Прижавшись к стене, он поднял руку, собираясь стрелять туда, откуда только что появился.
Плакотин был уже рядом. Перехватив руку с пистолетом, пригнул дуло к земле?
— Погоди-ка, гражданин! Почему стрельба?
Человек дернулся, попытался вывернуться. Но Плакотин скрутил неизвестному руку, и пистолет выпал. Подбежал Музыченко, поднял оружие, подал его Дунаеву. В ту же минуту все четверо были плотно окружены толпой китайцев.
Видимо, люди долго бежали, дышали тяжело. Они перебивали друг друга, гортанно кричали, размахивали кулаками, пытаясь что-то объяснить.
Дунаев властно поднял руку:
— Ти-ихо!
Даже солдат удивило поведение лейтенанта. Он прибыл к ним в часть недавно из госпиталя, впечатление создал о себе, как о человеке вялом, задумчивом. Да и внешностью был неказист: шея длинная, лицо узкое, худое, фигура нескладная. А тут откуда что взялось: властно выкинул руку вверх, голос звонкий, даже пронзительный.
Люди затихли. Они молча смотрели на Дунаева, на солдат. Но вдруг толпа раздвинулась, и перед патрульными оказался тот самый безгубый старик, который пытался заговорить с ними раньше. Трубки во рту уже не было, ее длинный чубук, засунутый за пазуху, виднелся из-под рубахи.
Старик произнес несколько слов, особенно упирая на два — «Нико Шмари», и показал на соседнюю улицу.
— Зовут куда-то, товарищ лейтенант. Пойдемте спытаем, что там случилось, — предложил Музыченко.
— Не прозевай задержанного, Плакотин! — приказал Дунаев.
— Сам не побежит — растерзают… — усмехнулся Плакотин.
За углом, в узком переулке, посреди мостовой лежал китайский мальчик лет десяти-двенадцати. Из уголков рта текла кровь. Рядом с мальчиком на корточках сидел старый китаец, по щекам его катились слезы.
— Музыченко! Бинт!
Поняв, что хочет делать Музыченко, в толпе сразу же нашлись помощники. Переговариваясь, они быстро раздели мальчика. Через толстый слой белоснежной повязки проступали темные пятна крови.
— Не жилец, товарищ лейтенант, — доложил Музыченко, закончив перевязку. — Грудь прошил, бородатый гад!
— Нико Шмари, Нико Шмари! — гневно кричали китайцы и показывали пальцами на неизвестного.
Дунаев покусывал губу: без переводчика разобраться в том, что здесь произошло, было невозможно…
Так они и явились в комендатуру: Плакотин нес мальчика, за ним шли оба старика. Музыченко и Дунаев вели задержанного.
Мальчика в санитарной машине отправили в медсанбат, а задержанного доставили к дежурному офицеру Астахову. Дунаев коротко доложил, что произошло в Фуцзядяне.
— Паренек-то жив? — спросил Астахов.
— Пока жив.
Астахов кивнул переводчику:
— Спроси задержанного, как его зовут.
На вопрос переводчика задержанный, глянув на Астахова, ответил на чистом русском языке:
— Шмарин, Николай Кузьмич.
— Русский, значит, — не удивившись, опять кивнул Астахов и начал допрос.
Дунаев вздрогнул.
Вот как! Шмарин! Может быть, однофамилец? Как он сказал? «Николай Кузьмич?» Так вот оно что — сын. Ну и встреча! Неужели тот самый Николка, которого Сергей давным-давно видел беснующимся в детской комнате громадного шмаринского дома? Он. Даже лицом похож: такое же продолговатое, нос тонкий, с горбинкой, рыжая бородка. Он! И Сергей почувствовал, как его охватывает яростное волнение.
Допрос шел своим чередом. Шмарин, избежав расправы на улице и чувствуя себя в безопасности, успокоился и нагло посматривал на офицеров. Да, он зашел в лавочку Ван Цоя купить папирос. Китайцы подумали черт знает что, пришлось бежать. Стали настигать — он выстрелил, ранил мальчика. Только и всего. Самооборона…
Потом последовали вопросы и ответы: «Где взяли пистолет?» — «Подарок». — «Кто подарил?» — «Бесполезно знать — они уже на пути в Америку». — «Почему вы отстали от них?» — «Денег не было». — «За ними вы и зашли в лавочку Ван Цоя?» — «Непонятно, капитан…» — «Все понятно — налет делали, да сорвался!» — «Чепуха! Не имеете права!»
Дунаев еле сдерживался. Гад! Еще хорохорится!.. Тридцать лет прошло с тех памятных дней. Казалось, позабылось все, а вот нет — тяжелая волна гнева поднималась из душевных глубин. Белогвардейский недобиток! Раскинул полы нарядного макинтоша и охорашивает свою бородку-эспаньолку.
— Разрешите вопрос, товарищ капитан? — обратился он к Астахову.
Тот кивнул, и Дунаев подошел к налетчику:
— Отец ваш, Кузьма Антипыч Шмарин, еще жив?
Шмарин тревожно вглядывался в лица офицеров:
— Что? Что вам от меня нужно?
— Повторяю: отец ваш еще жив?
— Откуда вам известно про моего родителя?
— Это вас не касается. Отвечайте!
— Умер.
И снова вопросы и ответы: «Когда умер?» — «Года три назад». — «Чем он здесь занимался?» — «Дело было». — «Такое же, как ваше?» — «Нет. Мануфактурное дело». — «Отчего умер?» — «Да так… Повздорил с компаньонами… Ударили подсвечником…» — «В карты играли, что ли?» — «Не помню…»
Астахов вызвал конвой, Шмарина увели. Вошли два старика-китайца. Они уселись на корточки у стены. Один из них, Ван Цой, отец раненого мальчика, молчал. Другой рассказывал:
— Нико Шмари — большой налетчик. У него есть друзья везде: в Шанхае, в Кантоне… Нико Шмари все знают в Фуцзядяне — там он был как хозяин, брал все, что хотел. Ничего с ним нельзя было поделать. Бандиты все вместе опасны, как змеи, им надо покоряться.
Однако, да… Когда пришла Советская Армия, китайцы решили, что власть бандитов кончилась. Нико Шмари потребовал кассу, Ван Цой ее не дал. Ван Цой послал сына позвать людей. Нико Шмари побежал, люди решили его поймать, потому, что это зверь. Ему нельзя быть на свободе. Кто знает, может быть, не надо было так делать — мальчик был бы жив…
— Скажи ему, пусть не падает духом. Советские врачи вылечат парнишку, — обратился Астахов к переводчику.
— Нет, пусть начальник не утешает. Он знает — с такой раной человек не может жить. Мальчик умрет. Может быть, он уже умер. У Ван Цоя нет больше сына. Он стар, и у него не будет больше детей. Его ждет одинокая старость — что может быть страшней для человека? Вот что сделал Нико Шмари. Кто будет судить Нико Шмари? Пусть отдадут его народу. Пусть его судит китайский народ.
Астахов кивнул переводчику:
— Скажи им: сейчас подойдет машина, и они поедут в медсанбат к мальчику.
Приложив руки к груди, старики поклонились и ушли.
Дунаев подписал протоколы, вызвал Плакотина и Музыченко, и они снова отправились в Фуцзядянь.
Больше Сергей не видел шмаринского отпрыска. Месяц спустя Астахов сообщил, что налетчика передали китайским властям. Он действительно состоял в бандитской шайке, раскинувшей свои сети по всему Южному Китаю. Выловили еще нескольких налетчиков, всех вместе судили и приговорили к расстрелу.
Вскоре Дунаев демобилизовался и поехал в родные края — на Урал. С волнением смотрел он из окна вагона на синюю полоску, которая появилась в степи у самого горизонта. Она походила на скопление далеких грозовых туч. Какие там тучи! То были горы. Урал! Сергей не видел их больше двенадцати лет. Должно быть, многое переменилось там, в Мисяжской долине, за это время…
Начались лесистые пригорки, холмы, взгорья. Потом горы подступили вплотную к железнодорожной насыпи. Поезд мчался по каменным коридорам ущелий, выскакивал в долины, гремел по мостам, перекинутым через мелкие, но бурные речонки. Блистали озера — ясные, прозрачные. На водной глади виднелись силуэты рыбачьих лодок.
Промелькнули серая башня элеватора, белоснежные корпуса тальковой фабрики. Вот и небольшое здание вокзала. Громадные двадцатиметровые тополя прикрыли его своими зелеными шатрами.
На привокзальной площади блистают лаком автобусы и такси. Это уже новость — такси в Мисяже! Раньше до города добирались кто как мог — на старательских подводах, попутных грузовиках, пешком.
Пока Сергей присматривался и оглядывался, такси ушли. Он сел в автобус. За окном замелькали знакомые и в то же время какие-то новые места. Не стало семикилометрового просвета между станцией и городом. На всем пути тянулись кварталы низеньких домиков. На узеньком шоссе, выстланном круглым булыжником, едва-едва разъезжались машины. Оно и понятно; шоссе строилось во времена шмариных, а тогда самым распространенным транспортом была телега.
А где же тот самый станкостроительный завод, о котором писали в газетах? Сергей спросил соседа, и тот показал назад, на север. Дунаев привстал, оглянулся и вдали за железнодорожными путями увидел цеховые корпуса, трубу электроцентрали, кварталы жилых домов.
Сергей сошел на площади Труда. Поставил на тротуар чемодан, положил вещевой мешок и осмотрелся. Изменилась и площадь. Пятиглавый собор был снесен. Еще до войны на этом месте простирался замусоренный пустырь. Теперь здесь разросся довольно густой сквер, огороженный решетчатой изгородью.
Внимание Дунаева привлекли вывески на фасадах зданий. Слово «Гастроном» составлено из неоновых трубок. Совсем как в большом городе! И даже два матовых шара висят у самого входа. Что там ни говори, а приятно после пестрых вывесок маньчжурских и китайских городов, после причудливых и непостижимых иероглифов легко и свободно читать: «Гастроном», «Госбанк», «Мебель».
Сергей перешел плотину. К родной улице вел узкий, круто вздымавшийся в гору каменистый переулок. Сергей остановился. До чего же он хорош, родной город, после долгой отлучки!
А вот и Кошелевка! Все детство и юность прожил Сергей здесь, и никогда ему в голову не приходило, почему так, а не как-нибудь иначе названа эта часть города. Теперь, глядя на ряды маленьких домиков с крутыми скатами крыш, он понял, что Кошелевка названа так не зря: здесь селились те, кому не было в жизни другого пути, кроме как ходить с кошелем. Кому удавалось разбогатеть — строил себе каменные дома внизу, на берегу пруда; кому «не фартило» — взбирался сюда, наверх, в Кошелевку.
А за Кошелевкой опять горы и горы! Они наступают на город со всех сторон. До самого горизонта раскинулась вздыбленная земная поверхность, густо покрытая зеленой пеной лесов. Сергей вышел на родную улицу. Вот она! Спускаясь на дно ложбин, поднимаясь на пригорки, пересекая овраги дощатыми мостками, эта самая высокая улица длинным полукругом как бы венчает собой город.
На углу голубая табличка: «Улица имени Вити Дунаева». Знал Сергей, что улица названа именем брата, знал, что увидит такую табличку, а все-таки перехватило дыхание. Вспомнилось, как он надписывал адреса на письмах домой. Офицеры интересовались, почему письмо адресуется на улицу Вити Дунаева, а обратный адрес — Сергей Дунаев? Он рассказывал о брате, был доволен вниманием, немного гордился.
Вот, наконец, и знакомый дом! Новость: над крышей высится шест с метелочкой антенны — мама слушает радио.
Мемориальная доска на одной из стен. Блестят бронзовые буквы, словно только сейчас высечены: «В этом доме родился и жил красногвардеец Виктор Дунаев…» Чувствуется, что мама поддерживает прежний порядок: каждую субботу она прочищает доску суконкой с мелом, прочищает легко, бережно.
Вот и мама. Сидит у окна, вяжет. Очки сползли на кончик носа — так виднее. Белая кошка пригрелась на солнце и спит меж цветочных горшков.
— Мама! — окликнул Сергей и с тревогой посмотрел в лицо старушки: что-то сейчас произойдет! Ведь она старенькая, слабенькая, мало ли…
Анна Михайловна вздрогнула. Сняв очки, она глянула на сына, спокойно и просто сказала:
— Ну, чего ты, Сереженька? Заходи в дом-от…
От спокойствия матери, от этого уральского произношения «дом-от» минутная тревога отлегла от сердца.
Дальше все произошло так, как бывает после долгой разлуки: взволнованный, радостный говор, хлопоты о самоваре, рассказы о житье-бытье. В доме тоже большие перемены: нет огромной русской печи, занимавшей треть площади. Вместо нее удобная плита с духовкой. Нет и полатей над входной, дверью, на которых он и Виктор играли долгими зимними вечерами. Горница с двумя кроватями. Так и есть: на тумбочке между кроватями сверкает изумрудный глаз радиоприемника. В углу стоит покрытый половиками сундук, такой большой, что на нем можно было спать не хуже, чем на любой кровати.
Анна Михайловна жила с шестнадцатилетней троюродной внучкой Марфушей. У Марфуши — светлые льняные волосы, в концы кос вплетены белые узкие ленты.
Сергей раньше не знал племянницы, да и Марфуша не знала Сергея. Она рассматривала дядю большими серыми глазами-глазищами в соломенных ресницах и откровенно любовалась его погонами. До того засмотрелась, что из рук выпало блюдце. Покатилось колесом, ударилось об угол печи и разбилось. Марфуша ахнула, кинулась к нему. Сергей хотел было уже заступиться за племянницу, но Анна Михайловна проследила за блюдцем и спокойно сказала:
— Посуда бьется — к счастью, видать. Счастье тебе будет, Сереженька.
— Об одном счастье мечтаю — кулак под голову да спать.
— И то правда — с дороги ты у меня. Марфуша, постели ему на сундуке.
— Мне бы на сеновале, мам.
Анна Михайловна посмотрела на сына долгим, задумчивым взглядом:
— Витюша последний раз на сеновале ночевал. Стели, Марфуша, на сеновале.
Анна Михайловна не любила, когда в доме курят, и Сергей вышел во двор. Мать, она и есть мать. Не забыла даже то, что в ту последнюю, тревожную ночь Витя спал на сеновале.
И Сергея снова охватили воспоминания… Вот и рукомойник, все тот же чугунный чайник с щербатым носком, висит на цепи рядом с крыльцом. Он напоминает утку, поджавшую лапы. Сергей слегка подтолкнул «утку», и рукомойник закачался.
Сеновал запомнился громадным, гулким помещением, а на самом деле он оказался маленьким и низеньким. Сена здесь давно не было, а крепкий сенной запах сохранился. Пахло еще сухой пылью и свежими вениками — их зеленые длинные связки развешаны под стропилами.
На гвозде висит серый от пыли дедушкин тулуп. Сергей тронул его, и золотистая пыль заклубилась в косых лучах вечернего солнца, проникнувших через проем в стене. Истлел совсем тулуп, одни лохмотья. Теперь таким не укроешься. А когда-то спал он под дедовым тулупом вместе с Витькой, и было очень хорошо, даже жарко…
Сергей спустился с сеновала, открыл калитку в толстой стене каменной кладки и вышел в огород. Зеленые горы в вечернем освещении стали особенно яркими, приобрели самые разнообразные оттенки: бирюзовый, изумрудный, темно-зеленый. Дальние казались совсем синими. И над горным простором неподвижно висело, заняв чуть ли не полнеба, ослепительно белое кучистое облако. Его края светились нежным золотистым сиянием.
Лязгнуло железо. Сергей оглянулся и увидел Марфушу. Она гремела цепью, спуская в колодец бадью. Стойки ворота тряслись и вздрагивали, как в лихорадке. Марфуша прижимала валок ладонью, стараясь уменьшить его обороты.
«Укрепить надо стойки, пока не выдернуло совсем, — подумал Сергей, — да и колодец осмотреть. Кажется, предстоят саперные работы». И внезапно Сергей почувствовал, что с колодцем связано что-то очень значительное и важное. Давным-давно здесь происходили какие-то события, а он их забыл. Что бы это такое могло быть?
Марфуша посматривала на Сергея лукавыми глазами, и он сказал первое, что пришло в голову:
— Так ты и есть та самая Марфуша? Мама писала о тебе.
— Это я писала, а она диктовала. Ошибок много наделала?
— Не-ет, не заметил. А что?
— На пятерку хотела. Все-таки лейтенанту пишу, еще просмеет…
Сергей представил себе, как курносая пишет письмо под диктовку мамы. Наверное, от усердия даже кончик языка высунула.
— Обязательно на пятерку?
— Я сочинения всегда на пятерки пишу.
— Ты учишься?
— А как же? Теперь мало кто не учится.
— В каком же классе?
— Я не в классе. Я в техникуме. На втором курсе.
— Ого! — Сергей внимательно посмотрел на девушку: вот как, на втором курсе техникума, студентка. А ей всего шестнадцать лет. Прикинул: семь лет до школы, семь лет в школе, два года в техникуме — получалось шестнадцать. Правильно. И Вите, когда он стал красногвардейцем, тоже было шестнадцать. Но как по-разному сложились судьбы молодых людей.
Сам того не замечая, Сергей перешел на «вы».
— А как вам с мамой живется? Не обижает?
Марфуша пожала плечами:
— Меня не очень-то обидишь.
— Значит, вы ее обижаете? — пошутил Сергей.
— Вот уж нисколечко! Мы с вашей мамой ладим хорошо.
Она ловко вылила воду из бадейки в ведро, подняла его, чуть пригнулась набок.
— Я маму вашу очень люблю. Только редко видимся. На работе да в техникуме все.
— Так вы еще и работаете?
— А вы думали? Инструментальный цех. Табельщица.
— Трудновато? — сочувственно спросил Сергей.
— Не легко, конечно.
— Ну и как идут дела?
Марфуша нахмурилась, отвела глаза, сказала:
— Переэкзаменовку на осень заработала…
— Вот как!
— Да уж так… Начальник цеха два месяца на лекции не пускал, вот и получилось… Такой вредный!.. Ну, заговорилась я с вами, а в доме воды ни капли нет!
Марфуша направилась к калитке. Сергей посмотрел ей вслед. Шла Марфуша легко, быстро, хотя ведро было большое, десятилитровое. Ну и девушка — крепкая, вся пышет здоровьем…
Сергей склонился над колодцем. Из глубины несло сырой прохладой. На водной глади виднелся офицерский китель и продолговатое лицо. Блестели освещенные солнцем белокурые волосы, за которые соседские мальчишки в детстве прозвали седым.
Несколько гнилушек, не шевелясь, спокойно торчали рядом с отражением погонов. «Надо осмотреть и подремонтировать», — подумал Сергей, и сразу же в уме вспыхнуло воспоминание. Ну да, все произошло тогда, когда Витя вместе с квартирантом начал ремонтировать колодец. Но почему событию этому придавалась такая таинственность, Сергей не знает даже теперь. Интересно, что они здесь делали? Надо у мамы спросить…
И у Сергея вдруг вспыхнуло острое желание — написать книгу о брате. Собрать материалы, во всем разобраться и — написать! Трудно? Что ж, пусть будет трудно…
Кажется, события начались с того, что учительница Алевтина Федоровна привела к ним, Дунаевым, квартиранта…
В детстве Сережа не мог правильно произнести слово учительница. Вместо него он говорил смешное и нескладное «учинченчица». Виктор от удивления руками разводил: как можно вместо легкого «учительница» говорить немыслимое «учинченчица».
— Да чего ты, Сережа, в самом-то деле! Ну, скажи — учительница!
— Учинченчица! — легко и свободно выпалил брат.
— Да нет, не так! Учи-тель-ни-ца!
— А я так и говорю.
— Вовсе не так.
— А как?
— Ты говоришь: учин… чен… учин… учин… — силился выговорить мудреное слово Витя и умолкал.
— Ага! — радовался Сережа. — Сам сказать-то не можешь. Тоже мне!
— Наподдаю вот тебе, будешь знать! — сердился Виктор.
Появилось это слово года за два до трагических событий 1918 года. Витя учился в приходской школе. Учительница Алевтина Федоровна узнала, что его мать шьет для богатых семей и попросила мальчика проводить к нему домой: хотела перелицевать старое платье… Зашла, за разговорами засиделись до полуночи и с тех пор наведывалась часто. Чем-то ей понравилась и сама Анна Михайловна и ее два не по годам серьезных сына — младший Сережа и старший Витя.
Было Алевтине Федоровне больше тридцати лет. Широкая, костистая, худая, с крупным лицом и грубоватым голосом. Волосы коротко подстрижены, что было совсем необычным в ту пору. Овальные очки в блестящей стальной оправе добавляли строгости еще больше. Первое время Сережа ее побаивался и на всякий случай старался держаться подальше.
Но вот Алевтина Федоровна усаживалась на лавку подле обеденного стола, убирала очки — и строгости как не бывало. Удивленный Сережа видел, как неприступная, строгая «учинченчица» превращалась в обыкновенную женщину — простую, разговорчивую тетю. У нее даже были свои житейские неприятности.
— Представьте себе, Аннушка, какой все-таки подлец этот Шмарин, — начинала она рассказывать. — Я не могу понять, как можно так жестоко относиться к людям. Меня дразнят, как собаку, мой трудовой заработок бросают мне, как нищей бросают подачку!
Анна Михайловна подсаживалась к Алевтине Федоровне, поглаживала плечо и говорила:
— Что поделаешь, Аленька, что поделаешь! Чего опять Кузьма-то тебе сделал?
Сережа шепотом спрашивал Витю:
— О чем это она, не знаешь?
— О чем, о чем! Шмарин обидел, не видишь? — хмуро отвечал насупившийся Витя.
Алевтина Федоровна успокаивалась и слабо улыбалась:
— Уж извините меня, разгорячилась. Если бы вы только узнали, как все это обидно! Прихожу я к нему за жалованьем (я получаю жалованье из личных средств Шмарина), а он мне рожи корчит: «Пожаловала, нахлебница! Нет на вас пропасти, побирушек!» Повернуться бы, уйти, да не могу: чем жить буду месяц? — «Так ведь я же заработала свое жалованье, Кузьма Антипыч!» — «Заработала, говоришь? А прибыли от твоей работки сколь? Так себе, баловство!» И это говорит попечитель учебных заведений! Вы только подумайте — попечитель!
— Чего там и говорить — крут бывает Кузьма, это верно.
— Принял он меня в столовой, где все уже было готово к обеду. Берут бутылку: «Гляди, образованная, шешнадцать рублев стоит, а я ее сей минут выпью и беднее не стану. А тебе за бутыль два месяца горб гнуть. Что оно, твое образованье? Чуешь, какая сила в богатстве?» Ну ты — богатый, ну ты — сильный, но зачем же издеваться над людьми? Зачем он так?
— Жалованье-то отдал хоть? — озабоченно спросила Анна Михайловна.
— Как собаке кость выбросил…
— Вот и хорошо, — успокоилась Анна Михайловна. — Мог и не дать — он дурной ведь, Кузьма-то. Сам годов до тридцати, считай, голяком ходил. А тут богатство свалилось и возгордился. Ты покорись, Аленька, свою гордость про себя разумей. Ихняя власть, ничего нам с ними не поделать…
Алевтина Федоровна прижала руки к груди и заходила по кухне. На столе стояла керосиновая лампа, и невероятно длинная тень учительницы металась по стенам, изогнуто кривилась на потолке.
— Невежда! И мы во власти этих невежд! Подумайте только — он попечитель учебных заведений. Он — безграмотный сморчок!
Алевтина Федоровна тяжело вздохнула.
— Если бы вы знали, как трудно жить, да еще одной…
— Замуж выходите, Аленька, — сказала Анна Михайловна.
Учительница пристально посмотрела на нее.
— Не разрешено! — И повторила: — Не разрешено!
— Это еще почему? — всплеснула руками Анна Михайловна.
— Аннушка, как вы не понимаете: школу построили сестры Разумовские на унаследованные от отца деньги. Почему они остались старыми девами, я не знаю, но они не разрешают тем, кто у них работает, ни жениться, ни выходить замуж. Сразу же с работы долой!
— Батюшки! Да что же это такое? Ведь они жизнь вам калечат, Аленька! — заволновалась Анна Михайловна. — Как же это можно — без мужа, без детей…
Она взглянула на своих сыновей, молча сидевших у порога, и замахала руками:
— Киш вы отсюда, пострелята! Нечего наши разговоры слушать! Спать айдате!
Ребята нехотя поплелись на сеновал. Сережа послушно стал укладываться спать. Виктор уселся в проеме. Гор уже не было видно, на месте пруда серело туманное пятно. Город светился редкими и тусклыми огоньками.
— Вить, а богатые все такие?
— Все злыдни, до единого! — решительно ответил брат. — Отобрать бы у Кузьмы богатство — вот бы ладно было!
— А можно?
— Можно. Слыхал про разбойников? Отберут у богатых и бедным отдают.
— Так то ж разбойники…
— Разбойники тоже люди. Как и мы с тобой. Я вот погляжу, погляжу, да и…
Не сказал брат, что он сделает, но и так понятно: в разбойники уйдет. Ему — что, большой, все может делать. А Сережка с мамкой останется — как хочешь, так и живи… Горько стало ему, колючий комок застрял в горле. Сережа потянул в себя воздух и неожиданно всхлипнул.
— Ты чего? — спросил Виктор.
— Ничего, — ответил Сережа и укрылся тулупом.
Потом украдкой выглянул: все еще сидит брат в проеме, вниз на город смотрит, о чем-то думает.
А Витя все думал о Шмарине. Все знают, что Кузьма — плохой, жадный человек. Но почему никто не смеет и пальцем против него пошевелить? Словно царь какой-то. Вот сговориться бы и перестать бояться: что он один сумел бы сделать против всех? Ничего!
