Книга вторая

Дворец очищения

~~~

В туннеле под озером Онтарио два стоящих в грязи человека пожимают друг другу руки. Их испачканные землей лица, повернувшись, смотрят в камеру, рядом лежат кирка и лампа. На мгновение, пока изображение фиксируется на эмульсии, все замирают, другие рабочие молчат. Потом Артур Госс, городской фотограф, складывает треногу, собирает стеклянные пластинки, снимает с крюков связку лампочек, освещавших уходящий в глубину туннель на заднем плане, проходит со своей техникой пятьдесят ярдов до приставной лестницы и выбирается на солнечный свет.

Работа продолжается. Лопата вонзается в твердую глину. Когда люди натыкаются на скальную породу, они жгут ее и разрушают. Заполняют сотни бочек жидкой, чавкающей грязью и волокут из туннеля. Туннель прокладывают под озером на востоке города, чтобы установить впускные трубы для новой водоочистной станции.

1930 год. Единственное, что видит Патрик, копая в бурой скользкой темноте, — как лопата погружается в глину. Он чувствует, что перед ним целый материк. Рабочие копают туннель под одним из самых больших озер Северной Америки, рядом с шипящей лампой, соревнуясь в скорости со своими тенями. Каждый удар по толще глинистого сланца передается от ладоней к плечам, болью отзываясь в теле. Минут через двадцать на Патрика и других проходчиков наваливается свинцовая усталость, немеют руки, пересыхают легкие. Проходит еще час, потом еще четыре часа до перерыва, когда им дается полчаса на еду.

За восьмичасовую смену никто не произносит ни слова. В ответ на грубость бригадиров Патрик молчит, как молчат итальянцы и греки. Восемь часов в день воздух вокруг них колышется в тусклом свете. Издалека слышен непрестанный шум насосов, откачивающих воду, которая постоянно хлюпает у них под ногами. Все утро они, теряя равновесие, скользят по мокрой глине, мочатся там, где работают, едят там, где остались чужие экскременты.

Пока откатчики идут вперед с кирками и лопатами, торкретировщики наносят смесь бетона с песком на стены, чтобы те через несколько часов не обвалились. А вдруг они копают неправильно — всего на градус выше, чем предусмотрено безумным планом начальника строительства Харриса, задумавшего брать воду в трех тысячах трехстах ярдах от берега, — и туннель подойдет слишком близко ко дну озера Онтарио? Они представляли себе, как ворвавшийся в туннель поток обрушивается на них своей смертоносной тяжестью.


Когда проходчики наталкиваются на скальную породу или сланцы, бригадир приказывает освободить туннель и отогнать назад вьючных мулов. Из толпы рабочих выходит Патрик. Он снимает ремень с пряжкой, похлопывает по мокрой одежде в поисках других металлических предметов и ставит на плечо коробку с динамитом. С лампой в руках он направляется в дальний конец туннеля. Вокруг тишина — ни шума ветра, ни звука лопат. В темноте он слышит только собственное дыхание и хлюпанье воды под ногами.

В конце туннеля он направляет свет лампы на выросшую перед ним темную стену, пытаясь представить себе структуру скальной породы, ее форму, наличие трещин. Ставит лампу на землю и бурит шурфы для динамита. Только в это время он видит свою работу вблизи. Свет лампы льется на мокрую землю. Однажды в ее бледном свете он заметил окаменелость, головоногого моллюска, он вырезал его из грунта и бросил в карман.

Хотя Патрик иногда работает с динамитом вместо штейгеров, большую часть времени он копает вручную с откатчиками. За каждый из заложенных зарядов ему платят дополнительно. Работа в замкнутом пространстве и неопределенность исхода никого не привлекают, но в этом страшном месте, где Патрик чувствует себя изгоем, занятие это приносит ему облегчение. Он применяет старые навыки, полученные от отца, — хотя тогда они работали при солнечном свете, на реке, где бревна медленно наползали друг на друга.

Он устанавливает пороховой запал, который будет гореть со скоростью ярда в минуту, и поджигает его. Берет лампу и возвращается назад, к остальным. Он медленно бредет по туннелю с лампой в руках, и его гигантская тень перемещается вместе с ним. Добравшись до участка, где столпились другие рабочие, он слышит вместе с ними гул рухнувшей породы, которая, сместившись, раскололась на куски в далекой тьме под озером.


С каждым часом в туннеле становится жарче. Люди снимают рубахи и прибивают их к твердой стене штырями. По пути домой Патрик узнает проходчиков по рваным дырам на спине. Это их тайный знак, словно след от пули в левую лопатку. В конце дня они выбираются из туннеля на пустынную стройплощадку, где раньше был лесопарк Виктория, а теперь сооружается водоочистная станция. От их тел поднимается пар.

Патрик возвращается домой на исходе дня. В сухом воздухе глина на одежде засыхает, руки и волосы становятся белыми. Взяв нож, он отскребает грязь на ботинках и отворотах брюк, проводит лезвием но шнуркам. В своей комнате на Уайетт-авеню он бросает одежду в угол, кормит игуану и бредет к постели. В шесть утра он снова берет жесткую, как доспехи, одежду и, поднимая клубы пыли, колотит ею, пока она не сделается мягкой, по стене рядом с пожарной лестницей. В «Томпсон грилл» он за десять минут съедает завтрак. Он не читает газету, просто смотрит, как руки официантки разбивают яйца. Когда он спускается под землю, его одежда снова отсыревает, как будто он попал под дождь.

Бригада из девяти человек движется в конец туннеля, с тремя фонарями. В воздухе пахнет застарелым потом от их тел, поэтому фитиль в лампе подкручивают, чтобы выжечь запах. Слышится ржание мулов и тягловых лошадей, живущих прямо здесь, они подвозят к лестнице выбранный фунт и бочки с грязью. Когда животных спускали на веревках в шахту, они отчаянно кричали, думая, что их хоронят заживо. Патрик и остальные рабочие копают молча, не забывая о зубах животных, гораздо более опасных, чем их крик. Лошадей стреножили, чтобы они, шарахнувшись, не поранились о стены, их спустили на сорок футов под землю, и они останутся там, пока не сдохнут или пока туннель под озером не достигнет назначенной цели. Но когда это будет? Мозг мула знает об этом не больше, чем тело человека, который прокапывает ход в отвесной глиняной стене.


А на поверхности земли, подобно распускавшимся на дереве цветам, появлялись котлованы и различные конструкции. Были привезены гигантские центробежные насосы, стоившие дороже жизни, с лопастными колесами в форме раковины, — воплощая мечту начальника строительства Харриса, они погонят воду вверх, в отстойники. Подъемные краны забили в грунт восемьсот тонн стальных свай, изготовленных в Су-Сент-Мари. Грузовики доставили кирпич из Куксвилла.

Подрядчики со всей провинции предлагали свои изделия и навыки для строительства водного дворца. Тесаный камень от «Ричи компани», бетон от Раймонда, кровельные материалы и листовой металл от «Хитер энд Литтл», художественный чугун от «Акитекчерал бронз энд айрон уоркс», лифты от «Отис-Фенсон энд Тернбулл», стекло от «Хоббс глас», штукатуры от «Стросс энд Скотт», высокие двери от «Ричард Уилкокс компани». «Бавингтон бразерс» прислали маляров, «Беннет энд Райт» отвечали за отопление и вентиляцию, линолеум поступал от «Т. Итон компани», битумное покрытие полов — от «Валкан асфалт». Лабиринты проводов были уложены «Канадиан комсток», дизайн пола разработал Александер Марри, облицовку плиткой и тераццо выполнила итальянская компания.

Харрис мечтал о стенах из мрамора и медных крышах. Он уничтожил лесопарк Виктория и возвел на склоне, спускавшемся к озеру, главное здание водоочистного дворца. Архитектор Помфри спроектировал вход в виде городских ворот в византийском стиле, внутри же сооружение должно было олицетворять собой идеальный город. Изогнутые медные перила на трех лестничных пролетах, воплощавшие безупречную фантазию. Изящный скос башни, навевающий мысли о Египте. Харрис в мельчайших подробностях представлял себе здание задолго до того, как его воздвигли, знал его как свои пять пальцев — западное крыло, восточное крыло. Спад производства и протесты общественности затормозили строительство, но, несмотря на это, половина работы была сделана за год. «Очертания города меняются быстрее, чем наши бренные сердца», — любил напоминать своим критикам Харрис, цитируя Бодлера. Он вел работы точно так же, как делал это при строительстве виадука на Блор-стрит или водохранилища на реке Сент-Клер: людей нанимали ежедневно для земляных работ, вырубки кустарника, корчевания пней, выравнивания берегов реки. Начальник строительства с легкостью перечисляет факты, швыряет их журналистам, как фокусник апельсины.

Но этот дворец Харрис строит ради себя. Ради своей необычной, давнишней мечты о воде, которая, согласно его плану, потечет по виадуку на Блор-стрит. В то время никто, кроме него, еще не думал о воде. Харрис вознамерился возвести для нее дворец. Ему был нужен лучший декоративный чугун. Медный лифт, поднимающийся из служебного помещения в здание фильтрации воды с розовым мраморным полом. Неовизантийский стиль позволял гармонизировать технические элементы. На фризах изображались стилизованные лопастные колеса. Ему нужна была керамическая плитка «в елочку», которую доставляли из Сиены, часы в стиле ар-деко, высокие окна, выходящие на очистительные пруды глубиной четыре фута, задумчивые и томные, словно средневековые водные сады.

Но прежде всего ему было нужно пробить под озером туннель длиной одну милю, организовать ручные земляные работы и доставку на мулах труб для забора воды. Но была и другая грань его мечты. Та, что являлась в протянувшемся к нему, как щупальце, кошмаре, в котором лица людей, работавших под нескончаемым конденсатным дождем, были нечитаемы, стерты.

Он послал в туннель Госса с его фотографами, но сам туда не спустился. Он знал все звенья водоснабжения города, дневное потребление воды, скорость ее прохождения через фильтрующий слой, путь хлора и сернистого газа к очистным сооружениям, знал результаты ста девятнадцати ежегодных инспекций коллекторов сточных вод, примерное число клапанов и кессонов на насосных станциях Восточного Торонто, знал двухмильную водоочистную магистраль, которую за год проложили от водохранилища Сент-Клер до надземной насосной станции, знал ход строительства резервуара на Джон-стрит…

Такова была хореография 1930 года.


На этих фотографиях влага в туннеле кажется белой. Белая рубаха на штейгере, белая щелочная отметина на камне, который предстоит взорвать. Все остальное погружено во тьму. Пепельно-серые лица рабочих. Незавершенный мир. Люди работают, пока горит свеча. Они находятся в переднем отделе коры головного мозга Роланда Харриса, лежащего на кровати в своем доме на бульваре Невилл-Парк, в крошечном мире его сна.

Какой странный сон. Молчание людей, выходящих из дыры в земле в облаке пара. Лошади под озером Онтарио. Они глотают воду в миле с четвертью отсюда, возвращают влагу в его тело и выплевывают ее кристально чистой.

* * *

Почти всегда Патрик завтракал в «Томпсон грилл» на Ривер-стрит, где официантка за годы тренировки сумела свести к минимуму движения при заваривании кофе или переворачивании яичницы. Запястья в пятнах ожогов от горячего масла, глаза вечно прищурены от дыма.

Если она и поглядывала на посетителей, то делала это украдкой. Она казалась самодостаточной, казалась неким подводным существом в искусственном желтом свете узкого помещения, выходившего окнами на улицу. В потрескавшихся стеклах колыхались тени. В официантке ощущалось что-то временное, хотя она работала здесь давно. То же самое можно было сказать о большей части посетителей «Томпсон грилл».

Обычно Патрик садился рядом с неубранной посудой и наблюдал, как пальцы левой руки официантки подхватывают чашки и стаканы, пока правая — мышцы, совершая сложное движение, напрягаются под кожей — вытирает стойку. Лишь несколько месяцев спустя он заметил в распоровшемся шве татуировку на ее плече.

Он начал верить, что она обладает могуществом богини и способна покарать или помиловать. Преобразить того, кого она коснулась, схватила за запястье своей крепкой рукой с затвердевшими до самого плеча мышцами, где притаилось таинственное темно-синее существо. Его глаза не хотели смотреть ни на что другое.


Он приколол к стене над кроватью записку: «Водоочистная станция, воскресенье, 8 вечера» — на случай, если забудет, хотя это было единственное приглашение за два года. «Фермер из долины нашел себе жену…» — напевал он про себя, покупая продукты на Истерн-авеню. Патрик любил эту песню. «Нашел себе жену…» — бормотал он, расхаживая между македонцами, словно заучивая пароль. В юго-восточной части города, где он теперь снимал комнату, жили в основном эмигранты, и он ходил повсюду, не слыша ни одного знакомого слова, абсолютно никому не известный. Его единственным зеркалом были люди на улице, македонцы и болгары. Он работал вместе с ними в туннеле.

Он узнал, что по-македонски «ящерица» — гуштер, — и наконец произнес это слово, чтобы объяснить, почему он каждый вечер спрашивает у прилавка с фруктами клевер и вику. Это был прорыв. Женщина посмотрела на него, поправила произношение и прокричала это слово своей соседке. Та, выйдя из-за ящиков, нарисована в воздухе очертания ящерицы. Гуштер? Потом четыре женщины и двое мужчин окружили его, отчаянно пытаясь преодолеть разделяющий их языковой барьер. Его неутолимая страсть к вике озадачивала их. Он отправился в центр города, купил немного вики и вернулся, чтобы показать македонцам. На следующей неделе, когда он шел по Истерн-авеню, хозяин лавки помахал перед ним пучком вики. Вика называлась фи-и. Они перешли к более серьезным разговорам. Живое существо, гуштер, тоже было переведено на македонский. Окружив Патрика, македонцы пытались понять, сколько у него игуан. Он выращивает их на продажу? Конечно, они знали, где он живет, видели желтый свет в его окнах, выходящих на Уайетт-авеню, знали, что он живет один, знали даже, что он съедает банку персиков в неделю. Персики по пятницам. Они послали кого-то за Эмилем, лучше всех говорившим по-английски, и мальчик, появившись, сказал: «Персики по пятницам, так?»

Патрику стало неловко, что о нем известно так мало. Он свел себя почти к нулю. После работы в туннеле под озером он возвращался в сумерках домой. Его радио не выключалось за полночь. Кажется, он больше ничего не делал. Они одобрили его финский костюм. По модата элегантен! Что означало: стильный! стильный! Ему вручили македонский сладкий пирог. И Патрик, окруженный дружбой и участием, неожиданно улыбнулся и почувствовал, как по его лицу к жестким, в македонском стиле усам текут слезы. Елена, великолепная Елена, которая уже год продавала ему вику, сняв с шеи белый шарф, протянула ему. Он поднял глаза и увидел мужчин и женщин, которые не понимали, почему он плачет среди чужих людей, которые прежде были как бы скрыты от него за темными ставнями на его улице, нет, на их улице, потому что он был здесь чужим.

А потом ему пришлось запоминать новые имена. Прозвучавшие неожиданно официально, начиная с Елены. Женщины пожимали ему руку, мужчины обнимали и целовали, и всякий раз он говорил: Патрик, Патрик, Патрик. Понимая, что теперь ему придется помнить каждого в отдельности. И потому что был полдень, а духовой оркестр русской миссии с Кинг-стрит играл в пятидесяти ярдах от них, его пригласили на ланч, который был устроен рядом с ящиками и ларьками. Он был почетным гостем. Елена сидела по одну сторону от него, Эмиль по другую. Полный стол новых друзей.

Ему принесли тарелку капустных рулетиков — сарми, как сказала Елена, — и он внезапно осознал причину отвратительного запаха, доносившегося до него в последний год. Эмиль описал ему технику вымачивания капустных листьев, которые на несколько дней оставляют в растворе соли и уксуса. Патрик ел все, что клали ему на тарелку. За кофе Коста, хозяин ресторана «Охридское озеро», задал вопрос Эмилю. Эмиль сначала посоветовался еще с двумя-тремя македонцами, чтобы выяснить, уместен ли вопрос. Затем повернулся к Патрику: «Что ты еще умеешь делать?» За столом воцарилось молчание. Елена, накрыв своей ладонью руку Патрика, уточнила через Эмиля: «Если ты ничего не умеешь, не важно». Другие люди за столом закивали.

— Раньше я был искателем. И еще я умею работать с динамитом.

После перевода Эмиля воцарилось еще более глубокое молчание. До Патрика доносилась каждая нота оркестра русской миссии. Потом Коста подпрыгнул и что-то крикнул Патрику. Его взгляд был полон гнева и страсти. Эмиль повернулся к Патрику, ему пришлось кричать, перекрывая гул за столом: «Он говорит: „Я тоже, я тоже“». Коста схватил круглую буханку хлеба, отбежал от скамьи и, пнув ногой, запустил по направлению к оркестру русской миссии.

Позже в тот же день, когда Патрик показывал игуану всей улице, Коста сказал: «Водоочистная станция, воскресенье, восемь вечера. Собрание». И ушел, не дав Патрику времени ответить или задать вопрос.

