Федька заблудился на кладбище. Как он сюда попал и как отсюда выбраться, мужик не имел ни малейшего представления.
Куда ни ступи — кресты да ограды, утонувшие в снегу. И тишина такая, словно все живое осталось на этом погосте, отрешившись от всех земных забот.
Ни звука вокруг. Даже ветер — вечный кладбищенский сторож — и тот уснул на чьей-то могиле, поверив, что и ему, бесшабашному гуляке, жизнь не нужна.
Могилы… Их на этом старом кладбище было слишком много.
Куда ни глянь, будто вся земля покрылась погостом, не оставив места живой душе.
Федька искал выход, но попадал в глухие закоулки кладбища, где много лет не ступала нога человека. Мужик лез через могилы по пояс в снегу, надеясь выйти на центральную аллею. Но тщетно: он не мог отыскать ее и все больше замерзал.
Он выбивался из сил, уставал, садился передохнуть, но, вглядевшись, что снова сел на чью-то могилу, ошпарено подскакивал и лез через сугробы к кажущемуся выходу и снова не находил его.
В сознанье билась одна мысль — выбраться хоть на какую-то дорогу. Любая ведет к жилью, к людям, а значит, к спасенью и жизни. Но… Словно заговоренный, блуждал среди крестов, пока онемевшие от холода и усталости ноги не отказались держать измученное тело. Они подкосились. И Федька упал на колени перед чьей-то могилой и заплакал от горя, как ребенок, оставшийся один на один с бедой.
— Господи! Помоги! Увидь меня. Выведи! Спаси от смерти! — срывалось с губ невольно. Эта просьба шла не от разума, от самого сердца, не успевшего заледенеть.
— Прости меня, Боже! — катились слезы по белым обмороженным щекам.
Колени не удержали, и мужик упал лицом в снег, раскинув руки. С вершины елки, будто очнувшись ото сна, слетела ворона. Приняв человека за мертвеца, уселась на плечо, больно клюнула в голову. Федька очнулся, повернулся на бок. Ворона, заполошенно махая крыльями, закаркала хрипло, испуганно, обозвав Федьку грязно за притворство и обман, отлетела подальше. А мужик, поняв, что ворона приняла его за мертвеца и уже решила полакомиться, вскочил на ноги. Разозлившись на ворону, пригрозил ей выщипать все перья из задницы и почувствовал, что усталость прошла.
Вглядевшись в очертания кладбища, прикинул, куда ему надо идти, спешно вылез из сугроба. Через десяток минут он вышел на укатанную дорогу, разделившую кладбище на старое и новое.
Федька огляделся. Куда идти, где выход? Уже смеркалось. И холод становился все сильнее.
Мужик постучал себя по плечам, по груди, поколотил бока. И, вглядевшись в дорогу, увидел на снегу следы конских копыт. Обрадовался и пошел по ним, ускоряя шаг.
Вскоре он увидел кладбищенскую церковь, сторожку и побежал, собрав в комок последние силы, туда, где теплилась жизнь. К людям…
Федька часто падал, но снова становился на ноги, подгоняемый страхом, что церковь и сторожка исчезнут из виду, а он снова останется в темноте, один на один с кладбищем и смертью.
Федька вставал и плелся, шатаясь, туда, где виделись купола церкви.
— Боже, если останусь дышать, ни за что не согрешу против тебя, не прогневлю, не содею дурного! — шептал он сквозь плохо раздираемые смерзшиеся губы.
Он уже задыхался от холода, когда коснулся рукой двери церкви и увидел на ней замок, не успевший заиндеветь.
— Недавно закрыли! — простонал мужик и, оглядевшись, заметил старика возле сторожки. Тот смотрел на Федьку удивленно и мелко-мелко крестился, что-то шепча себе под нос.
Федька решил подойти к нему, но старик проворно скрылся в домишке, видимо не желая встречаться с чужим человеком. Но Федька был не таков, чтобы бояться встреч, тем более теперь. И попер напролом.
Едва он подошел к сторожке, как из-за угла к нему рванулась громадная дворняга: оскалив желтые клыки, зарычала, сверкая глазами, грозя разнести в куски.
Федька вначале отпрянул, потом, растопырив пальцы, нахраписто пошел на собаку. Та зашлась лаем, взвизгнув, задом попятилась, отступила за дом, трусливо выглядывая оттуда на незнакомца.
Федька вошел в сторожку без стука, без приглашения. Дверь двинул плечом и ввалился в облаке морозного пара.
Хозяин стоял на коленях перед иконой Спасителя и молился:
— Пронеси, Господи, всяку беду и лихого человека мимо моей немощи и дома. Огради от греха и горя. Помоги мне…
Федька хотел накричать на сторожа, но, вспомнив о своем обещании Богу, стоял молча, прислонившись спиной к стене, ждал, когда хозяин кончит молиться.
Сторож оглянулся. Плечи его дрогнули. Отвернувшись от гостя, он поклонился иконе, стукнувшись лбом о пол, и, встав с колен, трудно охая, повернулся:
— Что надобно от меня в такой час? — С тенью плохо скрытого страха он смотрел на Федьку, щуря слезящиеся глаза.
— Ничего не надо. Дай только душе моей отогреться. Вконец закоченел от холода. Заблудился на погосте…
— Оно немудрено. Кладбище немалое. Вкруголя почти двадцать километров. И кто ж тут покоится у тебя? Родня, небось? — спросил сторож смелее.
— Нет никого, — буркнул гость и отвернулся.
— А чего ж ты пришел? Зачем? — удивился сторож.
— Надо было, — помрачнев, выдохнул Федька.
— Кто ж сам будешь? На что ночью по кладбищу бродишь? Иль убивец?
— Нет! Никого не убивал. Бог тому свидетель! — мотнул мужик кудлатой головой.
— Чего ж на погосте оставил в такой час? — подслеповато прищурился хозяин.
— Да кто его знает? Может, и мои тут имеются, — отмахнулся Федька и глянул на пламя, полыхавшее в печурке. Он и не приметил, как от макушки до пяток вздрогнул дед испуганно, поняв ответ гостя по-своему.
В это время в окно сторожки кто-то постучался. Собака радостно повизгивала, и старик обрадованно заспешил к двери, торопливо, настежь открыл дверь, и Федька услышал:
— Гость у меня. Приблудный. Может, поговоришь с ним?
В сторожку, скупо освещенную керосиновой лампой, шагнул человек, бегло оглядел Федора, поздоровался негромко; перекрестившись на икону, присел бесшумно к столу.
— Надолго к нам? — спросил Федьку так, словно знал его много лет.
Тот глянул на него и вместо резкого, грубого ответа, уже срывавшегося с языка, вздохнув, сказал:
— Сам не знаю. Как получится…
— Ночлег имеете?
— Нет, — признался Федор. И добавил: — Если б было, зачем здесь капать?
— Пойдемте со мной, — предложил вошедший. И, встав, даже не оглянулся на Федьку, пошел к двери, уверенный, что тот идет за ним.
Гость и впрямь покорно вышел из сторожки, двинулся следом, не оглядываясь.
— У меня немного удобнее будет, — услышал Федор и, обогнув церковь, вместе с человеком вскоре оказался в небольшой комнате, сумрачной, но теплой.
— Располагайтесь, — предложил хозяин и зажег свечу. — Это моя келья. Здесь обитаю. И Богу молюсь. За живых и усопших, — глянул на Федьку по-детски чистым взглядом.
Гость огляделся. На стенах кельи иконы. Строго смотрят на него, словно укоряя за непутевую жизнь и грехи, каких накопилось куда как больше, чем прожитых дней, а может, за неверие, за то, что лишь в тяжкие минуты обращался к Богу.
Федька никогда не видел так много икон, и его потянуло к ним, разглядеть поближе. Когда он видел иконы в последний раз? Пожалуй, в детстве. Тогда он разглядывал их с любопытством и все хотел узнать, от чего на всех иконах лицо Господа такое строгое. Почему с укором смотрит на всех Богоматерь, пряча в уголках губ горькую складку.
— А кто ее обидел? — спрашивал Федька у матери, и та отвечала:
— Люди…
— А разве могут они обидеть Бога? — недоумевал мальчонка.
— И нынче обижают, — отвечала та, поджав губы.
«Ты ли спас меня и ныне?» — глянул Федька на икону Спасителя и вздрогнул: икона, словно ожив, засветилась. Глаза Христа будто в душу заглянули. «Прости меня!» — отшатнулся он и услышал:
— Я тут собрал ужин. Уж что имею. Не обессудьте, — предложил хозяин и пригласил к столу. Сам, помолившись, сел читать Библию.
— Да как же я один? — отвернулся Федька от стола. А хозяин, улыбнувшись, ответил тихо:
— У меня пост…
Федька ел жадно. Когда на столе опустело, хозяин поставил кружку чая. Федька пил, уже не торопясь.
Разговор завязался сам собою. Неспешный, ненавязчивый.
— Верю ли в Бога? Знаете, трудно сразу сказать. Где-то в середке сидит и страх, и стыд перед ним. Но редко про Бога вспоминал. Не до того было.
— Верно, родителей лишился рано? — участливо спросил хозяин.
— Не в том беда. Я сам свое упустил. А когда хватился, вернуть стало нечего, — опустил Федор голову. И добавил: — Когда меня освободили, все мечтал, как жить буду, когда освобожусь. А теперь, вот смех, сколько лет на воле, а радости нет. Сил на нее не осталось.
— Пока человек жив, значит, нужен он на земле. Богу и людям, — уверенно вставил хозяин.
Федька осекся. Помолчав, спросил:
— Как зовут тебя?
— Отец Виктор. Настоятель этой церкви. Уже пятый год. После семинарии сюда прислали.
— А семья? В городе живет? — поинтересовался Федька.
— Нет семьи. По обету в безбрачии живу, — ответил священник спокойно, улыбчиво.
— За что ж так себя наказал? — удивился Федор.
— Напротив. Светло живу…
Федор глянул в лицо отца Виктора. Ни тени лукавства не приметил. Даже стыдно стало за свое сомнение. В глазах настоятеля синь небесная и детская искренность светились безмятежно.
«Видно, легко ему жилось, ни совеститься, ни скрывать нечего. Весь как на ладони. Вся душа насквозь видна. Таких минуют горести», — подумал Федька.
А настоятель словно мысли прочел:
— Во время войны лютые бои здесь шли. Немцы и наше село не пропустили. Сожгли дотла. Я за домом с котятами играл. Не понял по малолетству, что случилось. На мое счастье, монахи проходили. Их немцы не трогали. Увидели меня. Подобрали. Принесли в монастырь. Ждали, может, после войны кто-то обо мне спросит. Да не нашлось, не уцелели родственники. Все погибли. Так и остался у святых отцов. Другой жизни себе не пожелал. За всех погибших теперь молюсь. Так получилось, что от целого села я один в живых остался. Видно, Богу было угодно, чтобы сберегли меня святые люди. Им, а прежде всего Господу, обязан каждым днем и теперь. Разве спасенье бывает в наказанье?
— Это только самому решать, — ответил тот уклончиво. И продолжил: — Я для себя свое выбрал. Все имел. Да, видишь, ничего не осталось. Как пес бездомный. Ни покоя, ни приюта нигде не сыскал.
— Родные есть? — спросил настоятель.
— Были. Теперь один. Никого. Сдохни — похоронить некому. Уж и не знаю, куда податься, голову приклонить. Вроде и не жил, а и жить уж ни к чему. Лишний я, случайный у судьбы. Как подкидыш под чужим забором. Вокруг — жизнь, но она мимо меня проходит. Но и смерть не берет, — вдруг охрип Федька, разговорившийся впервые за долгие годы.
— Каждый человек украшеньем жизни земле подарен самим Господом. Только место свое найти должен верно. Определиться в жизни по душе.
— По душе, говоришь? А как знать, что ей понадобится? Это тебя несмышленышем монахи спасли. Ты ведь жил, беды не зная! Средь святых отцов мудрено споткнуться. На всем готовом — не оступишься! Небось, самостоятельно не сумел бы дышать. Может, хуже меня стал бы! А теперь легко рассуждать, как кому судьбу устраивать! — вспыхнул Федор.
Но священник не обиделся:
— Я не поучаю. Как ближнему своему, как брату сказал. Не стоит о смерти думать, коль Бог жизнь дает. Такое впустую не бывает. Умереть придет время каждого. Жизнь наша и так коротка. Но и в горе своем всякий спасенья просит у Господа…
— Это верно. Я на кладбище тоже просил помочь мне, — вспомнил Федька и, сокрушенно мотнув лохматой головой, завздыхал тяжело. Уставился в пол замокревшими глазами. В груди боль заклинила сердце, словно в клещах сдавило.
Отец Виктор заметил его состояние, дал стакан воды, предложил прилечь.
— Отдохни с дороги. Не буди память. Успокойся. Забудь злое. Были в жизни светлые минуты. Вспомни их. Не оставляй в сердце зла. Гони его из души, как грех, — посоветовал священник.
И Федька попытался взять себя в руки. Перед глазами встали родные до боли лица. Они оживали одно за другим. Они тревожились и радовались, смеялись и плакали. Почему? Жалели Федьку? Он словно заглянул в свое сердце, перелистывая день за днем прошлое, которое, казалось, навсегда забыл, выкинул из сердца, а оно продолжало жить в памяти.
Светлые минуты… Но почему так тяжела память о них? Зачем вспомнил? Где оборвалось то счастливое время, которое он считал своею жизнью? Память безжалостна, как судья в процессе, назвавший когда-то жизнь Федьки преступной, а самого, даже вспоминать не хочется, рецидивистом…
Федька сжал кулаки. Не вздох — стон вырвался. Больной, тяжелый. Перед глазами красные круги поплыли.
«Забыть! Прочь все! Не было жизни! Судьба, как пьяная баруха, чья душа выиграна в рамса у ошалевшей от пьянки «малины». А может, проклял его рожденье старый дед, умерший в ту ночь, когда появился на свет Федька. Старик умер в одиночестве. На печи. Никто не услышал его просьбу, не подал воды, не сказал доброго слова, не пролил слезу сожаленья. И умер дед. Нужный всем еще недавно, он был забыт в последние минуты. Не увидел внука. Когда хотели показать малыша, дед уже был далеко… В память о нем мальчишке досталось его имя.
Судьба деда и судьба Федьки были такими разными, хотя все домашние говорили, что не только имя, но и внешность унаследовал малыш и будет жить, как дед, — в трудах и радостях, главой большой семьи, хозяином крепким, смекалистым.
Да где уж там. Не успел мальчишка встать на ноги, — выслали семью в Сибирь. Всех до единого. И полуторагодовалого Федьку, кулацкое отродье, которое нужно было истреблять, как класс. Так говорили комсомольцы, забрасывая мальчишку в телегу, куда вместилась вся семья.
Потом был вагон, удушливый и вонючий. Его, как и этап спецпереселенцев, Федька не помнил. Мать рассказывала, обливаясь слезами, единственному уцелевшему сыну.
В пути от громадной семьи в живых остались они вдвоем. Двенадцать не дошли. Как и почему их не стало, мать рассказала не сразу. Жалела нежный возраст, неокрепшие нервы сына.
У ссыльных не было возраста, документов и многого из того, что имели местные жители, которым строго-настрого запрещалось общение с кулачьем.
Федька не знал, во сколько лет начал помогать матери на лесоповале. Помнилось, штанов еще не имел. Но охапки веток носил к костру вместе со старухами и ровесниками, тоже детьми ссыльных.
Он любил большие костры, где сгорали в жарком пламени ветви, сучья и коряги. Не понимая, что в каждом сгоревшем пне таяли силы и здоровье ссыльных и его матери.
Она как-то быстро состарилась, поседела. Он и не заметил. В десять лет Федька перегонял плоты вместе со взрослыми, тогда им стало хватать на жизнь. Работал он, не считая времени, боясь думать об усталости. Ведь они с матерью решили скопить на корову, а она стоила дорого.
Федька уходил из дома, когда над деревней спецпоселенцев Сосновкой еще не проклюнулся рассвет. Возвращался затемно. Промокший от воды и пота, пропахший смолой. Он быстро ел и еще быстрее засыпал.
Отдыхали поселенцы лишь зимой, когда над деревней, над всей тайгой бушевала пурга. Вот тогда и рассказывала мать сыну о пережитом. Он слушал, вздрагивая, запоминал…
Деревня спецпоселенцев имела свой участок земли, тайги, реки, пересекать их границы было настрого запрещено и старому, и малому. Вскоре за Сосновкой появилось и свое кладбище. До старости здесь никто не доживал. Наказывать кулаков помогала тайга. Она караулила каждый промах, усталость и забывчивость. Она калечила и убивала, щедро поливая горькими слезами каждый подаренный ею кусок хлеба.
— Спи, Феденька. Не кричи, не плачь. Василию теперь легко. Он отмучился. Теперь под Божьей защитой стоит. И светло душе его, — говорила мать, успокаивая сына, орущего спросонок.
Снова привиделся во сне плотогон-напарник, спрыгнувший на берег всего на минуту. Грибов хотел набрать. Уж больно хороши росли подосиновики. А тут медведь… Не успел убежать Василий. Растерялся. Не ожидал. Зверь вмиг задрал. Глянул Федька на кровавое месиво, оставшееся от напарника, не своим голосом заорал. Месяц в себя прийти не мог. Заговаривался.
Мужики-поселенцы убили вскоре того медведя. Но Федьке он снился живым много лет.
Однажды в вольный поселок решил он сходить с ровесниками. На танцы. К утру всех привезли. В лодках. Двоих схоронили. Хуже зверей накинулись на поселенцев местные парни. В клуб не впустили. Сразу взяли на кулаки. За что? Не захотели сказать. Вот тогда и решился Федька отомстить поселковым. За все разом.
Федька пришел в поселок глубокой ночью. В редких окнах светился тусклый приглушенный свет. На улицах кое-где на скамейках сидели редкие пары. Федька проходил мимо, хрустя кулаками. Он решил поджечь клуб. Уж коли нельзя туда приходить спецпоселенцам, пусть и поселковые его не имеют.
Просмоленная пакля, которую решил засунуть под стреху, завернута в еловые лапки. Федька подошел к клубу тихо. Приметил на скамье девушку. Она сидела одиноко, понурив голову, перебирала конец косы.
Непредвиденная помеха раздосадовала. Решил спугнуть и выскочил из-за угла.
В этот миг из-за туч вышла луна, совсем некстати осветила Федора и девушку. Та, глянув на парня, рассмеялась нежным колокольчиком и вовсе не испугалась.
— Не пришел на свиданье твой залетка? — спросил Федька, краснея. Говорить с поселковыми, да еще с такой красивой, ему не приходилось ни разу, и он ляпнул первое, что на ум взбрело.
— Это я опоздала. Не дождался он, ушел, — ответила девушка, внимательно разглядывая Федьку. И поинтересовалась: — А ты кто? Что-то я тебя в поселке не встречала ни разу.
— Из сосланных. В Сосновке живу. — Он расправил плечи. И увидел, как дрогнули плечи девушки.
— Испугалась?
— Еще бы! Про вас такое говорят, жутко становится.
— А чем мы хуже вас? Тем, что мучаемся вдесятеро? И не знаем, за что? Разве можно ссылать людей лишь за то, что они умели работать и жили лучше всяких лодырей и пьяниц? Выходит, быть пропащим надо. Чтоб отнять нечего было? Разве такое по совести? — Он присел рядом. — Меня почти грудным сослали. Что ж это за государство, какое титешных, беспортошных ребят боится? За что стольких хозяев загубили? Иль эту власть бездельники и пропойцы кормить станут? Они накормят, как бы не то!
— Выходит, я тоже лодырь и пропойца? — посуровел голос девушки.
— Ты не выселяла. А вот голова — заморочена.
— Неправда. Не могут все вокруг брехать на вас! Да и кто о себе худое скажет? — не верила она Федьке. — Говорят, вы комсомольцев убивали из обрезов, коммунистов резали.
— Как тебя зовут? — перебил Федька.
— Оля…
— Так знай, Ольга, если б кто хоть пальцем тронул комсомольца иль коммуниста, не только его самого, а всю семью чекисты расстреляли бы в тот же день. Это нас убивали. За то, что мы лучше их. Умели работать и жить. Имели хорошие дома и хозяйства, а голь задыхалась от зависти. Что ваша революция? Разрешенный властями разбой! Ведь крепких хозяев было всегда меньше, чем лодырей. А им тоже жрать охота была. Когда назвали хозяина — кулаком, врагом народа, сброд обрадовался. Грабить, отнимать куда проще, чем самому заработать.
— Да ты настоящая контра! Выходит, по-твоему, все — негодяи, а вы — ангелы?!
— Не обо всех говорю. О тех, кто врывался в наши дома. И за корову, с которой бабка душой срослась, не хотела отдавать, всю семью в ссылку согнали. Случалось, расстреливали.
— Чего ты меня против власти агитируешь? Сослали или расстреляли, правильно сделали! У нас колхозник — хозяин, он страну кормит, а не вы!
— Погоди, пока тебя эта беда не коснулась. Как захлестнет она твою шею, посмотрю, как запоешь, — встал Федька.
— Ну, а кем ты работаешь? — прищурясь, спросила Ольга.
— На лесоповале. Вам баню построили, магазин, школу. Чего ж вы, живя в тайге, сами с тем не справились?
— А у нас в доме своя баня! Не ходим в поселковую.
В это время к клубу свернул старик:
— Ну что, Ольга, вконец промерзла? Иль нет? Поглянул, не скучаешь. Ну, да и то славно. Сдавай пост. Теперь я встану сторожить. А вы погуляйте.
— Да он с Сосновки, кулак! Власть нашу поганит.
— Не брешет он. Правду сказал. Да только ее завсегда слухать горько. Бедолаги они сущие. Неведомо за что страдают. Мученики. Ты б не лаяла на него, а пригляделась. Серед них хорошие мужики имеются. Таких в поселке не сыщешь. Выкинь дурь с головы. На что тебе политика? Баба ты! Присмотрись, может статься, судьба подарок послала. Я не вечный. А дому хозяин нужен. Умелый да головастый. Что с твоих комсомольцев? Они ни на хрен негожи. Только под юбки лазить к вашей сестре. Работать лишь ложкой. Как с таким жить? Все по ветру пустят, непутяги! Ты не на билет, на человека смотри, какой семью прохарчить сумеет, — закашлялся старик.
Федька плечи расправил, услышав сказанное. Забыл, зачем появился здесь. Понял, нет парня у Ольги. Деда подменила. Посторожевала за него, отдохнуть дала. А старик, усевшись на скамью, скрутил «козью ножку» из махры, закурил. И сказал, толкнув Ольгу локтем в бок:
— Восемнадцатый тебе. Стареешь. Через год никакой пес в твою сторону не оглянется. А и в поселке подходящих нет. Единая шелупень. Ну, а на то, что ссыльный, не гляди. Дальше наших мест редко кого сгоняют. А коли хочешь в мужиках человека заиметь, присмотрись к сосновцам. Там — без промаху. Дельные люди. А политику закинь. Она — дело подзаборное. Трудяге — единая морока от ней. Ей сыт не станешь. А греха наберешься. Ну что медлишь? Иди, гуляй, пока от тебя молодость не сбежала навовсе и парень не ушел. Ты глянь, какой ладный из себя. И на лицо пригожий. Чисто сокол. Разве с таким ругаются? — подморгнул дед Федьке.
Ольга запунцовела до корней волос.
— А и правда, пошли погуляем? — насмелился Федька и пошел бок о бок с девушкой впервые в жизни, к реке повел, где мята и фиалки кружили дурманом головы молодых.
Поначалу шли молча, не знали о чем говорить. Уж слишком неожиданно все получилось. На спуске к реке подал Ольге руку. Спустились к самой воде — тихой и спокойной.
— А у тебя семья большая? — спросила девушка.
Федька рассказал о матери. Ольга о своей семье.
Особо много рассказывала о старом Силантии, которого любили не только в семье, но и в поселке.
Отца у нее не было. Он, выбившись в начальство, нашел себе другую. Раньше простым активистом был. А когда его избрали в райсовет, стал стыдиться жены-колхозницы. Оставил ее с тремя детьми. Но его отец не уехал к сыну в райцентр. С невесткой остался, с внуками. Обозвал сына кобелем шелудивым и пригрозил шею наломать костылем, коли тот вздумает на пороге объявиться. Так-то и живут вместе — скоро уж десять лет. Отец не помогал. Мать отказалась от алиментов. И хоть трудно было, работает дояркой. Ольга недавно закончила школу. Хотела на врача выучиться, но дед отсоветовал. Сказал, что в науке судьбу упустит, а старая дева, хоть с десятком дипломов, никому не нужна. Велел хозяйству учиться. Чтоб когда замуж выйдет, свекровь не бранила за неуменье.
— Просилась я на курсы счетоводов. Да дедуня осмеял. Говорил, на что бабе морока? Иль кроме нее в доме некому будет деньги считать? Дай Бог, чтоб были они! А кому посчитать, сыщется! На это грамота не нужна. Кто умеет заработать, тому в подсчетах помощь не понадобится. Это, как Бог свят, чистая правда! Сказал он тогда и велел учиться печь хлеб. Мол, без этой науки — нет бабы! — смеясь, говорила девушка.
— Правильный он у вас! — согласился Федька.
— Наши поселковые боятся деда. Его языка. Он как-то пришел на дежурство, а в клубе собрание шло. Выбирали делегатов на партийную конференцию. И кому-то в голову стукнуло предложить Настю — продавца из винного магазина. Проголосовали единогласно. Тут дед не выдержал, слово взял и говорит: «Да как же мы без своей чумы останемся? Кто нам поутру родословную каждого проскажет, да так, что ухи поотваливаются даже у зассатых алкашей? Да ежли она на той конференции эдакое загнет, весь наш поселок скопом на Колыму отправят по этапу в одну ночь! Хорошо, ежли только скажет. А коль юбку завернет да заголившись пошлет, как нас, в паскудное место? Что тогда? Мы-то ладно! Притерпелись, пригляделись, порыгочем, и ладно! А коль начальству на конференции ее заголенное не глянется? Насте уж не семнадцать. Обидеться могут. И тут не только ее, а всех, кто выбрал, за холки сгребут. За то, чтоб знали впредь, куда выбирать. И заткнут, да так, что никто не вылезет. Куда как дальше, чем Настя посылает…» В зале сначала хохот стоял. А потом и задумались всерьез. Переизбрали Настю. Та и поныне на деда обижается, что испозорил прилюдно. Не дал в чести походить.
Федька, слушая девушку, хохотал от души. Он рассказывал ей, как живут сосновцы, вспоминал смешные случаи. За разговором они не заметили, как пролетело время. Расстались под утро, условившись встретиться на следующий день.
Когда Федька вернулся домой, застал мать на крыльце. Она не спала, ждала его. Заплаканная, растерявшаяся, она дрожала от страха и не знала, что думать, где искать сына. Она обошла все село. Звала на реке. И тряслась от ужаса.
— Прости, мам, не успел предупредить. Шел за одним, получилось вовсе другое. Думал, быстро вернусь. А вышло не по-моему, — рассказал Федька все начистоту.
— Что вышла тебе помеха с клубом — это хорошо. Случись пожар, виновных искали бы не в поселке, а у нас. Наших же избили. Двоих и вовсе зашибли насмерть. Ведомо, кто зуб имел. С того и спрос. И тебя нашли бы. Долго не искали бы. И пришили бы политику. За нее нашего брата спецпереселенца к стенке ставят не разговаривая. Так что благодари Бога, что беды избежал. А насчет Ольги закинь думать! Не пара она тебе. Не смей и вспоминать. Не допущу несчастья на голову твою. Не дам судьбу единственного сына изувечить!
— С чего ты так? Почему плохое думаешь? Ведь ты не видела, не знаешь Ольгу, — опешил Федька.
— И знать не хочу! Ишь она какая правильная! Контрой назвала, всех нас стрелять надо! И ты поверил, что дед ее переломал в момент. Такое враз не делается. Коль сидит в девке червоточина, пасись ее! Она не может тебе женой стать! Руби дерево по себе! Деды не вечны! Помни это! Скажут ей на собрании, выкинут из комсомола, если с тобой встречаться будет, она и имя твое забудет, чтоб самой спокойно жить. Ищи девушку средь своих. Этих мы с детства знаем. Каждую. Их вон сколько нынче! Всякая тебе рада будет. И жить спокойно станете, — отговаривала мать, указывая то на одну, то на другую сосновскую девчонку. Всех их хорошо знал и Федор, но ни к одной душа не лежала.
Ничего не сказал он матери, не обещал и не согласился с нею. А вечером, едва вернулся с работы, сразу засобирался в поселок. Об ужине забыл. На мать не оглянулся. Ничего ей не сказал. Та без слов поняла. Почувствовала, отговаривать бесполезно. Не слышит сын. Вскружила ему голову девчонка. Вон как торопится. И замерла, заледенела в ожидании. «Только бы живой вернулся со свидания. Только бы не приключилось лихо!» — болело сердце.
Ольга ждала Федьку, как и условились, на берегу. Они снова просидели до первых петухов. Говорили, спорили, смеялись. Снова не хотелось Федьке расставаться с нею. Понравилась Ольга. Он не мог оторвать от нее взгляд. Она казалась ему самой красивой. И что там недоразумения первой встречи? Они уже не говорили о политике.
Вернувшись домой, Федька снова застал мать у окна заплаканной. Успокоил. Поделился радостью, сказав, что не видел на свете девчонки лучше Ольги.
Мать глянула хмуро. Об Ольге не хотела слушать.
А через месяц попросил он разрешения пригласить Ольгу в гости.
Мать отказала наотрез. Федька не понял ее упрямство, но стал сдержаннее, холоднее, перестал делиться сокровенным, замкнулся и мало виделся с нею. Неохотно выполнял ее просьбы, а потом и вовсе начал избегать всяких разговоров.
Чем дольше встречался с Ольгой, тем сильнее к ней привязывался, все больше отдалялся от матери.
В Сосновке уже знали, что Федька влюбился в поселковую и встречается с нею всерьез.
Он и не видел, как качают сельчане головами, не веря, что любовь парня кончится добром. Так оно и случилось.
Подвыпив в один из выходных, пятеро поселковых ребят поймали Федьку, когда он пришел на свидание. Избив его до бессознанья, оставили замерзать беспомощного на гладком льду реки.
Ольга в тот день впервые не смогла прийти на свидание. Заболел старый Силантий, простыл на посту. И девушка, лишь к полуночи вспомнив, послала к реке младшую сестру, чтоб предупредила, извинилась за нее перед Федькой.
Дуняшка не поняла, почему парень валяется на льду. Подошла не без страха, приметила кровь. Заорала в ужасе, подумав, что Федьку убили. Позвала на помощь. И вместе с двумя мужиками втащила парня во двор его дома.
Мать, едва увидев, в крике зашлась. Бросилась к сыну, растолкав всех, и, не слушая никого, кричала с пеной на губах:
— Будь она проклята, эта Ольга!
Дуняшка, услышав такое, мигом бросилась со двора.
Едва влетев в дом, к Ольге кинулась. Рассказала обо всем, ничего не утаила. Та слезами зашлась. За что проклятье над головой повисло? И, не видя, не зная Федькиной матери, люто ее возненавидела.
Федька пришел в сознание лишь утром. Огляделся вокруг, понял, что лежит дома, а встать не может. С трудом вспомнил о случившемся. Позвал мать, та на кухне со стряпней возилась. Услышав голос сына, вбежала в комнату, обрадовалась.
— Очнулся, родимый! Слава тебе, Господи! Уж не чаяла, когда глаза откроешь, словечко вымолвишь!
— Мам, как я дома оказался?
Та торопливо затараторила. Не упуская подробностей и возможности упрекнуть сына, рассказывала о своих предчувствиях, страхе.
— Девчонка, говоришь, была с мужиками? Какая из себя? — насторожился вмиг. И понял сразу: «Младшая сестра Ольги!»
Мать, вспомнив свое, на кухню ушла. Обидно стало. Не пожалел сын ее, о той, чужой, вспомнил. «А ведь она во всем виновата!» — вытерла глаза платком.
— Мам! — позвал Федька. Когда вошла, попросил тихо: — Позови ее! Сходи к ней!