Тихий, темный, невидимый городок лежит внизу, на дне долины. Все меньше и меньше становится огоньков, люди ложатся спать. Только в одном доме ярче, чем в других блестят окна, даже на темную поверхность пруда положили светлые золотистые полосы. Там оно, паучье гнездо, шмаринский дом. Сидит, поди, богатство свое пересчитывает…
Ненавидит Виктор Дунаев Кузьму Шмарина, люто ненавидит. Как вспомнит тот черный день, когда на их улицу прискакал верховой с прииска Пудового, — зубы невольно стискиваются от злости, кулаки сжимаются…
Мать укачивала маленького Сережку. Он, Витя, сидел на завалинке, выстругивал кнутовище обломком ножа. Верховой подъехал вплотную к окну и, не слезая с лошади, застучал. Выглянула Анна Михайловна. Смахнув пот со лба рукавом, верховой отвел глаза в сторону и каким-то глуховатым голосом сказал:
— Слышь-ка, Михайловна, не тревожься больно-то. Может, еще ничего, обойдется. Завалило в шахте твоего-то Николая…
Услышав страшную весть, мать заметалась по дому. Витя не сводил с нее глаз. Анна Михайловна почему-то схватила висевшую на гвозде у двери шубенку и торопливо стала ее надевать, хотя на улице стояла июльская жара. Опомнилась, с недоумением посмотрела на шубенку, сбросила ее и подошла к кричавшему во весь голос Сережке:
— Да замолчи ты!
Верховой выпил большой ковш воды, наказал Виктору раздобыть подводу, увезти мать на прииск и ускакал под гору, к Шмарину.
Длинна, ох, как длинна была глухая лесная дорога! Мать то плакала, вытирая слезы уголком головного платка, то кричала на Витю, требуя, чтобы он гнал лошадь, то сидела, оцепенев, как каменная. На ее руках лежал Сережа, смотрел в небо затуманившимися глазами и беззвучно открывал и закрывал рот — накричался.
Землянки на прииске оказались пустыми — старатели бились под землей, пытаясь спасти механика. У шахты стояло двое воротовщиков и приказчик Зюзин. Склонившись, они прислушивались к звукам, доносившимся из-под земли.
— Жив ли, ребятушки? Жив ли, миленькие? — спрашивала мать мужиков.
— Не знаем, тетка, ничего не знаем, — сказал Зюзин. — Отойди-ка в сторонку, не путайся тут…
Анна Михайловна послушно отошла и повалилась на груду пустой породы. Сережка был на руках у Виктора, и он едва упросил мать накормить малыша. Почмокав грудь, маленький снова закричал: молока не было. Кто-то из воротовщиков принес хлеба, и Витя, разжевав мякоть, давал брату. Мать, ничего не понимая, тупо смотрела то на них, то на шахту…
К вечеру приехал Шмарин. Оглаживая длинный клинышек рыжеватой бородки, он походил по прииску, заглянул в устье шахты, отвел в сторону приказчика:
— Не то поешь, Зюзя! Крепи хорошие были. Сказано тебе — хорошие крепи, значит, хорошие. Горному надзору не болтни! Смотри у меня!
Потыкал тростью в землю и как-то бочком подобрался к матери:
— Не горюй, баба, пенсион дам, проживешь как-нибудь. Твой-от сам виноват: чего под землю полез? Раз ты механик — сиди себе у машины, куда не просят — не суйся…
Мать посмотрела на него и вдруг протяжно застонала, поняв, что отца в живых уже нет.
Николая Дунаева подняли через сутки, к полудню. Он был мертв…
Обещанного пенсиона Шмарин не дал.
— Какой тебе, баба, пенсион, когда сгинул по своей причине? Хоть у кого спроси — не положено.
— Кузьма Антипыч! — всплеснула руками мать. — Так ведь мужики сказывают — крепь слабая была. Не его — другого бы задавило…
— А ты слушай мужиков, слушай! Они тебе наговорят. Я-то поболе мужиков знаю — хозяин на шахте… А пенсиона не дам: ты, бабонька, еще молодая, прокормишься.
— Ребятишки у меня, Кузьма Антипыч, — молила Анна Михайловна.
— Подрастет старшой — определю к делу. В лавку ступай — пуд муки велел насыпать.
Судиться мать не стала: что толку? Заделалась домашней швеей, ходила по квартирам богачей, стала искусной портнихой. Местные дамы уже и обходиться без нее не смогли. Прозвали ее Аннушкой-швеей.
Очнувшись от раздумья, Виктор посмотрел в ту сторону, где под тулупом мирно посапывал брат. Любил и жалел младшего — в трудную пору начал жить. Близки они были тогда оба к бесприютной сиротской жизни — с трудом оправилась от удара мать, спасибо соседкам, помогли ей…
Витя укутал братишку тулупом и прилег рядом. Хоть бы скорее подрастал, что ли…
Сон не шел, и Виктор приподнялся на локте, еще раз выглянул в проем сеновала. Огни в городе погасли, и только один, все в том же шмаринском доме, продолжал гореть. «Все еще считает, жадоба!»
На улице было тихо, так тихо, что слышалось, как в соседнем доме кто-то всхрапывает во сне. На той стороне улицы заплакал ребенок, и тотчас женщина начала напевать негромко и сонно. Вдали лаяли собаки, лаяли с остервенением, злобно…
Огонек в особняке Шмарина погас. «Отсчитался!» — пробормотал Витя, натянул на уши дедов тулуп и уснул…
Так рассказывал Сереже Виктор позже, через несколько лет, когда уже работал на заводе, стал красногвардейцем.
И все-таки Дунаевы пошли на поклон к Шмарину.
Виктор подрос, и Анна Михайловна решила просить золотопромышленника выполнить обещание.
— Не попущусь! — твердила она. — С какой стати? Нам, бедным, с Кузьмы только и брать.
— Не надо, мама! — возражал Витя. — Ничего не сделает. Зря только кланяться будем.
— С поклона голова не заболит…
Анна Михайловна настояла на своем. В воскресенье надела на ребят чистые рубахи, принарядилась сама, и они отправились.
Жил Шмарин на другой стороне пруда, недалеко от плотины, в большом, двухэтажном доме. В трех флигелях, построенных во дворе, обитала многочисленная родня и прислуга.
Парадным ходом Дунаевых не пустили. Выглянувший на стук толстый и важный человек молча погрозил им пальцем и тут же захлопнул тяжелую дубовую дверь.
Такая встреча расстроила Анну Михайловну, но упорства не сбавила. Она взяла ребят за руки и повела их к чугунным решетчатым воротам. За ними был двор, выстланный большими гранитными плитами. Здесь все прибрано, чисто, в щелях между плитами щетинились пучки зеленой травы. Карету с дворянским гербом мыл здоровенный рыжий кучер. Поздоровавшись, Анна Михайловна назвала его Степаном Петровичем. Степан Петрович неприязненно посмотрел на Дунаевых опухшими глазами и даже не кивнул в ответ.
Из этого двора они прошли в другой, черный двор, — и словно очутились в другом мире. Повсюду темнели лужи вонючей жижи, лежали кучи навоза, к крыльцу можно было добраться только по дощатым мосткам. Из большой помойной ямы несло тошнотворно-сладким запахом.
Вошли в кухню, заполненную клубами пара и едким чадом. У порога худая, с выбившимися из-под платка седыми волосами старуха полоскала в лохани тарелки. Вода была грязная, жирная, в ней плавали объедки пищи. Толстая кухарка в белом переднике и белом колпаке, позевывая, равнодушно наблюдала за работой судомойки.
Она отодвинулась в сторону, освободила место на лавке и кивнула Анне Михайловне:
— Проходи, Аннушка, милости просим. Раненько пожаловала, обождать придется… Твои сыночки-то? Ишь, какие славнущие! Пирога хотите, ребятки?
Ребята наотрез отказались: такой грязи навидались, что никакие пироги в рот не полезут.
— Не хотите? А то дам — осталось после вчерашнего пированья… Хорошо, когда детишки есть. У меня вот нету — не знаю, где придется свой век скоротать. Что и говорить — без ребятишек человек на свете сирота сиротой…
Она начала жаловаться Анне Михайловне на свое разнесчастное житье-бытье. Ребята смотрели, Сереже запомнилось, что кругом было очень много грязной посуды. Груды тарелок блюдец, чашек стояли на столе, на лавках, подоконниках, даже на полу.
— Зачем им столь посуды? — шепотом спросил он брата.
— Жрут много! — коротко ответил тот.
Прибежал худой человек с угреватым лицом. Через локоть у него было перекинуто ослепительно белое полотенце. Он повертел головой, пальцем поправил сжимавший шею тугой крахмальный воротничок, стал боком к кухарке и проговорил:
— Кузьме Антипычу — капустного рассолу! Скореича!
— Власьевна, ступай в погреб, нацеди! — приказала кухарка.
Старуха вытерла руки о передник:
— Уж посуду-то домыть бы дали!
— Беги, беги, потом домоешь! Мучается, поди, сам-от…
Власьевна ушла, а кухарка продолжала толковать с Анной Михайловной, не обращая внимания на человека с полотенцем. Тот подошел к подносу и стал сливать оставшееся в рюмках вино в один бокал.
Потом появился пухлый, краснощекий мужчина. Лицо его было встревожено, он тяжело дышал:
— Степана не видали? Степан-то где? Николай Кузьмич щенка требуют!
— Это вчерашнего? Эва, вспомнил! Его Степан в пруду утопил, — злорадно отозвался угреватый.
Мужчина растерянно поморгал глазами, словно не мог понять того, о чем говорит камердинер. Присел на лавку и хлопнул ладонями по коленям:
— Ну, будет теперь делов!
— Да, уж задаст тебе Николка! — все с тем же злорадством сказал угреватый и выпил то, что сливал в бокал. — Будет тебе потеха!
— Я-то при чем? Степан топил, не я! Без Степана я наверх не пойду.
— Пойдешь! Еще как пойдешь!
Они заспорили, пока не появилась пожилая полная старуха в накинутой на плечи черной шали:
— Самовар-то готовый?
— На дворе самовар. Степан раздувать должен, — сказала кухарка.
— Ах ты, господи! Уж когда наказала…
— А углей ты припасла? — спросил камердинер.
— Мое ли это дело — угли припасать…
Началась перебранка. Видно, брань и свары были здесь делом обычным.
Сережа взглянул на мать и брата. Анна Михайловна строго поджав губы, смотрела в окно. Иногда она кивала головой, чтобы показать безумолчно болтавшей кухарке, что она ее слышит. Витя кривил губы в злой насмешливой улыбке — вот как они живут, богачи и их холуи! Грязь, свары, ругань… А мать желает, чтоб он их почитал! Как же, будет он их почитать…
Камердинер повел Дунаевых внутрь дома. По лестнице поднялись на второй этаж, длинный коридор привел в большой, еще не прибранный зал. Из зала вошли в кабинет, и Сережа впервые увидел Шмарина.
Облаченный в стеганый пестрый халат Шмарин полулежал в кресле, вытянув ноги и раскинув на подлокотники руки. Голова его была обмотана полотенцем, глаза закрыты, губа отвисла. В то время золотопромышленнику было немного более сорока, но выглядел он стариком.
Анна Михайловна, прикрыв рот ладонью, слегка покашляла, и Шмарин чуть приоткрыл глаза:
— А, вдова пожаловала! Чего опять понадобилось?
— Пожаловала, батюшка Кузьма Антипыч, пожаловала! — закивала Анна Михайловна.
Витя удивленно взглянул на мать: она ли это? Дома такая смелая… Почему же здесь говорит таким чужим, приниженным голосом? Боится Шмарина, что ли? Сморчка-то?
Все тем же просящим голосом Анна Михайловна жаловалась на свою горькую вдовью жизнь: одежды шьют мало, заработки стали плохие, прокормиться трудно…
— Витюшенька подрос. На место определить пора, — робко проговорила Анна Михайловна и помолчала. Шмарин тоже молчал. — Паренек выдался работящий, старательный, послушный…
Она расхваливала сына, а Витя хмурился все больше. Дома мать часто поругивала его за непочтительное отношение к богатым и сильным, за строптивость и горячность. Почему же теперь она говорит совсем другое? Вовсе он не такой послушный…
Шмарин не шевелился, глаза оставались полузакрытыми. Можно было подумать, что он уснул, если бы не тонкая, дряблая рука, перебиравшая подстриженную клинышком бородку. Эта же рука, оставив бороду, тянулась к столику, к кувшину с капустным рассолом.
Так прошло несколько минут. Наконец Кузьма открыл глаза, сбросил полотенце, осмотрел Дунаевых:
— В шахту его определить, что ли?
Анна Михайловна так и встрепенулась:
— Что ты, батюшка Кузьма Антипыч! Куда же ему, малолетку, под землю?
— А богатство где? Под землей оно, богатство-то. Наверху его нету. Станет в шахте робить — глядишь, и золотишко навернется. А наверху что? Положу ему три рубля заработку — вот тебе и все.
— А мы, Кузьма Антипыч, за богатством не гонимся. Нам животы хлебом набить да наготу нашу прикрыть — всего-то и надо.
— Ты, вдовая, глупостей не говори. Богатство — хорошо. Сила! — строго сказал Шмарин.
— Да разве ж мы против богатства, Кузьма Антипыч? — Анне Михайловне не легко было вести разговор со своенравным богачом. — Ах ты, батюшки! Я ведь только про то, что взять его неоткуда.
— То-то у меня! — Шмарин еще раз осмотрел Витю. — Чего это он у тебя таким волчонком глядит?
— Малолеток, Кузьма Антипыч. Боязно ему с таким человеком, как ты, разговаривать.
Витя блеснул глазами — показал бы он, как ему боязно! — и багрово покраснел. Шмарин усмехнулся: любил злить людей.
— Вот что, баба: мне твое чадушко приткнуть некуда.
— Кузьма Антипыч! — Анна Михайловна даже пошатнулась. Слезы заблестели в глазах, она готова была заплакать.
— Ну, ну! Не смей при мне реветь — не люблю! — нахмурился Шмарин, и Анна Михайловна, всхлипнув, притихла. — Сегодня ко мне Кириллка Жмаев зайдет, я ему скажу. На мельне будет работать. Завтра наведайся к нему.
Мать растерянно моргала, словно не могла сообразить, плохо или хорошо то, что предлагает сейчас Шмарин.
— Да как же это, батюшка? — пробормотала она.
— А так: на мельне кули будет таскать. Ступай! Чего-то у меня голова от вас замутилась…
Анна Михайловна помедлила, но Шмарин сердито повторил:
— Ступай, ступай! А на Шмарина надейся, шмаринское слово твердое: сказал сделаю — значит, сделаю…
Виктор потянул мать за рукав, и Дунаевы ушли.
Такова была первая встреча Сергея Дунаева с мисяжским богачом Шмариным. Теперь казалось просто невероятным, чтобы этот чванливый, вздорный человечишка мог иметь такое влияние на судьбы людей. И даже жизнь богача, которой так завидовала беднота, помнится, не особенно Сережке понравилась: было в ней что-то нечистое, бессмысленное, животное, что он уже тогда понял своим детским умом.
По мрачноватому коридору Дунаевы торопливо пробирались к выходу. Одна из дверей была открыта, и около нее толпилось несколько человек прислуги. Из комнаты неслись пронзительные вопли. Беспомощный старческий басок, должно быть, того самого толстого дядьки, которого они видели в кухне, кого-то уговаривал:
— Побойся бога, Николай Кузьмич! Да я тебе такого пса приволоку! Дай только срок…
Дунаевы заглянули в дверь. Слова дядьки были обращены к восьмилетнему мальчишке в нарядном костюмчике. Мальчишка лежал на полу, болтал ногами и кричал:
— Хочу-у! Дайти-и!
Это и был Николка Шмарин. Тот самый бандит Шмарин, или как его называли китайцы — Нико Шмари, которого тридцать лет спустя задержал патруль лейтенанта Дунаева в далеком Харбине.
В тот вечер до полуночи в домике Дунаевых горела лампа. Обескураженная неудачей, Анна Михайловна всплакнула. Сыновья смотрели на вздрагивающие плечи матери и по-мужски нескладно пытались ее успокоить: «Брось, мама! Проживем и без него. Чего ты в самом-то деле, как маленькая…»
Анна Михайловна долго не могла успокоиться. Потом обняла своих мальчишек, разговорилась и в порыве досады рассказала ребятам историю золотопромышленника и его богатства. Темная была история, и у Вити не раз загорались глаза, — он все больше убеждался, как скверно, нечисто живут богачи…
Когда в Мисяжской долине было обнаружено золото, сюда со всех концов России хлынули любители легкой наживы. Приехал и Антип Шмарин со своими двумя сыновьями — могучего телосложения и добродушным на вид Афанасием и хилым, вертлявым Кузьмой. Еще помнили старики — угрюмый, замкнутый, молчаливый Антип в Мисяже сидел мало, все больше шатался по горам, отыскивал золотые места. Видимо, находил: построил домик средней руки, обзавелся лошадьми, скотиной.
Вел хозяйство твердой, властной рукой, работать всех заставлял много, потачки никому не давал. Высохший от непосильного труда младший сын Кузьма не вытерпел, потребовал выделения. Кое-что ему дали, Кузьма был рад и этому. Ушел на квартиру и стал шить рукавицы, которых в то время для шахтерской работы требовалось великое множество.
Дело уж не такое прибыльное, жилось неважно. А в это время некоторые богатели в одночасье. Одни находили богатое золотом место и умели удержать его за собой. Другие ухитрялись выгодно расторговаться и тоже начинали ворочать большими капиталами. Были и такие, кому удавалось встретиться в безлюдном таежном месте со старателем-одиночкой, расправиться с ним втихомолку и заполучить склянку с желанным желтым песком.
Труд старателя тщедушному Кузьме был не под силу. Расторговаться он сумел бы, но с пустыми руками не начнешь, а капиталы взять неоткуда. Была надежда на наследство после смерти отца. Помешал Афанасий. Воспользовавшись тем, что Кузьма был выделен еще при жизни отца, он забрал в свои руки все хозяйство, и Кузьме ничего не досталось.
Злоба на брата стала еще сильнее, когда Кузьма узнал, что Афоня «натакался» на богатое золотом место.
Шахту, принадлежащую ему, уже окрестили «Пудовая»: там часто встречались крупные самородки.
Кузьма решил помириться с братом. В воскресенье на последние деньги купил вина, закусок и отправился в отцовский дом. К приходу Кузьмы Афоня отнесся равнодушно. Он догадывался, зачем пришел брат. Выставил Афоня свое угощенье, да такое, что у Кузьмы дух захватило — богато живет брат, ничего не скажешь. Значит, правду люди говорят…
Но Афоня ни в чем не признался и в компанию Кузьму принимать не хотел. Так и ушел тот ни с чем.
Между тем всем уже стало заметно, что Афоня работает куда меньше, чем прежде. Уедет на недельку в тайгу и возвращается с кошелем, полным золота. Нашлись охотники последить за ним. Афоня предвидел и это: купил себе хорошее двуствольное ружье. Отчаянному мисяжскому парню Гришке Шерстневу пришлось поплатиться за свое любопытство: нарвался на засаду, устроенную Афоней, получил картечь в ногу, еле ускакал с сапогом, полным крови.
Афоня работал один, никого не нанимая. Не было у него и охраны, как у других богатых золотопромышленников. Жить было трудно и страшно: люди ласкались, заискивали перед ним, но они были рады тут же наброситься на него, придушить. Афоня знал это. За несколько месяцев он стал угрюмым, нелюдимым мужиком. Ворота его дома были днем и ночью наглухо закрыты, по двору метались две свирепые собаки.
Однажды Афоня пропал. Уехал на старательские работы, а через неделю неподалеку от Мисяжа поймали его стреноженную лошадь. Перепуганная жена стала собирать соседей на поиски. Появился Кузьма, стал горевать, сочувствовать, вызвался сам вести поисковщиков. Да так удачно повел, что к вечеру мертвого Афоню обнаружил на дне им же самим пробитой шахты. В полуверсте от шахты в глубокой горной расщелине нашли телегу с задранными кверху оглоблями. Под нею лежали одежда, одеяло, харчи.
По всем приметам, погубил Афоню камень, отвалившийся от стенки шахты и упавший прямо на голову старателю, когда он находился на дне. Правда, камней подле трупа лежало много. Было похоже, что кто-то метал их сверху, но первое время люди поверили в нечаянную гибель.
Потом некоторые из мужиков стали сомневаться: место глухое, за Афоней охотились… Кузьма совсем разволновался:
— Верно, верно, ребята! Врагов у братана много было. Долго ли до греха?
Он сам обратился в полицию, сам повез урядника, писаря и понятых на место гибели. Вернулись через неделю, никаких следов преступника не нашли.
Потом у Кузьмы был разговор с женой брата. О чем договорились — сначала никто не знал. Заметили только, что Дарьюшка стала ходить с крепко заплаканными глазами. Что ж тут такого? Ведь погиб муж-кормилец, как бабе не плакать? Кузьма засвидетельствовал у нотариуса бумагу — Дарья Шмарина отказывалась от всех прав на шахту «Пудовую» в пользу Кузьмы. И тут ничего не скажешь: может ли непривычная женщина одна управиться с таким богатейшим месторождением?
И Шмарин стал полновластным хозяином шахты. Повел дело совсем по-другому: из башкирских аулов пригнал толпу молодых контрашных, запроданных ему волостными старшинами джигитов, устроил для них землянки, приучил к работе. Страшен был их подневольный труд: утром загоняли в шахту, закрывали на замок, а выпускали поздним вечером.
Добыча золота на «Пудовой» увеличилась. Через год здесь поставили локомобиль для откачки воды. Шахту начали углублять, и чем глубже, тем больше драгоценного металла она давала. Кузьма прикупил новые месторождения, пробил еще несколько шахт…
Известно, богатство спеси сродни. Мало стало Шмарину довольства, стал он почета добиваться. Да не тут-то было! Свой брат — купцы-торговцы еще уважали золотопромышленника, а вот образованные — горные инженеры, доктора, учителя — общались с новоявленным толстосумом не очень-то охотно.
Стал Кузьма и эту стену пробивать. Поехал в Екатеринбург, потолкался среди людей, заимел знакомства, жертвованиями отличился — назначили его попечителем приходских школ. Не по душе пришлось такое местной знати. Да ничего не поделаешь: начальством поставлен. Красуется, теперь Кузьма на экзаменах, и всякий ученик знает: хочешь жить хорошо — смело подходи к руке попечителя, целуй, в обиде не останешься.
…Анна Михайловна с укоризной посмотрела на Виктора — и его мать упрашивала, да не пошел Виктор, заупрямился… Верно, тем и прогневил Кузьму…
Витя в ответ блеснул глазами:
— Не поминайте про то, мама! Не пошел и не пойду никогда! — Помолчал, добавил: — Как к такой руке прикладываться, мама? Он той рукой, может, брата убил.
— Отмыл уж, поди, давно, — вздохнула Анна Михайловна. — Сколь годов прошло…
Помолчали, стали укладываться спать. Ребята залезли на полати, долго лежали молча. Сережа шепотом спросил брата:
— Думаешь, он Афоню убил?
— Кузьма. Неужто не понял?
— Я понял…
Сережа прикрыл глаза и вдруг очень ясно представил, как из леса к шахте с камнем в руках крадется Кузьма Шмарин. Прислушается и метнет, прислушается и опять метнет. А тот, в шахте, жмется к стенке, закрывает голову руками — деваться ему некуда. Камни падают и падают…
Никак не меньше полувека стоит сундук Анны Михайловны в углу горницы. Двигают его редко — раза два в год, когда мать и Марфуша затевают полную уборку в доме.
Во время очередной уборки мать извлекла из недр сундука старую, пожелтевшую от времени фотографию и показала ее сыну. Сергей сразу узнал главную улицу Мисяжа, но не мог припомнить, как она называлась в то давнее время.
— Соборная. Неужто запамятовал? — подсказала Анна Михайловна.
Да, Соборная. Теперь она называется Пролетарской — кино, Дом культуры, неоновые лампы, плафоны фонарей, скверы. А на фотографии дома на Соборной украшают вывески — с твердыми знаками, с ятями, даже «и» с точкой. На мостовой покрытия не было: там и тут из-под земли выпячивались громадные валуны. По каменистой середине улицы двигалась крупная казачья часть. Лес пик торчал над конным строем. Под широковерхими фуражками курчавились длинные чубы. Разинув рты, казаки что-то пели. На обочинах толпились местные жители и смотрели на военных.
Кому понадобилось фотографировать казаков? Как эта карточка попала к матери? Зачем она ей?
— А ты приглядись-ка! — посоветовала. Анна Михайловна.
Сергей присмотрелся и неожиданно увидел самого себя и Витю. Они стояли на камне, на первом плане фотографии. Сергей — белоголовый мальчишка в широких штанах чуть пониже колен, с перехлестнутой через плечо лямкой, в рубашонке, выбившейся из штанов, босоногий. Рядом — Витя. Широкоскулый, курносый, коренастый паренек в мятом картузе с поломанным козырьком. Одет он в потрепанную куртку. Поверх ботинок накручены обмотки. Должно быть, прибежали из Кошелевки посмотреть казачью сотню.
Долго, с изумлением рассматривал Сергей старую фотографию. Она была как бы крохотным оконцем, в которое он заглянул, чтобы увидеть, если не внутренний, то, по крайней мере, внешний облик минувшей эпохи.
Казался этот мир довольно-таки странным. Даже одевались люди совсем не так, как сейчас: косоворотки, сюртуки, сапоги со множеством складок на голенище, причудливого вида картузы.
Старик в лаптях и рубахе чуть ли не до колен, засунув пальцы за веревочную опояску, рассматривает казаков из-под седых лохматых бровей, рассматривает внимательно, как генерал на смотру. Дамочка в пышном платье с воланами вскарабкалась на придорожный валун и взмахнула свернутым зонтом — не то боится потерять равновесие, не то приветствует казаков. Шляпа у нее с такими широкими полями и причудливыми финтифлюшками, каких теперь не увидишь.
