На серую промерзшую землю беззвучно и густо падает первый снег. Это видно сквозь наши маленькие, по старинке, окна.
Отец возвратился из местечка после полудня и, как был, в снегу, вошел, согнувшись в дверях, из сеней.
— Ах, моя долечка! Отряхнись! — встретила его мать.
А он смеется:
— Погоди, детям покажусь.
— Вот тоже умник! Нинка и так больная, а ты…
Отец вернулся в сени, стряхнул снег с кожуха, с шапки, с усов и снова вошел в хату.
— А что с ней? — спросил. — Что с тобой, Нина? Иди сюда.
— Подожди, ты с холода! Нинка, не ходи!
— Да что с ней такое?
— Что? Кто ее знает! Головка, говорит, болит с утра и глаза как в тумане. За доктором надо.
— Ну, так уж сразу! Что с ней, мама?
Бабушка остановила самопрялку.
— Простудилась. Набегалась вчера, когда яблоньки укутывали. Много ли ей надо.
— Ну, я уже теплый. Иди, брат, сюда.
Нина — грустная, тихая — подошла.
— Что ж это ты? — спросил отец, взяв ее за подбородок. — Вон уже снега сколько навалило, я санки с чердака сниму, а ты хворать! Голова болит? И в груди? Ну ничего, не бойся. Тебя баба полечит.
— Я не хочу, тата, доктора, ты не езди. А то как приедет, так я и буду больная…
— Верно, дочка. И не поеду.
— Тебе что? — запричитала мать. — Разве у тебя болит! Ты ей голову не задуривай, да и сам не дури, а поезжай.
Отец поморщился:
— Ну чего ты?.. Ведь я ж сказал, что не поеду. Что у тебя за любовь к детям — дикая какая-то! Паришь, паришь их во всяких тряпках, а потом чуть на холод — уже и готово. Из-за простуды столько шуму. На это и мама — доктор. Ты, Нина, не плачь, тебя баба полечит. Полежишь немножко, банки поставим…
— Не хочу банки, тата, я не больная. А то как лягу, так и помру, старая буду-у…
— А как же, — остановила бабушка прялку, — не хочешь банок, так и помрешь, непоседа ты. Вон пускай мать принесет меду от бабы, да малины заварим. Напьешься себе, как пани, а тогда хоть и банки…
— Не хочу банки, сказала! — топнула валенком Нинка. А сама уже плачет.
— Не топай ты, заморыш! Научилась, как коза! Толика разбудишь.
Толик спит в люльке, за ширмой.
— Ну, тихо, глупенькая, чего ты, — утешает бабушка, — не плачь. Отец с матерью тоже расходились: у одного дикая любовь, у другого — не дикая. Не плачь.
Мать подала отцу обедать.
— Так, значит, Маня, мир, — сказал он, садясь за стол, — и сделаем так, как говорит бабка: лучше не придумаешь.
И успокоенная мать, не дождавшись, пока перестанет идти снег, накинула большой платок и отправилась в Сосновичи за медом.
…Бабушка развязывает баночку с медом, а Нина с вожделением поглядывает на нее.
И только старуха развязала нитку и сняла бумажку — Нина лизнула ее и радостно:
— Бабка, лизни!
— Да облизывай уж сама…
Но пришлось все-таки лизнуть бумажку, а то ведь Нина не отвяжется. Лизнула бабушка и зачмокала:
— Ну и шик-смак! Комарова сыть, медвежья сила. Ну, на, лижи… Скорее бы отец ульи покупал.
Нина лизнула раз и еще раз, как лисонька, и говорит:
— Буду пить с малиной или с горячим молоком и поправлюсь, бабка, правда?
— А как же!
— Когда поправлюсь? Когда будет досюда или досюда? — показывает Нина пальцем на баночке.
— «Досюда-дотуда»… Ты вот все выпивай, да пускай мама еще принесет, во…
— Думаете, много у них там меду… — начала мать.
Но старуха ее перебила:
— Не помогала бы ты хворому стонать. Не верь батьке: пасечники все скупые. Кабы ту беду встряхнуть хорошенько, так, верно, целая кадушка меду нашлась бы.
— Бабка, на еще!
— Перекрестись, коток, все твое лекарство распробуем. Вон кому дай. Уже выспался?
Это она Толику. Он проснулся в люльке за ширмой и сразу же, как всегда, заплакал.
— Ну что, ну что, мой мальчик?
— Дай ему, мамка, меду — замолчит.