Женщина всплеснула руками от досады. Из глаз слезы брызнули:
— Ну уж нет! Сюда, пока я жива, она не войдет! Слышать не хочу!
Федька рассказал матери о драке. Выгораживал Ольгу, как мог. Но напрасно. Мать наотрез отказалась познакомиться с девушкой и твердила свое:
— Знать ее не хочу!
Федька, поев, отвернулся к стенке. А вечером попытался встать на ноги. Но не получилось. А мать задумала свое. И, едва стало смеркаться, позвала к сыну в гости сельских девчат, чтоб поговорил да пригляделся поближе. Авось, об Ольге скорее забудет.
Девки ввалились в дом веселой гурьбой. Со смехом, с шутками. Веселые, румяные от мороза, с искристыми глазами, они не заставили себя уговаривать. Поняли, в доме нужна невестка. Догадались, почему пригласила их Федькина мать, и вздумали доказать, что они ничем не хуже поселковой зазнобы.
Они вмиг взялись помочь старухе по хозяйству. Как знать, может, она чьей-то свекровью станет. Так пусть выберет одну из них.
Девки старались друг перед дружкой. Вскоре печку побелили, вымыли полы. Напекли хлеба на неделю вперед. Приготовили ужин. Корову подоили, почистили до блеска, в сарае прибрали. Наносили воды и дров. И потом до ночи сидели вокруг Федьки. Вышивали, вязали, пели, что-то рассказывали.
Что и говорить, нравился парень всем. Пригожий и добрый, работящий и заботливый, он стал бы желанным зятем в любой семье. Ему любая девка была бы рада, как подарку. А и парней в Сосновке не густо. Всем не хватало. А и тем, какие имелись, далеко до Федьки было. Выпивали, матерились, иногда дрались меж собой.
Федька слыл самым завидным женихом, и упускать его сосновские девчата никак не хотели. Ждали, кого из них выберет?
Парень знал обычай спецпоселенцев — не обижать гостей. Тем более своих — деревенских. И потому, вначале неохотно, а потом, забывшись, — со смехом поддерживал шутки, понял затею матери, хитрую придумку, но решил не выговаривать ей за это, не обижать.
Девки, просидев до глубокой ночи, пообещали назавтра утащить его с собой в баню и выпарить, выгнать всю хворь и болячки. Распарить вениками ушибы и побои, чтоб от них и следа не осталось. И, рассмешив до колик в животе, высыпали стайкой из дома.
Федька знал: его ровесники спокойно мылись в бане с девчатами. Так повелось с самого начала. Никто не считал это зазорным. В бане все было по-чистому. Никому и в голову бы не пришло лапнуть девку или обшарить ее похотливым взором. С детства вместе росли. На глазах друг у друга. Знали, не голи бояться надо, а греха. Там, где все открыто и чистая доверчивость не знает ложного стыда, бояться блуда не стоило.
Да и непозволительна грязь меж теми, с кем делил не только хлеб и соль, а все тяготы ссылки, унижения и оскорбления со стороны властей.
Зачем же самим себе жизнь усложнять? И жили люди открыто и чисто, на виду друг у друга, без жеманства и лжи.
Федька лежал с открытыми глазами. Мать, заглянув в комнату, довольно улыбнулась. Похвалилась своею сообразительностью. Решила заранее собрать сына в баню. Тот не перечил. И все ж, не говоря ни слова, не выдав себя ничем, ждал каждую минуту прихода Ольги.
«Не может быть, чтоб испугалась. Ее никто не сможет остановить и удержать. Она обязательно появится. Без приглашения. Сама… Да и дед подскажет. Он у нее умный, без намеков говорит. Правду. Посоветует навестить, если сама заробеет. Научит Силантий. Да и как не прийти? Ведь не без сердца девка!» Он ждал стука в окно, в дверь, просыпался и подскакивал от всякого шороха.
Но ни вечером, ни ночью не пришла долгожданная гостья.
Федька знал: приди Ольга, мать не выгонит. Может, не будет столь приветлива, как с другими, но не закроет перед нею дверь.
Когда наступило утро, Федька, держась за стены, подошел к окну, глянул на улицу. Но не спешила к его дому знакомая фигура девушки. И обида засела в душе. Стало тяжело, словно сердце в капкан попало: «Медлишь? Мучаешь? Сыскала время испытывать меня? Где ж любовь твоя? Неужели без сердца со мною встречалась?»
А тут мать, словно угадав, сказала:
— Нужен был, пока здоров. Чуть беда, поди, имя позабыла. Какая же с нее жена получилась бы? Шельма — не девка! Не ищи вдали. Оглядись, кто в горе у плеча стоит. Тот и друг.
Парень голову опустил. Согласился. Поверил. И с легким сердцем пошел в баню вместе с сосновскими девчатами, запрещая самому себе думать и вспоминать об Ольге.
Девчата вели его в баню под руки. Тащили охапки березовых веников, припасенных с лета. И, введя Федьку в парную, насели на него гурьбой. Обдавали водой горячей и стегали вениками до пунцовости, разминали, растирали Федьку старательно. От макушки до пяток через пар пропустили. Дав немного передохнуть, напоили клюквенным соком, обтерли сыпучим снегом и снова в парную завели. С десяток веников об него истрепали. Домой привели красного, разомлевшего, уверенно стоящего на своих ногах. И снова до ночи с ним сидели, отпаивая чаем из душистых трав. Уходя, позвали назавтра на посиделки. Обещали прийти за ним.
В эту ночь Федька спал, как младенец. Мать на радостях всю ночь перед иконой молилась, благодарила Бога, что помог сыну одолеть всяческую хворь и дурь.
Федька утром встал бодрым. На работу засобирался. И, как ни уговаривала мать отдохнуть еще с денек, не послушался. Ему хотелось побыть наедине с самим собой, разобраться, обдумать, взвесить все. И, если встретит Ольгу, без слов и вопросов посмотреть ей в глаза.
Но… Целую неделю сосновцы не покидали село. Заготавливали лес на строительство в поселке. А сам, Федька не решался идти к Ольге. Не хотелось рисковать собой из-за той, на которую засела в сердце обида.
С той поры жизнь Федьки резко изменилась. Он каждый вечер ходил на посиделки, пел и плясал вместе со своими сосновскими ребятами. Провожал домой девчат, держа за руки по две сразу. Но ни с одной не решался задержаться у калитки или присесть на лавочку. Никому не шепнул нежных слов, ничего не обещал. Но стал присматриваться к каждой. Куда деваться, если мать всякий день жалуется на усталость и бессилье, вслух о внуках мечтает.
Федька не хотел быть опрометчивым. Боялся разочароваться еще раз. Потому медлил.
А мать, как назло, уговаривала поспешить. Советовала то одну, то другую. Расхваливала напропалую. И через месяц одолела просьбами. Да и попробуй откажи ей, коли кругом она права оказалась.
Ольгу Федор даже в поселке не видел. Нигде не встречалась на пути. Правда, не спрашивал о ней никого. Лишь однажды Дуняшку приметил. Та метнула в его сторону злой колючий взгляд и, не поздоровавшись, свернула к первому попавшемуся дому, чтобы не столкнуться лицом к лицу.
«С чего бы это? Ей ли обижаться? Даже о здоровье не справилась! Ишь, хвост дудкой подняла! Знать, старшая научила так держаться», — решил парень и перестал искать встреч с Ольгой.
Себе приказать он мог. Но не сердцу. Оно ныло и помнило, оно трепетало от всякого стука калитки и шагов под окном. Оно заставляло оглядываться на всякое дыханье за плечом. Но напрасно… И Федька поверил, что он перестал быть любимым и нужным.
«Небось, припугнули ее поселковые! А может, запретили на комсомольском собрании встречаться со ссыльным. Вот и поджала хвост, убежала в кусты, чтоб не видеться, отсиживается дома, подальше от подозрений. Оно, выходит, не случайно контрой называла. Видать, не лучше других. Теперь, конечно, жалеет о том, что со мною встречалась, время потеряла. Быстро же ей поселковые мозги вправили. Вышибли дедовскую науку. Ну, да что ж… Где тонко, там и рвется», — решил Федька. И через месяц высватал в жены грудастую румяную Катерину.
Та от счастья разревелась счастливой телкой. Все плечо ему слезами измочила, говоря, как давно и крепко любила Федьку. И мечтала, и молила Бога, чтобы только его заполучить в мужья.
Он не стал огорчать, сушить слезы радости честным признаньем, что не сам присмотрел девку, мать уговорила. О Катьке до ночи тарахтела целыми днями. И осилила, настояла на своем, убедила сына.
Федьке было все равно. Катька не хуже и не лучше других, ничего особого, вся нараспашку, без загадок. Уж если смеялась, корова в сарае с подстила подскакивала, а петух глухую ночь с рассветом путал. Уж если бралась косить, не всякий мужик мог рядом стать. Дрова колола всем на зависть. А хлеб пекла такой, что и неделю не черствел. В избе у нее, как у всех сельских, бедно, но чисто. И сама не перестарок. Семнадцать едва исполнилось. Крепкая. Косища в руку толщиной. А уж хохотать любила да плясать, хлебом не корми. Но и на работу жадная. Все сама норовила сделать, всюду успеть. Это прежде всего и понравилось матери Федьки. Поняла баба, что именно Катерина нужна ей в доме. А тут еще и отец девки пообещал подарить к свадьбе тельную корову. Баба и расчувствовалась.
Вторая корова в доме не помеха. И стала торопить сына со свадьбой.
Тот особо не медлил и не спешил. Каждый вечер на правах жениха встречался с Катериной. Та всегда радовалась его приходу и не скрывала этого. К свадьбе готовилась основательно. Шила платье, присматривала приданое.
Молодые решили расписаться до свадьбы в поселковом совете. И в ближайший выходной вместе со свидетелями, забившись в сани до отказу, поехали в поселок, нарядив дуги лошадей в ленты и колокольцы.
Едва тройка запыхавшихся коней остановилась у крыльца, Федька заметил мелькнувшее в окне поссовета лицо Ольги.
Парень заметил вмиг побледневшее лицо девушки, большие глаза, гримасу боли — горькой, какую не удалось скрыть.
Рявкнула гармонь-трехрядка в руках известного сосновского гармониста. Молодые вышли из саней. Федька забыл взять Катерину под руку. Все смотрел в окно, в котором скрылось лицо Ольги. Он только теперь понял, что продолжал любить ее назло себе.
— Ты что ж невесту потерял? Смотри, отнимем! — шутливо подтолкнули в бок дружки. И Федька, подхватив под руку белый сноп, похожий на сугроб, пошел к крыльцу, едва волоча ноги.
Когда свидетели открыли перед молодыми дверь в поссовет, Федька сразу оказался перед Ольгой. Она сидела за столом: холодная, равнодушная, успевшая справиться со своими переживаниями.
Она оглядела молодых и спросила слегка дрогнувшим голосом:
— Расписаться решили?
— Да! — ответила Катька весело и подтолкнула локтем в бок молчавшего жениха. Тот будто проснулся.
— Конечно! — подтвердил громко.
Ольга достала журналы, попросила метрики молодых: знала, паспортов ссыльные не имеют. Стала записывать данные. Федька тем временем разглядывал ее, сравнивал с невестой.
Побледневшая, осунувшаяся, Ольга выглядела уставшей, измотанной, будто недавно пережила большое горе, оставившее отпечаток в каждой черточке лица.
«Ну какое у нее может случиться несчастье? Небось, за меня ей комсомольцы всыпали на собрании. Она и согнулась. Куда ж ей нашу долю ссыльную? Одни невзгоды да горести. Такое лишь Катеринке по силам. Она для жизни. Своя. Нигде не подведет. Ее ни отговорить, ни переубедить. Уж коли любила, так и сказала. Не стала кочевряжиться. А эта? Еще пошла б она за меня иль нет, тоже вопрос, а сколько я из-за нее перенес? Стоила она того? Да, конечно, нет!» Он ухватил покрепче Катькину руку, та посмотрела на него долгим, потеплевшим взглядом.
— Присядьте! — вспомнила Ольга, указав молодым на стулья напротив. Она старалась не смотреть на Федьку. Делала вид, что не знакома с ним. Это ей давалось нелегко. Парень видел подрагивающие пальцы, закушенные губы. И ликовал молча:
«Тебе обидно? А разве мне не было больно, когда ты не пришла, забыла? Вот и получи за свое! В жены бессердечных не берут… Слава Богу, что маманя открыла глаза. Как бы мог вляпаться… Притом на всю жизнь».
Ольга мельком окинула взглядом Федьку. И парень почувствовал, как много хочет она сказать ему.
Но… Стоит ли? Все закончено. Опоздала и упустила. А может, оба?
«Нет, нет», — поежился Федька, не выпуская руку Катерины.
С нею ему жить, делить и горе, и радости. Она крепкая, работящая. Не случайно ее мать выбрала, сказав недавно вечером:
— Тебе, сынок, не попутчица нужна. Жена твоя должна быть особой. Заменить собою всех. И меня, когда помру, и всю недожившую до этого дня семью нашу. Детей должна рожать без страха. Растить их в строгости, в страхе перед Богом. Власти поменяться могут. Такое уж было. А Господь всегда один. Кто его помнит, тот живет. И от жены своей, коль слово дадено, ни на шаг в сторону не моги. Иначе грех содеешь…
Федька глянул на Катерину, на ее руки, большие, крепкие, не по-девичьи мозолистые.
«Из таких не выскользнешь, не повернешь в сторону. Эта любого сумеет удержать», — вспомнились шутки лесорубов на деляне, узнавших о решении Федьки жениться на Катерине.
«Не дурак наш Хведор, все обмозговал. Он же, гад, безлошадным был. Теперь, как женится, враз кобылку в доме заведет. Катька не то воз, целый стог сена попрет сама. Только погоняй».
«Держись, Федька! Она тебе за поселковую да за посиделки все волосы на макухе выщиплет».
«Знал Федор, кого выбрать, самую лучшую из девок. Это ж все равно что половину сосновских девок в жены взять!» — завидовал парню хилый, гнилозубый, с вечно слезящимися глазами поселенец, какой и в полсотню лет остался Костиком.
— Поздравляю вас! — услышал Федор.
Ольга передала свидетельство о браке в руки парня.
Хрипнув мехами, залилась гармошка лихой песней. Свидетели повскакивали со стульев, бросились поздравлять молодых. Окружили плотным кольцом. Повели к выходу.
Федька оглянулся на Ольгу. Она стояла у стола, одинокая и потерянная.
— Привет Силантию от меня передай! — попросил он, сам не зная зачем.
— Нет его. Умер, — ответила она, опустила голову и вернулась к стулу.
Улыбка сползла с лица Федьки. Он выпустил руку Катерины и, вернувшись к Ольге, спросил:
— Давно?
— В тот день, когда тебя избили, слег с простудой. За неделю сгорел. Похоронили как раз на Новый год…
— Жаль! Хороший был человек. Умный, — вздохнул парень.
— Что делать? Прокляла меня твоя мать. Горе и достало. Только не было моей вины. Нигде, ни в чем. А зло осталось над моей головой. От него трудно избавиться, — глянула девушка в глаза Федьке так, что у того душа заныла. Все понял, да пониманье запоздало.
— Ну, чего тут застрял? Пошли! Пора домой! Кони совсем продрогли! — подошла Катерина, взяв Федьку за руку крепко, требовательно. И, отодвинув от стола, глянула в лицо Ольге: — Ты чего тут лопочешь? Снова завлечь вздумала? Смотри! Пока я с ним не была записанной, молчала! Нынче бельмы выдеру! Поняла? Не смей отбивать! Мой он нынче! Не жених, уже мужик! Семейный. И слюни свои подбери! Не то я тебе утру! — рванула Федьку за собой и, не давая оглянуться, попрощаться, выдернула из поссовета.
Ольга и слова не успела сказать в свое оправдание или защиту. Она подошла к окну. Увидела, как легко, будто перышко, закинула Катерина в сани Федьку. И, загородив спиной поссовет, велела дружкам поторопиться.
Тройка рванула с места так, что дух перехватило. Снег из-под копыт полетел в разные стороны. Молодые и свидетели, сбившись в кучу, смеялись громко, на всю улицу.
Катерина перебралась в дом Федора на следующий день вместе с бабкиным кованым сундуком, набитым приданым до отказу, и рыжей коровой, которая через пару дней отелилась, подарив молодым лобастенькую телку.
Катька сама прибралась в доме, подготовив его к свадьбе. Все выбелила, вычистила, вымыла, постирала.
Свою будущую свекровь и ту в бане отпарила. Ничего не давала ей делать, управлялась всюду сама. Федька лишь дрова да воду носил. В сарае убирал. Его Катька жалела. И, несмотря на то что уж неделю расписаны были, к себе не подпустила. Велела до свадьбы подождать. Чтоб как положено. Лишь изредка целовал ее, поймав в сарае, возле коровы.
Катька тогда краснела с непривычки. И все спрашивала, кого он любит больше, ее или Ольгу?
Федор вначале отшучивался, потом озлился. Мать, услышав такое, зазвала Катьку в свою комнату и там сказала, что не стоит Федьке напоминать про поселковую. Наоборот, делать надо так, чтобы из сердца и памяти имя ее выстудить. А та далеко, в девках осталась. А Катька — жена. Лишние вопросы мужику задавать не должна.
А вскоре отгуляла Сосновка свадьбу Федьки. Целых три дня не смолкала гармонь в доме. Днем и ночью приходили люди поздравить молодых. Веселье било через край. И только Федька иногда вдруг становился грустным: оглянется на раскрасневшуюся Катьку, а видятся ему другие глаза — несмелые и тихие, чистые, как озера, другие косы — светлые, шелковистые. И губы…
«Нет. Не забывала она Федьку. Это он понял в день росписи. Дед Силантий, чистый, умный человек, своею болезнью и смертью, не желая того, помешал, изменил судьбы, сделал чужими Ольгу и Федьку. А может, и несчастными оставил», — думал парень, понимая, что ничего в своей судьбе не мог и уже не сумеет изменить. И все ж… Вздыхал, глядя на веселившихся сельчан. Они верили, что молодые будут счастливы.
Федька вышел во двор подышать чистым морозным воздухом. К нему мать подошла, обняла, прильнула головой к груди:
— Совсем взрослым стал, сынок. Теперь уж и мужчина. Дай Бог счастья вам, — улыбалась тихо.
— Эх, мама! Зачем судьба жестока? Зачем ты Ольгу проклинала? За что обидела ее? Ведь если б не ее сестра, замерз бы насмерть. А сама она прийти не могла. Дед умирал. Сумела ты меня женить на Катерине. Но вот любить — не заставишь. А без того о каком счастье говорить? Давай уж лучше помолчим, — укорил он беззлобно…
Женщина, вздрогнув, уронила слезу на платок. Вздохнула тяжко: поняла, что не хотел огорчать ее сын. Пока она жива, будет жить с Катериной. А дальше… «Пусть у него будет много детей. От них он никуда не денется», — подумалось матери.
Федька старался не появляться в поселке, а потому почти не вылезал из тайги, работая вместе с лесорубами. Домой он не спешил. Как и все сосновские мужики, был жаден на работу. Она давала заработок. А он ой как нужен! В семье ожидалось прибавление…
В тот день он, как всегда, уходил из леса вместе с бригадой. Топоры и пилы разобрали в сумерках. В лесу их никогда не оставляли. Опасались. А под утро проснулись от криков:
— Тайга горит! Огонь к селу подходит! Скорее вставайте, люди!
Ссыльные выскакивали из домов, не успев проснуться окончательно. Глянув, откуда идет дым, поняли: горят штабели, подготовленные к отправке строителям поселка.
— Господи! Без зарплаты остались, — ахнул кто-то потерянно. И сосновцы побежали тушить пожар в тайге.
Мужики и бабы, старики и дети, похватав ведра и лопаты, топоры и пилы, кинулись в тайгу, спасать ее, кормилицу. В селе остались лишь дряхлые старухи да малые дети, трое беременных баб. Среди них и Катька.
Федор бежал в лес, едва успев накинуть на плечи рубаху. Из тайги, навстречу ссыльным, бежала, летела и ползла, спасаясь от огня, живность. Шерсть на некоторых подпалена. Зверье кричало на все голоса. Их заглушал шум пожара. Огонь шел из леса плотной стеной, разрастаясь вширь, вытесняя все живое.
Дым, жар, грохот падающих деревьев, копоть и гарь опережали огонь. Нечем было дышать.
Сосновцы стали в цепь. Землей и водой из ручья гасили огонь. Дым разъедал глаза, слепил. Душил жар. Люди быстро теряли силы. Гул огня отгонял от хвойных зарослей. Громадные ели и сосны вспыхивали факелами.
— Пустить бы встречный пал. Это остановило бы огонь, — предложил кто-то из стариков. И добавил: — Иначе не осилить, не остановим это горе.
И его послушали, пустили встречный пал.
Через пару часов пожар ослабел. Но грозил перекинуться на соседний участок — молодые посадки.
Сосновцы уже выбивались из сил, когда к ним на помощь подоспели поселковые.
Голоса людей стали слышнее. Они увереннее гасили пожар. Подгоняли друг друга, спешили.
Не до отдыха, хотя усталость валила с ног, и головы гудели, как кипящие котлы. Никто не видел, как наступила ночь. Да и было ли в этот день утро? Небо, закрытое дымом и копотью, не пропускало света, не пробилось солнце, люди потеряли счет времени, и лишь тени на фоне огня мельтешили в ночи с ведрами и лопатами.
На пожар приехали из райцентра. Люди торопились справиться с огнем. А он, ослабев в одном месте, набирал силу в другом.
Федька носил воду бегом. Заливал огонь с маху, хлестко. И снова к ручью. Пот градом катил по лицу, груди и спине. Обтереться, обсушиться, отдохнуть некогда. И вдруг кто-то за плечо тронул:
— Здравствуй, Федя.
Ольга стояла перед ним прокопченная, пропахшая смолой и гарью.
— Давно ты здесь? — удивился он встрече.
— Полдня. Ну, как ты? Счастлив? — Она заглянула в глаза несмело.
— Живу, как все. Ребенка жду. А ты? Замуж еще не вышла?
— У меня теперь другая цель. Не хочу рисковать собой, связываться с трусом иль дураком. Учиться буду. Это надежней всяких любовей, какие меняют, как примочки на ушиб.
— Кем стать хочешь? — полюбопытствовал Федька.
— Вот это секрет. Я о том никому не скажу. Даже когда поступлю. — Девушка улыбнулась загадочно.
— А я все не могу забыть тебя.
— И зря. Тебе нужно выбросить меня из памяти. Чем скорее, тем лучше.
— Почему? — опешил Федор.
— Скоро поймешь. — Ольга сделала шаг в темноту и скрылась из виду.
Весь следующий день Федор искал, но не встретил Ольгу. А на третий, будто сжалившись над людьми, пошел дождь. Тугой, как из ведра. Он мигом погасил пожар, выгнал людей из леса.
Едва успели сосновцы вернуться, в село приехала милиция, собрала всех мужиков.
— Зачем тайгу подожгли? Никак не угомонитесь? Были врагами народа, ими до смерти останетесь! — ревел на всю улицу толстомордый холеный мужик, приехавший с милиционерами.
— А зачем ее поджигать? Она ж нас кормит. Заместо мамки всякой семье! — не поверил в услышанное Костик.
— Поджигать, чтоб потом самим тушить? Такое только малахольному в башку взбредет, — буркнул Федька.
— Что? Власти оскорблять? — налились кровью глаза мужика. И, выдернув из кармана плаща портсигар, показал сосновцам и спросил: — Чей он?
— Мой! — протянул руку Федор и почувствовал застегнувшиеся наручники.
— За что? — зашумели вокруг.
— С кем работал этот тип? — перекрывая голоса, спросил приезжий.
— Вся бригада! Вместе работаем!
— Вот как? — перекосилось, побледнело лицо приезжего. Он глянул на милиционеров и продавил сквозь зубы: — Всех в машину. В отдел доставите.
И только тут увидели ссыльные машину — черную, зарешеченную, пузатую. Кто-то из милиционеров махнул рукой водителю, тот вырулил на дорогу, остановился рядом.
Щуплый белобрысый шофер вышел из кабины, взял ключи у приезжего, открыл двери «воронка».
— Давайте сюда, — буркнул через плечо сосновским мужикам.
— А за что? Не поедем! В чем виноваты? Мы пожар тушили. За это забирают? Хоть тресни, не поедем! — повернулись к домам. Но тут вмешалась милиция. Она остановила всех. Дав несколько выстрелов из наганов вверх, предупредили: кто сделает шаг в сторону, того убьют на месте без уговоров.
На звук выстрелов из домов выскочили женщины, старики, дети. Их отпустили с пожара еще до дождя, когда в тайгу прибыла помощь из района.
Увидев милицию, насторожились. Удивились, зачем увозят мужиков из деревни? Что случилось? Но с ними никто не хотел говорить, им не ответили ни на одни вопрос. И, затолкав в «воронок» сосновцев, оттеснила милиция от машины бабье и, набившись в кабину, рванула от Сосновки, подняв на дороге столбы пыли.
Сквозь решетку увидел Федор Катерину, растерянно стоявшую возле дома. Не успела баба добежать, узнать, что случилось. Отяжелела. Обеими руками поддерживала вздувшийся живот. Дышала трудно, загнанно.
Она не увидела наручников на руках мужа, не узнала, как грубо втолкнул его в машину милиционер, сказав злое:
— У, контра! Путевые на войне погибли, а это говно отсиделось в тылу, да еще вредить вздумало! Перестрелять бы всех разом, меньше мороки с ними было б и самим дешевле, чем возиться со всяким паскудником!
Федька хотел ответить ему тем же, но не успел. Его оттеснили свои же сосновцы, которых набилось полный кузов. Не только сесть, дышать было трудно.
Портсигар… Федька потерял его в тайге с неделю назад. Искал, но не нашел. Этот портсигар остался ему в память от отца. Мать сберегла. Все ж серебряный, старый, с царским орлом на лицевой стороне. Этот портсигар с дедом, а потом с отцом прошел мировую и гражданскую войны. Он многое видел. Уберег от ранения осколком снаряда. Так и осталась на нем царапина в память о том дне.
Мать его берегла, как сокровище. Все просила Федьку, чтобы не выронил, не потерял. Когда узнала о его пропаже, даже всплакнула, назвав сына растрепой. Не знала она, какую беду причинит эта реликвия.
Федька узнал его и прокопченным. Обрадовался несказанно. Но не предполагал, что лучше было бы отказаться, не увидеть портсигара.
— Выходи! — открылась дверь в машине, и Федька увидел обнесенный высоким забором двор, колючую проволоку, натянутую сверху, сторожевые вышки и громадных собак, стоявших наготове.
— За что? Тюрьма? — не верилось сосновцам.
— Нет! Во дворец вас доставили! — хохотнул белобрысый и подтолкнул зазевавшегося Костика: — Шуруй живо, мразь!
Сосновцев развели по разным камерам. По двое, трое, на подселение к ворам. Федька, будто нарочно, попал в одиночную камеру.
— Тебе повезло! Отдельный кабинет, — хохотал охранник.
Федька вошел в сырую темную камеру, куда со двора не пробивался ни единый луч света.
Он сел на грязные нары.
«Ничего, выяснят и через час, другой отпустят домой. На что мы им сдались? Кому-то нужно лес заготавливать», — успокоил он сам себя.
Но время шло, а его не вызывали. Никто и не думал отпускать Федьку, и тогда, потеряв терпение, он забарабанил кулаками в дверь:
— Сколько держать будете? Отпускайте! Чего томите? Я жаловаться буду! — кричал мужик.
— Кому? — ухмылялся в глазок охранник. И, послав сосновца так, что уши огнем вспыхнули, добавил: — Теперь не гоношись, пташка-канареечка! Попался? Отдыхай «на параше». Когда нужен станешь, вызовут. А колотиться будешь, вкинем. Мало не покажется…
Федька заходил по камере, измеряя ее шагами. Три — в длину, два — в ширину. По ней он ходил всю ночь.
Лишь через два дня вызвали его на допрос.
Федька бежал, опережая конвоира. Думал, что после допроса его сразу отпустят домой. Уж он бы не стал просить отвезти его обратно в машине. Пешком в Сосновку вернулся б… И сразу домой — к жене, матери…
Когда его ввели в кабинет, он сразу увидел на столе свой портсигар. Хотел взять, но следователь не велел. Назвал портсигар вещественным доказательством и предложил:
— Давайте начистоту выкладывайте все. Вам от того лучше будет. Признаете вину. Скажете, почему тайгу подожгли. И мы с вами распростимся. Отделаетесь сроком. Будете упорствовать, получите расстрел. Это я гарантирую! — откинулся на спинку стула, в упор разглядывая Федьку, лениво покуривая дорогую папиросу.
— Смеетесь надо мной? — не поверил мужик в услышанное. И заговорил возмущенно: — Да как нам без тайги? Она ж для нас и жизнь, и смерть! Бабы в ней грибы да ягоды, орехи и травы собирают. Дома из бревен ставим. Сушняк — на дрова. Она нам заработок дает. Да сами подумайте, помрет кто, и здесь доски на гроб лишь в лесу… Зачем же ее жечь? Это ж малахольным надо быть, чтоб самого себя обокрасть. Да знай мы, кто пожар учинил, ноги с жопы тому повыдирали бы! Не шутейно, сколько лесу сгубил. А я в тайге с детства работаю. Знаю, как себя в ней вести. И пожар не учиню. Никто с наших не поджигал ее. А портсигар потерял за неделю до пожара. Обронил по случайности, — говорил, думая, что следователь верит в каждое его слово.
— Значит, отказываетесь признать свою вину? Что ж, ваше дело. Следствие располагает и другими доказательствами, — усмехнулся криво следователь и полез в стол.
«Нет-нет, отец Виктор советовал вспоминать хорошее, только светлое, чтобы боль скорее отпустила», — гнал Федька воспоминания.
Но в жизни, как в страшной сказке, добрым бывает лишь конец… Смерть добрее всех, обрывает заботы, муки и страдания, даря долгожданный покой. Вот только как ускорить, приблизить ее, долгожданную? Многие, не дожив до старости, жалеют о рождении, не зная, зачем на горести и муки появились на свет?
Катились слезы по лицу. Федька их не чувствовал. Не мудрено: обмороженное тело тепла не ощущает. Да что там лицо? Сердце заледенело. С ним попробуй сладить, коль в жизни, кроме студеных холодов, ничего не знал.
Федька только теперь увидел, что священник спит на полу — на матраце, укрывшись жидким одеялом. Давно задул свечу. Лишь лампада освещала красноватым светом лики на иконах.
— Нет! Не виноват я! — твердил он. И то же самое сказал он следователю, когда тот достал из стола заявление Ольги, в котором она указала его виновником пожара.
«Утверждаю, поскольку знаю этого человека лучше многих других. Он не просто кулак. Он убежденный враг народа и нашего государства, осуждающий политику коммунистов и наш строй. Это мне приходилось слышать от него неоднократно. Я пыталась переубедить. Но невозможно образумить того, кто закоренел в своей злобе. Как студентка юридической школы, не могу и не имею права молчать о факте вредительства и его виновнике. Я уверена, что только Федор со своими сообщниками-кулаками способны были причинить государству такой ущерб. К сожалению, мне не довелось предотвратить эту беду, остановить негодяев, но я уверена, они понесут заслуженное наказание».
Федор сидел с открытым от удивления ртом.
— Может, вы скажете, что не знали Ольгу? — спросил следователь. И продолжил, усмехаясь: — Так ваше знакомство весь поселок подтвердит. И Сосновка. Ваши люди этого не отрицали…
— Знал, — выдохнул трудно. И добавил: — Даже любил. Но не такую…
— Конечно! Не вашего поля ягода. Сознательная, умная девушка! Настоящая коммунистка!
— Стерва! — сплюнул Федька на пол.
— Что? — подскочил следователь, вмиг покраснев, и приказал охране: — Протряхните мозги негодяю!
Федьку выбили из кабинета кулаками. Весь путь до камеры охранники швыряли его с кулаков на сапоги. И в камере избили до бессознанья. Три дня без еды и воды лежал он на полу не шевелясь и, казалось, не дышал. Все отбили. Даже желание к жизни.
Лишь на четвертый день кое-как влез на нары. В голове звон, все тело словно чужое. И тут впервые почувствовал, как болит сердце.