Сергей усмехнулся и опять посмотрел на фотографию. Неужели среди других на ней изображен и он, Сергей Дунаев? Тот самый, что сейчас сидит в офицерском кителе? Проста не верится! Что же это: через полсотни лет какой-нибудь потомок будет с таким же изумлением рассматривать снимки нашего времени? Будет удивляться нашим костюмам, нашим нарядам?
Судя по всему, фотография эта относилась к периоду начала первой мировой войны. Через Мисяж из окрестных станиц проходили казаки. А Сережа с Витей бегали смотреть на них. Да и не только на них…
Сергей вдруг припомнил картину, которую он с братом наблюдал в детстве. Стоит на дороге громадная, чуть ли не из бревен построенная, телега. На нее уложен и привязан канатами круглый и длинный, как дом, паровой котел. В телегу запряжено десятков шесть разномастных лошадей, все тройками. Бородатый мужик, старшой, встав на пригорок, осматривает упряжки, поднимает кнут. Поднимают кнуты и хозяева троек. Старшой кричит протяжно и дико. В ту же секунду длинные кнуты падают на спины лошадей, хозяева троек тоже кричат истошными голосами. Испуганные человеческим ревом, ожесточенно нахлестываемые животные разом кидаются вперед и вскачь мчат тяжелую махину котла. Кажется, что по тракту катится живая, галдящая лавина. Попади под нее человек, споткнись какая-нибудь лошадка — несдобровать!
А поодаль, за обочиной, бегут они — ребятишки. Они счастливы, потому что видят такое необыкновенное для того времени зрелище. Таких тяжестей и таким способом в Мисяже еще никто не перевозил… Потом узнали, что из какой-то Риги капиталист Сименс Вирт привез сюда свой механический завод. Где-то далеко-далеко шла война…
Помнится, ожил в те дни тихий Мисяж. Кузьма Шмарин получил личное дворянство. Алевтина Федоровна только руками всплескивала, когда мать называла сказочные суммы, выплаченные Шмариным за получение дворянского звания.
— Совсем с ума сошел, — говорила учительница. — Зачем ему понадобилось дворянство?
— Стало быть, нужно. Теперь он всем ровня, никто гнушаться им не может — дворянин.
По случаю получения дворянского звания Шмарин назначил бал, пригласил на него всю городскую верхушку. Местные барыньки засуетились: каждой хотелось блеснуть нарядом. Работы у швеи стало хоть отбавляй. Анна Михайловна не спала ночами, устала, похудела, но была довольна — заработок хороший, а к зиме деньги — ох, как нужны!
Вся Кошелевка собиралась смотреть гулянку богача. К Дунаевым прибежал посыльный и передал распоряжение Шмарина: Анне Михайловне явиться с иголкой и нитками на тот случай, если что-нибудь случится с дамскими нарядами.
Не успела захлопнуться за матерью калитка, а Витя уже приказал брату собираться:
— Шмаринскую гулянку глядеть будем.
— А мамка?
— И знать не будет…
Вид у него был решительный, и Сережа не стал прекословить.
Виктор задвинул ворота на засов. Перелезли через забор и по узкому переулку сбежали вниз. Уже с плотины услышали, как в шмаринском доме играет духовой оркестр. Ребята побежали быстрей.
Береговая улица была заполнена экипажами. На освещенном двумя фонарями парадном крыльце тумбой стоял толстый урядник. На боку поблескивала рукоять шашки.
Присутствие блюстителя порядка почему-то не понравилось Вите. Он сердито пробормотал:
— Черти принесли!
Сквозь толпу кучеров и зевак ребята протолкались к окнам.
В углу большого зала сидели музыканты. Человек в военной форме стоял перед оркестром и размахивал руками, то и дело оглядываясь назад, на танцующих. Неподалеку от оркестра сидел сам Шмарин.
Рядом с Кузьмой — сухопарый старик в темном костюме. Кончики усов скручены в колечки. Вытянувшись в струнку, он посматривал на танцующих чопорно и строго. Это был немец Карл Шуппе, управитель нового завода. Сам хозяин Сименс Вирт еще глаз не показывал в своем владении.
А по другую сторону Шмарина небрежно раскинулся в кресле жандармский полковник Курбатов из Златогорья. Его голубой мундир на свету казался серым и так же, как у Шмарина, блистал гербовыми пуговицами и погонами.
Какие-то парни во фраках, с большими белыми цветами в петлицах носились по залу, распоряжаясь танцующими. Витя объяснил брату, что оркестр и эти проворные молодчики-распорядители выписаны Шмариным не откуда-нибудь, а из самого Екатеринбурга. Так поступали настоящие дворяне.
Появился толстый урядник. Покрикивая и ругаясь, он отогнал зевак от окон. Витя вступил было с ним в перебранку, но струсивший Сережа оттащил его от окна. Они отправились домой.
На плотине было тихо, темно, безлюдно. Оглянувшись на шмаринский дом, Витя сказал:
— Обожди меня, Сереж! Сейчас вернусь.
— А ты куда? — спросил Сережа, но брат уже скрылся.
Боязно Сереже одному. Он прижался к покосившимся деревянным перилам. Ветра не было, а вода все-таки двигалась, словно дышала — слабые волны накатывались на обложенное булыжником подножие плотины. Кругом чернели горы. Сережа изнывал от страха. Где теперь Витька? Почему он его бросил?
Вдруг в шмаринском доме что-то случилось: сразу перестал играть оркестр, послышались крики, полицейский свисток, шум. Сережка насторожился. По плотине кто-то бежал, тяжело стуча ногами. Сережа спрятался за перила. Человек остановился и негромко прокричал:
— Сережка! Сережка! Да ты где?
Сережка откликнулся, и брат, не сказав больше ни слова, подхватил его за руку и увлек за собой.
Дома зажгли лампу, стали ждать Анну Михайловну. Она принесла с собой узелок с разной снедью: выпросила, должно быть, у толстой шмаринской стряпухи. Постряпушки в платке помялись, но были вкусны, и Сережка ел с удовольствием. Витя же отказался наотрез.
— Нужны-то мне буржуйские оглодыши!
Мать взяла пирожок, осмотрела со всех сторон:
— И не глодано совсем. Тут маленько кусано, так это и обломить можно…
Витя молча достал из залавка кусок черного хлеба, посолил и стал есть.
— А ты, Сереженька, не смотри на брата, кушай — гордость его одолела. Наше ли дело гордиться? — вздохнула мать.
Сережа ел, но почему-то такая вкусная снедь теперь показалась противной. Он тоже потянулся за хлебом.
Анна Михайловна рассказала, что в разгар танцев какой-то озорник запустил с улицы камнем в окно. Разбилось стекло, одному из франтов досталось по лицу, да так сильно, что кровь потекла. Был переполох, стали искать озорника, да не нашли.
— Одного подшибло или еще кого? — спросил Витя и строго глянул на Сережу.
— Сказывали — одного… — Матери пришла в голову какая-то мысль, она подозрительно посмотрела на сыновей: — А вы, ребятки, никуда не ходили?
— Куда же мы пойдем? Сама домовничать заставила.
— То-то же.
Сережа молчал. Теперь он понял, куда отлучался Витя с плотины, но матери такое разве скажешь?
Когда легли спать, он потихоньку спросил:
— Вить, а ты ведь окно выбил? Ага?
— Озорник я, что ли, какой? — отперся Витя.
— Врешь. Я знаю, ты к Шмарину бегал.
Витя поерзал, устраиваясь получше, и неожиданно злорадно проговорил:
— И загалдели же они! Со-обаки!
Он! Не признается, а все-таки он!
И вот теперь живым видением этот случай встал в памяти Сергея. Так, пусть на первый взгляд и своеобразно, начал воевать брат с ненавистным ему миром богачей.
Алевтина Федоровна пришла не одна.
— Принимайте жильца, Анна Михайловна, — сказала учительница. — Вот привела вам хорошего человека.
— Да, да, я ищу небольшую комнату, — с усилием, но очень отчетливо сказал ее спутник.
Вид у него был не совсем обыкновенный: длиннополый сюртук, белая рубашка, крахмальный стоячий воротник и черный галстук, похожий на бабочку. Стальная тросточка и шляпа-котелок совсем смутили Анну Михайловну:
— Что вы, Аленька! Мыслимо ли такому господину у меня жить! Чать, он из благородных…
Учительница и Ян Балтушис переглянулись. Алевтина Федоровна усмехнулась и покачала головой:
— Говорила же я вам, Ян. Зачем вам понадобился этот костюм?
Ян озадаченно развел руками:
— Я не знал. В Риге без хорошего костюма хозяйка не пустит в дом. В моей стороне очень важно — хороший костюм… — Почесав затылок, он весело взглянул на Анну Михайловну: — Не надо верить в костюмы, моя хозяйка. Я совсем не господин. Я — матрос из Риги. Самый простой матрос. Посмотрите — раз, два, три!
Засунув пальцы за борт сюртука, он отстегнул какую-то пуговицу, и то, что ребята принимали за рубашку, поднялось вверх и свернулось в трубку. Ребята захохотали — они впервые увидели манишку. Под нагрудником и в самом деле завиднелась полосатая моряцкая тельняшка. Ян подмигнул ребятам и повернулся к Анне Михайловне:
— У нас так принято: когда рабочий идет искать работу или квартиру — всегда надо надевать самый хороший костюм. Капитан даст больше жалованья, хозяйка будет лучше уважать.
Вид у Яна был такой, что и Анна Михайловна засмеялась:
— Ну и ну, пролазный мужик! Не из русских, что ли?
— Латыш, Анна Михайловна, — ответила Алевтина Федоровна.
— Видать, недавно приехал!..
Вместе с заводом в Мисяж приехало много рабочих-латышей. Их размещали по квартирам местных жителей. Хозяйки очень хвалили новых квартирантов: непьющие, ведут себя степенно, чистоту соблюдают, худого слова не услышишь.
Анна Михайловна согласилась принять квартиранта, и он ушел за пожитками.
Ян Балтушис уже приворожил к себе ребят, и они с нетерпением ждали его возвращения. Он появился в самом простом виде: замасленной рабочей куртке, маленькой кепочке на макушке, аккуратно залатанных штиблетах. Был он весь в поту, тяжело дышал — на загорбке нес большой самодельный чемодан-ящик и поверх него связку с постелью.
— Для чего ты, сердешный, маялся? Попросили бы коня у соседей, Витька мигом бы привез, — пожалела Анна Михайловна и попробовала сдвинуть с места чемодан. — Тяжелущий какой! Как ты его и донес?
Ян вытирал багровый затылок и отдувался:
— Пустяки, моя хозяйка! Зачем лошадь, когда есть у человека и руки и ноги?
Чемодан открыли и стало понятно, почему он так тяжел: битком набит множеством разных инструментов: ножовки, стамески, долота, рубанки, рашпили, напильники, колодки, паяльник, клещи, плоскогубцы, молоток, топорик, коловорот, сверла и даже небольшая наковальня. Все лежало не кучей, а каждый предмет имел свое место, был закреплен в зажимах и гнездах.
— Да какой же ты матрос, мил-человек? — усомнилась Анна Михайловна. — Такое добро только мастеровые держат.
— Был матрос. Потом был слесарь, потом был столяр, потом стал механик. Все был, моя хозяйка! — Он вздохнул и погладил стриженую Сережину голову. — Когда человек не имеет работы, он учится делать все, что можно. Кто хочет умирать голодный? Верно?
Тем временем Сережа вытащил из ящика щипцы странной формы и удивленно показал их брату:
— Витька, погляди: щипцы! Сроду таких не видал!
Щипцы были и в самом деле необычные: заостренные, как птичий клюв, а снизу добавлено еще какое-то устройство, пластинка с винтом. Витя повертел в руках инструмент, соображая, для какого дела он предназначен.
— Разводка. Пилу разводить, — пояснил Ян.
— Сказали! Пилы точат — не разводят, — возразил Витя.
— Точить пилу — мало. Надо еще зуб развести. Видишь? — Ян достал ножовку и показал, как расположены на ней зубцы: — Один наклонился направо, другой — налево. Направо, налево. Это делает разводка. Вот так…
Ребята только глазами хлопали: немудреный инструмент пила, видали его тысячи раз, а не знали, что зубцы надо разводить. Принесли со двора дровяную пилу. Ян наточил ее, развел зубцы. Решили испробовать — пила резала отлично.
— Поди ж ты! — удивилась Анна Михайловна. — Думали — пила плохая, другую покупать надобно, а она… Смотри-ка ты!
Повели нового жильца в огород, угостили горохом и огурцами. И вот тут-то Ян Балтушис впервые обратил внимание на колодец. Покачал шаткие стойки воротка, потрогал совсем вросший в землю сруб, заглянул внутрь.
— Плохой колодец, хозяйка. Починять надо.
— Как не надо! Да ведь некому. Мне не управиться, а мужики мои — малолетки, сам видишь.
— Ничего. Сделаем. Как Витя думает — сделаем?
Говорил Ян по-русски довольно свободно, акцент чувствовался мало, но слово «Витя» он произносил мягко и певуче: «Вийтя».
— Да где вам двоим-то! — возразила Анна Михайловна.
— Зачем два? Товарищи помогать будут.
«Откуда у тебя товарищи? Сам-то без году неделя здесь…» — подумала Анна Михайловна, но промолчала.
Товарищи нашлись Не прошло и недели, как в окно дома Дунаевых постучали. На стук вышла Анна Михайловна. У ворот стоял старик Мамушкин в потрепанной горняцкой робе и два его здоровенных, кряжистых сына — Петр и Иван. Анна Михайловна знала немного Мамушкиных — жили тут же в Кошелевке, работали забойщиками на шмаринских шахтах.
— Здорово живешь, Михайловна! — поздоровался старик Мамушкин. — Принимай работников, пособлять пришли. Сказывают, колодец чистить собралась.
— Вот тебе и раз! — удивилась Анна Михайловна. — Да кто же вам сказывал-то?
— Постоялец твой. Мне, говорит, не приходилось с колодцами дело иметь. Приходите, покажите, как их налаживают.
— А платить кто будет? Он, что ли? — сердито сказала Анна Михайловна.
Мамушкины переглянулись, старик укоризненно покачал головой:
— Экая ты, Михайловна, право! Да кто с тебя денег просит? Мы по-соседски пособим, только и делов. Чать, нас не убудет…
Вышел из дома Ян.
— Кто тут говорит — деньги? Деньги — пустяки. Рабочий человек помогает так просто — за спасибо.
Он увел гостей в огород. Затем пришло еще несколько человек — рабочие механического завода, русские и латыши. Расселись они вокруг колодца, закурили. И когда бы ни подошла хозяйка — они все говорили о колодце: где взять горбылей на сруб, какой длины должно быть бревно для новых стоек воротка, как настлать полати-подмостки и о всяком другом.
Говорили долго. Солнце ушло за горы, оставив после себя пылающие тончайшими оттенками огня зарево заката. Когда наступила ночь, Анна Михайловна уложила спать Сережу, улеглась сама, а на огороде все еще светились огоньки цигарок. «К чему столько народа привел? — недоумевала Анна Михайловна. — Еще запалят сеновал — жара-то вон какая стоит…» Так и уснула, не увидев, как разошлись люди. Один Витя оставался с мужчинами. Прослушав все то, о чем они говорили, он вместе с Балтушисом проводил рабочих со двора.
Никогда Сергею не приходилось разговаривать с братом об этом событии, никогда он не узнает, о чем шли тогда речь, но было ясно одно — то, что происходило у колодца, происходило неспроста. Ремонт был попутным делом, за которым крылось другое, более важное и значительное. Только ли о колодце велись разговоры? Не было ли это первой сходкой, которую организовал Ян Балтушис для местных рабочих? Почему бы и не так. Место самое подходящее: окраина города, все подходы к дому открыты, окрестности — как на ладони. Сразу за огородом — пологий склон горы, доступный взгляду до самой вершины. С огорода так же отлично просматривались все улицы и переулки, ведущие к дому. Попробуй, подойди не заметно!
Ремонтные работы продолжались.
Мамушкин привез горбыли и бревно, вечерами приходили рабочие, и работа начиналась. Сережу в то время еще подпускали к колодцу, и он часами сидел в огороде, наблюдая, как обтесывают заготовки для сруба, настилают внутри полати, чтоб удобней было работать.
А потом, когда стали выбрасывать подгнившие звенья и заменять их новыми, Сереже запретили подходить к колодцу. Витя ничего не делал и, казалось, только и следил за братом. Сережа хитрил, старался подобраться незаметно, но Витя был настороже, ястребом налетал на малыша, уводил его домой или выпроваживал на улицу.
— Вить, пусти! Поглядеть охота! — упирался Сережа.
— Иди, иди, нечего тут глядеть. Еще свалишься. Знаешь, какой он теперь глубокий?
— Почему, Вить?
— Започемукал. Айда отсюда!
Сережа все же перехитрил брата. Он незаметно пробрался на сеновал и оттуда подсмотрел, что делается на огороде. Замену сруба уже закончили, был поставлен и новый вороток. Из колодца в две бадьи вычерпывали грязь: одна бадья, заполненная грязью, поднималась наверх, другая, порожняя, спускалась вниз. Сереже очень хотелось рассмотреть, каким образом рабочим удалось намотать веревки на барабан так, что одно ведро бежало навстречу другому. Но ничего не поделаешь — Витя стоял подле колодца и то и дело оглядывался в сторону дома: не идет ли Сережа?
Потом Мамушкин и Ян что-то устроили на воротке и из колодца очень быстро, одно за другим, стали подниматься ведра с сухой землей. Да, земля была сухая — Сережа ясно видел, как она пересыпается, когда вываливают из ведра. Это удивило мальчика. Он выбрался с сеновала и бродил по двору. Появился Витя, и Сережа сразу же спросил:
— Вить, а сухую землю вы зачем из колодца черпаете?
Витя остановился и растерянно посмотрел на брата.
— А ты откуда знаешь?
— Знаю.
— Больно много знать стал. Вот доберусь я до тебя! — заворчал Витя. Но надо было что-то отвечать брату, и он сказал:
— Дядя Ян хочет глубить колодец, тогда вода лучше будет. Понял? А на дне земля сухая. Понял?
Когда работы закончились, Сережа долго рассматривал колодезную глубину. Ничего особенного там не было. Колодец как колодец, только все было новое, чистое. Пахло смолой. Но почему же все-таки его сюда не подпускали?
Витя смеялся в ответ:
— Чудило ты! За тебя боялся — вдруг свалишься и убьешься. Ты ведь брат мне.
Он ласково поглаживал стриженую Сережину голову — и Сережа поверил…
А теперь… Теперь Сергей не верил. Обманул его, малыша, старший брат. С какой целью? Что было сделано в колодце такого, что нельзя было видеть? Какая тайна кроется?
Сергею почему-то казалось, что если он хочет как можно больше собрать материалов о жизни брата, восстановить события того бурного времени, то надо начинать именно с колодца. Отдых, положенный демобилизованному офицеру, приближался к концу. Однажды Сергей сказал матери, что будет осматривать колодец, может быть, требуется какой-нибудь ремонт. Анна Михайловна искоса взглянула на сына и кивнула:
— Давно пора, сколь годов не смотрен…
Больше она ничего не сказала.
Сергей сростил две лестницы, погрузил их в колодец, спустился к самому дну, и начал осмотр ствола. Холодно, сыро. Над водой висят обтаявшие, прозрачные ледяные наросты. Как слезы, по стенам катятся крупные капли и, оторвавшись, звонко шлепается вниз. Каждый шорох, каждое движение гулко отдается в шахте…
Сергей постукал обухом топора по нижним венцам — загудели хорошо, звонко. Колупнул лезвием один из горбылей — еле отодрал крохотную щепочку, белую, без признаков гнили. Еще бы — лиственница! Век простоит и ничего не сделается. Да, хорошо поработали Ян Балтушис и его друзья — больше тридцати лет прошло, а сруб еще крепок, только обтянут зеленоватым влажным налетом. Где же здесь тайна?
Поднимаясь по лестнице, Сергей осматривал и выстукивал звено за звеном. Ничего! Но вот, наконец, он обнаружил два выема. Расположение странное — как будто нарочно сделано, чтобы удобно было стоять. Повыше — две железных скобы. Забивают такие скобы обычно, чтобы скрепить, стянуть два венца бревен. Но почему именно в этом месте понадобилось их стягивать? Ни выше, ни ниже скоб не было видно.
Сергей поставил ноги в выемы, ухватился за скобу. Что ж, хорошо, стоять удобно. Но зачем именно на этом месте?
Сергей внимательно осмотрелся. Все венцы связаны пазами, а вот эта сторона сделана впритык. Доски удерживаются большими гвоздями ручной работы с крупными коваными шляпками. Сергей подцепил топором одну из шляпок, приподнял, пошевелил — гвоздь держался не очень-то крепко. Потянул его рукой — и неожиданно гвоздь легко выдернулся из гнезда. Ясно! Не забит, а просто вставлен. Что это значит? Посмотрим!
Сергей устроился поудобнее и выдернул остальные три гвоздя. Доска даже не пошевелилась. Понятно! Она набухла и сидит в гнезде прочно, надо подцепить топором…
Кажется, от волнения он начинает бормотать вслух. Ну и пусть, черт подери, все равно его никто не слышит! Кончик лезвия с трудом входит в щель, Сергей начинает выворачивать доску, она неожиданно отходит и чуть не падает вниз, в глубину. Толстая, крепкая доска все из той же ядреной лиственницы. Подхватив, Сергей кладет доску на край тайника.
Сунул руку в отверстие и тут же отдернул: наткнулся на что-то мягкое, податливое, влажное, Показалось, что там, в тайнике, лежит что-то лохматое и тяжелое. Что бы это могло быть?
Преодолевая оторопь, ощупал препятствие. Кошма! Ну да, учли, что в колодце сыро и прикрыли вход слоем кошмы. Сделано по-хозяйски, ничего не скажешь… Давненько сюда никто не лазил: кошма плотно приросла к краям отверстия, отодралась с треском. За кошмой — черная пустота, ничего не видно. Сколько ни протягивал руку Сергей, так и не смог достать до другого края тайника.
С каждой минутой становилось интереснее. Куда ведет лаз? В какое-то другое помещение? Катакомбы? Или весь он тут? Надо раздобыть огня и обстоятельно все осмотреть…
Поспешно поднявшись наверх, Сергей вернулся с армейским фонариком. Разочарование: никаких катакомб, конечно, не было. Просто клетушка сантиметров в семьдесят вышины и метра полтора в глубину. Вся выстлана плотно сбитыми плахами, нигде ни щелочки… Что же, превратимся в сыщика, обследуем и попытаемся узнать, для чего предназначено таинственное сооружение.
Протиснувшись в клетушку, Сергей начал обстоятельный осмотр. Поиски дали немного: один винтовочный патрон и клочок бумаги. Патрон как патрон, только окислился очень. Бумажка — истлевший кусок газеты — рассыпалась на ладони. Сергей смог только прочесть название газеты: «Казак». Помнится, такой листок издавался в Мисяже в дореволюционное время.
Однако колодец не подходящее место для размышлений. Хотелось курить, знобило. Сергей заделал отверстие и поднялся наверх. Там ярко светило горячее летнее солнце, было жарко, хорошо. Отличная вещь — солнце! Стоит пробыть часок в темном, сыром колодце и сразу узнаешь настоящую цену солнцу, во сто раз прекраснее становится наземный мир.
Щурясь на солнце, Сергей заметил, что он в огороде не один. В дальнем углу огребала картошку Марфуша, а неподалеку от нее на маленькой табуретке сидела Анна Михайловна и пропалывала гряду с морковью. Белый платок повязан по самые брови, чтобы не обжигали солнечные лучи. Неторопливо движутся узловатые старческие руки, выхватывая сорняки. Изменилась все-таки мама: подобрела, стала спокойнее. Интересно, знала ли она о том, что происходило на огороде в те далекие времена? Или все это было тайной Вити и Яна?
Сергей подошел к матери и спросил:
— Мама, а вы знаете, что у нас в колодце тайник устроен?
Анна Михайловна тыльной стороной ладони стерла капли пота с лица, поправила платок.
— Докопался-таки! — хитровато усмехнулась она. — Как мне не знать. Известно — знала.
— А мне почему ничего не сказали?
— Зачем тебе было говорить? Ты малолеток был, мог и сболтнуть.
— Ну хоть взрослому сказали бы, что ли, — проворчал Сергей.
— Как-то к слову не пришлось.
Марфуше, конечно, захотелось узнать, о чем так оживленно разговаривают сын с матерью. С тяпкой на плече она подошла к ним и уселась рядом — в широких сатиновых шароварах и ковбойке.
— Тайник в нашем колодце? Да что вы говорите? Кто его устроил? Еще до революции? Вот это интересно!
Она полезла в колодец, долго ахала там, щупая мокрые доски. А потом начала приставать с расспросами к Анне Михайловне.
— А чего я вам расскажу? Года два я про тайник и сама не знала — обманули меня Витька с Яном. А партийным делом они сразу стали заниматься, как только Ян поселился у нас. Придут, бывало, с работы, умоются, покушают, глядишь, Ян и подъезжает ко мне: «Может быть, моя хозяйка, желаете в гости сходить? Пожалуйста, гуляйте на здоровье, мы домовничать будем…» Какое уж там домовничать! Чуть стемнеет, соберутся к нам комитетчики, будут сидеть до полуночи, толковать про свои дела. Так бы оно ничего, пускай сидят, не жалко, да вот табачищем своим прокоптят — не продохнешь.
— Подождите, подождите, мама! У нас в доме? Комитет? Какой комитет?
— Известно какой — большевистский. Тот самый, который теперь в сесюнинском доме поселился. Знаешь, поди?