~~~

Через час после того, как спустились сумерки, люди начали молча приходить большими и маленькими семьями на склон холма близ водоочистной станции. Возникая из темноты, подобно ночным бабочкам, они направлялись к тонкому прямоугольнику южного портала. Движение вскоре прекратилось, волна тел растаяла, как тень облака на склоне.

Внутри здания было светло и шумно. Здесь нелегально собрались представители разных национальностей, и грохот машин заглушал их голоса для тех, кто мог бы проходить по Куин-стрит в ста ярдах отсюда. Звучала разноязыкая речь, и Патрик вслед за толпой прошел к стульям, расставленным вокруг временной сцены. Заметив Косту, который приветствовал и рассаживал людей, он смотрел на него до тех пор, пока тот не поймал его взгляд. Патрик помахал ему, Коста поднял руку и продолжал заниматься своим делом. Патрик почувствовал себя ужасно одиноким среди этих смеющихся людей, которые обменивались новостями и держали на коленях детей.

На сцене играло четверо музыкантов. Здесь проходил и концерт, и политический митинг, люди собрались незаконно и ждали речей и развлечений. Патрик нашел свободное место и глотнул из фляжки. Почти сразу же электричество погасло, остался только свет керосиновых ламп на краю площадки. На сцену толпой вышли куклы, гремя деревянными костями. Стоявшие полукругом лампы освещали желтым светом эту часть водоочистной станции — генераторы, первые ряды зрителей, мозаичные плиты и медные стойки перил. Патрик, подняв глаза вверх, заметил на верхнем уровне едва различимую решетку, там, должно быть, лежали в темноте кукловоды.

В круг света, размахивая руками, вошли сорок марионеток. Мужчины с усами и бородой, женщины с нарумяненными лицами. Одна кукла была ростом с человека. Этот великан играл главную роль в спектакле. Ярко раскрашенное лицо, вокруг глаз с зелеными тенями желтые круги, делающие их похожими на мишени. Казалось, куклы испытали какое-то потрясение. Перед тем как сделать очередной преувеличенно размашистый шаг в опасной новой стране на сцене, их ноги долго нащупывали путь. Одежда их представляла собой смешение разных народных костюмов. Танец продолжался не меньше пяти минут, прежде чем Патрик понял, что большая кукла — человек. Да и то лишь потому, что, отказавшись от кукольных движений, она принялась кружиться с невозможной для дерева гибкостью.

Большая кукла отделилась от других. Она стала главным действующим лицом не из-за размера, а благодаря движениям и особенностям характера. Возможно, эта необычная тряпичная кукла противостояла необычным обстоятельствам. На лице, украшенном кудрявыми усами, читались тревога и волнение, герой был амбициозен, испуган и порою жаден. Он демонстрировал то страх, то желание. Другие куклы изображали богачку с лицом цвета сливы, полисмена, коварного друга и властную старуху. Герой объединял их всех. На сцене не было ни разговоров, ни барабанного боя, ни пения. Только топот ног, только деревянные руки, касавшиеся друг друга легко, как ноготь касается стекла. Куклы разбредались по сцене или сбивались в кучу, подобно хору, предостерегая амбициозного героя, грозя ему законами. Чужак, наивный и общительный, все делал не так. Его лицо, несмотря на усы, было юным и печальным. Он был в финской рубахе и сербских брюках.

Интрига набирала силу. Глупо хихикая, чужак предстал перед властями, не умея говорить на их языке. На него посыпались оскорбления. Его лицо застыло. Его стали бить, но он не издал ни звука, только затравленно смотрел на руки, наносившие удары. Потом он упал на пол, жестами моля о пощаде. Сцена длилась бесконечно. Патрику захотелось стереть яркую краску с лица куклы. Карикатура на культуру. Он не мог отвести глаз от этого лица.

Публика в зале молчала. Только со сцены доносилось ворчание властей. Все ждали, когда большая кукла заговорит, но она не могла сказать ни слова. Карикатурно густые брови, большой нос, кудрявые усы — все эти пародийные черты врезались в память. Когда фигура начала кружиться, пот окрасил парчовую розовую рубаху на плечах и спине в кроваво-красный цвет. Она топнула ногой, пытаясь заговорить. Другие куклы, раскачиваясь, как бамбук, собрались на одной стороне сцены. Фигура опустилась на колени и принялась хлопать одной рукой по деревянному полу, словно прося о помощи, — в безмолвие спектакля ворвался нестерпимо громкий звук.

Зрители стали хлопать в унисон, аплодисменты отзывались эхом в высоких сводах водоочистной станции. Патрик был не в силах пошевелиться, его глаза были прикованы к скорчившейся фигуре, к маниакально колотящей по полу руке. Это было невыносимо. Это было абсурдно. Ему хотелось, чтобы зал утих, чтобы кукла перестала испытывать страх. Он видел обведенные желтыми кругами глаза, кровавую от пота рубаху, глаза на разрисованном лице смотрели снизу вверх, как у собаки. Патрик встал и, спотыкаясь, двинулся к проходу. Ему хотелось оказаться где-нибудь еще, уйти из здания. Пульсация аплодисментов, накрыв его, все убыстрялась. Каждый его шаг отзывался ужасным шумом. Патрик оказался среди оркестрантов, безмолвных оркестрантов, сидевших здесь в ожидании следующего акта, когда их позовут играть. На коленях у них лежали инструменты, своими изгибами и извилинами напоминавшие замороженные органы человеческого тела. Он полез вверх и поскользнулся, не в силах отвести глаз от лица-маски и хлопающей белой руки. Он шагнул через лампу, поднялся на сцену и, подойдя к обессиленной фигуре, увидел, что исполнитель гораздо меньше, чем ему казалось, что это женщина.

Он встал на колени и взял ее за плечи, коснувшись влажной спины. Потом нагнулся, поймал руку, продолжавшую колотить по полу, словно она принадлежала автомату или пловцу, неспособному остановиться. Оторвал ладонь женщины от пола и медленно положил ей на бедро. Потом он поднял глаза и посмотрел сквозь ореол света во внезапно затихший зал.

Множество людей стояло даже на верхнем ярусе. Их было на сотни больше, чем он думал. Он оглянулся на женщину. Костюм из искусственного шелка, дешевого блестящего материала, мокрый от пота. Вблизи в ней не было ничего от той фигуры, которую он видел на сцене. Она казалась поблекшим изможденным манекеном. Пот прочертил дорожку в толстом слое грима. Глаза, прячущиеся в кругах краски, взглянули на него, и в них мелькнуло изумление. Она подалась вперед. Его рука скользнула по ее влажной щеке. Он забыл, где находится. Женщина встала, опершись на его плечо. И начала медленно спускаться со сцены к керосиновым лампам, широко раскинув руки и время от времени хлопая в ладоши. Раз. Два. Три.

Потом она подняла раскинутые руки, и зрители вскочили с мест, захлебываясь от восторга. Она поднесла палец к губам, и зал затих. Звучным голосом она объявила следующий номер, и на сцену вышел мужчина с зонтиком. Публика тут же переключилась на него. Патрик начал пятиться к самодельному занавесу, опустив от смущения глаза. Когда же он снова их поднял, женщины на сцене не было.


За кулисами он будет чужим. Он все еще ощущал прикосновение ее руки к плечу. И слышал голос, который он узнал. Он попытался вспомнить ее усталое лицо без грима. За занавесом в полумраке — одна керосиновая лампа на полу — стояло несколько артистов. Как ему войти в комнату, где великан снимает свою голову, а карлик снова становится высоким? Жонглер-македонец, которого он полчаса назад видел на сцене, с азартом запихивал в чемоданчик тридцать неподатливых апельсинов. Никаких диванов, никакой игры, просто артисты, приводящие себя в порядок. Мужчина надевает носки. Кто-то читает «Рейсинг ньюс». В дальнем конце зала индеец осторожно вел марионетку к проходу, словно сопровождая больного. Патрик последовал за ним. Индеец свернул направо, в туннель Вентури, и исчез за занавесом. Здесь, среди приборов и изогнутых труб, воздух был влажным. Из зала донесся взрыв аплодисментов. Когда индеец выходил, Патрик, схватив его за руку, спросил, где женщина, танцевавшая с куклами. Тот указал кивком за занавес и протянул электрический фонарик.

Патрик шел в полной темноте. Включив фонарик, он увидел болтавшиеся ноги. Луч света скользнул по парчовой одежде — там, на трубе, висел король. На трех потолочных трубах на нитях и вагах болтались марионетки. Янтарный луч фонарика выхватывал из темноты лица и руки, которые, казалось, принадлежат не куклам, а отдыхающим людям, — заседание теневого кабинета. Перед ним был королевский двор, безмолвный — на восточный манер. Всякий раз, когда звучал королевский гонг, придворные могольского принца Акбара должны были застыть на месте, чем бы они ни занимались. Такова была прихоть монарха. А он тем временем расхаживал меж слуг и подданных, изучая, как они одеты и чем занимаются. Тот, кто осмеливался пошевелиться, бывал наказан. Принц заглядывал на кухни, в арсеналы, в спальни, где любовники замерли в объятьях, проходил мимо обеденных столов, за которыми сидели, глядя на остывшую еду, голодные или скучающие придворные, наведывался в покои сокольничих, где двигались только чистившие перья птицы.

