Любовь – это сон упоительный!..
Мы любим и страстью пылаем,
жалея себя,
От смерти уйти мы желаем…
Но только быстрее сгораем, любя!
Павел выполнил свое намерение, вызванное в нем подстрекательством Эстергази и других «друзей», и на другой же день после венчанья Александра с Елизаветой умчался в Гатчину, где заперся, угрюмый и раздраженный больше чем когда-либо. Воспрянули духом дворцовые переносчики, наушники, язвители, вся эта плесень, сытая и счастливая лишь за счет чужой жизни, чужой беды. Засновали по-старому вестовщики и тайные предатели по старым, знакомым путям, к всемогущей матери, которая все-таки опасалась круто повернуть задуманное дело; от нее юркнет один-другой куртизан или почтенная по виду приживалка, сплетница душой, дама иная дворцовая проберется к сыну, к Марии Федоровне, забегут к Зубову по пути…
Шепчут, язвят, лгут и путают, твердо помня одно: «Глупые тягаются – умные наживаются!..»
И все шире кипит, разливается интрига, захватывая все большие и большие круги людей разного звания и положения. Даже за стенами обширных дворцов, в городе, тоже образовались понемногу значительные кружки и партии, которые держат сторону той или другой из «важных персон», между которыми большая черная кошка пробежала сейчас…
И как ни странно, но меньше всех кипит волнение вблизи того, кому, казалось бы, всех больше следовало принять вольное либо невольное участие в широкой политической авантюре, затеянной сейчас.
Какой-то особой, совершенно замкнутой жизнью живут новобрачные. И не потому только, что Екатерина того желает, стараясь оградить юношу, доверчивого и впечатлительного слишком, от нежелательных воздействий со стороны ненадежных, неугодных государыне лиц…
Сам Александр любит тихую, скромную, «приватную» жизнь. Нередко раньше с юными своими друзьями, толкуя о возможности дать счастье людям, будущий повелитель огромной империи искренно заявлял, что его не влечет это грядущее величие, пугает блеск и сила власти. Он желал бы уйти, оставить все и узнать, если возможно, простое «мещанское» счастье, доступное каждому человеку с ясным умом и чистой совестью.
Многие причины, конечно, вызвали такое настроение в юноше. Философские уроки Лагарпа, красиво умеющего говорить о «гражданине Цинциннате», о святости личного труда, о красоте смирения, явились первым толчком. Затем слишком рано раскрылась перед Александром мишура придворной жизни, низость лиц, окружающих всякого повелителя, который не может выбирать всех слуг, а пользуется теми, которые являются сами или волей случая поставлены на места, особенно близкие к трону… Умный, вдумчивый по натуре юноша, не осуждая никого резко, в душе презирал почти всех, что изредка и высказывал в задушевных беседах с молодыми, чистыми пока своими друзьями – Кочубеем, Ростопчиным… Бабушке порой он тоже открывал свою душу, если она старалась вызвать на откровенность внука. Но, конечно, он избегал при этом больно задеть тех, кем особенно дорожила Екатерина, например Зубова. Александр даже казался дружески расположен к фавориту… И только однажды, в письме к Кочубею, прямо высказал, как по заслугам презирает этого содержанца. Брезгливо относясь, опасаясь даже Аракчеева, Александр тем не менее был очень любезен с ним, попадая в Гатчину, где царила воля необузданного Павла, а значит, и нельзя было касаться тех, кто был близок и приятен цесаревичу.
Очень осторожно вел себя Александр, но в то же время никому не позволял проникнуть в свою душу. Разве один Лагарп порою получал возможность заглянуть в мысли воспитанника. Да и то не слишком глубоко. Эта замкнутость, это невысказанное, но проглядывающее мимо воли превосходство чистого душой юноши чувствовали невольно самые заскорузлые, грубые прихвостни и интриганы. Каждый из них смелее готов юркнуть с какой-нибудь «шиканой», с ядовитой сплетней и «шпынством» ко всемогущей и раздражительной за последнее время императрице, чем к ее кроткому, невозмутимому вечно внуку.
Он или сразу перебьет говорящего кротким замечанием, что «дело его не касается… что лучше пойти и поговорить об этом с бабушкой, с цесаревичем или с Зубовым», смотря по тому, куда направлена стрела переносчика… Или выслушает, поглядит своими ясными глазами и заговорит совершенно о другом, словно это ветер шумел сейчас, а не человек говорил ему что-то с дурной, с доброй ли целью…
Ученье свое тоже почти забросил Александр, склоняясь к мнению некоторых из окружающих его, что звание супруга делает юношу совершенно самостоятельным, зрелым человеком, которому даже неловко как-то сидеть рядом с мальчиком-братом в качестве «ученика» и отвечать уроки…
– Ваше высочество уже сами можете заняться продолжением своего образования с помощью лекторов, конечно, но не под указкой таковых! – уверяют его и графиня Шувалова, и граф Толстой, и его прежние друзья Нелидов и Кочубей. Конечно, все они дают совет по разным побуждениям. Но Александр и сам давно тяготился принудительной формой ученья, установленной наказом бабушки. И теперь рад хотя бы на время, придравшись к своему «женатому положению», отдохнуть от всяких принуждений.
Но если переплет дворцовых происков и интриг не может коснуться юноши, другая сторона придворной жизни, раньше чуждой бывшая для него, теперь охватила и новобрачного и его подругу.
Еще и до наплыва версальских гостей двор Екатерины славился как новый «Остров любви». Важными делами правления и опасными ходами закулисных интриг занимались небольшие сравнительно группы лиц из всей густой придворной толпы, которая дает блеск и красоту двору «Северной Семирамиды». Что же оставалось делать остальным, беспечальным, здоровым от избытка, праздным до одурения?
И любовь во всех ее видах и проявлениях была главным интересом жизни для обитателей и обитательниц всех екатерининских дворцов и других роскошных жилищ столицы, где вечным праздником протекает жизнь.
До женитьбы Александр, как мы уже видели, знаком был и с этой стороной жизни. Но молодая стыдливость, стеснение, даже страх перед бабушкой, перед отцом налагали цепи на юношу. Он лицемерил перед другими и сам старался обуздывать себя.
Женитьба сразу все изменила. Естественным порядком вещей недозволенное стало обычным, даже обязательным. И это сознание своей зрелости, признанной целым светом, сразу развязало не только язык юноше, но и все его чувства, излишнюю даже, но до сих пор дремлющую чувственность.
Лишний стакан вина давал приятное возбуждение. Вольные речи, свои и окружающих, забавляли ум, горячили кровь… Брат Константин давно уже был склонен к этим пряным беседам и речам… Графиня Шувалова, словно решившая хоть чем-нибудь прикрепиться к молодым супругам, всеми силами поддерживала фривольное настроение молодого мужа. А в новобрачной в то же время исподволь, незаметно старалась посеять недовольство против супруга… Тайные цели такой игры пока были непонятны для окружающих. Но самый прием Шуваловой кидался в глаза каждому…
Может быть, замечал кое-что и Александр. Но тут работа хитрой старухи шла в ногу с его собственными настроениями, желаниями, порывами, пробужденными тем живее, чем внезапней это совершилось…
И с головой ушел Александр в игру любви, пока – с молодой своей женой… Но и он уже чуял, и все видели, что на этом не остановится мечтательный, ищущий быстрой смены ощущений юный супруг.
Иначе, собственно, и быть не могло. Куда бы ни оглянулся Александр, отовсюду неслись страстные шепоты, вздохи, начиная от покоев бабушки, от будуара его матери, где он так часто заставал одного или другого Куракина в горячей беседе с княгиней; затем, минуя дышащие негой покои и будуары знакомых ему дворцов вплоть до каждого уютного, тенистого уголка в дворцовых парках, – везде давно уже и раньше замечал юноша воркующие парочки, пылающие щеки, горячие глаза и сильно сплетенные в ответном пожатии руки… Прежде он только предчувствовал кое-что, не рисуя никаких дальнейших образов и картин. Теперь неизведанное стало ему хорошо знакомо… И закружилась голова, заволновалась молодая кровь, потянуло туда, в этот розовый, томящий, упоительный туман, который так мучительно и сладко может разрываться в иные мгновенья, раскрывая рай и небеса на земле!
Казалось, самый воздух при дворе Екатерины пропитан негой и призывами любви… Пары мелькают везде и всюду… Сходятся, расходятся… Меняются, правда, довольно часто кавалеры у дам, и наоборот. Но рисунок общего любовного хоровода остается неизменен из года в год: пары без конца…
Одиноких не видно. Одиночество смешно, если только это не чистое, невинное одиночество детских лет.
А легкость, с которой сходятся пары или меняют свой состав, она стала как бы законом на этом новом «Острове любви», при блестящем дворе. Мужья ничуть не обижаются на измены жен, потому что иначе с кем же придется им самим тогда запевать новые дуэты страсти, если все жены будут верны? И наконец, верная жена считает себя вправе ревновать. А ревность и смешна и тягостна для этих рыцарей Цитеры…
Видит все это Александр. И тянет его туда, в общий водоворот. Видит это и юная княгиня, жена его. Но стоит в недоуменье, с каким-то страхом в ожидании минуты, когда и ее потянет в этот красивый, щекочущий нервы, но опасный розовый туман… Да и воспитана она была совсем иначе там, в тихом Карлсруэ, при скромном маркграфском дворе, в полубуржуазном, хотя и чрезмерно чопорном семейном кругу немецкого принца… Поэтому пока только коробит Елизавету от многого, что тешит ее мужа. Боится она того, чего ищет, к чему уже стремится он всей своей малоизведавшей, алчной душой…
Но эти новые чары жизни, супружеская, законная любовь и ласки, предчувствие и первые поиски иных чар и ласк не заполняют всей жизни Александра. Он по-прежнему ищет, чем бы заполнить свободное время, особенно долгие летние дни, когда и праздников нет при дворе, и выезжать не приходится почти никуда…
И забавы юности, особенно театр, по-старому заполняют у обоих братьев и у Елизаветы долгие свободные часы их жизни.
Белая ночь спускается с прозрачно-зеленоватого неба на тихий царскосельский парк, глядит немигающими очами из-за зубчатых елей, чернеющих кружевной стеною там, на окраинах, где фиолетовые дали таинственно сочетаются с тенями вечера, где лесистые холмы и туманные перелески, поляны и луга уходят куда-то без конца, маня за собою задумчивые взоры, навевая тихую грусть…
Свежими стружками и новым лесом, сырыми досками пахнет в небольшом павильоне греческого стиля, который красиво брошен в конце аллеи, недалеко от блестящего пруда. В одном конце этого полуоткрытого, обведенного легкими колонками павильона устроена небольшая сцена на высоте полутора аршин от пола. Неубранные обрезки балок, стружки, концы досок сохнут в углу и наполняют воздух ароматом смолистого соснового дерева.
Несколько стульев и садовых скамеек, заполняющих остальное пространство, заменяют партер. Публика тоже почти собралась. Несколько дам Елизаветы сидят и болтают в ожидании спектакля с кавалерами Александра и камер-юнкерами – Ростопчиным, Кочубеем, Голицыным, которые удостоены приглашения к этому интимному зрелищу.
Сам Александр, оживленный, довольный, с помощью брата хлопочет за миниатюрным богатым занавесом, который скрывает лишь мощные широкие плечи и светло-русые головы обоих князей, отвергающих всякую пудру в своем кругу.
Что-то не ладится в механизме кукольного театра, давно уже привезенного для юношей из Нюрнберга и не раз забавлявшего державных импресарио не меньше, чем ту публику, которую собирали оба «антрепренера» на свои бесплатные спектакли.
Пронырливый, юркий парень, смазливый лицом, с играющими глазами и краснощекий, парикмахер Роман с помощью танцмейстера Пика, режиссера «труппы», в самой глубине павильона, скрытые порталом сцены, приводят в окончательный порядок «труппу», расправляют измятые туалеты, взбивают и подправляют прически, крошечные парики, бороды… Врач Александра, высокий, умеренно полный, с округлыми манерами, мягкими движениями, с приятным сдобным голосом, немец Бек, любитель театра, даже кукольного, тут же помогает, а то и мешает порой, где, кому и чем случится. Талантливый музыкант, ловкий придворный при этом, маэстро Диц сидит в углу наготове со своей виолью д'амур, негромко настраивая ее и пробуя лады нервной худощавой рукой.
Красивый, с маслянистыми черными глазами, такой женственный, юный на вид, несмотря на свои двадцать четыре года, Димитрий Курута, не то камердинер, не то товарищ детства Константина, сидит сзади, у самой сцены, с тетрадкой в руках.
Благодаря его женскому голосу он читает роли за женскую половину безгласной маленькой труппы. Бек и Пик читают за мужчин.
– Ну, попробуй, Константин… Что, хорошо? – раздался из-за занавеса голос старшего брата. – Отлично. Значит, готово. Опускай декорацию. Пик, вы готовы? Курута, на месте? Господин Бек, берите тетрадку… Роман, ты что зеваешь? Так и клади… Осторожней… Ну, Костя, начнем!
И раскрасневшееся, юношески прелестное, совсем напоминающее черты Аполлона-Диониса, показалось лицо Александра из-за занавеса.
С другой стороны вынырнуло круглое, несоразмерно широкое, курносое до смешного лицо младшего брата, тоже красное, в испарине, которую он и отирал широким, почти крестьянским жестом своей большой, сильной руки.
Все обличало большую силу в этом коренастом, большом не по годам теле четырнадцатилетнего юноши. Но руки он держал как-то словно не свои, шагал тяжело, широко, голова глубоко уходила в широкие плечи, и сутулость эта совсем портила юношу, придавая особую неуклюжесть его фигуре и всем движениям.
Странно выделялись на уродливом лице большие, навыкате красивые голубые глаза и совершенно пунцовые, полные губы довольно красиво очерченного небольшого рта. Однако и эти красивые глаза юноши так странно, близоруко глядели под кустистыми белесыми бровями, что производили скорее забавное, чем приятное впечатление.
Грубоватым, ломающимся голосом подростка, близкого к периоду зрелости, обратился к брату Константин:
– Сегодня сойдет, ладно!.. А там надо будет новые рейки и оболочки поставить. Я ужо скажу Майеру… пусть нам выточит в токарной. Можно начать, если желаешь.
И он еще раз для чего-то сбоку кинул взгляд за занавес, взял конец шнурка от раздвижного занавеса, кинул его Роману.
– Вот, бери. Только осторожно тяни, когда скажу…
Александр между тем огляделся и, не видя жены, вышел на порог павильона и громко крикнул:
– Луиза, где вы? Мы начинаем. Monna Lisa, andate!..[5] Мы вас ждем!
– Иду, идем! – послышался голос Елизаветы-Луизы из-за соседней живой изгороди, переходящей дальше в крытую, стриженную на версальский образец, прямую аллею.
Сейчас же показалась и принцесса в сопровождении Шуваловой и ВагЬе Головиной. Эти две дамы ревниво сторожили друг друга, давая повод острякам замечать, что «бледную царственную лилию неусыпно сторожат желтая гвоздика и пунцовый пион»…
С подчеркнутой галантностью предложил жене руку Александр, повел ее к месту, усадил и громко проговорил:
– Ваше высочество, разрешите бедным странствующим артистам представить трогательное изображение судьбы царицы Дидоны, покинутой коварным Энеем с залогом под сердцем!.. То есть, конечно, залог остался у нее, а не у него. Он увез с собой много хозяйского добра, но… кое-что оставил взамен… И только всесжигающее пламя люб… нет, виноват, костра не дало увидеть миру: что оставил на память Дидоне коварный Эней?.. Вы, там, за кулисами! Чего смеетесь? Роман, это ты, плут, смешливое животное? Помолчи. Итак, ваше высочество: тут будут говорить, танцевать, даже петь настоящие герои древности и талантливые актеры, ничуть не уступающие… любому из актеров каждого придворного зрелища, какие мы с вами видели не раз… Господа присутствующие исключаются. Вас я не называю искусными актерами…
– Неискусными, это правда! – подчеркнул колкость брата слишком откровенный и не знающий порою удержу в своих шутках Константин.
– Брат, суфлера нам не надо! Не мешай, твое дело впереди! – комически строго перебил Александр, чуть-чуть придавая голосу и манерам своим сходство с бабушкой. – Итак, – прежним напыщенным тоном глашатая продолжал он, – представление начинается! Труппа великолепная, как я уже сказал. Ее директора – всемирно известные люди. Рекомендую, ваше высочество. Диц, Пик, Бек! Самые короткие люди при дворе… по фамилии! Диц, Пик, Бек! – умышленно быстро повторил он.
Общий смех покрыл эту шутку, когда все три названных «директора» – как нарочно, высокие, большие – появились и откланялись Елизавете.
– Музыка, танцы и – министерство «внутренних дел», – указывая на врача, продолжал, довольный успехом шутки, Александр. – Увы, и куклам иногда приходится заглядывать… в их нутро. Почему же не иметь хорошего доктора в превосходной труппе. Но довольно предисловий. Начинаем, господа. Плата по желанию. Смеяться можно, бранить не вслух, хвалить в меру и… Впрочем, виноват! Я и забыл, что передо мной – настоящая, дворцовая публика, которую учить не надо. Шут со сцены доскажет остальное, господа. А я становлюсь зрителем. Занавес, Роман!
Смех еще не улегся в публике, когда раздвинулся занавес и началось представление «Дидоны».
Один только из всех здесь сидящих, казалось, не разделял общего настроения, хотя вежливо вынужденная улыбка и была у него на лице.
Александру Яковлевичу Протасову не нравилось и это «детское» занятие, которому так горячо вдруг отдался его питомец. Коробили слух старому служаке шутки, новый, слишком развязный тон речей, по мнению старика, не подобающий великому князю, да еще женатому, хоть бы и в шестнадцать только лет.
Он бы желал уже видеть если не Солона и Аристида, то хотя бы юного Фемистокла или Алкивиада на форуме в своем воспитаннике. А тот просто хотел веселиться и жить как в голову взбредет, пока еще придворный этикет и требования сана не наложили своих оков на поступки и слова его.
Весело тянется спектакль, сопровождаемый аплодисментами и веселым смехом хорошо настроенной публики. Александр и Константин порою вставляют с места шутки и остроты между репликами актеров, конкурируя с неизбежным «буфоном», который и в греческой кукольной трагедии нашел свое место. Курута сладким, тонким голоском верно и приятно поет арии Дидоны, где это следует. С ним дуэтом звучит сдобный баритон Бека, тоже музыкального от природы немца. Виоль д'амур Дица издает нежные вздохи, горестные жалобы, звучит страстью и тоской в драматических сценах и положительно создает настроение, так что даже вечно тревожные, веселые и насмешливые глаза Константина становятся печальными и покрываются легкой влагой грусти.
Иногда происходит заминка в довольно сложном механизме сцены, особенно если много лиц соберется на ней. Путаница вызывает общий смех, веселье. Один из братьев, а то и оба разом исчезают за кулисами, исправляют беду, и дальше тянется спектакль, не особенно продолжительный в общем.
Вот и последняя картина… Плутоватый герой уплыл, и только издали видны паруса его галер… Высокий костер готов посреди сцены… Медленно под звуки священного хорала восходит на него Дидона, поет свою последнюю, лебединую песню… Загорается пламя… Вспыхивает настоящий бенгальский огонь, приготовленный для спектакля в жестяных сосудах… Багровые блики странно играют по красивой декорации театра, по колоннам всего павильона, в котором сгустились тени, словно убегающие сюда, притаившиеся здесь от чуткой белой ночи, которая гонит тени, сама прозрачная, чуждая теней, царящая сейчас там, в парке, всюду и везде…
Рухнул искусно слаженный костер… Все кончено… Медленно задергивается занавес.
Аплодисменты, вызовы покрывают финал пьесы. Вызывают всех – «артистов», которые низко раскланиваются, прижимая к сердцу крошечные ручки, «оркестр», который держит перед собой свою большую скрипку, заставляет ее изображать реверанс, потом кланяется сам. Являются на вызов «балет» – Пик, суфлеры – Бек и Курута, даже «перрукмейстер» – сияющий, румяный Роман.
– Машинистов! – неожиданно звонко возглашает шаловливая Варвара Головина. Все подхватывают, топают ногами, стучат стульями…
Оба брата, взявшись серьезно за руки, скрываются за «сценой».
Занавес раздвигается, и в небольшой раме портала, за опустелым пространством, где сейчас работали куклы, появляются две головы, так непохожие, но и в то же время имеющие родственное сходство между собою.
Эти две головы кажутся необычайно большими в тесной рамке кукольной сцены. Они кланяются во все стороны, усиленно шевеля глазами, и общий хохот, веселый смех, взрыв аплодисментов встречают их.
Во весь рост перед театром появляются тогда снова оба «машиниста», делают глубокий реверанс и дружно, громко возглашают:
– Представление кончено! Больше угощения никакого не будет! Просим об выходе, чтобы наш Роман, и в то же время Роман многих дам, главы им убирающий и так далее, мог убрать останки Дидоны вместе с прогорелым театром.
Новый отклик смеха, и шумно, с разговором, выходит публика из павильона.
Здесь сразу иное настроение охватило компанию.
Кто-то словно сторожил конец спектакля, выход публики из павильона, и в этот самый миг со стороны дворца, от покоев, занимаемых Зубовым, донеслись сюда ласкающие звуки нескольких мандолин в сопровождении виол да гамба и д'аморе, исполняющих волнующую серенаду.
Смолкнул смех, даже говорить между собой начали вполголоса те, кто сразу не оборвал своих речей.
Как-то так вышло, что кроме Константина и старика-графа Штакельберга все вышли попарно. Елизавета, поджидающая мужа, оказалась последней. Голицына и Шувалова заняли свои фланговые места.
Пока небольшими группами стояли на лужайке все и наслаждались музыкой, Александр подошел к жене и негромко заговорил:
– Как хорошо это звучит. Издали еще лучше, чем было бы вблизи, не правда ли?
– Да. В самом деле… Отчего это так, скажите?
– Не знаю. Мягче как-то звуки, не поймешь, голос это поет чей-то красивый и сильный? Или так нежно звучат струны и откликается им дерево инструмента?..
– Нет, просто потому, что издали все кажется нам лучше, ваше высочество, – с апломбом ответила Шувалова. – Еще вы молоды, оттого и не знаете этого. Вот, ваше высочество, даже такая детская забава, как этот театр, сегодня развлекла вас… А ведь это простые куклы… и двое господ читают и поют за всех. А сидишь подальше, как мы сидели, и тоже… сносно!.. Забавно даже вспомнить годы детства… Когда они, увы, далеко.
Александру не понравилась скрытая насмешка над его «детской выдумкой», как окрестила Шувалова этот спектакль. Хотя действительно много еще юношеского, почти детского оставалось у него в душе, но он, подобно всем юным людям, не любил, чтобы другие подчеркивали, осмеивали его с этой стороны.