Еще бы не знать, сесюнинский дом — один из лучших в Мисяже. Теперь там помещается городской комитет партии. Позавчера Сергей заходил туда. Но как же так? В их домике заседал большевистский комитет? Просто невероятно! И он ничего не знал!
— Мама, вы что-то путаете!
— Верно, Сереженька. Стара стала, позабываю кое-что — не грех и запутаться. А вот тут уж ничего не путаю, хорошо помню. Сколько страху из-за этого комитету натерпелась. И Сорокин приходил, и Мамушкин являлся, и Бородулин — знать-то человек восемь их было. Поодиночке на гору взойдут, оглядятся и прямо к нам в огород и в избу. Проулком никогда не подходили — уследить могли. А с горки заходить хорошо: если кто идет сзади, его сразу увидишь…
— И вы были на заседаниях?
— Нет, не была. Не доверяли.
— А Витя?
— А Витюша сторожит. На завалинке посиживает, семечки лузгает…
— Ну, а я-то? Я-то где был, почему ничего не знал? — нетерпеливо, сердясь и досадуя, проговорил Сергей.
— Тебя мы загодя спроваживали.
Марфуша, взглянув на Сергея, громко засмеялась:
— Ну и дурачили же вас, дядя Сережа! Как маленького!
— Маленький и был, — продолжает Анна Михайловна, — будь постарше, небось бы Ян и ему дело нашел. Дел много было в ту пору — всю царскую власть сбросить задумали. Шутка ли — самого царя! А уж когда царя сбросили — наш-от комитет на волю вышел, не стали у нас заседать. Внизу свое здание заимели, там собирались. Кипело все тогда в Мисяже. Витька с Янкой, почитай, ни одного вечера дома не пробыли, все на собраниях. Потом и про тайник узнала…
— Тетя Аня, голубушка, рассказывайте! — взмолилась Марфуша.
— Осенней ночью то было, я уж спать легла. Слышу — ворота заскрипели, во двор телега въехала. Чего это еще такое? Выхожу: телега стоит посреди двора, Витюша из огорода тяжести какие-то таскает, укладывает, будто железо брякает. Подошла и вижу — винтовки! Ян в колодце стоит и наверх подает, а Витюша в телегу их складывает. «Батюшки! Да откуда у вас все это?» Смеется Ян: «Выросло, хозяйка, выросло! Ты, говорит, думала, что в огороде только картошка растет? Видишь, какие штучки выросли?» Покричала я на них, покричала, а они только пересмеиваются. «Антихристы вы, говорю, столько оружья ко мне сложили. Да узнай про этакое власти наши — всем бы нам конец». — «Так ведь не узнали же, моя хозяйка! Ты сама даже не знала!» Что им тут скажешь? Уговорились, что про тайник никому не будем сказывать — может, пригодится. Тем оружьем и установили Советскую власть…
Анна Михайловна помолчала, тяжело вздохнула:
— Не пригодился тайник — ушел веселый Янко, не стало Витеньки. Серчал он на меня последние годы. Виду не показывал, а знаю — серчал.
— За что? — удивленно спросил Сергей: ему казалось, что жили они тогда дружно.
— Не понимала я многое — Шмарину поклонялась, — усмехнулась Анна Михайловна. — Все, бывало, за Кузьму заступаюсь, а Витя сердится: врага своего не видишь, кровь он из нас всех пьет. А мне невдомек — какой же он враг, когда каждую пасху или рождество муки, одежи присылает. А то и сама схожу, выпрошу рубль-два. Витя ярится: не бери подачки у мироеда, стыдно! А как не брать, когда нам жить нечем?
— Мне казалось, что мы не так уж плохо жили в то время, — пробормотал Сергей.
— Верно, голодные не сидели, зарабатывала я. Да ведь кому не охота получше пожить? — И, точно заспорив с Витей, она разгорячилась:
— С какой радости буду я отказываться, коли добро мне само в руки идет? Чтоб люди дурой обозвали? Дают — бери, бьют — беги! Такая уж наша бедняцкая доля, так жить нас отцы и деды учили…
Точно очнувшись и вспомнив, что живет в другое время, Анна Михайловна взглянула на молодых и заговорила спокойнее:
— Конца краю мы той доле не видели. Никто и не думал, что таких, как Шмарин, можно вымести. Силой казались они нам нерушимой. Эх, Сереженька! Кабы знал ты, какая это была сила! До сих пор дивлюсь — как только ее сумели поломать.
Анна Михайловна подперла рукой голову и глубоко задумалась. Рядом с ней, поджав колени к подбородку, молча сидела Марфуша. Широко раскрытые глаза-глазищи в соломенных ресницах смотрели на колодец. Так вот что происходило давным-давно в этом маленьком домике на склоне безлесой горы!
Поиски и расспросы Сергея разбередили душу Анны Михайловны, уже давно стремившейся открыться, высказаться, поделиться впечатлениями. Узнав, что сын задумал написать книгу о брате, она уже сама заводила разговоры, долго толковала о том или ином событии. Она и совет дала — поговорить со стариками.
Сергей их видел ежедневно. Каждый погожий вечер старики чинно восседали на лавочках возле домов.
В один из таких вечеров Сергей подошел, поздоровался. Старики точно ждали его: закивали головами, раздвинулись, освободили место. Не отказались они и от предложенных папирос, хотя каждый не преминул заявить, что от «фабричной легости» его душит кашель. С чего бы это такое? Табак вроде подходящий, с ароматом, а вот кашляешь…
Отвечали словоохотливо. Им льстило внимание офицера. В рассказах было много противоречивого, неясного. Кто путал по старости, кто воспринял события по-своему, а кто просто все позабыл. Приходилось снова и снова расспрашивать, и Сергей досадовал на себя: ведь жил на этой улице, видел все своими глазами и почти ничего не запомнил. Но как бы там ни было трудно, а уже через неделю Сергей имел довольно ясное представление о революционной борьбе в Мисяже. Права мама: революции противостояли немалые силы. Обстановка была сложной, трудной. Чем больше слышал Сергей рассказов о деятельности первых большевиков Мисяжа, — латыше Яне Балтушисе, которого впоследствии народ перекрестил в Ивана Карлыча, слесаре механического завода Семене Сорокине, первом председателе Совдепа, старателе Федоре Мамушкине с сыновьями, — тем большее уважение испытывал он к этим мужественным, решительным людям, тем больше восторгался их беззаветной и безграничной преданностью делу партии.
Эти люди жили и боролась в условиях, отличных от условий других городов Южного Урала. В Мисяже не было крупных промышленных предприятий, не было крепких пролетарских кадров. Недовольство существующим социальным строем бурлило подспудно, стихийно, набирая силу и не находя выхода.
На больших шахтах работали «контрашные» — неграмотные башкиры, которые отчужденно относились к русским. Жизнь у «контрашных» была каторжная, но избавления от нее они ждали от своих старшин.
На мелких шахтах работали старатели-одиночки, одержимые идеей разбогатеть и очень далекие от революционного движения.
В пимокатных, кожевенных, бондарных, гончарных мастерских, в кузницах работало по пяти человек, тоже понятия не имевших о профсоюзе или другой форме рабочей организации. А многочисленной челяди, обслуживавшей богатые дома, жилось вольготнее, чем рабочему люду, и она была на стороне господ.
Правда, имелись в Мисяже и кадровые индустриальные рабочие — железнодорожники. Но они жили в семи верстах от города и в Мисяж наведывались редко…
Вот почему приезд рабочих-латышей явился крупнейшим событием для того времени. В Мисяж прибыли настоящие представители рабочего класса, потомственные пролетарии, члены профсоюза, умевшие организованно и твердо выступать против хозяев.
Старики, с которыми беседовал Сергей, особенно запомнили Яна Карловича Балтушиса, оказавшегося самым опытным в революционных делах. Его не сломили ни тюрьмы, ни преследования. В Мисяже он быстро освоился с обстановкой, познакомился с местным населением и стал сплачивать вокруг себя наиболее решительных и сознательных рабочих. Его всегда окружали люди, к нему обращались за советами, делились горестями. «Душевный был человек Иван Карлыч!» — вспоминали старики.
Мать подтверждала это. Проникновенные беседы, несколько поручений, которые дал брату Балтушис, сделали свое дело: однажды Витя задумал перейти на механический завод. Балтушис выслушал его, сказал:
— Зачем? Совсем не надо. Умный человек везде дело найдет.
А когда Витя начал настаивать, тот резко оборвал его:
— Тебя нам на мельнице нужно. Понял?
Упрямый Витя насупился, но возражать не стал.
«Слушается, как отца родного…» — удивилась Анна Михайловна. Мама припомнила, как она недоумевала тогда: «Почему Иван Карлыч сказал: «Нам нужен»? Кто они, эти люди, которым понадобилось, чтобы ее Витя работал на жмаевской мельнице? Зачем?» Она знала, что сын выполняет какие-то поручения — матери льстило это: вот какого толкового сына вырастила! И тут же думала: не опасно ли?
Время шло. На заводе уже существовал созданный партийной ячейкой профсоюз. Однажды станционные телеграфисты передали в рабочий комитет сообщение о февральской революции. В этот день Балтушис и Витя пришли с работы раньше. Быстро умылись, надели праздничные костюмы и прикрепили к ним красные банты.
— Что за праздник такой у вас? — поинтересовалась Анна Михайловна.
— Моя хозяйка, вы разве не знаете? В Петербурге царя сбросили…
— Батюшки, да что же это такое! — всплеснула руками Анна Михайловна. — Как же теперь жить будем?
Квартирант и сын пытались разъяснить Анне Михайловне смысл происходящих событий. Но они спешили на манифестацию, и их торопливые объяснения мама понимала плохо.
Балтушис и Витя ушли. Анна Михайловна не вытерпела, закрыла дом и зашагала вслед за ними.
У заводской проходной собралась большая толпа. Над головами людей злой февральский ветер раздувал красные полотнища с лозунгами: «Долой войну!», «Да здравствует земля и воля!», «Долой тиранов-эксплуататоров!», «Да здравствует свободная Россия!».
Толпа колыхнулась, вытянулась в длинную ленту и с пением отрывистой, очень четкой песни двинулась вокруг площади. Потом прошла по некоторым мисяжским улицам, сделала большой круг и вновь вернулась на площадь. Люди плотной стеной окружили высокое каменное крыльцо заводской конторы.
Анна Михайловна поднялась на ступеньки лавки, и ей стало хорошо видно, что делилось на площади.
На крыльцо конторы поднялся слесарь Семен Сорокин, частый посетитель дунаевского домика. Он начал о чем-то горячо говорить, но ветер относил слова, и Анна Михайловна не смогла ничего расслышать.
Потом появился Николай Ларцев. Он жил недалеко от Дунаевых, служил механиком на жмаевской мельнице, и Анна Михайловна его знала: когда Вите нужно было поступить на работу, пришлось позвать механика к себе в гости и поставить штоф водки. Хотелось услышать, что скажет этот человек, но пробиться к крыльцу было невозможно.
Ларцева сменил земский врач Маврин, в доме которого Анна Михайловна часто бывала по своим швейным делам — полный, шумливый мужчина. Он тоже начал говорить, но в ответ на его слова люди почему-то со всех сторон стали выкрикивать:
— Долой!
— Позор!
— Чего это они? — спросила Анна Михайловна стоявшего рядом молодого парня. — Или неладно сказал?
— Воевать до победного зовет, — ответил тот. — Поди-ка, сам повоюй, узнаешь, каково…
Парень засунул в рот пальцы и свистнул так пронзительно, что у Анны Михайловны зазвенело в ушах, и она отошла подальше.
Внезапно говор прошел по толпе и тут же затих. Анна Михайловна посмотрела на крыльцо. Там стоял ее квартирант Иван Карлович. Он осматривал людей ясным и каким-то особенно широким взглядом. Заметил Анну Михайловну, улыбнулся ей тепло и ласково. Потом стал серьезным, взмахнул фуражкой и громко заговорил:
— Товарищи рабочие! Граждане свободной России! Царя, против которого мы так долго боролись, больше нет. Николай Второй отрекся от престола. Теперь нам надо думать, как будем жить…
Говорил он долго, дольше всех выступавших, а люди слушали его, не шелохнувшись. И Анне Михайловне было приятно такое внимание людей.
— Загордилась я даже малость, — посмеиваясь, рассказывала Сергею Анна Михайловна. — Вот ведь с каким человеком в одной избе живу, вот с кем мой Витюша дружит!
После митинга народ стал расходиться. Анна Михайловна отыскала сына и квартиранта и вместе с ними пошла домой. Витя был лихорадочно возбужден, глаза его ликовали. Квартирант же, наоборот, казался задумчивым и озабоченным.
— Чего это вы, Иван Карлыч? — удивилась Анна Михайловна. — Как бы даже недовольны чем-то?
— Почему? Я доволен, моя хозяйка. Только мне кажется, что будем мы еще много переживать…
Витя удивленно посмотрел на старшего друга:
— Иван Карлыч, вы же сами говорили: теперь все по-новому пойдет. Другая жизнь начнется.
— Начнется, да. Конечно, начнется, Вийтя. Трудно начнется — вот в чем дело.
— А чего тут трудного: царя-то ведь нет? Царя-то сбросили?
— Верно, царя сбросили. А Жмаев твой остался, как? Шмарин остался, как? Шуппе — живой, здоровый, как? Нет, Вийтя, мы еще будем много драться!
Разговаривали долго. В ту ночь спокойно спал один Сережа: он ничего не слышал, прокатался на санках с горки чуть ли не до полуночи, — благо, некому было позвать его домой.
Сергей Дунаев почти каждый вечер встречался со стариками. Ему хотелось побольше узнать о работе партийной ячейки, и в этом Сергею хорошо помог Тимофей Наплюев — бывший кузнец механического завода, вступивший в партию еще до февральской революции. Теперь ему было лет под семьдесят, но он отчетливо все помнил.
После февральской революции комитет уже больше не заседал в дунаевском домике. Большевики вышли из подполья. На одной из нижних улиц в просторном доме богача, заблаговременно уехавшего в Маньчжурию, был открыт клуб. Там и собиралась на заседания большевистская ячейка РСДРП.
Почти ежедневно в ячейку вступали все новые и новые рабочие.
Большевики Мисяжа вели борьбу за массы и в то же время, будучи крепко связанными с большевистскими комитетами соседних городов, готовились к вооруженным схваткам за власть. Организовывались боевые дружины, которые впоследствии переименовались в красногвардейские отряды, приобреталось оружие. Оказывается (это Сергей узнал у Наплюева), тайный склад оружия в дунаевском доме был не единственным. Таких складов существовало много, и все — в разных местах города. На механическом заводе избрали Совдеп, в состав которого вошли преимущественно большевики. Он осуществлял контроль над управляющим Шуппе, защищал интересы рабочих…
И вот — темная октябрьская ночь. Со станции пришел телеграфист и передал в Совдеп сообщение о низложении Временного правительства и о переходе власти в руки Советов.
Председатель Совдепа Семен Сорокин тотчас же вызвал к себе всех членов Совета — большевиков. Низко пригнувшись к лампе, глуховатым от волнения голосом Сорокин прочитал директиву Уральского центра. Екатеринбургский Совет призывал местные Советы немедленно взять власть в свои руки. В директиве содержался также призыв об усилении организации отрядов Красной гвардии, подавлении силой оружия контрреволюционных выступлений, немедленном введении контроля над производством.
— Вот, товарищи, пришла и наша пора. Надо действовать! — закончил Сорокин, вытирая пот со лба.
После короткого совещания члены Совдепа разошлись по своим местам.
Тогда-то Анна Михайловна и стала невольной свидетельницей того, как из тайника в колодце огорода извлекались винтовки.
Старики рассказали Сергею, что в ту октябрьскую ночь винтовками, которые находились в тайниках, было вооружено более ста рабочих. Для небольшого города это явилось грозной силой. Красногвардейская дружина начала готовиться к решающей схватке…
Внизу, в городе, загорелись гирлянды уличных огней. По крутым склонам тянулись вверх, словно взбираясь к небу, святящиеся цепочки электрических лампочек. Словно обессилев, они обрывались на полпути к вершине хребта.
Тимофей Наплюев кашлянул и зябко потер сухие, узловатые руки. Он единственный из стариков не носил бороды, только усы — белые, как клоки ваты. Говор мягкий, задушевный. Сергея старик уважительно величал Николаичем.
— Власть, Николаич, мы взяли хорошо, крови не пролили. А вот до добра дело дошло — тут и началось!
— Что началось? — настороженно спрашивает Сергей.
— Борьба началась. Буржуйская порода взъярилась, свету белого не взвидела… Добро, оно такое, Николаич, — особую силу имеет. От него и вся кровь пошла…
— Добро? Это вы о национализации?
— Вот-вот, о ней самой, — поддакивает Тимофей. — А то еще и так говорили: реквизиция, конфискация. Скажешь такое слово буржую — он сразу в лице другой, зверем смотрит, сатана сатаной. Ты, Николаич, Ларцева порасспроси, как он на жмаевской мельнице воевал. Расскажет, какие страсти-мордасти пережить довелось. И про брата твоего знает — вместе робили на Жмаева, как же… Только…
Ядовитейшая усмешка проступает на прикрытых усами губах. Старик на что-то намекает. Сергей расспрашивает, а тот отмалчивается, твердит одно:
— Николку Ларцева спроси, он вернее знает.
На другой день Сергей пошел к Ларцеву.
Долго стучался в ворота большого крестового дома под железной крышей. Потом калитку, наконец, открыла молодая женщина, не то дочь, не то сноха. Глаза испуганные, настороженные вопросы: кто, кого нужно, зачем? Неохотно впускает в комнату, тесно уставленную мебелью и цветами.
Ларцев выглядел хорошо. То был интеллигентного вида сытый старик с гладко выбритым лицом.
Да, конечно, Ларцев отлично знал Виктора Дунаева, вместе работали. Можно сказать, он и выучил мальчика делу — Кирилл-то Лукич прислал Витюшу кули таскать. Но он, Ларцев, не мог допустить этого. Пришлось хлопотать перед хозяином, чтобы определил помощником машиниста, то есть его помощником. Кирилл Лукич не хотел, а он, Ларцев, настоял.
Совершенно верно, Совдеп назначил его, Ларцева, контролером на мельницу Кирилла Лукича. Что ж, он старался, смотрел, чтобы хозяин не причинил мельнице вреда. Одну минуту! Сейчас он найдет мандат Совдепа. Вот, пожалуйста! Да, хлеб сберег тоже он, Ларцев. Не дали укрыть от Советской власти. Национализация? Да, он проводил и национализацию. Не знает, что бы сталось с мельницей, если бы не он. Нет, в боевую дружину не вступал, здоровье не позволяло: сердечник…
Все походило на правду, и в то же время отчетливо ощущалась ложь. Ушел Сергей с неприятным чувством обманутого человека. Рассказал матери, и та решительно отрезала:
— Все врет! Про Витю врет — за водку его упросила Виктора делу обучать. С Кириллкой душа в душу жил, поперек шагнуть боялся. Как же, заставишь его у Жмаева мельницу брать! В кустах сидел, заячья душа…
— У него бумага есть. Настоящий мандат, — замечает Сергей.
— Бумага бумагой — дело делом. Мельню у Жмаева Витя брал, — отвечает Анна Михайловна.
— Витя?
Ничего не понять! И Сергей снова идет к Наплюеву. Тот хитровато ухмыляется:
— Что, Николаич, потолковал с Ларцевым? Хитер человек! Мандат показывал? Не истерся еще? Бережет, бережет! И он за революцию боролся, как же! А мельню у Жмая твой братень, Виктор Николаич, брал. Я хоть и не робил там, а точно знаю: муку для дружины на пекарню не раз возил.
Мандат на контроль над мельницей Совдеп и в самом деле выдал машинисту Николаю Ларцеву, может быть, потому, что некому больше было выдать, а мельница требовала присмотра. Начиналась бумага торжественными словами: «Именем Революции…» и звучала, как приговор старому миру. Окрыленный грозной силой документа и уверовавший в незыблемость происходящих событий, Ларцев принес бумагу на мельницу, показал мукомолам:
— Вот, ребята, какую силу мне в руки дали!
Мандат пошел по рукам — глянцевитый, хрустящий, с кудрявыми росчерками подписей, штампом и печатями — настоящий государственный документ. Но документ не произвел того впечатления, на которое рассчитывал Ларцев.
— Ты хозяину покажи — он тебе пропишет. По первое число, — буркнул один из рабочих.
— Ничего, ничего, ребята! — бодрился Ларцев. — Теперь он у нас и не пикнет.
Рабочие хмуро молчали, Пойти вместе с Ларцевым объявить хозяину волю Совдепа вызвался один Витя.
Жмаев жил тут же, при мельнице, в низком и просторном доме. Мельник слыл закадычным дружком Шмарина, но ничем на того не походил. Низенький, толстый, с упрямо пригнутой головой, он на весь мир смотрел как бы исподлобья. Казалось, по жизни не идет, а безудержно прет этаким упрямым быком, сокрушая препятствия, тогда как Шмарин пробирается осторожно, любит поиграть с людьми, иногда даже приласкать их.
Все это припомнилось Ларцеву, когда он перешагнул порог низенькой горницы и подал Жмаеву совдеповскую бумагу. Мельник читал ее долго, шевеля губами, с усилием. Потом осмотрел машиниста, его помощника и кивнул Виктору:
— Выдь!
— Это почему же?
— Выдь! — повторил Жмаев и засопел, будто его охватило удушье.
Витя оглянулся на Ларцева. Тот был бледен и торопливо закивал помощнику:
— Выйди, Витя, выйди! Я с Кириллом Лукичом сам поговорю, а ты выйди.
Витя покраснел. Уже не первый раз взрослые его отсылали, все мальчишкой считали. Уходя, он расслышал, как Жмаев пробормотал:
— Большевистское отродье!
Вот оно что! Его отсылали не потому, что он малолетний, а за то, что связан с большевиками! Они будут сейчас о чем-то сговариваться. Погоди же, толстый хомяк, все равно тебе несдобровать!
Витя нетерпеливо слонялся по двору, ожидая, когда закончатся переговоры. Ларцев вышел через полчаса. Глаза его тревожно блуждали. Что-то случилось!
— Как? Договорились? — подбежал к нему Витя.
Ларцев, не замечая, не слыша Вити, колеблющейся походкой брел к воротам. Он походил не то на пьяного, не то на больного. Витя решил непременно узнать, чем закончился разговор с хозяином. Но Ларцев молчал. У ворот он оттолкнул вцепившегося в рукав Виктора и визгливо закричал:
— Отстань! Провалитесь вы со своим Совдепом!
Затем опомнился, воровато посмотрел на Витю и пошел дальше. Тот гневно проводил его глазами: шкура, ума лишился от страха! Правду Балтушис говорил: Ларцев — меньшевик, ему нельзя доверять. Почему только ему мандат выдали? Обманул, должно быть, наговорил семь верст до небес.
Витя перебежал плотину и очутился у здания Совдепа: ему обязательно надо повидать Балтушиса. Пусть знает, что контролер скис, что от него никакого толку не будет — хозяин запугал.
Но сразу добраться до Балтушиса Вите не удалось. Здание Совдепа было заполнено рабочими механического завода. Они занимали все комнаты и коридоры, всюду стлался густой махорочный дым. Ждали, чем закончится заседание Совдепа.
Витя узнал, что на механическом заводе положение тоже трудное. Управляющий Шуппе отказался признавать Совет. Это бы еще ничего — не признавай, завод-то в рабочих руках. Но Шуппе не хотел подписывать документы, а без его подписи саботажники из банка не дают денег. Жалованье рабочим не платили уже несколько месяцев. Чем жить? Кроме того, какой-то саботажник продал дрова, заготовленные для завода на зиму. В цехах стало морозно. В котельной вода чуть теплая, вот-вот придется спускать…
Послушал Витя заводские горести — и своя беда стала маленькой. Разве сравнишь мельницу с этакой махиной — заводом? Там без малого тысяча человек, а на мельнице и двух десятков нет.
Он уже собрался уходить, когда из кабинета Сорокина вышел Балтушис. Витя отозвал его в сторону и рассказал, что произошло на мельнице.
Сообщение заставило Балтушиса призадуматься:
— Это так, — сказал он, — Ларцев слабый человек, в меньшевиках долго ходил. Думали, стал умный — ошиблись. Ты хорошо сделал, что ко мне пришел. Мельница — это очень важно. Там — хлеб. А хлеб нам очень нужен, да, но… Понимаешь, дружок, мы не сможем сейчас заняться мельницей. Пока, конечно. Видишь, что у нас творится.
Витя видел и понимал. И тогда, решившись, даже покраснев, он попросил:
— Иван Карлыч, а вы дайте мне винтовку. Я сам буду смотреть за порядком.
— Винтовку? — Балтушис посмотрел на мальчика.
— Ну да, винтовку! На стрельбы я ходил, стрелять умею, разберу и соберу…
— Нет! — ответил Балтушис. — Винтовку мы тебе еще не дадим.
— Не верите? — помрачнел Витя.
— Почему не верим? Верим. Ты наш человек. Вполне. Но ты будешь один, их — много. Никакая винтовка тебе не поможет, если они нападут.
Доводы Балтушиса не убедили Витю, он верил во всемогущество винтовки, но надо было подчиниться. Балтушис крепко пожал ему руку и сказал:
— Иди и смотри за мельницей. Она будет наша, там должен быть порядок. Хозяин сейчас так себе… Временное правительство.
Для Вити наступили хлопотливые и трудные дни. Дни и ночи он проводил на мельнице. Жмаева и Ларцева, может быть, удивляла такая старательность, но они, занятые своими делами, особенно над этим не задумывались.
Ларцев появлялся редко. Часами с удочкой он просиживал на плотине, уставившись в прорубь, точно пытаясь разглядеть, что принесут ему наступившие бурные времена.