Патрик шел вперед, свет фонарика выхватывал из темноты разноцветные фрагменты, превращая комнату в волшебную пещеру. Театральный реквизит претерпевал череду превращений. Патрику захотелось расстегнуть на кукле блузу, снять башмак. Он быстро двинулся к какой-то фигуре, но оказалось, что это королева, прислоненная к спинке стула, сидевшая так, как и должны сидеть королевы. Из зала вновь донеслись аплодисменты.

Патрик выключил фонарик и замер. Его глаза еще помнили алый цвет, пышность голубого рукава, плоские коричневые ступни, торчащие из-под роскошного одеяния, словно ноги павлина. Повисшую, как сломанная, смуглую руку. Послышался плеск воды. Патрик обернулся на шум.

И пошел вперед, вытянув перед собой руку, готовую отодвинуть костюмированные тела, и высоко поднимая ноги, чтобы не споткнуться в темноте. Я двигаюсь, как марионетка, подумал он. И вдруг коснулся чьей-то руки, не сразу осознав, что она принадлежит человеку. Непонятно откуда взявшаяся рука схватила его за запястье. «Здравствуй, Патрик». Он включил фонарик. Она ждала света. Она как хорошая актриса была готова предстать перед ним.

— Сюда никто не заходит, пока я умываюсь.

Она умывалась над тазом в трикотажной майке. Ее руки, выжав кусок ткани, вытерли лицо, оставив на нем полосы грима. Из-за полоски у рта казалось, что она сердится. За ее спиной медленно вращалась в воздухе марионетка. В воздухе пахло свечой, которую она, вероятно, задула, услышав его шаги.

— Помоги мне снять грим с шеи.

Патрик молчал. Луч фонарика двинулся от ее плеча к тазу, высветил руку, которая намочила тряпку, отжала и протянула ему. Взяв тряпку правой рукой, он принялся вытирать ей шею. Снял коричневый грим, повернул ее лицом к себе и начал медленно вытирать алую полоску у рта, держа фонарик рядом со щекой.

Он снова сполоснул тряпку и, обернув тканью палец, осторожно придерживая женщину за лоб, стер мишени с ее глаз. Голубая радужка левого глаза подергивалась от того, что его рука была совсем рядом… Перед ним была не просто Элис Галл, а кто-то очень близкий — чтобы кончик пальца мог снять толстый ярко-желтый слой краски, глазная мышца должна была ему довериться.


Прошло уже несколько ночных часов. В ее комнате на Веррал-авеню. Он только что увидел спавшую девочку.

— Я не была замужем, — сказала Элис. — Ее отец погиб. Он был четником. Ты знаешь, кто они?

Он покачал головой, продолжая глядеть в окно на дождь. В ее крохотных комнатках он не чувствовал тесноты, только если смотрел в окно.

— Открой окно, Патрик. В дождь кошка может захотеть вернуться. Это партизаны. Политические активисты. Борцы за свободу в Болгарии и Турции. Их жестоко преследовали, и некоторые из них приехали сюда. У них очень развито чувство справедливости.

Она улыбнулась.

— С ними очень трудно жить.

— Наверно, у меня пассивное отношение к справедливости.

— Я заметила. Тебя легко укротить, Патрик, как воду. Это опасно.

— Не думаю. Я не верю в язык политики, но стану защищать своих друзей. За это я отвечаю.

Она уселась на постели, глядя на него. На коленях у нее мурлыкала кошка, которую она вытирала полотенцем.

— Этого мало, Патрик. Вокруг нас бушует гроза.

— Это цитата из твоих брошюр?

— Нет, это метафора. Путь к сердцу людей лежит через метафору. Так я пробилась к твоему сердцу во время спектакля.

— Ты затронула во мне чувство сострадания.

— Сострадание слишком много прощает. Ты способен простить худшего из людей. Ты простишь его, и все останется как прежде.

— Можно его научить, объяснить ему…

— Зачем оставлять власть в его руках?

Патрик промолчал. Он отвернулся от нее к открытому окну и дождю.

— Ты веришь в одиночество, Патрик. В уход от общества. Ты можешь быть романтичным, потому что независим.

— Да, у меня десять баксов на счете.

— Я говорю не о деньгах. Я знаю, работать в туннеле ужасно. Но у тебя есть выбор, а что делать тем, у кого его нет?

— Например?

— Например, этой девочке. И трем четвертям населения Северной Америки. Они не могут позволить себе твой выбор, твою пассивность.

— Они могут добиться успеха. Посмотри на…

— Брось, Патрик… конечно, некоторым это удается. И они становятся такими же, как те, кого они стремятся обойти. Как Эмброуз. Посмотри, во что он превратился, перед тем как исчезнуть. Он стал хищником. Он никого к себе не подпускал, даже Клару. Ты мне всегда нравился, потому что ты это понимал. Ненавидел эту его черту.

— Я ненавидел его, потому что хотел иметь то, что принадлежало ему.

— Не думаю. Ты не хотел власти. Ты рожден быть младшим братом.

Она встала с постели и принялась расхаживать по комнате. Ей нужно было размахивать руками, чтобы чувствовать себя сильной.

— Сейчас нам нет дела до Эмброуза. Черт с ним, с этим мерзавцем.

Но сила отца ее ребенка еще бурлила в ней. Патрик не мог сказать, насколько ее поведение наиграно. Теперь она медленно говорила:

— В моем стремлении к правде больше сострадания, чем в твоей «идее» сострадания. Ты должен определить, кто твой враг.

— А если это друг?

— Я твой друг. Спящая здесь Хана твой друг. Люди, которые сидели в зале, твои друзья. Им тоже знакомо чувство сострадания. Послушай, они ужасно сентиментальны. Они любят твою чертову игуану. Рыдают на свадьбе у сестры. Они плачут, когда сестра им говорит, что в первый раз поцеловалась. Но им приходится убивать скот на бойне. И запах дубильных фабрик навечно въелся в их ноздри и легкие. Он никогда не выветрится из их тел. Тебе знаком этот запах? Могу поспорить, богачам он неведом. От него звереешь. Это как спать с врагом. Этот запах пристал к отцу Ханы. У тех, кто там работает, ожоги на коже от гальванизации. Артрит, ревматизм.

В этом правда.

— И что же делать?

— Определить врага и уничтожить его власть. Начать с предметов роскоши — с их клубов для избранных, с летних особняков.

Элис остановилась и, положив руку на низкий скошенный потолок, оперлась на него.

— Это великое дело, Патрик.

Он знает, что никогда не забудет ни одного ее слова или движения в этой крошечной комнатке сегодня ночью. Он сидит на кровати, глядя на ее воодушевление.

— Кто-нибудь из зала всегда приходит, чтобы меня остановить. На этот раз это был ты, Патрик. Мой старый друг.

— Не думаю, что ты сможешь меня обратить.

— Нет, смогу.

— Если бы ради вашего дела мне пришлось кого-нибудь убить, ты захотела бы этого?

Она снова взяла кошку.

— А отец девочки?

— Не думаю, что я вправе требовать от человека, чтобы он причинил кому-то вред.

Они выбрались на площадку пожарной лестницы, Элис держала на руках спящую дочь, после грозы дышалось свободно и легко. Элис с улыбкой смотрела на девочку. Он почувствовал, что перед ним другой человек.

— Хане девять. Она слишком рано повзрослела, и это грустно.

— У вас впереди еще много времени.

— Нет. Я чувствую, она дана мне на время. Плоть — это только оболочка. Не больше.

Они смотрели на низкие дома Куин-стрит, в ту летнюю ночь металл пожарной лестницы был мокрым и холодным на ощупь. Запахи улицы, освобожденные дождем, поднимались наверх. Патрик лежал на площадке на спине, как ребенок, дождевые капли бились о рубашку, как удары сердца.

— Я не знаю, — прошептала она рядом с ним.

Он потянулся к ней, и она положила на него свою ладонь. Сквозь решетку пожарной лестницы небо казалось нанесенным на карту. На верхних и нижних этажах на шаткое сооружение вышло несколько соседей, смеясь от удовольствия в прохладном воздухе. Время от времени они приветливо махали Элис и ее приятелю. Патрик неожиданно понял, что у него появилась роль.

Перед ними на конце длинной веревки раскачивалась бутылка фруктовой водки. Элис поймала ее и втянула на площадку. «За нетерпение», — провозгласила она. Отпив немного, она передала бутылку Патрику, а затем, придерживая веревку, спустила водку этажом ниже. Так бутылка переходила из рук в руки.

На юге светились огни мукомольной фабрики Виктория. Македонцы, не любившие капель дождя на волосах, попросили своих жен передать им через окошко шляпы и почувствовали себя более уверенно. Они видели мужчину Элис, который работал в туннеле. Они сидели со своими семьями, глядя на озеро. Перед ними была Северная Америка, новый мир. Ландшафт почти не изменился, но он приносил покой, менял характер так же постепенно, как вода обтесывает камни. Патрик снова улегся рядом с Элис и маленькой Ханой.

— Сядь, — попросила она немного спустя. — Ты увидишь что-то очень красивое.

Внизу под ними вспыхнул прямоугольник света. За ним еще один. Рабочие вставали, чтобы идти в ночную смену. Можно было видеть, как они в серых брюках и нижних рубахах умывались над раковиной в кухне. Вскоре в их квартале здесь и там засияли пятна света, тогда как весь город спал. Захлопали двери. Улица заполнилась фигурами людей, македонцы и греки отправлялись на скотобойни, сортировочные станции и в пекарни.

— Им не нужна твоя революция, — сказал Патрик Элис.

— Ты прав. Они не станут в ней участвовать. А ты станешь. Ты человек без роду без племени, как я. Не такой, как моя дочь. Ты такой, как я.

— И чего же ты хочешь?

— Только бури.


* * *

Когда он ушел, Элис с Ханой остались лежать на площадке пожарной лестницы, прижавшись друг к другу. Он тихо, словно вор, закрыл за собой дверь.

Ему нужно было вернуться в свою комнату, вынести одежду на улицу, выколотить из нее затвердевшую грязь и отправиться на работу. Было около пяти утра, голова и тело гудели, переполненные неестественной энергией. Он знал, что вскоре не сможет поднять рук над головой, будет шататься под весом кирки. Но сейчас рассвет и солнце разбудили его кровь.

Он вспомнил, как Клара в гостинице в Парисе рассказывала о том, что было с Элис после смерти отца ее ребенка. «Тогда Хана еще не родилась. Но Катон погиб, и, по-моему, она сошла с ума, погрузилась в какое-то особое одиночество. Его убили на севере, когда она была беременна».

В «Томпсон грилл» из радиоприемника на стойке уже неслись песни о любви, о женщинах, позволявших своим мужчинам незаметно просачиваться у них между пальцами, как вода. Официантка с татуировкой подала ему кофе. Этим утром музыка перенесла его на много лет назад. Ему вновь было восемнадцать, и во время своего первого танца он упал в объятья девушки, хмельной и испуганный. Нарисованная луна на потолке, свет, льющийся на танцующие пары сквозь плотный экран, преображал их. Он ступил, хмельной и дерзкий, на паркет и, увидев перед собой растерянные глаза девушки, которые не мог защитить слой краски, вдруг тоже растерялся. Хамелеон среди женских душ.

— Что ты думаешь о моей подруге?

— Она мне нравится.

— Она великая актриса.

— Лучше тебя?

— В тысячу раз, Патрик.

— Да, она мне нравится.