Сдержавшись от прямой колкости, он с любезным видом обратился к Шуваловой:
– Скажите графиня, неужели необходимо, по-вашему, чтобы живые, плохие актеры портили своим напыщенным исполнением хорошую пьесу, когда мои куклы прекрасно изобразили нам поучительную и трогательную историю покинутой женщины, сделали это очень быстро и без всяких лишних расходов? Суть – в пьесе, так мне кажется?..
– В самом деле, – желая поддержать мужа, заговорила Елизавета. – Сюжет очень трогательный… Я совсем была готова плакать, несмотря на то что это куклы… Бедная Дидона, она так должна была страдать…
Вместо ответа Шувалова раскатилась мелким, наполовину деланным смехом.
– Боже мой, как это мило и как… молодо… Глупая женщина поверила мужчине… сама сдуру вообразила, что есть вечная любовь и страсть!.. А когда жизнь дала ей маленький урок благоразумия, она навсегда отказалась от наслаждений той же страсти и любви, которой так желала, от которой так была потрясена! Хороша мораль, нечего сказать. Детские прописи для кукольного театра… А вы, ваше высочество, не думаете ли убедить меня, что это настоящая драма? Ха-ха-ха!
Муж и жена молчали, не находя сразу, что ответить этой женщине, циничной, но по-своему говорящей истину.
Вмешался Протасов:
– Матушка, графинюшка, что это вы нынче проповедовать взялись? Порханье любовное, по-вашему, выходит, и есть настоящее дело? А если супруга… ну, там, хотя и невенчанная, греческая. Да она по-супружески полюбила гостя. И он ее обещал супругой считать. И жили ладно. А там вдруг – фырррть! – и улетел, к другой пошел? И это мораль настоящая, по-вашему? Дивлюсь.
– Батюшка, многому тебе еще придется дивиться на свете, коли очки на старости снимешь да кругом оглянешься… Ты, поди, стар годами, а душой, вижу, дитя грудное! Еще и их высочества помоложе… Да укажи ты мне, государь мой, не то в нашем кругу, а так, у людей, которые по-людски живут, время имеют не только работать да есть кой-как… Нет, в хорошем кругу укажи: есть ли где любовь твоя постоянная? А про высшее общество я уж и не говорю!.. Не мужики мы, слава тебе Господи. Мол, «мой муж, так и не погляди на него другая»! Либо «моя жена, так уж и в кабалу мне отдана. И любить никого, кроме меня, не смеет… И сердца у ней быть не должно. Круг налоя обвели, так и свет клином»!.. Да так ли? Сердце вольно, государь мой. Ему не укажешь! Любит – и ладно. Разлюбила – неужто силой к жене ломиться станешь, потому что законная? Подумай, батюшка! Не говори вздору, не смеши народ! Молодежь с толку не сбивай. И так много тоски на свете. А твоих моралей послушать, и совсем никому радости не видать. Я хоть и стара, а молодых понимаю. Им радость, свобода нужна. В любви особливо. А ты, государь мой… Ах-ах! Знай свои науки. А уж в сердечные дела не путайся…
– Не путаюсь я, графиня… и никого не сбиваю воистину… А вот ежели?..
– Что ежели? Ты вон и того не знаешь: кто кого любить может и должен? Куклы твои возьмем… Он брунет… и она того больше!.. Разве то пара? Что, не знаешь? Конечно, нет! Оттого они долго и не любились. Кровь закипела и остыла скоро. Пары разные быть должны! Тогда и любовь меж ними горячее. Почему в родне браки не водятся, почему приплод плохой? Кровь сходная, и видом близки родные между собой… Вот взять хоть простое дело: скотный двор. Что разные пары, то приплод здоровее. И в людях так. А светлый со светлой, черный ли с черной – поводиться могут, да век друг дружку любить не станут никогда! Наскучат один другому. Верно говорю. А не знать этого, станут печалиться он либо она: «Ах, любовь прошла!» Да и не было ее… Была бы, не прошла бы. Великое дело – юная любовь на земле. Настоящая. И надо искать ее жадно, чтобы найти поскорее… В ней одной и счастье, в настоящей любви!
Хмурится Протасов.
Слушают молодые старую совратительницу – и невольно взглянули друг на друга, и вдруг вспыхнули сразу оба отчего-то, словно от затаенной какой-то мысли.
Не читает ли в их душах эта многоопытная в любви и разврате старуха?
Вот стоят они друг против друга, молодые супруги. Такие сходные по наружности, голубоглазые, светловолосые. Братом и сестрой даже называли их порою близкие люди в шутку. И правда, что-то не супружеское, скорее родственное, побратимское есть даже в тех ласках горячих, которыми обмениваются супруги.
Не кипит у него кровь от прикосновения к этой очаровательной юной женщине, как закипала не раз от других, менее красивых и юных дам…
А о ней и говорить нечего… Совсем еще ребенок она. Покорно принимает ласки мужа – только… А меж тем грезится ей порой, против воли, что-то иное…
Прежние девические грезы вспыхивают в душе иногда: о смуглом, сильном рыцаре, который заставит иначе сердце трепетать в груди, заставит дыхание остановиться при одном приближении его…
Много еще примеров, соблазнительных картин, неотразимых доводов приводит графиня, чувствуя, что в цель попадают ее речи…
Кончилась серенада вдали… Рассыпалось общество по аллеям парка, где так светло, загадочно сейчас.
Толстой незаметно подошел, шепнул что-то Александру, Константину… Оба они кивнули головой.
– Пока до свиданья, до ужина, мой друг! – целуя руку жены, говорит Александр. – Я еще должен поговорить о делах с Толстым…
– До ужина, – протяжно, задумчиво отвечает Елизавета.
Но, очевидно, она думает о чем-то другом сейчас. О чем? Сама не поймет.
Ушли братья, Толстой, Курута, старик Штакельберг с ними. У последнего полное, красное лицо питуха и женолюба – даже словно маслом покрылось от предвкушения чего-то приятного.
Елизавета с Шуваловой и Головиной направились ко дворцу…
Не унимается старуха. Новое жало впускает в чистую душу Елизаветы.
– Вот, масло-то как на воду выходит!.. Наш-то, красавчик?.. Про назидательную пьесу говорил… А сам пошел с братом и еще с кавалерами – в жмурки играть… Да, да. Я уж знаю. И дочка моя там будет. Она мне говорила… Фрейлины все молодые. Да кавалеров три-четыре, поинтереснее. Небось при вас, ваше высочество, стесняется либо вон забавой детской, глупой тешится… А как есть возможность у вас за глазами поиграть иначе, половить стройных девушек, пообнять, поприжать к груди на минутку, мимолетом… Он и пошел… Слова не сказал. И пускай, ничего. Дурного там у всех на глазах ничего не случится. Кровь пополирует и к жене придет. А пополировать кровь молодежи надобно, чтобы не закисала… Вот моя правда и выходит… А вдруг бы вы, ваше высочество, ревновать стали? Ну, не смешно бы? А, скажите?
– Конечно, смешно, – совсем неуверенным тоном пришлось ответить Елизавете.
Но еще задумчивее стала она, еще потемнели больше ее прекрасные глаза.
Идут втроем. Бросает свои семена, льет капли яду старая графиня… Молчит Головина, понимая, что нельзя прямо выходить на спор с хитрой женщиной…
И среди них обеих так одинока идет ко дворцу Елизавета…
Но одиночество – грех при этом веселом дворе, на этом «Острове любви».
Словно почуяв, какая королевская дичь тут близко, показался и охотник на нее, единственный, кто смеет первый поднять взоры на этот «королевский поистине кусок». Смеет хотя бы потому, что в течение пятилетнего фаворитства своего привык к истинно царственной трапезе…
Платон Зубов, одинокий, задумчивый, показался от дворца, идя прямо навстречу трем дамам.
И Шувалова, как будто ожидала этой встречи, замахала ему рукой.
– Милостивец, ты как это из дворца? На прогулку? Идем с нами… Видишь, покинуты мы… Кавалеров нам не хватило… Ха-ха-ха!.. Да ты один за многих сойдешь, ваше сиятельство… Знаю я тебя… Другого не сыскать!
– О, я так счастлив и благодарен случаю… Музыка навеяла на меня грусть… Сердце мое тоскует чего-то… Думы? Сам не знаю, где они!.. И вдруг тут… встреча такая счастливая…
– Ну вот и развлекай… и… Ох! – вдруг вскрикнула хитрая старуха. – Графинюшка, Варвара Николаевна, дай руку на минутку… Что-то у меня с ногой… Подвернула, видно… О-ох… – стонет комедиантка, взяв под руку Головину, которая собиралась было занять место сбоку Елизаветы, как бы охраняя эту чистую душу от какой-то опасности.
Невольно пришлось дать руку старой графине, которая тяжело налегла, медленно тащится, удерживая при себе ангела-хранителя Елизаветы…
Как ни медленно старается идти последняя, но далеко опередили они с Зубовым своих спутниц…
Снова зазвучала, как по волшебному приказу, волнующая далекая музыка.
Лебеди белыми пятнами, как вешний снег среди зелени, видны на зеленой лужайке, у пруда… Огоньки краснеют из раскрытых окон дворца… Тишина и белая ночь кругом!
И красивый, бархатистый голос подпевает порой далекой музыке, такой вкрадчивый и страстный голос!.. Темные, мерцающие, горящие даже особым светом сейчас глаза заглядывают в голубые глаза принцессы… Что-то говорит ей спутник.
Волнение невольно охватывает молодую женщину…
Если бы это был не Зубов… не фаворит старухи-императрицы… Если бы ее муж это был… и так бы глядел, так бы напевал и говорил с нею?! Как бы любила она его, своего дорогого Александра… Но этого нет!.. Он там, играет в жмурки с веселыми хохотушками-фрейлинами, ловит, обнимает их на лету… Пускай! А этот, фаворит?.. Она сейчас и его жалеет. Он словно птица в роскошной клетке… Ни взглянуть на женщину, ни поговорить подольше не смеет… Конечно, к ней, к внучке, не приревнует Екатерина. Вот почему, должно быть, и пришел этот сладкогласный, с бархатной речью и глазами человек… И напевает ей… и говорит что-то?.. Пускай!..
Июньское свежее утро еще полно прохладой. Солнце недавно встало над лесистыми вершинами Дудергофа. Лучи его горят на изумрудных скатах свежих елей, нежной листве берез и вязов. Росистая трава кажется усыпанной сверкающими бриллиантами. По узкой проселочной дороге легко катится английский гиг, в котором сидит Александр в простом темном кафтане и шляпе без плюмажа рядом с Николаем Головиным, который правит резво бегущей лошадью.
Позади, немного отстав, чтобы не попадать в облако пыли, поднятое колесами гига, в небольшой плетеной повозочке вроде почтовой сидят три дамы – Варвара Головина, Анна Толстая, Длинная, и против них Елизавета, в очень простом утреннем белом платье и в соломенной легкой шляпе на чудных белокурых волосах. Локоны, падающие по плечам, придают совершенно наивное, полудетское выражение этому очаровательному лицу. Круглая шведская лошадка горячится, рвется вперед, и едва сдерживают конька привычные, сильные руки Толстой, которая сама правит шарабаном.
Небольшая деревушка немцев-колонистов с берегов Рейна залегла в ложбине, всего в двенадцати верстах от царскосельских дворцов.
Узнав, что земляки живут так близко, Елизавета пожелала навестить деревушку, и непременно скрыв свое звание, чтобы не смутить простых людей.
Императрица, готовая порадовать, чем только возможно, милую внучку, дала согласие. Александр тоже принял участие в затее, и около девяти часов утра небольшая эта компания остановилась у крайнего домика колонии, такой уютной и чистенькой на вид, как это бывает только в немецких поселках, куда бы ни забросила судьба их от далекого «фатерланда».
Вся семья Вильдбадов, у которых и раньше бывала Толстая, вышла навстречу гостям.
Старик и старуха, за ними сын с женой и ребенком, а позади всех стояла миловидная, белокурая, как и Елизавета, девушка – дочь. Все были в наряде прирейнских крестьян. Домики носили тот же характер, что и далекие островерхие деревенские жилища там, на берегах родного принцессе, милого старого Рейна…
Сердце забилось у Елизаветы… Первой выскочила она из шарабана, почти не коснувшись руки Александра, поспешившего ей на помощь…
– Здравствуйте, друзья мои! – по-немецки заговорила Толстая. – Вот мы снова по пути заглянули к вам позавтракать и выпить свежего молока. Найдется ли что-нибудь?
– Конечно, милости просим, дорогие господа… Угостим, чем Бог послал! – степенно и приветливо отозвался старик. – Прошу в покои… В горнице чисто у нас… и ветру нет… Хорошее утро нынче… Да ветер подувает… Милости прошу…
– Ваши гости. А видите, мы не одни… Кроме моей подруги и ее мужа, вот еще захватила моя подруга своего племянника. Бравый молодой человек, не правда ли? А, Густль? – обратилась Толстая прямо к девушке, которая откровенно загляделась на красавца Александра.
Сконфузилась, покраснела та и убежала в дом. Мать ответила за дочь:
– Хорош, по чести надо сказать… Я редко и видала таких!.. Моя Густль на что скромница, а залюбовалась… Милости прошу… А это тоже родственница ваша, дорогая госпожа? – указывая на Елизавету, спросила любознательная старуха.
– Это? Нет. Это камеристка моей подруги. Немка тоже. Мы ее и взяли… пусть посмотрит на знакомый уголок… Фрейлейн Гербст ее зовут…
– Гербст?.. Осень по-нашему? – улыбаясь, заметил старик. – А барышня на весну похожа.
И, довольный собственной шуткой, он раскатился добродушным хохотом.
Улыбнулись и гости.
– Наши спутники имеют успех, надо признаться, – сказала Толстая. – Но все же соловья баснями не кормят. Идемте в дом и примемся готовить завтрак… Я все уже придумала: молоко, масло, простокваша или сметана, кто что любит… И яичница с зеленью для завершения пира. Каково?
– Прелестно! – согласились мужчины.
Елизавета молча вошла со всеми в дом.
Довольно просторная парадная горница была чисто прибрана. Пол, усыпанный травой, и стены, украшенные гирляндами зелени ради близкой Троицы, казались совсем нарядными, и легкий лесной аромат наполнял комнату.
Самопрялка в углу, тяжелый стол на резных ножках, табуреты, шкаф с посудой в углу, альков в другом – все это так напоминало Елизавете родные места…
Пока старуха собирала провизию, сын хозяина позвал двух соседей со скрипками, с фаготом… Зазвучали медленные, упоительные вальсы, звучащие так хорошо на берегах Рейна, а здесь пробудившие невольную грусть в Елизавете.
Она побледнела, притихла совсем, слушала, и слезы даже блеснули у нее на глазах…
Граф Головин заметил это и захотел поднять настроение.
– Фрейлейн Гербст! – громко обратился он вдруг к великой княгине. – Да что же вы так заленились? Пора приниматься за завтрак… Все готово. Пойдите еще только, вот здесь на огороде, нарвите нам свежей петрушки для яичницы… Нельзя сидеть и слушать без конца…
Все улыбнулись невольно. С доброй улыбкой вскочила Елизавета, присела, кинула:
– Слушаю, господин полковник! – И выбежала исполнять приказание…
Когда она вернулась, завтрак был накрыт. Ей указали место тут же, и все принялись с аппетитом за яичницу, за сливки, за все, что радушные хозяева подали на стол, застланный грубой, но чистой скатертью своего тканья…
Ребенок, лежащий в люльке, в алькове, и спавший до тех пор, вдруг заплакал. Мать, подающая что-то гостям, поспешила к малютке, покормила его грудью и успокоенного, улыбающегося снова уложила в колыбель.
Только что мать отошла, как Елизавета осторожно подошла к низкой, раскрашенной по бокам колыбельке, опустилась перед ней на колени, склонилась над малюткой и нежно стала убаюкивать его, тихо-тихо напевая рейнский чарующий старинный вальс. Слезы снова показались в глазах молодой женщины, как будто она чуяла, что ей судьба не даст узнать радость материнской любви…
Девушка-дочь явилась в этот миг с большим букетом роз. Голицына и Толстая живо сплели венок и набросили его на шляпу Елизаветы, которая стала еще прелестнее в этом уборе.
После завтрака, отблагодарив хозяев, небольшая компания так же весело двинулась в обратный путь. Но небо, ясное и спокойное до сих пор, вдруг потемнело… Набежали тучи, нанесенные западным ветром… Блеснула молния… Крупные капли дождя сначала редко, тяжело, потом все чаще и звонче ударили по листам деревьев, по пыльной дороге, по дамам и кавалерам, которые не могли даже укрыться от дождя. Верх шарабана плохо защищал дам, но все же они потребовали, чтобы Александр перебрался к ним. Здесь он сел в ногах у трех спутниц, кое-как прикрылся кожаным фартуком, мало спасающим от непогоды, и обеих лошадей погнали что есть духу к дворцовым зданиям Красного Села, которые уже показались невдалеке на одной из трех дудергофских вершин.
Бросив экипажи на попечение челяди, выбежавшей навстречу высоким гостям, все поспешили в покои дворца.
Гроза разыгралась не на шутку. Гром грохотал часто и сильно, молнии сверкали одна за другой, озаряя синим светом наступившую сразу темноту…
И вдруг ударил крупный, частый град, забарабанивший громко в закрытые окна дворцовых покоев…
Через широкую трубу камина белые, обмороженные, слипшиеся по нескольку вместе градины попадали в комнату, прыгали по полу и таяли тут же…
До сих пор Елизавета, державшая под руку мужа, притихшая, прижималась к нему, стоя у окна, и любовалась грозой. Услыша рокотанье градин, попадающих на паркет, пляшущих здесь, она кинулась к камину, стала собирать холодные, льдистые, быстро тающие жемчужины, смотрела, как быстро они превращались во влагу на ее розовой горячей ладони, и потом этой ледяной водой освежала себе виски, щеки, брызгала мелкими холодными каплями в лицо мужу, оба смеялись… и в этот миг оба так сильно, так детски любили друг друга…
Быстро проходят летние веселые грозы. И самое лето быстро проходит за ними.
Но Екатерина любит, чтобы до конца все пользовались простором и свободой летних дней.
Часто раньше, чтобы поднять общее веселье, она и сама принимала участие в играх молодежи. Но сейчас уже не те времена. С трудом ходит она, хотя и скрывает от всех свои недомоганья и даже серьезные недуги.
Только духом по-старому сильна и бодра государыня. И все должны быть веселы, бодры вокруг…
Два легких знамени веют с двух сторон зеленой лужайки у дворцового пруда. На розовом вышита серебряная буква «А»; на голубом – такое же «К». Это два лагеря: Александра и Константина.
Ловцы по жребию стоят посредине и стараются поймать участников игры, перебегающих из одного лагеря в другой.
Все, и старики и молодые, участвуют в веселой забаве. Только Екатерина с двумя-тремя близкими дамами сидит поодаль на скамье и любуется играющими.
Вот Зубов очутился в роли ловца. Бегают мимо фрейлины, дамы, кавалеры. Он ловит, но все не поймает никого. Бежит наконец и Елизавета. Свою соломенную шляпку она повесила в «городе», за чертой, на ветви куста. Волнистые волосы реют по воздуху от быстрого бега. Воздушная, легкая на бегу, но вся напряженная, сильная, она обгоняет многих мужчин. Толстый маршал Головин, выбежавший в одно время с ней, остался далеко позади. Но не его, не легкую добычу ловит Зубов.
Стрелой устремляется он за Елизаветой. Ее решил он поймать…
Не поддается она, ловко увертывается на бегу, если уж начинает настигать погоня… К пруду, вбок метнулась, мчится по лужайке, словно не касается ногою земли… Но настигает ее упорный Зубов. Еще поворот делает Елизавета и вдруг поскользнулась на влажной от вечерней росы траве… вот-вот упадет… словно вся зареяла, заколебалась на лету… но сохранила равновесие, удержалась… Снова хочет рвануться вперед… Нельзя. Зубов уже тут.
– Вы падаете! – с испугом вырвалось у него, а сильные руки в то же время так жадно сомкнулись высоко, на груди у нее… И не отпускает, держит, не размыкая смелого, чересчур неловкого объятия.
– Пустите… пустите меня… – негромко, но властно требует Елизавета, сильным движением своих рук размыкает живое кольцо, отходит, медленно идет, не оглядываясь, на место.
– Я ловлю, – объявляет она громко. – Попалась. Берегитесь, господа… Раз-два-три… Ловлю…
Дальше идет веселая игра… Говор, смех…
Но наблюдательный Александр заметил все, что произошло там, вдалеке. Потемнели его глаза, затих он… Ждет, что дальше будет.
После «города» в горелки стали бегать. Опять никого другого так не ловит Зубов, как Елизавету… И как-то вообще замечал Александр почти все лето: там старается быть фаворит, где можно встретить молодую княгиню…
Правда, и сам Александр, зная силу Зубова, растущую день ото дня, очень любезен с этим выскочкой, даже дружен на вид… Но все-таки тот не должен, не смеет подымать глаза так высоко… из уважения не только к Александру, но и ради самой императрицы. И то стал замечать улыбки и взгляды разные юноша, которые бросают по адресу Зубова и Елизаветы, как только где столкнутся они…
Сейчас, очевидно, Зубов решил сыграть ва-банк. Он по пятам ходит за Елизаветой, словно ищет случая что-то сказать ей важное. Так кажется Александру.
Подошел к нему Ростопчин и, заметя, куда кидает взгляды его друг, сразу стал серьезен, негромко заговорил:
– Что, ваше высочество, или замечаете что-либо?
– Что ты хочешь сказать, Федор?
– То же самое, что хотят вам сказать ваши глаза… Слава Богу еще, что они не страдают особой слепотой, как вообще глаза наших мужей… Конечно, повода никакого нет и быть не может со стороны… дамы… Но наглый кавалер прямо старается напоказ выставить свое увлечение… Нынче еще серенаду он подготовил, как я узнал… И сам будет романсы нежные петь. Совсем свихнулся черноглазый скворец…
– Ты прав, Федор… Но я скоро поправлю дело… Увидишь. Уж если так явно? Пускай! Ему скажут: куш! И присмиреет… Вот увидишь… Нет, ты погляди, гляди!.. Жена с Барбетой Головиной, с «толстой маршальшей», пошла в ту аллею. А он обходом туда, за ними… Ну, постой же, я подловлю тебя…
И, оставя друга, Александр поперечной аллеей пошел туда, где скрылась Елизавета с Головиной.
Зубов еще раньше успел встретить обеих дам.
Он медленно, с опущенными глазами, шел им навстречу и вдруг, подняв голову, изобразил удивление и радость, открыто впиваясь своими красивыми глазами в глаза Елизаветы:
– Ваше высочество… графиня… Я задумался… не видел… и как раз думал… и вдруг…
Он не досказал.