Мысли, видимо, не давали покоя и Жмаеву. Вечно хмурый, недовольный, он приходил на мельницу, глубоко засунув руки в карманы широкой, как море, борчатки, давал указания и тут же уходил. Изредка заговаривал с рабочими, а Витю точно не замечал. Однажды зашел в машинное отделение, обошел кругом локомобиль. Витя сказал, что машину надо поставить на ремонт, — Жмаев не вымолвил в ответ ни словечка. «Погоди, хомяк! Кончится твое царство!» — вскипел Витя.
И оно кончилось.
Однажды ночью, когда мельница не работала и Витя только чуть подогревал машину, он услышал на мельничном дворе тихий шум. Выглянул. В темноте около складов стояло много подвод. Мелькали фонари, освещая фигуры согнувшихся под тяжестью мешков людей. Мешки выносили из амбаров и наваливали на подводы. Потом на них вспрыгивал возчик, свистел кнут, и подвода скрывалась в темноте. У входа в амбар стоял Жмаев и вполголоса распоряжался. Сомнений не было — вывозили зерно, вывозили хлеб!
Витя заметался по котельной. Сначала мелькнула мысль — бежать в Совет. Но пока добежишь, пока придут красногвардейцы, — хлеба уже не будет. Ищи его потом! Нет, надо что-то другое придумать…
Подбросив дров в топку, Витя вышел из котельной, темными углами пробрался к выходу, дождался, когда выедет со двора одна из подвод и пошел следом. Воз миновал плотину, проехал по Соборной улице и направился к окраине города в сторону вокзала. Неужели на станцию увозят? Тогда он ничего не сумеет сделать. Нет, телега въехала в открытые ворота, где ее уже кто-то ждал с фонарем. Ворота закрылись.
Витя узнал дом: здесь жил отец Жмаева. Когда-то жил в нем и сам Жмаев, но потом, разбогатев, он построил при мельнице новый дом для себя. Витя бегом помчался обратно. Вывозка зерна еще продолжалась, и он все так же незаметно пробрался обратно в котельную.
Утром Витя уже был в Совдепе.
— Вот не дали мне винтовку, — обиженно говорил он председателю Совдепа Сорокину и Балтушису. — Увез хлеб Жмай.
— Куда? — взволновался Сорокин.
Тот рассказал.
— А что бы ты сделал? — засмеялся Балтушис. — Не было бы ни тебя, ни винтовки.
— А хлеб?
— Будет и хлеб.
Тут же, в присутствии Вити, был разработки план операции по изъятию хлеба, вывезенного Жмаевым.
В следующую ночь на старую жмаевскую усадьбу прибыло десятка три красногвардейцев. Хлеб нашли тотчас же. Балтушис распорядился послать на заводской конный двор за подводами. Бойцы встали на караул у ворот и амбаров.
Кто-то известил Жмаева. Верхом на неоседланной лошади он прискакал с мельницы.
С отчаянной бранью накинулся он на Балтушиса. Иван Карлыч, только что весело разговаривавший с красногвардейцами, вдруг стал словно другим человеком, холодным и недоступным. Он выронил только три слова:
— Реквизиция, господин Жмаев!
Жмаев заметался по двору. Чтобы он не мешал работать, к нему приставили часового. Так и сидел на крыльце, не чувствуя, что у него зябнут ноги. Воз за возом уезжал со двора; пустели клети, амбары, конюшни и коровники, сеновалы и погреба. Вот и нет у него ничего! Отобрали хлеб, отберут мельницу — нищий!
По двору проворно, деловито расхаживал коренастый подросток. При свете мигающих фонарей Жмаев с трудом его узнал: дунаевский Витька. Чего он тут шатается? Внезапная догадка пришла на ум: «Он! Он выследил, когда вывозили зерно. Он привел сюда красногвардейцев! Он погубил меня, лишил последней надежды».
С этой минуты Жмаев готов был разорвать Витю.
— Ну, встренусь! Ну, встренусь! — пробормотал он с такой злостью, что стоявший подле часовой подозрительно оглянулся.
На другой день Жмаева выселили в старый отцовский дом. Нанятых Жмаевым засыпщиков, кулацких парней с окрестных заимок, заменили другими рабочими. На собрании был выбран мельничный комитет, который и стал здесь хозяином. Ларцев притворился больным и отказался работать машинистом. Прислали другого. У ворот мельницы встал часовой — вооруженный винтовкой красногвардеец.
Нет, это был не Витя Дунаев. Балтушис зачислил Витю в боевую дружину. И, конечно, ему выдали винтовку…
— И-и, милый! — ответила Анна Михайловна, когда Сергей спросил, существует ли еще жмаевская мельница. — Давно снесли кособокую. На том месте баню построили. — И подумав, добавила: — А шмаринские хоромы целехоньки. Сходи, погляди. Чать, любопытно.
А почему бы и в самом деле не сходить?
Непоседливая Марфуша не замедлила высказать свое мнение:
— О чем разговор? Пойдете со мной и все посмотрите.
— Вы-то при чем здесь, Марфуша?
— Так у меня же переэкзаменовка. Забыли?
Оказалось, что в шмаринских хоромах уже нет детского дома, поселенного там в первые годы Советской власти. Детей вывезли за город, на берег озера Светлого — там, на приволье, ребятам было лучше. В шмаринских домах теперь станкостроительный техникум, основанный в годы войны.
Через неделю Марфуша и Сергей направились к шмаринским домам.
Площадка перед большим зданием — та самая площадка, на которую съезжались экипажи со всего Мисяжа, когда Шмарин устраивал бал по случаю получения личного дворянства, — теперь огорожена от улицы решетчатым штакетником. К парадному крыльцу ведет посыпанная песком аллейка, по обе стороны которой густо разрослись черемуха и акация. В чащобе юрко сновали крикливые воробьи.
Вот и бывшая прихожая — большое светлое помещение. Здесь Сергей не был с тех пор, как вместе с матерью и братом приходил в дом золотопромышленника. Повсюду — на стульях, подоконниках сидели студенты. Они лихорадочно, как это бывает только перед экзаменами, перелистывали учебники и конспекты. Никто не обращал внимания на постороннего человека, тем не менее Сергей чувствовал себя неловко. Неудобно как-то ни с того, ни с сего расхаживать по зданию и заглядывать в аудитории. Где же Марфуша?
А Марфуша уже спешила к нему. Она спускалась с лестницы вместе с высоким, худощавым мужчиной и о чем-то ему говорила. Сергею стало немного досадно: он совсем не хочет ни с кем знакомиться, пришел посмотреть и только. Что еще затеяла беспокойная племянница?
— Здравствуйте! — сказал мужчина. — Вы брат Вити Дунаева? Очень рад познакомиться. Дмитрий Елкин. Я многим обязан Виктору. Даже жизнью.
— Сергей Дунаев! — представился Сергей и недоуменно посмотрел на Елкина: что он говорит? Почему этот высокий седой человек обязан Виктору жизнью? Встреча неожиданно приобрела интерес.
— Мы вместе воевали в отряде, — просто ответил Елкин. — Пойдемте ко мне.
Они поднялись наверх, пересекли большой актовый зал. Сцена с кумачовым лозунгом: «Под водительством Коммунистической партии — вперед, к победе коммунизма!» Ряды красных кресел, стенные газеты, плакаты и лозунги, белое полотнище экрана на сцене, тяжелые портьеры на окнах. В этом зале Шмарин устраивал балы и приемы.
Полутемный коридор, по которому когда-то Анна Михайловна вместе с детьми шла в кабинет к своенравному богачу, сейчас не показался Сергею таким мрачным. На дверях комнат виднелись разные таблички: «Химическая лаборатория», «Литейное производство», «Кабинет механики», «Кабинет электрооборудования». В комнате, где Николка Шмарин вопил об утопленном щенке, помещался чертежный зал.
Подошли к двери с табличкой «Директор Д. Г. Елкин». В небольшой комнате стояли письменный стол, сейф, два кресла и шкаф с книгами. Рядом со старинной голландской печью — калориферы парового отопления.
— Здесь была шмаринская молельня, — усмехнулся Елкин. — Вероятно, слышали о таком заведении?
Да, в городе в свое время много рассказывали о шмаринской моленной. Примечательна она была тем, что рядом с киотом Кузьма развесил все полученные им грамоты и медали, а на аналое держал свою дворянскую треуголку. Говорят, часами просиживал он подле нее и собственноручно смахивал пылинки.
— Тут и нашли знаменитую шкатулку. Знаете ее историю?
Шкатулка с золотом! Как же Сергей мог забыть?! Сам Виктор рассказывал о шкатулке, пока Балтушис строго-настрого не запретил упоминать о ней. Запрет был вызван какими-то особенными обстоятельствами. Какими — Сергей не знал.
— Особенного ничего не было, — пояснил Елкин. — Дело в том, что шкатулку не удалось отправить в центр. Она осталась в Мисяже, пока в городе хозяйничали белогвардейцы. Понятно, что чем меньше разговоров, тем спокойней ей было лежать… Когда я начал работать в техникуме и впервые вошел сюда, то, знаете, даже разволновался.
Сергей попросил рассказать о шкатулке.
Вскоре после Октябрьской революции Мисяжский Совдеп принял решение: изъять у буржуазии все самородное и рассыпное золото и отправить его в центр, Ленину. Операцию по изъятию поручили проводить начальнику красногвардейского отряда Балтушису.
Очередь дошла и до Шмарина. После полуночи человек пятнадцать красногвардейцев подошли к его дому. Он был самым большим на улице, возвышался темной и мрачной махиной. Соседние одноэтажные дома казались рядом с ним совсем маленькими.
— Крепость капитализма! — усмехнулся Балтушис. — Попробуем найти золотого тельца.
— Велика хоромина, Иван Карлыч, — отозвался старик Мамушкин. — Трудновато будет сыскать.
Операция действительно предстояла серьезная.
На стук никто не отозвался.
— Прикладом! — приказал Балтушис.
Загрохотали приклады, и только тогда в верхнем этаже мелькнул тусклый свет. Хрипловатый голос за дверью спросил, кто стучит.
— Именем Советской власти! Откройте!
Дверь приоткрылась, и красногвардейцы, оттолкнув сторожа, в котором Витя узнал кучера Степана, гурьбой вошли в прихожую. На верхней ступеньке лестницы стоял Шмарин. Пригнувшись, далеко отставив руку с фонарем, он всматривался в полумрак.
— Кто такие? Чего надо?
— Кузьма Антипыч, пришли-и! — запоздало завопил Степан.
— Тю-у, дурной! Чего пасть раскрыл? — толкнул его Мамушкин.
Балтушис вышел вперед и подал Шмарину ордер:
— Обыск!
Степан, рассматривая красногвардейцев, разглагольствовал:
— Как так — не кричи? Должен я хозяина упредить или нет? В дом чужие люди лезут, а я — молчи? Так, что ли?
Он был навеселе и решил показать свою преданность хозяину.
Привидением в глубине коридора появился Николка и, не подходя ближе, закричал:
— Папанька! Прогони их! Папанька!
По тому, как Шмарин рассматривал ордер, было похоже, что в доме знали о предстоящем обыске. «Черта с два теперь найдешь! Все спрятано — перепрятано», — подумал Балтушис.
— Уйди, Николка, не мешайся! Тебе где велено быть? — строго сказал Шмарин сыну.
— Папанька! Надавай им по шее, чтобы не лезли!
Кто-то из прислуги увел Николку.
— Рад бы надавать, да вон их сколько. Власть, ничего с ними не сделаешь, — процедил Шмарин. Он был спокоен, и это казалось неестественным. Вернув ордер, сказал: — Ступайте, ищите! Чего искать-то будете?
— Пот да кровь нашу, Кузьма Антипыч, — ответил Мамушкин.
— Золото, значит? Ну, ну! — вздохнул Шмарин. — Не найти вам, ребяты. Стану я этакую ценность здесь держать…
Балтушис внимательно осмотрел хозяина дома. Может быть, и правду говорит, что золота в доме нет. Но что-то не верилось, что он решился с ним расстаться, доверить кому-нибудь другому, — не таков характером.
В доме стало светло. Красногвардейцы разыскали лампы, зажгли их и разошлись по комнатам. Слышалось, как передвигают мебель, прикладами выстукивают полы и стены. Шмарин похаживал из комнаты в комнату, засунув руки в карманы халата. Казалось, он совсем безразличен к тому, что происходит в его доме.
Из детской высунулась круглая голова Николки. Он повертел ею и, увидев, что отец далеко, показал язык стоявшему в коридоре Вите. Тот погрозил винтовкой. Николка скрылся в комнате, а через минуту снова высунулся:
— А вот и не сыскать вам ничего!
— Сыщем.
— Как сыщете, когда не знаете — где?
— Мы все знаем. Мы сквозь стены видим.
— Хвалишься! — сказал Николка и так покосился в сторону моленной, что у Вити что-то даже внутри дрогнуло: «Там оно, золото!»
Он опять погрозил Николке винтовкой и, когда тот спрятался за дверь, подошел к Балтушису и доложил о своей догадке.
— Очень хорошо! Посмотрим, — кивнул Балтушис.
Но когда дошла очередь до моленной, Балтушис, казалось, забыл о своем обещании. Открыв дверь, он заглянул в комнату, слабо освещенную лампадами, и спросил:
— Здесь что?
— Молюсь я, — ответил Шмарин. — Моленная моя.
— Один бог и больше ничего? — усмехнулся Балтушис.
— Ничегошеньки! — усмехнулся и Шмарин, зорко оглядев красногвардейцев: — Не ходите туды, ребяты. Ничего там не держу, одни иконы. А вы, чать, безбожники, испоганите мне моленную…
— Неужто ты святее нас, Кузьма Антипыч? — простодушно удивился Мамушкин.
Красногвардейцы рассмеялись.
— Святей не святей, а дело мое христианское: после вас не миновать попа звать с молебном, — разговорился Шмарин. — Очень даже прошу — не ходите. Слово даю, нету там золота. Разве чего на ризах — дак ведь вы ризное не берете?
— Не берем, — кивнул Балтушис. — Пропустим господа бога, товарищи?
Красногвардейцы молчали, и Балтушис медленно пошел к следующей двери. Шмарин вытер ладонью пот со лба и двинулся за ним, шурша халатом.
Витя не выдержал, стремительно шагнул к моленной:
— Врет он, Иван Карлыч! Там оно, я знаю!
Шмарин оглянулся, метнулся назад и, заслонив собой дверь, раскинул руки к косякам.
— Не пущу!
Обернулся и Балтушис:
— Вот как! Кажется, там не один бог. Посмотрим, товарищи!
Шмарин прижался к дверям и прокричал внезапно охрипшим голосом:
— Не пущу!
— Взять! — приказал Балтушис.
Кузьму с трудом отстранили. Он цеплялся за косяки, за ручку. Двоим красногвардейцам пришлось держать его за руки.
Недовольно встретили вошедших темные лики богов и святых. Косые тени перечеркивали стены и потолок и походили на черные стрелы. Приторно пахло ладаном. На аналое поблескивала позументами дворянская треуголка. Мамушкин взялся было за козырек, намереваясь снять фуражку, но, увидев, что Балтушис и остальные не собираются этого делать, опустил руку.
Тайник обнаружили быстро. Он находился за аналоем с дворянской треуголкой. Неумело сколоченный кучером Степаном квадрат из пластин паркета прогнулся под ногой кого-то из красногвардейцев. Квадрат подцепили штыками, подняли и обнаружили углубление. В нем стояла железная шкатулка, в каких купцы хранят дневную выручку.
Шмарин упал, стукнув коленями, и хрипло закричал, поворачиваясь то к одному, то к другому бойцу:
— Православные! С чем я-то останусь? Не погубите!
— Свое берем.
Шкатулку внесли в кабинет Шмарина. Мамушкин разыскал весы. Стали перевешивать самородки и полотняные мешочки с россыпью. Насчитали 88 фунтов с золотниками.
— Накоплено! — покачал головой Мамушкин. — В две жизни не прожить. Хапало!
Все посмотрели на Шмарина. Тот словно ничего не слышал, только похрустывал пальцами стиснутых рук. Акт изъятия золота он отказался подписать.
Красногвардейцы, взяв золото, ушли, составив все лампы на стол и пожелав хозяину доброго здоровья.
— Варначье семя! — просипел им вслед Шмарин. Он встал, схватился руками за голову и повалился в кресло.
Над безлесой горой горело зарево восхода. Верхушка ее была уже освещена, а длинные ночные тени все еще застилали укутанные в снеговые шапки крыши домов, пересекали снежную равнину пруда. Там, в его верховьях, лучи солнца позолотили снег, он слепил глаза.
Красногвардейцам повстречались рабочие ночной смены механического завода. Они удивленно смотрели на отряд, дружно шагавший в сторону штаба. В кольце вооруженных людей, пригнувшись от тяжести, шел сын старика Мамушкина — кряжистый Петр. Он нес на плече завернутую в шинель шкатулку.
— Чье же теперь будет золотишко, Иван Карлыч? — вполголоса спросил старик Мамушкин шагавшего рядом Балтушиса.
— Разве не знаешь? Советское…
— Экая прорва, два пуда с лишком, — покачал головой старик.
Он оглянулся на Петра. Тот покраснел от натуги, капли пота проступили на лбу.
— Иван, подмени-ка старшого. Видишь, упрел Петруша! — крикнул Мамушкин младшему сыну. И опять покачал головой:
— Экая прорва, прости господи! В Питер, надо полагать, пошлете?
— А что? Может быть, тебе отдать? Не откажешься?
— Уж вы скажете, Иван Карлыч! — смущенно засмеялся Мамушкин.
Поставили шкатулку в штабе отряда рядом со знаменем и кассой — здесь всегда стоял часовой.
Впрочем, пробыла она здесь недолго. Стало известно, что в городе распространились разные слухи и легенды о содержимом шкатулки. Председатель Совдепа Сорокин приказал спрятать ее подальше…
— Куда же? — полюбопытствовал Сергей Дунаев.
Елкин отошел к окну и стал рассматривать выстланный громадными гранитными плитами двор техникума. В одном углу двора плиты были сняты и устроена волейбольная площадка. Там азартно сражались две команды, и толпа болельщиков из числа студентов следила за игрой.
Елкин оглянулся:
— Не догадываетесь?
— Понятия не имею.
— Шкатулку спрятали у вас в огороде. Там есть колодец — вот туда и положили.
Час от часу не легче! Опять этот колодезный тайник! И опять мама не рассказала, что у них в колодце лежала такая уйма золота.
— Ваша мама могла и не знать. Балтушис и Виктор сложили туда золото перед выходом красногвардейского отряда в Златогорье. А вернулась Красная Армия в Мисяж через год. Вити уже не было, и Балтушис попросил меня помочь. Мы вдвоем ночью перелезли к вам в огород и сделали все так тихо, что никто ничего не знал.
В коридоре раздались шумные голоса, послышались шаги. В приоткрытую дверь кабинета осторожно заглянула радостная Марфуша.
— Разрешите, Дмитрий Гаврилыч?
— Пожалуйста, заходите.
Девушка быстро вошла и оживленно заговорила:
— Я же вам обещала, дядя Сережа, что сдам. Вот видите и сдала! Смотрите — четыре!
Марфуша подала Дунаеву завернутую в целлофан зачетную книжку.
— Отлично, Марфуша! Молодец! — рассеянно, почти механически ответил ей Сергей. Затем он встал, пожал руку Елкину, собираясь уходить. И вдруг спросил:
— Вы сказали, что обязаны брату жизнью. Каким образом?
Елкин помолчал, размышляя.
— Длинная это история, Сергей Николаич, и началась она не здесь. Ведь я не мисяжский, а златогорский. Там и свела нас судьба с вашим братом…
Начало жизни Дмитрия Елкина выдалось трудное, невеселое. Отец и мать умерли, когда мальчику было лет восемь. С тех пор не имел он родного дома: жил у замужней сестры, в деревне у деда. Никому не хотелось кормить лишнего человека. Родственники переправляли Митю один к другому.
Наконец пятнадцатилетнего подростка взял жить к себе его дальний родственник, машинист Златогорского депо Степан Когтев. Правдами и неправдами он устроил мальчика посыльным на телеграф. Там было тоже не легко. Станционные служаки помыкали Митей, гоняли за водкой и папиросами, заставляли разносить записки своим барышням. Случалось получать и затрещины.
Когда в Златогорье установили Советскую власть и Степан Когтев был избран членом Совдепа, Митю больше никто не трогал. Начиналась новая жизнь…
И мог ли он, Митя Елкин, думать, что ему, а не кому-нибудь другому, придется принимать телеграмму, которая вызовет столько больших событий, будет иметь так много последствий?!
Все произошло как обычно. На столе застрекотал аппарат, вызывая дежурного. Дежурный подойти не мог: пьяный, он мертвым сном спал на деревянном диване. Если бы даже и удалось его разбудить, он все равно не сумел бы принять депешу.
Митя азбуку Морзе знал, подошел к аппарату. Взял приемный журнал и вдруг увидел какую-то депешу. Она предназначалась начальнику стоявшего в Златогорье эшелона чехословацких военнопленных полковнику Иозефу Суличеку.
Митя встречал Суличека не раз на перроне. Приметен полковник был тем, что у него во рту всегда торчала длинная черная трубка.
Прочитав депешу, Митя оглянулся на диван. Дежурный спал. Елкин подошел к окну, выглянул на перрон.
На перроне было тихо, безлюдно. Дощатый настил отсырел от росы. На деревянных столбах тускло светили керосиновые фонари. За путями пылало зарево. Освещенные снизу клубы дыма вяло переваливались над жерлами домен. Завод работал, а ведь всего три месяца назад там было пустынно. Засевшие в Совдепе меньшевики и эсеры только языками трепали, пальцем о палец не ударили, чтобы наладить заводскую жизнь. Когда Совдеп стал большевистским, факелы пламени вновь загорелись над домнами завода. А теперь что будет? Все опять пойдет по-старому?
Митя сжал в руке телеграмму. По долгу службы он должен был пойти сейчас туда, где горел красный огонек. В тупике стоял длинный эшелон. К голове его была прицеплена платформа, обложенная мешками с песком. Митя знал — за мешками скрыты дула пулеметов. Часовые охраняют эшелон днем и ночью.
Немало было разговоров среди рабочих об этом эшелоне. Об этом, златогорском, и многих других, стоявших в то время на всех станциях от Пензы до Владивостока. Правительство молодой Советской республики разрешило выехать военнопленным чехам на родину, а вот не едут. Стоят на станциях и чего-то дожидаются. Чего? Может, вот эту телеграмму? Нет, не отдаст он ее Суличеку, вот и все! Пусть ждет!
Митя посмотрел направо. Там тоже краснел огонек маневрового паровоза «овечка». Сегодня дежурит дядя Степа — он и получит телеграмму. Он — большевик, живо придумает, как поступить и что делать. Митя перемахнул через подоконник и вскоре карабкался по железной лестнице в паровозную будку.
Разложив кисет на коленях, машинист Когтев аккуратно свертывал козью ножку.
— Ты чего прискакал, Дмитрий?
— А вы только послушайте, дядя Степа! — задыхаясь, сказал Митя и торопливо начал читать при свете топки: — «Златогорье командиру эшелона полковнику Иозефу Суличеку приказываю рассвете 26 мая вверенными вам силами занять город арестовать членов Совдепа установить комендатуру войти сношения свергнутыми большевиками представителями власти держать связь мной ждать моих распоряжений исполнение донесите…»
Внимательно всматриваясь в лицо Мити, Когтев ссыпал табак обратно в кисет и протянул руку:
— Дай-ка сюда! — Он по складам прочитал телеграмму и опять взглянул на Митю: — Кому показывал?
— Никому, дядя Степа.
— А телеграфист?
— Спит. Пришел пьянущий на смену, насилу его на диван уложил. Смотрю, воинская депеша лежит. Я ее подобрал — и к вам.
— Молодец! — похвалил Когтев и застучал ключом в стенку: — Сашок! Быстро сюда!
Из тендера спустился кочегар. С ног до головы он был покрыт угольной пылью, сверкали только белки глаз.
— Смотри сюда, Сашок! — Когтев показал ему телеграмму: — Видишь бумагу? Очень важная она для нас…
Саша вытер лицо подкладкой фуражки и с любопытство посмотрел на депешу.
— Вот эта самая? А ну, дайте!
— Твоими руками только и трогать!
Когтев вынул красный платок — утиральник, бережно за вернул телеграмму и только тогда отдал Саше:
— Запрячь подальше и дуй в Совет. Товарищу Коврову прямо в руки: так и так, только что перехватили. Понятно?
— А как же паровоз? Один управитесь?
— Не твоя забота. Дуй, не мешкай! Одна нога здесь, другая — там.
Саша скользнул по поручням вниз. С минуту еще слышался хруст шлака под его ногами, потом все затихло. Когтев взглянул на эшелон, покачал головой: «Чего задумали, черти!» — и, покряхтывая, стал подгребать уголь в топке.
— А мне теперь как, дядя Степа? — напомнил о себе Митя.
— Тебе? Тебе додежурить надо.
— А телеграмма? Выходит, отдавать не надо?
— Как же ее отдашь, когда ее нету и… не было.
— Не было? — удивился Митя.
— Понятно, не было. Кабы была, ты бы ее имел. Верно?
Митя поежился, помрачнел:
— Узнают чехи — пристрелят. Не ходить туда, что ли?
Когтев оперся на черенок лопаты и строго сказал:
— Это с какой стати? Кто тебя пристрелит, когда ты знать ничего не знаешь?
Митя молчал. В топке бурно гудел огонь, на крыше будки под свистком шипела струйка пробившегося пара. Когтев подошел к Мите, взял его за плечи:
— Оробел, Митюша? Брось, ничего не будет! — Он заглянул приемному сыну прямо в глаза: — Пойми, Митя, не можем мы ее, эту телеграмму, чехам отдать. Никак нельзя. Для Советской власти опасно. Враги-то наши того только и ждут, чтобы чехи выступили… А для тебя все обойдется: додежуришь. Пока разбираться будут, тебя и след простынет…
Митя ушел. Долго смотрел ему вслед машинист. Потом подвел паровоз к перрону и гудком вызвал Митю к окну.