Он перебирает в уме старые разговоры. Подобно оазису, прошлое проплывает перед ним, и он наблюдает себя внутри его. Глаза девушки той ночью, когда ему было восемнадцать, были словно туннели в доброту, вожделение и решимость, он любил их так же сильно, как ее белый живот и лицо цвета охры. В них он увидел нечто, чего был не в силах постичь, как и внезапного исчезновения Клары или появления Элис в череде масок и разрисованных лиц. Обе эти женщины казались ему морем за спинами стоявших на берегу мужчин.

~~~

Дни проходили как во сне.

Он был возбужден и полон Элис Галл. Когда туннель под озером был построен, Патрик начал работать на кожевенной фабрике Уикета и Крейга. В этом новом, сухом мире его плоть обрела крепость, влажная скованность исчезла.

Весь день, нарезая кожу на кожевенной фабрике на Сайпресс-стрит, он думал об Элис. Найти работу было по-прежнему трудно, и он получил место только благодаря ее друзьям. Патрик толкал плечом фиксатор, рулон разматывался, и он принимался резать изогнутым ножом коричневые шкуры на ровные полосы. Закончив свою часть работы, он стоял, тяжело дыша в холодном воздухе, пока не подходил его напарник. Патрик уже не чувствовал идущего из красилен запаха. Этот смрад оскорблял его тело лишь во время дождя.

Он был одним из трех главных раскройщиков кожи. Их ножи взлетали, подчиняясь движениям рук, они работали босиком, словно бродили по мутной реке, нарезая ее на протоки. Работа требовала безупречного владения телом. Элис чувствовала идущий от него запах кожи, хотя после смены он мылся во внутреннем дворе, — на них, стоящих в ряд на каменном полу, обрушивалась короткая струя воды и пара. Им полагалось всего по десять секунд воды. Красильщикам причиталось больше, но запах от них исходил ужасный и не исчезал никогда.

Кожи красили во внутренних дворах около склада. В круглые резервуары, вырезанные в камне, с красной, желтой и зеленой жидкостью погружались до пояса мужчины со шкурами недавно убитых животных. Переминаясь с ноги на ногу, они опускали и поднимали шкуры в круглых, по четыре фута шириной колодцах, чтобы краска глубоко проникла в поры животных, которые еще вчера были живы. Люди выходили оттуда по шею в краске, волоча за собой мокрые шкуры, — казалось, они содрали кожу с собственных тел. В колодцы с разной краской входили, словно в разные страны.

Красильщики, представители разных национальностей, стояли рядом и хотели одного: курить. Стоять пять свободных минут в зеленой краске, беседовать с человеком в желтой и курить. Набраться свежих сил от дыма, втянув его поглубже в легкие, задержать там и выдохнуть, чтобы вытравить едкую субстанцию, впитавшуюся в их тела, в каждый уголок их плоти. Чтобы их очистить, хватит одной сигареты, луча звезды, пронизывающего тело.

Так Патрик будет вспоминать их позже. Их разноцветные тела с белыми головами. Будь он художником, он изобразил бы их на холсте, но это прославление было бы лживым. Что в конечном счете означало это живописное зрелище в октябрьский день, на восточном конце города, в пятистах ярдах от Франт-стрит? Что этим людям — в основном македонцам, хотя между ними попадались поляки и литовцы, — от двадцати до тридцати пяти лет. Что в среднем они знают три-четыре фразы по-английски, что они никогда не читают «Мейл энд эмпайр» или «Сатердей найт». Что днем они едят стоя. Что в них въелся самый отвратительный запах в мире, запах мертвой плоти, гнездящийся в пустоте между мясом и кожей, и даже если они больше никогда не войдут в эти ямы, этот запах будет исходить от них еще целый год. Что они умрут от чахотки, но пока не знают об этом. Что зимой между разноцветными колодцами ложится тонкий слой снега и этот живописный двор становится еще красивее. Что в мороз полуголые люди точно так же погружаются в резервуары с краской, а выйдя оттуда, стоят и ждут, накрывшись мешковиной.

Единственным преимуществом зимы было отсутствие запаха. Тогда красильщикам не хотелось курить, они и без того едва дышали. Они стояли, и от мешковины поднимался пар. Когда же пар исчезал, они понимали, что продрогли и что пора опять лезть в яму. Но в октябре, когда Патрик наблюдал за ними в перерыв из кожевенного цеха, им хотелось курить. Об этом нечего было и думать — раствор, в который погружались красильщики, был настолько едким, что при малейшем соприкосновении с огнем они воспламенились бы, как спички.

Зеленый человек в огне.

Они были красильщиками. И получали по доллару в день. На этой работе никто не выдерживал больше полугода, за нее брались только те, кто отчаялся. На фабрике можно было работать, к примеру, водовозом или свежевальщиком. На открытых галереях делали колбасу или удобрения. Люди стояли по щиколотку в соли, набивая кишки, выдавливая из внутренностей животных экскременты и прочие выделения. Дальше располагались бойни, где ходили среди ревущих животных, оглушая их кувалдой, — когда с коров сдирали кожу, мертвые глаза еще моргали. Там всегда было душно, и крупная соль, как и кислота в красильне, незаметно действуя, вызывала туберкулез, артрит и ревматизм. Все эти люди приходили на работу ранним утром, до рассвета, а уходили в шесть вечера. Агент по найму давал им английские имена: Чарли Джонсон, Ник Паркер. Они заучивали непривычно звучавшие чужеземные слоги, как номера.

Момент торжества наступал для красильщиков в конце дня в душевой. Они стояли под горячей струей, две-три минуты не меняя цвета, — казалось, что они, подобно актрисе, неспособной вернуться в реальный мир после сыгранной роли, навсегда заключены в свой яркий цвет, не считая головы. Но внезапно синий цвет бледнел, соскальзывал вниз и падал к их ногам, а они выступали из него со сладострастным чувством освобождения.

Но на коже красильщиков оставался запах, не позволявший женщинам прильнуть в постели к своим мужьям. Элис, лежа рядом с утомленным Патриком, пробовала языком на вкус кожу у него на шее и думала о том, что жены красильщиков никогда не смогут ощутить вкус и запах своих мужей: даже если те смоют с себя весь пигмент и крупные кристаллы соли, на них по-прежнему останется запах ангела, с которым они боролись в колодце, в яме. Кроваво-красного цвета.

«Я расскажу тебе о богачах, — говорила Элис. — Богачи постоянно смеются. Они все время повторяют у себя на яхтах и лужайках: „Это восхитительно! Мы прекрасно провели время!“ А когда они напьются и расчувствуются, то часами рассуждают о гуманности. Но вас они держат в туннелях и на бойнях. Они не занимаются тяжелым трудом и не лезут вон из кожи. Запомни это… пойми, они никогда не позволят тебе выбиться из нищеты. Ты должен знать это, Патрик, прежде чем к ним приблизиться, — собака, перед тем как схватиться с коровами, вываливается в их дерьме».


У Косты он отдыхает, пока Элис беседует с друзьями, переходя с английского на финский или македонский. Ее не беспокоит, что Патрик не понимает языка, она знает, что он счастлив. В этом театре за обеденным столом она общается с полной отдачей, ее лицо оживляется, не то шрам, не то родинка в зависимости от содержания беседы то становится заметнее, то бледнеет. Ему доставляет удовольствие угадывать, о чем идет речь. Он улавливает только названия улиц, фамилию начальника полиции Дрейпера, протащившего закон, запрещающий иностранцам участвовать в митингах. За публичные выступления на любом языке, кроме английского, грозит тюремное заключение. Таково предписание городских властей. Многих уже арестовали на митингах в Хай-парке или во время прошлогодней стычки с полицейскими в аптеке Шапиро.

Он смотрит по очереди на ее друзей, на небольшую картину на стене: скромный пейзаж, деревушка, — память о Европе. Ему на редкость хорошо в этой комнате. Он вспоминает, как его отец, повстречавшись с чужаками-лесорубами на дороге к Первому озеру, сказал: «Они не понимают, где находятся». Теперь же, в этом районе со сложным переплетением судеб и обычаев, Патрик улыбается про себя иронии полной перемены декораций. К нему подошла жена Косты, показала на одну из картин и назвала свою деревню, потом сладострастным жестом прижала обе руки к правому боку, объясняя Патрику, что подаст печенку.


Если бы только было возможно, чтобы нечто, записанное на бумаге, — идея, эмоция или музыкальная фраза, — мгновенно становилось достоянием современников автора. Не получившая признания в 1875 году «Кармен» многих сделала любителями оперы. И Верди под проливным дождем, верящий, что превращается в туман, — даже эта эмоция была пережита его современниками.

Патрик слушает, как Элис читает ему письма Джозефа Конрада — выписанные ею цитаты. Она как-то уже спросила его, кого из писателей он любит, и он упомянул Конрада. «Да, — говорит она и, услыхав детский плач, встает с места, — но ты читал его письма?» В соседней комнате она успокаивает маленькую Хану, которой приснился страшный сон. «Подожди, — продолжает она, — я тебе что-то покажу».

Она очень волнуется, как будто боится, что он встанет и уйдет прежде, чем она успеет поднести ему этот дар. Она тоже любит Конрада. Любит его театральный стиль. Есть писатели, которые нравятся актерам. Они не могут сочинить простой пьесы для театра, но в их книгах есть сцены, о которых актеры могут только мечтать. Таким писателем для Элис был Конрад.

— Слушай: «Праздный и эгоистичный класс любит смотреть, как творится зло, даже если оно творится за его счет».

— Ха, — смеется он.

— Он выражает недовольство по поводу взглядов тори на испанских повстанцев-либералов, обосновавшихся в Лондоне после тысяча восемьсот тридцатого года. «Разумеется, я не выступаю в защиту политических преступлений. Они мне отвратительны в силу традиции, чувства справедливости и даже доводов разума. Но некоторые из этих людей боролись за идею открыто, при свете дня и принесли ей в жертву все, ради чего, по мнению большинства людей, стоит жить. Более того, огульные утверждения всегда ошибочны, поскольку люди бесконечно разнообразны, а резкие слова напрасны, потому что не могут победить идею. Следует бороться с идеями (которые живут), а не с людьми, которые умирают».

Это было письмо Конрада в газету. Патрик слушал своего современника.


— Как мне обратить тебя в свою веру? — спрашивала она в темноте спальни.

— Идеология плоха тем, Элис, что не терпит ничего личного. Вы должны ее сделать человечнее.

— Вот мои любимые строки. Я их прошепчу: «Я научил тебя тому, что небо, солнце и луна смертны… Позволь мне еще раз подчеркнуть крайнюю непрочность всех вещей».

В темноте он видит легкое свечение вокруг ее волос.

— Пожалуйста, повтори.

* * *

В субботу днем красильщики, раскройщики, свежевальщики, колбасники и забойщики скота — все, кто трудился на бойне и на кожевенной фабрике на Сайпресс-стрит, обретали свободу. Помывшись под струей воды, они шли по Батерст-стрит до Куин, человек тридцать или около того, почти ничего не зная друг о друге, кроме фальшивых имен и настоящих стран. Эй, Италия! Шли парами или тройками, у каждой был свой язык, как у красильщиков свой цвет. Выпив пива, они шагали дальше по Батерст к паровым баням «Дубовый лист». Каждый из них, заплатив четверть доллара, получал полотенце, простыню, висячий замок и полотняный мешок. Они раздевались, клали одежду и зарплату в мешок, запирали шкафчик на замок и вешали ключ себе на шею. У всех поднималось настроение. Эй, Канада! Кто-то машет Патрику рукой. Суббота.

Они сидят нагишом в наполненных паром комнатах с побеленными стенами, оттирают щеткой коросту, рассматривают шрам на плече. Какой-то человек, с которым он никогда не говорил, встречается с ним взглядом, но оба так устали, что отвести глаза нет сил, так они и сидят, тупо уставившись друг на друга. Он ничего не знает об этих людях, кроме того, как они смеются и двигаются — вне языка. Он сам скрывал свое настоящее имя и голос от начальников на кожевенной фабрике, никогда не заговаривал с ними и никогда не отвечал. Кто-то потянул за цепочку, и в помещение ворвался мокрый пар, их тела разъединил белый туман, поднимавшийся сквозь решетчатый пол, татуировки и крепкие мышцы поблекли, как на непроявленной фотографии. Они зашевелились, встали, кто-то запел.

Влажный жар заставил вспомнить об усталости, но под холодным душем последнее напряжение упало к ногам Патрика. Оставшийся час они лежали на зеленых скамьях, по радио на подоконнике транслировали дневную субботнюю оперу, надпись на трех языках запрещала менять волну.

Он лежал на скамье, не нуждаясь в переводе, позволяя музыке изливаться на него. Скоро его рука превратится в руку, которую целовала Элис. Они все, освободившись от недельной работы, позволили себе расслабиться, погрузиться в незамутненный мир страсти. Музыка «Богемы», смерть Мими парили над их беззащитными телами, на шее у каждого висел на веревочке ключ.

* * *

А потом в дверях ее рука касалась его сердца, чувствуя через ребра, что он устал. Крохотная комнатушка, где он в три шага оказывался у окна. Там жили Патрик, Элис и Хана. Если было тепло, они ели на пожарной лестнице. А если Элис работала, они с Ханой шли в балканское кафе, с официантами в длинных фартуках и плетеными стульями. Они заказывали боп и мусаку. Хана звонким голосом, четко выговаривая звуки, объясняла ему значение этих слов. Боп — это фасоль. А мусака — тушеное мясо с овощами. Пока он смотрел на Хану, в ее лице то проступало, то исчезало сходство с Элис, как будто два стеклянных негатива накладывались один на другой, а потом разъединялись. Дочь напоминала мать скорее манерами, чем чертами.

Он чувствовал себя легко рядом с Ханой, ему нравилась ее собранность, серьезность, с какой она держалась с чужими людьми. Девочка с таким голосом точно знала, чего хочет и что может получить. На улице ему хотелось взять Хану на руки и обнять, он не решался, хотя в играх или в переполненном трамвае она брала его за руку, словно нуждалась в его тепле и внимании. Как и он.

Его близость с Элис имела пределы. Она отказывалась говорить о прошлом. Даже в ее рассказах об отце Ханы, довольно путаных, не содержалось ни малейших сведений о ней самой. Она никогда не становилась центром собственных мифов. С ходу отвергала любой комплимент. Обычно она сидела за завтраком бледная и раздетая, разрезая любой имевшийся у них фрукт на три части или склонившись над яичницей, и как-то он шепнул ей, что она красивая. «На фоне яиц я неотразима», — отпарировала она с набитым ртом. Но не оделась. Она рассчитывала вернуться в постель, как только Патрик уйдет на кожевенную фабрику, а Хана в школу. Элис работала по вечерам.

Его отношения с Ханой были более определенными. В ней неизменно ощущалась осмотрительность. Словно она когда-то сильно обожглась, а теперь дула на воду. У них случались небольшие стычки, споры, но в конечном счете все улаживалось. Она не позволяла собой командовать и была независима. Не ожидала снисхождения.

Они сидели с Ханой за круглым столом в балканском кафе и ели сытный ужин с мороженым, который следовало закончить к десяти часам, чтобы заехать за Элис в театр «Попугай». Они никуда не торопились, и Хана переводила ему на английский новости, услышанные от мясника, который некоторое время шел рядом с ними, неся под мышкой свиную голову. Патрик видел обращенные к нему жесты. Теперь они знали, кто он такой. Медленно приподнятая шляпа у мужчин, кивок, направленный к его левому плечу, у женщин.

Он жил в молчании — на работе и во время вечерних прогулок, — хотя вокруг него звучали шум и разговоры. Чтобы его поняли, ему пришлось бы лезть из кожи вон. Местный дурачок. Жертва удара. «Падерик», — называли его владельцы лавок, когда он протягивал им деньги и список покупок, составленный Ханой по-македонски, и безропотно брал то, что ему давали. Он чувствовал, что становится наивным. Все истинное, что он узнал о человеческом характере, он узнал в ту пору жизни. Как-то раз, когда они смотрели в кинотеатре «Тек» — фильм с Чарли Чанлином, он услыхал свой громкий смех, сливавшийся со смехом зала. И поймал на себе чей-то взгляд: этот человек, подавшийся вперед, чтобы его увидеть, тоже догадался, что общий смех — разновидность речи.

Ему всегда было легко в чужом пейзаже, нравилось изучать обычаи новой местности. Патрику хотелось узнать город, который Хана выстроила для себя, — места, которые она собирала и хранила как бы нанизанными на тонкую нить ее любопытства: торговая компания «Ху», где Элис покупала травы от простуды, освещенные газовыми лампами закусочные с выступающими, похожими на аквариум окнами. Они смотрели шоу русалок в парке Саннисайд, выступление итальянских гимнастов в спортзале на Элм-стрит, слушали групповые уроки английского в районном центре — голос на безукоризненном английском сообщал: «Меня зовут Эрнест», и мужские голоса повторяли хором, что их зовут Эрнест.

Но самым любимым местом Ханы была пекарня «Герань», и в один субботний день она привела его туда, чтобы познакомить со своим другом Николасом. Она провела Патрика между пекарями, мешками с мукой и цилиндрами для раскатки теста к Николасу Темелкову, который повернулся к ней и широко раскинул руки. В шутку — Николас был в муке и не рассчитывал на объятия. Пожав Патрику руку, он стал водить их по пекарне, а Хана отщипывала кусочки сырого теста и отправляла в рот. Темелков, в аккуратном пиджаке и галстуке, был без фартука, и, пока он ходил по пекарне, на него оседала мучная пыль. Он потянул за свисавшие с потолка цепи, приводя в движение цилиндры, вынул из кармана маленькую куклу и вручил ее Хане, на этот раз она обняла его, прижавшись головой к груди. К тому времени как Патрик покинул пекарню вместе с Ханой, мужчины обменялись не более чем тремя-четырьмя вежливыми фразами.


Однажды вечером Хана, вытащив из-под кровати чемодан, показала ему несколько памятных вещиц. Свою фотографию в младенческом возрасте, с нацарапанным на ней карандашом детским прозвищем — Пико. И еще три фотографии: группа мужчин, работавших на виадуке на Блор-стрит, Элис в спектакле в Финском рабочем храме и трое лесорубов в снегу. Сумаховый браслет. Четки. Эти разложенные на кровати предметы заменяли ей отсутствующего отца.

Так он узнал о Катоне от его дочери. Девочка знала о нем все: о его обаянии, его жестокости, его эгоизме, его отваге, о том, как он встретил и обольстил Элис. «Ты ведь не знал Катона, верно?» — «Нет». — «Что ж, говорят, он был очень вспыльчив, очень жесток». — «Не говори так, Хана, тебе десять лет, а он твой отец». — «О, я люблю его, хотя ни разу не видела. Просто это правда».

Всегда практичная Хана была полной противоположностью Патрику. Когда он в первую субботу пришел из бани, она спросила, сколько стоит билет, и он увидел, что она пытается прикинуть, стоит ли удовольствие потраченных денег. «На это никаких денег не жалко», — пробормотал он и увидел, что она не может понять или принять подобную экстравагантность. Она сочла его глупцом. И нарисованный ею портрет отца тоже был начисто лишен сентиментальности.

— Кто эти люди на строительстве моста, Хана?

— О, должно быть, кто-то из маминых знакомых.

* * *

Элис, заслонив ладонью глаза от солнца, стояла в солнечном свете на травянистом склоне холма, спускавшегося от водоочистной станции к озеру.

— Мне пришлось научиться тому, что на него не стоит полагаться. Да он никогда и не хотел этого. Ты должен знать, что Катон не настоящее имя, а подпольная кличка. Кто знает, с кем он был или что делал в среду или в пятницу? Он всего добился сам. Он тяжело работал и говорил то, что думал. В четверг он приезжал на своем сверкающем велосипеде, бросал свое снаряжение в холле, словно рыбак снасти, и говорил: «Поехали!»

— Долго вы были вместе?

— До его смерти. Мы то и дело расставались. Он считал, что его жизнь слишком трудна. Половину времени мы беспокоились друг о друге. И в среду вечером я мечтала о завтрашнем дне, как мы поедем на велосипедах но дороге, в апрельское половодье или летнюю пыль. Патрик, я с завязанными глазами могу привести тебя туда: пятьдесят шагов от дороги, перейти ручей — там очень грязно, — повернуть направо — там у нас всегда промокали ноги, — когда я прыгала через ручей, смола с невысокой сосны оставалась у меня на волосах. Камыш и папоротники по плечо, потом шатер из кедров. Ручей лепечет среди кедровых ветвей! Под ногами толстый ковер из хвои! Когда мы занимались там любовью, Катон всегда что-нибудь закапывал: маленькую бутылку, карандаш, носовой платок, носок. Он оставлял что-нибудь везде, где мы любили друг друга. Такая сексуальная археология. Там было дерево, напоминавшее очертаниями крышу собачьей конуры. Если нам случалось заблудиться, мы всегда старались его найти — когда снег менял очертания деревьев, или осень обнажала стволы, или летом, когда все зарастало и превращалось в хаос. Мы приходили туда круглый год, в любое время года, зимой там почему-то было лучше, чем летом, когда нас донимали жуки и оленьи мухи. Мы рыли пещеры в снегу, нас защищали от ветра деревья. Важно находиться близко к поверхности земли… По-моему, ему стало нравиться, что мы не занимаемся любовью дома. Тем не менее мы постоянно ссорились. Как-то раз я сказала ему, что, если он когда-нибудь надумает со мной порвать и скажет, что пора кончать это безумство, я его зарежу.

— Ты мне это тоже говорила.

— Мне почему-то кажется, Патрик, что я знала его так же хорошо, как тебя.

— Я ревную. Нет, не ревную.

— Потому что он мертв? Ты слушаешь меня так спокойно, все эти интимные подробности…

— Хана показала мне фотографии. Кто эти люди на мосту?

— Это все в прошлом, Патрик, не будем его ворошить. Но ты должен попросить Хану рассказать тебе о Катоне и носках. Это ее любимая история.

«Они были в лесу и вышли в поле, чтобы удрать от насекомых. Было лето. Тучи насекомых, сказала мама. Поэтому они разделись и пошли искупаться в реке. Когда они вернулись, рядом с их одеждой стояли молодые бычки. Штук пять, вокруг их вещей. Но их привлекали только носки! Они обнюхивали их и бодали. Катон ужасно смутился. Мама сказала, что он не хотел никому об этом рассказывать. Мне ужасно нравится эта история — все эти бычки с глубокомысленным видом бодают его носки. Мама думает, они их возбудили».