– Боже, какая глубокая задумчивость, – с насмешливой улыбкой заговорила Головина, желая дать время Елизавете оправиться от невольного смущения, – не стихи ли сочинять изволили, ваше сиятельство? При всех ваших талантах только того и не хватало… Вон, даже сверточек белеет в руке… Угадала, пуговицу против червонца ставлю, угадала… Вот потеха…
И звонким смехом огласила тишину вечерних аллей задорная «толстая маршальша».
– Смейтесь как угодно… А вы и вправду угадали… хотя сочинение это и не мое. Новый прекрасный романс, весьма трогательный по словам! – кидая томный взгляд на Елизавету, говорит Зубов. А сам уже развернул листок. – Вот судите сами, графиня: мотив и куплеты… Я немного их заучил, даже… Кхм… кхм…
И вполголоса он стал напевать, глядя в листок:
О, сколь судьба жестока!
Любовь хоть глубока,
Но милая далеко…
Как солнце далека!..
– Ха-ха-ха! – еще громче расхохоталась Головина. – Вот нелепость: «глубока, далека!..» «До тех пор… пока…» Я даже поговорочку знаю одну детскую: «Река глубока, как Ока! Как, как Ока? Так, как Ока!» Ха-ха-ха…
Смеется и Елизавета и вдруг оборвала смех, побледнела.
Из боковой аллеи быстро показался Александр, идет сюда.
По выражению лица княгини Зубов тоже понял, что приближается кто-то, опасный для него в настоящую минуту… Быстро сообразил положение хитрый интриган, взял неожиданно под руку Головину, не оборачиваясь, не видя подходящего, словно не слыша хрустенья песку, треска веток под тяжелой ногой, нежно склонился он к озадаченной графине и, почти насильно увлекая вперед, оставляя одну Елизавету, начал негромко говорить графине:
– Я очень вас попрошу нынче пропеть сей романс… будет попозднее музыка в покоях императрицы… Так я надеюсь…
Говорит, чуть не шепчет что-то… и медленно поравнялся с подходящим Александром, прошел мимо, а тот, в недоумении поглядев на пару, подошел к жене, молча поглядел на нее, предложил руку и так же молча последовал за передней парой, пока они не примкнули к остальному обществу на лужайке у пруда…
Прошло еще недели две. Август в середине.
Очень неприятные вести от своих друзей-приятелей с разных сторон начал получать Платон Зубов о какой-то усиленной переписке, которую возобновила недавно Екатерина с красавцем Дмитриевым-Мамоновым, предшественником Зубова в его «почетной» должности.
Этот предшественник, к которому искренно была расположена его царственная покровительница, был ловко завлечен в ловушку, увлекся фрейлиной, княжной Щербатовой, и дело зашло так далеко, что пришлось просить Екатерину о своей «отставке», молить ее о разрешении жениться на княжне…
С болью в душе отпустила Мамонова Екатерина, даже на прощанье щедро одарила, но еще не успел один очистить заветных покоев рядом с половиной Екатерины, как Зубов вступил в исправление обязанности, поселился в этом же уголке дворца и уж больше пяти лет был там полным хозяином.
Мамонов с женой уехал в Москву, проживал там в своей богатой подмосковной. Доходили слухи, что семейная жизнь его сложилась очень неудачно, и императрицу даже как будто тешили эти вести… Она, как женщина, получившая укол для самолюбия, радовалась, слыша, как сама судьба «отомстила» за нее красивому, но легкомысленному, «неверному» графу!
Тот даже одно время начал делать кой-какие шаги, писал Екатерине, молил вернуть если не прежнее счастие, то хотя бы общее доверие и милость, «ибо не вижу и не чувствую за собой иной вины, кроме своей глупости, благодаря коей по собственной воле лишен величайшего блаженства на земле», как выражался в посланиях раскаявшийся граф.
Но Зубов в это время укоренился прочно, и письма Мамонова оставались без ответа.
И вдруг фаворит получил неоспоримые доказательства, что Екатерина по своей воле возобновила переписку «с Москвой» и ведет ее несколько недель.
Лукавому, но не очень умному фавориту были даже вручены черновые собственноручные наброски посланий Екатерины, будто бы случайно подобранные в кабинете ее либо добытые из корзины для ненужной, выброшенной бумаги…
Зеленые и красные огни затанцевали в глазах малодушного, мелко честолюбивого, жадного к почету и деньгам фаворита. Все может рухнуть теперь, когда так много стоит на карте! Индийский поход, задуманный еще Потемкиным, по планам Петра Великого, начал осуществлять как раз теперь он, Зубов, и даже брата Валериана поставил во главе довольно сильной армии, удачно приступившей к делу у подножья Кавказских гор…
Деньги, милости, почести – сыпались дождем… И все могло прекратиться сразу, если новая прихоть овладеет усталым, но жадным еще сердцем его покровительницы, или, вернее сказать, если она вернется к прежнему своему любимцу…
Что хуже всего – Зубов чувствовал за собой такую вину, которая давала Екатерине право считать себя свободной по отношению к нему.
Конечно, увлечение Елизаветой, которому поддался Зубов, не осталось тайной и для Екатерины. Были даже такие злые языки, которые шепотом сообщали «высокой важности секрет».
– Государыня теперь одного желает: иметь правнуков от старшего внука для продления династии. Врачи нашли, что сам супруг мало дает на сие надежды… Вот и глядят ныне сквозь пальцы на воздыхания Зубова, который столь давно с лучшей стороны известен, как мужчина первого качества!..
Конечно, это была злая клевета. Если Зубов и делал вид, что не смеет утверждать противного, тем не менее он хорошо знал, как неприятно Екатерине его ухаживанье за Елизаветой. Но она слишком была уверена в молодой женщине, очень самолюбивая к тому же, не желала поднимать сцен и терпеливо молчала…
А в конце концов кроме молчания, очевидно, и действовать задумала властная женщина, стоящая так высоко, что предпочтет скорее сама дать отставку, чем быть оставленной мальчишкой Зубовым, как уже вынесла такую обиду от Мамонова.
Все это Зубов отчасти сам сообразил, отчасти ему нашептывали друзья его. Он и подумать не мог, что они действовали по тайному поручению самой Екатерины. Заведя хорошо пружину, старая «уловительница людей» ждала: что теперь будет?
И очень быстро дождалась.
На другой же день после получения «улик» в виде черновиков послания Зубов бледный, печальный явился с обычными утренними докладами к императрице.
– Что с вами, генерал? Здоровы ли? – с обычной участливостью и лаской спросила она смущенного любимца, как только кончился недолгий деловой разговор.
– Пожаловаться не могу, государыня, – напряженным каким-то, звенящим, но сдержанным в то же время голосом ответил Зубов. – Устал, видно. Дело растет, особливо с походом с этим, с Индо-Персидским… Великая слава будет вашему величеству и всей империи. Но и хлопот – полон рот. А людей мало. Все самому приходится…
– Вижу, ценю, мой друг… И не забуду твоих трудов, верю… А ты развлекись. На охоту поезжай либо что иное… Засиделся, правда…
– Не то, государыня. А думается, вот надо бы поболе верных людей приставить к новым делам… И в Москве, и здесь. Ежели бы ваше величество… графа Александра Матвеича вызвали? Он много лет помогать имел счастье ваше…
– Что?! Что такое?! – с хорошо изображенным удивлением спросила Екатерина. – Графа? Мамонова – сюда?! И впрямь нездоров, голубчик? Дай голову пощупаю… Какая муха укусила тебя? С чего это? Ах, батюшки!..
– Удивительного нет ничего, – деланно мягким, простым тоном отозвался фаворит, решивший дойти до конца. – Вы всегда изволили доверять графу. Слышно, и теперь верите ему, а это в деле первее всего!.. И еще я слышал… – вдруг, сам себя шпоря, быстрее заговорил Зубов, переходя на французский язык, – снова с графом переписку возобновить изволили… Так я и полагаю, чем ждать, пока мне скажут… самому лучше от сердца предложить: извольте поступить, как сами желать изволите, государыня. А я ко всему готов и повинуюсь без малейшего возражения!..
– Благодарю за разрешение, генерал. Только немного рано даете мне его. Пока я еще ничего менять ни в жизни личной, ни в делах не намерена. А насчет переписки моей? Кто это тебе сказал? Кто смел путаться?!
– Храни Боже! Кто бы посмел, ваше величество! Судьба вывела… Случайно я и не по своей воле услышал, что люди толковали… Оказалось, правда, если и вы признаете…
– Я все признаю, что делаю, генерал… И знаю немало. Только иной раз считаю более благоразумным помалкивать… И головой ручаюсь – это какая-нибудь из моих ближних прислужниц подшепнула вам… Может быть, даже черновички, брульоны нашла и подсунула?.. Они все без ума от моего красавца, как же!.. Чаруете их взорами невольно, как хотели бы очаровать и… великую княгиню Елизавету… Покраснел? Что, я тоже кое-что замечаю порой…
В свой черед Зубов разыграл крайнюю степень изумления:
– Я?! И княгиня?.. Глаза подымаю?.. Да разве?..
– А что бы еще? Руки коротки! Молоденькая, чистая она, как цветок. Мужа-красавца любит… И муж у ней не простой… Наследник мой, все это знают! Так даже чудесные глаза моего генерала тут бессильны оказались. И это знаю. Потому и глядела… сквозь пальцы на многое… Но помни наперед! Больше не станем говорить. Надеюсь, понял меня? Я писать в Москву более не стану… А вы извольте ваши прогулки, да искательства, да серенады с романсами и подсылы всякие прекратить же! Вот скоро новый дворец внуку готов будет… В Александрии, тут по соседству. Реже будете видеть очаровательную особу и остынете скорее… Я понимаю, что такую милочку нельзя не полюбить. И не виню вас. Но!.. Словом, дело с концом. Мир, не так ли?.. Я твои проказы позабуду… и Красного Кафтана тревожить не стану, графа Мамонова. Так его звали при дворе у меня… Идет? Будет хмуриться. Это не пристало нам, право!
Как наказанный школьник, краснеет Зубов, молчит, руки только целует своей умной, могучей подруге…
Так кончился до развития своего роман фаворита с великой княгиней Елизаветой…
В тот же день узнал о счастливой развязке своего дела Александр, незаметно сумевший вызвать ее двумя-тремя ловкими ходами, случайными намеками, подчеркнутыми взглядами, которые невольно были подмечены кем следует и переданы сейчас же императрице…
Умный юноша ликовал. Тяготившая его дурного тона комедия окончилась поражением нахального, но могущественного фаворита, и отношения между ними остались по-старому: самые дружеские на вид.
Избывшись чувства, похожего почти на ревность, Александр совершенно успокоился и особенно ревностно отдался занятиям военной службой, которую проходил теперь под начальством такого строгого и взыскательного командира, как цесаревич Павел. Последний действительно любил и знал науку плац-парадов и шагистики, хотя бы уж потому, что ею одной заполнял все свои дни…
За последнее время прекрасного помощника нашел для себя Павел в лице капитана артиллерии Александра Андреевича Аракчеева.
Граф Николай Иваныч Салтыков, готовый угодить всем и каждому из сильных лиц, успевший пять лет назад поставить Зубова на его «место», хотя и не без помощи Нарышкиной, любимой подруги императрицы, и других еще дам, в 1792 году одарил и цесаревича, а вместе с тем всю Россию другим «даром Пандорры» – ввел в интимный круг «гатчинцев» двадцатичетырехлетнего офицера, очень некрасивого, но такого исполнительного, усердного, так по-собачьи преданно умеющего глядеть в глаза хозяину своему, что Павел сразу оценил таланты слуги и полюбил его, привязался, почувствовал доверие на много лет.
Аракчееву тогда же было поручено сформировать артиллерийскую роту для маленькой гатчинской армии, которая в эту пору насчитывала в своих рядах шесть батальонов пехоты, роту егерей, четыре кавалерийских полка: жандармов, драгун, гусар и казаков; полевую пешую и конную артиллерию, при двенадцати орудиях, не считая поместных батарей, включающих двадцать шесть орудий в Гатчине и двадцать – в Павловске.
Большая двухпудовая мортира завершала список этих грозных боевых сил.
Всего насчитывалось в армии Павла – 2399 человек, в том числе сто тридцать штаб– и обер-офицеров. Сам Павел очень серьезно относился к своей армии и особенно пристрастился к артиллерийскому ученью.
Гром выстрелов, грохот батарей, выезжающих на позиции, тяжкий удар снарядов, хотя изредка, но попадающих в толстые деревянные щиты, изображающие цель, – все это было по душе вечно взвинченному человеку, тешило его слух, его детское во многих отношениях воображение.
Александр тоже попал под начало Аракчееву вместе с Константином.
Юношам понравилась новая военная забава, особенно младшему. Он и дома у себя завел небольшую «настоящую» пушечку и в свободные часы изображал и командующего офицера, и барабанщика, и фейерверкера, все вместе.
Занятия с армией, особенно осенью, когда цесаревич устраивал осенние маневры, были очень утомительны для молодых князей.
Фантазер Павел, одетый в прусскую генеральскую форму, гарцуя перед батальонами, одетыми на тот же старинный образец, искренно воображал себя полководцем, героем, равным самому Фридриху Великому, и только ждал минуты, когда из пределов сырой Гатчины перенесет свои воинственные подвиги на поля Европы и прославится перед целым миром!
В ожидании этого он до полусмерти утомлял маленькое потешное войско маневрами, парадами, экзерцициями. А за малейшую провинность наказывал беспощадно, телесно, даже не только рядовых, но и офицеров, благо это был народ не обидчивый…
Особенно большие маневры разыгрались между Павловском и Гатчиной и в этом году. Артиллерия, подтянутая и пополненная при помощи усердного и неутомимого Аракчеева, в полном блеске развернула свои батареи на высотах…
Пехота и конница, разделенные на две враждующие армии, наступали и защищались согласно диспозиции очень хорошо… Павел носился от отряда к отряду, от батареи к батарее, находясь среди «русской» армии, которая должна лихо отразить «вражеские полчища», предводимые истым пруссаком бароном Штейнвером, главным командиром и инструктором гатчинских «легионов»…
Сопровождаемый обоими сыновьями в качестве ординарцев, носится Павел.
Уродливое лицо его, сейчас полное неподдельного воодушевления, раскрасневшееся от быстрой скачки и внутреннего волнения, кажется даже привлекательным.
Вдруг он заметил, что из небольшой рощи показываются головные отряды «неприятеля». Там, где их меньше всего ожидали. Удар, задуманный хитрым пруссаком, угрожал отрезать главные силы «русской армии» от лагеря, от его базы, которую следовало защищать больше всего.
Задергался Павел.
– Артиллерия! Что молчит артиллерия?! Спят там, что ли? Капитан Аракчеев, что думаете? Предатель! Желает быть разбитым… Осадные орудия в дело…
И сам помчался туда, где чернела на холмике главная сила артиллерийского гатчинского парка – двухпудовая мортира…
Аракчеев был уже там на месте… Он еще раньше заметил обходное движение Штейнвера и кроме мортиры начал стягивать к месту полевые легкие орудия.
Зарокотали залпы их… Павел чуть не каждый выстрел сопровождает одобрительным выкликом:
– Так… Жарь! Наддай, матери их черт!.. Сыпь… Еще!.. «Старушку» опять подпали!..
«Старушка» – мортира, недавно ухнувшая туда, где показался враг, снова была заряжена… Павел сделал движение вперед, приглядываясь к движениям неприятеля.
Константин суетился около легких орудий. Один Александр, задумавшись о чем-то, остался на месте рядом с мортирой, глядя вдаль.
Сверкнул запал… грохнуло широкое чугунное жерло особенно гулко и сильно, должно быть, от лишне переложенного пороху… Густой клуб дыма окутал и пушкарей, хлопочущих у мортиры, и прислугу при легких орудиях, и Павла с Константином, и Александра. За грохотом выстрела никто не слыхал крика боли, невольно изданного последним.
Не ожидая выстрела, он с закрытым ртом стоял близко от широкого жерла мортиры… И едва грохнуло орудие – острая боль пронизала с левой стороны всю голову Александра, особенно отдавшись в ухе. Как будто второй выстрел раздался там, внутри, потрясая всего юношу. Он зашатался, едва удержался, чтобы не упасть.
«Оглох! Лопнула перепонка!» – мгновенно пронеслось у него в сознании, когда он вспомнил, что не принял предосторожности, обычной перед сильными выстрелами: не отошел подальше от мортиры, не раскрыл пошире рта…
Острая мысль как бы новой физической болью прорезала мозг… Но он овладел собою, медленно отошел в сторону, не выдавая душевного страдания и телесной боли.
Все-таки кончить маневров ему не удалось.
Даже Павел, увлеченный «битвой», сразу заметил, что неладное случилось с сыном. Пришлось рассказать, в чем дело, и отец приказал ему немедленно ехать домой, посоветоваться с врачами. Своим, военным, и мало доверял Павел, да и отрывать не хотел от службы, хотя бы и для помощи сыну.
Как раз в это время под надзором двух врачей происходила жестокая экзекуция над одним из солдат, который, умышленно или нарочно, нельзя было узнать, пулю забил в ружье вместо холостого заряда и ранил одного из начальников, особенно ненавидимого за его жестокость, Федора Иваныча Линднера, пруссака, тоже успевшего прославиться потом по всей России своими зверствами в короткое царствование несчастного Павла…
Тревога поднялась и на половине Александра, и у императрицы, когда она узнала, что случилось с внуком. Сперва он просто сослался на общее нездоровье. И наконец бабушке и жене только признался, рассказал, что случилось в Гатчине. Опасностью не грозила эта контузия. Но увечье, если оно непоправимо, конечно, должно тяжелым гнетом лечь на молодую душу.
Александр упорно скрывал еще одно обстоятельство. Второе ухо у него тоже стало сразу плохо слышать. Звон, гул наполнял и правую сторону головы, только слабее, чем пораженную левую… Оставшись к вечеру в своем покое, лежа на постели, устроенной не в комнате жены, как всегда, а в его кабинете, он поднялся на одной руке и так полулежа долго слушал: что творится там, внутри?
– Что, если совсем оглохну? – Эта мысль холодной змеей проползала по спине, проникала в самое сердце, и холодел весь юноша, дурно становилось ему опять, как случилось уже несколько раз в течение этого печального дня…
Догорает свеча… ползут ночные часы… Перекликаются часовые за окнами…
Не спит Александр. Хочет уловить: лучше либо хуже ему делается?
То ясно слышит он голоса часовых, шорох мышей за обоями, треск сохнущих досок пола… Ловит обостренным, напряженным слухом все звуки ночные… То вдруг перестает слышать… Как будто в бездну погружается… Сон ли это короткий или постепенное лишение слуха и в правом ухе? Кто скажет? Надо ждать утра… Когда все встанут. Снова явится бабушка, доктора…
Вдруг скрипнула дверь, отворяется осторожно.
Испугался Александр, но сразу овладел собой…
Чужого не может быть… Свои… Протасов либо?..
Ну, конечно, жена. Свечу держит перед собой, отгородив ее рукою от колыхания воздуха на ходу. Легкое ночное одеяние позволяет видеть стройные плечи, шею, прелестную, трепетную грудь… Озаренное ярко свечою, лицо бледно. Голубые глаза пытливо глядят сюда, где лежит Александр.
– Вы… ты не спишь, Александр? – с тревогой звенит милый, чарующий голос. – А я пришла взглянуть, хорошо ли ты заснул… Один… Ты не хотел, чтобы остались при тебе…
– Конечно. Теперь не могу… Особенно чужих… Хорошо, что ты пришла, – говорит Александр. А сам ликует. Он слышит голос жены. Значит, одно ухо цело… – Сядь здесь… ближе… Скажи мне что-нибудь. Только не усиливая голоса… Я слышу хорошо. Видишь, я слышу тебя…
– Да? Боже, благодарю Тебя… А я так боялась! – вдруг вырвалось со слезами у Елизаветы. – Я же понимаю, это так ужасно: не слышать… Я тоже уснуть не могла… А теперь рада. Ну, спи… Я пойду… Пусти меня, – слабо стараясь освободить свой стан из сильных объятий мужа, шепчет Елизавета. – Не волнуйся… тебе вредно…
Все тише звучит ее голос… И нежно отвечают ее уста поцелуем на долгий, горячий поцелуй мужа.
Незаметно проносятся дни, быстро мчится время, особенно в годы юности.
Только для стареющей императрицы годом кажется иной долгий день жизни. И многие ее сверстники, «старый двор», тоже с утра ждут не дождутся, когда кончится это обычное, но такое утомительное теперь ежедневное вращение в колесе обыденных обязанностей, впечатлений и скуки…
А молодежь иначе чувствует, иначе живет. Да еще в такую интересную пору, какую переживает северная столица, вся Россия с нею.
Во Франции сверкает и гремит народная гроза Великой революции; вся Европа дает невнятные еще отклики мощным голосам галльского народа… Россия, придя на помощь старому порядку, готова силой оружия подавить первые ростки юной свободы… Дети России идут уже под командой чужих им по крови генералов отстаивать троны, возвращать их свергнутым, далеким королям…
У себя дома круто изменила прежние «либеральные» сравнительно по времени государственные порядки великая Екатерина, умеющая хорошо делать даже и такие дела, которые идут вразрез с прежними широкими начинаниями этой государыни, мечтавшей о «благе народов», о законосвободных учреждениях для своей страны…
Старики идут охотно назад, на прежние пути за своей многолетней руководительницей. Цесаревич Павел, тот впереди всех мчится сейчас к старым добрым временам. Открыто повторяет фразу, подсказанную ему пройдохой Эстергази:
– Железная лоза нужна для управления полудикими ордами русского народа, а не либеральные «Наказы», способные стать лишь наказанием для земли…
И только молодежь, окружающая по старой памяти императрицу, до ее старшего внука включительно, совсем иначе думает и собирается иначе поступать, когда придет и для нее черед – делать историю, ковать жизнь!
Константин больше стоит в стороне либо открыто держится суровых взглядов отца. Он тоже за «железную лозу»… Хоть и мальчик, но уже проявить себя успел как жестокий начальник и по примеру отца дробит зубы, льет кровь солдат «своей армии», представляющей пока всего одну роту. Но и того достаточно, чтобы мог разгуляться жестокий мальчик. И бабушка даже под арест вынуждена сажать младшего внука, чтобы обуздать его жестокость, о которой только случайно сама узнала под конец.
Особенно развернулся Константин, когда узнал, что его решили женить, то есть когда ему минуло шестнадцать лет, как и Александру перед браком…
– Не хочу жениться… да еще на какой-нибудь косолапой немецкой княжне… Вижу я, как это забавно… Давно ли брат женат, а и то почти спинками врозь они с женой. Так что мне за охота? Дураком быть? Я и не так красив, как брат. Какая дура меня полюбит? А без любви – и жениться нужды нет. Я не наследник. От меня нечего потомства ждать!