— Недаром мать ее ненавидела. Не зная, не видя, прокляла. Сердцем чуя вражину. А я — дурак безмозглый. Жениться хотел на ней! Любил! Кого? — стонал Федька. «Пусть бы любой другой написал, не было б так больно. Неужели я из-за своей любви должен вот такое терпеть? Иль не могла она оплевать все чистое? Нашла врага? Да глупости! Отомстить решила. За то, что женился не на ней! Меня переубедить? А в чем? В одном лишь виноват, что полюбил змеюку, не разглядел, не угадал, слепым оказался», — думал Федька, готовый от злобы разорвать клетку, в которую попал.
— Ну! Поумнел? Проветрило тебе мозги? Признаешь вину? Иль опять будешь кривляться? Так помни, время работает против тебя! — предупредил следователь на втором допросе.
— Да в чем же признаваться мне?
— Дурак! На этот раз тебя не просто измолотят. Прикончат в камере. И все тут! Пулю пожалеют. На третий допрос я не вызываю! Времени нет. Вот и выбирай между зоной и могилой. Третьего — не жди, его не будет.
— Выходит, сам на себя набрехать должен? — уточнил Федька.
— Эти басни другим расскажешь. Мы — документам верим. А их — гляди, полная папка. И все против тебя. Вот и сосновские подтвердили, что только ты мог тайгу подпалить. С расценками был не согласен. Назвал копеечными. И сказал, что лучше спалить штабеля леса, чем отдавать задарма.
— Не говорил я такого!
— А вот люди ваши подтверждали эти слова, сказанные накануне пожара.
— Если так не думал, как мог сказать? — недоумевал мужик.
— Их пятеро, подтвердили письменно!
— Да мало ль что брехнут! Кто мог такое сочинять? — засомневался на минуту.
— Костя, Иван, Владимир, Порфирий, Иннокентий! Уважаемые люди! Мне что ж, им не доверять?
— Брехня! Не верю! Не могли наплести дурное!
— Вот их показания! — хлопнул следователь по папке и спросил: — Время истекло! Ну так что? Прощай иль до свиданья? Я не собираюсь уговаривать. Некогда! Не брат родной, чтоб убеждать, какой исход лучше. Мне доказательств больше чем надо набралось. Не на одну пулю хватит! А он ломается здесь, как сухой катях! Иди! У охраны силы много! Долго не провозятся! На том свете свою невиновность докажешь! А я устал от тебя. — Он потянулся к кнопке звонка, чтобы вызвать охрану.
— Подождите! Делайте, как лучше, — остановил Федька.
— Дотянул! Теперь сиди тут с тобой! — буркнул следователь и, подав мужику протокол признания, начал диктовать.
Поначалу Федька писал, удивляясь собственной лжи. Следователь диктовал торопливо. Когда Федька писал о себе, рука плохо слушалась. Но когда следователь потребовал указать в сообщниках троих мужиков из бригады, мужик отбросил протокол и отказался писать.
— Ну уж нет! Такого не было! Будет с вас и меня! Одного! За что других втягивать? Они при чем? С Ольгой не встречались, никому поперек горла не становились. Не буду! Хватит! — заорал в лицо следователю.
— Прощай! — ответил тот холодно и вызвал охрану.
На этот раз его не просто били. Федьку сразу сшибли с ног. Кованые сапоги топтались по телу. Его измесили так, что мужик забыл свое собственное имя. Успокоились, когда из носа, ушей, изо рта потоками хлынула кровь.
Он уже не чувствовал и не видел, как волокли его вниз по ступеням в вонючий холодный подвал.
Сколько он здесь пролежал, и сам не знал. Очнулся от холода. Поднял голову от бетонного пола. Увидел — лежит не один. Тронул за плечо соседа. Оказался мертвец. Другой тоже. Трое — сосновцы. Изувечены до неузнаваемости. Ни зубов, ни одной целой кости не было. У Федьки круги перед глазами замельтешили. Страшно стало. Понял, куда попал. Хотел встать. Но упал прямо на труп — скользкий, холодный. И снова потерял сознание.
— Да живее, шевелитесь вы! Уже утро скоро. А их еще и закидать надо, — услышал Федька над самым ухом, но ни встать, ни сказать ничего не мог. Тело, словно каменное, отказалось повиноваться.
Он чувствовал, что лежит на дне кузова, заваленный мертвецами. Машина ехала по ухабистой дороге. Туда, где кончалась жизнь и обиды. Федька устал сопротивляться судьбе. Холодные мокрые трупы завалили с головой. Чья-то рука костисто уперлась в шею. Мужик пытался вылезти, но сил не хватало.
Вот он почувствовал, что машина остановилась. Кто-то вылез из кабины.
— Давай задний ход! — услышал Федька приглушенное. И почувствовал, как дно кузова поднимается. Понял, что везли его в самосвале.
Вскоре ощутил, как проваливается куда-то вниз. Застонал, ударившись обо что-то. И услышал удивленное сверху:
— Мать твоя, сука облезлая, неужели покойник ожил?
— Да ты чего? Охренел ненароком?
— Слышал, как кто-то простонал!
— Иди в жопу! Эти дохляки пять дней в подвале лежали. Кто был живой, тот от голодухи иль со страху окочурился. Показалось тебе. Давай закидаем их и скорей назад вернемся!
Федька хотел закричать, но не смог. Рот будто судорогой свело. Он кое-как открыл опухшие глаза, увидел, как из темноты летят на него комья земли со всех сторон. Они падали на голову, лицо, тело, хороня заживо.
Мужик пытался пошевелить рукой или ногой, дать знать тем, наверху, что рано его закидывать — живой покуда, но не хватало воздуха.
А вскоре он перестал видеть черное небо и единственную звезду на нем. Она словно смеялась с высоты, то вспыхивала ярким фонариком, то гасла без следа.
Не стало слышно голосов сверху. Лишь звон в голове появился тонкий, занудливый. Сдавленная грудь ныла от тяжести. Федька попытался повернуться. Не удалось. И тогда его охватил ужас. Умереть вот так? За что? Уж лучше б расстреляли…
«И за что у семьи нашей судьба такая корявая? Всех под корень извели. Мать узнает, не переживет. Катька ладно! Другого найдет. А вот ребенок? Он за что должен сиротой расти? Разве сумеет отчим меня заменить? Нет, конечно, нет!» — стало жарко глазам.
«Эх, сил маловато, да и могильщики постарались. Не пожалели земли напоследок», — подумал Федька и почувствовал, будто легче дышать стало. Но нет — тяжелее. Хотя почему только животу стало больно, до невыносимого. А с головы словно обруч сняли?
— Тут копай. Да живей, паскуда! Осторожней. Бывали на жмурах такие клифты, шикарней, чем у фартовых. Не повреди. У них и башли случаются. И рыжуха! Чекисты душу с них выбивают. Остальной навар наш! — услышал Федька отчетливое.
— В прошлый раз они вон там, за лесом закопали своих жмуров. Десятка два. Ну, ботаю тебе, кучерявый, навар мы взяли. А до того — одних Иванов замокрили. Ни барахла, ни башлей не было. За что размазали, так и не доперло! — услышал Федька еще отчетливее.
— Ну измесили чекисты фраеров файно! Ни одного рыла не узнать. Ни клешней, ни катушек целых. Короче, в лохмотья рвут, в куски разносят. Ни одна «малина» на разборках так не борзеет…
— А тебе что, жаль?
— Чево? Ты съехал? Они мне что? Мама родная? Я с тех жмуров хаваю.
— Тогда и захлопнись!
— Че развонялись? Шустрите, падлы! — услышал Федька голос третьего.
— Во! Глянь, какой хмырь! Сам в лепешку, а барахло сгодится!
— Вонючий, падла!
— Что воняет, то и пахнет! Секи про то! Лучше вот обшмонай его!
— Теперь этого жмура выволакивай! За мослы! Хотя их чекисты могли из жопы вырвать. Случалось за ними такое. Ну, легше! — взяли Федьку за ноги. Он застонал. И, вдохнув воздуха, открыл глаза.
— Костыль! Гля! Жмур чево-то! — завопил тихушник, вытащивший Федьку из земли за ноги.
— Падла буду! — орал он, карабкаясь вверх на четвереньках, дрожа всем телом от испуга.
— Чего дергаешься? Недобитый попал? Ну и что? Лажанулись чекисты-фраера! Я такое слышал. Деревенщина искала своих средь таких вот, чтоб на своем погосте схоронить, и средь жмуров один фраер дышать остался. Они его от властей в тайгу увели. От чужих, от греха подальше.
Но тихушник, вытащивший Федьку, трясся от ужаса. И отказался спуститься вниз и указать ожившего.
— Сам хиляй туда! Он зенки таращит, паскуда, козел недобитый!
— Навар с него втрое, чем со жмура, снимем за то, что с того света сперли! — весело захохотал второй и вскоре присел рядом с Федькой. Тот понял, что выкопали его кладбищенские воры. Он слышал от сосновских, что такие были всегда. И если в этапе умирал ссыльный, его тоже, случалось, раздевали воры догола.
— Ну, что? Одыбался, падла? — спросил Федьку тихушник и предложил: — Выкатывайся отсюда! И застопорись наверху. Потрехаем малость.
Федька встать не смог.
— Во, отделали фраера чекисты! Жуть глянуть! Хилять не может. Помоги, кент.
Федьку взяли за ноги и за руки, вынесли из ямы наверх.
— Не вздумай смыться! Застопорим — размажем вконец! Канай здесь, покуда мы «пашем», — опустились тихушники в яму.
Вернулись они довольные. Видно, не зря копались средь мертвецов. Быстро забросали яму землей. И только тогда подошли к Федьке.
— Ты кто? — спросили тихо.
Мужик хотел ответить, но закашлялся. Из горла кровавые сгустки полетели.
— Дыхалку отшибли! Гля! Весь зеленый! — Откопавший его тихушник посветил Федьке в лицо зажженной спичкой.
— Давай все отсюда, покуда нас не накрыли. И этого ферта с собой, — предложили из темноты.
Вскоре, подхватив Федьку за ноги и за руки, понесли его тихушники через ночь, подальше от ямы, едва не ставшей могилой.
Где он, куда его несут и зачем, мужик не знал. Услышал лишь короткий стук в дверь и слово:
— Свои!
Потом его втащили в темную избу, куда-то положили. И Федька на какое-то время остался один. Он впадал в забытье, а может, терял сознание. Боли не чувствовал, тела будто вовсе не было. Одна душа. Она покуда видела и жила.
— Эй, фраер, за что тебя отмудохали? — услышал рядом.
— Горлянка у него в отказе. Промочить надо! — подсказал кто-то и, приподняв голову, поднес к губам стакан воды.
Федька пил с жадностью.
— Лафовый чумарик, скоро одыбается. Дайте ему похавать!.
Федьку кормили и поили. Чьи-то торопливые руки сдернули с него провонявшую, запекшуюся от крови одежду, натянули другую. Чистую, будто из домашнего сундука.
— Кто ты? За что тебя жмурили?
На этот вопрос Федька не мог ответить пять дней, пока кровяные комки не вышли из горла.
— Дай ему глоток водяры.
Мужик головой замотал. Отказался наотрез. Испугался задохнуться, захлебнуться кровью, слаб он был для такого испытания.
— Хавай! — макал тихушник хлеб в молоко и совал его в рот Федьке.
А через пару дней он ел картошку, толченную бутылкой. Женщин в избе не было. Но порядок поддерживался всегда. За ним следил крепкий старик, непонятно кем приходившийся тихушникам. Блатным он не был. Деда звали Петром и никогда не обижали его.
Федька, увидев старика еще в первое утро, сразу успокоился. Тот умывал, иногда кормил Федьку. Жалел молча, глазами и душой. Часто вздыхал и ни о чем не спрашивал.
Тихушники возвращались в избу под утро. И тогда здесь становилось шумно. Они подходили к Федьке, пытались расшевелить его. Тот медленно возвращался к жизни.
Первый ее признак он подал на шестой день, слабо попросив пить.
Петр Иванович суетливо бросился к ведру. Потом к кувшину, налил молока, напоил, вытер губы. Присел на койку осторожно:
— Приходи в себя. Выздоравливай скорее. Вставай на ноги. Время теперь тяжелое. Не до болезни нам, мужикам. Так ты постарайся!
Еще через пару дней Федька начал чувствовать руки. Правда, удержать стакан или кружку еще не мог. Но через неделю уже сам, пусть и не без труда, поворачивался на другой бок. А вскоре стал учиться ходить заново, держась за стены, руки старика.
Ему первому рассказал о себе всю правду. Тот слушал, качал седой головой, жалел Федьку, понимающе вздыхал.
Тихушники, узнав, кого спасли, приуныли поначалу:
— Вот прокололись, как фраера! Навар с тебя не сорвешь, голяк сущий! И пришить без понту! С твоих не возьмешь! Далеко и возникать опасно! Куда ж тебя всунуть? К себе в кенты — не годишься. А и отпускать — заложишь нас, — размышляли вслух воры.
— Да и дышать ему долго тут нельзя.
— Где-нибудь приткнусь. Мне б только с этой змеей свидеться! В последний раз. Уж я бы отомстил за все разом! — высказал Федька заветную мечту.
— Шибанутый! Один что сможешь? Она ж теперь в поселке не дышит. Где ее надыбаешь? Да и ксивы тебе нужны. И башли…
— На что тебе сдалась лярва? Она сама сдохнет! Не бери грех на душу! Ступай в лесники. Через год, другой заберешь своих в тайгу. Забудешь все невзгоды! На что новые горести? Иль мало того, пережитого? — советовал старик.
Но Федька не мог согласиться с ним. И чем крепче становился на ноги, тем чаще думал о мести.
— Ольга, говоришь? Она только написала. И то не одна. Средь сосновцев твоих тоже падлы нашлись. А чекисты? Что ж, всех трясти будешь и мокрить? Не гоношись. Их как говна! А ты? Остынь! Не заводись. И усеки! Мы — воры! В политику не суемся! От ней навару нет. А горя много. Недолго в жмуры влететь. Ты ж опять к чекистам загреметь хочешь? Нам с тобой не по кайфу! Сам дергайся. Но о нас — мозги посей. Когда слиняешь, мы тебя не видели. Допер?
Федька давно все понял. Знал, что в доводах тихушников есть своя суровая доля правды. И думал уже который день, что делать, куда податься, как жить дальше.
— Будь ты фартовым, сняли б навар, приморили бы у себя, пока не отпахал бы наш положняк за свою шкуру. Но тебя и в дело не возьмешь. Засыплешься сам и нас засветишь…
Молчал лишь третий, самый старший из воров. Он смотрел на Федьку пристально, словно изучал. А потом выдавил короткое:
— Придумал… Ты, Костыль, завтра за Власом смотаешься. Толкну ему Федьку. За навар. Пусть к себе возьмет. Делу приучит.
— Да ты что? Он же не возьмет его!
— Еще и башли отвалит…
Федька все дни не мог понять, почему тихушники не хотят оставить его у себя. И лишь потом понял, что даже мелкие воры остерегаются политических. За них, коль засыпется «малина», срок дают «на всю катушку». И только фартовые, гастролирующие по стране, могут рискнуть, оставить Федьку «на хвосте» убегающих кентов приманкой для милиции. Такое не раз срабатывало. Брали последнего, оказавшегося ничего не знающим новичком. А фартовые тем временем успевали не только уйти от погони, а и уехать из города надолго. А «хвост» гремел в зону.
…Влас, едва глянув на Федьку, усмехнулся криво. Узнав о нем подробности, рукой махнул. Сказал, что возьмет «зайцем», лягавым на приманку. И через два дня забрал Федьку у тихушников, кинув за него на стол несколько сотенных.
Федьку привезли обратно в райцентр, определили к слепой старухе, жившей в доме-развалюхе.
Бабка целыми днями не выходила из дома и все молила Бога поскорее забрать ее к своим — на тот свет. Оно и понятно, трое сыновей и муж погибли на войне. Власти знали. Но платили пенсию по старости. Ее бабке Ульяне едва на хлеб хватало. По слепоте и безграмотности не смогла выхлопотать пенсию за кормильцев. Случалось, по неделе сидела без хлеба, не могла пойти в магазин, блуждала во дворе до ночи, пока кто-нибудь из соседей не сжалится.
Ослепла бабка после последней похоронки. Прокляв все и белый свет, наутро встала слепой, навсегда оставшись в темноте и горе.
В своей беде винила власть, отнявшую у нее и жизнь, и радость. Потому все вокруг считали ее сумасшедшей. Но бабка Уля ни на день не теряла ни памяти, ни рассудка.
Узнав, что пережил и перенес Федька, Ульяна изошлась проклятьями в адрес чекистов и милиции. Она отказалась от денег за проживание. А соседям сказала, что сыскался в конце концов, на ее счастье, дальний родственник. Теперь он станет жить здесь всегда.
Влас принес Федьке «маскарад»: рыжий парик, такую же бороду и усы. Показал, как их надо носить. И, велев спрятать до времени, вывел Федьку в пустующий сарай Ульяны и заговорил:
— Я выкупил тебя у тихарей. Но не для того, чтоб ты тут канал. Для дела. Приди в себя, одыбайся, чтоб научился «зайцем» линять. Но, коли вздумаешь смыться в свою деревню, накрою тут же. И замокрю, как падлу. Не возникай у своих. Посей про них память. Там тебя, если не я, чекисты или лягавые достанут. В этот раз ожмурят вконец. Это — верняк, тебе ботаю. Стоит возникнуть, свои сосновцы засветят лягашам. Ну и тут перья не распускай. Канай тихо. Чтоб никто не видел и не вякнул чекистам, что у бабки недовольный властями приклеился. Держись в потемках, как клоп. Потому он долго дышит, что из своей хазы на свет не вылезает. Знает, паскуда, когда-никогда чужой крови нахавается.
— А когда я к своим вернуться могу? — спросил Федька.
— Когда чекисты и лягавые изведутся со свету. Усек?
Федька возмутился:
— Жена родить должна. Нешто я так и не увижу ребенка своего?
— Чтоб он дышал, ты там не рисуйся. Не то и его достанут, — предупредил Влас жестко.
А через неделю пришел к нему в потемках.
— Хиляй со мной! — приказал коротко, велев прихватить «маскарад».
— Сегодня лягавым за тебя влупим. Тряхнем, как последних фраеров. Потому тебя берем. Чтоб и ты видел, как с ними надо, — подвел к сберкассе, около которой стояла машина инкассаторов: — Как только хай поднимется, ты — наготове будь. Лягавые загопошатся, кинутся за нами. А потом нырнешь в проулок и линяй. Но тащи мусоров подальше. Петляй чаще. Если накроют, никого не знаешь. Засек? Если слиняешь, я тебя в твоей хазе надыбаю. Скоро. И усеки, «маскарад» подальше притырь, когда вернешься к Уле. Ну, а коли выгорит, положняк твой отдам. Пока в тени держись. Вот здесь. Не светись загодя. Не дергай мусоров. Как увидишь, что за нами погоня, сбивай со следа. — Он растаял в темноте, словно приснился, совсем бесшумно.
Федьке стало не по себе:
«Во, влип! Ну на хрен мне эти ворюги сдались? Мародеры проклятые! Ну чем я им обязан? Вытащили из ямы? Так туда ж и толкают. Еще и грозятся прибить! Не только меня, а и ребенка! Он при чем? Еще кроха, а уже горемыка! Нет уж! Уйду к своим! Будь что будет! Убьют так убьют. Выходит, такая судьба! Оно какая разница, здесь иль там прикончат? Ну, хоть сына иль дочь успею увидеть. На жизнь благословить. Да со своими прощусь», — решил Федька и тут же присел от оглушительного свистка милиционера. Услышал громкий выстрел. Один, второй, третий. Увидел, как несколько мужиков, вырвав сумки у инкассаторов, бросились наутек в глухую ночь.
Федька испугался. Прямо на него из сберкассы бежали трое милиционеров.
— Если не сгребут как вора, убьют как врага народа! Сбежавшего иль выжившего, им все равно! — рванул со страху из темноты, не видя дороги. Он услышал за спиной милицейский свисток, топот кованых сапог. А вскоре у его виска просвистела пуля.
— Стой! — услышал совсем рядом.
— Стреляй по ногам!
Федька побежал, петляя зайцем. Вот он услышал дыхание за спиной.
— Живым возьмем! — рыкнул кто-то радостно. И уже коснулся рукой локтя Федьки. А тому зримо вспомнился чекистский подвал и мордатая милицейская охрана, доставившая его туда. Мордобои и подвал всплыли так четко, что мороз по коже продрал.
«Влипать вот так еще раз? Попасть вам в лапы? Ну уж хрен!» Собрал в комок все силы. Откуда что взялось? Федька испугался повторения пережитого, рванул в темноту проулка во весь дух.
— Стой! — послышалось далеко позади, и пули засвистели где-то сбоку.
Федька перемахнул забор дома. Потом еще один, выскочил на освещенную улицу, снял «маскарад». И через час вернулся к Ульяне.
«Ушел Влас иль нет? Приметила, запомнила ль меня милиция?» — дрожал он от страха и усталости.
Спать он пошел в сарай. А днем соседка рассказала бабке Уле, что ворюги, убив инкассатора и двоих милиционеров, отняли деньги около сберкассы и убежали. Их теперь по всему городу разыскивают с собаками. А все потому, что ни одного поймать не привелось.
— Слава Богу! Хоть кому-то повезло! — выдохнула бабка.
— Да ты что, Уля? Рехнулась, что ли? Ведь ворюги и к тебе ворваться могут, — укорила соседка.
— А на что я им сдалась? Меня уж обокрали дочиста! Больше взять нечего.
— Кто ж тебя обокрал? Когда? — изумилась соседка.
— Государство проклятое! Семью мою, сыновей и мужа украло! А для чего? Чтоб их защитили от немца! Они и загородили гадов. Жизнями! А я вот помираю без них. С голоду и холоду маюсь! Скажи, нужна мне та победа? Она оказалась с двумя концами — для кого как. Власти нынче жиреют. А я — сдыхаю. За что эти змеи отняли у меня все? На что мне их победа? Так хоть кто-то нехай ее дергает. И за меня! Чтоб ей пусто было всюду! — плевалась старуха, и слепые слезы катились по щекам.
— Ты, бабка, при чужих такое не скажи. Не то горя не оберешься потом, — предупредила соседка.
— Мне уж нечего бояться. Страшней, чем пережито, не бывает. Горше моей доли нет ни у кого. Что может быть хуже? Смерть? Дай Бог скорее! Давно к своим прошусь.
— Ой, бабка! Зачем так говоришь? Услышали б твои — обиделись.
— За что?
— Выходит, зря воевали? Не то и не тех защищали?
— Конечно!
— А Россию? Разве стоило ее отдавать немцу? Твои — не власть, ее защитили..
— Ты мне прокламации не читай! — резко оборвала бабка.
Соседка вскоре ушла. А Федька лишь под вечер вернулся из сарая, забился на русскую печку. На теплую лежанку под груду старого тряпья.
Бабка Уля легла на свою кровать. И только стала дремать, услышала громкий стук в дверь. Федька насторожился, прислушался.
— Кто там? — спросила старуха надтреснутым голосом.
— Проверка! — раздалось из-за двери.
Пока бабка надела халат, нашарила засов, Федька шмыгнул в подпол, спрятался за старые бочки из-под капусты, затих, затаил дыхание, прислушался.
В домишко вошли несколько человек. По звуку понял — милиция: кованые сапоги по полу грохочут.
— Кто-нибудь с тобой живет? — прошагали шаги к печке.
— Всех война забрала. Чтоб вы, гады, жили! Одна маюсь! Бедую нынче неведомо за что!
— Никого у тебя не было?
— Нет! Кому нужна?
— А родственник куда делся? — остановились шаги над самой Федькиной головой.
— К себе вернулся. Не глянулось ему у меня. Кому надо меня кормить даром, если власти положенное не отдают? Люди и вовсе. Родня теперь нужна богатая. А у меня только горя много! Но оно никому не надо. Своего у всех хватает с избытком. В деревню подался, а может, еще куда. На заработки.
— А когда уехал?
— Да уж дня три, как простился. А вам что до него? — начинала серчать старуха.
— Где его деревня?
— В Белоруссии. Они туда после войны перебрались. Не то что вы, по хатам шляетесь! Работают до седьмого пота. И вас, кабанов, кормят!
— Ну, ты, полегше! За оскорбление власти заберем тебя, будешь знать!
— Бери! Чево пугаешь? Я сама бы пошла, если б видела! В тюрьме хоть кормят, там к койке не примерзну.
— А кто тебе печку истопил?
— Соседка. Утром приходила. Она и хлеб приносит иногда, чтоб я с голоду не сдохла! Не то что вы, власть! Будьте прокляты! Пошли отсюда! — нашарила суковатую палку, которую звала своим поводырем, и замахала ею перед непрошеными гостями.
— В психушку отвезем! — грозили те, пятясь к двери.
— Идите в сраку! Запоздали пугать меня! — кричала бабка, выдавливая гостей из хатенки.
— Сумасшедшая дура! — ругнулся кто-то, споткнувшись на пороге.
— Давайте сарай проверим! — предложил кто-то.
— Да ну ее! С этой ведьмой сам черт не уживется! Небось, и родственник не выдержал этой ступы! Смотался в деревню, пока жив! — отказался кто-то из пришедших.
— Глянь, мужичьи ботинки! Откуда они у бабки? — приметили уходящие.
— Родственник забыл. А может, дедовы, какие я ношу, соседка просушить поставила. — И, нащупав ботинки, поднесла к носу: — Сына моего обувка! Последыша. Его под конец войны взяли. Мальчиком. В Берлине погиб! — говорила бабка Уля.
— Какой запах столько лет продержится? — вырвал у нее из рук ботинок милиционер. Бабка упала, не удержавшись на ногах. Заплакала. Видно, здорово ушиблась.
— Собаке надо дать понюхать!
— Да брось, глянь внутрь. Сплошная плесень. Их на ноги уж никто не наденет, — оборвал кто-то подозрительного проверяющего.
— Зверье! Собаки! Чтоб вы провалились! Нет от вас покою людям! Чтоб вас разорвало! — кричала бабка вслед, вставая по стенке, кряхтя и охая…
Она еще долго бубнила в темноту проклятья и ругательства, желая проверяющим всех горестей, болячек и смертей. Но, едва вошла в хату, проворно закрыла дверь и тихо позвала Федьку.
Тот уже вылез из подпола и смотрел из окна, как, светя под ноги фонарями, уходит милиция.
Ни в тот, ни на следующий день не пришел к Федьке Влас. И мужик уже всерьез задумался, как вернуться ему в деревню.
«Ночью нагряну. Расскажу все мамане. Она умная. Дельное посоветует. Подскажет, как дальше жить. У нее голова за десяток стариков. Вот только как лучше? Отсюда — ночью выйду. К утру дома буду. Пока на чердаке поживу, подальше от глаз сосновцев. Уж я расквитаюсь с теми, что обосрали. Придет и мой час!» — вздыхал мужик, готовясь нынешней ночью отправиться в путь. И вспомнил предупреждение Власа. «Теперь я не должник ему. Отработал свое. На том и развяжемся друг от друга. Пусть другого дурака сыщет, согласного под пулями от милиции убегать. Ведь и убить могли. Пули у виска выли. Больше не хочу! Так и скажу ему, если придет за мной в Сосновку! Никуда я не соглашусь, ни с кем!» — решил Федька и, глянув на стул у стола, онемел.
На нем сидел Влас, как привиденье, взявшееся неведомо откуда. Федька глаза протер. Но нет, не привиделось.
— Чего слупился, тундра? Иль зенки просрал? Кто, кроме меня, допрет, где ты прикипелся? — смеялся Влас, понимая удивление Федьки. — Чего хвост опустил? Иль на воле капать опаскудело? Так я тебе навар принес. Твой положняк! Заработанный клево! Бери!
Он положил перед Федькой пачки денег. И тот, еще недавно мечтавший уйти в деревню, вмиг задрожал. Схватил жадно. Стал запихивать за пазуху торопливо. Столько денег он никогда не видел.
— Секи вот что! Купюры эти все крапленые. Их номера известные. Выплывут где, лягавые тут же появятся. Возьмут за жопу! К тому, что имеешь, приклеют сберкассу. Дальше трехать надо?
Федька отрицательно замотал головой, в которой сразу оборвался список покупок.
— Время выждать надо, пока все забудется, перестанут нас искать. Тогда и шикануть можно, — успокоил Влас.
— Так и заболеть недолго. Иметь деньги и не сметь их тратить. А если в другом городе? Там кто будет знать?
— Уголовный розыск один на всех. Эти номера — на контроле. Высунешься, тут же в клетку. Разве вот на базарах. Да и то не теперь! Там тоже полно всяких. Притырь до поры в заначник. А вот эти — не крапленые. Это — на хамовку! — дал Влас пачку пятерок.
Федор рассказал Власу о проверке. Все услышанное дословно передал. Влас сплюнул зло. И, глянув в сторону соседского дома, процедил сквозь зубы:
— Ну, курва! Допрыгаешься! Уже настучала лягашам! — побагровел до самой шеи. И продолжил тихо: — Ночью хазу тебе сменим…
— Послушай, Влас, а зачем мне деньги, какие тратить нельзя? Возьми ты их. А я в тайгу смоюсь. От всех разом. Там деньги не нужны. Тебе я не должник. И лишь сам себе хозяин…
— Хрен тебе в зубы! — тот поднес кулак к носу Федора и рявкнул: — Я не фалую никого! Но коль купил тебя — я твой пахан! Чуть дернешься, кентель руками отверну! — Глянул в лицо Федьке налитыми злобой глазами: — Дыши, покуда нужен. Станешь лишним, сам размажу! — пообещал великодушно. И, велев до вечера никуда не высовываться, исчез так же неслышно, как и появился.
Федька ждал вечера, когда Влас придет за ним. Тот появился вместе с сумерками.
— Хиляй за мной! — велел коротко. И вывел в сырую темень. Федька прижимал к себе деньги. Еле поспевал за Власом, который шел, шмыгая из стороны в сторону, держась подальше от света, падающего из окон. Он шел, не оглядываясь, уверенный в том, что Федька не отстанет. Сбежавший от милиции — медлить не будет.
Федьку Влас привел к заколоченному дому на самой окраине города. Ввел через сарай в темную комнату и сказал, что хозяева этой избы уехали отсюда навсегда. Никто не купил у них эту хазу, и она пустует уже не первый год. Никто сюда не заглядывает и не зарится на нее. И милиция о ней забыла и не заявляется ни с какими проверками. И что он, Федька, может здесь жить, не опасаясь никого.
Посоветовал только не зажигать свет по вечерам и не топить печь, чтоб не привлекать внимание к забытому дому, и, не отбивая доски с двери и окон, ходить лишь через сарай.
— Кто ж ночью увидит дым из трубы иль свет сквозь забитые ставни? К тому ж и соседей поблизости нет! Это ж вплотную подойти, не всяк определит, что в доме кто-то имеется. Особо ночью. Сам говоришь, что дом брошенный, — удивлялся Федька.
— Тебе ботаю, как кенту! Не возникай засветло здесь. Дыши в потемках, чтоб забытое не вспоминать. Тебе же лафовее. Кайфуй без лягавых. Эти теперь всюду шнырят. Чтоб не накрыли — не рисуйся днем.
Федька обошел дом. Он пропах сыростью и плесенью. Паутина свисала чуть не до пола. Половицы прогибались, скрипели на все голоса. Стены запылились, заплесневели, от них несло холодом.
— Не ссы, кент! Балдеют не от хазы, а от навара! Он греет! Дыши! Все ж тут лафовее, чем у чекистов в клетке.
Федька, едва Влас ушел, обмел паутину, перетряхнул матрац на хромой койке, подмел полы. И, закрыв дверь сарая на засов, лег спать. Но сон не шел.
Отсюда, прямо за этим домом, поворачивала дорога в его село. Как хотелось ему уйти по ней, оставив за плечами все пережитое. Он даже представил себе встречу с матерью и Катериной. Ох и всполошились бы они, увидя Федьку на пороге. Заголосили бы, разулыбались, на плечах и шее повисли. Ребенка показали б, первенца.