~~~

В кармане Патрика лежала фотография из чемодана Ханы. Даже глотая романы в детстве, Патрик никогда не верил, что их герои живут лишь на страницах произведений. Когда за ними не присматривал автор, они вели себя как хотели. За рамками сюжета все было покрыто мраком, но в жизни, разумеется, присутствовала ясность. Каждый из героев жил в определенном часовом поясе, под своими звездами, в противном случае они были бы людьми из ниоткуда.

Он пришел в ривердейлскую библиотеку в поисках сведений о строительстве виадука на Блор-стрит. Взяв необходимые газеты и журналы, он прошел в детский зал, с высокими стропилами и освинцованными окнами, впускавшими море света. Он наслаждался запахом книг, маленькими столиками. Ему пришло в голову, что так должна выглядеть столовая на подводной лодке.

Он прочел заметки об открытии моста 18 октября 1918 года. В одной из газет была фотография велосипедиста, пересекшего мост. Патрик углубился в прошлое. На возведение моста ушло всего два года. Переговоры о строительстве велись несколько лет, и наконец проект был утвержден благодаря решимости главного распорядителя работ Харриса. Патрик просмотрел фотографии: деревянные каркасы, куда заливался бетон; опоры моста, обнажившиеся после того, как деревянную обшивку сняли, словно затвердевшие бинты. Он прочел обо всем: о геодезических изысканиях, скандалах, вскользь упомянутых случаях гибели рабочих, прочел об упавшей с моста молодой монахине, чье тело так и не нашли. Прочел о вышедшей из берегов реке Дон, о ледовой опасности, о решении ввести ночную смену и последовавших за этим ночных смертях. Прочел статью о смельчаках. Прозвенел библиотечный колокольчик. Перевернув страницу, Патрик увидел групповую фотографию. Он вынул из кармана свою и положил рядом с ней. Третьим слева, говорилось в газете, стоял Николас Темелков.


Покинув библиотеку, Патрик перешел Бродвью-авеню и двинулся на восток. Внезапно он остановился, ему захотелось повернуть назад, но библиотека уже закрылась, к тому же он не видел в этом смысла. В газетах не было фотографии монахини. Исчезнувшей или погибшей.

Патрик зашагал вперед. Приближаясь к уличному оркестру, он невольно замедлил шаг, приноравливаясь к ритму наплывавшей мелодии. Попеременно солировавшие корнет, саксофон и барабан, как только Патрик поравнялся с ними, на мгновение стихли и громко грянули все вместе.

Перед его глазами проплывало множество историй: теперь он знал о Катоне, возлюбленном Элис, о Хане, блуждавшей по миру пекарни. Он шел дальше, звук уличного оркестра становился все глуше, звук его шагов вновь перемежался тишиной, теперь он знал, что музыка может зазвучать, если он просто напоет про себя нить мелодии. Он видел взаимодействия, видел, как каждого из них несло нечто такое, что было сильнее их самих.

Если монахиней была Элис…


Уличный оркестр воплощал собой идеальный ансамбль, завершивший свое выступление объятиями после того, как соло сделало каждого сильнее, четче очертив его характер. Собственная жизнь теперь казалась Патрику не отдельно взятой историей, а частью фрески, сочетавшейся с другими частями. Патрик видел перед собой чудесное ночное небо, сплетение судеб: эпизоды жизни самых разных людей, нечто не подвластное ни семье, в которой он родился, ни злобе дня. Монахиня на мосту, смельчак, неспособный уснуть без спиртного, мальчик, наблюдающий из спальни за ночными огнями, актриса, сбежавшая с миллионером, — хаотичные обломки эпохи складывались в общую картину.

* * *

В статьях и иллюстрациях, найденных Патриком в ривердейлской библиотеке, содержались многочисленные подробности о грунте, пиломатериалах, весе бетона и так далее, не было там только одного — информации о тех, кто на самом деле построил этот мост. В Канаде не было фотографов, подобных американцу Льюису Хайну, запечатлевшему детский труд: мальчишки в угольных шахтах, семилетние ткачихи на фабриках Новой Англии. Изобличить зло и обнаружить скрытую чистоту. Официальные сообщения и новости всегда были пресными, как любая риторика, например статья политика, произнесшего речь на открытии моста, человека, который сам ни разу не подстриг траву на своем газоне. Фотографии Хайна, разоблачая официальную историю, создают иную общность. Человек с отбойным молотком в облаке каменной пыли на Эмпайр-стейт-билдинг, чета арендаторов, мальчишки-отбойщики в шахте. Его фотографии — как комнаты, куда вы можете войти: пещеристые здания, где рабочий поворачивает гаечный ключ величиной с человека, или железные пещеры, где трудятся бледные, как привидения, дети. Но Патрик никогда не видел великих фотографий Хайна и никогда не читал писем Джозефа Конрада. Нас ежедневно окружают официальная история и новости, произведения искусства доходят до нас слишком поздно, неторопливо путешествуя по свету, как послание в бутылке.

Только совершенное искусство способно упорядочить хаотичное нагромождение событий. Только то, что совершенно, способно перестроить хаос, чтобы предложить и хаос и порядок, которым он в будущем станет.

Не прошло и двух лет после сражения 1066-го,[4] как начали ткать ковер из Байё, а Константин Африканский открыл западному миру греческую медицину. Хаотичное нагромождение событий. Первым предложением любого романа должно быть: «Доверься мне, это потребует времени, но здесь есть порядок, очень хрупкий, очень человеческий». Блуждай без цели, если хочешь добраться до города.

* * *

Я научил тебя тому, что небо, солнце и луна смертны.