Так грубо режет порою Константин даже своим наставникам, Сакену, Протасову, когда те по приказанию бабушки заводят с юношей речи о браке.
Пожимают плечами те, сами думают:
«Пусть бурлит… Бабушку побоится ослушаться. Придет время – все образуется!»
И они были правы.
Правда, больше хлопот выпало на долю бабушки с женитьбой младшего внука, этого «чудака», как при самом рождении прозвала его Екатерина.
– Представьте, – однажды при невестке и при Куракине стала громко говорить Екатерина. – Чудак наш Константин еще до рождения проявил себя! Ждали его еще числа пятнадцатого марта, а он изволил лишь двадцать седьмого апреля припожаловать… да так быстро, словно снег на голову какой свалился… В час, в полтора – и вот он тут!..
Говорит, а сама кидает взгляды на невестку, которую очень невзлюбила с недавних пор…
Краснеет Мария Федоровна. Куракин тоже не знает, куда глаза девать, почему-то.
А Екатерина продолжает:
– Вот я его тогда же чудаком прозвала. Так он и остался у нас чудаком…
Но и это взбалмошный, капризный, упорный «чудак» вынужден был покориться воле бабушки. Восемь принцесс одну за другой вызвала в Петербург Екатерина. Решительно забраковал всех Константин. Не понравились они и самой императрице. Поэтому без дальних разговоров подарками осыпали неудачных претенденток и отсылали с Богом домой.
Но вот в октябре 1795 года прибыла в Петербург принцесса Саксен-Заальфельд-Кобургская, супруга герцога-наследника, с тремя своими хорошенькими дочерьми-невестами: Наталией, Софией и Юлианой.
Стоя у окна, выходящего на подъезд, императрица видела, как вышли из экипажа принцессы и сама герцогиня за ними.
Старшая дочь торопливо выскочила из кареты, порхнула на лестницу, как будто боялась опоздать куда-нибудь. Вторая хотела догнать сестру, но от поспешности оступилась и упала тут же. Хотя она быстро поднялась без посторонней помощи, Екатерина обратилась к Протасовой, стоящей рядом, и заметила:
– Дурная примета, душечка моя…
Когда же третья, самая младшая, неторопливо спустилась с подножки экипажа, уверенно двинулась вперед, спокойно, с достоинством стала подыматься по лестнице, государыня подумала:
«Вот именно – последняя! Виден сейчас характер и выдержка… Как раз что нужно моему взбалмошному мальчику… Посмотрим».
Об этих соображениях Екатерина сейчас промолчала. Но вышло именно так, как она полагала. Константин, которому поставлено было решение выбрать одну из трех сестер, пробормотал:
– Ну, что же, бабушка… Если уж надо?.. Так, конечно, ту… которая самая младшая. На что мне всякий старый хлам. И слушать меня не станут. А с этой я еще слажу…
– Да ты что, милый? Полагаешь, жена тебе рядовой твоей роты? Слыхала я, машиной ты считаешь и людей, и офицеров. Так помилосердуй и жену под тот же ранжир не подводи… Осрамишь и себя и меня… На целый свет прославишь…
– Да я ничего не говорю, бабушка. А как я знаю, написано в Законе: жена да убоится! Значит…
– Значит, ты глуп. Это о том сказано, если что дурное на ум жене придет… Так перед ней муж чистым и безупречным, добрым и ласковым стоять должен, чтобы она, жена, даже и подумать не могла о чем плохом… Пожалуй, прошу, не пускайся в толкование Закона Божия. Рано. Молоко, гляди, на губах белеет… Да и не о чем толковать. Младшая – и хорошо. Она мне тоже больше нравится, правду сказать. Ступай к генералу Платону Александровичу. И Будберг там сейчас. Они тебе скажут, что делать надо…
Целый день почти муштровали Константина Зубов и Будберг. Вечером 24 октября он бледный, притихший явился к принцессе-матери и дрожащим голосом объявил, по-французски, конечно:
– Сударыня, я являюсь просить у вас руки вашей дочери… принцессы Юлианы…
Вместо ответа взволнованная так же сильно мать обняла будущего зятя и громко зарыдала от радости.
После нескольких теплых фраз она позвала невесту.
Бледная, трепещущая, едва вошла девушка. Константин подошел и молча поцеловал ее холодную сейчас ручку.
Ни звука не проронив, еще больше побледнела Юлиана, и слезы брызнули из расширенных глаз, которые она, как зачарованная, не сводила со своего будущего супруга.
Желая нарушить неловкое и тягостное молчание, юноша наконец нашелся и негромко спросил:
– Надеюсь… со временем вы полюбите меня? Не правда ли, принцесса?
– Да… я буду любить вас… всем своим сердцем! – чуть слышно прошептала малютка в ответ, кидая нежный взгляд на этого некрасивого, правда, но такого сильного, симпатичного при всей уродливости юношу…
– Мой Бог, – вдруг по-немецки воскликнула совсем растроганная матушка. – Отчего отец не может видеть этой счастливой минуты!..
Юлиана, услыхав родную речь, напоминание об отце, которого ей вряд ли теперь суждено увидеть, закрыла личико руками и заплакала навзрыд.
Грубый по внешности, но чуткий душой, юноша понял, что опечалило девушку.
Он отвел ее руки от заплаканного личика, прижал их сильно, но осторожно к своей широкой груди.
– Успокойтесь, принцесса! Клянусь вам, вы увидите вашего батюшку как можно скорее. Бог свидетель, я повезу вас в Германию сам, как только мне разрешит это ее величество, государыня-бабушка… А что я обещал, то держу крепко. Увидите…
Улыбнулась сквозь слезы ребенок-невеста.
Печально завязался этот союз… Кончился он и того печальней. Но сейчас все ждали только радостей впереди.
До 6 ноября прогостила еще принцесса-мать у императрицы и уехала с двумя дочерьми домой, осыпанная дорогими подарками и денежными субсидиями.
Пятнадцатого февраля 1796 года состоялось бракосочетание этой юной пары, почти так же торжественно, как и свадьба старшего внука императрицы. Несколько дней пировала столица. Жареные быки с золочеными рогами и фонтаны, бьющие вином, – все было как следует…
Особый двор, по числу равный свите первой пары, был образован для новобрачных при гофмаршале, князе Борисе Голицыне. Но он состоял из особ менее родовитых и менее значительных чинами, чем свита старшего брата.
Сначала роскошный Мраморный дворец был отведен для новобрачных.
Робкая Юлиана, нареченная в православии Анной Федоровной, чувствовала себя совсем одинокой и покинутой в этих просторных покоях. Этикет не позволял ей сблизиться ни с кем из фрейлин и дам, состоящих при молодой княгине. Да и не влекло ее к чопорному на вид, злоязычному и безнравственному кружку этих придворных особ.
А от мужа также слишком мало радости видела новобрачная, не только с первых дней брака, но и до него. Пока еще невестой Анна жила вместе с великими княжнами, под надзором той же неизменной княгини Ливен, жених-сорванец являлся зачастую, увлекал за собой невесту к клавесину, раскрывал ноты военных маршей и кратко отдавал приказание:
– Ну-ка, сыграйте! А я буду аккомпанировать…
И он, прижав к толстым своим губам военную трубу или поправив на перевязи туго натянутый, звучный барабан, издавал вступительные шумные звуки на этих инструментах.
Кое-как разбирала ноты музыкальная принцесса, марш звучал все ровнее, труба заливалась все отчаяннее, или трещал вовсю барабан, как боевой клич… И вдруг девочка испускала болезненный крик. Жених, увлеченный «музыкой», в досаде, что невеста остановилась, с трудом разбирая музыкальное колено, или просто фальшиво исполнила пассаж, без церемонии щипал подневольную музыкантшу порой до синяков.
Или начинал с ней возню, ловил, играя в кошки и мышки, ронял на пол, целовал до боли, даже кусал чуть не до крови полные, нежные ручки принцессы, приговаривая при этом:
– Ух, как вкусно!.. Ну-ка, дайте еще разок кусну!.. Да не плачь же – это любя!
И, глотая слезы, молчала невеста, принимая такие знаки внимания со стороны дикого, безрассудного мальчика, которому предстояло по воле бабушки стать мужем в пору, когда бы еще надо было учиться и быть под строгим надзором умного воспитателя, если даже не врача, знакомого с разными видами нервных страданий у людей…
Недолго пожила на свободе молодая пара в Мраморном дворце.
Однажды утром Константин ворвался к жене.
– Пойдем-ка, Аннет! Что я тебе покажу! Что я придумал!..
Покорно пошла за мужем Анна, уже привыкшая ко всем странностям его.
День выдался ясный, и в низком, огромном манеже дворца было довольно светло, против обыкновения.
В одном конце стояла небольшая медная пушечка, которую можно было заряжать соответственным зарядом пороху, и она посылала маленькое ядро в широкий щит, заменяющий цель на другом конце манежа.
Сейчас у пушки вместо канонира стоял пройдоха-лакей, один из ближайших пособников Константина в самых сумасбродных затеях.
Несколько больших ловушек для крыс стояло у стены. В каждой копошилось по две-три серые, отталкивающего вида крысы. Они становились на задние лапки, голые хвосты повисали наружу… Розовые мордочки нюхали воздух и прутья клеток, черные острые глазки бегали кругом…
– Ай, крысы! – пугливо вскрикнула Анна, не выносящая даже вида этих зверьков.
– Ну, не пищите, ваше высочество! Я терпеть этого не могу, знаете! – прикрикнул почти грубо Константин, подражая Павлу, тоже не слишком вежливому в семье, даже с дамами. – Видишь: в клетках эти канальи… Я их тоже не люблю. Вот мы и будем казнить их, чтобы не грызли повсюду…
Бледная, испуганная, прислонилась молча к стене Анна, ожидая, что будет дальше. От страха она уж и сказать не решалась ничего…
И вот на ее глазах по знаку Константина слуга взял одну клетку, приложил ее дверцей к жерлу пушечки, уже снабженной пороховым картушем. Дверца западни со скрипом скользнула кверху, и две крысы покатились по дну клетки прямо в жерло пушечки, теперь глядящее кверху.
Быстро отняв клетку, слуга забил пыжом это живое ядро… Отошел немного. Константин сам, уже держа наготове горящий фитиль, поджег запальник… Огонек блеснул красной искрой…
Бухнул резкий удар… Клуб дыму вынесло из жерла…
Несколько темных комочков опередили облако дыма, мелькнули в воздухе и глухо шлепнули прямо в щит там, на другом конце, распластались на этом щите, давая мутные розовые потоки вниз и кругом…
Анна, как зачарованная, следившая за всем этим, вскрикнула и упала без чувств…
Вне себя была Екатерина, когда узнала о новой жестокой проказе сорванца-новобрачного.
– Ну нет. Его еще рано пускать жить по своей воле… Хуже маленького этот!.. Сюда его, ко мне перевести надо, поближе… Я сама буду наблюдать за милым внуком, если другие не умеют или не хотят обуздать дикаря…
Так решила Екатерина. И новобрачные были поселены в покоях Зимнего дворца, поближе к половине государыни.
Настала весна. Двор переехал в Таврический дворец. И здесь Константин и Анна очутились совсем под крылом у бабушки. Анна была очень рада этому. Но Константин негодовал. И только неодолимый страх, который он питал перед императрицей, мешал ему открыто высказать это недовольство.
Только попадая в Павловск и в Гатчину, к отцу, куда теперь четыре раза в неделю ездили «на службу» оба брата, Константин отводил душу.
Давно уже цесаревич, не стесняясь, позволял себе в присутствии сыновей и даже дочерей самую беспощадную критику Екатерины, не только как правительницы, но и как женщины…
Александр, вторя отцу во всех его нападках на вельмож, окружающих бабушку, ее самой не касался никогда и молчал, что бы ни говорил отец.
Константин же, особенно за последнее время, стал в известных границах, но довольно усердно вторить отцу, обсуждая, а порою и осуждая многое, что делала «строгая к другим», но не к себе бабушка…
Екатерина это скоро узнала, но не придала значения выходкам мальчишки. Только невольно стала суше, холоднее относиться к младшему внуку, удвоив внимание и любовь к старшему.
Она не чуяла, что и здесь ее стерегло разочарование. Если бы она могла на постоянно ясном, спокойном лице Александра читать его затаенные мысли, может быть, она бы решила, что из двух неблагодарных младший все же откровеннее, а значит, и лучше…
С точки зрения, конечно, самой императрицы мог быть назван «неблагодарным» Александр. Он же о себе думал совершенно иначе.
Теплое весеннее утро, заливающее потоками света весь Таврический парк и дворец, где теперь находится со всей «молодой» семьей императрица, манит из покоев, несмотря на ранний час.
Сама императрица в эти часы занята делами, работает с министрами, со своими личными секретарями. Придворные, свита князей и государыни, хотя тоже встают довольно рано по примеру «хозяйки дома», но редко кто показывается в тенистом старом парке, когда еще земля, не совсем прогретая после стаявших снегов, посылает гуляющим свое влажное, слишком свежее дыхание, а воздух, остывающий за долгую, прохладную ночь, тоже влажен и свеж…
Не боится этого Александр. Именно эти пустынные часы проводит он в прогулке по широким, бесконечным, то прямым, то извилистым аллеям парка, подымается на искусственные холмы, проходит по мостикам, переброшенным через ручьи и каналы, перерезающие тут и там дорогу… Иногда с женой совершает он эти долгие, уединенные прогулки, а то и совершенно один.
Сейчас рядом с высокой фигурой великого князя, стройной, хотя и начинающей уже принимать очертания зрелости, темнеет другая.
Это молодой еще человек лет двадцати шести, польский магнат, князь Адам Чарторижский, сын знаменитой Изабеллы Флемминг.
Ростом немного пониже Александра, князь сухощавей его, широкоплечий, с хорошо развитой грудью и стройной талией сильного мужчины. Длинные пальцы узкой, небольшой руки, маленькая, породистая нога, тонкие выразительные черты красивого, бледного, всегда почти серьезного лица говорили о чистоте крови, которая тщательно сберегалась еще в некоторых знатных семьях польской шляхты, передавая из века в век лучшие расовые признаки новым поколениям. Большие темные глаза князя глядели почти строго, но в них всегда горел какой-то скрытый, словно сдержанный огонь… Капризные пряди вьющихся совсем темно-русых волос, не покрытых пудрой, часто падали красивой тенью на высокий гладкий лоб князя, почти касаясь тонких, ровных, красивых, как у женщины, бровей, под которыми окаймляла глаза вторая легкая тень длинных густых ресниц, дающая мягкий штрих этому красивому, но несколько суровому по выражению лицу, напоминающему лицо средневекового монаха-рыцаря, а не придворного камергера, каким сделала недавно императрица князя Адама и младшего брата его Константина.
Ровно год тому назад по поручению своего отца, князя Адама из Пулав Чарторижского, явились оба брата к князю Николаю Васильевичу Репнину, принявшему в свое распоряжение ту часть Польши и Литвы, которая отошла к России после раздела 1792 года.
Огромные литовские владения Чарторижских были в это время отобраны в казну, так как князь-старик все время стоял на челе партии, враждебной Екатерине. Но когда борьба закончилась, сильный магнат рассудил, что смириться будет разумнее, чем потерять огромные земельные богатства, из рода в род бывшие достоянием их семьи. Он и поручил двум взрослым сыновьям начать хлопоты.
Как только императрица получила сообщение от Репнина, она приостановила раздачу огромных «маентков» княжеских, к которым уже тянулось много жадных рук, с фаворитом во главе. Небольшая, но влиятельная польская кучка приближенных к Екатерине лиц, как-то: Браницкая, полька по мужу, граф Вьельегорский, сам Станислав-Август, развенчанный круль, семья Четвертинских, нашедшая радушный приют в Петербурге после Варшавы и Вильны, все они советовали протянуть руку примирения одному из знатнейших и влиятельных родов в Мазовии и Литве.
Екатерина умела послушать доброго совета.
Немедленно написала она Репнину:
«Князь Николай Васильевич, вследствие донесения вашего о явившихся у вас двух молодых Чарторижских повелеваем принять у них присягу на верное нам подданство, предварительно испытав и удостоверясь, что она чистосердечна и не противна совести их; в таком случае ко всем имениям, им принадлежащим в пределах княжества Литовского, не оставьте определить опеку на основании, как то учинено с имениями князя Сапеги, и притом дозволить им сюда приехать. Пребываем в прочем вам благосклонные – Е к а т е р и н а».
Двадцать четвертого июня 1795 года оба брата представлялись императрице в Царском Селе и получили камергерство.
Екатерина вообще от своей юности питала расположение к полякам, по развитию своему и по культурности стоящим выше братьев-россиян. Один из первых, самых поэтических романов во дни еще императрицы Елизаветы Петровны, разыгрался между Екатериной и Станиславом Понятовским. Воспоминаниям об этой любви и был потом обязан он тем, что императрица российская посадила незначительного князька на трон Пястов и Ягеллонов. А если он не мог усидеть на этом высоком месте, вина уж была его собственная, а не той, кто дала ему трон.
Теперь старший брат, князь Адам, сразу понравился императрице своей благородной сдержанностью, своим изяществом. А младший, живой, огненный, веселый, как истый рыцарь-сармат, напомнил ей давно минувшие годы… Она обласкала братьев и прямо выразила желание, чтобы внуки ближе сошлись с этими новыми пришельцами в многоязычном, международном собрании, какое, собственно, изображал сейчас огромный двор могучей северной повелительницы.
Константин быстро и легко сблизился с младшим князем Чарторижским, своим тезкой.
Александр, более осторожный и разборчивый, сначала внимательно приглядывался к этому странному человеку – обаятельному, несмотря на видимую скромность и сдержанность, к князю Адаму. Не говоря о «польском дворике» императрицы, где князь Адам быстро стал идолом, люди самых разных взглядов и направлений сходились в своих похвалах новому камергеру. И это всеобщее одобрение князь завоевал как-то незаметно, без всяких усилий с его стороны, не то чтобы унижаться или льстить, заниматься низким искательством у сильных людей, как это широко применялось здесь всеми и всегда.
Наоборот, с самой императрицей, осыпавшей милостями обоих братьев, Адам был очень сдержан, почтителен, но даже не слишком благодарил за милости, словно мало значения придавал тем земным благам, какие одним словом могла подарить каждому государыня.
Это особенно понравилось Александру, презиравшему жадность, продажность и корысть, какими были отмечены почти все люди, окружающие его державную бабку.
Платон Зубов сначала ревниво косился на приезжих, особенно на сдержанного, красивого собой и умного Адама. Но скоро последний доказал всю силу своего ума именно тем, что даже фаворита успел расположить к себе. Адам словно умышленно держался дальше от государыни, проводил время или в кругу серьезных сановников, или с молодыми фрейлинами из знатных польских семей, которых теперь немало насчитывалось при «большом» и «молодом» дворах.
Особенно близко оба брата сошлись с двумя сестрами, княжнами Марией и Жаннеттой Четвертинскими. И скоро даже Ростопчин пустил про них крылатое словцо, назвав обе пары польской семейной кадрилью…
Но в этой шутке было больше злости, чем правды. На чужбине одноплеменники всегда охотнее и легче сближаются между собой, если даже страсть и любовь не играет здесь никакой роли…
Миновала первая зима, и Александр не только сблизился с Адамом, но даже ввел его в свой семейный круг, объявив жене:
– Вот я тебе приведу этого человека, мой друг. Увидишь, какое это редкое явление, особенно при нашем дворе. Умен, образован, честен. Любит людей и красоту, философ в лучшем смысле этого слова, несмотря на молодость. Словом, если бы я не знал Лагарпа раньше, я бы сказал, что это лучший из всех людей, каких я встречал на свете…
– Уж не влюблен ли ты в своего нового друга, Александр? Это случается иногда с тобою… – с ласковой улыбкой спросила Елизавета. – Смотри! К дамам, к фрейлинам своим я уж не ревную. Привыкла. А тут?.. Правда, он очень красив и обаятелен даже… Должно быть, правда очень умен этот твой князь Адам…
– Ого! Ты и сейчас его хвалишь, как еще никого никогда до сих пор. Смотри сама не увлекись. Я, конечно, тоже ревновать не стану. Но это человек, с которым шутить и опасно, и не следует, по-моему… Ага, теперь пришел твой черед краснеть, милая женушка! Ничего. Я знаю тебя, узнал князя Адама… И что бы ни случилось, не боюсь за будущее!..
Быстро освоился князь Адам в семейном кругу Александра, как умел это делать везде. А брат его Константин занял такую же позицию у своего тезки, взбалмошного, но впечатлительного младшего внука Екатерины. Княгиня Анна – просто душою ожила, когда на горизонте ее тяжелой жизни появился этот веселый, шумный князь Чарторижский-младший, умеющий отлично влиять на вспыльчивого и несдержанного Константина.
Быстро, совершенно естественным образом обе княжны Четвертинские, тихие и застенчивые в обществе, но живые, обаятельные, резвые как кошечки в своем кругу, тоже вошли в интимный кружок, образуемый двумя молодыми парами августейших супругов и братьями Чарторижскими.
– Кадриль пополнилась окончательно! Можно играть ретурнель! – снова съязвил Ростопчин. Но все понимали, что в остряке говорит затаенная ревность и зависть к быстрым успехам, завоеванным приезжими князьями с Литвы. И никто не придал значения этой шутке, несмотря на то, что в ней был вещий смысл…
Особенно тесно сблизился Александр со своим новым другом именно этой весной, когда жизнь в Таврическом дворце, чуждая многих стеснений придворного этикета, давала больше простора и досуга великому князю.
Часто по утрам целыми часами гуляют они вдвоем или втроем, с Елизаветой, беседуют, делятся заграничными новостями, которых так много приходит ежедневно со всех сторон. А то сидят на скамье в тени, и читает князь Адам какую-нибудь интересную, новую книгу, а те слушают, обмениваются впечатлениями…
Так вот и сейчас. Несколько прочитанных заграничных журналов и газет белеют на скамье у пруда, где сидели раньше втроем Александр, Елизавета и Адам.
Последний читал, те слушали, и молодая женщина кормила сухарями лебедей, которые уже знают стройную фигуру княгини в ее светлом утреннем наряде и тянут стройные сверкающие белые шеи свои к этой белой и чистой, прекрасной, как лебедь, женщине.
От обсуждения текущих политических новостей незаметно мужчины перешли к легкому спору на тему, что лучше: строгий закон наследственного замещения престола или избрание нового главы государства каждый раз по воле народа?
Как ни странно, но внук самодержавной, великой императрицы всероссийской стоял за последнее, а магнат бывшей Речи Посполитой, сын вольного народа, до того вольнолюбивого, что единичное «не позвалям!» члена сейма срывало решение остального большинства, князь Адам горячо стоял за строгий порядок царственного престолонаследия.