Мать берет Толика на руки, а бабушка зачерпнула ложечку меду — и ему в рот.
— Кушай, не плачь. А-ах! Еще? На еще, а то забыл уже, каков он, тот мед, — как собака или как кот. Слезы в горошину. Никогда не встанешь без музыки.
— А что это, бабка, «как кот»? — спрашивает Нина.
— А это, видишь, один вдовец оженился и взял себе молодую жену. И были у него пчелы. Мачеха сама мед крадет, а на ребят наговаривает. А отец их, как дурень, лупит. Однажды побил он малых, вышел за дверь и слышит: «А какой он, Манька, тот мед — как собака, или как кот?» — спрашивает, плача, хлопчик. А девчинка, старшая, говорит: «Н-нет, Коля, я видела — он как решето. Когда тата из улья вынимал». Так отец давай мачеху бить. «Ах ты, говорит, негодница!»
Бабушка рассказывает, а Толик свое: почмокал, почмокал губками, даже глаза зажмурились от удовольствия, и говорит:
— Хоцет Толя сцё, хоцет!
А ресницы длинные-длинные, а на щечках не высохли слезы.
— Дам еще, дам, коток. Вот он где — доктор!..
Вечером ставили больной банки. Сколько было крику, сколько слез, а бабушка таки уговорила. И вот Нина стоит в одной рубашонке на постели, держится за спинку кровати и просит:
— Бабка, одну…
— Одну, одну, — отвечает старуха, бренча банками в миске с водой. Рядом с миской — квач из кудели и ночничок, обязательные орудия страшной операции. Я гляжу на них и вспоминаю свой детский страх перед банками — перед вспышкой огня, и копотью над квачом, и болью от банок, горячих, всасывающихся в тело. А теперь вот Нинка, такая беспомощная, маленькая, а бабушка так неумолима. И все же девочка просит:
— Бабка, одну…
— Одну, коток, одну.
И начинается.
Мать поднимает Нинку и кладет ее ничком на подушку.
— Бабка, золотко мое, дорогусенька, одну!..
— Прикрой голову, — кивает маме бабушка, обмакивает квач в керосин, зажигает его от ночника и так ловко — тык огнем в банку и хлоп ее малышке на спину. А сама как будто сердитая-сердитая!..
— Онёнь, мама, онёнь! — захлопал в ладоши Толик.
Нина после каждой банки вскрикивает «ай-ой» и просит:
— Ах, бабка моя, довольно! Ганулька моя!.. Сестричка милая, довольно!..
— Ничего тебе не будет.
Старуха притоптала валенком горячий квач, только копоть пошла, а сама смотрит, прищурившись, как на беленьком тельце Нины банки насасывают багровые подушки.
— Взялись, — шепчет бабушка, укрывая девочку платком. — Тише, тише, рыбка моя, больше не буду.
— Ой, у меня у самой мороз по коже, — вздрогнула мама.
— Очень вы обе-две нежные, и мать и дочка, — отвечает бабушка. — Думаешь, мне не жалко?..
В хате тихо. Только Нина все еще всхлипывает и стонет. Бабушка сидит возле нее, рядом стоит мать, обе в молчаливом ожидании. Отец вьет веревку, дядя Михась читает за столом, а я сижу на топчане. Только один Толик, как ежик, неутомимо топает по хате — никак не натешится ножками.
— Бабка, — подает голос Нина.
— Что, коток, что?
— Алесю тоже поставишь?
Это значит — мне.
— А как же.
— Ему много, бабка, все…
— Все, коток, сколько есть.
Опять тишина.
— Бабка, а дяде?
— Дяде? Куда там! Ему разве что стаканы… Или целый жбан. Что ему банки!
— Ты ему, бабка, тот желтый… рябенький, что воду берем на поле… летом… когда жать…
— Ладно, ладно, коток, ты только тихо, — успокаивает бабушка, а потом говорит: — То-то ревел бы твой дядька!
Дядя смеется за книгой, и мы тоже. Потом снова тихо. Только Толик туп-туп-туп… А потом вдруг остановился, подумал.
— Баба!
— Ну?
— Баба-а, го-оу! — кричит мальчик, поднимаясь на носки.
— А-го-о! Чего-о ты-и? — откликается бабушка.
— Хоцет Толя меду, хоцет!..
— Ах вы пташки мои, все вы ко мне, только поворачивайся!
А за окнами, в серой полутьме, беззвучно сыплет снег.