«Интересно, кто ж у меня родился? На кого похожим будет? Как там они без меня маются?» — возникали у него вопросы один за другим. От них не убежать. И старый матрац показался колючим, будто его набили репейником.
Федька встал. Решил, пока имеет время, дом оглядеть. Изучить его изнутри, на всякий случай, заодно отвлечься от мыслей о доме. Ведь чем чаще его вспоминаешь, тем больше тянет туда.
Федька поднялся на чердак. Оглядел унылое запустенье. Отметил про себя: если сюда нагрянет милиция, спрятаться будет негде. Все на виду, как на ладони. Даже подвала нет. Но когда вошел в кладовую и зажег спичку — несказанно обрадовался.
Приметил две доски, заменявшие крышку подвала. Поднял их, глянул вниз. И отшатнулся поспешно.
Там, внизу, лежал мертвец…
«Кто он? Как оказался в подвале? Кто убил его? — встали волосы дыбом, и Федька, заложив дрожащими руками доски, вернулся в дом, чертыхаясь: «Раз милиция этот дом забыла, значит, воры убили. Не зря меня сюда привели. Чуть что, рядом с тем окажусь. А коли милиция нагрянет, на меня убийство свалят воры». — Его трясло до тошноты.
«Что ж делать? Вернуться к своим? Но как отделаться от Власа? Этот, если меня не найдет здесь, тут же в Сосновку нагрянет. Конечно, ночью. И тогда… Не только со мной разделается, а и с бабами, дитем, как и обещал. Хотя… А зачем мне в доме жить? Наведаюсь и в тайгу сбегу. На старые вырубки. Куда даже лесники носа не суют. Там есть зимовья охотников. Брошенные. В них и устроюсь. Подальше от людей. В глушь. Куда не только милиция и воры, сами сосновцы забыли тропинки. Там я человека в себе сыщу заново. Душу успокою. Но сначала своих навещу. Чтоб не тревожились. Деньги им отдам. Потом Ольгу подстерегу. И уйду», — решил мужик твердо.
Едва он завернул деньги в тряпицу, подвернувшуюся под руку, уже хотел выходить из дома, на пороге появился Влас. Бесшумно, как туман.
— Хамовку тебе приволок, чтоб не так хреново канал! Хавай вот! — Поставил у двери сумку и только тут внимательно оглядел Федьку: — Линять намылился? К своим? Засеки! Дохилять не успеешь! Застопорю, отделаю, как маму родную!
— Не грозись! Я не пацан, держать меня на поводке и понукать никому не удавалось! Одного ты здесь уделал! Того, какой в подвале лежит! Твоя работа, коль другие сюда нос не суют! Но я так легко в руки не дамся! И плевал на твой навар! Я свое отработал тебе! Увел лягавых! Теперь сам могу уходить. Ищите другого «зайца»! Не хочу под пули лезть!
— Захлопнись, падла! — рявкнул Влас, потеряв терпенье.
— Сам заткнись! Не вы, так милиция пристрелит в погоне! А мне какая разница? Самим, небось, неохота в хвосте удирать? Рисковать боитесь? А я вам не нанялся!
— Душу вытряхну! — подошел Влас вплотную и, схватив за грудки, отшвырнул в угол. Федор ударился головой об стену. Но тут же отскочил от нее, бросился на Власа. Тот уже держал наготове финку.
— Ну, хиляй сюда, задрыга! — Он подходил к Федьке медленно.
Тот мячиком подскочил, как когда-то давным-давно в своей деревне мальчонкой любил подраться. И, выбив финку, сшиб Власа с ног, прихватил за горло накрепко.
Вор захрипел. Глаза из орбит полезли. Он пытался сбросить с себя Федьку, но не удалось. Влас дергался.
— Ну что? Грозилка, мать твою в сраку? Попался? — держал горло вора, как в клещах. Тот задыхался. Федька, дав ему глоток воздуха, сильнее придавил к полу:
— Отстанешь от меня?
Влас согласно моргнул. Федька вскочил на ноги, подобрал финку, спрятал к себе в карман.
Вор сидел на полу, крутил головой, словно не веря в то, что жив остался. Потом встал неспешно. И сказал, скрипя горлом:
— У нас ты навар имел. Не на холяву рисковал. В том наша разница с лягавыми и чекистами. Те тебя не за хрен гробили! И размажут! Потому что ты — паскуда, таким дышать без понту. Зря тихари дали одыбаться. Замокрить стоило. Ну, да хрен с ними! Отваливай! Но секи! Ожмурят чекисты! Мы с говна не выдергиваем! Выручать не станем. А на воле дышать не сможешь. Менты не без нюха. Твои тебя заложат, как маму родную! У нас бы — дышал! Но теперь — отваливай. И мне ты — западло. Одно секи, посей мозги про меня. А если расколешься и засветишь, дернуться не успеешь, — предупредил Влас. И добавил: — Махаешься ты файно! Лафовый бы из тебя кент вышел! Но дурак! А если когда мозги заведутся — хана! Поздно будет! — осклабился он широкорото и потребовал свою финку.
— Э-э, нет! Чтобы ты меня в спину проткнул? — не поверил Федька и продолжил: — Небось, того, в подвале, ты убил? У него на спине кровь.
— Не я! Он сукой был. Закладывал милиции нас. Вот и попух. А ты бы как разделался с теми, кто донос навалял? Не дал бы дышать! В тайге припутал бы. И шкуру лентами снимать стал бы, кайфовал? А? То-то и оно, у каждого свои счеты с фраерами. Этого хоть и не мои клешни размазали, но, доведись накрыть его, не слинял бы, козел!
Федька не верил Власу, не хотел отдавать финку. Крутилось в душе подозрение, что, получив ее обратно, вор постарается убить его. Сзади ударить без промаха. Он понимал, что Влас не верит ему и обязательно постарается убрать, чтобы самому жить спокойно. Хотя бы на всякий случай, даже из мнимых опасений.
— Дай перо! — снова потребовал Влас. И, увидев колебание Федьки, сказал: — Тебе оно ни к чему. В ход не пустишь. Выкинешь. А мне она — талисман. Память, выходит. В деле удачу приносит. Хоть и другие есть, эта — файней.
Федька молчал.
— Отдай за магарыч! Выкупаю! — положил на стол пачку десяток. У Федьки в груди заныло. Он не мог спокойно смотреть на деньги. Он любил их, сам того не сознавая.
Федька швырнул финку под ноги Власу. Пока тот поднял ее и разогнулся, Федька уже обогнул дом и, прижимая к себе деньги, бежал в Сосновку.
Пока было темно, шел напрямик, а чуть светать начало, свернул на обочину, чтоб незаметней остаться.
В Сосновку он пришел ранним утром. И, пробравшись огородами к дому, нырнул на чердак, боясь, как бы на эту минуту не оказалось в доме чужих глаз.
Прислушавшись с чердака, что творится в доме, решил дождаться, пока кто-нибудь из своих выйдет в сарай.
«Хорошо бы, если маманя! Не то Катька сдуру на всю деревню от радости заголосит. Пока поймет, что не о всякой радости кричать надо. Об иной и помолчать стоит».
Федька ждал, пока мать придет доить корову. И слушал, о чем говорят в доме:
— Катька! Мишку глянь, хнычет малец! Небось, мокрый! Да холодными руками не бери, чтоб не застудила! Я пойду корову доить! — громыхнула мать подойником и вышла в сарай.
Федька смотрел на нее сверху. Он только теперь понял, как соскучился, как исстрадался по своим.
— Мама, — позвал тихо.
Женщина подняла голову, встретилась глаза в глаза с сыном, выронила подойник, закрыла рот рукой. Слезы градом побежали по лицу:
— Живой, Феденька, головушка моя горькая! Как же тебе повезло! — прижалась к груди сына.
— Тихо, мама. Тихо. Не реви. Сдержись, родимая! И никому ни слова про меня. Молчок. Если хочешь, чтоб я живой остался. Меня теперь одним звуком убить можно.
— Мальчонка мой! С чего ж это ты навовсе седым стал? — приметила некстати.
— О чем ты? Слава Богу, жив, — усмехнулся Федька.
— Иди в избу. Чего тут стоишь? — всплеснула руками.
— Не стоит в дом. Опасно. Чекисты прознают. И тогда — все! На чердаке пока буду. Потом что-нибудь придумаем, — предложил Федька.
Мать села доить корову, а он рассказывал, что случилось с ним. Женщина слушала молча, лишь иногда всхлипывала, смахивала слезы со щек.
— Ох, лихо-лишенько, зачем тебе кровь сына моего понадобилась? Иль мало по земле гадов ходит? — вырвалось у нее невольно. — Оно и Сосновку не обошло. Из тех, кого увезли, семеро домой не воротились. Бабы ихние весь райцентр исходили, исплакали, а все без толку. Себе внаклад. Кто что им говорил. Одни: что убиты, другие: мол, в тюрьме. Третьи про милицию, будто там их держат. Правду скрывали. Да и кто ее скажет теперь?
Федька сказал матери, кто донес на него: Ольга и свои сосновцы, назвал имена.
— Брехня это, сынок! Тех мужиков на другой день повезли в Омск. Родственники видели. В тюрьму их отправили. А коль так, на что им тебя поганить?
— Тюрьма — не расстрел. Чтоб выжить и получить срок, мне предлагали чекисты на наших донести. Я отказался.
— О, горе! Кому это надо? А этой, твари поселковой, зачем нужно тебя сгубить?
— Ты женщина, умней меня. Сама поймешь…
— Будь она трижды проклята! — процедила мать сквозь зубы. И, подоив корову, вытерла руки, поцеловала сына. Попросила подождать: — Ты тут погоди. Чтоб Катька, увидев тебя, не рехнулась на радости. Пойду подготовлю ее и приведу. Уж наревелась она! Чего только не наслышалась. Ночами не спала. А ныне покою нет. Все снился ты ей, все жалел да уговаривал дуреху свою не выть, не хоронить загодя. Этим она и жила. Все ждала тебя, снам верила, как сказке. Если б не они, свихнулась бы баба…
Катька не враз поверила в услышанное. Осторожно вошла в сарай. Без крика, тихо шагнула к Федьке, обняла крепко, молча, лишь тихий стон вырвался.
— Вернулся. Целехонек. Уберег тебя Господь! Благодарствую Создателю!
Поздним вечером, закрыв окна ставнями, а все двери на засовы, сидели на кухне, разговаривали вполголоса.
— Как дальше жить станем? Нешто все время на чердаке иль в подвале мучиться? — вздыхала Катька.
— Могу в тайгу уйти!
— Зачем? Ить не бездомный! — обиделась жена.
— В доме опасно. Подсмотреть, подслушать могут. Свои же, сосновские. Им после всего не верю. Они ничуть не лучше той, поселковой. За свою шкуру родную мать не пожалеют. А потому в тайгу мне уходить придется. Но не насовсем. Навещать стану. Да и вы знать будете, где я приютился. Чуть что — нагрянете. Оставаться мне в избе опасно. Ладно б сам. Но из-за меня и вас чекисты не пощадят. Всех сгребут. Потому сторожко будем, — предложил Федька.
Он рассказал матери, как попал к ворам, как вместе с ними был в деле. И получил свою долю.
— Грех это, Федя! У тебя малыш в доме растет. Зачем грязь принес? — укорила мать.
— Когда власти все у нас отняли, это не грех? Семью извели! Меня в яму закопали, как собаку! Это правильно? Я не их, я свое вернул. Отнятое! Да и то лишь малую его часть! За что ж меня коришь? Почему мы бедствовать должны, а власти жиреть? Не мне, так ворам досталось бы! Они все пропьют. Им всегда мало. И властям! Сколько с нас шкуру дерут? Все не нажрутся! Я лишь сдачу взял. За свое. Не все, конечно. Так, мелочь…
— Всяк за свой грех сам ответит. И они, и мы, — сказала мать. Но, увидев пачки сотенных, осеклась, умолкла.
Федька предупредил, что тратить эти деньги сейчас нельзя. Сказал и почему. Мать усмехнулась:
— А на что мне магазины? Да я их на базаре потихоньку поменяю. Никто и не придерется. Все равно каждую неделю сметану да яйца вожу продавать. Так потихоньку по одной, по две бумажки за раз. Чуть полегче будет.
Федька едва отговорил мать. Ей так хотелось купить кое-что невестке в подарок. Но Федька запретил и отдал ей все, что у него было. И пачку десяток — выкуп за финку.
Ночами он еще спал дома. А чуть рассвет — уходил на чердак. Чтобы никто не приметил ненароком.
Но однажды забыл папиросы на столе, на кухне. Сосед старик и приметил, спросил прищурясь:
— Давно ли Федя домой воротился?
— С чего ты взял? — побелела мать.
Сосед указал на папиросы.
— Да кто-то из сосновцев забыл их. Мало ль заходят на огонек? — всплеснула баба.
— Да кто ж чужой закурит в избе, коль малое дите тут имеется? Окромя, как своему, никому чужому не дозволите, — запереживался дед. И, согнувшись пополам, вышел из избы.
У калитки он остановился. Оглядел дом. Федька наблюдал за ним с чердака. Старик, дождавшись первого прохожего — кузнеца, остановил его. Завел разговор:
— Твой Иван где ныне? Не узнал еще? А вот Федька Бобров вернулся. В доме своем прячется. С добра ль такое от своих отрешиться? Знамо, рыло в пуху, коль на люди не показывается. Видать, виноват, антихрист, что другие не воротились в дома.
— Ты его видел? — спросил кузнец старика.
— Самого — нет. Прячут его бабы. Да только концы со всех сторон лезут. Папироски позабыли спрятать. Так и остались на столе. Говорят, кто-то с сосновцев забыл. Да где там! У нас в деревне таких не продают. Мужики махру больше курят. Ребята — «Прибой». А тут — дорогие лежат. Длинней пальца. В коробке. А на ей — конь нарисован на горе. Таких у нас не бывало. Да и кто купил бы? Мы? Не-е! Что проще да подешевле! — закашлял дед.
— Федька на такие тоже на разорится. Он — скупой, гад. Как и Пелагея. Она б его за такие траты живьем бы сгрызла. А папироски мог кто хочешь забыть. К ним с района приезжали. Помнишь? Двое холеных. Все Пелагею спрашивали про ту, поселковую. Приходила ли она в гости, собирались ли они с Федькой ожениться? Верно, теперь под нее копают? Так вот, они могли забыть. Если б Федька воротился, давно бы мы прознали, что вживе он и в здравии, — не поверил кузнец и, отмахнувшись от деда, пошел своей дорогой.
Старик, покряхтев, домой поплелся, оглядываясь на дом Бобровых.
Федька, поняв оплошку, слез с чердака и, не предупредив своих, вскоре ушел в тайгу.
Он и предположить не мог, что старик-сосед, чей сын в числе других оклеветал Боброва, не успокоился. И пошел будоражить деревню: всех и каждого, кого встречал на пути.
К вечеру возле Федькиного дома все село собралось, подогретое любопытством одних и злобой других.
— Как это он живой воротился? Один со всех?!
— Запродал наших чекистам!
— Тащи его с избы! Пусть ответствует люду, где другие! Пошто их повязали, а ен на воле?
— Всех надо выволочь! Ишь, гадючье семя! Попрятались по углам! Из-за них все мужики загинули!
— Бей Бобров! — крикнул кто-то.
И толпа сосновцев ворвалась в дом, круша все на своем пути.
Пелагея с Катькой, занятые малышом и хозяйством, так и не поняли, что произошло, с чего сельчане озверели. А те, открыв дверь дома настежь, требовали Федьку.
— Да где ж мы его вам возьмем? Как увезли его, с тех пор не видели. Сами хотели бы узнать, где он, — пыталась остановить сосновцев Пелагея.
— Ты, Пашка, не бреши! Коль прячется, есть на то причина! — оттеснили ее с пути и пошли искать по комнатам, грохоча сапогами.
— Где мужик? — прихватили Катерину за косу чьи-то сильные, грубые руки. И, запрокинув голову на спину, дышал в лицо перегаром:
— Где спрятала его, сучье племя? А ну, выкладай!
Катька визжала от боли и страха. Глаза ее округлились, налились слезами.
— Не знаю! — хрипела она.
— Где Федька, сказывай! — подошел к Пелагее громоздкий Прохор, славившийся большой силой и малым умом.
— Нет его и не было! С чего взяли?!
Кто-то отвесил Катьке оплеуху за то, что руку укусила. Баба взвилась. Вырвалась, вцепилась в глаза ударившему. Коленом в пах поддела изо всех сил. Мужик взвыл от боли. С окровавленным лицом упал на пол, катаясь под ногами заведенных сосновцев. Его втаптывали в половицы.
— Она — сука, на мужиков руки поднимать вздумала! Бей ее! — заорали со всех сторон.
Катьку свалили на пол. Изорвав на ней одежду в клочья, били не щадя. Кто-то наступил ей на лицо сапогом. Второй ногой — на грудь. Баба орала не своим — звериным голосом. Пелагее, кинувшейся невестке на выручку, кулаком в висок двинули. Старуха и осела.
— Чердак надо проверить. Там он! Или в подвале! — перекрыл голоса старик-сосед.
— На кой проверять! Красного петуха пустить. Сам выскочит, вражина!
Толпа сосновцев, даже не оглянувшись на орущего испуганного Мишку, вывалила из дома, окружила его, облила бензином и подожгла со всех сторон.
Никто не выскочил, не просил помощи. И сосновцы, уже под утро, разошлись по домам, уверенные, что в огне сгорела вся семья.
На утро в деревню приехала милиция. Оглядев пожарище, узнали, кто был зачинщиком, кто поджег дом. Забрали старика, с ним двоих поджигателей и увезли с собою…
Всем остальным запретили покидать деревню. Но через неделю всех троих вернули в Сосновку.
Старик, бывший сосед Бобровых, вернувшись из райцентра, почти не выходил из дома. Боялся смотреть в сторону пепелища. И не заговаривал с сельчанами.
Лишь иногда в потемках подходил к забору, отделявшему его дом от соседей, и вздыхал тяжко.
Так-то и не услышал он тихих шагов за спиной, не увидел коренастой фигуры человека.
Влас узнал о случившемся от воров, задержанных милицией. Они попали в одну камеру с поджигателями. Те и рассказали, за что попали сюда. Воры быстро поняли, о ком идет речь.
Влас обрадовался случившемуся. Теперь Федьке возвращаться некуда.
«Уж он не сгорел. Успел сбежать в тайгу. Это как два пальца… Вот только где его надыбать? Может, к пожарищу прихиляет? Вдруг не знает ничего? Там и увидимся. Верну в «малину». Теперь уж навсегда. Нет худа без добра», — думал вор, появившись в Сосновке затемно.
Старик-сосед, опершись на забор, вздыхал, прося прощения у Бога, как вдруг чья-то тяжелая рука легла на плечо булыжником, придавила к забору, словно припечатала.
— Каешься, старый хрен, облезлый мудило? За что семью извел, на тот свет отправил? — впились пальцы клещами.
Старик сырость в портки пустил. Пытался определить по голосу, кто это с ним говорит.
— Заткнулся, гнилушка плесневелая? Усрался? А когда семью разносили в клочья, кайфовал, гад? — придавили руки голову к штакетнику. — Кой понт тебе, падла, вышел за семью Федькину? Колись, сука! — поприжал шею. Когда ослабил пальцы, старик упал замертво.
— Слабак в яйцах! А еще кулаком звался, пропадлина! Хмырь мокрожопый! — переступил Влас через старика и скрылся в темноте.
На Федьку он наткнулся под утро. Совсем случайно. Тот решил своих навестить, из тайги вышел. Влас его и перехватил. Рассказал о случившемся. Федька не поверил. Решил сам взглянуть.
Увидев пепелище издалека, он почернел лицом. Впервые в жизни сорвалось с его губ проклятье всем сосновцам. Он дал себе слово отплатить им самой черной мерой за все свое.
— Всех сожгли! Чем же они лучше этой раздолбанной власти, какую кляли день и ночь, умывались слезами и кровью! Чтоб вы жизнями своими подавились, зверье поганое! — лились горькие слезы в землю. Мужик не чувствовал их.
— Срываемся, кент! Завязывай с деревней! Нет ее больше для тебя! И положи на всех! Сам целый. Не достали тебя! Не надыбали! А и я за тобой прихилял! Хватай в охапку душу и сматываемся! — не просил, потребовал Влас.
Федька был не в силах перечить. Плохо соображал. И шел за Власом, шатаясь из стороны в сторону.
— Дело есть клевое. Надо провернуть. В поселке магазин тряхнем. Смотаемся шустро. Там рыжуху привезли. Слышь? Накроем и ходу в Ростов. Ты ж дальше района нигде не был. Хоть свет увидишь. Встряхнешься! Чего прокис?.. Да у тебя этих баб будет больше, чем башлей в банке! — тормошил Влас Федьку. Тот не слышал.
Лишь вечером до него дошло, что от него нужно. И, оказавшись в поселке, вспомнил об Ольге, молча обложил ее самым злым, опасным матом, посчитав, что именно она — виновница всех его бед.
Ближе к полуночи воры легко влезли в магазин через склад. Сторожа на посту не было. Пошел домой поужинать, да задержался. Спокоен был. Да оно и верно. Кого бояться? В местах этих, глухих и таежных, воров не водилось. Магазин не обкрадывали никогда. Потому не спешил на пост.
«Малина», забрав все золото подчистую, уже выходила из склада, когда Федька увидел сторожа.
Не сразу его приметил. Припоздал. А сторож, заметив неладное, выстрелил из своей берданки вверх, поднял шум. Из домов люди выскочили, кричать стали.
Воры бросились врассыпную. Федька только и успел сказать Власу впопыхах:
— К Ульяне приду! — и побежал по дороге, уводя толпу от воров.
В него полетели камни, угрозы, мат, свист. Но Федька хорошо знал поселок и свернул к недостроенной школе, к громадным штабелям бревен. Быстро взобрался, выдернул клин, удерживающий штабель, и бревна с грохотом покатились вниз, на толпу поселковых, рискнувших на погоню.
Крики, стоны взвились столбом. Федька воспользовался суматохой, исчез из вида, скрылся в темноте, словно никого и не было.
Он осторожно пробрался к дому Ольги. Подождал, пока шум на улице утихнет, и заглянул в окно. Увидел всех, кроме Ольги. Ее в поселке не было.
Федька прождал до зари. Понял, что в районе искать надо. И поспешил уйти из поселка.
Он не мог и предположить, что в Сосновке его уже ищут с собаками.
— Кто ж, как не он, деда придавил ночью в огороде? — шамкала старуха, указывая на обезображенное удушьем лицо старика.
Сосновцы не хотели ей верить. И тогда решилась старая на хитрость.
Погодите! Нынче дед, а завтра кого придавит? Ить не мой старик убивал и поджигал. Всех Федька сыщет, до каждого доберется! Отсиживайтесь до ночи! А там погляжу, кто с вас до утра доживет.
И вмиг охотники привели своих собак к дому старика.
— След! Бери след! — требовали хозяева. Собаки, взяв след, понеслись к тайге, охотники едва успевали за ними.
— А вот, видите! Верно надоумила. Живой он! Черти не взяли! Вот словят собаки в тайге! Тогда будете знать, кому верить! — орала бабка.
Вскоре охотники вернулись раздраженные:
— Нет никого в тайге! И не мути людей, старая! Найди себе дело. Если б дед не подглядывал ни за кем, может, жив остался. А и ты, коль лишнее трепать станешь, вслед за стариком скоро уйдешь, — говорили сосновцы, косясь на старуху зло.
Та обиженно губы поджала. И сказала, уходя:
— Мне уже терять нечего. Пожила на свете. Но коль вас прихватит ночью Федька, тогда поймете, что не призрак он, а живой, сущим бандюгой сделался. Убивцем.
Федька пришел к Ульяне под вечер. Старуха узнала его по голосу и очень обрадовалась возвращению. Обняла, как родного. И, закрыв двери, попросила затопить печь, рассказывала о новостях, какие от соседки слышала.
— Говорят, в нашем городе бандиты завелись. Не воры, эти всюду имеются, а разбойные! Те, кто по ночам не кошельки, а души людей вытряхивают. Не веришь? Ну и зря! Вот у нас на окраине дом заброшенный стоял. Хозяева уехали и заколотили его. Не продался дом. Никто не хотел идти туда, потому что на отшибе он стоит. Сам по себе. Далеко от других. Страшно в нем. Вот и не сыскалось смелых купить его. Так чтоб ты думал? Его разбойники приглядели и прижились там.
— Кто их видел? — усмехнулся Федька.
— А че глядеть? Милиция вошла, а в доме ни пылинки, ни паутинки. Все подметено. И мертвец в подвале. Весь избитый, измученный. Язык себе прокусил от пыток. Все ногти с мясом вырваны из пальцев. Всю спину ножами изрезали. Так и убили. А за что? Никто не знает. И деньги при нем целые. Выходит, не воры. Бандиты завелись.
— Тебе бояться нечего. Ни воров, ни бандитов. Только есть на свете люди, каких и я своими бы руками в куски пустил. Не только их деньги, сам бы заплатил, чтоб негодяев прикончить. Они — не воры! Они — в сотни раз хуже! Хотя с виду от других не отличишь.
— И то правда твоя! Кто моих сынов сгубил? Всех до единого! Сам, небось, живет. А мои мальчики? Поди сыщи, кто их со свету сжил. Тот людоед! Уж лучше б я… — отвернулась бабка, вытерев невидящие глаза. — А я ждала тебя. Скоро уж помру. Так хоть схоронишь меня. Уйду к своим. Кажется, недолго осталось мучиться, — улыбалась бабка Уля, радуясь, что каждый день приближает встречу с сыновьями и мужем. — У нас здесь тоже не без лиха жилось. Все годы спокой был. Друг к другу ходили, двери не закрывая. И я только с двумя соседками дружила. Одна с них — Клавдя, одиночкой жила. Все про тебя интересовалась. Обижалась, что не замечаешь ее, в гости не набиваешься. Так вот через день после твоего ухода померла она. Навроде как расшиблась, зацепилась ногой за порог и упала на ступени. Вся голова в лепешку. Аж мозги в стороны. И это около своего дома. Это ж надо так!
— Не повезло, — вздрогнул Федька, вспомнив угрозу Власа этой бабе, высказанную вскользь, когда им пришлось срочно уходить от Ульяны.
По плечам мороз прошел. Не по себе стало. А бабка продолжила:
— Малость любопытной она была, да это общий бабий грех. Но все соседи и теперь не верят, что отошла она сама на тот свет, без чужой помощи.
— А кто бы ей помог? Ведь ни мужика, ни любовника у нее не имелось. И жила бедно, позариться не на что, — возразил Федька.
— Если б чего взяли, враз бы на воров подумали. Искать бы стали. А тут — единственная золотая цепочка и та на шее уцелела. Не тронута. Вот и поверили, что сама расшиблась. Других повреждений даже в морге не нашли. Закопали Клавдию соседи. А в ее доме никто не живет. Не селятся люди. Боятся чего-то. Ну и мне жутко. Клавдя чаще всех хлеб приносила, помогала. Теперь я и вовсе одна осталась. Вторая — Лизавета с мужиком-пьяницей мучается. Ей не до меня. Жаловаться приходит сюда. Нашла кому! У ней он хоть и пьяница, а живой! Всегда рядом. Если поговорить нельзя, хоть есть с кем погрызться. Все ж родная душа. Не знает Лизавета, что такое одиночество. И не поймет, покуда мужик рядом. Клавдя понимала. Но, видать, была и вторая подкладка в ее душе, коли жизнь ей укоротили. Об свой порог расшибиться насмерть, даже мне — слепой, мудрено. Может, плохо я ее знала, — выдохнула бабка и, умолкнув, прислушалась, повернулась лицом к двери.
Федька хотел нырнуть в подвал, но на пороге вырос Влас.
— Как ты вошел? Ведь дверь закрыта? — изумился Федька.
— Во, фраер! Да у меня от любого замка и запора отмычка есть! — расхохотался тот громко. Он положил перед Федькой пачки денег. Сказал тихо: — Положняк. Не крапленые. Хиляй за хамовкой, кент! Да прибарахлись. Чтоб с шиком!
— Зачем? — удивился мужик.
— Линяем! Тут уж трясти некого. Рыжуху зубодерам загнали. Но и то не всю. Часть с собой. В Ростове барухам толкнем. Задышим — на большой! Да и пора тебя к делу приткнуть. Со шмарами бухнешь. Развеешься… Ксивы тебе уже нарисовали. Файные. Комар носу не подточит. Так что шевелись шустрей.
Федька не заставил повторять дважды. И, хотя на душе было скверно, решил и впрямь приодеться, привести себя в порядок.
Переодевшись во все новое, вышел из примерочной и лицом к лицу столкнулся с Дуняшкой. Та, увидев Федьку, пальто из рук выронила, которое хотела примерить. Федька взял себя в руки и даже виду не подал, что знаком с девчушкой. Прошел мимо, не ответив на ее удивление ни злым взглядом, ни ухмылкой. Подошел к прилавку, рассчитался с продавцом. Старую одежду, уложенную в саквояж, прихватил с собой. Пошел к выходу и услышал:
— Федя!
Мужик вздрогнул, но не оглянулся, запомнив сказанное Власом:
— Хочешь жить, забудь прошлое! Нет его у тебя! Все заново. Имя прежнее из памяти выбрось. Не отзывайся, не поворачивайся, когда кто-нибудь тебя узнает. Пойми, некому тебя звать. Сдохло это имя! Невезучим стало. Кто им тебя назовет — тот враг твой! А с ним говорить молча надо. В потемках. С финачом. Секи это! Возьми новые ксивы. Знакомься сам с собой…
Федька взялся за ручку двери магазина и услышал за спиной:
— Вот это да! Так похож! Как две капли воды. Только годами старше…
Федька прошел мимо окна магазина. Боковым зрением увидел прильнувшее к стеклу лицо Дуняшки, рядом с нею — мать Ольги. Тоже во все глаза рассматривала Федьку. Тот спокойно дошел до переулка, а там во весь дух, ныряя в закоулки, свернул к Ульяне.
«А вдруг донесут?» Он закрыл поспешно дверь и, войдя в домишко, увидел Власа.
— Что с тобой? — глянул тот исподлобья. Федька выложил все как на духу.
— Не трепещи, не дергайся! Ночью линяем! До завтра канать без понту. Я за тобой! Ну, а той стервы не ссы. С нею мы после разборку устроим, коли дернется к лягавым. Мы это вмиг засекем, пронюхаем. А теперь старое барахло в печку. Вместе с ним и память схорони. — Он сунул в топку сверток.
А Федьку трясло от услышанного, что Дуньку вытащат воры на разборку… Что это такое, он уже видел в заброшенном доме.
Когда от одежды в топке остался только пепел, сказав Ульяне, что ненадолго уезжают, Влас подвел старуху к сумке, забитой едой, и, указав Федьке глазами на дверь, вышел следом за ним в сумерки, повел мимо дома Клавдии.
— Эта тоже Богу душу отдала. Говорят, помогли ей на тот свет уйти, — вспомнил Федька. — Верно, несговорчивой оказалась? — обронил через плечо.
А Влас сказал тихо:
— Ей лучше было не выкатываться на свет! Фискалы и лягавые — лишние на земле! Доперло?
А через пару часов Федька уже ехал в поезде. Вместе с ним в одном купе Влас следил за каждым его движением. Видно, опасался, что при деньгах и документах тот попытается уйти от «малины», выйдет на какой-нибудь станции, не попрощавшись. Но Федьке даже в голову не пришла такая мысль.
Чуть перекусив, он лег на полку и словно провалился в сон. Все прошедшие дни он лишь дремал. Выспаться по-настоящему не приводилось.
В купе иногда заходили какие-то мужики, вызывали Власа, тот исчезал ненадолго. И вскоре возвращался. Смотрел на спящего Федьку. Потом сидел, отвернувшись к окну, смотрел на пробегающие мимо станции, редеющую тайгу. Спать он не ложился. Думал о чем-то молча, словно тоже решал для себя самое важное. Оно и немудрено: «малина» уходила «на гастроли».
Федька уже притерпелся к поезду, его качке, голосам пассажиров. Но вдруг покрылся холодным потом. На одной из остановок в вагон вошла милиция и началась проверка документов.
— Нас ищут! — вскочил в ужасе.