Ее любимая фраза парит над Патриком, когда он просыпается. К рассвету он уже стоит на сером полу кожевенной фабрики, держа изогнутый нож. Весь день, раскраивая кожу, он перебирает в уме те немногие подробности ее жизни, которые она сообщила ему. Даже в сельском домике в Парис-Плейнс она ни словом не обмолвилась о своей молодости, даже в рассказах о Катоне она упомянула только его имя. А что, если Элис была монахиней? Четки, сумаховый браслет…

В шесть вечера он возвращается с работы, и она прижимает открытые ладони к его ребрам. Он поднимает Элис на руки, и Хана прыгает на спину матери. Они неуклюже движутся по крохотной комнатке и падают на кровать. Игра состоит в том, что Хана пытается столкнуть их на пол, упираясь ногами в стенку. Они падают с кровати, а Хана сверху прыгает на них. Потом они с Ханой пытаются втащить Элис на кровать.

Его всегда удивляло тело Элис. Она кажется хрупкой, словно ее могут задавить в толпе, но она сильная и ловкая, она танцует так же хорошо, как играет на сцене, пластично передвигаясь по комнатам. Она считает джиттербаг самым важным изобретением двадцатого века и даже готова многое простить за него капитализму. Она обожает Фатса Уоллера. Патрик видел, как она сидела в балканском кафе за пианино и пела:

Мне не надо было звезд,

Не надо луны,

Я думал, они скучны…

Но вдруг на горизонте

Появилась ты,

Полна любви.

У Клары, скажет она позже, был класс, она играла на рояле так, как королева, ступающая по грязи. А я играю, как чувствую. И в музыке мне нравятся одни душещипательные романсы.

Но самое нежное признание в том, что ей не хватает Клары, она сделала, сидя у него на животе, смотря на него сверху вниз. «Я люблю Клару, — сказала она ему, любовнику Клары. — Я скучаю без нее. Она не дала мне сойти с ума. А это очень важно для того, чем я стала сейчас».


Элис двигалась, как… Она тихонько напевала, как… Почему теперь я пытаюсь открыть для себя все грани ее натуры?

Он хочет, чтобы вся Элис без остатка была вместе с ним в этой комнате, как будто она не умерла. Как будто он наделен даром воссоздать те дни, когда Элис была здесь вместе с ним и Ханой, — в литературе это истинный дар. Он переворачивает страницу назад. И снова перед ним встает картина: в крохотной комнатке с зелеными стенами они тормошат и щекочут Элис, пока та не разожмет пальцы на горловине своей рубашки, позволив ей эффектно слететь, а Хана, подпрыгнув, принимается размахивать ею, как повстанческим флагом. Все эти обрывки воспоминаний… Мы можем отступить от главной фабулы и вдруг наткнуться на нечто драгоценное, на одно из подземных озер, на берегу которого мы сидим, замерев от счастья. К этим моментам, к этим нескольким страницам книги, мы возвращаемся вновь и вновь.

* * *

Пальцы Николаса Темелкова погружаются в ком теста, растягивают его, потом сжимают и швыряют на стол. Подняв глаза, он видит, как в пекарню «Герань» входит, смущенно оглядываясь, Патрик и направляется к нему. Патрик вынимает фотографию и кладет перед Темелковым.

У них за спиной шкивы и ролики перемещают сотни буханок в печь и через некоторое время извлекают оттуда. Темелков в своем сером костюме, переполняясь радостью и изумлением, рассказывает Патрику о мосте и монахине — тот напомнил ему точную дату, стершуюся из памяти. Он долго стоит посреди пекарни, предаваясь размышлениям, не замечая, что давно подбрасывает в руке небольшой ком теста, забыв о Патрике, стоящем в шаге от него. Темелков где-то далеко отсюда, его глаза за стеклами очков кажутся большими, ком теста точно падает ему в ладонь, этой рукой он поймал ее воздухе и вернул к жизни. «Говори, тебе нужно говорить», и как бы в насмешку она взяла себе имя попугая — Элисия.

Николас Темелков никогда не оглядывается назад. Когда он поедет в хлебном фургоне по мосту вместе с женой и детьми, он лишь вскользь упомянет, что работал здесь на стройке. Сейчас он гражданин этой страны, преуспевающий владелец пекарни. Его хлеб, булочки, печенье и пирожные едят множество людей. Он человек, привыкший находиться среди печей, чувствовать запах поднимающегося теста, наблюдать за его метаморфозами. Но сейчас он медлит, вспоминая в подробностях то, что случилось на мосту.

Он стоит на том же месте, где его оставил Патрик, размышляя, уподобляясь тем, кто верит: чтобы увидеть продолжение приятного сна, надо уснуть точно в такой же позе, что и в момент пробуждения, когда тело отделилось от видений. Николас осознает, что предается удовольствию воспоминаний. Этого с ним раньше не случалось. Вот что такое история. Когда он прибыл в эту страну, он был похож на горящий факел: на своем пути вперед он поглощал воздух и давал свет. В нем бурлила энергия. Тогда ему хватало времени на все. На язык, обычаи, семью и заработки. Дар, преподнесенный Патриком, — стрела, пущенная в прошлое, — показал ему его внутреннее богатство, то, как он вшит в ткань истории. Он замкнут, даже с близкими. Той ночью, в постели, он робко поведает жене историю монахини.

~~~

Катон всегда опаздывал, вспоминает Элис, но вот его велосипед наконец-то звякал у нее под окнами. Она усаживалась на раму, и они мчались по извилистой дороге к озеру, раскинувшемуся, словно кринолин. Там они ложились у железнодорожной насыпи, в нескольких шагах от озера Онтарио. Зимой на деревьях намерзал лед, и Элис, запрокинув голову и обнажив белую шею, хватала обледенелую веточку ртом и откусывала, прижав языком.

Но в остальное время она была рада, что не живет вместе с ним постоянно, не испытывает притяжения его планеты. Если ты находился рядом с Катоном, ты должен был соответствовать его миру, его друзьям, его планам на неделю. Незнакомцы и старые подруги подбегали к нему на улице, обнимали и присоединялись к компании. Невозможно было проехать с ним пару кварталов на велосипеде, не столкнувшись с кем-то, кому срочно требовалось отыскать друга или перевезти шкаф. «Всего один день, — говорила она. — Хотя бы четыре часа!»

Так он стал для нее человеком, приходившим в четверг. Они с ним исчезали в оврагах, в лесах к северу от города или в ее любимом месте — у тяжелых камней железнодорожной насыпи, где над ними склонялась обледеневшая ива, они любили друг друга под звуки весеннего ледохода, целовались с камешками во рту. В марте у озера было еще холодно, она лежала на животе, на его руке, и сотрясение товарного поезда, следующего в Апалачиколу, через его ладонь достигало ее груди.

Так четверг выпрыгивал из недели, раскрываясь, как складная кровать. Только у них никогда не было кровати. К тому времени как родилась Хана, Катон был уже мертв.


Патрик положил голову ей на живот, наблюдая за тем, как чуть-чуть приподнимается ее кожа при каждом биении сердца.

— Знаешь, он родился на севере, совсем близко от места, где погиб. — Она гладит его по груди. — Его отец приехал сюда из Финляндии рубить лес. Здесь его семье уже не нужно было кланяться священникам или сановникам, и вскоре они занялись профсоюзной деятельностью. Катон родился здесь. В ту ночь его отец поехал на коньках за доктором. Три мили через озеро с горящим факелом из камыша в руке.

Патрик остановил ее руку.

— Так значит, это были финны.

— Что?

— Финны. Когда я был маленьким…

Теперь, в тридцать лет, он наконец-то узнал, кто были люди, которых он видел в детстве.

Патрик улыбнулся, как будто раскрыл загадку, над которой долго бился, или выдернул занозу, не дававшую ему покоя. Луна в зеленой комнатке ярко освещала его лицо. Луна вернувшаяся из того времени, когда ему было одиннадцать. Он любил власть совпадений, удовольствие от странной общности событий. Привет, Финляндия!

— Войди в меня.

Кто она? Откуда? Выпрямив руки, он уперся ладонями ей в плечи, их тела не соприкасались выше пояса, лица порознь. Мозг и глаза оценивали удовольствие партнера, реакцию кожи, которую гладят и сжимают. Навалившись на ее ладони, прижатые к его животу, он проник глубже, затем отпрянул и затих. Полная неподвижность. Он чувствует, что в нем слиты все те, кем он был в жизни, начиная с маленького мальчика в заснеженных лесах… ее объятия ослабевают. Ногти вонзаются в спину. Его щека прижата к бирюзовому глазу.


Он лежал в постели, глядя на свет луны сквозь решетку пожарной лестницы. Свет электрических часов, рекламирующих кабинетные сигары. В полуночном сумраке над озером темнеют изящные, плавные очертания мукомольной фабрики Виктория. В любое десятилетие, какое только пожелаешь.

— Боже, как я люблю твое лицо…

Она сотворила его из ничего. Эта женщина, со смехом прыгающая ему на грудь и тянущая на себя, как колесо.

Как может та, которая разорвала ему сердце своим искусством, теперь лежать, как обычная женщина, в его объятиях? Или замирать перед бананами на Истерн-авеню, прикидывая, какую гроздь купить. Придает ли ей это еще больше чарующей силы? Словно сказочная цапля в полете упала замертво к его ногам, и он становится свидетелем очередного чуда — ее строения. Кто может постичь соединение этих костей и перьев, определить вес черепа и клюва, наделить ее способностью летать?

Его любовь к театру была дилетантской. Он собирал сплетни, сувениры, афиши. Он любил технологию игры, шел за кулисы и видел Офелию с наполовину стертым безумным лицом. В театре была человечность. Скажем, старый актер, которому особо удавались роли эксцентричных судей, ехал на трамвае в восточную часть города, съедал в одиночестве свой ужин и укладывался в постель рядом со спящей женой. Патрику это нравилось. Ему нравилось обманываться в человеке, который, казалось, не способен обмануть, но тот выходил из-за кулис, делал три шага но сцене и становился совершенно иным.

Но ни после выступления Элис на водоочистной станции, ни после ее игры в других местах он так и не сумел понять, как ей удается совершить прыжок от своей истинной сути к другой, такой же истинной. Об этом полете он ничего не знал. Не мог соединить двух этих женщин в одну. Знал ли ее партнер — обнимая ее на сцене, произнося красивые слова, приближая свое загримированное лицо к ее загримированному лицу, целуя ее в ушко в салонных комедиях, — знал ли он, какой она была, до того как оказаться рядом с ним?

В разгар своей любви к Элис, даже в разгар их близости он наблюдает за ее лицом, ожидая, что она преобразится в «невесту военного времени», или в королеву, или в продавщицу, предчувствуя метаморфозу во время поцелуя. Благовещение. Он заметит это сразу и, отпрянув, окажется в другой стране, в другом веке, сжимая в объятиях незнакомку.


Когда-то давно сережка потерялась у кровати или у раковины на кухне. Он смотрел, как полураздетая Элис ходит по комнате, одеваясь, склоняясь к вороху одежды на полу в его комнате без мебели, она сказала: Я не могу найти сережку, это важно? Как будто сережка могла попасться на глаза другой женщине. Элис ушла без одной сережки. Если мы встретимся, мы сможем сказать друг другу «здравствуй», сможем сказать друг другу «до свидания».

~~~

Дорогая Элис, единственный источник тепла в этом бараке — маленькая железная печка. Вечерами воздух наполнен испарениями от мокрой одежды, которую сушат на стропилах над огнем, и табачным дымом. Чтобы не задохнуться, те, кто лежит на верхних нарах, выдирают мох из щелей между бревнами.

Патрик медленно читает летней ночью под единственной лампочкой в комнате, вдали от зимней стужи, понимая, что другого шанса у него не будет. Сидящая на кровати Хана наблюдает за ним. Зачем? Во время чтения он думает о том, что должно выражать его лицо, на которое смотрит дочь автора письма. В руках он держит исписанный школьный блокнот. Хана вынула его из чемодана и вручила ему. Дорогая Элис торопливо нацарапано крупным почерком, дальше идут подробности, свидетельствующие о том, что в последние дни своей жизни Катон старался запомнить все, что видел в лагере лесорубов близ озера Онион.

Я пишу тебе за столом, который накрепко прибит к полу. Дощатые нары приколочены к стенам гвоздями. Ночью огонь в печи гаснет, и люди просыпаются с примерзшими к стене волосами. «In the bleak mid-winter — Frosty wind made moan — Earth stood hard as iron — Water like a stone».[5] Первое стихотворение, которое я выучил по-английски, сочиненное кем-то в английской деревне. Оно описывает это место лучше всего.

Патрик видит, как Катон пишет при свете сальной свечи… запечатывает письмо, передает пакет человеку, который покинет лагерь завтра утром. Пять недель спустя, открыв пакет, Элис поднесет блокнот к лицу и вдохнет в себя то, что осталось от запаха, потому что Катона нет в живых уже месяц. Она вдохнет запах сальной свечи, представит себе спертый воздух в бараке, холодный карандаш, который Катон очинил, прежде чем начать писать свои неподписанные письма об условиях жизни в лагере и о забастовке. Он сидит за обеденным столом, ровно посередине, возле него вьется серая струйка дыма из трубки. Его волосы пахнут этим дымом, он въелся в его рубашку и свитер, висит над его давно не бритой бородой.

Никто из хозяев лагеря не знает, кто он такой и как связан с готовящейся забастовкой. Но скоро они узнают. Он незаметно покидает лагерь лесорубов и пешком уходит в снежную страну. Ближайший город, Порт-Артур, находится в ста двадцати милях отсюда, и Катон направляется туда.