— Спит! — кивнул Митя отцу. И «овечка», попыхивая, покатила к дальним тупикам.
Саша бежал вдоль Медвежьей горы, что тянулась от станции до самого центра Златогорья. Быстро наступал рассвет. Гора и в самом деле походила на Медведя. Прилег медведь на берег городского пруда, положив свою крутолобую голову в сотне шагов от заводского двора, и смотрит. Смотрит на завод, на дымы домен, на приземистые корпуса, прислушивается к шумам, к рокоту водопада на плотине.
По ту сторону заводского двора — выстланная каменными плитами городская площадь. Контора, палаты управляющего, дома купцов и служащих, бывший полицейский участок, жандармское отделение, бывшая городская дума. Теперь в думе — Совдеп. На ступенях двое часовых, по виду — рабочие, в промасленных кепках.
Запыхавшегося Сашу старший караульный подхватил под локоток:
— Обожди, паренек! Куда? Зачем?
Саша объяснил.
По звонкой чугунной лестнице, пустыми темными коридорами Сашу провели в приемную председателя Совдепа Павла Коврова. Здесь, положив голову на стол, спал дежурный. Он приоткрыл один глаз. Узнав часового, недовольно пробормотал: «Чего там еще?»
Спал и Ковров. Он лежал на диване, с головой укрывшись старенькой шинелью. Часовой ласково и осторожно тронул его за плечо:
— Павел Васильевич, к вам пришли.
Ковров тотчас же, словно и не спал, сел, крепко вытер лицо ладонями и посмотрел на Сашу свежими ясными глазами:
— А, с железки! Что случилось?
— Машинист Когтев велел вам бумагу отдать. Говорит — важная. Только вы сами разверните: мои руки не больно чистые, кочегаром работаю…
Нахмурясь, Ковров читал телеграмму. Саша укладывал за пазуху когтевский платок-утиральник и внимательно рассматривал председателя Совета. Еще бы не смотреть: слава об этом молодом и отважном человеке шла по всему пролетарскому Уралу. Его знали и любили рабочие, люто ненавидели и боялись местные буржуи. Будучи студентом технического училища, Ковров организовал подпольную большевистскую ячейку.
Не раз попадал Ковров в лапы жандарма Курбатова. Его сажали в тюрьму, высылали из города, но он бежал, снова появлялся среди златогорских рабочих и продолжал революционную борьбу. Казалось, не было на свете такой силы, которая могла бы остановить его на этом пути.
Лицо у Коврова было сейчас усталое и худое, глаза запали глубоко. Видно, нелегко приходится председателю. Известно, буржуи шипят во всех щелях, того и гляди, что ужалят. Смотреть и смотреть за ними надо.
— Давно получили, не знаешь? — спросил Ковров.
— Получасу не прошло, товарищ Ковров. Бегом бежал.
— Бегом? Это хорошо, что бегом. Так и надо революционное задание выполнять. — Ковров потер небритый подбородок, думая о чем-то своем. — Как зовут-то тебя?
— Александр Сергеич, — доложил Саша.
— Так вот что, Сергеич, — сказал Ковров. — Сейчас же бегом обратно на станцию. И скажи Когтеву, что Ковров просит его вместе с дружиной прибыть в Совет. Немедленно!
Стуча подковами сапог, Саша побежал по гулким коридорам Совдепа.
Через час собрался златогорский Совдеп.
Это были рабочие люди, большевики, делегаты двух крупнейших заводов Златогорья: металлургического и оружейного. Несколько работниц — заточниц из сабельного цеха и трое интеллигентов: седой и степенный учитель прогимназии Доброволенский, добродушный толстяк в золотых очках, заводской доктор Бобин и вертлявый конторщик Урванцев.
Уже совсем рассвело, когда, наконец, прибыли делегаты-железнодорожники во главе с Когтевым. Ковров кивнул машинисту, тот ответил таким же коротким кивком. Они понимали друг друга, и на железнодорожников Ковров надеялся так же твердо, как на металлургов и оружейников.
Ковров вышел на возвышение:
— Товарищи! Получены тревожные вести…
Он рассказал собравшимся об обстановке и внимательно следил за людьми. Нависла серьезная опасность, предстоит тяжелое испытание: как-то они поведут себя в трудную минуту? Доброволенский побледнел и затеребил клинышек бородки. Бобин поправил очки и с интересом покосился на соседей: любопытно, как оценивают создавшееся положение. Лицо Урванцева исказил откровенный страх, и он с ужасом оглянулся на дверь — уж не входят ли вооруженные чехи? Да, на этого рассчитывать не приходится. Работницы, как по команде, обернулись в сторону мужчин: что будем делать, мужики? Ведь вам биться с врагом. Рабочие хмуро слушали Коврова, пока ничем не проявляя своего отношения к его словам.
Не дождавшись, когда закончит говорить Ковров, первым вскочил Урванцев. Замахал руками:
— Я же говорил! Я же всем говорил, что так будет! Меня никто не слушал. Вот, пожалуйста, всем конец, всех перестреляют. Господи боже мой! Что теперь делать!
— Не паникуйте, Урванцев! — крикнул Ковров.
Но Урванцева уже нельзя было остановить.
— Вам хорошо покрикивать: у вас лошади, вы снялись и уехали. А мы куда? Мы семейные, не забывайте! У чехов — оружие, пулеметы. А мы с чем? Несчастная сотня винтовок. Голыми руками, да? Как куриц перестреляют — вот тебе и Советская власть. Доигрались!
— Что же вы предлагаете? — щуря глаза, спокойно Спросил Ковров.
— Разойтись! Немедленно разойтись! Спасаться, кто как сумеет. Кто спасется — тому счастье. Другого выхода нет! Всех кучей заберут и всем конец.
И он вновь оглянулся на двери, на окна. Ему не терпелось поскорей уйти отсюда, порвать с Советами, укрыться где-нибудь в горах у углежогов.
— Тю, дурной! — поднялся с места Когтев. Показывая пальцем на Урванцева, он заговорил: — Поглядите на него, товарищи, совсем с ума спятил. Не разберешь, не то по глупости болтает, не то из этих самых… Из провокаторов.
— Не имеете права! — пронзительно выкрикнул Урванцев.
Когтев отмахнулся от него, как от мухи.
— Мне тоже помирать неохота, товарищи, — сказал он. — Времечко такое, рабочий класс в силу входит — как не пожить? Однако паниковать тоже нечего — хуже будет, скорее пропадешь. Так сгинешь, что семейство и костей не соберет…
— А что делать? Скажи — что делать? — вновь раздался истерический голос Урванцева.
— Отобрать оружие надо, только и дела.
— Детский лепет! Наивно! Раньше надо было отбирать. Теперь они в боевой готовности. Попробуй, подступись!
— Оно, может, и правильно — раньше надо было, — согласился Когтев. — Ну, тогда не сделали — теперь сделаем. Один черт!
Ковров поднял руку:
— Правильно говорит Когтев: надо действовать, пока бездействуют чехи. Предлагаю: сегодня же потребовать у чехов добровольной сдачи оружия.
— Так они и отдадут вам.
— Дураков мало!
— Не согласятся — разоружим силой. Предлагаю всем отрядам собраться у станции. Быть в боевой готовности. Разоружение эшелона проводим сегодня же. Так, товарищи?
— Так, Павел Васильевич! — кивнул Когтев.
Люди зашумели, в зале раздались голоса:
— Правильно! Разоружить! Давно пора! Из Миньяра подмогу позвать! Из Мисяжа!
Внезапно за окнами послышался могучий густой рев заводского гудка. Минуту он звучал одиноко. Потом к нему присоединились гудки других заводов и дальних и ближних. Люди встали, прислушиваясь к бушевавшей над городом, над горами звуковой буре.
— По местам, товарищи! — прокричал Ковров и взмахнул рукой, показывая на окна.
Ковров провел Когтева к себе в кабинет и показал расчерченный линиями лист бумаги. Это был план подъездных путей златогорской станции. Тупик, занимаемый чехословацким эшелоном, был обведен красным карандашом.
Ковров и Когтев склонились над листом.
А за окнами еще полчаса бушевала буря звуков, будто ей предстояло разбудить весь Урал…
Да, Сергей помнил этот протяжный, бередящий душу рев заводских гудков.
После заседания Совдепа Ковров разослал телеграммы, отправил гонцов во все городки и поселки, которых немало было вокруг Златогорья. К полудню повсюду в горах воздух всколыхнулся от тревожного напева гудков. Их гулкие голоса перекатывались среди горных вершин, достигали бескрайних дремучих лесов, рокотали в темных и мрачных ущельях, среди мшистых скал и каменных отрогов.
В этот прозрачный день конца мая загудел и гудок Мисяжского механического завода. Сергей помнит, как все началось. Он услышал гудок, когда еще нежился под дедовым тулупом на сеновале. Звук был непрерывным и непривычно однообразным. Казалось, ему не будет конца.
Сережа приподнял голову и посмотрел в проем. В горной котловине лежал освещенный солнцем Мисяж. На обширном заводском дворе над котельной клубилось облачко пара. Оно становилось все больше, росло на глазах. Тревога!
Сережа тут же принялся будить брата. Но Витя никак не хотел просыпаться.
— Не балуй! Кому говорят! — бормотал тот сонным голосом.
Сережа стащил тулуп, Витя поджал ноги, свернулся клубком. Но утренний холодок обдал его, он очнулся. Сережа видел, как брат морщится, пытаясь открыть слипающиеся глаза.
— Гудок! Витька, проснись! Тревогу гудят! — чуть не плакал Сережа.
Слово «тревога» произвело магическое действие. Витя сразу сел, прислушался:
— Верно, гудит. Давно?
— Давно. Бужу, бужу, а ты как бревно.
— Ступай-ка, Ивана Карлыча разбуди!
Витя стал поспешно одеваться, а Сережа отправился в комнату Балтушиса. Тот уже прицеплял к поясу маузер.
— Доброе утро, малыш! Мой адъютант еще спит?
— Вас ждет, Иван Карлыч.
— Отлично! Тогда мы можем отправляться.
Сережа и Анна Михайловна вышли проводить их за ворога. Вот и опять уходит Виктор…
— Вы уж за ним присмотрите, Иван Карлыч, — сказала она Балтушису.
Хотя сын часто уходил с Балтушисом, но мать к этому никак не могла привыкнуть и всегда просила присмотреть за ним.
— Зачем об этом просить? Он всегда со мной, — ответил тот, вскидывая за плечи вещевой мешок. — Шагаем, Вийтя!
Они были уже в переулке, когда Сережа заметил, что Балтушис что-то сказал брату, а тот повернул обратно. Подбежал к матери, торопливо обнял, поцеловал, потом поерошил Сережину голову и пробурчал:
— Мать-то слушайся! Смотри у меня!
Витя поерзал плечами, поправляя вещевой мешок и винтовку, и опять зашагал к поджидавшему Балтушису.
— К ночи-то, чай, вернетесь? — крикнула им вслед Анна Михайловна.
— Вернемся, хозяйка! — махнул рукой Балтушис, и они скрылись в переулке.
Гудок не умолкал ни на секунду. Улицы пустынны — не по душе мисяжским богатеям красногвардейские тревоги. Окна плотно прикрыты ставнями, кажется, вымерло все в богатых домах. То тут, то там группы вооруженных людей — красногвардейцы направляются к штабу.
Штаб гудел, как улей. Бойцы сидели на тротуаре, крыльце, толпились в комнатах. Балтушис сразу ушел в кабинет к председателю Совдепа Сорокину, где заседал партийный комитет большевиков.
Вскоре Балтушис вышел и послал Витю на завод с приказом прекратить подачу тревожных гудков. Когда Витя вернулся, в просторном караульном помещении, занимавшем весь нижний этаж здания Совдепа, уже шло красногвардейское собрание. За конторкой с перильцами, которой в свое время пользовался купец Талалакин для подсчета барышей, стоял председатель Совдепа Сорокин и докладывал об обстановке. Из Златогорья получена телеграмма, чехи готовят восстание. Златогорские пролетарии просят помощи. Они собрались разоружить чехословаков, а своих сил маловато.
— И наши туда же глядят! — крикнул кто-то.
— Верно! Тоже эшелон в тупике стоит, пулеметы нацелены.
— Офицерье подбивает, известно…
— Тихо, товарищи! — крикнул Сорокин. — Про чехов на нашей станции сведения такие: они на родину хотят, в наши дела путаться не желают. Может, офицерье и не прочь что-нибудь затеять, да солдаты против. А в Златогорье — дело другое: приказ командования перехвачен. Вот и давайте решать: будем помогать златогорцам или оставим их одних отбиваться?…
— А как комитет решил, товарищ Сорокин? — спросил один из пожилых красногвардейцев.
Сорокин осмотрел всех спокойным, изучающим взглядом. Потом не торопясь проговорил:
— Комитет решил так: летучему отряду в полной боевой готовности выступить в Златогорье. Резервный отряд остается здесь для охраны города. Маловато бойцов в отряде, да будем надеяться, что пока ничего не случится…
— А раз партейные так решили, то и говорить не об чем! — решительно сказал красногвардеец, выбросив окурок в окно. Он встал и закинул винтовку за плечо.
— Правильно! В Златогорье Советы свалят — нам несдобровать!
— Значит, так и решим — идем в Златогорье? — спросил Сорокин.
— Идем! Идем! — отозвались красногвардейцы.
— Принимай команду, Иван Карлыч! — сказал Сорокин.
К конторке подошел Балтушис и во весь голос скомандовал:
— Отряд! Стано-овись!
Витя выскочил и первым выбежал на площадь. Сердце сильно билось. Поход в Златогорье — не чета тем будничным красногвардейским делам, в которых ему приходилось участвовать до сих пор: караульная служба, разоружение приезжающих с фронта казачьих групп, обыски в домах богатеев, учебные стрельбы за городом. Предстоит боевая операция, и Витя гордился тем, что будет ее участником.
Отряд двинулся по пустынным и тихим улицам. Зазвенела песня:
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов
И как один умрем
В борьбе за это…
Петь приказал Балтушис: ему хотелось, чтобы в городе создалось впечатление, будто красногвардейцы идут не на боевое дело, а на учебные стрельбы, как в обычные дни.
Он плохо походил еще на воинскую часть, этот молодой красногвардейский отряд Мисяжа. Правда, бойцы старались идти в ногу, соблюдать равнение, правильно нести винтовки, но удавалось им это плохо. Балтушис морщился и качал головой, шагая сбоку отряда.
Стройно идут только фронтовики. Они в солдатском обмундировании. На шинелях, гимнастерках, фуражках темнеют пятна — только недавно спороли погоны, сняли кокарды. В пальто, пиджаках, кожаных куртках свободно, совсем уж по-граждански идут пожилые рабочие. Поблескивают на солнце их замасленные фуражки. Подражая фронтовикам, шагает молодежь. Пестрая картина — пиджаки с отцовского плеча, цветные рубахи подпоясаны кушаками. Выделяются горняки, забойщики и коногоны с рудников и приисков — на их одежде пятна глины и песка. Обут отряд по-разному: кто в сапогах, кто в ботинках с обмотками.
Красногвардейскую песню услышал Кирилл Жмаев. Жил он теперь на окраине, в отцовском доме, и все время думал о том, что с ним случилось. Слонялся по поросшему травой просторному двору, садился то там, то здесь и никак не находил себе места. Иногда брался починить что-нибудь во дворе, но, ударив раза два топором, усаживался на бревно и замирал, уставясь в пространство пустыми глазами. Его неотступно преследовала одна и та же мысль: неужто так оно и будет всегда? Не дурной ли сон все то, что происходит кругом? Таскал, таскал себе человек в гнездо по крупиночке, по бревнышку, только начал жить по-людски, — и вот нет ничего: ни мельницы, ни дома, ни зернышка. Все ушло прахом. Да как же это так, господи?
В это утро он тоже был на дворе, когда раздалась красногвардейская песня. Зашагал к воротам, прислонился к столбу, приоткрыл створку тяжелых ворот и стал смотреть на улицу.
Босяки! Голь пузатая! Идут те, кого он не замечал прежде, не считал за людей. Какая же это сила? Эти вот в масле, мазуте купанные? И Витька тут. Щенок, радуется, словно на именины идет. И горняки есть — кое-кто из шмаринских шахт. Ишь, перемазанные! Видно, и Кузьму Антипыча захватило, и его варнаки вышагивают. Силен был мужик, а тоже подрезало.
Кириллу даже как-то легче стало, когда он увидел шмаринских рабочих. Он хотел уже отойти от ворот, но на мостовой загрохотали подводы. Они были нагружены вещевыми мешками. Значит, не за город, не на стрельбы идут. Куда бы это?
Оживившись, увлекаемый какой-то силой, Жмаев осторожно вышел за ворота и двинулся за подводами.
За городом раскинулся большой пустырь, поднимавшийся на взгорье. Дорога раздваивалась: мостовая забирала вправо и уходила к станции. Налево, к кладбищу, вела обсаженная высокими тополями аллея. В конце ее виднелась двуглавая кирпичная церковь и маленький домик при ней. Жмаев посмотрел вслед отряду: красногвардейцы направлялись на станцию.
Прикинув в уме, Кирилл сообразил, что время идет к обедне и отец Алексей должен быть сейчас в церкви. С кем же поговорить, если не с попом?
У ворот кладбища лузгал семечки сторож Зюзин — громадного роста и диковатого вида мужик из кунавинских казаков. Лет пять тому назад он служил приказчиком у Шмарина. Однажды повез в контору золото. Напали вымазанные сажей люди, телохранителей убили, ему, Зюзину, выбили глаз. А он все-таки ускакал и золото спас. Служить больше не мог, и Шмарин устроил его к попу — сторожем на кладбище.
Зюзин так странно и отчужденно смотрел на Жмаева своим единственным глазом, что Кирилл подумал: «Чего это он? Не узнает, что ли?»
— Отец Алексей в храме?
Зюзин молчал и о чем-то размышлял. Наконец спросил:
— Зачем тебе попа? Помер кто?
— Потолковать хочу. Да ты что? Не признал?
Сторож еще подумал и неохотно посторонился:
— Проходи. Поп у меня сидит.
Жмаев направился к сторожке. Над головой зашумела проволока: оставшийся у ворот Зюзин дергал рукоятку звонка. «Упреждает! Сроду такого не водилось!» — удивился Жмаев.
В душной горнице, плохо прибранной, сидел соборный поп Адаматский. Встретил он Жмаева таким же пристальным, испытывающим взглядом:
— С чем пожаловал, Лукич?
Адаматский умел ладить с прихожанами. Низенький, мягкий, ласковый, он как бы олицетворял собой кротость и смирение. Всем видом своим он показывал, что цель его — нести мир и благоволение людям, смирять страсти и несдержанные нравы мисяжских богачей.
— Сказать зашел, отец Алексей, — поклонясь, ответил Жмаев. — Краснюки из города ушли, видать, в Златогорье. Со всей снастью, с пожитками. Сейчас встретил. — Он помолчал и добавил: — Если начинать — самое время.
— С кем начинать-то, Кирилл Лукич? — вздохнув, мягко сказал Адаматский. — Из меня вояка плохой. Да и ты не больно гож…
Он скользнул взглядом по животу Жмаева, нависшему над опояской, и ласково улыбнулся:
— Нет, не гожи мы для ратных трудов.
— Окромя нас люди есть. Собрать только, клич кликнуть. Одной ротой можно всю нечисть сбросить…
Адаматский ничего не ответил. Он подошел к запечью, затянутому ситцевой занавеской, и сказал:
— Выходи, Владимир Сергеич! Ничего, свой человек.
Скрипнула деревянная зюзинская кровать. Занавеска раздвинулась и появился седоусый, коротко остриженный человек в сапогах, синих галифе военного покроя и широкой толстовке. Жандармский полковник Курбатов, несколько смущенный своим запечным пребыванием, сунул Жмаеву два пальца:
— Мое почтение! Как живется?
— Какая наша жизнь! — пробормотал озадаченный появлением Курбатова Жмаев. — Имения лишили, день и ночь трясешься — жив ли будешь, кончат ли тебя…
— Трястись — глупо! Ты — действуй!
Задребезжал звонок, и Курбатов, вздрогнув, сделал шаг к занавеске.
— Наши. Слава тебе! — выглянув в окно, перекрестился Адаматский.
Жмаев отодвинулся в сторонку. Теперь он был убежден, что здесь произойдут какие-то важные события, явился сюда не зря.
Первым быстрыми шажками вошел Шмарин. Жмаев не видел его давно и теперь заметил, что Кузьма Антипыч еще больше исхудал и пожелтел. Исподлобья оглянув тех, кто был в сторожке, Шмарин обернулся к двери:
— Пожалуйте, господа военные. Милости прошу!
Появился начальник стоявшего в Мисяже чехословацкого эшелона Каетан Шенк — богатырского телосложения красавец, с пышными усами и добродушным лицом. Сзади шел его ординарец — высокий, тощий и нескладный солдат Иржи Карол.
Шмарин осмотрел стол:
— Эва! А добро-то куда подевали?
Адаматский торопливо вынул из залавка бутылки вина и тарелки с закусками.
— Прячете? Не ворованное, а прячете? Эх вы, малодушные! — Шмарин пригласил чехов к столу: — Угощайтесь, господа! Коньячишко добрый, старого запасу, по нонешнему времени куда как хорошо: самогону, и того не достанешь…
— Угоститься — хорошо. Угоститься — можно, — отозвался Шенк, подходя к столу. — Попробуй и ты, Карол. Хороший коньяк.
— Не буду, капитан! — отказался Иржи и добавил что-то по-чешски, чего никто не понял.
— Как хочешь. Я, если разрешите, налью себе еще одну…
— Та-ак! — произнес Шмарин. — А теперь давайте разговоры разговаривать… Кому начинать? Тебе, батюшка, ты наш пастырь духовный. Обскажи офицеру обо всем…
— Уволь, Кузьма Антипыч! Дело ратное. Владимиру Сергеичу и карты в руки.
— Могу, — Курбатов встал, одернул толстовку, как раньше одергивал мундир. — Обстановка нам благоприятствует, господа. Только что получены сведения — красные банды вышли из Мисяжа. Предположительно — в Златогорье. Принес сведения — вот, Жмаев…
Кирилл оживился: ему не терпелось высказать мнение на таком важном совещании. Спасибо Курбатову, дает словечко вымолвить!
— Все вышли, как есть все. Разве старичишки какие остались с дробовиками. Сам видел — сотни полторы прошло на станцию, пулеметы за собой волокут…
Разговориться ему не дал Шмарин:
— Помолчи-ка, Кириллка! Господину офицеру про то известно — полчаса за плетнем сидели, пережидали, пока пройдут. Город без защиты лежит, бери да кушай, хоть с маслом, хоть так. Да вот беда — не хотят они, не желают помогать законным властям взять его в свои руки. Есть у вас совесть, господа хорошие? Имеете оружие, воинскую силу, и все зря пропадает.
— Втуне, я бы сказал, — поддакнул Адаматский.
— Верно, батя, втуне!
Шенк осмотрел всех смеющимися глазами. Потянулся к столу, налил коньяк, выпил.
— Я понимаю вас, господа. Офицеры нашей роты понимают вас, господа. Я могу даже сказать больше: офицеры согласны вас поддержать.
— Давно бы так! — блеснул глазами Шмарин, и все, кто был здесь, зашевелились.
Пошевелился и Карол у двери, вопросительно посмотрев на капитана. Тот поднял палец, призывая дослушать. Он был уже немного пьян.
— Но при одном условии, господа: когда будет приказ высшего командования. Только так! Мы не дураки, нет! Полезать в рот этому, как это говорится, зверю… Лев! Да, лев! Мы выступаем, больше никто не выступает — что будет с нами? Крышка! Гроб! Так солдаты говорят, а чешский офицер должен понимать солдат. Россия — страна большая, батальон — ноль! Да, ноль! Все понимаем! Мы не дураки.
— Ан нет — дураки! — злобно затеребил бородку Шмарин. — Город голый, в руки просится: хватай, дави, жги, что хошь делай, а вы нос воротите. Ну, как не дураки?
— Нельзя ли — как это? — вежливо, господин Шмарин. Офицер чешской армии не может слушать. Высшее командование…
Шенк нахмурил подбритые брови и сердито посмотрел на Шмарина. Тот кричал злым, срывающимся голосом:
— Плевать хотел! Не знаешь, что ли, — Гайде давно заплачено, в нашей торбе сидит. Ты кто такой, чтобы нос задирать?
— В самом деле, господин капитан, — примирительно начал Курбатов. — Обстановка может перемениться…
Шенк встал и взял под козырек:
— Я сказал, господа! Благодарю — как это? — хорошее угощение. Карол!
Ординарец распахнул двери, и чехи вышли. Шмарин побежал за ними:
— Сукин сын! Водку лакать горазд, а дела от тебя нет? Покажу кузькину мать!
Курбатов и Адаматский подхватили его под руки.
— Успокойтесь, Кузьма Антипыч! Никуда они не денутся, все равно воевать будут…
— Пусти, Володимер! Я его укорочу!
— Напрасно гневом душу распаляете, — уговаривал Адаматский.
— Бросьте, Кузьма! Начнем без них, а потом и чехи к нам пристанут. Поймите, — им некуда деваться, офицеры на нашей стороне, сами слышали…
К начальнику чехословацкого эшелона, стоявшего в Златогорье, полковнику Суличеку пошел Ковров и два члена Совдепа.
Небольшое купе было заполнено клубами табачного дыма. Сидевший в купе полковник невозмутимо посасывал трубку, исподлобья рассматривая сидевших перед ним трех большевиков. «Шваль! Что они скажут?»