— Канай тихо! Не дергайся. Зэки с зоны слиняли. Их дыбают. Да хрен! Кто ж с них «в зеленом» сорвется? Вот на вертушке в товарняке — другое дело. Но файней на своих катушках. Надежней. — Влас не сморгнул, когда в купе вошла милиция.
Глянув на одетого с иголочки Федора, на его седину, на разодетого, наодеколоненного Власа, попросили документы, извиняясь за беспокойство.
— Нет, больше ни за что не соглашусь сюда в командировку! Места холодные, народ нервный, и, главное, много времени уходит на дорогу с ее бесконечными проверками. — Влас подал свой паспорт. И, легко тронув Федьку, напомнил: — Паспорт покажите им.
— Да ладно, не стоит. Мы беглецов разыскиваем. А они у нас стриженые. Вы не обижайтесь, у каждого своя работа, — взял под козырек молодой лейтенант, вернул документы Власу и, круто развернувшись, вышел вместе с сержантом из купе.
— Зелень! Такого провести — даже сявке ума не надо, — улыбался Влас одними губами и учил Федьку: — Он же на что клюнул? Увидел, что прибарахленные! Все считают, что зэки и мы, воры, должны в тряпье да в рванье дышать. А уж одеколоном, по их мненью, одни ферты пузатые и тузы пользоваться умеют. Глянули: оба мы побриты, пострижены, решили, что начальство! И ходу! А ведь начальство в поездах так бухает! В командировках в запой ударяются. Дома — в своей хазе — нельзя! В отлучке — все дозволено. И блядво. И водяра! И карты! Режутся до утра. Сколько раз их трясли майданщики, все одно и то же! — усмехался Влас.
В Москве «малина» сделала пересадку. И через день прибыла в Ростов.
Федька, не бывавший в больших городах, часто терялся, многого не знал. Влас учил его на ходу, и тот запоминал все накрепко.
Здесь, в Ростове, наметился сход воров. Их оказалось так много, что Федька перестал верить в то, будто на свете еще имеются обычные люди.
Воры из Мурманска и Одессы, из Москвы и Киева, из Владивостока и даже из Магадана. Услышав о последних, Федька челюсть поотвесил. Уж о Магадане все были наслышаны. Но и там не обошлось без воров.
— А ты, кент, где канаешь? У кого? — хлопнул Федьку по плечу рыжий, громадный, как стог соломы, магаданский вор.
— В гастролях мы теперь, — нашелся мужик.
— Во, хмырь! Ты хоть кто будешь?
— Федька…
— Видать, щипач, мать твою! Я ж тебя про другое! Ты откуда сорвался?
— Из Сибири.
— Стопоришь иль мокрушничаешь?
— В «хвосте» держат, — признался честно.
— Я тоже с этого в «малине» приклеился. У магаданского Дяди. Слыхал о нем? Я у него в «зайцах» две зимы дышал. Ну, ботаю тебе, время было! Меня ж по рыжине моей не то, что лягавые, все волки в тундре издалека узнавали. Да и мурло приметное. Второе такое разве у Медведя — булыжником не расшибешь. Бывало, накроет «малина» банк, все лягавые за мной несутся усравшись. Знали, падлы, только меня фартовые уважали, держали на атасе! А эти мусора за мной линяли! Я же срываться долго не мог. Пробегу немного и шлеп на жопу. Менты через меня кувырком. Друг другу шишки набивают. Пока разберутся, что к чему, я уж свою задницу на другой конец города унес. И навар-положняк наполовину хавал. Зато когда в закон приняли, уже в ходке, в зоне, я все тонкости воровские познал. И, трехаю тебе, нет на свете места файнее для фартовых, чем Колыма!
Федьке от таких слов холодно стало.
— Че? Не темнуха! Я сам там приморился давно. У нас рыжухи хоть жопой глотай. И ничего не ссы, кроме одного, чтоб срака самородком не подавилась!
— Зато и срываться с Колымы тяжко. Ни поездов, ни машин. А самолетом золото не провезешь, — заметил Федька.
— Еще как! Без булды! И никто не дрогнет. Лягавые еще под козырек возьмут. Я этой рыжухи знаешь сколько спер? Во мне самом столько весу нет. Не зря на Колыме приморился, хоть этот навар за все свое снимаю оттуда.
— Эй, Федька! — схватил за локоть Влас. И, развернув бесцеремонно, сказал: — Я тебя еле надыбал! Хиляем! Кенты уже на хазе! Шмар заказали файных. И тебе обломится. Шевелись, пока теплые.
Он приволок Федьку в какую-то квартиру, где пьяные фартовые лапали накрашенных полуголых девиц. Те визжали коротко. Быстро уламывались.
— Эй, Симка! Сбацай, лярва, цыганочку! — потребовал Влас и, вытащив из-за стола совсем голую сисястую девку, легко подхватил ее за жирную задницу и поставил на стол среди тарелок, блюд, стаканов.
— А ну, изобрази! — дернул кто-то по струнам гитары.
Симка, оглядевшись, медленно, плавно закружилась. Потом будто во вкус вошла. Притопывала ногами в селедочнице, салатницах, разбрызгивая закуски. На эти издержки никто не обращал внимания. Рявкнула гитара, и Симка закрутилась среди бутылок, затрясла сиськами, изогнулась так, что Федьке неловко стало. А шмара, увидев, как покраснел мужик, вовсе оборзела, словно забыла, что не в юбке, у всех на виду.
— Хороша мамзель! Краля! Ай да Симка! — похваливал Влас, и девка, словно заводная, тряслась, как будто ей к заднице горячую сковородку прицепили.
— Кого сегодня выбираешь? — спросил Влас.
Девка обвела всех томным взглядом и указала на Федьку.
— Его хочу! Свежака! Иди, баловень! — Она взяла его за руку и потащила за собой в зашторенную темную комнату.
— Эй, кент! Не опозорь честь нашу! — услышал он дружный хохот за плечами, а Симка, поспешно захлопнув дверь, обвилась вокруг Федьки потным, липким телом.
Лишь поздней ночью вышел он из комнаты. Симка спала, открыв в улыбке накрашенный рот.
Фартовые пили за столом, менялись девками, хмелели. Хватали за зады и колени всех шмар без разбору. Они знали — их отдых всегда короток. И встреча с этими шмарами может больше никогда уже не повториться. Куда уже завтра забросит их судьба? В Одессу иль Киев? А может, в Сочи? Дорога к теплому морю чаще вела через холодную Колыму, куда попадали фартовые не самолетами, не по собственному желанию, а под конвоем мрачной охраны.
Всей этой прозы, второй стороны воровской жизни, Федька пока не знал. Не понимал, почему так ненасытны фартовые на еду, выпивку и баб. А они понимали: все это может оборваться в любую минуту на долгие годы, быть может, навсегда.
Лишь здесь, в Ростове, узнал Федька от воров, что Влас никогда не был паханом — хозяином «малины». Его держали в стопорилах. Он убивал всех, кто мешал ворам. И даже «в дело» брали его лишь тогда, когда не могли обойтись без убийства. Сами фартовые не мокрушничали никогда. Но в каждой «малине» имели по нескольку стопорил.
Влас приводил в «малину» новичков, как и другие. За всякого «свежака» отвечал собственной головой перед паханом и фартовыми. Если тот «лажался», на стопорилу во время разборки находился другой стопорило, который по слову фартовых убирал «проколовшегося».
Узнав о том, Федька понял, почему везде и всюду следил за ним Влас, не доверял даже в мелочах, не спускал глаз. И учил всему.
Узнал он и о том, как попал Влас в «малину», как стал стопорилой. Об этом Федьке рассказал в Ростове сам Влас в перерыве между попойками. Не сразу разговорился. Лишь через несколько дней, когда заметил, что у трезвеющего Федьки опять начался приступ хандры.
— Опять в прошлое линяешь вместе с колганом? Кончай киснуть, кент! Что оно тебе? Дышал, как последний хмырь! Курил махорку, хавал картоху, из резиновых сапог не вылезал. Одни портки годами носил. На праздники прадедовское барахло из сундука выволакивал. Свое не на что было купить. Так о чем киснешь? Теперь и хамовка и барахло — шикарные. Шмар имеешь. Башлей — хреном не поднять. Ты в своей вонючей деревне помечтать о таком не мог. Благодари Господа, что я тебе нашелся. В люди вывел. Свет показал. Мне в свое время никто не помогал. И уж если по чести, то не равнять тебя со мной. Я — человеком был. И тогда. Не в «малине» на свет появился. Светло дышал. Да судьба-сука осечку дала. — Он понурил голову.
Выпив одним духом стакан водки, Влас вздохнул тяжело и продолжил тихо, словно самому себе рассказывая о своем прошлом:
— Отец мой большим человеком был, царствие ему небесное! Да в тридцать седьмом расстреляли. Забрали ночью, ничего не сказав. А на второй день замокрили. Вечером вломились в квартиру и все забрали чекисты-падлюки. Конфисковали. Так тогда это называлось. По-нашему — сделали налет. Да и как иначе, если даже материно нижнее белье отняли? Все выгребли. Ни лечь, ни присесть стало не на что. Из квартиры в коммуналку выбросили. Как собак. И тоже — врагов народа приклеили. Ну, а я тогда в авиационном институте учился. На четвертом курсе. Невесту имел. Уже решили пожениться с нею. Но… Уже на следующий день, как только мы отца похоронили, выбросили меня из института, сказав, что не только в небе, но и на земле таким, как я, места нет. По глупой молодости поперся к отцовским друзьям, сослуживцам. Всех их знал. Все у нас бывали частенько. Они — хари от меня отворачивали. Перестали узнавать, разговаривать, слушать отказались, паскуды! Поплелся к отцу невесты своей. Хотел хоть у него найти понимание. Защиты семье попросить. Он в то время важной птицей был. Мог вступиться. Вышел он в прихожую, а дальше не пустил. Сказал, что ему со мной говорить не о чем. Мол, очень сожалеет о знакомстве с негодяями и потребовал забыть адрес и имена. О невесте чтобы и во сне не заикался. «Моя дочь не свяжет свою судьбу с проходимцем! Не смей даже напоминать ей о себе!» — орал на меня, скотина!
Влас, вспомнив это, выпил еще стакан водки, но хмель не брал.
— Хотел я тогда ей в глаза глянуть. Убедиться, что послушала отца, а не свое сердце. Но не удалось. Вернулся в коммуналку. А там — бабья разборка. Соседки прогнали мать от плиты. Не дали чай вскипятить. Мол, обойдетесь, вражины, и без того. И воду, хорошо, что закипеть не успела, матери, в лицо вылили…
Федька похолодел, свое вспомнил.
— Хотел я тогда всех соседок размесить, да мать на руках повисла — не дала. Уговорила, увела в нашу комнатенку. А там и куска хлеба не было. Ну, хоть вой! Попытался устроиться на работу — не взяли никуда, словно в один день из человека в черта превратился, отовсюду выталкивали. А и загнать нечего. Вот и настали для меня черные денечки. От голода в голове мутить стало. Сам не знаю, как оказался ночью на мосту. Верно, сброситься хотел. От горя, от безвыходности. Стою, держусь за перила. Глядь, человек бежит. Сумку к себе прижимает. За ним — двое лягавых. Свистят, аж в ушах заболело. Ну, думаю, хоть этот не дал все у себя забрать. Что-то уносит от конфискации. И такая злоба взяла меня на мусоров, дух перехватило. Едва поравнялся первый, я ему за свое кулаком по колгану въехал. Второй не успел опомниться, я ему в дых всадил. Обоих под мост скинул. Убегавший тут же остановился. Позвал меня. И с собой поволок. Так-то познакомился с ворами. Они как узнали, почему им помог, долго хохотали. Но взять меня в «малину» не решились тогда. Боялись политических. Не связывались с ними. Но за помощь хороший положняк отвалили. Не краплеными. Хотя я им помог донести инкассаторский навар. Взял я тогда свою долю и домой вприскочку. Ну, думал, утром мать накормлю всякими деликатесами. И увезу из коммуналки куда-нибудь далеко, где нас никто не знал. Смотрю, а мать лежит тихонько на полу, даже головы не подняла, когда вошел. Не услышала, спит, дай, думаю, разбужу, обрадую, что кончились наши муки, покажу ей деньги. Попрошу, чтоб до утра потерпела. Тронул за руку. А она холодная, как лед. Я перевернул. Мать лежала с открытыми глазами. Она не спала, она умерла. Не дождалась меня. От горя и холода… Среди людей умерла. В городе, где родилась. Не на чужбине. Только вокруг нас были не люди — звери. В помойных ведрах, когда я вышел из нашей комнаты, валялись куски хлеба… — Влас сдавил виски руками. — Когда мать выносили из комнаты, соседки даже не попрощались. Цедили сквозь зубы, что одной контрой меньше стало, что жилье для порядочных людей нужно. Ждали хороших соседей. Меня уже в расчет не брали. Вроде уже и не живу.
Влас грязно заматерился.
— Я им доказал, что подыхать не собираюсь. И ночью, забрав все деньги, подпалил дом, пока весь этот зверинец дрых. Ох и копоти было! Я ж его не снаружи, изнутри подпалил. Ни одна лярва не смылась оттуда. И, чтоб на меня не думали, сделал вид, будто пожар тушу. Да это без понту было. Пожарники приехали, когда от дома головешки остались. Меня, как погорельца, поселили в старый дом. Кирпичный. В нем доживали свой век пенсионеры. Старье хоть и трухлявое, но не без гонору. Все не хотели со мной под одной крышей жить. Так вроде тень бросаю на их репутации. Во плесень! Меня в жар бросало, когда их видел. Дали мне в том доме для жизни комнатушку, какая весь век кладовкой была. Ни печки, ни умывальника в ней отродясь не водилось. Холод, сырость и пыль. Но я терпел, ходил по всем начальникам, правды добивался. Все верил, что власти у нас хорошие. Не знают про паскудства подчиненных. Да хрен там! Все знали. И науськивали фискалить друг на друга, чтоб дармовая сила в зонах по всем северам вкалывала. Вот и на меня настрочили ветераны революции, комсомольцы первых пятилеток! Финач бы им по рукоять в гнилые горлянки. Все считали, у кого на кальсонах заплат больше.
— Как же тебе от их доноса повезло избавиться? — удивился Федька.
— А так и пофартило, что за мной на «воронке» Вахтанг приехал. Грузин. Я его не знал. А он с моим отцом был знаком. Добрую память о нем сохранил. И совесть никогда не терял. Вошел он в мою хижину и говорит: «Собирайся!» У меня враз душа к пяткам примерзла. Все понял. Спрашивать ни о чем не хотел. А он подошел вплотную и на ухо мне: «На вокзал подбросим. Там на первый же поезд — и кати подальше. От всех сразу. Здесь никогда не появляйся. Иначе и тебя, и меня расстреляют. Благодари отца своего. Хороший был человек. Мало теперь таких, легко с ним работалось. Хоть этим я его отблагодарю. Давай в машину тихо». Я — за деньги. И, как велено было, Вахтанг, не доезжая вокзала, высадил меня. Я в первый же поезд нырнул, какой от платформы отходил. И — прощай Москва! До самого Владивостока без пересадок. Только к концу пути поверил, что живой остался. В поезде с ворами познакомился. Они меня тряхнуть хотели. Но не тут-то было. Прихватил шустрика. Так вмазал, что он на катушках стоять не смог. Ну, а его кент умнее оказался. Потрехали мы с ним. Сфаловали меня в «малину». Все равно деваться стало некуда. И, чуть не доехав до Владивостока, вышли. Объяснили кенты, что на выходе из поезда у меня ксивы стали бы проверять пограничники, сделали б запрос-молнию в Москву. И спекся б тут же. Город закрытым был. С пограничным режимом. Я того не знал. И попал бы в ловушку. Новые кенты мои кулаки живо оценили. Взяли стопорилой. С тех пор и мотаюсь по свету, как говно в проруби, — выдохнул Влас, понурив голову.
— Невесту свою не встречал? — спросил Федор.
— Как же? Свиделись. Ее отца через месяц после моего взяли. В расход пустили. А жену и дочь в Магадан. На Колыму упекли, как семью врага народа. Нет, не в зону, в снецпоселение. У черта на куличках жили. Хотя разве это жизнь? Пытка — мелочь в сравненье. Ну, да всякому свое, — отмахнулся Влас равнодушно.
— Не простил ее?
— Я к тому времени всякую веру в людей потерял. Ни теплинки в душе не осталось. Одна злоба. И, когда их увидел, пожалеть не мог. Разучился. Они от голода пухли. Я им не помог. Ведь никто не пощадил мою мать! И мне на всех наплевать стало. Они у меня прощенья просили. Я их простил.
— А как ты в Магадане оказался? — удивился Федька.
— Влип на червонец. Потом амнистия. Когда Сталин умер. Вышел, полгода в ссылке жил, чтоб не сдурел сразу на воле. Там и увиделись. Они уже последние дни доживали. Когда я выходил на волю, сказали, что обе кончились. А через неделю на них реабилитация пришла. И на моего отца, на всю нашу семью. Да что в ней понту? Кто поверит? Ведь завтра станет у власти какой-нибудь охмуряло и снова начнет всех за жопы хватать! Шмонать врагов в своем народе! Да ну их на хер с той реабилитацией! Меня ни обвинять, ни прощать было не за что. К тому же власти меняются, а «малины» остаются. В них один закон. И все надежно. Все кенты! Никто не заложит. В беде не бросит. И выручит. Даже в тюряги «грев» подкинет.
— А как же ты Ульяну пожалел?
— Она — особая! И умная бабка. Ее раньше меня кенты знали. Приморились на хазе у старухи. Пять зим дышали без булды. Она им как мать была. Они держали Ульяну в чести. И нынче без «грева» не оставляли. Ходят к ней. Кормят. Выжить помогают. Хотя власти ей больше нашего задолжали. Но забыли, посеяли мозги. А мы не можем. Потому что Ульяна нам своих матерей напоминает. В память о них, ушедших, она пока жива с нами. Коль просрём ту память, прошлое вернется к каждому. Ульяна — бабка мудрая. Бабий пахан. Теперь таких нет больше.
Федька удивленно смотрел на Власа. Бутылку водки выжрал тот на его глазах. А хмеля ни в одном глазу. Словно сгорела на боли похмелка. Значит, и у него память не заживает. Гасит он ее, как может. Не всякому о своем расскажет.
— Я потому и взял тебя, что чем-то судьбы наши похожи. И боль одна. Другие не поверили б. Кто того не перенес — другого не поймет. По себе знаю. В «малинах» таких, как мы, долго проверяют. Мы — не по крови воры. Вынужденно ими стали. Но теперь все больше нас прикипает к фартовым. Не от сладкой жизни к ним липнут. Не за навар. Надежность нужна. Ее недостает. Без этого дышать тяжко.
Федька понял все сказанное и невысказанное. Он тоже слышал о реабилитациях. Узнав о них впервые, пошел в поселок вместе с сосновскими мужиками. Узнать хотели, когда их, высланных ни за что, отпустят власти из ссылки. Очистят документы, разрешат вернуться в свои родные места, в свои дома. Пусть не извиняются. От этого теплее не станет, не просили вернуть отнятое иль выплатить компенсацию. Лишь бы разрешили уехать с чужих мест.
— С чего это решили, что реабилитация к вам относится? Ни в коем случае! Она касается невинных людей, пострадавших из-за доносов. А вы — кулачье! И это доказано документально! Реабилитация к вам не имеет никакого отношения. Она оправдала тех, кого мы считали своими политическими противниками. Вы — социальные враги! И будете в ссылке до полной победы мировой революции! — ответили ошарашенным сосновцам в поссовете, раз и навсегда отбив у них всякую веру в правду…
— Правда? — Влас обнажил крупные желтые зубы в громком хохоте. — И ты лопухи развесил? Да ту правду вконец бухие или малахольные ищут. В нее даже «зелень» не верит. Вся правда в кулаке да в мошне. Другой — нету! — говорил Влас.
— Мне мать рассказывала, что всякая брехня перед Богом взыщется с каждого, — вспомнил Федька.
— Тогда сначала их трясти станут. Тех, из-за кого мы такими стали. Они больше нас лажанулись. И уж коль есть Бог, то ни одна лярва его суда не минет. Никто не стемнит. И, может, получим мы за нынешнее другую жизнь. В награду. Без стукачей и падлюк, без ментов и тюряг, — разгладились морщины на лице Власа.
— И без воров, — добавил Федька.
Власа словно кто ужалил:
— Ну, это ты уже загнул! Да без фартовых нигде не дышат! Ты секи, Ева — баба первородная, без Божьего разрешенья сперла яблоко познанья с райского дерева. А значит, кто она? Воровка! Нашей крови!
— За что ее вместе с Адамом выгнал Бог из рая. И наказал, — прервал Федька.
— Наказал! Верняк! Но из шкуры не вытряхнул! Здоровье не отнял, самих не замокрил. Хотя — Господь! Не приморил в яме, как падлу. Дышать дал. И плодиться. Вот и мозгуй, чье мы семя-племя? Тот грех праматери и нынче с нами, в нас живет. Но мы не у Бога, у равных себе берем. За обиды и горе, какие от смертных терпеть невозможно. Да разве приклеился бы я к «малине», если б тогда по молодости не сунули меня мурлом в парашу мудаки от властей и их лизожопые? Да если б дали возможность закончить институт, зарабатывать на жизнь, не оказался б я среди блатных. Не знал бы их никогда! Меня к ним — впихнули! Искалечили и судьбу, и жизнь. А потом хотели убедить, что таким родился! На суде мне говорили, мол, файней ожмуриться было, чем так выживать! Что я семью свою опозорил. Реабилитированную! А что ж не сдох тот, кто эту семью в пыль пустил? Почему он дышит? И теперь — никто шкурой не поплатился! Жиреют! А я не должен был дышать! Вот диво! Послал их всех! И на суде никогда не пользуюсь последним словом подсудимого. Не верю никому. Умевший мокрить не пожалеет. Это я знаю по себе.
Влас опустил отяжелевшую голову на кулаки. Вздохнул трудно. И, помолчав, продолжил:
— Ты разуй зенки! Иль фартовые ворами родились? Иль по кайфу нам своими колганами рисковать? Иль нам еще одна жизнь обещана? Да хрен в зубы! Любого спроси, коль довелось бы дышать еще одну судьбу, кем бы хотел канать, хотя бы сам пахан? Да кем угодно, только не фартовым! Но чтоб при заработке, при уваженье к мужичьему званью и достоинству! Чтоб изначальное его право — быть кормильцем своей семьи, — никакая паскуда не отнимала. Не ставила вровень с бабьем и старьем. Чтоб не унижали мужика ни власти, ни менты, ни чекисты, не обдирали б его, дали жить достойно мужичьей чести! Вот тогда, клянусь шкурой, хрен бы кто приморился в «малине»! А то трандят, мол, такими родились — никчемными, лишними в свете! Небось, на Колыме, когда воровским сходом было разрешено пахать фартовым в зонах, чтоб выжить, чтоб иметь зачеты, как фраера, никто из работяг не вкалывал, как мы. Не полторы, а по две нормы делали. И лучше ванек пахали. А Комсомольск кто строил? Да тот же Магадан, Воркуту, Норильск, Анадырь? Все наши клешни! Выходит, годны вкалывать лишь на холяву? В зонах? Эх, Федька! Ты пока хлебнул лишь самую малость!
— А кто тебе мешает из «малины» смыться? — перебил он Власа.
— Куда слиняю? Кому я нужен? Кто ждет меня? Охрана у запретки, северные зоны? Нет! Лишним стал и впрямь! Власти таким сделали. И нет мне другой тропки, кроме «малины». Там все не с добра фартуют. Больше иль меньше пережито, с жиру да от дури никто средь нас не прикипелся. Всякого беда зажала. Вот и я… На волю вышел с зоны. И что? На работу не взяли. Не поверили. Общагу — тоже отказали. Мол, у нас одни порядочные живут, незапятнанные. Короче, не суй, мол, суконное рыло в наш бардак. Я и не тужил бы. Да лягавые на хвосте повисли. Либо в три дня устраивайся на работу и с жильем, а нет — заметем обратно в зону! Во, пидоры! А я и так пять зим на Колыме отмантулил. Климат тот мне не подошел. Хуже лягавых, не печенку, самые яйца поморозил. И катушки. Вернись, значит, сдохни! Ну уж хрен в зубы. А и к фартовым не по кайфу. Ведь от них в ходку загремел. Взбрело мне в колган к прежней шмаре приклеиться, покуда на ноги встану. Но где там! Я был файновым, пока башли имел. Когда кончились, вся кадриль прошла. И ботает, мол, вор без баксов, как пустая бутылка. Не доводи, чтоб выкинули от скуки. Понял я ее. Смылся, чуть стемнело. На душе тошно. Плетусь к своим — в «малину». Куда ж еще? Но больше некуда. Как и тебе теперь.
— Нет. Я смог бы в тайге жить без горя. Ноги, руки — есть. К глухомани привычен, не пропал бы.
— Один в тайге? Ну сколько б ты там выдержал? — спросил Влас.
— Да хоть всю жизнь! — не сморгнул глазом Федька.
А стопорило, услышав такое, рассмеялся:
— Темнишь, кент!
— Ничуть! Я в тайге с весны до зимы жил вместе с мужиками.
— То-то и оно! Не один! — вставил Влас.
— А хоть бы и один! Чего проще? Еще и лучше. Я к тайге привычен!
— К тайге! Но не к одиночеству. Оно — самое страшное наказанье, какое никто выдержать не сможет.
— Это почему? — не верил Федька.
— Ты б о том у пахана узнал. Да вот беда, трехать с тобой, покуда не в законе, он не станет. Иначе не спорил бы…
Федька ждал, что расскажет Влас. А тот не торопился. Потом и вовсе сделал вид, будто забыл, отмахнулся, не стал рассказывать о чужой судьбе. Посоветовал никогда не спрашивать и не напоминать никому из фартовых о наказании тайгой. Чтобы по бухой, за малую оплошку, не вздумала «малина» сыграть с Федькой подобную злую шутку.
Но Федьке так хотелось узнать, что случилось. Как можно наказать тайгой человека? Но никто из воров не ответил ему, молчал и Влас.
«Малина» после схода побывала во многих городах. Трясла банки и сберкассы, магазины и склады, пархатых ростовщиков и барыг. Фартовые набивали общак, пили, ели, меняли шмар, отсыпаясь днем. Зато с ночи до утра грабили.
Федька постепенно привык к воровской жизни, укладу, к закону «малины», все реже будоражили его душу воспоминанья о прошлом. Он много пил, часто менял шмар, не привыкая ни к одной. Уже на утро, трезвея от вчерашней попойки, забывал имя новой подружки. Да и к чему его помнить, если назавтра был в другом городе, среди новых шмар.
Лишь иногда в пьяном сне виделась Катерина. В простом ситцевом платье, с косой вокруг головы, босая, она была так непохожа на нынешних его девок. Они — однодневки, Катька была на всю жизнь…
Кривится в плаче беззубый рот малыша Мишки, сына-первенца. Но и его отняла людская злоба. Федька вскакивал с койки среди ночи: кулаки стиснуты, пот со лба и по спине ручьями бежит, в глазах темно. Но ничего и никого не вернуть. Мертвые приходят лишь во сне, в жизнь, даже к родным, не возвращаются.
И Федька, начиненный злобой, постепенно зверел, терял сочувствие, жалость. Уже не спрашивал Власа, за что тот задавил руками старика, которого три дня караулил в подворотне. Влас сам сказал одним словом: стукач, отца заложил. Оклеветал. Такому — дышать рядом западло.
Больше ни с кем не сводил счеты. Этого старика караулил двадцать один год. И все ж тот не минул рук Власа.
— Всему свое время. Надыбал гада! — радовался пьяный стопорило всю ночь, что не упустил, не дал возможности стукачу сдохнуть своей смертью.
В тот день Федька вспомнил Ольгу. Это она оставила его без семьи. Из-за нее он стал вором. Но за все годы ни разу не увидел, не встретил даже мельком, не услышал о ней. Судьба будто берегла стукачку от расправы. А уж ее Федька обдумал до мелочей.
В «малине» к нему привыкли. И, зная ершистый норов, крепкие кулаки, не поддевали, не шутили над мужиком, не обжимали на положняке, не подставляли милиции. Теперь в «хвосте» «малины» бегал другой. Федька воровал. Он быстро понял и постиг многие секреты и почерк воров. В чужом городе после удачного дела никогда не напивался вдрызг, всегда оставлял силы для ухода от милиции. Оно и понятно. Не раз случалось той брать воров не в деле, а на хазе либо в ресторане. Не всегда фартовые могли смыться. Расслабившись от удачи, хватали лишку. И тут не зевала милиция.
Федька не хотел греметь в зону. Был осторожнее других. И все же… Убегая из банка вместе с фартовыми, попал в люк, оказавшийся по нелепой случайности открытым. Если б не сломал ногу, успел бы выскочить. Но не повезло. Фартовым было не до него. Никто не оглянулся назад. Федька затаился в люке, прикусив от боли губы. Он думал, что его паденье не заметили. Но… Не тут-то было. Луч света фонаря нашарил его сразу. Сверху тут же послышался голос:
— Попался, скотина! Теперь не смоешься!
Федьку выбили из люка сапогами. В наручниках, под забористый грязный мат втолкнули в милицию.
Все ребра пересчитали сапогами трое мордоворотов. Били лежачего, беспомощного. Такого не делали даже потерявшие всякий стыд и жалость отпетые стопорилы. Даже в зонах, взъяренные фартовые не мокрили суку, если он не держался на ногах до разборки. На такое была способна лишь милиция.
Именно за эту зверскую жестокость убивали их повсюду воры. Даже те, кто по закону не имел права пролить хоть каплю крови, считал для себя за честь и долг — размазать лягавого. Их никогда не считали за людей, тем более — за мужиков. Когда в зону попадал осужденный милиционер, его в тот же день разносили в куски зэки, даже те, кто не имел ни малейшего отношения к ворам. Потому что всякий осужденный прошел через руки милиции и мстил за свое, перенесенное и пережитое.
Федьку бросили в камеру синим окровавленным комком. Без сознанья и дыханья. Ничего не добившись, не выбив ни единого слова. На нары его положили мужики, которые сидели в камере за избиение жен, мелкие кражи.
Федька долго не приходил в себя. А когда открыл глаза, увидел тюремную камеру, врача, менявшего гипс на ноге. Он ни о чем не спрашивал, все делал быстро, молча.
В камере вместе с Федькой оказались и воры. Они накормили, поделились куревом. Успели сообщить на волю о Федьке. И «малина», узнав о случившемся, сумела передать Федьке солидный «грев».
Узнав о нем, воры камеры решили помочь ему, быстрее поставить на ноги и, пропилив гипс, приложили к перелому серебряную пластину, поили настоем, который Федьке приготовили фартовые, знавшие толк в этих делах. Настой передавал в камеру подкупленный охранник. И скоро от перелома не осталось и следов.
Едва заметив это, Федьку начали таскать на допросы к следователю. Но не добились ни слова. Его избивали и снова швыряли в камеру. Так длилось больше месяца. Его пытались запугать, сломать одиночной камерой, морили голодом. Но ничего не добились.
Молчал он и на суде. Ни слова не обронил, услышав приговор, — пятнадцать лет усиленного режима.
Судья оглядела Федьку с ног до головы, будто изучая редкий экземпляр столь молчаливого подсудимого. На миг их взгляды встретились.
Федька узнал ее сразу. Он весь процесс сидел, не поднимая головы. Не слушал, не видел никого вокруг. Свое обдумывал — побег на волю.
Ольга узнала Федьку по документам, еще до суда. Она не думала, не ожидала свидеться с ним. Она давно уехала из захолустного поселка, несколько лет работала судьей в Омске. Она забыла Федьку. И не вспоминала о нем. В ее жизни многое изменилось.
Ольга вышла замуж в тот роковой для Федьки год. Училась в партшколе, параллельно — в юридической. Когда родилась дочь, перешла на вечернее отделение и занятий не бросила.
Муж Ольги был намного старше ее, часто ездил в командировки и относился к жене бережно, часто говоря, что у него двое детей — две дочери, старшая и младшая. Он обожал обеих…
Вопрос замужества Ольги решился в один день, когда приехавшему из области ревизору не нашлось места в гостинице. Он пришел в поссовет, и Ольга предложила ему остановиться в ее доме.