Увлеченный беседой, Александр поднялся со скамьи, двинулся по аллее. Адам за ним. Елизавета, стоящая у воды, посмотрела на них, но не тронулась с места, не желая присутствием третьего молчаливого спутника мешать дружеской беседе.
Она только ласковым долгим взором проводила обоих спорящих, как будто не один муж, а оба они были близки для чуткой, нежной души этой тихой, вдумчивой женщины. Когда они скрылись, она кинула последние крошки лебедям и тоже отправилась на обычную свою утреннюю прогулку, только в другую сторону парка.
– Я удивляюсь вам, князь! – все больше и больше горячась, говорил Александр. – Как можно в таком великом деле, как управление миллионами людей, отстаивать начала одних случайностей? А вы стоите именно за них, если утверждаете, что каждый перворожденный в царской семье уже этим самым является лучшим носителем короны в будущем, как только умрет прежний государь. Возьмите еще и то: отец может умереть, когда сын мал. Значит, господами являются те министры, советники, которые одни либо вместе с матерью опекают ребенка до поры. Как это бывает хорошо, вам может показать и наша русская, и ваша, и вся западная история!.. Или отец живет слишком долго. Сын весь измучится, ожидая власти, ему назначенной. Жажда власти, подавляемая многие годы, неизбежно должна выразиться в самых крайних, резких формах, примет вид самовластия самого несдержанного, жадного… Да мало ли еще можно привести примеров? Наследник Божиею милостью или волею рока, как вы говорите, может родиться слабоумным, злым, уродливым душой и телом… И все-таки он, а никто другой должен ведать жизнь и смерть бедняков, которыми, быть может, очень хорошо, мудро правил отец, дед случайного выродка… И брат, дядя его же или даже посторонний человек, отмеченный гением, по воле лучших людей земли мог бы еще лучше править и дать народу мир и счастье! И вы против таких простых вещей, князь Адам? Удивляюсь.
– Зато я не удивляюсь нисколько, ваше высочество, что слышу именно такие речи от старшего сына цесаревича российского, значит, и наследника трона в грядущем… Что у кого болит, тот о том и говорит! Старая пословица. Ваше высочество видели теневые стороны, изнанку одной картины, я – другой… О, если бы было, как вы говорили сейчас, мой принц! Если бы «лучшие люди» земли избирали лучшего из лучших, конечно, в смысле правителя. Но я хорошо знаю нашу историю, где все основано было на вольном избрании, от поветового судьи до круля Божией милостью. И знаете ли, что бывало в лучшем случае? На трон сажали пастуха Пяста… А в худшем – корону тех же Пястов и Ягеллонов несколько дней носил «круль» Соломон, еврей-торгаш, который первый случайно показался на дороге, когда сейм, усталый от распри и резни, постановил единогласно: «Первый, кто появится по дороге со стороны Кракова, да будет круль!!!»
– Ну, это, князь…
– Печальный анекдот, вы скажете, мой принц. Бывало, правда, хуже: два-три претендента сразу садились на один трон, мысленно, конечно. И кровь лилась… И земля нищала и стонала от раздоров, войны междоусобной и неурядицы всеобщей!.. И кончилась у нас эта «свобода» выбора неволей рабства и рядом разделов… Так могу ли я, ваше высочество, не возражать на прекрасные слова, которые, конечно, справедливы и достойны вашей юной чистой души?.. Но…
– Непрактичны, неосуществимы пока на земле? Да? Хорошо. Буду ждать, пока я стану мудрее или пока лучше станет мир, разумнее будет толпа… И постараюсь, если смогу, послужить ее просвещению, развитию, как сумею… Хотя…
Он умолк, как будто не решаясь продолжать, и обдумывал, что сказать дальше.
Адам, воспитанник отцов-иезуитов, прекрасно умел читать в душе человеческой и в полной мере обладал редким искусством слушать другого. Он уловил колебания собеседника и совершенно иным тоном, как будто случайно кинув взгляд кругом, вдруг заметил:
– Боже мой! Сколько красоты кругом в этом старом, немного манерном парке! Вы, ваше высочество, конечно, пригляделись… Но человеку свежему… Здесь, на севере, найти такой уголок…
– А вы тоже любите природу, князь? – оживляясь, проясняясь, спросил юноша. – Это мне приятно. Я сам больше всего люблю природу. Не улыбайтесь: да, да, больше всего! Я рожден для сельской жизни. Послушайте, я понял вас: вы нарочно изменили тему. Заметили, что я недоговариваю своих мыслей… Но, пожалуйста, прошу вас, не думайте, что хотя бы малейшая тень недоверия… И я это вам сейчас докажу… Я докажу раз и навсегда! – с несвойственной ему горячностью заговорил Александр. – Вы слишком проницательны и… умны, прямо должен сказать, чтобы не видеть моей души. Но кое-что еще вам может показаться неясным. Слушайте же… Я сначала очень заинтересовался вами и братом вашим. Но больше вами. Такое необычное явление при нашем дворе. Люди, гордо выносящие удары рока… Люди, которые остаются сами собою, несмотря ни на что. Это так прекрасно… я так мечтал всегда об этом… Но, сознаюсь, я не сразу поверил себе. От природы я недоверчив… И жизнь при этом дворе, таком блестящем на вид, и… Ну, да вы сами видите хорошо… Словом, я стал приглядываться… Я же так одинок! И молод еще, вы правы. Мне хочется проверить себя. Выразить все, что волнует ум, сердце и душу порою… И никого кругом, хотя и кружится темной цепью толпа придворных… Этих жадных хищников, надменных перед слабыми, гнущих шею и гордость перед сильнейшими… Я так одинок! Особенно после отъезда Лагарпа, которого любил, чтил… Это заметили и удалили моего наставника, моего друга, вдохновителя на все лучшее, что живет во мне и будет вечно жить!.. Жена… Конечно, я счастлив. Судьба послала мне друга в ее лице… Мы чувствуем и мыслим одинаково. Но она еще моложе меня, женщина… Почти дитя… И вот теперь я верю, хочу верить, что в вас встречу друга, способного понять меня, мою тоску, мои порывы, что бы я ни сказал вам, вы никогда не выдадите жалоб и негодования возмущенной души, страдающего сердца моего…
Рука юноши протянулась к князю Адаму.
Чарторижский, словно ожидавший этого порыва, решительно подал руку, слил ее в сильном пожатии с рукою юноши и, подняв в то же время другую руку к небу, глядя в лицо Александру, твердо произнес одно только слово:
– Клянусь!..
Быстро, нервно привлек к себе Александр нового друга, они братски поцеловались, опять очутились рядом и двинулись дальше по аллее от места, где заключен был священный дружеский союз.
– Слушай, Адам… Ты должен понять меня, хотя я и моложе тебя на восемь лет… Но я так много передумал, так много перестрадал… Да, да!.. Ты вырос и жил в другом мире, далеко от нашего полувосточного, полуфранцузского двора… Не говоря уж о мрачных казармах моего бедного, измученного отца!.. Ты поверишь, что я задыхаюсь в этом воздухе, среди этих людей. Очевидно, я не гожусь для сана, назначенного мне от рождения. Я так люблю покой, тишину, мирную частную жизнь, книги, беседы с умными, честными людьми. А что вокруг? Настоящее мое положение меня совсем не удовлетворяет. Оно слишком блестяще для меня… Или нет. Скажу прямее: я всякий раз мучительно страдаю, когда должен явиться на придворную сцену. Кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых на каждом шагу для получения пустых внешних отличий, в моих глазах не стоящих медного гроша! Я чувствую себя глубоко несчастным, да, я, внук великой императрицы Севера, когда нахожусь в обществе людей, которых не желал бы видеть у себя лакеями!.. А они занимают первые места у нас. Открыто назову тебе: князь Зубов, Барятинский, оба Салтыкова, Мятлев, Пассек… да и не перечислить всех… Трудно верить, что творится вокруг! Все грабят, почти не встречаешь честного человека нигде… Ужасно!..
В искреннем волнении Александр умолк.
– Мой принц, – осторожно, примирительно заговорил князь Адам. – Люди всегда люди. Не забудьте, что благополучное правление вашей бабушки длится больше тридцати лет! Наряду со многим хорошим могло наслоиться и дурное. Все поправимо, принц!
– Нет, нет, мой друг! Я даже не вижу ничего хорошего кругом! Ничего! Правда, империя всеми путями, зачастую самыми… недостойными, нечистыми, стремится к расширению своих пределов! А что творится внутри? В делах неимоверный беспорядок. Мздоимство, казнокрадство жестокое… Все части управляются дурно. Сдается порою, что порядок изгнан отовсюду и заменен произволом жадных людей, имеющих власть… При таком ходе вещей возможно ли одному человеку управлять государством?! А тем более исправлять зло, укоренившееся повсюду! Это выше сил даже для гения, а не только для человека, одаренного обыкновенными способностями…
– Я понимаю, принц. Вы говорите о бабушке вашей… Но ей уж не долго править. Такие преклонные лета… А если батюшка ваш? То новые формы правления могут помочь. Палаты приняты повсюду. И Россия, наверное… При такой системе даже и батюшка ваш, если он человек разумный…
– Я говорю о себе! До меня и после меня будь что будет! Я не отвечаю за порядок, существующий в мире. Но мне такое бремя не по силам. Я привык или хорошо выполнять то, за что берусь, либо не браться вовсе… Я совершенно не разделяю воззрений политических нашего кабинета и правил двора… Не одобряю политики и образа действий моей бабки… Все душой готов порицать основные начала ее. А меня убеждают, что именно в них таится настоящая государственная мудрость, вне которой нет спасения для империи, для всей родной страны! Возьмем ближайший пример. Все мои сочувствия были на стороне вашего родного края. Я страстно желал Польше успеха в ее славной, геройской борьбе. Удивлялся доблести великого истинно, доблестного вашего вождя Костюшки, который теперь у нас томится в почетном плену!.. Я оплакивал падение вашей родины… До сих пор не могу успокоиться, что вождь, защищавший права человечества и справедливости, сам страдает в неволе! Я ненавижу деспотизм! Свобода святой дар неба не только для целого народа – для последнего из живых, разумных существ! А люди являются с оружием, порабощают подобных себе и называют это «удачной, разумной политикой»… Нет! Я, конечно, не могу без ужаса глядеть на кровавые деяния, которыми во Франции сопровождалось освобождение народа… а может быть, и целого мира… Кто знает! Но свободе и могуществу французской нации, власти всенародной, которую стремятся там установить, шлю искренний привет, желаю полного успеха!..
– Принц… мой принц! Я поражен! Кто мог зажечь в душе вашей такой священный огонь человечности? Как счастливы будут ваши подданные…
– Молчи, прошу тебя! Я знаю, что ты скажешь! Слушай! Лагарп умел открыть мои глаза на многое, чего бы я без него не видел, не понимал. А Бог внушил мне еще более важное решение. Слушай… Я открою тебе тайну, которую здесь никому не открывал еще, при этом… дворе! Меня бы осмеяли… предали… Одна только… вот она знает и согласна со мною! – сказал юноша, указывая на Елизавету, которая в этот миг проходила по ближней аллее, задумчивая, с букетом пролесков в руке.
– Я никогда не буду царствовать… я дал клятву! Лагарп и еще двое людей знают об этом… Сейчас нельзя… Я не могу уйти, чтобы не повредить моему отцу. Против него направлена ужасная интрига. Злой заговор. Конечно, бабушка ничего дурного сама не замышляет. Но она является орудием в руках хитрых негодяев. Они думают: я молод, прост и легче будет справиться со мною, если мне вручат корону помимо отца. Пусть думают. Я перехитрю их всех… И когда дело уладится… Ты увидишь, как радостно сниму я с себя тяготу сана, как ненужный нарост… И поселюсь где-либо, недалеко от моего Лагарпа… на берегах Женевского озера, в уютной небольшой ферме… Или на берегах Рейна, которые так близки и милы моей Елизавете… И там заживем тихо, счастливо, среди природы, друзей и любимых книг!
Он умолк, глядя перед собою, вдаль, как будто уже видел то, о чем мечтал сейчас, наяву…
Молчал и князь Адам, который был потрясен, растроган откровенностью царственного друга, слегка наивными признаниями юной души.
Конечно, испытанный жизнью, богатый уже политическим и всяким опытом, князь Адам знал, что годы изменят во многом чувства и особенно мысли чистого мечтателя. Он предвидел, как опыт остудит горячие порывы, принудит от безотчетных, идеальных порывов перейти к грубой, жестокой подчас действительности, требующей много сделок и жертв от самых чистых душ, горящих любовью к людям, к свободе, к добру…
Но сейчас Адам видел, как искренни, как горячи были порывы юноши, как неподдельны его страдания, вызванные пока чужим горем, чужой бедой… Он почти благоговейно залюбовался лицом Александра, одухотворенным необычайно, таким ясным, сияющим в этот миг. И яснело на душе у сына порабощенного народа, которому из уст будущего монарха огромной империи прозвучали дивные слова братства, свободы и любви! Он не предчувствовал, конечно, каким беспросветным мраком заменятся эти грезы…
Елизавета, заметя, что собеседники умолкли, тихо издали с ласковой улыбкой подходила к ним с бледными пролесками в руке, как с первым приветом весны…
Но… весна так быстро отцветает!..
Двенадцатого июня Александр с женой и всей свитой перешел на новоселье в красивый, обширный Александровский дворец, к постройке которого по чертежам знаменитого Кваренги императрица приказала приступить еще четыре года тому назад, желая создать достойную летнюю резиденцию для «лучшего из внуков», для друга души своей. Всем, кроме нее самой, дворец очень понравился. Просторный, светлый, окруженный английским садом и цветниками, он подходил своим юным хозяевам свежей новизною и веселым наружным видом.
Все разместились очень удобно, были довольны, кроме старухи Шуваловой.
Она брюзжала без конца, все порицала и была недовольна.
– Знаете, ваше высочество, – шепнула однажды шаловливая Варвара Головина Александру, – отчего так хмурится и фыркает наша гофмейстерина?
– Отчего, отчего, толстуха? – дружелюбно спросил тот, наравне с женой питая искреннее расположение к прямой, безупречной, хотя и шаловливой по-мальчишески женщине.
– Только, чур, секрет! – зашептала почти на ухо ему Головина. – Дела наши идут очень плохо. Сватать некого больше, после того как «зуб больной» выдернула императрица… запретила ему, вернее сказать, ныть, где не следует, перед кем не подобает… Не грозите, ваше высочество, я не боюсь. Я это не о «присутствующих» говорила… Ха-ха-ха… Значит, антреприза не удалась… Труппа распалась. Сборов почти никаких… Мы так ее и прозвали: «Антрепренер в беде», знаете комическую оперу синьора Чимарозы «Impressario in angusta»… А тут еще – увы! – окончательно голову можно потерять! Слышали: Головкина отправляют в Италию, не то послом… не то без всякого «покоя»[6] впереди… так, промяться… Не точил бы языка!.. Ну вот, вы хмуритесь, ваше высочество, а глаза смеются… Я уж лучше не буду вас портить и замолчу…
Хохочет проказница! К Елизавете пошла повторить каламбур о «после без «покоя»… и о прочем.
Но эта безупречная в нравственном отношении дама, эта «белая ворона» при дворе невольно уже с новой тревогой кидает взоры на обоих братьев Чарторижских, теперь слишком близко вошедших в семейный круг к двум новобрачным князьям…
Почти исключительно одни поляки в это лето сплотились вокруг Александра.
Конечно, не выдавая всего, князь Адам дал понять «польскому дворику» Екатерины, как хорошо относится к Польше Александр, какие светлые надежды таятся для угнетенной родины в душе принца. И Радзивиллы, оба брата, с очаровательной сестрой, бледной хрупкой Христиночкой, Вьельгорский, Браницкие, друг князя Адама граф Строганов, не говоря о сестрах Четвертинских и самих Чарторижских, – самые частые и желанные гости в новом дворце.
Теплая лунная ночь полусветом озаряет лужайки и поляну парка, обливает сиянием вершины деревьев, купола павильонов, полусумраком наполняет таинственные бесконечные коридоры тихих аллей.
Сверкают под луною верхи крыши и шпицы старого и нового дворцов… Отливает зеркальным блеском, горит перехватом лунных лучей дремлющий тихий пруд.
И как в «Оленьем парке» Версаля, тут и там, словно оживленные светлые изваяния, сошедшие со своих пьедесталов, мелькают в обманчивом сумраке ночи юные пары. На миг покажутся, выплывут из загадочной тьмы тихих аллей, минуют лужайку, скользнут мимо пруда и снова потонут в другой загадочно темной аллее.
Мраморная пара Амур и Психея, вечный символ мужской и женской любви, белыми незрячими глазами всматриваются в эти мелькающие пары живых влюбленных, глядят туда, в темь прохладных тихих аллей и словно видят там что-то такое, словно слышат влюбленные вздохи, томный, прерывистый лепет, шелест поцелуев, робких порывистых ласк, недосказанных, оборванных на лету, как обрывается порою песня неги и стон страсти…
Знакомые все тени мелькают в этом таинственном, словно зачарованном, парке в эту лунную, ясную ночь.
Константин, большой, нескладный, чернеет громадой и кажется еще больше рядом с совсем юной, тонкой, изящной Жаннеттой Четвертинской, которая учит польскому языку своего влюбленного кавалера и звонко по-детски смеется, когда он так забавно произносит трудные для него, полные шипящих и свистящих звуков польские слова… А когда фраза сойдет удачно, он весело смеется и «в награду» себе покрывает поцелуями нежные холодные ручки польки, которая защищается, но так слабо и шепчет:
– Ах, прошу вас, зоставьце… Не хце… не нада… Mais laissez donc! Je vous prie…[7]
И так мило мешает в одно польскую, французскую и неправильную русскую речь, что Константин еще громче смеется, целует крепче, чаще эти ручки… шейку…
Анна если не видит этого, то потому лишь, что занята другим. Красивый, пламенный «тезка» мужа, Константин Чарторижский, давно уже открыл ей, какое неотразимое впечатление пухленькая красивая принцесса произвела на влюбчивого сармата.
Сначала молодая женщина притворялась строгой, делала вид, что сердится на дерзкого поклонника. Но он был так вкрадчив, когда нужно, так смел и настойчив, где это казалось удобным… Бедная малютка, одинокая, заброшенная, так хотела погреться душой…
Законный муж, семнадцати лет от роду, хотя и любит поломаться над пятнадцатилетней женой, но, зная за собой грехов немало, не слишком взыскателен и к супруге.
И, сидя в тихой аллее с красавцем-князем, Анна сентиментально шепчет ему о своей далекой родине, о страданиях юного непонятого сердца!.. Слезинки порою даже сверкают на красивых, хотя и не особенно выразительных глазах немочки.
Но кавалер быстро умеет осушить эти живые алмазы огнем своих поцелуев…
Усталый, измученный своей «гатчинской» службой, вернулся к себе Александр.
Но и он до ужина не показался Елизавете. Мария Четвертинская, под руку с князем Адамом, попалась ему навстречу у самых ворот внутреннего парка…
Малютка Христина Радзивилл, давно безнадежно влюбленная в Александра, тут же, восторженно глядит на него большими сверкающими, как бриллианты, глазами – хрупкая, чахоточная красавица…
После первых фраз завязался живой общий разговор… Двинулись парами по душистым лужайкам, мимо цветочных куртин, вошли в прохладу и тень загадочных аллей… Александр и Мария отстали как-то случайно. Адам и Христина идут впереди… Не видно, что делает задняя пара, не слышно, о чем тихо так, словно воркуя, беседует она. Но ревнивое сердце Христины обостряет ее слух… Словно душою видит девочка, как склоняется к своей даме красавец-принц. Как слова замирают у него, у подруги его на устах, и уста эти сливаются в долгий, беззвучный, как тишина ночная, бесконечный, как вечность, поцелуй…
Только перед самым ужином появился Александр на половине жены, и не один.
– Мой ангел, я веду тебе гостя. Князя уговорил пожаловать. Он так уж давно не был. Спрашиваю: «Не обижен ли чем?» – «Нет, наоборот…» Он думает, что надоел тебе. Ну что скажешь? Экая фантазия богатая у нашего Адама…
Смеется Александр искренно, открыто. Он пока не чувствует за собой греха.
– Ну что за пустяки, князь! – любезно отзывается Елизавета. – Правда, муж и я так рады вам всегда…
– Вот видишь… Ну, вы поболтайте… Тебе веселее будет, мой друг. Ты все одна… А я чертовски устал сегодня. Зато лихо ученье прошло… По-нашему, по-гатчински!.. Без сучка без задоринки… Не улыбайтесь, мой друг, господин штатский философ. Я вас понимаю. Конечно, мирные парады – забава. Но они учат кой-чему и солдат и начальников. И если уж мне поручили какое дело, я привык его выполнять самым лучшим образом! Знаете мое правило. А потому… Шагом марш!.. Я на диван… залягу на часок… А вы болтайте… Раз… раз…
И, подчеркнуто молодецки шагая, вышел из покоя Александр.
Молчание воцарилось в ярко освещенной гостиной. Оба словно хорошо знают все, что может сказать другой, или не находят, с чего начать, как приступить к беседе.
Хозяйка заводит обычную светскую болтовню. Любезно подает реплики гость.
Но глаза его говорят о чем-то таком, что заставляет дыханье прерываться в груди у молодой женщины, и она инстинктивно кутает газовым шарфом прелестные плечи, белеющие из нескромного выреза легкого летнего наряда…
– Ужин подан! – возглашает дворецкий.
Обрадовалась хозяйка.
– Доложите его высочеству. Прошу вас, князь, в столовую…
– Я докладывал, ваше высочество. Его высочество сказали, что ужинать не будут… Они…
– А, хорошо… Ступайте… А вы, князь, извините уж и меня… Я, знаете, не ужинаю никогда… Посидим, если желаете, еще, побеседуем… Может быть, он… муж проснется?.. Если вы не торопитесь только…
– Увы, тороплюсь, ваше высочество! – поняв ясный намек, со вздохом отвечает гость.
Почтительно касается губами протянутой руки…
Мимолетен этот официальный поцелуй. Но отчего так жгут эти красивые, тонко очерченные губы нежную кожу руки? Отчего дрожь и огонь пробегают у нее от руки до самого сердца?..
Стараясь не думать об этом, кивает приветливо гостю головой Елизавета.
Он скрылся. К себе, в свой будуар уходит она… Но не хочется спать…
Рано еще, должно быть? Нет. Одиннадцать мерно, гулко пробило на дворцовых часах. Серебристым, мелодичным звоном вторят красивые часики башенному звону, часики в стиле рококо, стоящие тут, на камине.