От дыма першило в горле, Ковров покашливал. Он сказал Суличеку, что нахождение крупной воинской части на территории города беспокоит местные власти, волнует население. Может произойти кровопролитие.
— Не мое дело. Дальше! — равнодушно произнес Суличек.
Ковров прищурился и в упор посмотрел на офицера. Он едва сдержал закипевший гнев. Ну, хорошо же! Спокойно он заявил, что Златогорский Совет рабочих и солдатских депутатов поручил ему, председателю, потребовать от командования эшелона немедленной сдачи оружия или ухода части из города.
— О-о! Потребовать? — спросил полковник. Это было уже совсем смешно: босяки смеют чего-то требовать!
— Да, потребовать. Мы — местная власть и требуем сдачи оружия.
— Сумасшедший дом! — процедил Суличек. — Какая власть? Моя? Нет! Сдавать оружие? Кому? Вам? По какому праву? Нет! Никому. Напрасно тратить слова.
Суличек говорил отрывисто, с усилием. Высказав все, он облегченно откинулся к стене вагона и нещадно задымил трубкой.
— Так! — стискивая зубы, сказал Ковров. — Категорически?
— Да. Никому.
— Тогда мы требуем вывода части из города. Иначе мы снимаем с себя, ответственность.
— Мы подумаем, — небрежно бросил Суличек и приказав ординарцу: — Ярослав, проводи граждан из вагона!
На вокзале в салоне первого класса делегацию ждали командиры отрядов. Вошли Ковров и его спутники. По их хмурым лицам командиры поняли, что переговоры ни к чему не привели.
— Да, товарищи, не получилось, — сказал Ковров.
В салоне наступило молчание.
Быстрым взглядом Ковров осмотрел всех, подошел к столу и, твердо опершись руками, сказал, что под любым предлогом состав нужно вывести за город в безлюдное место и, окружив его там, под угрозой немедленного применения силы, заставить белочехов сдать оружие.
Можно было, конечно, предпринять и более крутые меры, например, пустить состав под откос. Но Ковров не ставил задачи уничтожения воинской части. Он хотел только разоружить ее и надеялся добиться этого без кровопролития. Если будет оказано сопротивление — что ж, тогда придется вступить в бой…
— Павел Васильевич! — встал один из командиров. — А если нам попросту выпроводить чехов из Златогорья? Ну, положим, в Мисяж или Челябинск. Пусть там разбираются…
— Ни в коем случае! — быстро отозвался Ковров. — Подумайте, что вы предлагаете: из своего дома подбросить головешку соседу! Нет, так пролетарии не поступают! Возьмем оружие — пусть идут на все четыре стороны. Ну, ну, не вешать голов! Приступайте к выполнению операции! Желаю удачи!
Суличек давно добивался отправки эшелона в Челябинск. Там стояли крупные части корпуса и было более безопасно, чем в Златогорье. Тревожило его и настроение солдат. Каждый день они общались с местным населением и проникались большевистским духом. Он знал, что в ротах уже ходят слухи: высшее командование продалось англо-французам, офицеры намеренно не везут солдат на родину, хотят вовлечь их в борьбу против большевиков, против Советской власти. Лучший выход — поскорее выбраться отсюда. Солдаты успокоятся — ведь едут на родину.
Он взглянул на машиниста, переминавшегося перед ним, и кивнул:
— Делай! Смотри — хорошо делай!
— Сделаем! Наше дело таковское — погудел да поехал…
Все так же неторопливо Когтев вернулся к паровозу, прицепил его к эшелону, дал гудки и повел состав на главный путь. Проехали мимо пустынного перрона, пересекли стрелки, стали удаляться от города. Шлейф густого дыма тащился за паровозной трубой, волочился по пригородным огородам. Дым был черный, тяжелый.
Состав вошел в густой дремучий лес, каких было много вокруг Златогорья. Кряжистые сосны близко подступали к железнодорожному полотну. Казалось, что ветви вот-вот заденут кабину паровоза, крыши вагонов.
Началось осуществление плана, задуманного Ковровым, — внезапно окружить эшелон и под угрозой уничтожения заставить чехов сдать оружие.
Стояли ясные, теплые дни уходящего лета. Сергей и Дмитрий Гаврилович, который теперь часто бывал у Дунаевых, решили съездить в Златогорье и совершить поход по местам, которыми шел красногвардейский отряд тревожной весной 1918 года. Узнав об этом, Марфуша тоже стала собираться в путь: ее теперь интересовало все, что было связано с памятью старшего сына Анны Михайловны.
Осень была не за горами, времени оставалось немного. Сергей уже побывал в отделе кадров станкостроительного завода и получил назначение: будет ремонтным слесарем в инструментальном цехе, где работает Марфуша. Предстояла горячая пора и у Дмитрия Гавриловича: на днях студенты техникума должны выехать в колхозы на уборку урожая.
Оделись по-походному, взяли рюкзаки, и вот электричка мчит их в зеленую глубину Уральских гор. Марфуша смотрела в окно, не отрываясь. Она не была еще в горной части Урала. Вершины гор вздымались одна за другой. Чем дальше шел поезд, тем больше их виднелось вокруг, тем ближе они подступали к железнодорожному полотну.
Иногда электропоезд вырывался из теснины, выкатывался в какую-нибудь узенькую долинку и несколько минут летел вдоль склона горы. Тогда взору открывалось необъятное зеленое море. Плотно примкнувшие друг к другу кроны деревьев колыхались далеко внизу, и Марфуше казалось, что поезд несется по воздуху… Проходило несколько минут, и на поезд снова надвигалось тесное ущелье. Узкая полоска неба голубела над головой. Видны были уже не вершины деревьев, а их корни, могучими толстыми узлами впившиеся в скалистый откос.
Наконец открылась новая долина, более просторная, чем другие. Ее облегали тяжелые хребты, черные от заводской копоти. Дым облаками клубился на склонах гор, не в силах подняться и перевалить за крутые кряжи. Стиснутое со всех сторон каменными грядами на склонах лежало Златогорье…
Вот здесь, в этом городе, он — Митя Елкин — подружился с Витей Дунаевым. После безуспешного преследования чехов красногвардейские отряды разместили на отдых в Златогорской станционной школе. Здесь сразу образовался военный лагерь. Митя, сопутствуемый Сашей, бродил по школьному двору и с любопытством осматривал людей и вооружение. Подростков в отрядах было немного, и, понятно, широкоскулого, плотно сложенного паренька златогорские ребята заметили тотчас. Тем более, что Витя чистил винтовку и делал это с видом бывалого и опытного солдата.
Саша и Митя смотрели на Дунаева, тот поглядывал на них. Потом Саша спросил:
— Мисяжский будешь?
— Мисяжский. А вы, что ль, здешние?
— Златогорские. Я на паровозе кочегар, он на телеграфе посыльный. А у вас в Мисяже тоже чехи есть?
— Наши смирные.
— Все они смирные, только поверь…
Пришел Когтев, велел Вите разыскать Балтушиса. А когда тот появился, Когтев озабоченно сказал:
— Из Мисяжа гонцы пришли. Неладно там.
Балтушис в сопровождении Когтева торопливо направился к станции. Ребята устремились за ними.
Гонцы сидели в старом вагоне, недалеко от вокзала, где обычно отдыхали кондукторские бригады. Витя узнал кузнеца, Тимофея Наплюева и токаря Егора Шалонкина. Оба с механического завода, из резервного красногвардейского отряда, оставленного в Мисяже для охраны города. Они сидели на топчане, пили чай из железных кружек и рассказывали о том, что произошло в Мисяже.
Невесть откуда появившийся полковник Курбатов собрал банду кулаков и кулацких сынков с окрестных заимок, городских гуртовщиков и лабазников — человек восемьдесят. Позапрошлой ночью банда напала на красногвардейский штаб. Перебили всех. Кто ночевал дома — похватали из постелей и загнали в подвал талалакинского дома. Совет тоже был весь арестован, жив ли кто-нибудь — неизвестно.
— Кончились Советы в Мисяже, Иван Карлыч, — говорит Тимофей Наплюев и, подперев голову кулаками, тяжко вздыхает.
Балтушис встает и расхаживает по вагону широкими шагами. Пальцы выстукивают дробь на кобуре маузера.
— Чехи выступили? — остановившись, спрашивает он у гонцов.
— Пока нет, — отвечает Наплюев.
— Так ведь до поры, до времени, — качает головой Когтев.
Опять тяжелое молчание. Нарушает его Когтев.
— Семьи-то как? Тоже берут?
Никто не решался спросить об этом, боясь страшного ответа. И вот теперь все, затаив дыхание, смотрят на гонцов. Те ежатся, покашливают. Понурясь, точно в чем-то виноват, Наплюев отвечает:
— Берут. У Ситниковых взяли, у Саламатовых…
Витя весь напрягается, ожидая услышать имя матери. Но старик умолкает, и Витя внезапно охрипшим голосом спрашивает:
— Мамку мою — не трогали?
Наплюев всмотрелся в побелевшее лицо подростка:
— Дунаевский, кажись, будешь? Нет, покамест Аннушку не трогали. А поручиться нельзя — свирепствуют беляки…
В вагоне, мрачном, как пещера, снова повисает свинцовое молчание. Мысли каждого — в Мисяже. Как-то теперь там их родные, товарищи, знакомые? Живы ли?
Балтушис смотрит на измученные лица гонцов. Не легко им было пройти пешком за одну ночь сорок верст, отделявших Мисяж от Златогорья.
— Устали? — спрашивает он.
— Как не устать, Иван Карлыч. Думали, не дойдем совсем. Трудна больно дорога, гориста…
— Так. Отдыхайте хорошо. Мы подумаем, что надо делать…
Ночью мисяжский состав подъехал к разъезду Бурчуг — последнему перед Мисяжем. Начальник разъезда — перепуганный худенький старичок — доложил, что связи с Мисяжем нет, на вызовы никто не отвечает и что там происходит — неизвестно.
Состав выгрузился. На рассвете из Бурчуга пешим строем вышли красногвардейцы. Было решено подойти к городу через леса и горы и захватить его с налету.
Весна кончилась. Наступила самая радостная, самая зеленая пора на Южном Урале — начало лета. Все утопало в свежей, чистой, еще не запыленной зелени. Повсюду журчали ручьи, но это был уже не шумный весенний рокот, не свист и шипение бешено несущейся горной воды, а по-летнему степенное и тихое бормотание. Земля была сыта, напоена влагой по самые стебли трав, и вода катилась теперь спокойно, неторопливо.
На полпути к Мисяжу произошло непредвиденное. Колонна остановилась на короткий привал: не спавшие несколько ночей, усталые после тяжелых горных переходов люди нуждались в отдыхе. Тем временем высланный вперед дозор под командованием Петра Мамушкина, оторвавшись от красногвардейцев, ушел далеко вперед.
В глухой лесной тишине Петр услышал стук колес и на всякий случай приказал бойцам отойти в придорожные кусты. Показался одноглазый мужик на крупной каурой лошади. Он мычал какую-то протяжную песню.
— Остановись-ка, папаша! — приказал выступивший из кустов Мамушкин. — Кто такой? Куда едешь?
Мужик — это был Зюзин, посланный Адаматским на заимки вербовать людей для Курбатова, — медленно раскрыл рот и тупо осмотрел обступивших его вооруженных людей. Он понял, что наскочил на какую-то красногвардейскую часть. Непреодолимый страх охватил Зюзина: сейчас его прикончат! Ведь он знал и видел все, что затевалось в Мисяже против большевиков, сам ходил по домам и арестовывал их семьи…
Кое-как Зюзин овладел собой. Заикаясь, стал рассказывать, что у него вчера отелилась корова. В стадо пускать нельзя, вот и поехал по заимкам — может, удастся где-нибудь купить сена.
— А не купишь, так своруешь? — пошутил один из красногвардейцев.
— Не пропадать же корове, в самом-то деле, — пробормотал Зюзин.
Красногвардейцы захохотали.
— Бедняцкое не трогай, папаша! У кулаков бери!
— У бедноты какое сено. Только у кулаков оно и есть. Травы-то прошлый год плохие были, запасу мало.
Зюзин исподлобья оглядывал красногвардейцев: отпустят или не отпустят?
— Ты, случаем, не казак ли, дядя? — строго спросил Мамушкин.
— Какой там казак! Спокон веку на стараньи маюсь.
— Конь-то справный, не бедняцкий…
— А это не мой конек, ребятушки, — сосед дал. Насилу выпросил. Не дает, богатей проклятый! Еще отрабатывать надо вот…
Петр почесал затылок, еще раз осмотрел телегу, мужика и кивнул:
— Ладно, поезжай!
Зюзин поехал, дозор пошел дальше.
А когда красноармейцы снялись с привала — Виктор, Саша и Митя обнаружили телегу, только что брошенную у дороги. Следы были свежие: не поднялась даже примятая трава.
Доложили Балтушису. Он сразу же остановил отряд и приказал вернуть дозорных.
Когда Петру Мамушкину показали покинутую телегу, он только руками всплеснул:
— Обдурил, подлюга! С виду совсем мужик, вроде и в сам деле за сеном ехал…
Балтушис укоризненно посмотрел на парня:
— Ругаться поздно, зачем? Теперь твой мужик делает господину Курбатову доклад. Курбатов — военный человек, понимает, как надо встречать нашего брата. — Блеснув глазами, отчеканил: — Сдать оружие! Не можешь быть в Красной гвардии, иди в обоз!
Митя Елкин на всю жизнь запомнил этот случай. Даже они, мальчишки, понимали, какими серьезными будут последствия халатности Петра Мамушкина. Врага уже не удастся захватить врасплох, враг ждет их. Быть может вот за этим перелеском уже приготовилась белогвардейская засада.
Верстах в четырех от Мисяжа бурчуговская проселочная дорога вышла на златогорский тракт. И вот здесь, на повороте, дозорные донесли, что впереди слышно тарахтение нескольких телег и какие-то крики. Вскоре грохот приближающейся орды слышали уже все: стук телег на дороге, усеянной валунами, далеко разносился в лесной тиши. Потом впереди началась стрельба…
Как узнали впоследствии, события развертывались так. Бросив телегу, Зюзин лесом и ложбинами помчался в город. Курбатов и его сподвижники гуляли в шмаринском доме, отмечая свою первую победу и свержение Советской власти. Их было немного — человек пятьдесят, и все полупьяные. Известие о приближении красногвардейских отрядов было встречено курбатовцами удалыми криками. Тут же они раздобыли телеги и ринулись в сторону златогорского тракта. Зюзина Курбатов послал в станицу Кунавино вызывать на помощь казаков.
Дозорные красных выждали приближение противника и, как только он показался, дали несколько выстрелов. Кого-то ранило, раненый истошно заорал, и колымаги одна за другой стали поворачивать обратно. Как ни кричал Курбатов, сколько ни стрелял из нагана, но остановить паническое отступление своей банды не мог.
Подоспевшие отряды красных бросились преследовать врага. Запаленные скачкой по гористой дороге, лошади едва тянули телеги с белогвардейцами. Пешие красногвардейцы хотя и не могли настигнуть противника, но и не теряли его из виду. Так они преследовали курбатовцев до самой Моховой горы.
Гора эта стояла на пути к Мисяжу. Склоны ее крутого и длинного хребта обросли густым сосновым лесом, а лес был заполнен толстыми слоями мха. Поэтому гору и прозвали Моховой.
С запада Моховую омывала неглубокая, нешумная Черная речка. Почему она так называлась, никто не знал. Вода в ней была скорее рыжей, чем черной. В верховьях работали старатели, и все смывки с вашгердов стекали в речку. Обогнув гору, речка исчезала в густых зарослях ивняка и черемухи. За ними раскинулось громадное, неоглядное болото — Глазыринские топи.
Златогорский тракт пересекал Черную речку перед Моховой горой. Здесь был перекинут деревянный мост — старый, давней постройки, с полусгнившими бревнами. Всюду зияли широкие щели и провалы. Конные по мосту не ездили — лошадь могла поломать ноги — предпочитали перебираться через речку бродом, рядом с мостом. С того и другого берега к мосту вела ухабистая высокая насыпь. Она смыкалась на одном берегу с небольшим пригорком, на другом — с Моховой горой.
За мостом златогорский тракт круто забирал влево, огибая гору. Через Моховую вела еще и пешеходная тропа. Часть красногвардейцев продолжала преследовать курбатовцев по тракту. Другая часть, под командой Балтушиса, бросилась пешеходной тропой через Моховую, намереваясь перехватить их на той стороне.
Но этому не суждено было сбыться. Выбравшись на вершину горы, красногвардейцы увидели идущих из города солдат. Они шли ровным строем. Ясно различались форменные мундиры, винтовки. Солдат было не меньше роты.
— Чехи! — крикнул кто-то.
— Так! — сказал Балтушис. — Теперь нам будет трудно…
Красногвардейцы рассыпались по склону и открыли стрельбу.
Да, это были чехи. Ночью из Челябинска прибыл офицер из штаба командующего корпусом с категорическим приказом капитану Шенку — немедленно выступить в город и помочь «законным властям» взять власть в свои руки. Группу солдат, сочувствующих большевикам и сопротивляющихся выступлению, офицерам удалось арестовать. Утром рота двинулась в Мисяж.
Здесь капитан Шенк узнал, что под городом русские белогвардейцы ведут бой с красными отрядами, идущими из Златогорья. Быстрым маршем рота направилась к горе и сходу вступила в бой. Чехи полукругом охватили гору и короткими, быстрыми перебежками приближались к ее подножию.
Через полчаса положение стало опасным. Лавина белых наползала медленно и неотвратимо. Надо было отходить…
Трех подростков, красногвардейских сыновей, как их прозвали в отряде, Балтушис держал при себе для связи. Когда было решено отступать и последние группы красногвардейцев уже скрылись в лесу, внезапно ранило Митю Елкина.
Как-то совсем неожиданно Митя заметил повыше локтя кровавое пятно и ползущую по рукаву струйку крови. Несколько мгновений он не мог поверить в то, что ранен. Когда же это произошло? Даже не почувствовал боли. Смутно припомнил, что во время одного обстрела его словно толкнуло в руку. Показалось, что ударило отлетевшим от скалы каменным осколком. Вот когда!
Пятно увеличивалось, разрасталось. Струйка, прокатившись по рукаву, упала в зеленый мох и исчезла в нем, оставив красный след. Митя дышал все чаще. Что делать?
Он шевельнулся, чтобы повернуться к Виктору, и почувствовал острую боль в ноге. Елкин увидел такое же темно-красное пятно на обмотке повыше ботинка. И нога ранена!
Митя с трудом повернулся к лежавшему рядом с ним Дунаеву. Виктор, прижавшись щекой к прикладу, прищуря глаз и закусив кончик языка, водил между камнями винтовкой, отыскивая цель.
— Витька, а меня ранило, — почти шепотом проговорил Елкин побелевшими губами.
— Погоди маленько! — отозвался Виктор, должно быть, не расслышав того, что сказал Елкин. А когда он оглянулся, Елкин уже лежал ничком, глаза его были закрыты. — Иван Карлыч, Елкина ранило!
— Сейчас! — отозвался Балтушис.
Витя увидел, что Балтушис перевязывает раненого Сашу. Удивило, что Балтушис забинтовывает глаза мальчика. Как же Саша теперь уйдет отсюда?
— Чехи подходят! — крикнул Балтушис, и Витя снова взялся за винтовки.
Цепь чехов залегла совсем близко, в придорожной канаве златогорского тракта. Вот-вот должны броситься в атаку.
Делать перевязку Елкину было уже некогда. Балтушис прямо поверх одежды перетянул раны кусками разорванной рубахи.
— Бери патроны, Витя! — сказал Балтушис. — Держись, пока отойдем. Потом уходи сам.
— Ладно, Иван Карлыч! Шагайте, я продержусь.
Балтушис сначала отвел в лес слепого Сашу, затем вернулся за Елкиным.
Наконец все трое скрылись в глубине леса. За грядой каменных валунов остался лежать один Витя. Он сложил все обоймы в вещевой мешок и стал стрелять непрерывно, яростно, приговаривая после каждого выстрела:
— За Сашку вам, за Митьку! Вот вам, принимайте!
Сколько времени прошло, Виктор не знал. Он стрелял и стрелял, перебегая с одного места на другое вдоль гряды валунов. У чехов создалось впечатление, что за камнями скрывается не один боец, а, по крайней мере, десяток. Солдаты не решались подняться в атаку на эти серые, обомшелые камни, над которыми то и дело вспыхивали огоньки выстрелов.
Виктору это было на руку: он понимал, что Балтушису нелегко будет с двумя ранеными быстро перевалить через Моховую. А там еще предстояло перейти мост. Витя решил продержаться здесь подольше — сам как-нибудь сумеет ускользнуть.
Вскоре на дальнем конце занятой чехами ложбины, на их левом фланге, появились новые люди. Их было человек тридцать — все верхом на конях. Казаки! Оставив коней в ложбине, казаки развернулись цепью и пошли прямо на гору. Не встречая сопротивления, они двигались даже не пригибаясь. Витя попробовал их остановить, но было далеко, пули не долетали.
Казаки продолжали идти. Перевалив через гору, они могли отрезать дорогу к мосту, и Витя решил опередить их. Он дополз до первой сосны, поднялся. Перебегая от одного дерева к другому, направился к вершине.
С горы он увидел мост и Балтушиса. Сгорбившись под тяжестью взваленного на плечи Елкина, держа за руку спотыкавшегося Сашу, Балтушис шагал по насыпи к пригорку по ту сторону реки. Внезапно из тальника, которым обросла Черная, раздались выстрелы. Чехи низиной и болотом обошли Моховую и тоже заметили Балтушиса.
Витя видел, как ускорил шаги Иван Карлыч. Вдруг слепой Саша отстал и стал беспомощно обшаривать вокруг себя воздух, окликая командира. Балтушис остановился, потом вернулся к Саше и снова повел его к пригорку.
Дунаев не стал медлить. Он сбежал до половины горы, укрылся за сосну и открыл стрельбу по тальнику, по мелькавшим там черным человеческим фигурам. Чехи перенесли огонь с заречья на склон Моховой, где прятался Виктор. Балтушис, Саша и Елкин вышли из-под обстрела и скрылись за пригорком.
Теперь Виктору предстояло самому проскочить за мост. Делать это надо было как можно быстрее: с горы, перебегая от дерева к дереву, спускались казаки. Дунаев что есть духу помчался к мосту.
Казаки на горе и чехи в тальнике несколько минут не стреляли: видимо, присматривались к бегущему, не зная, как объяснить неожиданное появление мальчишки. Дунаев почти добежал до моста, когда вокруг начали свистеть пули. Словно кнутом обожгло плечо. Витя не удержался и покатился под откос. Привстав, разглядел рядом с собой вбитые в землю мостовые столбы. Шумя, крутилась рыжая вода, чернели влажные балки, гнилые плахи настила. Витя быстро кинулся под мост. По колено в воде, тяжело дыша, оглянулся: ну вот, здесь его никакая пуля не возьмет!
На горе продолжали трещать выстрелы, пули постукивали по настилу. Витя обмотал ссадину на плече обрывком рубахи и приготовился продолжать бой. Теперь перед ним были две группы врагов: засевшие на горе казаки и справа, в тальниковой чащобе, чехи. И тех и других он мог обстреливать: чехов из пролета, укрываясь за столбами, а казаков через щели в настиле.
Казаки, готовые броситься к мосту, уже спустились с горы и собрались на лесной опушке. «Сейчас я вам подсыплю!» Витя тщательно прицелился в одного, особенно проворного казака и выстрелил. Когда рассеялся дымок, он увидел казака лежащим на земле. «Прикончил!» — усмехнулся Витя. Но казак зашевелился и, волоча ногу, отполз за сосну. Остальные тоже укрылись за соснами и камнями.
— Эй, парень! — услышал Виктор. — Слышь там!
— Чего надо? — крикнул Дунаев.
— Добром говорим — бросай винтовку! Твое дело пропащее.
— Сам ты пропащий! Попробуй, сунься!
— Ничего не сделаем. Выходи! — повторил тот же голос.
— Сдавайся! Ничего не будет. Слово офицера! — прокричал еще кто-то.
— А ну, выгляни, золотопогонник. Чего запрятался? Я тебя попотчую…
Офицер не выглядывал.
Витя не удержался и выстрелил по сосне, за которой, по его предположениям, прятался Курбатов. Попал точно, потому что ясно увидел, как дрогнула вершина дерева.
— Каналья! — взревел Курбатов. — Доберусь я до тебя!
— Доберись, доберись! У меня тут припасено!
— Не дури, парень! — благожелательно крикнул какой-то казак, лежавший совсем недалеко, за придорожным валуном. — Их благородие верно говорят! Ничего тебе не будет.
— Поцелуй его благородие… Знаешь, куда?
Казаки о чем-то переговаривались. Потом Витя услышал голос того благожелательного казака, который лежал ближе всех:
— Так ведь пристрелит, ваше благородие. Вон какой отчаянный.
Видимо, Курбатов приказывал казаку пробежать до моста и взять Виктора, но казак не соглашался идти на верную смерть.
— А вы мне не командир, ваше благородие. Надо мной сотник Чибышев командует. Вот так-то! — равнодушно ответил казак и, кажется, сплюнул.
Затем казаки закричали засевшим в тальнике чехам:
— Господа чехи! Эй, эй! Вброд переходите! Там не глубоко, по колено не будет.
Из тальника ответили что-то непонятное. Там ходили солдаты, под их шагами с хрустом ломались сучья. Захлюпала вода — кто-то брел по мелководью.
Витя наугад выстрелил. Хлюпанье усилилось: чехи торопились выбраться из опасного места. Вскоре из кустов выскочило несколько солдат. По-заячьи петляя, они побежали к росшему на пригорке сосняку, отсекая Виктора от единственного пути к отступлению.