На следующей неделе четверо всадников попытаются его поймать. Но Катон знает снежную страну, он здесь родился. Он словно проваливается сквозь землю. Он избегает проторенных дорог, спит на деревьях и даже отваживается ползком пробираться через озера по тонкому льду, который трещит под ним и стонет. Время от времени он видит сигнальные ракеты, пущенные его преследователями. В каждом лагере он пишет что-то в блокноте, сует его в консервную банку и хоронит глубоко под снегом или вешает на высокую ветку. Тем временем пакет с его письмами передается из рук в руки, пока в конечном пункте путешествия не оказывается в мешке лесоруба рядом со свернутым полотном шведской пилы.

Прорубая лунку во льду озера Онион, Катон замечает всадников. Они выезжают из леса и убивают его. При нем нет ни писем, ни документов. Они пытаются сжечь тело, но оно не горит. Бывали члены профсоюза до него, будут и после. Человек со шведской пилой посылает пачку писем из Алгомы, не зная, что отправитель мертв, что его застрелили и спрятали подо льдом мелкой речки.

Из-за плохой погоды они теряют два дня в месяц. На дорогу уходит до десяти долларов в сезон, на рукавицы — шесть, на сапоги и чулки — двадцать пять, на спецовки — тридцать пять. Поскольку они вынуждены покупать все это в лагере, прибавь к городской цене тридцать процентов…

Патрик читает, понимая, что запах дыма уже выветрился с рыхлой бумаги. Слова на странице складываются в руны — твердые, как кремень, бесстрастные посреди ада, в котором оказался Катон.

Кто он такой, чтобы касаться возлюбленной этого человека, обедать за одним столом с его дочерью, потрясенно стоять под лампочкой и читать его последнее письмо?

Он стоит посреди комнаты один, Хана ушла. Она видела, что он впал в гипноз, словно под пристальным взглядом письма. Он отдает себе отчет в том, что он делает, понимает, что с этой семьей он вновь стал искателем. Как будто он наклонился к женщине, которую только что встретил в Парис-Плейнс, и спросил: «Кто твой возлюбленный? Расскажи мне самое страшное событие в твоей жизни». Потому что он много лет доискивался ответов. Теперь он держит в руках последние десять минут рассказа Катона. Он мысленно видит, как Элис берет пакет, который никак не мог попасть к ней в руки после смерти — после убийства, после того, как тело нашли во льду, после похорон и оправдания хозяев на суде.

Патрик, как мох, льнул к другим людям, к тайным уголкам и щелям их жизни. Он всегда был чужим, третьим лишним. Он родился в этой стране, но ничего о ней не знал. Финны из его детства пользовались рекой, знали ее даже ночью, люди с горящими факелами бурно веселились в темноте. Он не делал ничего подобного. Он был наблюдателем, корректором. Он не мог в темноте кататься на коньках по реке, не мог быть действующим лицом ни одной из этих историй. Однажды Элис описала ему пьесу, в которой несколько актрис играли главную роль. Спустя полчаса после начала спектакля всесильная матрона снимала мантию со свисающими шкурами животных и передавала ее вместе со своим могуществом кому-то из второстепенных персонажей. Так, даже бессловесная дочь, надев мантию, могла выйти из своего кокона и обрести дар речи. Для каждого из действующих лиц наставал свой черед, и он, облачившись в шкуры диких зверей, брал на себя ответственность за происходящее.

Клара и Эмброуз, Элис, Темелков и Катон — они вершили драму без него. А он был только призмой, в которой преломлялись их жизни. Он искал и собирал. Он был застенчив, как его отец. Что это означало? Что внутри его существовали некие границы, за которые он был не в силах выйти. Внутри его было полое пространство, поэтому, когда он оставался один, когда с ним не было другого человека — Эмброуза, Клары или Элис, не важно, — он слышал шум внутри, который говорил о том, что пустота должна быть заполнена. Пробел, чреватый любовью.

Он прожил в этой стране всю жизнь. Но лишь сейчас узнал о профсоюзных битвах на севере, где Катон был убит зимой 1921 года и найден подо льдом в ручье близ озера Онион, через неделю после того, как написал свое последнее письмо. Эти события окружали Хану с рождения, были частью ее жизни. А Патрик их не замечал. Искатель, вглядывающийся во тьму своей страны, слепец, наряжающий героиню.

~~~

Каждое воскресенье они по-прежнему собирались на водоочистной станции. Они шагали по решеткам, под которыми бурлила иена, открывали двери, ведущие к водопадам. Уже готовое на три четверти величественное здание стояло на холме точно к югу от Куин-стрит, глядя на озеро. Главная водонасосная станция была устроена так, что свет, горевший в ее помещениях, не был виден снаружи. Гул работавших насосов заглушал шум собраний.

По воскресеньям, под покровом темноты, группы людей незаметно подходили к зданию со стороны берега. Они закусывали, развлекались, говорили о политике. Какой-то человек, пародируя английского короля, выступил вперед и произнес монолог на тему последних новостей. Разные национальные общины говорили и выступали на своих языках. Когда все кончалось, в залах делали уборку и подметали полы.

Патрик с Элис возвращались домой по Куин-стрит. Хана спала у него на руках. В какой-то момент, когда он почувствовал усталость, они уселись на скамейку и уложили на нее Хану, устроив ее голову на коленях у Элис. Патрик любил этот район города, вечерние улицы казались ему продолжением собственных конечностей.

— Я хочу заботиться о Хане.

— Ты и так это делаешь.

— Более официально. Если от этого будет толк.

— Она знает, что ты ее любишь.

Июльская ночь. В какую из летних ночей она говорила, что скучает без Клары? Все эти события и чувства, которые приходится скрывать, и уставшая девочка, нуждающаяся в нашей заботе, не позволяющая нам свободно говорить, спящая на наших плечах, так что нам трудно обнимать того, кого мы любим. Он любил Элис. Склонившись к ней, он почувствовал, что ее волосы еще не высохли после спектакля.

— Ты простудишься.

— Может быть.

* * *

Он тоскует по ее маленькой фигурке, по ее сложному внутреннему миру. Всякий раз, когда он думает о ней, он чувствует потребность снова ее увидеть. Посреди поля она снимает блузку. Он видит ее груди. Trompe-l'oeil.[6] Художник взял карандаш и с помощью штриховки нанес изящную тень, так они появились на свет. Он сидит и смотрит, как она принюхивается к ветру. Эту женщину он проглядел, когда был влюблен в Клару. Затмение Клары. Слова из прошлого века, звучащие как название цветка или какого-то события.

Настоящее затмение случилось на похоронах Катона, когда Элис носила под сердцем Хану. Люди, пришедшие на похороны, стояли неподвижно, пока финский духовой оркестр играл в сгущавшейся тьме, а потом и еще семьдесят минут полного затмения солнца «Похоронный марш» Шопена. Музыка — дорога жизни от одного момента света до другого.

Теперь он тоскует по ней, по дням, проходившим как во сне. Они сидели рядом в китайском ресторане, где были единственными посетителями. Им хотелось смотреть друг на друга, но в то же время хотелось обниматься, и надо было выбирать одно из двух. Сложный выбор желания.

Не думаю, что я вправе требовать от человека, чтобы он причинил кому-то вред. Вот что ты сказала, Элис, и за это я полюбил тебя еще сильнее. Доверился тебе. Никто другой не стал бы об этом беспокоиться, не произнес бы этих слов, заставив меня им поверить, в ту первую ночь в твоей комнате. Как только эти слова сорвались с твоих губ, все птицы и насекомые застыли в воздухе. Думая, что критикуешь себя, ты не осознавала, что твоими устами говорит нежность.

И еще одна твоя стихия — танец. Танцуя с кем-то другим, я видел, что тебе смертельно хочется потанцевать, и, подойдя к какому-то мужчине, ты деликатно дотронулась до его плеча — твое лицо было застенчивым, но решительным.


Они сидят в поле. Они сидят в ресторане, оформленном в красно-желто-золотых тонах, сейчас, во второй половине дня, здесь, кроме них, нет никого. Голод и желание вели его по городу, с трамвая на трамвай, чтобы коснуться ее руки, ее шеи, в китайском ресторане, в македонском кафе, в поле, где он сейчас вместе с ней. По краю поля сельские дома, поэтому они ушли подальше, на середину, чтобы остаться наедине друг с другом.

По дороге он оглянется и увидит хрупкость ее груди — словно кто-то нанес карандашом штриховку.

Она падает в его объятия и наклоняется вперед, выставив зад, уподобившись школьной парте. Потом он идет, пританцовывая, держа в руках колосья пшеницы. Когда ему было двенадцать, он всегда искал в книгах картинки и видел, как герои переносят женщин через реки Британской Колумбии, через подножья водопадов. А теперь она прикрывает ладонью глаза от солнца. С ним приключилась любовная история. Всего лишь любовная история. Он не хочет никакого заговора со всеми его последствиями. Дайте мне остаться в поле с Элис Галл…

Сожаление

~~~

Ему всегда хотелось быть с ней рядом, когда она состарится.

Патрик сидит в ее зеленой комнате перед листьями и ягодами в старой бутылке — этот букет Элис собрала за день до смерти. Сумах и полевые травы, сорванные под виадуком. С наступлением ночи он зажигает керосиновую лампу, бросающую тень на этот натюрморт у стены, из-за чего он кажется темным и живым.

«Позволь мне еще раз подчеркнуть крайнюю непрочность всех вещей», — прошептала она однажды.

Он раздевается и ложится в постель, еще хранящую ее запах, в постель, где он не в силах уснуть. Он остается в ее комнате, сопровождает ее последний букет в смерти и загробной жизни, после того как их душа, какой бы она ни была, испарилась из побуревших листьев. Он отдает себе отчет в том, что вскоре не сумеет точно воссоздать в памяти ее лицо. Он мысленно фокусирует взгляд на шраме у носа. Она постоянно помнила о нем, считала, что он нарушает симметрию ее лица. Как вызвать ее к жизни без этой тонкой линии?


Ему хотелось быть с ней рядом, когда она состарится. За обедом она отстаивает перед ним свои идеи, поднимая бокал: «За нетерпение! За эволюцию человека!» — в то время как его восхищенное внимание поглощено ее плечом, блеском ее волос. Когда он говорил, что хотел бы состариться вместе с ней, она всегда усмехалась — как будто заключила другое соглашение, как будто ей указан другой союз. Ему не терпелось узнать, какой она станет с годами, — когда они остепенятся, когда их сексуальность будет не такой острой, не такой необузданной. Он полагал, что впереди его ждет это удовольствие, на черный день припасенная радость, и потому он всегда сможет сказать: делайте со мной что хотите, отнимите у меня все, посадите меня в тюрьму, но я буду рядом с Элис Галл, когда мы состаримся. Даже если мы уже не будем любовниками, я буду приходить к ней каждый день, как на свидание, и за обедом мы будем обмениваться мыслями, смеяться, и этот разговор будет нашей любовью.

Он этого хотел. А чего хотела она?

— Я никогда не была такой счастливой, как во время беременности. Когда я расцвела.

— Не понимаю, что ты во мне нашла.

— С тех пор как я встретила тебя, мне стало хорошо. С тех пор как мы жили вместе с Кларой и ты ничего не видел, кроме нее, а я наблюдала за тобой. Нет, я не ревновала, я не была влюблена в тебя. Тогда, вместе с Кларой, я научилась удивительным вещам. Мы с тобой никогда не поймем друг друга до конца, Патрик. Чтобы вместе смеяться над некоторыми вещами, женщине нужна женщина. Мы с Кларой чувствовали себя целым миром! Но после этого было время, когда я совсем пала духом. А ты дал мне силы. Уверенность в себе.

Теперь вокруг нее глубокий ров, который ему никогда не пересечь. И не зачерпнуть из него ладонями воды, чтобы напиться. Словно, проделав долгий путь до замка, чтобы набраться мудрости для великих дел, он должен повернуть назад.

* * *

Покинув комнаты на Веррал-авеню, Патрик оказывается на вокзале Юнион, и, когда поезд трогается с места, пейзаж растворяется во тьме. Патрик фокусирует внимание на полосе за окном вагона шириной в тридцать ярдов, пока его сознание не выключается и он уже не думает ни о чем, даже о смерти Элис. У его ног черный картонный чемодан. Теперь он может думать только о неодушевленных предметах. Что-нибудь живое, даже маленькая серая птичка на ветке, может разбить ему сердце.

Ночной поезд, мчащийся на север, в Хантсвилл, полон людей, спешащих на регату, — веселые мужчины в соломенных канотье и шелковых шарфах снуют мимо стоящего в коридоре Патрика, направляясь в спальные вагоны, задевая его пьяными телами. Он смотрит сквозь свое отражение, зачарованный безумным парадом неба, скал, деревьев и луны. Никакой концовки или паузы. Элис… — шепчет он мертвое имя. Неизменно лишь мертвое имя.

Прямоугольники света скользят по земле. Патрик направляется в конец коридора, распахивает дверь и под неистовый грохот колес встает на ничьей территории между вагонами, держась за жесткие, похожие на гармошку стены.

У Элис была идея, раз и навсегда, как ей казалось, объяснявшая происхождение богатства и власти. А в последнюю секунду, когда она обернулась к нему на улице, услыхав свое имя, изумившись тому, что Патрик рядом, — в ту секунду еще ничего не случилось, ничего еще не было кончено. Он мог думать только о ее глазах, глядевших на него, и о страшной ране, которая внезапно появилась миг спустя.