Весь этот вечер они говорили о всякой всячине. Приезжий ревизор оказался добродушным, веселым человеком. Холостяком, ищущим хорошую, верную, умную жену.
Ольга показалась ему той, какую искал, и, не откладывая в долгий ящик, не теряя времени, он сделал ей предложение, которое она приняла не раздумывая. А вскоре переехала к мужу насовсем.
— Так-то оно и лучше, чем по общежитиям скитаться. Теперь спокойно учиться будешь, — радовалась мать Ольги за дочь, сумевшую вырваться из глуши.
Когда Дуняшка рассказала старшей сестре, что видела в магазине Федьку, Ольга не поверила. Отмахнулась небрежно:
— Похожего видела. С того света не возвращаются…
И, только взяв в руки уголовное дело Федора, поверила, что жив он.
Увидев его, разглядывала с любопытством.
«Как удалось ему выжить?»
Федька не смотрел ни на кого. Даже последним словом подсудимого не воспользовался. Ни о чем не просил суд и обвинение. Это задело за живое. И Ольга решила дать срок «на всю катушку».
— Ты еще взвоешь, услышав решенье, — злорадно усмехалась, выходя из совещательной комнаты.
Все в зале встали при появлении судьи и заседателей. Сидеть остался лишь Федор.
Ольга глянула на него, произнося последние слова приговора. Встретилась с ним взглядом. Поняла — узнал. И вдруг услышала: «С-сука!» — сказанное громко, на весь зал, единственное слово.
Ольга побледнела от ярости, но конвой спешно вывел Федьку из зала суда, впихнул в машину, которая повезла вора в тюрьму, где ему надо было ждать этапа.
Конвой сидел в кабине и не увидел, как исчез из кузова подсудимый. В тюрьму машина вернулась без Федьки.
В одном из глухих проулков простояла машина минуты две, ожидая, когда расчистят от угля проезд двое малосильных стариков. Этого времени хватило, чтобы открыть дверь ЗАКа, вытащить из него растерявшегося Федьку. Дальше было проще.
Еще до того, как милиция узнала о побеге, машина уже была далеко от города.
Федьке тут же нацепили «маскарад» и предупредили: не снимать его никогда. Вскоре он и сам увидел свои фотографии по всем городам. Над ними громадными буквами было написано: «Разыскивается опасный преступник…»
Когда в «малине» узнали обо всем, что с ним случилось, пообещали не спустить на холяву никому.
— Ни лягавым, ни судье-суке, — так сказал Влас.
И через две зимы, когда фартовые вернулись в город, успевший их забыть, «малина» ограбила ночью банк. А трое сявок, стоявших на «атасе», подожгли милицию и суд.
Съехавшиеся на пожар пытались спасти огромные бревенчатые дома, стоявшие рядом, полыхавшие так жарко и дружно, что подойти к ним близко никто не рисковал. И тогда на помощь пожарникам приехала милиция.
Никто не вспомнил о тех, кто находился в камерах, и пробивались к караулке, где отсыпались напившиеся с вечера милиционеры.
Влас хорошо знал расположение милиции. И, воспользовавшись общей паникой, вырвал решетки с окон камеры, выдавил стекло плечом, крикнул внутрь заветное:
— Линяй, кенты! — и скрылся в темноте. Следом за ним выскочили в ночь десятка два мужиков.
Запоздало протарахтели вслед им выстрелы, никого не задев и не поцарапав.
Лишь утром узнала милиция об ограблении банка. Но «малина» уже успела исчезнуть из города.
Их искали по всем чердакам и подвалам, в бараках и притонах, во всех злачных местах. Но тщетно. С десяток задержанных подтвердили свою непричастность к случившемуся, их пришлось срочно отпустить.
Лишь бывшая шмара, старая пропойца, рассказывала дворничихе, как ночью ворвалась к ней милиция.
— Я ж кемарила, как падла, на своей койке. С утра заложимши была. Ну и канала, как чистое дите! Даже обоссамшись. От грохоту всколготилась. С перепугу окно с дверями перепутала. Сунулась, думала, какой-нибудь соколик вспомнил. Глядь, блядь! В окне лягавое мурло! Я в дверь со страху. Меня за шиворот словили враз и требуют: «А ну! Покажь, старая курва, кого в постели греешь?» Я тут чуть не обложилась со смеху. «Да у меня с постели еще до войны последний полюбовник вывалился!» — отвечаю лягавым. А ихний старший змей глянул на меня и за свое: «С какой войны?» Я ему трехаю, мол, с той самой, с мировой. Еще тогда завязала. А он сызнова: «Где завязала?» Я и показала ему, коль сам не допер.
Дворничиха хохотала до слез, держалась за живот.
— Дак этот хрен моржовый, главный мусор, обещал меня в каталажку упечь. За то, что лягавого лишила достоинства. Оскорбила в присутствии мусоров тем, что показала похабное. Во, блядь! Да у него мурло срамней этого похабного! Я и сказала: слабо тебе, мент вонючий, с мужиками связываться? Вот и цепляешься ко мне. А я хоть и старая, в жисть с таким говном, как ты, в постель бы не легла. Чтоб память о настоящих мужиках не марать. Ну, тут соседи мой базар услыхали. Сбежались. Облаяли, турнули мусоров. А я всю ночь уснуть не могла…
Старая пьянчуга и не знала, что целую неделю жила под неусыпным наблюдением милиции… Но зря ждали. Никто не навестил бывшую кадриль. Ее ровесники, ее любови давно уж на тот свет ушли грехи замаливать. Она не соврала. Но милиция не верила никому.
Федька, оказавшись на воле, не сразу поверил в собственное счастье. Он ни на шаг не отставал от Власа, вырвавшего его из клетки.
От воров он и раньше слышал, что все «малины» при первой возможности выручают своих кентов. Но те были «законниками». Федька еще не стал фартовым. Его могли не выручать.
«Пятнадцать лет в зоне усиленного режима…» — били, будто кнутом по спине, последние слова приговора суда…
Федька не мог спокойно сидеть.
«Она сломала всю жизнь. Она хотела моей смерти. И до сих пор ходит по земле живая. Я даже не пытался убрать ее. А ведь давно пора убить гадюку. Иначе она опередит», — решил Федька. И спросил Власа, всерьез ли он надумал разделаться с Ольгой и как.
— Покуда припугнули. «Петуха» подпустили ей и лягавым. Если не поймут, не допрет до них, пустим в ход клешни. А накрыть ее, как два пальца обоссать, — ответил тот, не задумываясь.
Увидев Федькины фото, расклеенные по всем городам, процедил сквозь зубы:
— Нарывается, падла! Что ж, видать, родной кентель надоел. Помочь надо мамзели…
Но возвращаться туда, где «малину» разыскивала вся милиция, было опасно. Стоило выждать время.
К тому ж из мести рисковать собой никто не согласится. Это Федор понимал. Но недавнее пережитое не давало покоя, и Федька вставал и ложился с одной мыслью — убить Ольгу своими руками…
Но «малина» словно чувствовала Федькины намерения и увозила его все дальше от нее, заставляя забыть, заглушить боль.
— Вор не думает о бабе. Она — кайф на час. Свое справил и линяй! Чего мокрощелку всерьез держать? Она тебе не пофартила? Ну и хрен с ней. Все шалавы одинаковы! Придет твой час. Зажмешь ее в темном углу Там делай с ней, что хочешь. Мы придержим, чтобы не лягалась! — хохотали фартовые. А Влас добавил глухо:
— Если фортуна нас не кинет через кентель…
— Вот ты на судью зуб точишь. А у нашего Костыля не шмара, родная баба судьбу в штопор скрутила, — подал голос Цыган, самый вспыльчивый из всей «малины».
— Это верно! Довелось кенту хлебнуть из-за лярвы! — поддержал Влас.
— Да что тянуть резину? Сам трехну, — задернул занавеску худой угрюмый фартовый. И, пользуясь короткой передышкой до наступленья темноты, заговорил глухо: — Я со своей швалью пятнадцать лет проканителился. Мальчишкой на ней женился. Она на шесть лет старше меня. Ну и пахал, чтоб та тварюга ни в чем отказа не знала. Все на заработки давил. И чем больше приносил, тем меньше хватало. Все как в прорву какую шло. Говенной хозяйкой она была. Я, дурак, думал, что этот недостаток у нее единственный. И молчал. Терпел. А однажды вернулся с работы и чую: кто-то курил в квартире. Ну и спрашиваю, кто заходил. Она глаза вылупила. Спрашивает меня, с какого праздника напился? С чего придираюсь к ней, честной женщине? Обматерил я ее тогда за крик. А в душе сомненье закралось. Дай, думаю, прослежу за ней. Ну и нарисовался на хамовку в перерыв. До того на ходу давил. Жену берег от лишней мороки.
— А дети у вас были? — спросил Федор.
— Я ее с дитем взял. С девочкой. Удочерил четырехлетней. Самому в тот год едва восемнадцать исполнилось. Ну, вот так-то дернул дверь, а она на крючке. Я плечом надавил, ворвался в хату. Вижу: моя пропадлина халат едва успела натянуть, застегивает его на пуговки, а руки дрожат. В комнате никого. Но окно открыто. С чего бы это средь зимы? Я к окну. А там внизу в сугробе хмырь кувыркается. Вылезти не может из снега, прямо под окном. Схватил я с печки чайник с кипятком и вылил на него, чтоб не замерз, пока вниз не сбегу. Вырвал кобеля из сугроба. Он, падла, по пояс голый. И зло, и смех разобрали разом. Вся спина в волдырях от кипятка. Дал ему пинка, сказал, коль заявится еще раз в мою хату, прикончу гада. А сам домой. Отметелил суку так, что даже дышать не могла. И на работу пошел. А через час меня милиция забрала. За издевательство и садизм восемь лет впаяли. По заявлению бляди. Едва она приговор услышала, тут же на развод подала. И выписала из квартиры. Когда из зоны вернулся, она дверь не открыла. Пригрозила милицией. Я наплевал, сорвал крючок. И что думаешь? Эта сука с новым кобелем. Мужем назвала его. Я вещи свои потребовал. Она мне такое ляпнула, что не сдержался. Вмазал курве меж глаз. И ее хахаля под сраку из квартиры выбил. Он, сучий выблевок, ментов приволок. И меня снова в ходку. На этот раз на пять лет. Хотя сучара вышку мне на суде просила. Еще в тюряге взбрело, как выйду из ходки — грохну ее. Да фортуна опередила. За месяц до моего освобождения она сдохла. От болезни. Так и слиняла без моей подмоги на тот свет. Но, как я слышал, жутко подыхала. На стены от боли лезла. У всех прощенья просила. Да Бог знает, как шельму метить. Сполна хлебнула. И за меня. Так-то вот, кент! Тебя шлюха лажанула, меня — жена! Со шмары какой понт? То-то и оно, что все бабы одинаковы! И держать их надо не выше пояса! — жмурился Костыль.
— Захлопнитесь, кенты! Фартовому западло клепать про баб. Они не стоят и одного слова законника! Кончать базар! Бабы, как башли, приходят и уходят. Вместе с удачей. Но всерьез фартовые о них не трехают. Шмарам законник не судья! Коль лажанула — сам дерьмо. Коли ментам засветила — накрыть ее. Но без трепа. Тихо и быстро. А базлать — кончайте! Тот не фартовый, чья фортуна в бабьих клешнях дышит! — оборвал разговоры пахан. И, глянув на Федьку, зло добавил: — Размазать вздумал? Шустри. Но сам своими потрохами расплатишься, если надыбают тебя. Других — не фалуй! Доперло?
Федька понял.
— А будешь дергаться, самого прихвачу за душу, — услышал он брошенное через плечо.
Шло время. В «малине» появлялись новые кенты. Из прежних кое-кто тянули ходки, иные умерли в зонах. Были и те, кто после зоны остался в другой «малине». И только о двоих фартовых не знали ничего. Из зоны они вышли даже раньше срока, но ни в одной из воровских «малин» их не оказалось.
— Может, менты пришили, — сорвалось как-то у Власа.
— За запреткой — могли. Но не теперь, — не верилось пахану.
— А может, свои «малины» сколотили? — предположил Дохляк.
— За своею долей возникли бы!
— Верняк, в откол слиняли, — высказался Костыль.
— Они не фраера! Эти в откол не смоются. Да и куда? — отмахнулся пахан.
— Значит, замели их снова… Мусора.
— Свои давно бы знать дали, — хмурился пахан. Но через неделю не выдержал. И велел Власу с Федькой смотаться в Сибирь, найти кентов живыми или мертвыми, вернуть их в «малину».
Федька не решился спросить у пахана, зачем так нужны фартовые «малине». Решил узнать у Власа. Тот не стал скрывать:
— Удачливые оба. Одного уже при тебе замели. Медвежатником был. Второй — не хуже. Рыжуху в темноте определял. В перчатках. И точно пробу называл. Редкостные кенты. Таких теперь нет. Им всякая «малина» будет рада. Но нам без них тяжко.
Три недели кружили они вокруг зон, расспрашивая фартовых о своих кентах. Те говорили известное. О том, куда делись законники на воле, не знал никто.
Федька уже не верил, что законники, которых они ищут, живы. О них не знала даже воровская шпана, вездесущие сявки и шестерки.
— Если б они накрылись, о том давно бы достало в «малину». Дышат. Но где? — разводил Влас руками и тоже начинал терять веру в живучесть законников.
Федька спрашивал о ворах «декабристов», подметающих улицы города. Те отрицательно качали головами. Но один посоветовал спросить Яшку-водовоза. Тот все обо всех знает.
Его Федька с Власом нашли уже поздним вечером под дверью закусочной. Яшка был вдребезги пьян. И, улыбаясь гнилозубо, пускал себе за воротник вонючие пузыри.
Лишь под утро, продрав глаза, пошарил рядом с собой и, не нащупав ни снега, ни кобылы, испугался не на шутку.
— Жива твоя кляча. Целый мешок хлеба ей скормили, пока ты спал, — успокоили они мужика и сказали, что от него хотят узнать.
Яшка сунулся головой под умывальник. Потом попросил повторить, что нужно от него. Слушал внимательно, терпеливо.
— Знаю таких, — сказал он, немного подумав.
— Где они? — дружно подступили к мужику воры.
— На дне они! Залегли на дно. Так надо было им.
— Где они? Показать можешь?
— Э-э, нет! От них на то дозволенье надо. Откуда знаю, с чем к ним собрались?
— Кенты они наши!
— Это треп! Вякать можно много чего. А вот на деле что? Без их дозволенья не могу ничего.
Влас вложил в липкую ладонь Яшки сторублевку. Но тот вернул ее назад, не уговорился. Ответил, высморкавшись в кулак:
— Оно хочь и пьяная, и грязная шкура моя, но своя, родная, единственная. Не продам ни за какие баксы.
— Ну что ж, тогда на холяву трехнешь, — прихватил за голову Яшку. И, согнув пополам, пригрозил переломить.
— Отпусти, гад проклятый! Дай продохнуть! Отпусти, мудило вонючее! Не то с тебя наши, мои кенты, шкуру сдернут, — завопил алкаш тонким голосом.
— Некому станет капать, никто не пронюхает, кто тебе колган скрутил. А ну ботай, вшивота, где кенты?
— У барухи они канают! На хазе!
— Доставь к ней! — потребовал Влас.
— А ты мне кто? Пахан иль мама родная? С чего я шестерить тебе взялся? Что ботал, на том довольны будьте! — вырвался из рук Власа вконец отрезвевший Яшка.
— Где баруха канает?
— За психушкой — в бараке. Он там один. Спросите Нинку кривую. Вам ее любой покажет.
Баруху Федька с Власом нашли лишь под вечер. Оглядев мужиков, та долго не могла или не хотела понять, чего от нее хотят. Когда дошло, ответила, что нет никого. Три дня назад смылись фраера, даже не попрощавшись. Ничего не знает, куда слиняли и к кому.
Федька, услышав такое, выругался зло, грязно. Но Влас одернул его взглядом. И попросил баруху приютить их на ночь у себя. Та сразу отказала: мол, за хазой следят. Ведь не в отдельном доме, в бараке канает. Не хочет никем рисковать и себе горя на голову не желает.
— Лады, Нинка! Коль не по кайфу тебе бока погреть ночью, давай хоть бухнем! — предложил Влас.
Баба на минуту задумалась. Этого было достаточно. Влас подхватил ее под руку, и бабе ничего не оставалось, как ввести их в комнату.
Влас первым приметил, что, открывая дверь, Нинка не сразу вставила ключ в скважину, долго не могла попасть в нее. Словно давала возможность кому-то, находящемуся внутри, успеть спрятаться.
Когда Влас с Федькой вошли в комнату, сразу поняли, что здесь, кроме них, кто-то есть. В комнатенке было накурено так, словно здесь несколько дней подряд шел воровской сход. И хотя окурков не было видно, за печкой стояла гора бутылок из-под водки.
Влас внимательно разглядывал комнату. Ничего подозрительного. Тут негде спрятаться. И все ж он был уверен, что кенты рядом, здесь. Но почему они прячутся?
Федька достал бутылки из карманов. Нарочито громко поставил на стол. Нинка искала закуску по всем углам.
— Все схавали, пропадлины! — сорвалось нечаянное. И, спохватившись, прикрыла рот рукой. Но Влас услышал. И, уже не раздумывая, подошел к шифоньеру и открыл: перед ним оказалась дверь во вторую комнату. Он толкнулся в нее без стука. И Федька тут же услышал:
— Надыбал, кент! Ну, падла, от тебя и на погосте не притыришься! Всюду нашмонаешь!
— Кент, хиляй сюда! — позвал Влас Федьку. И едва тот вошел, плотно закрыл дверь. — Чего приморились здесь? Почему в «малину» не возникли? — спросил Влас, суровея.
— А ты кто есть? Пахан или фартовый, чтоб нас, законников, трясти? Или мозги посеял, как ботаешь с нами, шпана? — встал из-за стола громоздкий фартовый и буром попер на Власа.
— Пахан прислал. От него слово имею, — сник Влас, вмиг сбавив тон.
— Видали мы его, если он к нам не фартового, а мокрушника прислал. Какой с тобой разговор? Мы ж непальцем деланы! Размазать велел?
— Нет! Надыбать обоих.
— Почему вас прислал? — не верили законники.
— Много дел провернули. Почти все в розыске. Лягавые обложили. «Малина» на дне покуда. Высовываться любому — проколоться. На хвост лягавые сядут. Мы тоже не без «маскарада». К тому ж в «малине» теперь туго. Замели многих. А те, что имеются, недавно из ходок. Их пахан держит, но они — не вы… Велел нам надыбать вас.
— Вернуть в «малину»? — уточнил законник.
— Ну да! — подтвердил Федька.
— А если не сфалуемся, велел замокрить обоих?
Влас промолчал. Закон «малины» не щадил никого. Он не делал скидок никому. Изменить в нем что-то имел право лишь большой воровской сход.
— Что мне ответить пахану? — спросил фартовых Влас, уйдя от вопроса.
— Он много хочет знать. Еще больше, чем о себе! Так не бывает, — вздохнул один из фартовых по кличке Сивый. И, усмехнувшись, продолжил: — Мы ничего не должны «малине». Она — да! Там, в общаке, не меньше половины — наше! Так почему пахан прислал сюда не казначея, а стопорилу? Иль он вконец посеял память, что за такое мы самого его размажем, без разборки и схода!
— Пахан велел нашмонать вас! Размазать не думал, — вступился Влас.
— Стопорило — не посланник добра, не лепи темнуху, кент! — оборвал второй законник по кличке Казбек.
— Я не фраер, чтоб «липу нести». Законники, что теперь фартуют в «малине», не знают вас. От того меня послал пахан, — говорил Влас спокойно.
— Куда же слиняли те законники? Накрылись в ходках или тянут сроки в зонах? Хреновый пахан, коль своих от лягавых не притырил. Сам на воле дышит. А фартовых просрал? Нас вернуть хочет? — усмехнулся Сивый.
Влас голову опустил. Крыть стало нечем.
— Идет он в сраку! Как сумел посеять, так пусть дыбает. Мы ему не кенты теперь! Свою «малину» сколотим. Скоро наши кенты из ходки выйдут. К нам возникнут. Сами фартовать будем. Без вашего пахана. Он, падла, никого из ходки не вытащил. Другие — своих выдрали! Выкупили, стыздили, увели. На все шли ради кентов. А наш — жопу на общаке грел? Канал файно, а мы на Печоре дохли, чтоб его срака не простыла?
— «Грев» один раз в ходку передал. А потом как о жмурах мозги посеял! Теперь у него рассвело, когда в дело ходить стало не с кем? Ну и мы ему не хевра! Хватило с нас его шоблы! — говорил Сивый.
— В другую «малину» иль свою собьете, пахан вам на сходке укажет. Могли б вякнуть, чтоб другие не дергались, где вы и что с вами, — укорил Влас.
— Что с того дерганья нам? Вон Казбек едва додышал до воли! Что о том слышал пахан? Все уже думали, что он откинулся. Охрана и та поверила. Еще бы, колотун под полсотню и пурга к тому же! Я его на себе десяток верст пер. В зону! Чтоб задышал. Еле вырвал с того света…
— А что не смылись с ходки на волю? — удивился Влас.
— Куда? Казбек почти жмур, я — около того. Ни хамовки, ни барахла, ни баксов. Прихиляли в зону, верняк, я приполз с Казбеком на спине, охрана чуть ли не рехнулась от удивленья! Законники в ходку возникли, когда обоих нас оставили, как жмуров, волкам на положняк. А мы дышать захотели. Уже вычеркнули из списков. Где тогда был пахан? — едва проталкивал слова сквозь стиснутые зубы Сивый.
— Где ж так вас прихватило? — не выдержал Федька.
— Дорогу пробивали. Для машин. После бурана. А он за собой волчьи холода приволок на хвосте. Зэки на ходу дохли. Обмораживали легкие, и хана! Мы дольше всех держались — три дня. Потом сил не стало. Никого тогда не хоронили. Колотун всех доканал. Вот там до нас доперло, что без понту мы «малине». И пахану… В зоне, бывало, из-за заносов хлеба по две недели не было. Дышали те, у кого «грев» имелся. Они за пачку галет всю получку требовали. Свои же, законники. Хоть и одной крови, а пузо у всякого свое. На холяву ничего не давали. Не делились. А мы, не глядя, что в «малине» доля осталась, с голодухи дохли, как сявки! Да разве такое посеешь? — возмущался Сивый.
— Ты ботаешь, чего на волю не слиняли мы тогда?! Ну и задрыга ты, Влас. На свободу смываются живыми. С башлями и ксивами. Мы не с креста сорвались, с погоста. И дорога та по запретной зоне шла. Сдохнуть можно, смыться — нет! Когда Сивый приволок меня к воротам, охрана шарам родным не поверила. Думали — дурное привиделось. А нам дышать хотелось. Еле одыбались в своем бараке. В те дни даже чужие шныри нам свои заначки хамовки отдали. А пахан где был? Теперь мы ему нужными стали? А тогда? Так вот хиляет пахан знаешь куда? — налились кровью глаза Казбека.
— Да и тебя бортанет, коль лажанешься! Покуда все кайфово — держит! А чуть попух, кликуху твою враз проссыт! — пообещал Сивый.
— Давно тут капаете? — спросил Влас.
— Своих дождемся и ходу! Не больше недели осталось. Сами задышим. А с паханом свидимся. На сход его вытащим! За все! И наш положняк пусть не тронет, задрыга! Иначе со шкурой снимем! — пообещал Сивый.
— Я думал, вы в откол навострились иль в другие «малины» намылились, — сознался Влас.
— До нас тебе нет дела! Да ты кто есть? Шпана, мелочь! И твой пахан — пидор! Трехнули, как есть! Хотя и не должны отчитываться перед каждым говном! Если б мы и откололись после всего, нас любой бы сход оправдал, никто и пальцем не тронул бы. А пахану, клянусь мамой, даром не сойдет, он еще приморится на разборке, — пообещал Казбек.
Влас сидел на табуретке у входа в комнату, старался не злить законников и самому не дергаться. Уж кто-кто, а он лучше других знал цену пахану, немало от него стерпел унижений. Случалось, и ему приходила в голову шальная мысль — слинять в другую «малину». Но удерживала доля в общаке, которую пахан добровольно никогда не отдал бы Власу. А пока ее сколотишь в другой «малине» — годы пройдут. Да и кто возьмет в «малину» с голыми руками? Тех, какие на кармане имелись, хватило б ненадолго. Бухнуть в ресторане пару раз. С таким к фартовым не возникнешь. Отнять у пахана силой тоже не мог. Тот был законником, а Влас — нет. Если б он вздумал поднять руку на пахана, фартовая разборка в тот же день приговорила б его к ожмуренью и размазала бы стопорилу, не пожелав узнать причину.
Добром, по просьбе, пахан никому не отдавал долю. Случилось однажды такое. Потребовал один из кентов свой положняк, пахан ничего не ответил. Но наказал…
В первом же деле оставил его «на хвосте». Милиция поймала. Пока следствие шло, указ об амнистии вышел. Выпустить на волю сразу власти не решились. И сослали на Сахалин — сторожем заповедника, громадного, глухого участка тайги, откуда в одиночку никому сбежать не удавалось. Ни одна дорога и тропинка не вела туда. Простуженная баржа, скрипя шпангоутами, ткнулась в берег ржавым носом. И конвой велел фартовому выходить.
Указав на хлипкую хижину, прилепившуюся к скале, ему сказали:
— Вон твои хоромы отныне! Там живи! Не сможешь — сдохнешь! Зато — на воле, сам себе власть и пахан. Сам себя смотри, ни от кого не ожидая помощи. Ее не будет. А и убежать не сможешь. Зверья тьма. И чтоб на участке порядок держал, как велели. Иначе через три года найдется — кому с тебя спросить…
Бросили хлипкий трап на сырой берег, поторопили покинуть баржу, дав с собой коробку спичек, полмешка соли, пачку сахара, махорку, мешок муки, топор и нож…
Фартовый оставил все это на берегу, не желая принимать подачек от фраеров, и пошел в хижину, уверенный в том, что удастся ему слинять отсюда не дольше, чем через пару дней.
Решил немного передохнуть с дороги. И едва ввалился в избу, как уснул прямо на полу.
Проснулся под вечер от жуткого грохота. Вскочил в ужасе. Глянул в окно и обомлел. На море поднялся шторм. Волны перехлестывали через хижину, норовя смыть ее в море. Трещали стены избенки, стонала крыша, звенели стекла в окне. По спине фартового дрожь побежала. Оглядел избенку. Ни спичек, ни дров, ни курева не осталось от прежних хозяев. Холод, пыль и сырость прижились в каждом углу.
Фартовый выждал паузу, вышел из хатенки, бросился вверх — на сопку, в тайгу. Там темно и холодно. Законник пошел, не разбирая пути. И вдруг треск сучьев услыхал. Вгляделся и вжался в дерево. Навстречу ему пахан тайги — медведь. Хорошо, что ветер от зверя на вора дул. Иначе не сносить бы головы.
Фартовый ползком в избенку воротился. Есть захотел. А пусто. Печка, нетопленная много лет, ощерилась черной пастью. Вот тут-то и вспомнил законник, как оставил на берегу все, что нужно было для жизни. Море смыло, унесло все, что отказался он принять из рук охраны.
Законник не своим голосом взвыл. Все вспомнил. И пахана, и свою долю. И усмешку зловещую. Пахан, конечно, знал, где фартовый. Но решил проучить того и не спешил на выручку. Не зря «в хвосте» оставил.
А фартовый, промучившись неделю в холоде, наломал в тайге сухих веток, трутом разжег огонь в печке. Та, прокоптив избенку дочерна, наконец-то разгорелась, задышала теплом. Фартовый носил сучья, ветки, складывал их про запас — на ночь.
Утром на морском берегу собирал ракушки, варил их в ржавом ведре; ел устриц жадно, одну за другой.
Морская капуста и крабы, мелкая рыбешка и ягоды — все шло в ход, ничем не брезговал. Истинно обрадовался, когда нашел на берегу топор, выброшенный приливом.
Море, поигравшись вволю, словно сжалилось над человеком. И тот, поняв, что случившееся с ним не сон, решил выжить и здесь.
Первым делом он укрепил хатенку, подготовив ее к зиме. Зашпаклевал мхом щели. Выложил крышу ракушником, чтоб не протекала. Подправил двери и порог. Заготовил дрова на зиму, обложив ими избенку со всех сторон под самую крышу.
Море изредка баловало человека. И однажды прилив выбросил на берег пару пустых, но крепких бочек, потом — обрывок рыбацких сетей. А на чердаке избы нашел вор мешок соли. Крупной, серой, слежавшейся в одну глыбу.
Сам себе насолил рыбу на зиму. А с первым снегом и вовсе повезло. Зарубил топором хромого оленя. Потом и куропаток научился ловить. Пек их в печи.
Законника не мучили голод и холод. Хватало дров и еды. Из высушенной морской капусты сплел толстый мат и спал на нем, как на матраце, укрываясь оленьей шкурой. Смастерил он себе нары и стол, лавку и табуретку. Грубо, но надежно.
Найдя колоду дикого меда, спер ее у пчел, доказав им, что фартовый и в тайге на дело ходить не разучился. Набрав стланиковых орехов, насушил их на всю зиму, а потом и ягоды кишмиша, чтоб сахар заменили.
Соорудив себе рогатину, осмелел. И с каждым днем уходил в тайгу все дальше. Но ни человечьего жилья, ни соседей-лесников, ни охотников не встретил ни разу. Хоть бы какой браконьер или беглец-зэк забрел бы по случайности. Но нет, судьба не баловала. Случалось, по три дня, по неделе искал он людей, хоть какую-нибудь тропинку, человечий след. Все напрасно.
Люди будто никогда не жили здесь. И фартового начали мучить кошмары. Он не знал, что это — болезнь одиночества — наказание тайгой. Ее перенести и выжить не всякому по силам.
Законнику казалось, будто кто-то окликает его. Он шел на голос, но попадал в тиски глухомани и чертолома. То слышались шаги. Он бежал навстречу и влетал в болото. То среди ночи просыпался, услышав, как дернулась дверная ручка и кто-то нерешительно топчется на пороге. Фартовый подскакивал, открывал дверь, в избенку врывались ночь и холод…
Законник научился говорить сам с собой. Себя хвалил, когда был в хорошем настроении, материл, когда хандра брала за горло. И каждый вечер жег костер на берегу моря. Высокий и дымный. Надеялся, что проходящее судно заметит и заберет его отсюда. Но напрасно.
Он оброс так, что таежное зверье, признав за своего, перестало пугаться; обносился и оборвался так, что стыдился самого себя. И поневоле научился ставить петли и ловушки, снимать шкуры, отминать их и шить подобие одежды. Неважно, как он в ней смотрелся. Лишь бы не замерзнуть в этой глухомани, в которую его засунул пахан. Его он проклинал день и ночь.
Никто не навещал фартового. Словно простившись с ним, похоронили заживо все — разом. А он жил, себе и всем на смех.
К нему пришли в конце третьего года его жизни в тайге… Он не поверил. Он встретил их рогатиной. Они тоже не узнали его.
— Возьми свои баксы! — услышал он.
Фартовый дико рассмеялся. Он давно забыл, что такое деньги. И для чего они нужны здесь, в тайге? На них ни глотка жизни не купить. И одичавший человек смеялся так, что дрожала тайга…
Почти полгода возвращали его кенты к жизни. Усмехался пахан. Думал, навсегда обломал человека. Никто на его примере не захочет требовать свою долю из общака. Но законник потерял в тайге все. И в пылу очередной попойки бросился на пахана с голыми руками. Некстати тайга вспомнилась. Пахан был начеку. Он не обязан был смотреть на руки. Всякий, кто поднимал на него хвост, сухим не выходил.
Пахан убил его прежде, чем одичалый законник коснулся его…
В памяти фартовых остались лишь его рассказы о тайге и жуткие вопли по ночам. Пахан вскоре забыл кликуху фартового. Но его помнила «малина», возненавидевшая пахана.
— Хиляйте к нам. Вместе фартовыми станем. Линяйте от своего пахана! А когда соберется сход, снимем с него свое, вместе со шкурой! — предложил Казбек задумавшемуся Власу. Тот глянул на Федьку.