Значит, тихая, ароматная лунная ночь не дает уснуть молодой женщине? Она дразнит ее мечты, волнует кровь?.. У самого раскрытого окна сидит в глубоком кресле Елизавета. Волосы ее распущены. Обнаженные в пеньюаре руки повисли вдоль тела, охваченного какой-то непривычной истомой…
Как раз перед окном раскинулся роскошный цветник, отделенный от остального сада легкой железной решеткой. Пряный, смешанный аромат роз, лилий, гелиотропа, индийского жасмина, гвоздики – все это вливалось волною вместе с ночным свежим воздухом и еще больше кружило голову, сильнее заставляло кровь приливать к сердцу, к вискам…
Закрыть окно? Душно станет… Да и сил нет двинуться. Сейчас… Сидит, глядит в полог лунного света, в тени ночные, сгустившиеся там, в саду, Елизавета и словно видит там себя, но не одну… Медленно идет она, опираясь на чью-то руку, склоняясь к чьей-то груди, слушая чьи-то ласковые речи… Но чьи?.. Чьи?..
Вдруг вздрогнула она: какая-то тень мелькнула за железной кружевной оградой, остановилась как раз против окна…
Неужели он осмелился?.. Нет, это женская тень… Знакомая фигура, наряд… Варя Головина! Ее комната – над комнатами Елизаветы. Из окна-фонарика видна сверху часть спальни Елизаветы. Часто обе женщины, стоя каждая у себя, весело переговаривались между собою. Вот и теперь, должно быть, Головина заметила свою подругу у окна и даже спустилась сюда, стоит за решеткой, ждет, пока Елизавета заговорит…
– Это вы, Barbe? Какими судьбами?
– Я, ваше высочество. Вижу, у вас свет… Край платья белеет у окна… Значит, не спите. Я и спустилась. Ничего?
– Нет, я так рада… Жаль, решетка заперта. Не знаю, где ключ. Я бы впустила вас. Вам тоже не спится?
– Не спится, ваше высочество. Муж в городе… по делам. Я одна… А вы, ваше высочество? Я видела, его высочество с князем Адамом час тому назад прошел домой. Уже все разошлись? Так рано?
– Разошлись! – с печальной улыбкой ответила Елизавета. – Муж утомлен. Лег у себя на диване, «на минутку», как он говорит… Уснул мгновенно… к ужину не захотел даже пожаловать. А мне предоставил ужинать наедине с его другом… Весело, нечего сказать?! И так почти каждый вечер… Подумайте…
– Ужасно, ваше высочество! – с искренним сокрушением отозвалась подруга. – И еще если бы…
Она смолкла, озираясь, нет ли кого вблизи. Но все было пустынно, тихо.
– Что же вы замолчали? Говорите прямо. Я же первая доверилась вам. Да! Да! Если бы этот «друге моего супруга… не так сильно был увлечен… или, вернее, не казался таким влюбленным… Тогда бы еще ничего… А то… и тяжело… и скучно!..
– Скучно, ваше высочество? О, если бы ваш супруг это мог слышать. Он бы уснул еще спокойнее… Вы ангел, принцесса…
– Нет. Я только хочу остаться… честной женщиной…
– Да поможет вам Господь… Жена вы редкая, надо признаться… А наша женская честность? Вы, как и я, знаете, как различно ее понимают люди… Но с вами я согласна: любить только своего мужа – это самое святое дело!.. Особенно если он любит нас…
– Если он любит нас… – как тихое эхо, повторила Елизавета. Настало молчание.
– Однако становится свежо. Лучше велите закрыть окно, ваше высочество… как бы не простудиться… Ночи сырые в этом «лягушатнике», как говорит ее величество. Покойной ночи, ваше высочество!..
– Доброй ночи, милая Барбетта!..
Головина ушла. А Елизавета еще долго сидела в раздумье у раскрытого окна.
Овладев собой, она поднялась наконец, перешла к дивану, стоящему в глубине комнаты, по дороге захватила с туалетного столика небольшой томик в сафьяновом переплете, «Новую Элоизу», уселась поудобнее на диванчике и развернула томик, чтобы чтением разогнать тревожные, волнующие мысли.
Сначала глаза рассеянно скользили по ровным строкам. Собственные думы, переплетаясь с образами и картинами повести, мешали сосредоточиться… Но скоро пламенные страницы поэта-автора захватили все внимание. Страница мелькала за страницей… Стрелка часов близилась к полночи.
Неожиданно шум шагов раздался в соседнем покое. Это был не муж, она знала его твердую, несколько тяжелую, медлительную походку. Женские каблучки стучали по паркету, дверь распахнулась, и Анна почти вбежала к belle soeur[8].
– Элиза, милая! Я погибла… Спаси, спаси меня! – падая головой в колени к Елизавете, негромко, но почти с рыданиями проговорила Анна.
– Безумная! Что с тобою, Аннет? Говори скорее, что случилось? Не пугай меня. Я и так совсем больна!.. Отчего ты погибла?
– Боже мой! Как ты не понимаешь? Он, муж, узнает… он убьет меня… Ты же знаешь моего супруга! Если кто-нибудь заметил – всему конец… Я лучше сама на себя руки наложу!.. О, я несчастная… Но что я могла сделать?.. Разве я могла устоять?! Он так хорош! Лучше всех у нас… И так меня любит… Только его брат еще мог бы сравниться с ним… если бы не был такой суровый, такой печальный всегда… Это оттого, что ты жестокая… Адам тебя любит так же сильно, как меня мой Константин. Он говорил мне…
– Молчи, молчи, безумная…
– А что? Разве нас могут слышать?.. Нет никого. Там пусто везде… Но я не за тем… Слушай, Элиза, помоги, спаси меня…
Елизавета уже давно догадалась, в чем дело. И скорбно, стараясь принять строгий вид, глядела она на молоденькую женщину, почти ребенка, которая была так неосторожна, что даже опасалась, не подсмотрел ли кто-нибудь ее свидания с младшим Чарторижским.
– Ты что молчишь? Что так смотришь? Не хочешь ли читать мне мораль, как эта противная бессердечная Варвара Головина?.. Или княгиня Ливен, вечная гувернантка наша… Так пожалуйста. Я не за тем пришла к тебе… Я так несчастна. Ты лучше всех знаешь… И не смей мне поминать о муже… Злой мальчишка… он чуть ли не колотит меня до сих пор, хотя я уже не девчонка… Он ведет себя как солдат… Уж не говорю об амурах с Жаннеттой Четвертинской… Это все-таки приличная девица, из хорошей семьи… А он со всякими актрисками… кутит там… и все… Даже здесь, в слободе, говорят, среди простых мещанок он… понимаешь?! А я должна оставаться одна?! Терпеть оскорбления, насмешки? Ни за что! Пусть погибну, но не хочу больше терпеть… И если бы ты знала: он так любит меня!..
– Замолчи… перестань! Как ты можешь?! Как не стыдно!..
– Ну пусть… пусть стыдно. А быть одинокой, несчастной еще хуже… Видишь, я и сейчас дрожу и плачу… А ты не жалеешь меня!.. Недобрая… Я люблю тебя как сестру. Мы обе здесь чужие… обе страдаем… И ты… и ты, я знаю. Только ты душою сильнее меня… Такая гордая… А я простая, слабая… Я еще так молода… И одна… совсем одна! Эх, Элиза! Неужели и ты осудишь, оттолкнешь меня?!
Анна закрыла лицо руками и горько-горько, совсем по-детски залилась слезами.
Грустно покачав головой, Елизавета осторожно привлекла к себе Анну, усадила на диван, склонила ее голову на свое плечо и тихо заговорила:
– Ну, успокойся… Ну, хорошо… Я не стану упрекать. Ты права; мне только жаль тебя… Ты совсем дитя… Но скажи, что испугало тебя? Ты думаешь, что?..
– Ничего я не думаю… Просто еще никогда в жизни со мною не случалось… Я потеряла голову… Не знаю, что было со мною… Боюсь всего… И вот прибежала к тебе. Ты рассудительная, умная… сильная такая… Научи, что делать?
– Прежде всего успокойся… Наверно, твой… друг был достаточно осторожен, и никто не видел того, чего не хотела бы и ты сама…
– Пожалуй, верно… Он так меня любит, так жалеет… Ну, а муж? Если он узнает? Он убьет его… меня…
– И этого не бойся. Откуда ему узнать? Он сам не спросит… Ты не скажешь. Вот и все. Да если бы и узнал…
– Ну, ну?.. Что же тогда?..
– Ничего. Принцы за это не убивают. Они сами по опыту прекрасно знают, какая ничтожная вещь любовное увлечение… Будь спокойна…
– Правда, правда… Константин часто даже хвалился этим… Значит, ты думаешь, и твой?..
– Мы сейчас о нем не говорим, – хмуря брови, перебила Елизавета. – Ну, теперь легче стало? Утри глаза, носик… Он у тебя совсем покраснел… Ребенок ты, больше ничего…
– Так ты полагаешь – успокоиться? Хорошо, я постараюсь… Мне самой неприятно… Хотелось бы вспомнить, пережить счастливую минуту… Молчу, молчу. Я тебе ничего не говорю… Только хочу не бояться… И ты правда утешила меня… Милая… Постой. А… это не грешно? Мама и пастор наш там, дома, говорили, что грех изменять мужу… И тут священник. Что, если грешно?..
– Утешайся тем, что будешь находиться в большой… и хорошей компании!
– Правда, правда твоя! – вдруг весело подхватила Анна и по-детски расхохоталась. Но сразу снова стала серьезной.
– Нет… Я все-таки думаю, надо признаться духовнику… Пусть разрешит меня. Тогда совсем будет хорошо, когда покаюсь… Греха и не станет, правда?
– Пожалуй, правда… А кто твой духовник? Не исповедник императрицы?
– Нет, а что?
– Тогда можно, признавайся своему… А духовник государыни, пожалуй, мог бы еще спутать: вдруг на бабушку наложит епитимью за внучку!
– Ты шутишь? Ну, конечно… Этого я не боюсь. Внучкам, пожалуй, за бабушку пришлось бы гораздо больше поклонов бить, если бы уж так… Я тоже не ребенок… Вижу, понимаю все… Право, Элиза…
– Я и не сомневаюсь, мой друг! Ну, а теперь, большая женщина, если слезы высохли и личико снова смеется, все обстоит в порядке. Иди спать… Моя камеристка проводит тебя вместе с негретенком Али… А я тоже устала… Доброй ночи…
– Доброй ночи… Милая… добрая… Впрочем, нет! Ты жестокая… тебя так любят, а ты… Молчу, молчу!.. Слушай, дай ушко… Я признаюсь: я так сейчас счастлива… и хотела бы, чтобы все… и ты… Ушла, уже ушла… не хмурься…
Крепкое объятие, звонкий поцелуй… и Анна выпорхнула из комнаты так же мгновенно, как и появилась…
Долго еще сидела Елизавета, одинокая, задумчивая… Слезы порою скользили по бледным щекам… А грудь так сильно, тяжело вздымалась, стройная, молодая грудь…
Прошло еще несколько дней.
Идет к ущербу полная луна. Но еще довольно свету бросает она на поляны тихого парка в свежие вечерние часы… Густо сбегаются тени в глубине загадочных аллей. Белеют мраморные группы влюбленных богов и богинь на пьедесталах среди зелени парка… Мелькают влюбленные пары по аллеям его, проходят мимо пруда, тонут во мраке кустов и дерев…
Снова сидит у своего окна наверху встревоженная Варвара Головина.
Она видела, как нынче перед ужином прошел домой Александр с Адамом Чарторижским. Ждет, когда снова мелькнет стройная фигура князя Адама на усыпанной песком площадке, смотрит, не появится ли у раскрытого окна снова Елизавета, чтобы спуститься, побеседовать с одинокой женщиной, разогнать тоску этой принцессы, которую горячо и бескорыстно полюбила добрая женщина…
Долго и напрасно ожидает она!..
Может быть, Александр на сегодня изменил своим привычкам, не заснул на диване, не оставил жену с приятелем?.. Втроем сидят, ужинают, ведут дружескую беседу…
Успокоенная, отходит от окна Головина.
Муж входит…
– Ты не спишь еще, ВагЬе? А я думал…
– Не спится… А ты откуда?
– С дежурства, из дворца… Заходил вниз, хотел поговорить с князем… Не удалось. Храпит на своем диване так, что слушать приятно. Устал, бедный, на «службе» в этой глупой Гатчине да в Павловске…
– Спит? – переспросила жена. Хотела еще что-то спросить, но удержалась…
Легла. Но ей не спится. Ей так вот и чудится: столовая внизу… Елизавета и «неотвязный гость» сидят вдвоем, ужинают, болтают… О чем говорят они? Потом выходят на террасу, увитую зеленью, куда не проникают и днем чужие взоры… И там снова сидят, вдыхают опьяняющие ароматы цветочных куртин… Ловят взорами игру света и теней в тихом, освещенном луною саду… Тихо, с перерывами, говорят о чем-то… О чем?..
Вот будто слышит, видит все это чуткая, заботливая Головина и шепчет невольно:
– Господи, защити ее… охрани… Избавь от искушения…
С этими мыслями, с этим полушепотом и затихает добрая женщина, даже перекрестив кого-то издали своей тяжелеющей от дремоты рукой…
Еще через несколько дней, утром, когда Головина с Длинной Анной, Толстой, сидели за клавесином, разбирая какой-то новый красивый романс, дверь осторожно растворилась, вошла Елизавета в легком белом платье вроде греческой туники, с золотой цепью на шее.
Она поздоровалась с Толстой, взяла за руку Головину и увлекла ее прямо в спальню, сама заперла за собой дверь на ключ, бросилась на шею подруге, и вдруг слезы хлынули у нее из глаз. Но лицо оставалось сияющим, радостным.
– Что с вами, ваше высочество? – бледнея от какого-то дурного предчувствия, спросила хозяйка.
Неожиданная гостья сдержала на миг рыданья, прильнула совсем к уху преданной женщине, еле слышно шепнула:
– Барбетта, если бы ты знала, как я…
Вдруг сильный стук раздался в дверь. Фраза замерла на устах…
– Кто там? – с невольным раздражением от нежелательной помехи спросила Головина.
– Ваше сиятельство, их сиятельство, матушка ваша, изволили пожаловать из деревни, – раздался голос камеристки.
– Я после, я потом… Идите, встречайте! – торопливо заговорила Елизавета и так как первая была у двери, повернула ключ…
Очень была рада Головина приезду матери, но невольная досада щемила ей сердце.
– Если бы это пятью минутами позже!
Очевидно, большую тайну собиралась открыть подруге Елизавета… Но уж больше никогда она не поминала об этой минуте и не сказала Головиной, что заставило ее прибежать так внезапно, плакать радостными слезами? Чем потрясена так была молодая, пылкая женщина?..
А с помощью сестриц
Со всей Европой породнятся!..
Август на дворе. Лето подходит к концу, двор из Царского Села переехал в Таврический дворец. Но важные вести несутся со всех сторон… Не было еще такого богатого событиями лета, как настоящее.
Сильно недомогала императрица, но сейчас словно живой водой окропили ее важные вести. Ободрилась, просияла, ходит по-старому… А то и ступить ей было трудно: ноги отекли, сердце сжималось… Дышать было тяжело…
Особых гостей в августе 1796 года принимала столица и двор Екатерины.
Два знатных шведа, граф Гага и граф Ваза, приехали и остановились у шведского посла, барона Штединга.
При дворе, конечно, все знают, что эти имена вымышлены. Но и город чуть ли не в одно время с придворными кругами узнал, что едет молодой шведский король – сватать внучку государыни старшую, Александру Павловну. А с ним герцог Зюдерландский, родной дядя и опекун юноши-короля.
Внуков поженила хорошо великая бабка. А для внучки совсем блестящую партию подыскала. Славится род шведских королей по всей Европе. Да и политические условия требуют такого прочного союза с сильным северным соседом, откуда и во времена Петра, и потом немало невзгод приходило на империю, а на столицу ее новую особенно. Совершится этот брак – и надолго, если не навечно сдружатся две соседки, две северные земли.
Красавец Густав Адольф, со своими светлыми кудрями, темными, смелыми глазами, стройный, в темном наряде, похожий на рыцаря старых времен, очаровал и государыню, и двор, а больше всего невесту, прелестную пятнадцатилетнюю великую княжну, которая уже давно заглазно, по портрету, любила далекого «суженого»…
Блестящие приемы и праздники, как всегда, шли без конца. Королю понравилась невеста до того, что он сразу объявил императрице о согласии своем на брак…
Через несколько дней уже парк Таврического дворца, покои Гатчины, где княжна виделась с королем под кровом отца, словом, все уголки жилищ царских были свидетелями нарождения и развития чистой, прелестной любви между этими двумя юными существами. Веселье кипело волной. Дядя-регент, алчный швед, уже считал в уме все выгоды от нового союза… Но сватовство, так хорошо начавшееся, кончилось горестно, печальным аккордом.
Главным пунктом при заключении брачного договора был вопрос о вере невесты, будущей королевы. По законам Швеции, королева должна быть в одной вере с королем, а православные уставы запрещали княжне менять религию…
Зубов и окружающие его прихвостни взяли на себя все ведение щекотливых переговоров, чтобы и все награды за удачное окончание дела взять себе… Но это были не настоящие дипломаты, а ограниченные жадные интриганы… Они довели дело до громкого скандала. В самый день, назначенный для торжественного обручения, король заявил, что договор составлен неправильно, что его желают обмануть, и не явился к торжеству…
Тут же легкий удар разбил императрицу, которая впервые за все славное царствование получила такое оскорбление перед целым миром от упрямого, но прямого юноши.
Король и регент уехали… Больная, тоскующая, стала таять покинутая невеста, бедная влюбленная малютка, незаслуженно испытавшая такой позор…
А императрица совсем слегла… Унынием, печалью наполнились покои дворца, вся столица…
Только наглый фаворит и его приспешники, правда, задумались, но еще не теряли своего заносчивого вида. Пока жива старая государыня – их воля и власть…
Один только уголок в окрестностях столицы представлял исключение из того, что замечалось в Петербурге, что было и везде в царстве, куда доходили вести о нездоровье Екатерины. Там грустили, плакали, молили Бога о выздоровлении императрицы…
А в Гатчине, в этой темной кордегардии, не только хозяин ее с хозяйкою, но и все окружающие, вся эта компания несытых, грубых солдат-наемников воспрянула духом… И с надеждой, как вороны, почуявшие добычу, поглядывают в сторону Петербурга: не прискачет ли по дороге, обставленной полосатыми прусскими столбами, печальный гонец?
Не напрасно ждут здесь черных вестей. Но раньше другие вести пришли.
Прискакал бывший воспитатель Александра, генерал-майор Протасов, уединился с Павлом, поговорил с ним недолго и снова умчался обратно в столицу.
К вечеру того же 17 сентября приехали к отцу оба сына.
Старший один по приглашению вошел в кабинет. Бледен, глаза горят. Но спокоен на вид. Только руки слегка вздрагивают у юноши.
Отец, тоже бледный, взволнованный, стоит у окна, глядит в темноту ночи, словно разглядеть там что-то хочет. Подергивается все некрасивое лицо от тика, от частой нервной судороги, обезображивая еще сильнее и без того уродливые черты цесаревича.
В полной генеральской форме стоит Павел, и трость в руке.
А поодаль, совсем уйдя в тень мебели, прижавшись к стене, вырезается узловатая, угловатая фигура Аракчеева, теперь уже полковника, инспектора всей гатчинской пехоты, начальника «артиллерии» в сорок орудий, управляющего «военным департаментом» павловских владений и губернатора Гатчины… Совсем успел в короткое время втереться в больную душу Павлу этот деревянный на вид, железный душою человек…
– Ну-с, что скажете, ваше высочество? – резко окликает сына Павел. А глазами так и сверлит лицо юноши, облитое светом нарочно зажженных жирандолей и ламп.
– Через генерал-майора Протасова, ваше высочество… – начинает сын.
– Я вас не о Протасове спрашиваю! – хрипло крикнул отец. – Нечего вилять, коли к тому дело пришло… Что сами скажете? Ну-с? Прямо извольте… На него смотрите? Мешает? Не может мешать. Друг мой верный и единственный!.. Да, единственный-с покамест! Других не вижу кругом. Все враги… все предатели… до родных сыновей даже… Вот вы пришли – молчите… Что же? Не вызнать ли что явились, а потом предать меня матушке моей любезной? Этой старой… грешнице коварной… Ась?
– Ваше высочество, я прошу вас…
– Что? Обидно? Отец говорит, так обидно! А как мне целый ряд лет самые нестерпимые обиды и шиканы наносимы были, того никто знать не желал, ниже сын родной? Ась? Это можно, это хорошо?..
– Ваше высочество, верьте… Я именно приехал… Мое желание…
– Не размазывать. Явились, так рапортуйте по порядку… Ну-с?
Ухватясь за предложение отца, Александр, не умевший подыскать тона и слов для разговора о важном деле, ради которого явился, вытянулся в струнку, как на вахтпараде, и отчетливо заговорил:
– Два дня тому назад неожиданно вечером вызван был к ее величеству, которая по нездоровью в постели у себя находиться изволила…
– Так… Ну-с?
– Удостоен был разговора наедине… Сказано было сначала косвенно, намеком, а потом и прямо изъяснено о желании непременном ее величества… в случае своей кончины… по нездоровью весьма ожидаемой, внезапно пристичь могущей…
– Ну-с… ну-с…
– Видеть на престоле не сына, то есть ваше высочество, а внука, меня то есть, ее величеству неотложно желательно. Все для того шаги исполнены…
– Итак… Ну-с?.. – все более хрипло и злобно вставляет отец.
– И бумаги важнейшие составлены, даже на руки отданы лицам первым в армии и в гражданском управлении, и они…
– Кто?! Кто?! Поименно извольте-с…
– Румянцев-Задунайский… Суворов-князь… Остерман и Безбородко.
– Ага… Угу!.. – вставляет хрипло между именами Павел. – Ну-с? Так-с?..
– И мне вручен был пакет бумаг сих важных со списками…
– Где? Где они?
– Вернуть их ее величеству должен. Но вот здесь показать могу…
Схватил листы, жадно проглядывает Павел. Еще удерживаются скрюченные пальцы, чтобы не измять, не изорвать ненавистных листков, исписанных такими ужасными для Павла распоряжениями… Отдал сыну листы.
– Так-с… Ну-с?..
– И приказано тогда же обо всем подумать, ответ свой дать скорее…
– Ну-с… А вы-с?..
– Обещал исполнить волю ее величества… И тогда же приказание последовало: никому, а вашему высочеству наипаче, ничего не говорить… Но по долгу сыновнему…
– Да, да! По законам Божеским и человеческим обязан был немедля сказать. Хорошо. За это хвалю… Вижу: мой сын не…
Оборвал Павел. Задумался.
– Что же вы отвечать теперь станете, ваше высочество?