Поезд прибывает в Хантсвилл в три ночи. Патрик смотрит, как проводник идет по коридору спального вагона, помечая оставленную для чистки обувь, и через несколько минут возвращается с мешком и бросает ее туда. Пассажиров разбудят только в семь.

Помощники проводника сидят на ступенях поезда, начищая башмаки. Они тихо переговариваются и курят. Патрик видит их в желтом свете вокзального фонаря. Он бредет к концу платформы, где темно. Вокруг пустынно. Он чувствует себя прозрачным и очень маленьким. Сейчас, в эту августовскую ночь, цивилизация представлена двумя людьми, чистящими обувь на ступеньках вагона. Патрик смотрит на них из темноты. Он прошел сквозь заводи света на платформе и не впитал в себя свет. Пройди он под дождем, он вымок бы до нитки. Но свет или человек, чистящий коричневый ботинок в четыре утра, — это всего лишь идея. И ей не обратить Патрика в свою веру. Утрата наполняет его ядом. В такие минуты он мог бы сунуть руку под колеса поезда назло машинисту. Он мог бы схватить дикобраза и размозжить его об изгородь, не заботясь о том, сколько игл вонзится ему в руки и шею.


В восемь утра пассажиры выходят из поезда, сонные, изумленные собственной способностью двигаться, и направляются к причалу, принадлежащему судоходной компании «Хантсвилл энд Лейк-оф-Бейс». Патрик с хлипким чемоданом в руках поднимается на борт парохода «Алгонкин».

Большинство приехавших на регату остановятся либо в «Бигуин Инн», либо в гостинице «Маскока». Пока корабль плывет мимо покрытых лесом островов, Патрик изучает декорации. Там и сям однообразие пейзажа нарушают поросшие травой лужайки. Обстановка, привлекающая сюда состоятельных людей, представляется ему на удивление спартанской. Он находит на палубе кресло и засыпает, но даже во сне его руки крепко сжимают чемодан. С каждым гудком парохода, петляющего по Норт-Портидж, Патрик просыпается. Когда они проплывают мимо острова Бигуин, их со скалистого мыса приветствует англоканадский оркестр — тубы, тромбоны, скрипки и все такое. Вместе с остальными пассажирами Патрик машет рукой. Назад он вернется другим путем. А пока он может и помахать.

~~~

В Саду слепых на Пейдж-Айленде из простертой руки каменного херувима бьет фонтанчик воды. На южной стороне газона раскинуло ветви высокое дерево, полное птиц. Водопад звуков — крики птиц сливаются со стуком капель — низвергается на сидящую здесь слепую женщину. Плывущие в воздухе семена опускаются на гравий — звучащую дорожку для гуляющих здесь слепых. На одной из скамеек под деревом сидит Патрик и читает газету.

Если он закроет глаза, эти звуки зальют его, подобно струям воды, взмывающей в воздух с ладони херувима и падающей на его лицо. Стремительно проносится птица. Сидящая справа женщина, услышав шелест газетных страниц, понимает, что Патрик здесь чужой.

После вчерашнего пожара он прячется в саду на соседнем острове, невидимый среди слепых, дожидаясь темноты.


Ослабив пробку на канистре с керосином, он снова положил емкость с булькавшей жидкостью в черный картонный чемодан. Затем двинулся по антресолям гостиницы «Маскока». Он дождался, пока постояльцы и персонал покинут помещение, чтобы собраться на лужайке на ужин по случаю регаты. Перегнувшись через перила, он увидел под собой чучела голов животных — жидкость потекла на пол — и стал спускаться по лестнице с безобидным чемоданом в руке. Запахло керосином. «Пожар!» — крикнул он, зажег спичку, бросил ее, и огонь помчался вверх по лестнице и вокруг и еще раз вокруг антресолей. Огонь охватил его руку. Патрик окунул рукав пиджака в аквариум. У основания лестницы чемодан взорвался. Патрик шел по вестибюлю гостиницы «Маскока», а над ним горели головы оленей.

Он шел из огня к воде. По дороге к лодке он проверил взрывчатку, спрятанную под причалом. В голубых вечерних сумерках люди на лужайке ошеломленно смотрели на пламя. Кто-то из гостей, увидев, что он отвязывает лодку, указал на него. Стоя в лодке, Патрик помахал рукой. Неуверенно помахав в ответ, несколько человек побежали к причалу, полагая, что это кто-то из знакомых, и, спрыгнув на настил, устремились к нему.

Он поджег запал и начал грести от берега. Пламя, словно разыгравшийся козленок, подпрыгнув, с шумом кинулось к ногам двоих мужчин. Они остановились и повернули назад. Теперь они поняли, в чем дело. Тот, кто постарше, прыгнул в воду, тогда как другой, положив руки на бедра, замешкался, и бег рассыпающего искры голубого пламени завершился слабым взрывом, отделившим причал от берега.


Теперь, в Саду слепых, он начинает различать не звуки, а запахи — растения заботливо подобраны таким образом, чтобы посетители с тонким обонянием могли передвигаться от аромата к аромату. Слева от него благоухает чубушник. Патрик наклоняется к высокой клумбе — тремя футами выше дорожки — и глубоко вдыхает его запах.

За его спиной раздаются шаги, и кто-то трогает его за плечо. Рядом с ним стоит слепая женщина, слышавшая шелест газеты.

— Вы зрячий, — говорит она.

— Да.

Она улыбается.

— Вы шумно нюхаете цветы.

Ее зовут Элизабет, и она предлагает показать ему сад. Говорит, что ее сестра лучше распознает цветы и травы, потому что не пьет.

— Я пью как дельфин, но только во второй половине дня. Трагическая любовь в тридцать лет.

Они шагают рядом, и Патрик смотрит, как ее тело свободно перемещается в этом мире, как она уверенно идет к базилику и широколистному щавелю. На ходу она опускает руку, чтобы погладить шелковистую заячью траву. Сад — ее бальный зал, и она знакомит Патрика с сокровенными свойствами укропа и тмина, этих двух скромных братьев; советует нагнуться и помять некоторые листья, аромат которых слишком слаб, чтобы он мог его оценить.

— Чтобы сосредоточиться на запахах, следует забыть о звуках. Птицы прелестно щебечут, но, когда я прихожу сюда пьяной или с похмелья, их крик выводит меня из себя. И тогда мне хочется пропитать хлороформом носовой платок, влезть на дерево и усыпить их всех.

В центре сада, к северу от забрызганного водой херувима, стоит еще одно дерево, без птиц.

— Вероятно, вы смотрите на камфорное дерево… птицы лучше нас распознают смерть. У растений сложная генеалогия. Птица судит о сочном фрукте по его родословной. Вы можете любить манго или кешью, можете находить красивыми цветки сумаха, но птицы знают, что все они, как ни странно, принадлежат к ядовитому семейству сумаха ядоносного.

Она ведет его к заморским редкостям — японской хурме и чернотраву. Ей хочется узнать, кто он такой, но он отмалчивается, хотя и ведет себя любезно, — она ему нравится. Он пробудет здесь до вечера, а потом попытается переплыть с острова на корабль. На клумбах в восточной части сада растут эстрагон, лаванда и кардамон. Она кладет ладони на его лицо и ощупывает. Находит рубец возле уха.

— Наложите сюда бальзам из трав.

— Меня ищет полиция.

— За что?

— За преднамеренное уничтожение собственности.

Она смеется.

— Не обижайтесь на жизнь.

Они стоят в этом саду, уподобляясь фризу или статуе, — женщина мягкими ладонями закрывает лицо высокому мужчине, лишает его зрения.

Убирая руки с его глаз, она чувствует его короткий вздох, вызванный не страхом и не отвращением, а чем-то другим.

— Что с вами?

Ее зеленый глаз пробуждает память о чем-то сокровенном. Actias Luna — и его канадское название: papillon lune, лунный мотылек. Другого глаза просто нет. Обвислое веко ничего не закрывает. Но изумрудно-зеленый глаз, зеленый, как мотылек, проворно движется, словно пытаясь поймать его взгляд, восторженно скользит по его плечам, задерживается на ухе, носе. Ему нравились лунные мотыльки, переливы их нижних крыльев — опознавательный знак, — папирусная текстура и крошечное мохнатое тельце, пульсирующее на ветви или на скале под светом фонаря. Влажное зеленое зеркало глаза женщины пытается отразить все, что ее окружает.

— Что с вами?

Патрик дает ей отвести себя назад, на скамью. Они садятся, и она крепко сжимает его руку. Он чувствует, что сейчас в этом маленьком саду, наполненном пронзительным криком птиц, она видит его насквозь. На тугой коже ее рук голубеют тонкие вены. Он не в силах говорить, даже если все его слова поглотит ее слепота. Он мог бы сказать: Элис Галл однажды оперлась рукой на низкий скошенный потолок и говорила о важных вещах, она прыгала, словно живая кукла, мне на руки, а потом умерла у меня на руках на залитой кровью мостовой.

Пока они здесь сидят, в сад никто не заходит. Рядом с деревянной скамьей цветут розмарин и перечная мята. На клумбе справа от них artemesia advacumculas, общепринятого названия которой, по ее словам, она не знает. Мышцы ее руки постепенно слабеют, и он поворачивается, чтобы взглянуть на ее лицо. Она дремлет, откинувшись назад. Он высвобождает руку и уходит.


Теперь он часть вечерней воды, с него скатывается отражение огней причала. Шесть звезд и луна. Новость о пожаре с ревом выплеснулась за пределы гостиницы «Маскока», и вот Патрик борется с течением у Пейдж-Айленда, направляясь к кораблю. Тот полз со скоростью улитки сквозь черноту озера, а теперь остановился в пятистах ярдах от берега. Ночной круиз с танцами — до Патрика доносятся приглушенные звуки голосов и тамбурина. Полумесяц, несколько звезд, кольцо огней на причале.

Когда-то в прошлом он мечтал о таком моменте: преступный заплыв в темноте к светящемуся кораблю. Он чувствует, что выпал из какого бы то ни было контекста, что хочет спать, хочет вновь оказаться в потоке, из которого только что выплыл, вернуться в Сад слепых и уснуть. Но его как магнитом влечет к безымянному пароходу.

Затонувшее бревно, всплыв, толкает его под ребра, Патрик слышит свой звериный крик. В давних мечтах о том, как он плывет к кораблю, присутствовали тропические ветры и крокодилы. Он поднимает голову из воды, чтобы увидеть, кто его задел, но рядом никого нет. «Это было бревно», — громко говорит он сам себе, исполнившись решимости, страх внезапно сменяется приливом сил. После встречи с затонувшим бревном он полон жизни, неукротим и возбужден. Он вспоминает свой уход из мира, вспоминает, как покинул порт-кошер гостиницы «Маскока», оставив позади бушующее пламя. Он видит свое лицо, которое никогда не выступит из тени. Оно неисторично.

Он плывет дальше, вдыхая еле уловимый запах пеканового дыма от островных костров. Ему безумно хочется есть. Музыка с корабля. «Берегись смешных ужимок, перекрашенных блондинок, непредвиденных заминок…» — голос певца перекрывает приглушенный звук оркестра. Что они сделают, когда увидят, как он взбирается вверх по канату, в озерных водорослях, в крови от удара бревна по ребрам?

Он плывет вдоль корабля в лунном свете, поднимает глаза — «Чероки». Свет из кают и салона падает на воду. Наверху открытая палуба, танцующие пары, оркестр. Патрик подтягивается, ухватившись за вертикальные полосы резины, защищающие борта при входе в гавань. Почувствовав запах пищи, он быстро взбирается наверх, запрыгивает в окно головой вперед и приземляется на стол. Он попал на кухню.

Кок, обернувшись на шум, видит Патрика, лежащего на спине среди разбитого стекла. Патрик прикладывает палец к губам и держит до тех пор, пока кок, кивнув, не направляется к двери, чтобы ее закрыть. Патрик слезает со стола, всюду вокруг него стекло. Молчание, наступившее на палубе, сменяется громким смехом, восклицаниями по поводу, как им кажется, упавшего подноса или какой-то другой причины шума. Кок ходит по кухне с метлой, пока Патрик снимает мокрую одежду. На бедре и под ребрами глубокие порезы. Кок, жестами показав, что отправляется спать, тихо, словно привидение, покидает кухню. Патрик подходит к выключателю и гасит свет.

Сейчас, должно быть, где-то около полуночи. Шум на палубе не умолкает, оркестр сплетает мелодию о подозрительной любви, неуверенной любви. Ее переливы проникают на большую кухню, хозяином которой он может показаться. Он знает, что его поймают, вероятно, арестуют, но пока наслаждается кратким мигом свободы.

Он выжимает одежду, включает большую духовку, расправляет рубашку и брюки и с помощью пекарской лопаты сажает в печь. Потом ищет еду. Находит вареную картошку. Вынимает из холодильника кусок сырого мяса и склоняется над стойкой. Сначала он скромно ест одну картошку. Затем острым ножом нарезает мясо на полоски и ест его, слизывая жидкость, текущую по рукам. Время от времени он встает, чтобы попить воды из крана и проверить, как сохнет одежда в духовке, установленной на минимальный нагрев.

Загрузка...