— Врете, не сдамся! — хрипло вслух сказал Витя.
Враги ползли к нему, укрываясь в придорожной канаве. Витя был бессилен взять их на прицел, но он стрелял и стрелял, понимая, что как только чехи доберутся до моста, он уже ничего не сможет сделать. Они убьют его через щели в накате.
Вдруг винтовка перестала стрелять. «Осечка!» — подумал Витя и взвел затвор. Из патронника гильза не выпала — обойма кончилась. Торопливо обшарил мешок — там тоже не было ни одной обоймы, ни одного патрона. Горячая винтовка была мертва. Витя швырнул ее в воду. Подумав секунду, нагнулся, вытащил винтовку обратно, вынул затвор и через пролет выбросил подальше в речку. Пустую винтовку снова утопил в рыжей воде, с бульканьем крутившейся вокруг его ног.
Чехи уже были на настиле. Витя слышал их осторожные шаги и непонятный говор. В щель просунулось дуло, и два выстрела ударили в воду, оглушив и забрызгав Витю. «Сейчас возьмут!» — мелькнуло в голове. На откосе зашуршал песок. Чехи еще не знали, что у Вити кончились патроны, и двигались по откосу медленно и осторожно.
Решив, что второй выход из-под моста свободен, Витя метнулся туда. Он хотел добежать до тальника, по которому недавно бродили солдаты, и по реке уйти в Глазыринские топи.
Но лишь только он показался из-под моста, как над головой раздались выкрики и в ту же секунду на плечи ему спрыгнуло двое чехов. Вместе с ними Витя покатился в воду.
Рослые чехи были сильнее. Вывернув руки, они вытащили Дунаева из воды и бросили на берег. Из-за Моховой горы показалась группа офицеров во главе с Каетаном Шенком.
Если бы Витю схватили казаки, то немедленно растерзали бы на месте — так велика была их злоба на него, сорвавшего разгром красногвардейского отряда. Но взяли Витю чехи, он был их первым пленным. Кроме того, их изумила отчаянная, дерзкая стойкость подростка. Сгрудившись вокруг Вити, они рассматривали его и переговаривались ла своем языке.
Витя приподнялся и сел, угрюмо, исподлобья оглядывая чехов и стоявших поодаль казаков. Что с ним теперь будет? Убежать бы как-нибудь. Только бы не связывали…
Точно поняв его мысли, один из чехов подошел ближе, тронул носком сапога и приказал:
— Вставать, мальчик!
Это был унылый ординарец капитан Шенка — Иржи Карол. Ординарец недовольно поджимал губы, точно поручение, которое только что отдал Шенк, ему не нравилось. Подобрав полу мундира, он снял с брюк тонкий кожаный ремешок. Витя спрятал руки за спину.
— Ну, давай рук, мальчик. Плен — понятно?
Витя продолжал отступать. Разговаривавший с Шенком Курбатов крикнул казакам:
— Чего смотрите? Помогите связать.
Подскочили двое казаков, так вывернули руки, что у Вити затрещало в плечах и от боли выступили слезы.
— Буржуйские морды! Все равно убегу! — прохрипел Витя.
— Заткните ему глотку! — поморщился Курбатов.
Казак замахнулся на Витю прикладом, но сосед толкнул его локтем:
— Будет тебе! Мальчонка ведь.
По голосу Витя узнал того самого добродушного казака, который спорил с Курбатовым, лежа за придорожным камнем. Жалость врага обожгла Витю, он рванулся вперед:
— Ну, бейте! Ваша взяла, бейте! Все равно убегу!
— Теперь уж тебе, паря, никуда не убежать — добегался, — спокойно сказал казак.
— Прихлопнуть стервеца, только и делов, — произнес один из тех, которые помогали связывать.
— Во-олчонок! — крикнул другой. — Так и норовит горло перервать. От эдаких-то все и идет…
С того берега, куда уже ушла казачья разведка, донеслась стрельба. Чехи и казаки побежали туда. Шенк подошел к Каролу, что-то приказал по-чешски и вместе с Курбатовым зашагал через мост. Карол подтолкнул Витю:
— Пошел, мальчик!
Оба двинулись по дороге к Мисяжу: Витя впереди, чех за ним с винтовкой на плече.
Обогнув Моховую гору, они увидели много людей, стоявших кучками в кустах ложбины. Весь Мисяж уже знал, что у Моховой горы идет бой между красногвардейцами и белогвардейцами. Все, кто был ущемлен Советской властью, высыпали за город узнать, чем закончится сражение. В борьбу, однако, предпочитали не ввязываться: война, а на войне недолго и голову потерять. Лавочники, гуртоправы, лабазники, мукомолы, хозяева кузен и пимокатных мастерских затаились в кустах, готовые в любую минуту кинуться назад, если одолевать станут красные, и ринуться вперед, если красных разобьют. Шныряло в кустах и несколько ребятишек, из детского любопытства захотевших посмотреть, как воюют взрослые.
Появление чеха и Вити заметили сразу, и по ложбине понеслись крики:
— Ведут! Мужики-и! Красну сволочь ведут!
Из кустарника выходили мужики. Вид у них был далеко не дружелюбный.
Иржи Карол с хмурым недоумением смотрел на людей, выходивших на дорогу. Чего им надо? Чего они орут? Непонятна чужая страна, непонятны и ее люди. Глаза, полные злобы. Бороды как лопаты — рыжие, русые, смоляно-черные. Все в сапогах, суконных шароварах, без пиджаков, подпоясаны шелковыми шнурками. Суковатые палки в руках — не то для подпорки, не то для того, чтобы бить…
На всякий случай чех снял винтовку с плеча и прикинул в уме, следует ли стрелять если что-нибудь начнется.
Мужики подступали все ближе, они шли сзади, забегали вперед, плевали Вите в лицо.
Вдали из кустов вышел Шмарин. Он что-то дожевывал и, прикрывая глаз ладонью, посмотрел на дорогу:
— Мужики, чего там? Кого ведут?
— Краснюка поймали, Кузьма Антипыч! — ответил кто-то.
Шмарин засеменил навстречу, крякнув в сторону кустов:
— Вылазьте боровы! Красного ведут.
На дорогу вперевалку вышел Кирилл Жмаев, за ним — Зюзин. Они поплелись за Шмариным.
— Это где же красный-то? Не вижу! — Шмарин окинул взглядом чеха и грязного, растерзанного Витю. — Этот, что ли? Мозгляк такой? Какой он красный, почетно будет… — И вдруг, узнав Витю, закричал: — Кириллка! Твоего работничка поймали! Шевелись скорее, погляди!
Жмаев остановился перед Витей, тяжело дыша:
— Верно, мой парень! Ишь ты, пришлось-таки свидеться…
Рядом со Жмаевым встали Шмарин и Зюзин. Пройти было невозможно. Иржи инстинктивно оттолкнул Витю и строго потребовал:
— Дорога, господа! Пустить нас! — Никто не двинулся с места. — Пожалста! — попросил чех и покачал винтовкой, все еще не решив, пускать ее в ход или нет.
Зюзин подошел к нему и рывком поднял дуло вверх:
— Не балуй! Ненароком и стрельнуть может.
— Обожди, чех! — сказал Шмарин. — Ты шуму не поднимай, а нас послушай!
Иржи вяло пробормотал:
— Дорога, пожалста. Плен город надо.
— В городе тебе делать нечего, чех. Ты нам волчонка отдавай! Слышь, что ли? У нас с ним свой разговор будет…
— Зачем? Какой разговор? — спросил Иржи. Он не мог понять, что собираются делать с пленным эти люди. От них разило водкой, а Иржи был непьющий и не любил тех, кто пьет. — Что надо?
— Отойди в сторону и постой себе смирненько, только всего и надо. Зюзя, пособи-ка служивому!
Зюзин напер на Иржи широким плечом, и солдат, довольный, уже тем, что никто не хватается за его винтовку, отошел к краю дороги и стал свертывать папироску вздрагивающими руками.
Витя остался один лицом к лицу с врагами.
— Ну, как? Признал нас, Виктор Николаич?
— Сволочей как не признать? Признал… — с глухой ненавистью ответил Витя.
Он понимал, что убежать и даже остаться живым не удастся: слишком велики счеты и с бывшим хозяином Кириллом Жмаевым, и с Кузьмой Шмариным. Будь бы развязаны руки!
— Повластвовал, значит? — сказал Жмаев, перебирая короткими веснушчатыми пальцами опояску на животе.
— Повластвовал, — согласился Витя, хотя никогда ни над кем не властвовал и даже не знал, что это значит. Ему захотелось позлить Жмаева. — Дальше что?
— Сейчас узнаешь что! — хрипло сказал Жмаев, развернулся и наотмашь ударил Витю.
Виктор пошатнулся, но устоял на ногах. Наблюдавший за всем Иржи дрогнул, хотел было подойти. Однако подумал и остался на месте, только пробормотал что-то неодобрительное.
— Постой, постой! — засуетился Шмарин. — Не буйствуй, Кириллка! Мы другую забаву найдем. А драться — это чего же? Неблагородно! — Он встал перед Витей, оглаживая бороденку, и мягко заговорил: — Не сокрушайся, Виктор Николаич, что хозяйскую руку отведал: бывает. Сердит на тебя Кириллка, что поделаешь. А я такую думу имею — отпустить тебя…
— Не выдумывай, Антипыч! — угрожающе проворчала Жмаев.
— Помолчи, Кириллка! Кому сказано? Право, Витюша, отпустим мы тебя. На все четыре стороны. Не веришь? Без шуток говорю!
Он приблизился к Вите, всматриваясь в его глаза, словно желая заглянуть в душу подростка, и заговорил:
— Худого не думай, Витюша, — я про шкатулочку не помню. Мужик я хитрый, шахта моя затоплена — еще золотишка наживу. А ты мне одно только сделай, крикни при всем народе: «Долой Советскую власть!» Так, мол, и так ее, распроклятую, отрекаюсь на веки и начисто! Вот тогда мы тебя и отпустим, гуляй, куда хочешь!
Витя пристально посмотрел в глубоко запавшие, слезящиеся глаза Шмарина и засмеялся: он почувствовал себя сильнее этого рыжего, затаившего страх и злобу богача.
— Ишь, чего захотел! Не надейся, не дождешься!
— Не дождусь — прикончим! — скороговоркой сказал Шмарин. — Как бог свят, прикончим на этом самом месте. Отрекаешься?
Шмарин не успел отодвинуться, и Виктор несколько раз плюнул ему в лицо:
— Вот тебе, буржуйская морда! Вот тебе за Советскую власть! Была она и будет! Понял, рыжий гад?
Шмарин отшатнулся:
— Плюетси-и! — проговорил он и пронзительно завизжал: — Он еще плюетси-и! Мужики, да чего вы смотрите! Бейте!
Витя пригнулся и толкнул его головой в живот. Шмарин отлетел в сторону, подняв клубы пыли. Зюзин схватил Витю за плечи.
Подбежал Иржи Карол, попытался выхватить пленного из рук Зюзина:
— Пошел, мальчик!
Шмарин кинулся к ним:
— Нет, чех, такое дело не пойдет! Наш он теперь, кончать будем. Давай винтовку!
Иржи отстранился, угрожающе щелкнул затвором.
— А-а, черт с тобой! — махнул рукой Шмарин. — Зюзя, Кириллка, душите звереныша! Как собаку душите!
— Не тревожься, Кузьма Антипыч, у меня вожжишки есть. На сучке вздернем. Прихватил, думал, вещички какие подобрать доведется…
— Действуй, Зюзя! — вздрагивая всем телом, просипел Шмарин.
Иржи Карол постоял немного, потом вкинул винтовку и понуро зашагал назад к Черной речке. Поредела и толпа вокруг Шмарина. Никому не хотелось смотреть на расправу, мужики молча уходили в лес. С Витей осталось только трое палачей.
Через несколько шагов Иржи оглянулся. Мальчик все еще сопротивлялся, отбиваясь головой и ногами. Его, раскорячась, держал Жмаев, держал полузадохшегося, но не сдавшегося. На сосну лез нескладный и кряжистый Зюзин. У него ничего не получалось. Все время скатывался назад, потому что сучки на сосне росли высоко. Шмарин обругал Зюзина, вскарабкался ему на плечи и, проворно работая руками и ногами, добрался до сучков.
— Кидай конец, Зюзя! — скомандовал он.
Отвернувшись, Иржи зашагал дальше.
Когда он оглянулся еще раз, все уже было кончено: на голубом фоне ясного, чистого неба темнела тонкая, вытянутая стрелка необыкновенно подлинневшего Витиного тела.
Ни чех, ни палачи не заметили, как из молодых сосенок бесшумно вылез мальчик лет восьми и побежал вниз, под гору, к раскинувшемуся в горной котловине Мисяжу. Слезы текли из его широко раскрытых глаз, которые он, казалось, не в силах сомкнуть после всего виденного.
Дунаевский дом был недалеко. Когда во двор вбежал Сережа, Анна Михайловна стояла на крыльце.
— Кто тебя, Сережа? — встревожилась мать, взглянув на окаменевшее лицо сына.
Сережа подбежал к ней и зарылся лицом в колени:
— Они… Они.. Витю кончили…
— Витю? — побелев, переспросила Анна Михайловна. Она уже знала, что под городом идет бой.
— Зюзя… Жмай… Да рыжий Кузьма… Повесили Витю… Там, на горе…
— Батюшки! Мальчонку!
У нее подогнулись ноги. Опустилась на крыльцо и закрыла лицо руками. Сережа прижался к ней, и его худые плечи дрогнули и затряслись в беззвучных рыданиях…
Вечером к воротам дома Дунаевых подъехала телега. Зюзин постучал в окно, но никто не вышел открывать. Тогда он сам распахнул ворота, въехал во двор, огляделся и крикнул:
— Есть кто-нибудь? Эй, хозяева!
На крыльце показалась Анна Михайловна. Увидев Зюзина прислонилась к стене. С немым ужасом смотрела она на убийцу сына.
— Принимай, что ли, своего волчонка. Кончали его, — сказал Зюзин.
Анна Михайловна молчала.
— Да что мне — больше других надо, что ли? Заездили совсем! — злым голосом проговорил Зюзин и, подцепив край телеги костлявым плечом, приподнял его. Бугор сена пополз с телеги, с глухим стуком упал на землю. — Вот он, ваш. Что хотите, то и делайте.
Зюзин свирепо ударил лошадь кнутом, круто развернулся и выехал со двора. Словно окаменевшая не сводила глаз Анна Михайловна с оставшейся посреди двора груды сена. Ветер завернул его, откатил в сторону и открыл неподвижное тело Вити…
Прошла ночь, наступил день, снова ночь. Витя лежал на столе. Две тонких восковых свечи освещали заострившееся лицо.
Измученный пережитым Сережа спал на полатях. Анна Михайловна и учительница Алевтина Федоровна дремали у стены.
Перед рассветом неожиданно звякнуло кольцо калитки. Твердые шаги раздались в сенях. Открылась дверь, и в дом вошел Балтушис. Его трудно было узнать: кожаную куртку заменила рваная горняцкая роба, похудевшее лицо с воспаленными глазами густо обросло белесой щетиной бороды.
Тяжелыми шагами он прошел к столу и долго всматривался в лицо Вити. Потом нагнулся, тронул рукой по волосам, поцеловал в лоб. Оглянулся на женщин:
— Здравствуйте, моя хозяйка. Здравствуйте и вы, Аля, — кивнул он учительнице.
— Иван Карлыч, да зачем же вы? Поймают! — прошептала Алевтина Федоровна.
— Ничего, ничего. Я все видел кругом — никто не смотрит за домом. — Он подсел к женщинам. — Что происходит в Мисяже? Кто живой, кто мертвый?
— Плохо в Мисяже, Иван Карлыч! — ответила Алевтина Федоровна. — Стон стоит — хватают и казнят всех, кто подвернется под руку. Женщин еще не трогают — расправляются с мужчинами. Я решила перебраться к Анне Михайловне, ей трудно сейчас. Потом уйду куда-нибудь в горы… — Она помолчала и добавила нерешительно: — Может быть, Иван Карлыч…
— Хорошо. Мы пойдем вместе, — поняв, о чем она хочет просить, ответил Балтушис и повернулся к Анне Михайловне: — Хотите с нами, моя хозяйка?
Анна Михайловна покачала головой: куда ей уходить от Сережи, от дома? Она останется здесь, у родных могил мужа и сына… Витю поп Адаматский не разрешил хоронить на кладбище, дескать, помер неправедной смертью.
Анна Михайловна горько усмехнулась:
— Продала кое-какие пожитки, набрала попу денег. Позволил, долгогривый. Завтра будем хоронить…
Глухо, отрывисто звучат голоса в полутемной комнате.
— Вы-то как, Иван Карлыч? — спрашивает Алевтина Федоровна.
— Мы деремся, Аля…
Отряды отошли к разъезду Бурчуг и стоят сейчас там, отбиваясь от белых. Трудно, очень трудно — силы мятежников растут, враги лезут в каждой щели. Наверное, придется уходить дальше на запад, в Златогорье. Большевики мисяжского отряда послали Балтушиса узнать, что делается в городе, кто остался жив и на свободе. Теперь он сделал свои дела и идет обратно в Бурчуг. Разве он мог не зайти попрощаться со своим молодым другом!
— Жалко Вийтю. Он был нам как сын. Если бы знать!
Балтушис опускает голову в раздумье. Светлые волосы давно не видели гребня, перепутанные завитки топорщатся во все стороны.
Сереют стекла в окнах, приближается ранний летний рассвет. Балтушис встает, подходит к Вите, говорит хриплым срывающимся голосом:
— Прощай, Вийтя! — Надевает рваную, грязную фуражку и крепко жмет руку Анне Михайловне: — Тебе — до свидания, моя хозяйка. Мы будем видеть друг друга. Мы придем! Пускай богатые люди плохо спят — мы будем посчитаться за мальчика!
Алевтина Федоровна забирает свой небольшой узелок, и они уходят.
Анна Михайловна распахивает створки окна. В серой полумгле рассвета медленно проступают валуны, которыми усеян склон горы за огородом Дунаевского дома. В гору поднимаются едва отличимые от еще плохо освещенной земли два человека, мужчина и женщина. Они достигли вершины хребта, оглянулись назад и исчезли за горой…
Три дня бились под Бурчугом красногвардейские отряды. К чехословакам прибыло пополнение из Челябинска. Из Кунавина и других казачьих станиц прискакали новые казачьи сотни. Враги Советской власти лезли отовсюду. В боях погибли Ковров, Когтев, пал Балтушис…
И красногвардейцы отступили. Сначала они отошли к Златогорью, потом вынуждены были отдать и его. Некоторые отряды ушли в горы и леса, превратившись в партизанские группы, другие влились в регулярные части Красной Армии, уже организованные к тому времени. На Урале началась гражданская война.
Только через год, в июле 1919 года, Красная Армия выбила белых из Мисяжа и здесь вновь была установлена Советская власть.
Вот и, она, Моховая гора! Трое усталых путников подошли к Черной речке и остановились у моста. Теперь он уже не тот. На дне речушки уложены широкие бетонные трубы, и вода со свистом несется по круглому, гладкому ложу.
Тальник на берегах стал еще гуще и выше.
За тальником в Глазыринских топях стоят белоснежные жилые домики, по болоту ползают громоздкие, неповоротливые машины. Это городской торфяник.
— Можно «НЗ» распечатать? — кричит Марфушка, по колено забравшись в речку, Дунаеву и Елкину, которые остались на мосту.
— Не дают покоя шоколадки? — смеется Елкин, не сводя глаз с Моховой.
— Ну, конечно! Добро пропадает. Можно?
— Можно. Мы почти дома.
Нет уже на горе пешеходной тропы, по которой когда-то поднимался красногвардейский отряд, преследуя банду Курбатова. На этом месте пролегла широкая, как улица, просека. Непроходимая лесная чащоба темнеет по сторонам. В центре просеки на стальных крестообразных опорах тяжело провисли провода высоковольтной магистрали.
Она не одинока, эта магистраль. С Моховой отлично видны такие же прямые просеки. Они рассекают темные массивы хвойных лесов и гор, карабкаются на каменные кручи, пролегают в низинах и болотах. Кажется, что на горы накинута светло-зеленая сетка с крупными многокилометровыми ячеями.
Вечернюю тишину нарушает далекий густой рев — словно в огромный рог трубят. У подножия Бирюзового хребта движется синий, серебряными полосами окантованный, могучий электровоз. Нарастает и звучным эхом отзывается в горах тяжелый грохот — перестук сотен колес. Грохот не успевает затихнуть, а из-за Бирюзового хребта вновь несется гул: поезда идут почти непрерывно, рокоча в каменных коридорах ущелий. Зажигаются и гаснут красные и зеленые огни автоблокировки. Порой гул сменяется звонким, мелодичным напевом: сигналит пассажирский электропоезд.
В гуще лесов — каменные дома. Заводские поселки раскинулись вдоль Мисяжской долины. Сколько новых заводов появилось здесь за эти годы! Гордость города — станкостроительный завод; завод электрооборудования; копры Малининского рудника; тальковая фабрика, всегда затянутая легкой пеленой белой пыли; корпуса исследовательского института. Все новое, все принизано друг к другу, как бусины громадного ожерелья…
Путешественники спустились по склону горы. Дмитрию Гавриловичу хотелось найти ту грядку валунов, за которой он отстреливался тогда, в 1918 году, и где был ранен. Интересно посмотреть на место, где когда-то пролил свою кровь. Но тщетная попытка! Каменной грядки не было и в помине…
Да, перемены всюду. За три дня они прошли немалый путь, побывали во многих местах, где происходили знаменательные события 1918 года. И всюду убеждались, что облик вчерашнего дня уже стерт или стирается, всюду видели новое, построенное или еще строящееся.
От старого вокзала остался только нижний этаж. Здание надстроили, расширили. На краях асфальтированного перрона стояли высокие стальные мачты с гирляндами прожекторов — это вместо деревянных столбов с керосиновыми фонарями. Море света, хоть иголки ищи…
С трудом нашли бывшую станционную школу.
Маленькое, как бы вросшее в землю здание школы совсем затерялось среди многоэтажных жилых корпусов. А ведь тогда, в те далекие времена, оно казалось большим, просторным.
На разъезд Бурчуг их привезла не тщедушная «овечка» — привез сияющий лаком и никелем электровоз… И Бурчуг был не тот — тихий разъезд превратился в шумную станцию. Проселочная дорога на Мисяж делала большую петлю, огибая глубокий, как пропасть, карьер. Паровозы, такие маленькие в глубине пропасти, тянули по дну карьера нескладные думпкары. Экскаваторы махали своими короткими лопатами, с грохотом наваливая в вагоны глыбы известняка. Флюсы отсюда отправлялись на все металлургические заводы Южного Урала. На взгорке белели большой массив жилых домов и длинное здание дробильно-сортировочной фабрики.
Только несколько километров прошли Елкин, Дунаев и Марфуша нетронутым лесом, и вот — Златогорский тракт, бетонный мост, журавлиные фигуры высоковольтных опор, новая железная дорога. Все изменилось, все меняется, все будет меняться.
— Поживем, то ли еще увидим, Дмитрий Гаврилыч! — смеется Сергей.
— Если не помешают, — отвечает Елкин.
Да, если не помешают… Сергею припомнились харбинские встречи: генерал с бакенбардами во всю щеку, так поспешно покинувший балкон; Николка Шмарин, убивший китайского мальчика. Он, Николка, что-то говорил на допросе об Америке, собирался туда бежать. Не удалось…
— Граждане туристы, — кричит с берега реки им Марфуша, — не пора ли домой? Завтра много дел…
— Верно, завтра много дел, — отвечает Дмитрий Гаврилович. — Надо спешить.
Перейдя через новую железнодорожную насыпь, все трое поднимаются на пригорок.
— Вот здесь! — говорит Дмитрий Гаврилович.
Он снимает фуражку и прислоняется к невысокой чугунной решетке, поставленной недалеко от тракта. За решеткой — серый мраморный обелиск. На хромированной пластинке темнеет выгравированная надпись: «Здесь погиб в борьбе за Советскую власть красногвардеец Витя Дунаев».
Недалеко от обелиска мощно гудят трансформаторы электростанций. Сюда сошлись высоковольтные магистрали. Они тянутся на восток, в Мисяж, который уже виден отсюда, на запад, к мартенам Златогорья, на юг, к драгам Ленинского прииска, на север, к станкостроительному заводу.
Пригорюнясь, задумавшись, оперлась на решетку Марфуша: так вот где погиб сын тети Ани, о котором она так много слышала. Ему было шестнадцать лет в то время. Ей тоже шестнадцать. Сумеет ли она умереть так бесстрашно, как умер Витя, если понадобится?
В скорбном молчании смотрят на обелиск двое мужчин. Слов не нужно, слова здесь лишние…
Ветер шевелит траурные ленты венков. В Мисяже вспыхивают первые вечерние огни.
— Завтра много дел, — повторяет Дмитрий Гаврилович. — Пойдемте!
Вечер спускается в Мисяжскую долину. На западе всеми цветами радуги переливается пышный костер заката. На востоке сумеречно, почти темно. И вдруг в надвигающемся мраке на одной из вершин Бирюзового хребта вспыхивает яркая красная звезда.
— На радиомачте зажглись огни, — отмечает Елкин.
Он рассказывает, как работали монтажники, поднимая и устанавливая на километровой вершине огромную мачту. Сварную конструкцию тащил на гору сцеп из двух тракторов.
А Сергею приходит на ум другое воспоминание, другая картина: шестьдесят конных троек, с помощью которых мисяжские старатели много лет тому назад доставляли на завод принадлежащий рижскому капиталисту паровой котел.
В потемневшем небе одна за другой появляются звезды. Становится ярче и звезда на горной вершине. Она резко отличается от настоящих звезд: красная. А может быть, еще и потому, что она — наша, человеческая…