– Не знаю, ваше высочество… Как сами приказать изволите, так и поступлю. А до тех пор, оберегая себя… и вас, батюшка, опасался прямо отклонить дело…
– И то хорошо… Умно. С ними осторожно надо, с этими… Там все мои враги, что и смерть мою отыщут, ежели что… Вот Протасов-старик… да он! – указывая на Аракчеева, сказал Павел. – Только и есть друзей у меня… И у вас. Помните, сын мой!
Он поманил ближе Аракчеева, который, изогнувшись, подошел, словно пес, неуверенный: приласкают или побьют его хозяйские руки?
– Подойди. От тебя я не имею тайн. Не должен иметь их и мой наследник! Слышите, сын мой?..
Мгновенно подавив глубокую внутреннюю брезгливость, какую всегда питал к Аракчееву, юноша протянул ему руку и ласково, дружески проговорил:
– Рад, что мог найти хотя бы одного истинного друга себе и его высочеству. Прошу не отринуть и моей дружбы, Алексей Андреевич!
– Ваше высочество! – благоговейно, с сиянием на деревянном лице своем забормотал Аракчеев. – Слов не хватает!.. Господь видит сердце верного раба вашего… и ихнего высочества… И до смерти без лести предан останусь… по гроб!..
Быстро, неожиданно толстые влажные губы коснулись руки Александра, потом в плечо у локтя чмокнули Павла. А юноша, пользуясь минутой, отер незаметно о мундир руку, на которой чувствовал озноб и дрожь, как от прикосновения жабы.
– Ну, довольно болтовни. К делу… Я убедился, ваше высочество, чиста душа ваша передо мною, государем и отцом вашим! Но все же испытать, проверить желаю…
Вдруг, напыжась, стараясь принять царственную осанку, что при маленьком росте и неуклюжести полного тельца казалось лишь смешным, Павел строго спросил:
– Присягу принять отцу и государю вашему на верное подданство сейчас же не желаете ли? Вместе с братом своим младшим? А?
Так и колют, так и сверлят блестящие воспаленные глаза отца сына.
А тот сразу широко улыбнулся, словно что-нибудь приятное увидел.
Вот как раз то, чего надо. Присяга снимет груз ответственности с души и совести юноши. Останется исполнять приказания отца и больше ничего. Пусть другие стараются, разыгрывают трудные роли в трагикомедии жизни. А он, Александр, займет место зрителя, и больше ничего ему не останется желать.
Поспешно, радостно звучит ответ сына на вопрос отца:
– Готов, когда угодно вашему высочеству… Клянусь и присягаю по доброй совести…
– Стойте, стойте. Аракчеев, другого зови. Дай Евангелие, крест… И свидетелем будь… Но пока ни слова старухе, ваше высочество… Это ей сюрприз будет, когда помрет… Ха-ха-ха… Слышите?!
– Слушаю, ваше величество!
– Величе… Да, да, вы правы! С этой минуты я – величество, я – государь ваш и всей земли… Ха-ха-ха!.. Назло всем… и ей… и ей… моей матушке доброй… Великой Екатерине. Я таки «величество», а не кто другой!.. Я! Один я!..
Через неделю после этой присяги Александр отправил бабушке собственноручное следующего содержания письмо:
«Ваше императорское величество!
Я никогда не буду в состоянии достаточно выразить свою благодарность за доверие, каким ваше величество изволили почтить меня, и за ту доброту, с какою изволили дать собственноручное пояснение к остальным бумагам. Я надеюсь, что, судя по моему усердию заслужить неоцененное доверие и благоволение вашего величества, убедиться изволите, насколько сильно я чувствую значение милости, мне оказанной.
Действительно, даже своею кровью я не в состоянии отплатить за все то, что вы соблаговолили уже и еще желаете сделать для меня. Бумаги эти с полною очевидностью подтверждают все соображения, которые вашему величеству благоугодно было сообщить мне и которые, если позволено будет мне высказаться, как нельзя более справедливы. Еще раз повергая к стопам вашего императорского величества чувства моей живейшей благодарности, осмеливаюсь быть с глубочайшим благоговением и самою неизменною преданностью.
Вашего императорского величества всенижайший, всепокорнейший подданный и внук
Вглядывается Екатерина в тонкие, связные строки французского текста письма, и спокойствие охватывает ее душу:
– Вот и слава Богу! Главное сделано. Счастлива будет Россия воистину под рукою моего внука… Избавлена она от сына моего любезного, от этого безумца!.. Теперь хоть и умереть можно… Я отслужила свои, почитай, сорок лет… На покой пора!..
Где-то близко стояла смерть, подслушала державную старуху, которая и не чует, что под конец самый дорогой ей человек пошел против ее могучей разумной воли…
Пятого ноября около десяти часов утра последний роковой апоплексический удар застиг Екатерину.
Растерялся, обезумел совсем весь «старый двор»… И все остальные тоже как ошалелые бродят… Зубов, бледный, с красными глазами, на коленях стоит у матраса, на котором пока на пол прямо положили умирающую государыню. Хрип вылетает из груди. Больная дышит так судорожно, тяжело! Лицо потемнело… Врачи напрасно хлопочут…
Рыдания, слезы наполняют дворец. Старики, мужчины плачут как дети…
Александр гулял с Чарторижским на набережной, когда прибежал от Салтыкова посланный, позвал его во дворец… Тут он увидел страшное зрелище… И все кругом – Константин, Анна, Елизавета… Этих скоро увели, как и обоих внуков… До приезда Павла лучше им не быть вблизи умирающей…
Шепчутся многозначительно иные, поглядывая на Александра, словно ожидая от него какого-то шага. Но непроницаемый, несмотря на свои двадцать лет, юноша печален, как подобает внуку, и только…
Весь день длится агония. На кровать уложили умирающую. К вечеру прискакал из Гатчины Павел с женой. Сам Зубов догадался брата Николая послать к цесаревичу с печальной вестью. Несколько десятков гонцов помчались следом за этим первым вестником. В десятом часу вечера в Зимнем дворце появился Павел, в снегу, в грязи… Взглянул на страдания матери, пролил несколько искренних слез, поговорил с докторами и вдруг будто вспомнил что-то.
– Вы туда пройдите, – указывая жене на угловой кабинет за спальней императрицы, говорит Павел. – И великих княгинь возьмите с собой… А вы со мной побудьте! – приказывает он двум сыновьям, которые уже в полной гатчинской форме явились и ждут приказаний отца.
И еще немало «гатчинцев» прискакало за Павлом. Хозяевами вошли они в покои, толкают, оттирают назад первых вельмож, друзей Екатерины, красу ее царствования…
Вдруг, слышит Павел, кто-то на колени рухнул и ловит его за походные ботфорты, отирая с них пыль пышными кружевными манжетами, складками богатого жабо. Это Платон Зубов, теперь ничтожный, не нужный никому, прежний фаворит, руки простирает, лепечет:
– Ваше величество! Помилуйте грешного раба своего… Пощадите!..
Грудь, увешанная высшими орденами империи, прижимается к забрызганным снегом лосинам и сапогам… Рабски целует сухую руку Павла Зубов своими полными, пунцовыми, совсем женскими губами…
Удержал прилив мгновенной злобы, презрения новый повелитель. Нельзя сразу напугать всех гневом монаршим. Сперва милость нужна.
– Встаньте, граф! – приказывает он. – Берите свою трость дежурного генерала, исполняйте свой долг. Друг верный матери будет, надеюсь, и мне другом. Полагаю, станете усердно служить мне, как ей служили!..
– О, ваше императорское вели…
– Верю. Довольно. Некогда сейчас… Подымитесь… А вы, ваше высочество, – к Александру обращается Павел, как признанный государь, – к графу Зубову на половину пройдите, там примите бумаги… Не угодно ли, генерал… Распорядитесь, – кинул он властно уничтоженному бывшему фавориту.
Тот смиренно пошел за Александром.
Константина с Остерманом – в Таврический, тоже бумаги опечатать и разобрать посылает отец. А сам с одним Безбородкой вошел в кабинет матери. Двери закрыл за собой. Оглядывается.
– Здесь, ваше величество, в столе бумаги важнейшие! – подсказывает ему почтительно первый вельможа в царстве.
Подошел Павел, ящик раскрыл, пошарил, нашел большой пакет, обвязанный черным, и надпись четкая, рукой матери:
«Вскрыть после моей смерти в сенате»…
Жива еще мать… Хотя и на пороге смерти…
Все равно. Сорван конверт. Дрожит плотный лист бумаги в руках. Немного там написано, но самое страшное для Павла. Он устраняется этим завещанием. Александр – наследник.
– Что делать?.. Что делать?.. – растерянно шепчет Павел.
– Холодно что-то здесь… Вот и камин горит… Погрейтесь, ваше величество, – многозначительно советует Безбородко, а сам наклонился к каким-то бумагам на столе, внимательно разбирает их. И не замечает, что озарилась вдруг ярким светом часть комнаты у камина… Вспыхнул конверт… Горит и самый роковой лист…
– Мне лучше! – хриплым голосом заявляет Павел. – Позовите кого-нибудь! Пусть вынесут отсюда весь этот хлам… Мы после его разберем…
Входят лакеи… Сваливают на простыни груды бумаг, планов, книг… Волоком тащат мимо умирающей из этих покоев, подальше… Сваливают все в пустой дежурной комнате…
Совсем умирает Екатерина… А тут, входя и выходя от Павла, чужие люди снуют, прислушиваются к тяжкому хрипу… Мельком кидают взгляды на лицо, темнеющее все сильнее…
Только 6 ноября в десять часов вечера вышел старый екатерининский вельможа, еще бодрый, важный день тому назад, а сейчас сгорбленный, одряхлелый за одну ночь, вышел в большой зал, где собрались все, кто мог и смел сюда прийти, и рвущимся голосом проговорил:
– Императрица Екатерина Вторая скончалась. Да… да здравствует император Павел Петрович! Ур-ра!
Гулко подхватили возглас «гатчинцы», стоящие в толпе… И остальные тоже кричат:
– Ур-ра!
Но похоронным эхом отдается оно у всех в сердцах. Рыдания сильнее кругом… Во дворце, на улицах рыдают люди, узнав, что не стало Великой Екатерины.
Настала другая пора: воцарился император Павел I.
…Преступленье проклятое!
Зачем рожден я покорять тебя?
И время, и люди, и радость, и горе —
все мимо, все мимо летит!..
Сочти все радости, что на житейском пире
Из чаши счастия пришлось тебе испить;
Увидишь сам: чем ни был ты в сем мире, —
Есть нечто более отрадное: не быть!
Власть, почти всемогущая, в ожидании которой Павел в течение четверти века выносил тяжкое унижение и обиды, была наконец у него в руках!
И первой мыслью у этого изломанного жизнью человека – было желание выразить свою глубокую любовь к покойному отцу, совершить святое дело справедливости, показать целому миру, что и смерть не покрывает иных злодеяний.
Но так была искалечена душа Павла, насильственные идеи о сверхчеловеческом величии своем, тесно перепутанные с безумным страхом преследования, с воображаемыми повсюду покушениями на его сан и достоинство, до того овладели этим человеком, что даже доброе побуждение свое он проявил диким, кошмарным, нечеловеческим образом!
Ни раньше, ни потом на страницах мировой истории не было записано подобного тому, что придумал Павел. Ни один деспот Востока так не глумился над самыми близкими ему людьми, как этот, по существу, не злой, отзывчивый на многое доброе человек.
По приказанию сына останки императора Петра III были вынуты из гроба, где тлели ровно тридцать пять лет. Так как тело не было бальзамировано, там среди праха осталось несколько темных костей и череп на полуистлелой гробовой подушке. На этом черепе еще темнело отверстие от пролома, нанесенного злодеями во время ропшинской трагедии… И эти останки были переложены в роскошный гроб, одинаковый с гробом императрицы. На мертвый череп Павел возложил корону и заставил прикладываться к праху не только Алексея Орлова, призванного нарочно для этого, но и вся семья Павла, жена, дети, окружающие должны были дать последнее целование ужасным останкам…
Зрелище было чудовищное!
И так рядом простояли два гроба на роскошных катафалках положенное время, целый месяц, с 19 ноября по 18 декабря, и рядом наконец были опущены в царскую усыпальницу, на вечный покой!..
Такому началу соответствовали и последующие дела нового государя. Не довольствуясь проявлениями неограниченного произвола на земле, он желал присвоить себе и права божественной власти: умершему давно генералу Врангелю в приказе «объявлялся, в пример другим, строжайший выговор» за вину, совершенную, конечно, еще при жизни этим служакой. Даже все искупающая смерть не спасла от немилости покойного генерала.
Дворяне, офицеры гвардии, пожилые, заслуженные чиновники подвергались публично наказанию розгами, палками… Тысячу ударов шпицрутенами вынес несчастный штабс-капитан Кирпичников… Разжалование в рядовые, ссылка в Сибирь целыми батальонами – все это сразу стало обычным явлением. И такой гнет, от которого замирала всякая жизнь, чувствовался не только в столице, вблизи Павла, а и по всей России, где сразу была устроена густая сеть шпионства и доносчиков всякого рода…
Из близких Павлу лиц особенно тяжело казалось переживать такую черную пору кроткому, свободолюбивому Александру.
Физическое утомление от военной службы, или, как говорил об этом сам наследник теперь, «от выполнения унтер-офицерских обязанностей», не давало времени задумываться над положением. Но он не покидал своих заветных планов.
Письмо, написанное в эту пору Александром к Лагарпу, ярко рисует и внутренние переживания его самого, и то, что творилось кругом.
Вот что писал Александр:
«Наконец-то я могу свободно насладиться возможностью побеседовать с вами, мой дорогой друг. Как давно уже я не пользовался этим счастьем! Письмо это вам передаст Новосильцев; он едет с исключительною целью повидать вас и спросить ваших советов и указаний в деле чрезвычайной важности: относительно обеспечения блага России при условии введения в ней свободной конституции. Не устрашайтесь теми опасностями, к которым может повести подобная попытка. Способ, которым мы хотим ее осуществить, значительно устраняет опасности.
Вам известны различные злоупотребления, царившие при покойной императрице, которые усиливались по мере того, как ее здоровье и силы, нравственные и физические, стали слабеть. Наконец в минувшем ноябре она покончила свое земное поприще. Мой отец, по вступлении на престол, захотел преобразовать все решительно. Его первые шаги были блестящими, но последующие события не соответствовали им. Все сразу перевернуто вверх дном, а потому прежний беспорядок увеличился еще больше.
Военные почти все свое время теряют почти исключительно на парадах. Во всем прочем нет решительно никакого строго определенного плана. Сегодня приказывают то, что через месяц будет отменено. Доводов никаких не допускается, разве уж тогда, когда зло совершилось. Одним словом, благосостояние государства не играет никакой роли в управлении делами. Невозможно перечислить все те безрассудства, которые совершаются здесь. Прибавьте к этому строгость, лишенную малейшей справедливости, немалую долю пристрастия и полнейшую неопытность в делах. Выбор исполнителей основан на фаворитизме; заслуги здесь ставятся ни во что. Одним словом, мое несчастное отечество находится в положении, не поддающемся описанию. Хлебопашец обижен, торговля стеснена, свобода и личное благосостояние уничтожены! Вот картина современной России, и судите по ней, насколько должно страдать мое сердце. Я сам, обязанный подчиняться всем мелочам военной службы, теряю все свое время на выполнение обязанностей унтер-офицера. Решительно не имея никакой возможности отдаться своим любимым научным занятиям, я сделался теперь самым несчастным человеком.
Вам уже давно известны мои мысли, клонящиеся к тому, чтобы покинуть свою родину. Но в настоящее время нет ни малейшей возможности выполнить это намерение. Помимо того, несчастное положение моего отечества дает иное направление моим мыслям.
Мне думается, если когда-нибудь придет мой черед царствовать, то вместо добродетельного изгнания я сделаю несравненно лучше, посвятив себя задаче: даровать стране свободу и тем спасти ее от возможности в будущем сделаться игрушкою в руках каких-либо безумцев!
Мне кажется, это было бы лучшим образцом революции, произведенной сверху, законной властью, которая перестала бы существовать, как только конституция будет закончена и нация изберет своих представителей.
Я поделился моими мыслями с людьми просвещенными, тоже много думавшими по этому поводу. Пока нас лишь четверо: Новосильцев, граф Строганов, мой адъютант князь Адам Чарторижский и я!
Когда придет мой черед царствовать, нужно будет стараться образовать народное представительство, которое и составит свободную конституцию, после чего моя власть совершенно прекратилась бы и я, если Провидение благословит мою работу, удалился бы в какой-нибудь уголок, жил бы там счастливый и довольный, видя процветание своего отечества и наслаждаясь им!
Вот каковы мои мысли, мой дорогой друг!
Новосильцеву поручено о многом расспросить вас, особенно о роде того образования народа, которое просветило бы умы в наиболее короткий срок и возможно полнее. Вопрос этот имеет громадное значение.
Я предоставляю г. Новосильцеву сообщить вам все остальные подробности на словах. Дай лишь Бог, чтобы мы могли когда-либо достигнуть цели даровать России свободу и предохранить ее от деспотизма и тирании. Все свои труды, всю свою жизнь я посвящу охотно этой цели, столь дорогой для меня!»
В это же время, словно ожидая каждый час какого-нибудь важного переворота, Александр поручил князю Адаму составить род манифеста, в котором были изложены те же самые основные мысли, что и в письме к Лагарпу…
Конечно, друзья не выдали Александра. Но он сам бывал откровенен до известной степени даже с сомнительными людьми… И скоро темная тень покрыла отношения между ним и отцом, в первое время на каждом шагу выражавшим полнейшее благоволение свое к будущему наследнику трона.
С другой стороны, что-то словно порвалось и в отношениях Марии Федоровны к ее «названым дочерям».
Анну давно недолюбливала императрица. Но ладила прежде и с ней, и с Елизаветой. Только при жизни Екатерины налет зависти чуялся в отношениях великой княгини-матери к обеим невесткам ее. Словно неприятно казалось Марии, что обе молодые княгини больше пользуются расположением императрицы-бабки, чем она, старшая в семье…
И теперь властным обращением, порой доходящим до грубости, словно отомстить решила Мария Федоровна молодым красавицам за прежнее.
Первый удар был направлен на Анну в лице ее друга, Константина Чарторижского, который сам подал повод к скандалу своим открытым ухаживанием за этой юной, но такой несчастной женщиной.
Уже после коронации, в июне 1797 года, он получил отпуск к отцу, в знаменитое родовое имение Пулавы в Литве…
И очень много крупных перемен в близких к государю и государыне кругах произошло совершенно внезапно…
Пылкий, влюбчивый не по годам, Павел увидел в Москве юную красавицу, прелестную лицом, хрупкую и миниатюрную по фигуре, княжну Анну Петровну Лопухину… Настоящая страсть вспыхнула в этом странном человеке. Не давая себе труда сдерживаться и в этом отношении, как бы считая, что его сан дает ему право пренебрегать всякими условностями, он отдал распоряжение Кутайсову…
Этот фаворит, теперь шталмейстер, граф, кавалер ордена Андрея Первозванного, остался верен той обязанности, какую и раньше исполнял при Павле… Переговоры были затеяны с матерью красавицы, женщиной не молодой, но чувственной, жадной. Вся Москва говорила об ее многочисленных приключениях, о последнем ее возлюбленном, офицере Уварове, который будто бы в порывах ревности даже и поколачивал свою подругу, не говоря о щедрых подачках, какими старалась пожилая распутница сгладить разницу лет любовника и своих…
Торг был быстро совершен.
Лопухины – мать и дочь, вместе с отцом и «другом» матери, со старухой-бабушкой, всею семьей появились в Петербурге, где буквально были осыпаны милостями. Даже бабушка, Анна Петровна Левшина, у которой состоялось первое сближение между Павлом и его будущей фавориткой, получила в дар большой дом с усадьбой на Невском проспекте, против Малой Морской… В шутку Павел сам называл «бабушкой» эту веселую, добрую старушку.
Отец девушки, назначенный генерал-прокурором, повышался в рангах со сказочной быстротой, которой не было примера даже во все короткое царствование Павла, порою умеющего быть щедрым без конца.
В течение всего одиннадцати месяцев этот нежный отец получил большой дворец, бывший де Рибаса, одной стороной выходящий на Дворцовую набережную, а другой на Миллионную улицу, богатейшее «староство» Корсунь в вечное владение, сделан действительным тайным советником, членом Государственного совета, кавалером орденов святой Анны, Андрея Первозванного, Иоанна Иерусалимского большого креста, получил портрет Павла, осыпанный бриллиантами, бриллиантовую звезду, княжеское достоинство, титул светлости, право одевать свою прислугу в ливрею придворных цветов…
Очаровательная Анна Петровна, его дочь, тоже получила дар, не имеющий цены даже по тогдашнему времени: ей пожаловано «все место, именуемое Екатерингоф», не считая других даров, имений, крестьян, денежных сумм, драгоценностей и прочего.
Наконец, она, единственная из женщин, удостоилась получить Мальтийский крест.
Старая подруга Нелидова сначала пыталась бороться, но быстро вынуждена была уступить, удалилась в свой излюбленный Смольный монастырь…
Вслед за нею попали в немилость оба брата Куракины; Павел, конечно, видел, какую роль они играли, но, уступая Нелидовой, терпел и этих куртизанов.
Теперь место Алексея Куракина занял отец Лопухиной… Второй брат просто удалился в свои орловские поместья и там утешался, заведя целый гарем из дворовых девок и баб…
Александр, никогда не любивший придворной жизни, старался теперь совсем держаться в стороне, особенно когда заметил, что лица, обласканные им, почти немедленно попадают в немилость к Павлу.
Оберегая себя и своих друзей, Александр почти не принимал никого, проводя все свободное время с Елизаветой в своих покоях.
Но и этого спокойствия лишил его потерявший равновесие отец.
Старшего сына Павел избрал поверенным своей страсти, восхищался перед ним девушкой, толковал о своих чувствах…
– Вообразите, до чего доходит моя страсть, – обратился он по-французски однажды к сыну, указывая на маленького горбуна, камер-юнкера Лопухина. – Я не могу без сильного биения сердца смотреть на этого уродца только потому, что он… носит ту же фамилию, что и она!..
Любовника старухи Лопухиной Уварова, офицера кирасирского полка, Павел сделал своим флигель-адъютантом, полковником кавалергардов, составляющих личный конвой государя…
Новую фаворитку Павел поселил рядом с собой во дворце, выдал ее за красивого князя Гагарина, не переставая осыпать знаками внимания и милости.
Александра он брал с собой, отправляясь в гости к новой своей очаровательнице… Страсть до того лишила Павла всякой воли, что он, узнав об увлечении сестры Анны – Екатерины Демидовой – красавцем Александром, стал помогать ей самым решительным образом.
Пригласив однажды сына сопровождать его к Гагариной, Павел привел Александра в угловую гостиную, где уже сидела Демидова.