— Мне один хрен с кем фартовать, — понял тот немой вопрос.
А через месяц новая «малина», пополнившись освободившимися законниками, выбрала себе паханом Казбека на первой сходке и пошла в дела.
Фартовые, отсидев в заключении немалые сроки, были жадными на все. Они трясли магазины и сберкассы, почту и инкассаторов, не решались пока подступиться к банку. На большое дело потребуются силы и осторожность. Всего этого предстояло набраться.
В новой «малине» уже через год приняли «в закон» Власа и он перестал быть стопорилой. Положение фартового запрещало ему убивать кого бы то ни было, кроме милиционеров и сук. Готовился к принятию в закон и Федька. Правда, иные фартовые не хотели о том слышать, потому что Федор не был в ходке. А значит, в закон ему рано.
— Везучий он, падла буду! Его ни одному лягашу не накрыть! Ему есть за что трясти мусоров. До гроба из шкур вытряхивать будет. Это — верняк! — ручался Влас за Федьку перед всей «малиной», и та верила. Да и как иначе, если Федька с Власом всюду были вместе уже много лет…
— Спи, Федор, отдохни. Не вставай спозаранок. Ведь ночь на дворе и холод лютый. Совсем душу обморозишь. Полежи в тепле. Побереги себя, — уговаривал отец Виктор. И, решив, что гостю холодно, затопил печурку, поставил чайник. Сев на низкую табуретку, о своем думал.
— А не страшно, отец, одному на свете жить, без семьи, без друзей? — повернул голову к священнику Федор и встретился взглядом с отцом Виктором.
— Я и не живу один. У меня целый приход. Паствы много. Верующие из трех деревень сюда приходят молиться, и не смотри, что храм этот на кладбище, пусто не бывает. То просят дом освятить, иные дитя крестить принесут, на покаянье, на исповедь приходят, чтоб умирать светлее было…
— Коль умирать приспичит, какая уж разница, раскаялся человек иль нет. Смерть всех одинаково метет. Она, как лягавый, безразборная, — усмехнулся Федор.
— Ошибаешься. Ведь покаявшийся, но истинно, прощается Богом еще при жизни. И умирает без грехов. За него мы молимся. И человечья душа на небе встает перед Господом очистившейся.
— Выходит, всю жизнь можно грешить, а перед смертью все простится?
— Не надо кощунствовать! Церковь наша, и я, и другие священники молимся обо всех, о каждом, чтобы Создатель простил нам грехи наши.
— Наши? Да в чем ты грешен? Ни семьи, ни баб не знал, живешь скуднее некуда. И туда же — в грешники! Что же мне тогда о себе ботать? Живьем закопаться, враз, коли так?
— Всяк живущий — грешен. Словом, делом, помышлением. Безгрешен лишь Господь и иже с ним.
— Вот одного я не пойму. Много раз в жизни видел, как молятся люди Богу. Ни разу в жизни не видя его. Церковь тоже. Службы всякие идут. А ведь никто из вас не видел и не знает Бога. Вот скажи, за что он так людей наказывает? Бьет и старого, и малого, не щадя. Голодом и холодом, лютой смертью даже тех, кто любил его? — вспомнил Федька семью.
— Кто мы есть, чтобы судить дела Господа? Всяк в жизни своей получает испытания. Но они не выше сил человеческих. Я благодарю Создателя за все. Иначе что за человек, если только в радости помнит Господа? А сколько претерпел сам Бог на земле? Иль мало мучений выпало Ему? Он никого не проклинал. И жизнью, и смертью своею нас, грешных, спас и воскрес. А мы все от греха не отмоемся. Поверим, лишь увидев? А разве жизнь всякого не доказательство Божьего милосердия?
И Федьке вспомнилось громадное кладбище в могильных сугробах, молчаливое и холодное. Как он вышел оттуда? Как остался жить? Только после обращенья к Богу. А значит, Господь тоже его видит и бережет…
Федька вспомнил о своем обещании, данном на погосте. Ему стало не по себе. И, глянув на священника, попросил:
— Прости меня, окаянного! Ради Бога, прости за все!
Настоятель подкинул дров в печурку. Разлил чай по кружкам.
— Согрейся, — предложил кротко.
Федька пил, обжигаясь.
Когда он пил такой вот чай в последний раз? Уж и сам забыл. Так много лет с тех пор прошло, что отвык от вкуса и от запаха. Все больше водку хлестал. Воды не выпил столько. А все от того, что глушил память. Но от нее не ушел ни на день.
— Ложись, Федор. Теперь теплее будет спать. До утра уже немного осталось, — свернулся калачиком отец Виктор и вскоре уснул.
Когда на душе нет тяжести, человек легко засыпает. И сны ему снятся безмятежные, светлые, как небо, прозрачные, как облака.
Федьке спать мешали грехи. Они одолевали его видениями, выхватывая из памяти то одно, то другое, зля и будоража человека.
Он и рад бы уснуть. Да слова священника занозой в сердце застряли:
— Не свыше сил человечьих испытывает Господь…
Федька уставился в потолок кельи неподвижным взглядом. Он чист, как душа священника, спящего совсем по-детски. Во сне отец Виктор улыбался. Что-то доброе привиделось ему. Может, во сне увидел Создателя и возрадовалась душа? Таким Господь приходит во снах.
«Он — человек праведный. Не то что я. Потому мне одни черти и во снах, и в жизни попадались. Какой сам. Уж, видно, в невезучий день на свет я народился?» — подумал Федька и вспомнил, когда он впервые пожалел, что связался с ворами.
…Случилось это, когда «малина» Казбека, ощипав и тряхнув всю Сибирь, решила слинять в гастроли по волжским городам. Медлить с отъездом стало опасно. Милиция, поднятая на ноги множеством грабежей, неусыпно следила за каждым чужаком, появившимся в городе после освобождения из зоны.
Они хватали всех подозрительных, проверяли документы, прописку, место работы.
С наступлением ночи милицейские наряды заполняли все городские улицы. Им в поддержку дани дежурные машины, и милиционеры внимательно всматривались в лица припоздавших горожан, дежурили возле ресторана, магазинов, общежитий. Не оставили без внимания аэропорт, все дороги, ведущие к городу. Проверяли документы у жителей. И не оставили без проверки хазу барухи Нинки.
Та вмиг сообразила, увидев наряд милиции, направлявшийся к бараку. Успела предупредить фартовых, которые тут же нырнули на чердак барака, а уже с него задами, закоулками в притон, где никакая милиция не рисковала появляться даже засветло. Многие поплатились тут своим здоровьем и жизнями за чрезмерное усердие при проверках.
Именно потому в притоне никогда не убавлялось клиентов. Все знали, что его, коли заплачено, найдется кому защитить и отстоять перед кем угодно. Тайна посещения здесь гарантировалась.
«Малина», едва сбежав от Нинки, ввалилась в притон через потайной ход, каким пользовались посетители. Девки не ждали законников в этот вечер. Их не успели предупредить, и развлекались с городскими фраерами.
Воры не захотели ждать и начали выдергивать шмар от назойливой городской шушеры. Затаскивали потаскушек за перегородки. Сдергивали с них одежду, торопились. Городские клиенты, не успев захмелеть, подняли хай, полезли в драку. В ход пошли вначале кулаки, а потом «розочки», ножи, стулья и все, что попадало под горячую руку.
Через минуты здесь разгорелась настоящая бойня: кровь, мат, хруст сломанных костей, стоны, вопли, угрозы. Никто и не заметил дежурные милицейские машины, взявшие притон в кольцо.
— Кенты! Лягавые! Линяем! — услышал Федька, дубасивший здоровенного мужика, помешавшего ему провести ночь со сдобной смазливой шмарой.
Этот крик охладил всех. И горожан, и воров. Никто не хотел быть узнанным милицией. И, встав стенкой, мужики забыли о недавней драке, решили оттеснить милицию, не дать ей возможности войти в притон, отбросить любого, кто посмеет прийти сюда с проверкой.
Милиция пустила в ход резиновые дубинки. Это взъярило всех разом.
— Кроши мусоров!
— Дави лягавых! — послышалось со всех сторон, и толпа мужиков озверело бросилась на милицию.
В руках воров сверкнули ножи. Городские набросились на милицию с булыжниками, осколками стекла. Люди свернулись в рычащие кучи.
— Жмури ментов! — услышал Федька голос Власа и всадил тугим кулаком в лицо лейтенанта милиции. Оно брызнуло кровью.
— Это за мое! Получай, пидор! — хватил в ухо старшине, кинувшемуся на помощь своему.
Он дрался свирепо, отчаянно, пока самого внезапно не сшибла с ног резиновая дубинка и лишила сознания.
Федька очнулся в камере, забитой до отказа мужиками. Их по одному вытаскивали на опознание. Кого-то отпускали домой, других — «в декабристы» — на пятнадцать суток мести улицы города.
Дошла очередь и до Федьки. Едва его ввели в дежурную часть, увидел старшину. Тот тоже узнал. Почернел с лица. Двинулся на Федьку буром.
— Вот он! Его я искал! Он искалечил лейтенанта! — схватил за грудки и, приподняв в руках, с силой поддел Федьку коленом в пах. Тот, теряя сознание, схватил старшину за горло обеими руками. Сдавил накрепко, до немоты в пальцах.
Старшина упал вместе с Федькой, вывалив язык, начавший синеть. Кто-то, спохватившись, наступил ему на руки. Пальцы разжались и выпустили горло старшины.
— В одиночку его! Под усиленную охрану. Эта птаха особая! Из тех, кого ищем! Нутром чую! — услышал Федька над головой и почувствовал, что его куда-то тянут.
Не только остатки зубов выбили ему в милиции. Изувечили и искромсали так, что Влас, увидев Федьку в суде, не узнал его. И весь процесс сидел он злой, похрустывал кулаками.
— Пятнадцать лет… — прозвучало в приговоре. Отбывать срок Федьку повезли на Сахалин, куда труднее всего попасть ворам, откуда ни сбежать, ни улететь нельзя. Так говорили бывалые воры, тянувшие в зонах не одну ходку.
Федька не мог стоять на своих ногах, не мог владеть руками. Все было перебито, переломано. Он оказался настолько беспомощным, что не мог ни поесть, ни справить нужду. Он мог сидеть, если его посадили, лечь — не без посторонней помощи. Но встать самостоятельно не хватало ни сил, ни здоровья.
Федьку, как гнилой мешок, втолкнули в вагон, в дальний угол. Чтобы не видели другие зэки его косорылой, желто-зеленой личности. Там, подальше от фраеров, голодал и бредил, тихо плакал от беспомощности.
Его вытаскивали из угла лишь тогда, когда вонь от Федьки становилась нестерпимой. С него снимали приросшие к коже штаны, обмывали грязь и вонь. Накормив поспешно, снова заталкивали в угол, забывая о нем тут же на целую неделю.
Федька лишился даже голоса. Когда он хотел о чем-нибудь попросить, из его рта вырывалось шипенье или скрип. Слов не было. И зэки не считали Федьку за человека.
Он стал посмешищем для всех, ходячим трупом, уроком каждому: так, мол, поступят с тем, кто осмелится поднять руку на милицию.
К концу этапа он завшивел. По нему рекой ползли черви, разъедая человека заживо.
Когда его переносили из вагона на пароход, который перевозил партию заключенных на Сахалин, кто-то предложил помыть мужика в морской воде, и вскоре Федьку по горло посадили в горько-соленую воду, под присмотром двоих охранников, больше всех страдавших от Федькиной вони.
Вначале было больно и холодно так, будто не в воду, а в снег Колымы закопали по горло.
Все тело словно иглами закололо. Федька увидел, как вылезают из его тела черви и тут же сдыхают в морской воде.
Все внутри ныло, покалывало, щипало. Но Федька терпел, хотя слезы градом текли по его лицу. Их никто не видел.
«Мама родная! Зачем меня на свет пустила? За что такие муки выпали на долю мою. Уж лучше забери к себе, чтоб не мучиться больше! Зачем я вором стал? Простите, родные! Сам каюсь! Виноват перед вами, сжальтесь, заберите меня отсюда насовсем! Лучше уже не стану!» — думал мужик, прося помощи и понимания у тех, кто ничем уже не мог помочь ему.
Три дня старый пароход «Крильон» одолевал море, шел от Владивостока к Сахалину. И каждый день молодые охранники вытаскивали из трюма Федьку, сажали его в старый чан, заполненный морской водой. И держали в нем человека, пока не надоедало смотреть, как тот мучается.
А Федька плакал. Соленая вода, попадая на раны, обжигала болью. Но это лишь поначалу. Потом боль становилась терпимой, а вскоре отпустила вовсе. Исчезли черви. Быстро заживали ушибы и ссадины, шишки и синяки. Ноги и руки стали чувствовать тепло и холод. Федька в последнюю ночь на судне почувствовал пальцы на ногах и руках. Правда, встать самостоятельно еще не мог. Но уже уверенно сидел, не ронял беспомощно голову на грудь и плечи.
Когда его привезли во Взморье, он обрадовался, что будет отбывать срок в зоне, расположенной рядом с морем.
— А это что за пугало? — услышал он рядом с собой недоуменный голос.
С трудом повернув голову, Федька увидел мордатого мужика в военном кителе, не застегнутом на жирном пузе.
— Нам рабочие нужны! А вы кого привезли? Дармоеда? Так сачков здесь не надо! Убирайте! Мне он не нужен! — отказывался от Федьки начальник зоны.
Двое зэков, державших Федьку на плечах, отпустили его, и тот упал лицом в ноги начальнику.
— Это что за цирк! Все равно не возьму, как ни просите! Встаньте сейчас же! — заорал начальник зоны.
Федька попытался встать, но не смог.
— Хорошенькие дела! Инвалида! Калеку мне подбросили! У меня тут не богадельня! Отправляйте его обратно, откуда привезли! — кричал начальник зоны старшему конвоя.
— Куда я его дену? В расход пущу? Не повезу же за тысячи верст назад. Мне его навязали! Сказали, что в пути одыбается. А он не сдох! Еле доставили живым! Теперь все шишки на меня! Я при чем? Мне кого дают, тех привожу! Вы им говорите! Я с ним в пути намучился по горло! Второй раз не возьмусь. Пристрелю, как собаку! — побагровело лицо охранника. Он с ненавистью смотрел на копошащегося в пыли Федора.
— А может, симулирует?
— Да нет! Он совсем плохой был. В пути полегчало, когда его в морской воде держали. Он весь в червях был. Теперь, глядите, очистился от них. Гладким стал, как боров…
— Это — боров? С чего на ногах не стоит? Иль перекормили в пути? — обошел Федьку начальник зоны задумчиво, размышляя, куда пристроить этого хиляка, которого не расстрелял конвой, и в то же время получать от него хоть какую-то пользу.
— В банщики — не справится, в библиотеку — слабак. Во! Придумал! В каптерку его! Пусть учет склада ведет, покуда окрепнет! — придумал начальник зоны. И тут же велел врачу осмотреть Федьку, проверить, нет ли у того заразной болезни.
Врач внимательно осмотрел, сводил на рентген, сделал полный анализ крови. И через несколько дней доложил начальству, что инфекционных заболеваний у него нет.
Начальник зоны уже ознакомился с уголовным делом Федьки.
— Враг народа! Сын кулаков! Поджег лесоматериалы, сбежал из тюрьмы, примкнул к ворам. Был в розыске, судим, сбежал! Опять воровал! Снова разыскивался уголовным розыском! Опять воровал. Поймали случайно. Искалечил при задержании лейтенанта милиции. Ого! Вот это хиляк! Да такой тип похлеще моих уголовничков! Такие быстро на ноги встают. Зато беды с ним потом не оберешься! Вора сколько ни корми, человеком не станет, — вздохнул начальник зоны, решив отделаться от Федьки при первом же удобном случае.
Врач, несмотря ни на что, выпросил для Федьки две недели на восстановление здоровья. И, не мучая уколами, держал его в подогретой морской воде, заставляя есть плотнее и сытней. Давал выспаться вволю, ни о чем не спрашивал, не позволял никому приставать к Федьке с разговорами. Грел его под кварцевой лампой и заставлял пить брусничный сок.
И через десять дней тот встал на ноги: держась за стены, в который раз учился ходить.
Увидев, как старается мужик отвязаться от болезни, начальник зоны попридержал язык. Не стал попрекать, грозить. Спросил лишь коротко, подойдя вплотную:
— Работать будешь? — Федька согласно кивнул головой.
— Что умеешь?
— Строить. Дома, бани, из леса. — Он трудно выталкивал слова из больного рта.
— Может, в каптерку пока? Там полегче. А уже потом строить? — предложил начальник зоны, но Федька отрицательно замотал головой.
— Еще с неделю полечись, там видно будет, — ушел удивленный начальник зоны.
Через неделю Федька вышел на работу вместе с бригадой фартовых, строивших жилой барак для жителей поселка.
Конечно, дрожали ноги. Он быстро уставал. Но Федьку никто не подгонял, не торопил. Услышав, что довелось пережить человеку, даже закоренелые воры уважительно отнеслись к нему. Не потребовали магарыч с новичка, как это делалось обычно. Не ждали положняка. Взяли в долю сразу. Не попрекнув, что в зону он загремел совсем порожним.
Когда Федьке с воли пришли сразу две громадные посылки, он, не заглянув внутрь, поставил их на общий стол, за что вмиг получил уважение всего барака.
— А кент не жлоб! Не захотел на холяву дышать!
— Свой в доску!
— Эх, его бы в нашу «малину»! — послышалось со всех сторон.
Федька жил, стиснув кулаки до боли. Нечем было жевать хлеб, и он, размачивая его в кипятке, глотал, как кашу. Когда не было кипятка, сосал сухари, как конфеты. Он обжигался баландой. И вскоре почувствовал боль в желудке — ноющую, постоянную.
А кенты с воли присылали копченые колбасы и сыры. От них шел одуряющий запах. Но есть он этого не мог. Болели стертые до шишек десны. Ночами спать не давали. И однажды, не выдержав, пошел к врачу. Тот, зная, что мучает Федьку, повел его к начальнику зоны.
— Зубов нет? А зачем они тебе здесь? Без них даже лучше. Меньше мороки. У нас тут нет стоматологов. На воле о том думать надо. Здесь — работа. Никому исключений не делаем. Закончится срок — вставит зубы. А ко мне с такими мелочами не приходите! — указал он на дверь.
Врач, пожав плечами, поторопился уйти с глаз начальства.
А Федька вернулся в барак, кляня затею.
С каждым днем все нестерпимее становилась боль. Случалось, прихватывало на работе. Приступы начали валить с ног, мутить сознание. Что бы ни поел, одолевали изжога и рвота.
— Э-э, кент, хреновы твои дела! Загремишь скоро копытами вперед. До звонка не дотянешь, — сочувствовали зэки, глядя на Федьку с жалостью.
— Не трандели бы вы ему на уши, мать вашу в жопу! — разозлился на фартовых пахан барака и, позвав к себе Федьку, заговорил необычно тепло: — Файный ты кент! Потому хочу вытянуть из хворобы! Ни с кем-то, со мной такое же вот было, лет двадцать назад. Так меня один старый хмырь научил. Подсказал мочу пить. Свою. Натощак. А в зоне сытно не бывает. Хлещи вместо воды и чифиру. Поначалу гадко. Принудить себя надо. Ну это так же, как охрану зырить. Век бы ее не знать.
Федьку передернуло от мысли о моче. Он не мог себе представить, как будет пить ее. К горлу тошнотворный ком поднялся.
— Не смогу, — выдохнул трудно.
— Дышать захочешь, справишь. Понятное дело — не водяра! Кайфа не поймаешь. Но ты не на воле. Выбора нет! Бери банку и… Не посей мозги! Дыхалку перехвати для начала. Потом свыкнешься, как со старым пидором, когда другого выбору нет.
Федька пил мочу, прячась от зэков.
Поначалу рвало. Он зажимал нос. А потом уговорил себя. И уже через три дня почувствовал, как отпускает, глохнет боль. Даже ноги стали послушнее. Начали очищаться бронхи. Спокойнее и крепче спал. Даже десны выравниваться начали, проходили шишки.
Приступы уже через месяц ослабли, а потом перешли в терпимую недолгую боль, которая еще через месяц исчезла совсем.
А тут в зону приехала бригада врачей. Средь них стоматолог-протезист. И через пять дней сделали они Федьке съемные протезы. И совсем ожил он. Колбасу, переданную с воли Власом, есть начал. Перестал хандрить, веселее на жизнь смотрел, слыша со всех сторон, что ходки кончаются, а жизнь продолжается.
Фартовые барака и рады были бы соблюдать воровской закон и не ходить «на пахоту». Но…
Начальник зоны еще пять лет назад поставил у дверей фартового барака охрану, велев ей не пускать законников ни в столовую, ни на кухню, ни в ларек, если не выходят на работу.
Не помогла буза, не спасла поголовная недельная голодовка. Пока не согласились работать все до единого, вконец измучил воров. Штрафными изоляторами, пробежками по глубокому снегу по территории двора вымотал вконец.
Законников шмонали по нескольку раз за день. Вытаскивали на построение, угрожали перевести в другую зону — на самый север Сахалина. В Ноглинки, где холод был покруче, а бараки пожиже.
— Там с вас ремней нарежут! — говорил начальник зоны, вытаскивая из строя самых настырных, упрямых фартовых. С ними поступил, как и обещал. Они через месяц прислали письма, советуя кентам не дергаться, а сфаловаться на пахоту, покуда дышат…
Законники согласились на работу. Им, как всем, начислялась зарплата с того дня, пошли зачеты. Им стали выдавать посылки и письма, разрешили отовариваться продуктами в ларьке.
Законники строили дома для жителей поселка, заготавливали лес в тайге, работали на пилораме, делали бетон, работали в столярном цехе. Дома начинали строить с нуля, а сдавали объекты под ключ.
Конечно, зарабатывали неплохо. Но никогда и никого из воров не покидала мысль о побеге.
Каждый жил надеждой выскочить на волю раньше. Пусть по болезни или по амнистии, либо сбежать, если повезет, только скорее из зоны!
Законник в зоне всегда думает о воле. А потому в бараке много говорилось о побегах, в которые ударялись иные горячие головы, позабывшие, что ходку тянут не на материке, а на Сахалине, откуда слинять можно только прямиком на погост.
Рассказывали о жутких случаях, которые были на слуху фартовых не одного поколения.
— Уж отсюда — не знаю, тут японцы до войны кайфовали, а на севере Сахалина, хоть и тяжко, но и то срывались с ходок законники. И кучей, целой толпой. И по одному. Как фартило, — говорил лысый тщедушный законник, отбывающий пятнадцатую ходку.
Из десяти он бежал в самом начале. Трижды — меньше половины отсидел. Был у него опыт. Потому в бараке все с любопытством слушали, что расскажет в этот раз Пузырь.
— Оно и тогда водилось: готовятся в бега многие, а слиняют двое иль трое. Другие — зелень в этих делах, заметала милиция у запретки. За жопу и в шизо враз. Собаки-падлы засвечивали. Хай поднимали. Ну, пока беглых в шизо кинут да там отмудохают всех, доложат начальнику зоны, потом весь барак фартовый сгонят на построение, время идет. Кому пофартило слинять — погоню не стремачит. Хиляет, аж пятки влипают в задницу. Ни колотун, ни буран не стопорили. Случалось, к побережью выходили. На Татарский пролив, к Охотскому морю. Там их пограничники, чтоб им до конца века ежами просираться, под колпак брали и обратно — в зону вертали.
— Так никто и не смылся? — спросил Федька.
— Не без того. Слинял из Ногликов один кент. В пургу смылся из зоны. Его целый месяц повсюду шмонали. В каждом доме в ближайших поселках. Всех перетрясли. Но ни погоня, ни пограничники, ни лягавый угрозыск не надыбали его. Будто сквозь землю добровольно в жмуры смотался. Так и не доперев, где шмонать надо, посуетились, погоношились мусора да и списали в жмуры фартового. А тот не пальцем сделан, шустряга был. Смылся на самый Кайган — мыс на севере Сахалина, приклеился в глухой деревне к бабе-одиночке, подженился до весны. Переждал колотунную зиму. Сил набрался. Примелькался местным фраерам-нивхам. А по весне, когда пролив ото льда открылся, взял ксивы бывшего мужа у своей сожительницы, барахла немного и вышел на лодке в море, вроде корюшку ловить. Пограничники на него и не глянули. Он за зиму на нивхском языке лопотать навострился. Его за местного и приняли. На том берегу, глянув, что при лодке да при сетях, за рыбака признали. А фартовый сошел на берег и ходу на станцию. Там — в поезд, и поминай кликуха-баруха. Смылся из-под носа. Сумел свое выждать. Потому и уцелел, — хвалился Пузырь.
— А баба тебя не искала? — догадались зэки.
— Зачем к властям ей идти, если сама говорила, что меня ей сам Бог дал! Вместо гостинца! Ну, как дал, так и взял! Я ее не обижал. Дурной памяти о себе не оставил. Наверное, и теперь ждет, если жива, — тяжко вздохнул Пузырь.
Федька, слушая эти рассказы, запоминал для себя все нужное.
— Пузырь! Эй, кент, трехни, как ты к японцам возник! — как-то попросил пахан законника.
Тот усмехнулся, сел поближе к печке, дождался, когда фартовые подойдут. Едва слушатели уселись в круг, заговорил скрипучим голосом:
— Это было по третьей ходке. Мы тогда в Корсаковской зоне приморились. В порту вкалывали. Лес-кругляк отгружали в Японию. Конечно, к причалу их не допускали, чтоб не увидели, чьи клешни те бревна отгружали. Ну, а мне на них глянуть хотелось. Уж так припекло на волю слинять, аж скулило в требухе. Обмозговал я все своей тыквой. Пригляделся, какой кругляк за границу грузят. И, выбрав лопух подлиннее, сорвал его. Лопух внутри пустой. Сотворил вроде трубки, через какую дышать можно. И столкнул бревно в море с погрузочной площадки. Сам следом нырнул, вместе с трубкой от лопуха. Пристроился снизу под кругляк, лопух наружу: дышу, гребу понемногу, бревном прикинувшись. Мне тогда было один хрен куда выплыть, лишь бы с зоны смыться, — прокашлялся Пузырь. — Ну, тут пограничный катер прошел. Волной меня с бревном откинул от берега, и понесло в море течение. Верно, отлив начался. Уж сколько мотался в море — счет времени потерял. Только чую — замерзать начал. Клешни и катушки не слушаются, навроде я им не пахан уже. Выставил колган, чтоб оглядеться. Вижу — совсем неподалеку берег. А чей, кто ж его знает. Я и погреб в открытую. Будь что будет. Но так и не доперло, как я мимо их парохода слинял.
— И как тебя пограничники за задницу не выловили? — удивлялись зэки.
— Фортуна, видать, под титьку затолкала, вздумалось ей гастроль мне нарисовать. Я ж не лопух. Подгреб поближе. Вышел на берег. Глядь, ихняя баба ракушки потрошит на костре. Мидии. И наворачивает так, что за ушами пищит. Будто тоже с зоны слиняла не жравши. Ну, я и подвалил к ней. Она смотрит на меня и кланяется. Лопочет что-то. А до меня не допрет, о чем вякает. Ну, я ей по-нашенски трехаю: веди, мол, в хату, покуда другая шмара не приглянулась и я еще ничейный. Она рукой махнула, за собой позвала. Доперло, что долго не залежусь в одиночку. Мужик он повсюду на вес рыжухи ценится, — хохотнул Пузырь и заговорил дальше: — Огляделся я у них пару дней. Вижу, самая что ни на есть лафа! В магазинах чего хочешь валяется, как нахаркано, а замковых дверей нет совсем. Я шарам не поверил, неужель на земле малахольные не перевелись, чтоб от нас, фартовых, замков не имели? И что б вы думали? Чуть не сдох с дива! У них, когда магазин открыт — на двери розовые занавески, когда закрыт — черные. Это — сигнал всем. И больше ничего. Даже крючков не было, ни единого запора. Я подумал, что у меня кентель заклинило, иль сон чудной вижу, иль попал в страну дураков. И чтоб вы, кенты, подумали? При черных занавесках в их магазин никто не заходит. Хоть бы нарочно иль по бухой кто шмыгнул. Так хрен! Я аж сон потерял! Ни о чем колган не варит, только в сторону магазина крутится. Чую, если не тряхну его — свихнусь вконец. Ну, все продумал, кроме одного — как мне отсюда сорваться с наваром. И уже на другой день приглядел себе посудину — лодку покрепче. На веслах. А ночью, когда все уснули, я шасть в магазин. И рыжуху в майку гребу шустрей. Прямо с коробок из-под прилавка, с витрин. Казалось, что все спер. Вышел я, и вдруг собачка за мной. Тяв да тяв. А потом и вовсе хай подняла, стерва блохатая. Глядь, япошки из домов выглядывают. Я — ходу, закоулками к берегу. Они за мной. Кто в исподнем, иные уже в портки вскочили. Бегут следом. Я от них. Они за камни. Я в лодку сиганул и ходу. Враз на весла нажал. Но я один, а их много. Припутали, как падлу. Дали по колгану веслом, чтоб не лягался и привезли на берег. Там меня привязали к дереву. Собрали всех жителей судить меня. Привезли откуда-то старика, какой по-русски ботал. Он и сказал, что на земле Хонсю самый страшный грех — воровство. За него тут смертная казнь полагается. А я ему и ботаю: мол, нет у вас такого права меня, чужого, по своим законам судить. Я у вас гость. А стало быть — мокрить нельзя. Я ваших законов не знал и подчиняться не обязан.
— Молоток, Пузырь! Верно врубил! По самой что ни на есть правде! — восторженно завопил молодой законник.
— Тот старый пердун перевел все, что я трехал. Япошки всполошились! А потом умолкли, думать стали, что со мной сотворить, чтоб не оставить без наказанья вовсе. И доперли… Связали веревками и бросили в лодку, в какой я смыться хотел, отвели от берега подальше в море и отпустили на волю фортуны! Но предупредили: если я у них появлюсь — на колган укоротят мигом, — закашлялся Пузырь.
— А куда та баба делась, к какой ты приклеился?
— Она хозяйкой того магазина была. Потому, когда меня поймали, все не верила, что я — вор, карапчи по-ихнему. Когда ей майку показали, долго плакала, даже проститься не захотела.
— И как тебя вернули в зону?
— Нет! Тогда я не накрылся. Миновало. Рыбаки выловили. Вместе с лодкой. Наплел им, что бухого жена решила наказать, оставила в лодке на ночь, а кто-то подшутить вздумал и отвязал. Мне поверили. Отпустили во Владивостоке. Там я на своих вышел и аля-улю. Через неделю уже в «малине» нарисовался, как говно из проруби. И сразу в дело. Но о японцах трехнул кентам. Чтоб не удивлялись, от чего как шибанутый дышу. Это же свихнуться надо! Без фартовых канают! Чтоб я шкуру свою просрал, век бы не поверил никому в такой треп! — качал Пузырь лысой головой.
Федька, как и другие, тоже был не промах и все ждал счастливого случая, который позволил бы сбежать на волю. Но зэки из фартовой бригады работали только на стройке. А территория каждого объекта усиленно охранялась. Каждый человек был на виду. И все ж…
Федька ничего не обдумывал заранее. Машина со строительным мусором уходила с объекта в конце перерыва. Около него затормозила на секунду. Федька не замешкался. Мигом оказался в кузове. Забился в самый угол.
Он слышал, как самосвал прыгал по бездорожью, направился к свалке. Высунул голову, чтобы оглядеться. Дорога шла над обрывом, над самым морем.
Федька легко выскочил. Скатился вниз. Там баржа прикорнула. Два мужика ее обмывали.
— Эй, мужики, куда путь держите? — спросил Бобров.
— В Холмск. А тебе куда?
— По пути с вами! Берете?
— Залезай! Вот отмоем посудину и на ход! — ответил пожилой человек, оглядев Федьку. И добавил: — А ты, видать, спешишь?
— Время мало у меня. Это верно!
— Все спешат. Забыли, что жизнь и так короткая. Ну да ладно, давай к нам, — понял по одежде, кто перед ним.