– Ну вот, пока я должен по секрету сказать несколько слов нашей очаровательной княгине, займите здесь даму, ваше высочество! – обратился он к сыну и быстро вышел.
Странный звук послышался Александру, как будто щелкнул ключ в дверях.
– Что с вами, ваше высочество? – лукаво улыбаясь, обратилась к нему Демидова. – Вы испугались словно чего-то? Не меня ли? Неужели я так ужасна? Поглядите…
Очень красивая, молодая, она, конечно, могла произвести впечатление на каждого. И потому влиянию застенчивости, робости приписывала явную холодность, которую проявлял Александр в ответ на открытое ухаживанье влюбленной женщины.
Она совсем не умела его разгадать.
Близость отца к сестре Демидовой, конечно, удерживала сына от романа с красавицей второй сестрой. Но еще больше претило ему слишком настойчивое проявление страсти со стороны женщины… Этого он не терпел… Такие приемы гасили в нем всякое пробуждение чувства и даже чувственности.
А Демидова, сейчас одетая в легкий домашний туалет, не способная видеть ничего, кроме молодого, сильного красавца, жгла его взорами, подчеркивала движениями и позами всю прелесть своего тела, манила улыбкой, намеками, вздохами… Больше двух часов длилась обоюдная пытка…
Наконец она вскочила с дивана, где раскинулась перед ним, и сухо произнесла:
– Ваше высочество, должно быть, нездоровы? Вы едва говорите, с трудом шевелите рукой. Общество дамы, пожалуй, вам в тягость… Нужен, скорее, врач. Я скажу его величеству, что вы нездоровы!..
И она коснулась двери, за которой скрылся Павел. Дверь оказалась заперта.
– Какая досада… Ну ничего, ваше высочество… Я все-таки не стану недоедать вам своим присутствием, – почти со слезами в голосе продолжала оскорбленная женщина. – Я понимаю… насильно мил не будешь… И вы не подумайте… Если я… если вам показалось… Тут нет ничего такого… дурного… Вы должны же видеть, наконец… Я не притворяюсь… Я… я…
Слезы помешали договорить…
Александр, сначала возмущенный смелостью красавицы, теперь почувствовал к ней живую жалость.
Женщина действительно не виновата, если полюбила его. Но прямо сказать ей о том, что он испытывает при атаке со стороны женщин, если не сам вызывает их на то?.. Это не решился Александр. Он только совсем тепло, дружески заговорил:
– Успокойтесь, прошу вас… Я ничего не думаю и не вижу дурного… и понимаю многое… Но вы правы: я устал… я нездоров… Должно быть, серьезно… И вы, конечно, простите…
– Больны? В самом деле? – с искренней тревогой заговорила Демидова. – Ну тогда понятно… А я так была увлечена своими мыслями… ощущениями, что и не подумала об этом!.. Это же так просто… Ну так вот, идемте, я вас провожу… Идемте… Вам надо домой. Я передам его величеству, что вам стало не по себе… Я устрою… Мы с сестрой Анной не позволим вас обижать… Мы обе так… любим нашего милого рыцаря! Ну, до свидания… Да, до скорого?.. Когда вы будете здоровы…
И ласково, как сестра, как мать, вела к боковому выходу Александра эта женщина, которая минуту тому назад напоминала ему опьяненную неодолимой страстью трепещущую вакханку.
Нежно поцеловал он белую, мягкую ручку, тихо шепнул:
– Благодарю за участье… за все!.. До свидания, когда… мне станет лучше…
Но этого не случилось никогда!..
Все больше и больше уходил в себя и от людей Александр. А события еще как будто помогали, толкали его отойти, оторваться от всего мира!
Чуть не открыто стала враждовать Мария Федоровна с Елизаветой, когда пришла первая весть, что Фредерика, сестра великой княгини, выходит за того самого Густава Адольфа, теперь уже полноправного шведского короля, который отверг руку княжны Александры Павловны.
– Вы всё знали раньше и должны были сказать мне! – резко кинула упрек невестке императрица, вся бледная, дрожащая от гнева. – Это – прямое оскорбление нашей семье, всей России… Отверг руку моей дочери… женился на сестре моей собственной невестки!.. Вы знали… почему не сказали вовремя?
– Я ничего не знала, ваше величество, – спокойно, с достоинством, хотя и очень сдержанно ответила Елизавета. – Все, что пишет мне матушка, известно вам… Мои письма, как и письма моих родных, адресованные ко мне, вскрываются на почте, как я узнала наверное… Пересмотрите их, и сами увидите…
– О, вы не введете меня в заблуждение этим невинным видом… Вы…
– Я никого не желаю вводить в заблуждение, ваше величество, – уже более решительно ответила невестка, – а так как мне сейчас нездоровится, позвольте мне уйти.
Почтительный поклон, и, не ожидая дальнейших разрешений, Елизавета вышла из покоя, где происходил неприятный разговор…
Нездоровье, о котором сказала Елизавета, было известно и Марии Федоровне.
Она готовилась быть матерью. Княгиня Анна, узнав, что «сестричка», как она постоянно называла Елизавету, ее «дружок», имела неприятное свидание с императрицей и теперь, опечаленная, заплаканная, сидит одна, прибежала мгновенно.
– Правду мне сказала Барбет? Императрица обвиняет тебя в какой-то интриге! Как не грешно, как не стыдно… Они же знают все наши письма… Я даже получила новое предостережение от нашего неизвестного друга на здешней почте… Он пишет, что мы не должны по-прежнему делать никаких приписок на наших письмах ни молоком, ни другими симпатическими чернилами… Об этой маленькой хитрости проведали как-то и греют листки наших писем, опускают их в такие составы, что тайные строки проступают наружу… Ах, какая низость…
– Что же, печально, – с горькой улыбкой заметила Елизавета. – Таков уж обычай. При всех дворах так делают… Буду терпеть… А ты? Скажи, чем ты так довольна? Ведь, кажется, и ты?..
– О да!.. У меня-то дело гораздо хуже, чем с тобой; дорогая сестричка! Я совсем больна! – вдруг, опустив головку, тихо проговорила Анна.
Правда, лицо ее сильно изменилось, побледнело, осунулось. Глаза были очерчены темными кругами и глядели как-то тускло…
– Но все-таки я рада… Мое нездоровье… врачи решили, что только там, на богемских водах, я могу излечиться от этой ужасной, отвратительной болезни… Муж едет в Вену, потом в армию, как ты знаешь, мой друг… Он и отвезет меня… Он!! О, если бы я никогда не знала этого человека… Так поступить?! Мало ему, что сам губит здоровье и силы с этими… отвратительными… с актрисами своими и с разными! Он и меня не поберег… Я открою тебе, сестричка, я решила… Я больше к нему не вернусь… Все скажу своим… Они поймут, не пустят меня больше сюда… А если нет? Я не знаю тогда… Я… с ума сойду… Я умру… умру…
И маленькая, пухленькая еще, несмотря на все страдания души и тела, несчастная женщина вся затрепетала от рыданий.
Долго утешала ее Елизавета, пока наконец та успокоилась и решительно заявила:
– Ты не думай! Я хорошо обсудила это… Увидишь, больше я сюда не вернусь…
– И меня оставишь одну? Злая… А я думала…
– Элиза, милая… Дорогая сестричка! Я не могу! Поверь, я думала, что надо ради тебя остаться… Но больше не могу!.. И наконец, вот у тебя будет ребенок. Ты не одна. Твой муж… Он такой милый… Правда, вы не слишком горячие любовники… Но он такой милый… И твои другие друзья… Князь Адам… Не красней… Ты можешь всем глядеть в глаза… Я знаю… А мне здесь оставаться нельзя… Не сердись!..
– Бог с тобой, моя маленькая Анна… Я и не думаю. Поезжай, вылечись… Поправляйся. А там… что Бог даст… Знаешь, только моя вера и помогает мне теперь…
– И мне… Давай помолимся… Попросим Бога, чтобы нам было хоть немного легче… И всем… и всем… И здесь, в этой несчастной России… и везде!..
Тихо, обратя глаза к большому распятию, стоящему поблизости, стали молиться эти две прелестные, одаренные всеми благами мира, но глубоко несчастные женщины…
Уехала Анна. Уехал Константин, сперва в Вену, лечиться у тамошних специалистов-профессоров, а потом в армию Суворова, посланную против «революционной гидры», которую решил уничтожить Павел.
Александр, привыкший быть неразлучно с братом, тоскует. Совсем одинока Елизавета. Понемногу всех преданных к ней дам оттеснила императрица от невестки, окружила последнюю своими креатурами.
Но засветились радостью и счастьем лица обоих молодых супругов, когда 18 мая 1799 года судьба послала им первого ребенка, дочь, названную Марией, в честь императрицы-матери, ставшей теперь бабушкой: хотя сильно молодящаяся и моложавая собой Мария Федоровна охотно отказалась бы от подобной чести, будь это в ее воле.
Отец и мать часы проводили у колыбели дочери, которая родилась здоровая, крупная. Длинные темные локоны удивительно красили малютку, а темные, почти черные глаза глядели так бойко, сверкали, как черные алмазы.
– На кого это вы загляделись, мой друг? – пошутил Александр, увидав в первый раз крошку на руках у матери. – Совсем итальянка она у нас! А если зеркало меня не обманывает, мы оба совсем не похожи на детей Юга…
И ласково смеется, видя, как покраснела молодая мать.
Смеется и Мария Четвертинская, теперь фрейлина и первый друг княгини, сидящая здесь.
– Ну как не стыдно краснеть? Я же шучу, конечно. У вас в роду есть брюнеты: дядя, кузен Густав… И у меня предки были довольно темных цветов… Вот в кого-нибудь из них и выдалась наша смуглянка Мари…
Молчит, краснеет пуще Елизавета, даже слезы проступили на глазах, и Александр живо заговорил о другом, чтобы не смущать еще больной жены.
Но не один он заметил темные локоны и глазки новорожденной княжны.
В начале августа пышно разряженная кормилица, сопровождаемая второй няней и негром-лакеем императрицы, показалась из помещения, занимаемого в Павловске Александром и Елизаветой, и направилась по тенистым аллеям к главному зданию дворца, к апартаментам государя. Бережно, как святыню, держала на руках здоровая, миловидная женщина малютку-княжну, которую императрица приказала именно теперь принести к ней без промедления.
– Ну, иди, иди, моя малютка, – провожая дочь, шептала Елизавета, – покажись бабушке… Может быть, она перестанет так огорчать меня и Александра, если ты завоюешь эту надменную душу… Иди! Господь с тобой! – словно благословляя, закончила мать.
Бабушка молча приняла женщин и ребенка, поглядела внимательно на внучку, взяла ее на руки, поглядела еще.
– Подождите обе здесь! – обратилась она к женщинам и вышла.
Бабушка с внучкой на руках прошла на половину Павла. В дежурной комнате перед его кабинетом сидело всего два человека: Кушелев и граф Федор Ростопчин, всесильный любимец сегодняшнего дня при дворе повелителя, который так же легко выбирал себе фаворитов и одарял их могуществом, как и свергал с высоты по малейшему поводу, а то и без всякой видимой причины, по случайному навету врага, по минутному капризу личной воли…
Зная это, временщики, калифы на час, старались только в эту счастливую, быстро летящую минуту нахватать побольше земель, денег и крестьян, чтобы, по крайней мере, не уйти с пустым карманом от полных мешков…
Сейчас Ростопчин официально считался директором почтовой части и министром иностранных дел, но заменял первого министра, если даже не всех министров, которых не любил облекать слишком определенными полномочиями Павел, ревнивый к малейшему проявлению власти, которое исходит не от него самого.
– Не правда ли, какой прелестный ребенок? – показывая обоим малютку, спросила императрица.
– Ангел. Да и неудивительно: яблочко от яблоньки не падает далеко, – заметил Кушелев. Тонкая лесть могла относиться к родителям принцессы, так же как и к бабушке.
Острословец Ростопчин и здесь не удержался от небольшой шутки:
– Хорошо, если от одной яблоньки… Но эти фрукты всегда требуют пары яблонек… Если даже не больше!..
– Вы думаете, граф? – как-то странно спросила бабушка. – Правда, бывает… Пойду порадую деда прелестной внучкой.
Последняя фраза тоже прозвенела как-то фальшиво, словно струну задели неверно и она зло зазвучала, но мелодично в то же время.
Павел был не один, когда, постучав, Мария появилась в кабинете. С ним был Кутайсов, который, увидя императрицу с ношей на руках, быстро, по старой привычке лакея, кинулся навстречу, запер дверь за императрицей, подвинул стул и помог опуститься на него молодой, тридцатишестилетней бабушке с ее ношей, осторожно поддерживая под розовый, полный локоть мягкой, стройной руки, выглядывающей из широких полурукавов летнего наряда.
– А, внучка любезная наша? Рад видеть… Какая милочка!.. Не правда ли, Иван? – обратился к новоиспеченному вельможе Павел совсем фамильярно, как в былые годы.
– Чудо! Чудо, ваше величество… Сейчас видно, какая высокая кровь течет в очаровательной малютке…
Слушает, улыбается сдержанно «бабушка», только не добрая улыбка на ее красивых нежных губах. Как змейка, скользнет – и нет ее…
– Да, скажите на милость, мой друг, что за фантазия пришла вам именно теперь явиться на представление? Времени иного нет? Мы тут делами занялись… а ты… Что так приспичило, мать моя?
Мария Федоровна угадывала, какие дела обсуждал муж со своим клевретом: новые милости, новые почести для этой… новой фаворитки, у которой, кроме красивого личика, ни бюста, ни фигуры… «Кошка ободранная», как порой в гневе про себя называла Мария Лопухину. Но сейчас не до того! Надо с другой рассчитаться, с невесткой, которая уже слишком загордилась…
Словно не слыша вопроса мужа, она больше раскрыла вуаль, одевающую личико и голову малютке, и таким простым, мягким тоном, словно в раздумье, заговорила:
– Как странно! Мне, правда, приходило на ум… Но так, мимолетно… А вот теперь и люди заговорили… Представьте себе, ваше величество: Толстой, увидя вчера девочку, был поражен. Александр – блондин? Глаза у него голубые, правда?
– Матушка, как меня зовут?! – начиная раздражаться, заговорил громче обычного Павел. – Сколько у тебя мужей, а? Не сосчитаешь ли? Она меня спрашивает, блондин ли Саша и какие у него глаза? Малиновые, матушка, малиновые!
– Нет, я не к тому… И у нашей… дочери богоданной, у княгини Елизаветы – глаза голубые, а волосы…
– Что? Что!!! – сразу поняв намек жены, крикнул Павел удушенным голосом, который от этого звучал совсем гнусаво и сипло, больше чем всегда. – Так ты полагаешь?
– Сохрани Боже… Я бы никогда… Но, услыхав намек… я вгляделась… И правда… Она… Малютка похожа совсем не на них… а скорее…
– На кого?.. На кого… Не мямли!.. Стой, давай сюда принцессу… Да, что-то сдается…
– Ну, конечно, вылитый портрет князя… Адама! – обрывая сомнения мужа, подсказала ему суровая бабушка.
– Да, да! Верно… Проклятье… Бери, унеси ее… Не то!.. Уйди скорее! Я покажу… Я проучу! Это даром не пройдет! – дрожа от припадка ярости, бормотал Павел.
Бабушка с малюткой быстро скрылась.
– Ростопчина ко мне! – бросил Кутайсову приказание Павел.
Мгновенно Кутайсов очутился в соседнем покое.
– Граф Федор Васильевич, его величество вас зовет! – мягко, льстиво обратился он к Ростопчину, которого ненавидел как опасного соперника. И тут же негромко по-русски добавил: – Мой Бог!.. Зачем только эта несчастная женщина пришла расстраивать его своими словами?!
Ростопчин слегка вздрогнул, хотел задать вопрос лукавому прислужнику, но времени не было. Он только кинул на себя взгляд в зеркало, поправил ленту, ворот камзола, волосы, подтянулся и торопливо двинулся к двери, словно шел навстречу скрытой опасности и нарочно бодрился, скорее хотел стать с ней лицом к лицу. Такое же чувство испытывали все, кого призывал Павел или кому приходилось по делам являться к государю.
Едва Ростопчин переступил порог, он увидел Павла в состоянии крайнего бешенства. Он бегал из угла в угол по кабинету, фыркал, выкрикивал проклятия и брань кому-то, то и дело узловатыми пальцами касался щеки, носа, невольная судорога искажала бледное лицо.
Увидя Ростопчина, Павел остановился перед ним, поглядел несколько мгновений и вдруг выкрикнул:
– Идите, сударь, напишите как можно скорее приказ: князя Адама Чарторижского, камергера и прочее и прочее, сослать, сдать солдатом в сибирские полки…
– Ваше величество! – начал было пораженный Ростопчин.
– Не понимаете? Не желаете слепо повиноваться? Вы – тоже якобинец, бунтовщик… Ну так знайте: моя жена сейчас вызвала у меня сомнение… относительно мнимого ребенка моего сына. Теперь поняли? Толстой знает это так же, как и она!.. Ну-с!..
– Позвольте сказать, ваше величество?..
– Что? Еще сказать? Мало вам? Ну, говорите! Я убежден… Но если желаете, говорите. Ну, что же вы?
– Прежде всего в одном головой своей ручаюсь: все, что было сказано ее величеству… что государыня была вынуждена сказать здесь, все это одна клевета! Ее высочество, все знают – она чиста и добродетельна, как редкая женщина на земле… Ваше величество, как рыцарь, как магистр ордена рыцарей-мальтийцев, конечно, пощадите честь женщины… Тем более жены собственного сына… Если бы даже что и было?.. Неужели вы пожелаете такого громкого скандала, ваше величество? Что скажет мир? Что подумает та очаровательная женщина, которая теперь для нас всех стала образцом прелести и чистоты…
Намек на Лопухину прекрасно повлиял на Павла. Он утих, задумался даже.
– Вот видите, ваше величество, – обрадованный, торопливо продолжал Ростопчин, – вы сами задумались… Значит?..
Этим намеком на неправоту решения Павла все было испорчено, что так уже налаживалось прежними доводами честного вельможи.
Приосанясь, Павел заговорил тише, но внушительно, властно:
– Разговоры кончены! Извольте идти и написать приказ!
– Моя жизнь, ваше величество, в вашем распоряжении. Но обесславить женщину я не могу, хотя бы рисковал этой жизнью. Простите, государь!
С низким почтительным поклоном вышел Ростопчин из кабинета и молча направился к себе, стал разбирать бумаги, велел готовить чемоданы, ожидая, что явится кто-нибудь с приказом об аресте.
Он ошибся. Иногда на Павла находили минуты просветления.
Явился камердинер от Павла с запиской. Здесь Павел писал все, что услышал от жены: относительно черных и голубых глаз и темных волос малютки. О сходстве ее с предполагаемым фаворитом Елизаветы князем Адамом.
«Надеюсь, – заканчивалась записка, – теперь приказ мой будет вами исполнен? В прочем пребываю к вам благосклонным. П а в е л».
Ободренный таким поворотом дела, Ростопчин прошел к государю, кое-как снял раздражение, уговорил смягчить опалу.
– Ну, хорошо. Будь по-вашему. Чтобы, в самом деле, огласка не легла пятном на честь сына… Сейчас же напишите, здесь на моем столе. Устный приказ… Кхм… кхм! «Гофмейстера князя Чарторижского послать немедленно… министром… кхм… кхм… министром нашим… к королю сардинскому…» Есть? Прекрасно… Пусть прогуляется… Поскачет по Европе… полюбуется на черненьких итальяночек… А нам здесь не надо таких молодцов!..
– Ваше величество?!
– Что еще? Или уж и говорить я не имею права, что думаю?.. Ступайте, исполнить немедленно…
Двенадцатого августа было записано это устное распоряжение…
Александр и Елизавета были поражены чуть ли не больше самого князя, узнав об опале, постигшей их друга. Они поняли, что вызвало эту немилость, и только не могли угадать: откуда, чьей рукой нанесен такой ехидный, страшный удар?
В тот же вечер Павел, войдя в комнату, где ожидали его выхода дочери и Елизавета, подошел к последней, не стесняясь присутствием большой свиты, взял за руку, повернул лицом к свету, уставился на нее самым оскорбительным образом, глядел так несколько мгновений, которые показались той вечностью и всем невольным свидетелям тяжелой сцены, отпустил руку, отошел и с тех пор больше трех месяцев ни слова не говорил с заподозренной невесткой…
Двадцать третьего августа князь Адам выехал в Италию.
Очень тепло и дружески простилась Елизавета со своим рыцарем. Александр даже пролил несколько слез при расставании. Но что-то затаенное чуялось в ласковых прощальных словах, в крепких дружеских объятиях принца.
Казалось, Александр охотнее предал бы забвению, если бы даже убедился, что его друг и его жена были ближе, чем позволяет это мораль… А шума, скандала, поднятого вокруг имени Елизаветы и его собственного – хотя б и несправедливо, – этого пуще всего не хотел Александр!.. Это и вызвало налет холодности в минуту разлуки между двумя людьми, которые, словно братья по духу, были близки и дороги друг другу несколько лет подряд.
Недолго жила малютка-княжна, невольно доставившая столько горя близким людям своим появлением на свет. 28 июля 1800 года ее не стало…
А в ночь с 11-го на 12 марта 1801 года погиб и Павел… И одним из тех, кто прекратил жизнь этого несчастного человека, явился Уваров, столько милостей получивший от своей жертвы в минувшие дни!..
Минуло царство мрака, недолгое, но такое мучительное, беспросветное!
Воцарился Александр, крепкий, светлый и духом и лицом!
Снова плачут на улицах люди, но уж от восторга, от радости. Обнимаются и целуют друг друга. Нового, прекрасного чего-то ждут все от молодого императора…
И он не обманул ожиданий… По крайней мере в первые годы его правления…
Свободно вздохнули люди… Стали успокаиваться душой, в которой затихали волнения, перегорала злоба, изглаживался ужас недавних дней…
А тут же рядом и в хижинах бедных, и в царском дворце завязывались нити новых событий, радостей, печалей, интриг…
Это так естественно.
Все рады и счастливы… Кроме главных лиц, вокруг которых кипит жизнь, имя которых повторяется миллионами уст.
Как ни странно, эти два лица, по воле судьбы одаренные могуществом, властью поставленные превыше всех, – страдали тяжелее всех от невысказанной, тяжкой муки.
Последний водонос во дворце Александра после сытного обеда спокойнее спал на траве дворцового парка, чем сам хозяин всех дворцов, властелин над жизнью миллионов людей…
Еще здесь, на земле, ревнивый рок словно хотел уравнять самого слабого с самым сильным…
Такова Высшая Мировая Справедливость, родная сестра беспощадной житейской Несправедливости… Страдание уравняло всех…
И их уже нет… Никого нет больше… Никого…