Через пяток минут баржа вышла в море, взяв курс на юг. Федька курил папиросу, предложенную ему. Не стал есть, лихорадочно обдумывал, как ему теперь добраться до материка.
— Беглый ты. Из заключенных. Это враз видать по одежде. Иди в трюм. Не маячь тут. Чтоб пограничники не засекли. Там переоденься в барахло сменщика. Оно хоть и вонючее — все в мазуте и грязи, зато в нем за своего сойдешь, — буркнул пожилой мужик, назвавшийся Степаном. — Я сам тянул срок. Ни за хрен собачий. Знаю, сколько в зонах без вины сидят. Да и свое помнится. Многим не сумею помочь. Но как смогу — поддержу.
А к вечеру баржу остановил пограничный катер. Федька побледнел, услышав требование немедленно остановиться.
— Документы на плавсостав предъявите! — прыгнули на баржу трое пограничников. И осветили фонарями лица всех троих.
— Сейчас принесу, — спокойно ответил Степан и неспешно спустился в трюм за документами. Вынес пограничникам бумаги.
Федька стоял ни жив ни мертв.
«Броситься за борт? Пристрелят из автоматов, как собаку. А не сбежать — вернут в зону», — катил по спине холодный пот.
— А где ваш четвертый? — спросили пограничники Степана.
— Приболел. Дома остался. Да и чего уж там… Сами справляемся.
— Никого не подбирайте! Из зоны зэк сбежал. Рецидивист. Ворюга и убийца! Если заметите кого на берегу — сообщите! — Пограничники вернули документы Степану и тут же покинули баржу.
Под утро их снова проверяли пограничники. Эти сверяли лица с фотографиями. Но Федька спал в трюме, укрывшись с головой. Его не стали будить. Поверили на слово Степану.
Уже в Холмске тот принес поношенный костюм. Переодел Федьку. Посадил на грузовой пароход, уходивший в порт Ванино. Сунул в руки узелок с едой.
— Удачи тебе! Мне тоже помогали в свое время. Иначе бы не выжил. Иди, спасайся! Плох ты или нет, не я судья тебе. Судей много развелось на земле. Оттого все реже люди попадаются. Спеши. И помни, я помогал тебе выжить. Никого не убивай. Слышишь? Не смей этого! Беги от греха!
— Дай хоть адрес, чтоб должок я мог вернуть, — попросил Федька.
— Мне ты ничего не должен. Судьбу и жизнь за деньги не выкупают. Если ты и впрямь был фартовым, одумайся. Ведь Бог под каждым есть. Он все видит. Каждого! А если правду мне сказал, что из сосланных, прости за сказанное! И дай Бог счастья твоей судьбе.
Через пять дней Федька был уже далеко. Он вернулся в Омск. И через день нашел «малину» Казбека, которая недавно вернулась из гастролей.
Влас, увидев Федьку, искренне радовался возвращению кента:
— Слинял?! С Сахалина?! Вот это фарт! Такое не всякому законнику обламывалось! Да ты совсем фартовым стал! — Он хлопал Федьку по плечу.
— Без ксив с Сахалина смылся? Даже без липовых? — удивился Казбек и смотрел на беглеца, не веря собственным глазам. — Теперь одыбайся! Завтра сходка, и в дело тебя возьмем! — улыбался фартовый довольно. Слушая рассказ Федьки, как тянул ходку, он сочувственно качал лохматой головой.
Федька, оглядевшись, не увидел среди фартовых Сивого. Спросил о нем у Власа. Тот вздохнул:
— Нет кента. Откинулся. Подзалетел под «вышку». Размазали его лягавые уже давно.
— На деле попух?
— Почти. Своих кентов из мусориловки доставали. Пятеро загремели. В меховом. Накрыли всех скопом. Я в окно смылся. Казбек за мной. Еще шестеро наших следом. А эти хотели буром проломить лягавых. Они в цепь стали, пидоры. Двоих на месте размазали. В лоб. Остальных скрутили и в воронок. Мы ночью выручать пошли. Троих лягавых уложили. Думали, всех ожмурили. Да хрен там! Один, падла, свалился со стула на пол, нарисовался откинутым. А когда мы кентов из камеры достали, он по всем из «пушки» стрелять стал, хорек зловонный, и кнопку тревоги давил. Ну, Сивый на него и сиганул. Хотел тихо придавить. Мы смывались тем временем. А тут мусора по тревоге прихиляли. Сивый смыться не успел. Его и застукали на том лягавом. Успел кент менту горлянку перекрыть. Но и самого ожмурили. Всех чертей взвалили. И стремачили кента по четыре мусора у камеры. В одиночке он канал целый месяц. В тюряге. Даже «грева» ему не могли послать. А и суд закрытым был. Ни одну шмару к Сивому не подпустили. Даже проститься не дали, падлы! — побагровел Влас.
— А кого, кроме Сивого, менты у нас размазали?
— Ты их не знаешь. Все из лагерей. Но за каждого тряхнули лягашей. Клянусь волей, мало им, блядям, не показалось, — хохотнул Влас коротко. — Да вот еще новость. Ту, твою потаскуху, ну, стукачку, раздолбай ее маму, прижали в углу, как сучонку. Не я, конечно. Мне закон такое запретил. Но шпана вволю натешилась. Сразу шестеро ее оттянули. За Сивого! Это она его к «вышке» приспособила. Вот и застукали лярву, когда она с суда домой хиляла. Стукнули по колгану и к алкашке Зинке. Она всегда мимо нее на работу ходила. Подраздели догола. И уж чего не вытворяли с ней. Как с последней сукой. Все наизнанку. Зинка, на что всякое видела, тут же до усеру хохотала, глядя, как шпана лярву греет.
— Ее тоже замокрили? — похолодело у Федьки что-то внутри.
— А ты чего сбледнел? Иль жаль тебе курвицу? — насторожился Влас.
— Я сам хотел с нею рассчитаться! За свое! Зачем опередили?
— Седьмым в очередь могли поставить. Ну, ботаю, отвела шпана душу на судьихе! Никто не сетовал. Хотели пришить ее. Да больно она по вкусу пришлась. Оттыздили ее — файней некуда. И подкинули без памяти под порог дома. Всю голую и отделанную. Она после этого, говорят, в петлю совалась. Но вынули, не дали сдохнуть. Дышать осталась. Но борзой стала. Всех городских алкашей и шпану велела переловить. Да что понту? Кого она могла узнать в мурло? Ее ж впотьмах тянули. Шпана не совсем дурная. Как же она их узнавала б? По хренам, что ли? — захохотал Влас. — Она с год после того одна из дома не совалась. Теперь вот только начала сама на работу ходить. Но, как говорят, «пушку» при себе носит. Да что она в бабьих клешнях? Пугалка для лидеров. Шпану этим не остановишь. Пикнуть не успеет, как сгребут.
— Опять звереет?
— Она, сука, всех ханыг отправила на лесоповалы. Город, как говорят, очистила от говна. С ними и шпану. Они в тайге год вламывали. Вернулись, а их всех из квартир выписали. Куда деваться? Пошли по подвалам, чердакам. Их мусора в три дня взяли. И тех, кто за жилье скандалил, вернуть свое пытался. Иной за это бабу оттыздил. Она — к лягавым. И опять их в тайгу на постоянное проживание. А сколько в зоны загремели за драки — счету нет! Все она! Вот и собираются хмыри еще разок ее встретить. Напомнить кое-что. Но уже не вшестером — всей оравой пропустить сквозь строй. Может, падла, мозги сыщет? Ведь скольких жилья, семей лишила!
— Она умеет отнимать большее, — согласился Федька, вспомнив свое.
— А я думал, ты гоношиться станешь. За то, что опередили, не дали самому с нею счеты свести, — пристально посмотрел Влас на Федьку.
— Мое от меня никуда не денется. Может, приморю ее в канализации. Хотя теперь плевать стало. Много чести всякое помнить, — отмахнулся Федька.
— Кенты! Мусора! Линяем! — внезапно просунулась в дверь голова стремача, и Влас с Федькой, словно тени, скользнули из дома в узкий проулок, шли быстро, молча, стараясь держаться ближе к заборам, стенам домов.
Влас ориентировался в городе лучше, чем в содержимом своих карманов. В кромешной тьме подворотен и задворок он ходил, не спотыкаясь и не оступаясь. Вот и теперь привел в какую-то лачугу. Тихо закрыл дверь. И, подтолкнув Федьку, сказал:
— Тебя шмонают, кент. Угрозыск всесоюзную облаву устроил. Ну, а тут еще эта падаль ссыт тебя. Знает, лярва, дышать не оставишь, коль припутаешь. Вот и уськает лягавых во все щели. Чтоб кентель не посеять. Видать, покуда ей дышать охота! — говорил Влас. И вздохнул: — Хоть бы Казбек сумел смыться…
Федька закурил, пряча огонь от спички в ладонях. И тут же услышал осторожные шаги, крадущиеся к хижине со стороны улицы. Он не успел предупредить, Влас уже стоял у двери. Федька прижался спиной к стене.
«Свои или менты?» — мелькнула заполошная мысль.
Дверь открылась резко, сильно. Так ее открывает лишь милиция. Свои не рвут с петель, не оглушают шумом. Осторожно скрипнув, скажут тихо: «Свои…»
Здесь же словно ураганом двери распахнуло.
— Эй! Кто тут? Выходи! — послышалось снаружи требовательное, злое. Резкий луч фонаря зашарил по углам. Вырвал из темноты выбитое окно, кривоногую железную кровать.
— Ушли! Глянь, окно выбито! — послышался чей-то голос.
— Пошли проверим, — предложил второй.
— Чего смотреть? При разбитых окнах нас никто не ждет. Я знаю, где они! Пошли за мной! Не теряй времени!
— Э-э! Нет! Тут кто-то есть! Нутром чую, — затопали шаги к двери. И едва голова показалась в дверном проеме, тяжелый кулак Власа опустился на макушку пудовой гирей.
— Линяем! — услышал Федька тихое, как шелест листьев, и следом за Власом шмыгнул через разбитое окно.
Вслед им светили фонарями, свистели, кричали милиционеры. Но на погоню не решились. Да и безнадежным было это дело. Фартовые умели уходить без следов.
— Ты что? Замокрил лягавого? — спросил Федька, едва законники попали в кромешную темень окраины города.
— Верняк! Иначе не могу! А что, дышать оставить падлюку?
— Теперь за него весь город на уши поставят. Смываться надо, пока не попутали мусора. Они за своего не с одного шкуру спустят нынче. Никому ходу не дадут.
— Кончай дергаться! Сколько лягавых за свою жизнь ожмурил, тебе и не снилось. Хиляем к шмарам! К этим лягавые не возникнут! — свернул Влас к притону и тут же приметил «воронок», примостившийся к забору.
Из притона пьяная брань, крики девок, возмущенье нарушенной попойки выплеснулось:
— Чешите отсюда по холодку! Нет здесь чужих! Все свои! Чего лезете, куда не зовут! — орала бандерша визгливо.
— Да грузчик я! В гости пришел к Верке! Ну чего меня обшариваешь? Оружие? Оно — одно, меж ног растет, — доносился хохот мужика.
— Не лезь ко мне, лягавый гад! — послышался визг какой-то девки.
— И сюда возникли! Смываемся! — предложил Власу Федька.
Едва они прошли несколько шагов, как за спинами услышали окрик:
— Стой! Не с места!
Влас тут же перемахнул забор. Федька едва успел ухватиться за штакетник, почувствовал боль в ноге, одновременно услышал выстрел. Пытался сделать шаг, но не смог. Вторая пуля пробила плечо.
— Изрешечу гада! — подскочил к нему тучный мужик и, глянув в лицо, освещенное фонарем, заорал во все горло:
— Поймали! Ребята, сюда! Попался! Здесь он!
Федьку втолкнули в «воронок», и всю дорогу, до самой милиции месили его тугие кулаки.
— Бобров! Он самый! — услышал Федор совсем рядом и, разодрав вспухшие глаза, увидел лицо Ольги. Он попытался встать, сказать ей все, что накипело на душе за годы, но не смог.
Федьку швыряли из угла в угол на кулаках и сапогах под забористую милицейскую брань:
— Говори, козел, кто был с тобою?!
Федька молчал.
— С кем виделся из своих? — прорезала ослепительная, одуряющая боль в боку.
— Почему сюда приехал? К кому? — выплеснулась в лицо кружка воды.
— Молчишь, зараза гнилая?! Так получи еще!
Федька уже не чувствовал боли. Он потерял сознание. Сколько над ним издевались, он не знал, потерял счет времени.
Очнулся в больнице, в тюрьме. Узнал, что скоро будет суд.
«Скорее бы уж к одному концу. Хоть какая-то определенность. Уж либо убили б, либо оставили в покое», — думалось ему.
Федьку дважды вызывали на допросы к следователю. Тот не бил. Даже не орал, не ругался. Вопросы задавал спокойно. Поняв, что Федор не намерен отвечать, пожал плечами и сказал:
— Убийство милиционера — преступленье серьезное. За него расстрел могут дать. Жаль мне вас. Но раз игнорируете следствие, я не собираюсь вымаливать показания, которые сохранили бы вам жизнь…
— Я никого не убивал! — вырвалось невольно, и Федьке впервые стало страшно. Ведь вот Сивого расстреляли за милиционера. И его, Федьку, тоже к «вышке»? Но он и впрямь никого не убил.
— Тогда скажите, кто был с вами в ту ночь в лачуге на окраине города? В тот день, когда вас взяли? Вы были вдвоем. Тот через забор ушел от милиции. Кто он?
— Не знаю. Я один был. Тот, может, случайно близко оказался, — выгораживал Федька Власа.
— Один? Значит, вы убили милиционера? Но и тогда вы были вдвоем. Зря берете на себя чужую вину, — встал следователь и обронил невзначай: — А ведь вашего сообщника поймали. Неделю назад. Он тоже вас не признает. Странно… Когда приговорят к расстрелу, он тоже скажет, как и вы? Или проснется в нем человеческое? Стыд и совесть?
Федька отвернулся. Следователь был явно новичком. Иначе не говорил бы о таком с вирами. И все ж, оставшись один на один с самим собой, не находил покоя. Расстрел. Выходит, песня спета…
«Приговорят к «вышке», хлопнут, как бешеного пса. А ведь жизни, если вспомнить, считай, и не было. Все одни обрывки. Имел семью — сожгли заживо. Сына в лицо и то не запомнил. Могил родных нет, каким мог бы поклониться, попросить прощения… Жизнь словно боялась перекормить радостями, подножки ставила да затрещины отвешивала. Стоит ли о ней жалеть? Может, и лучше, что оборвется все разом? К чему тянуть? Лучше ждать неоткуда. И надоело!» — думал Федор.
— Возьми баланду! — оборвал мысли фартового охранник, подавший миску серого варева, пахнувшего немытой свеклой, картошкой.
Законник отказался от еды, даже голову не поднял.
— Ты чего? Сдох, что ли? Твое счастье, если сам откинешься. Иначе все равно в расход пустят. Это как пить дать, — вздохнул мужик и позвал второго, чтобы убедиться, жив ли Федька.
Тот в лицо заглянул. Увидел открытые глаза вора, сказал глухо:
— Живой, козел. Но, видать, недолго ему мучиться осталось. Рожа серая. Знать, все отшибли. Оставь ему хлеб. Остальное унеси, — посоветовал тихо.
Федька лежал, не шевелясь. Так меньше допекала боль. Он думал о своем:
«Выходит, Власа накрыли, а он, падла, подставляет меня «под вышку» вместо себя. Сам дышать хочет. Вылезти сухим из дела? Ну и падла! Тоже мне — кент подвалил. Могли слинять, не замокрив лягавого. Отделались бы ходками оба! Так у него клешни зачесались на мусора! А я своей шкурой платись. Он меня не знает! Скотина вонючая! Блевота пьяной шмары! Огрызок пидора! Немытая параша! — костерил Федор Власа, злясь на него все больше. — А, может, вовсе не Влас подзалетел? Другой кто? Но как узнал следователь о напарнике, что именно его взяли, не другого фартового? Хотя следователь — не кент! Ему подпустить липу, что пальцы обделать. Власа им не накрыть. Этот лишь по молодости влипал в лягавые клешни. Теперь не обмишуривается. Выходит, кого-то, кроме меня, замели? Но кого? Власа им не накрыть. Его даже я не слышу, когда и как он возникает. Даже пахан мозги сеет: как это кенту удается? Верняк, Казбека накрыли, тот медведем хиляет. Пол под ним гудит, хаза трясется от его ходуль. Он же, зверюга, одним пальцем любого хмыря размажет, коли приспичит», — вспомнилось Федьке недавнее.
Велел Казбек приволочь к нему на хазу шмару из притона. Кенты не поняли, привели не ту. Казбек тем временем уже кайфовал за дубовым столом. Решил повеселиться, подразмяться малость. Вот и приказал сявкам накрыть стол на всю «малину», на всех кентов.
Сявки постарались на славу. Стол заставили такой жратвой, что, глянув на все, язык можно было проглотить. Каких только яств тут не было! Такого горожане во сне не видели. Шикарные рестораны померкли б. Еще бы! Казбек ждал Василину! Самую красивую, самую дорогую шмару Севера! Простым фартовым она была недоступна. Ее знало лишь начальство, да и то высокое!
Казбеку Василина приглянулась давно. Но все не удавалось пахану завладеть шмарой. А любоваться чем бы то ни было издалека и подолгу Казбек не любил и не умел. Он готов был положить к ногам шмары все золото, какое имел. И ждал за столом, надеясь сразить девку изысканностью блюд, роскошной сервировкой.
Кенты ввалились в хазу шумно. Начали разматывать шмару из одеял. Ведь не уговорами соблазнили. В темном коридоре накрыли одеялом, потом еще одним. Знали, ни одну шлюху не уговорить добровольно провести ночь с Казбеком. Этот громила отпугивал даже видавших виды потаскух.
Когда из последнего одеяла к ногам Казбека вывалилась известная всей шпане огненно-рыжая, худая, как швабра, престарелая проститутка Катька, глаза Казбека, округлившись, начали наливаться кровью. Он оглядел кентов тяжелым остекленевшим взглядом. Потом вдруг грохнул по столу кулаком, взорвавшись грязным матом. Дубовый стол, который шестеро сявок еле сдвигали с места, хрустнув спичкой, развалился на части. Вся сервировка, все блюда разлетелись в стороны мелкими брызгами. Казбек прихватил за грудки обоих кентов, которых посылал в притон за Василинкой.
— Падлы! — оторвал обоих от пола и выкинул в окно следом за Катькой. Никто рта открыть не успел.
Пахан был в бешенстве. Сявки единым духом вылетели из хазы, боясь гнева Казбека. Их било, как в лихорадке. Пахан рычал, словно зверь в клетке.
Фартовые, обгоняя друг друга, бросились в притон. Но Василинку уже увез к себе на дачу кто-то из высоких клиентов. Воры узнали адрес у бандерши. И вечером доставили шмару к пахану. Но тот, как капризный ребенок, отказался от Василинки: мол, была минутная слабость и прошла… Купленная любовь душу не согреет. А у фартового есть дела поважнее, чем забавы с бабой.
Он даже не глянул на Василинку. И после того случая никогда о ней не вспоминал…
…Такого не без труда, но могла сгрести милиция. Хотя каждый, кто отважился бы на такое, рисковал бы не просто здоровьем, а и жизнью.
Взять пахана было мудрено. Уж если он попадал, то по-крупному и надолго. Не одного, по десятку милиционеров калечил, пока Казбека удавалось скрутить.
О нечеловеческой силе его знала вся милиция Севера. Многие имели отметки на память от Казбека до конца жизни. Правда, сами, когда удавалось взять пахана, старались в долгу не оставаться. Но на Казбеке, как на собаке, все мигом зарастало и проходило быстро, без последствий и долгой памяти.
«Хотя почему именно пахана? Могли взять любого из законников, кто не имел понятия о случившемся в тот вечер, — думал Федька. Он сидел на нарах — холодных и грязных, сжавшись в комок. — Влас, понятно, отмажется от жмура. Вякнет — не размазывал. Кому охота «под вышку» греметь? Своя шкура ближе. И тут, не то что от кента, от родной мамы отмажется любой, лишь бы уцелеть самому, — горевал мужик, глядя в темные углы камеры. — Да что там кенты? Вон сосновские утворили! А ведь свои, поселенцы! Друг друга столько лет знали. Мало им было наклепать, семью извели под корень: старуху-мать, жену и сына сожгли. Чего ж от законников ждать?»
И вдруг услышал приглушенный стук в стену камеры. Тюремное радио сообщило, что ему, Федьке, предстоит очная ставка с Власом. Очень скоро. Пусть успокоится.
Утром, едва проснулся, Федьку вызвали на допрос к следователю. Он не ждал ничего нового для себя.
Федька вздрогнул, увидев перед следователем Власа. Тот, глянув на кента, усмехнулся уголками глаз, пытаясь ободрить. Федька сделал вид, что никогда не знал его.
Но… Был удивлен, услышав сказанное Власом:
— Не дергайся, кент! Я — не фраер, чтоб вместо себя приморить тебя «под вышку». Когда-то фортуна припутывает нас хуже мусоров… Теперь она меня накрыла. Ну, что ж, всем приходит время уходить…
Он взял на себя вину за смерть милиционера, сказав следователю, что Федька ничего не знал о его намерении и в случившемся не виноват.
Федор слушал, не веря собственным ушам. Влас добровольно соглашался на расстрел, никого не пожелав подставить вместо себя.
Следователь равнодушно записал показания. Велел охране увести арестованных. Влас, уходя, едва приметно кивнул кенту. И пошел — сутулясь, опустив голову.
Через две недели состоялся суд. Процесс решили сделать показательным, чтобы горожане, услышав приговор, успокоились, чтобы улеглась их злоба и возмущение.
Процесс вела Ольга. Федор бегло оглядел ее. Поседела, состарилась баба, раньше своих лет увяла. В уголках губ морщины. Часто реветь заставляла жизнь. Глаза потускнели, стали водянисто-серыми.
Куда делся прежний яркий румянец на щеках? Его словно и не было. Кожа на лице увядшая, желтая. Губы блеклые — в узкую полоску пролегли. При разговоре болезненно кривятся. Брови выщипаны в ровную тощую линию. Глаза подведены штрихом наспех, по привычке, без тщания. Значит, равнодушна стала к внешности. Муж состарился, любовника не имеет. Времени не хватает. Да и одета серо, бесцветно. Все на ней балахоном мотается.
«На чужом несчастье не построила своего счастья! Не пошло тебе впрок ничего. На моем горе не растолстела. Злобой жила. Вот и высохла в щепку, как катях сушеный стала!» — думал Федька, оглядевший судью, зачитывающую обвиниловку.
Дешевые, копеечные серьги в ушах. Такие же бусы. Их даже последняя проститутка надеть бы постыдилась. Уж лучше ничего, чем такое…
«Что? — Федор глазам не поверил. Узкое золотое кольцо надето у нее на пальце левой руки. — Вдова? Вот те раз! А фортуна тебя трясет файно! Молотит без промаху, не хуже нас! Достала стерву! За самые печенки! Выходит, мусалы биты! Это кайф!» — обрадовался Федька, не вслушиваясь в слова судьи. Он торжествовал…
Влас сидел рядом. Он растерянно оглядывал зал заседаний суда. Впервые здесь не было ни одного кента. Лишь сявки маячили где-то в задних рядах. И ни одного фартового.
«Не прихиляли. Во, паскуды! В последний раз свиделись бы! Так отмазались! Тоже мне — кенты!» — думал Федька.
А Влас, глянув на него, сказал тихо:
— Пахану ботни все. Мол, накрылся Влас! Сам не трепыхайся! Тебя в зону приморят. Чуть шанс — линяй! Мою долю в общаке тебе дарю. Так Казбеку трехни мое слово!
— Обоих размажут! — отмахнулся Федька, не поверив кенту.
— Дыши, кент! И за меня! Когда из ходки на волю выскочишь, спрысни этот день! Ты не посей его из памяти. Он у нас последний… Не свидимся на этом свете. А на том, как Бог даст.
— …К высшей мере наказания! — услышал Федька голос Ольги и похолодел.
— Ну, сука, докапать решила обоих! — сорвалось злое.
— Это обо мне! — успокоил Влас, подморгнув кенту.
— …К десяти годам заключения, с отбытием срока в колонии строгого режима, — не поверилось Федьке в услышанное.
— За пассивное соучастие больше не дают, — торжествовал Влас, словно последнее касалось не Федора, а его лично. — Тебе и так на всю катушку вломили. Не будь процесс показательным, больше пяти лет не дала бы. Если б еще не она, другой судья… Но эта… Своей смертью не откинется, век свободы не видать! Замокрят ее кенты, как курву в параше! И не дернется пропадлина! — скрипнул зубами запоздало Влас. И пошел, подталкиваемый конвоем, к выходу из зала. Следом за ним вели Федьку.
— У, людоеды, бандюги проклятые! — плюнула на рукав Федьке старуха из зала.
— Ты что, яга малахольная! Иль лишние жевалки в пасти завелись? Сейчас я их тебе посчитаю, коль мешать стали! — подскочил к бабке сявка и поставил ей подножку.
— Видать, одной сучки черти? — глянул на него старик и легко откинул шестерку с дороги, добавив злое: — Всех бы вас вот так! Как этих! Чтоб воздух не портили, ублюдки!
— Захлопнись, мразь! — услышал Федька знакомую феню, оглянулся, но говоривший повернулся к нему затылком.
Власа и Федьку вели в наручниках. Их надели сразу, как только судья прочла приговор.
— Ни закурить напоследок, ни попрощаться, ну, задрыги проклятые! — злился Федька, не глядя по сторонам. «Да и что увидишь в этом зале? Перекошенные злобой рыла мнимых праведников, а копни, тряхни любого, из душонки, как из параши, потечет зловоние, хуже, чем у десятка законников взятых вместе», — думал Федька, старательно пробираясь по узкому проходу следом за Власом.
— Дорогу! Дайте дорогу! — убирал с пути зевак суровый конвой.
— Гля! Смертник чешет! Его ночью расстреляют в тюрьме! — послышался визгливый голос бабы.
Федька опешил, увидев, почувствовав торжество, толпы.
— Одной гнидой меньше станет! — бурчал мужик издали, искоса глядя на осужденных.
Федьку и Власа вывели во двор суда. Там их уже ожидал «воронок», который охраняло не менее десятка милиционеров. Едва осужденные влезли в него, милиционеры вскочили на мотоциклы и сопровождали машину до самого тюремного двора.
Федька впервые разозлился, что путь от суда до тюрьмы оказался коротким. А время пролетело одним мгновеньем.
— Ты знаешь, кент, когда кончится твоя ходка, хиляй в откол. Как братану ботаю! Годы подведут. Они свое не сеют. Как со мной. Ходули, падлы, подвели. Накрыли, не пофартило смыться. А ведь хотел немного откинуться на воле. Чтобы крест в изголовье стоял. И никаких оград и решеток вокруг могилы. Чтоб куда ни глянь — воля! И, может, чьи-то руки, сжалившись, положили б мне букет полевых цветов. Пожелали бы доброго — царствия небесного! Не прокляли бы и не плюнули мне вслед. Но вот и с этим не фартит. Хоть ты дыши! — обнял напоследок Влас.
Федька видел в глазок, как через неделю уводили Власа из тюрьмы на расстрел трое охранников. Они уже не кричали, не обзывали законника. Шли рядом молчаливыми серыми тенями.
А он, покрывшись холодным потом, думал, что только чудом не оказался на месте Власа.
Тюремный телефон сообщил Федьке, что фартовые готовили налет на «воронок», но тот поехал другой дорогой и слишком хорошо был обеспечен охраной.
«На воле тебя ждут. В ходку «грев» подбросят. Судью-падлу прикнокают, отплатят суке за обоих. Держись и не ссы! Выпадет лафа — достанем тебя из ходки!» — передала «малина».
Федьку взяли в этап лишь через месяц, не осмелившись оставить его в одной из сибирских зон.
А в закрытом наглухо товарном вагоне его везли несколько дней. Куда? Об этом долго молчала охрана. Но вскоре догадался. Его снова увозили на Сахалин. Но в этот раз не на юг, а на север. Туда, где ураганные ветры не только сшибали с ног человека, но и срывали дома, унося их порою в бушующее штормовое море. Где снег не поддавался лопате, а мороз бывал под пятьдесят. Где летом не было жизни от дождей и комарья. Где сама природа была создана в наказанье человеку.
Федьку везли в зону, из которой на волю выходили лишь трое из десятка.
Не охрана тому виной. Все, кто попадал в Ноглики, знали: обратной дороги отсюда дождется не всякий третий.
Федьку не пугали холода, снег и комары. Не боялся он тайги и зверья. Всякого в жизни навидался и натерпелся. Знал, от зоны добра не ожидай, а и все же в ней лучше, чем в тюрьме.
Федьку привезли в зону поздним вечером. И, не медля ни минуты, отвел его охранник в барак. Предупредил коротко:
— Живи тихо! Хвост не распускай. Тут блатных не празднуют…
В сумрачном длинном бараке копошились мужики. Одни писали письма, сидя за столом, другие, облепив печку, разговаривали о чем-то, кто-то в углу стирал свое барахло, иные курили, сбившись в кучки на шконках, тихо переговаривались. Слышался приглушенный смех играющих в карты. Кто-то, укрывшись одеялом с головой, спал, не обращая внимания на соседей. Никто и не взглянул на Федора, не ответил на приветствие.
Он подошел к кучке мужиков, куривших отдельно от всех, спросил у них, где бугор; ему указали на жилистого длинного мужика, сидевшего у печки перед стаканом чая. Вокруг него галдели зэки. Он молчал. Думал о своем.
Увидев Федьку, долго не мог врубиться, не понимал, чего тот хочет от него. Потом указал на пустые нары в углу барака, бросив короткое:
— Теперь сгинь с глаз…
«Кто они? Работяги иль фартовые? Почему бугор не спросил, по какой статье осужден? Не поговорил, как полагалось? Цыкнул, как на шпану». Федька пошел к нарам с тяжелым сердцем, оглядываясь, не мелькнет ли знакомое лицо какого-нибудь кента. Но нет, вокруг чужие. Они, взглянув на новичка, тут же отворачивались, не проявляя к нему ни малейшего интереса.
Утром Федьку сорвали на построение двое мужиков. Едва припомнив, где находится, он уже через полчаса шел на работу в сером строю под конвоем.
Зэки прокладывали железную дорогу от Ногликов в Оху. Она должна была связать столицу северного Сахалина со всеми поселками и городами, а дальше соединиться с железнодорожной магистралью юга Сахалина.
Железная дорога должна была пройти через распадки и сопки, через речушки и марь. Десятки тоннелей предстояло пробить в сопках, поставить мосты через бурные горные речушки, которые по весне становились сущим наказанием.
Федьке молча дали в руки лом. Поставили рядом с мужиками, выдиравшими из мари разлапистую корягу. Сколько их предстоит вырвать из оттаивающей земли? Того никто не мог знать. Люди работали молча, сцепив зубы, словно берегли силы.
Федька, оглядевшись, увидел, что от работы здесь никто не отлынивает, не сачкует. Охрана никого не подгоняла, спокойно сидела у костров, изредка оглядываясь на зэков.
Федька сразу стал соображать, как сбежать из зоны…
Он вглядывался в унылую местность, запоминая каждый бугорок, выемку, кочку. Всматривался в зэков. И задавал себе один вопрос: «Пытался ли кто-нибудь сбежать отсюда? И удавалось ли это кому-нибудь?»
Но мужики бригады были неохочи до общения. Они лишь изредка роняли скупые слова. И не интересовались, казалось, никем и ничем.
Федька удивлялся тому, что даже бугор барака вкалывал наравне со всеми и не имел привилегий.
Работали зэки без перекуров и перерывов, без малейшего отдыха, будто к собственному дому дорогу вели. Вначале это удивляло. А к концу дня злить начало.
«С чего бы я на власти горб стал наживать? Мало вытерпел? Попал к каким-то лидерам! У них, видать, мозги поморозило вконец. Что же, мне тоже сдуреть надо? Ну уж хрен! Видал я их всех… Смоюсь, как два пальца обоссать! Зенки мои их бы не видели», — думал Федька, торопясь к распадку и делая вид, что приспичило по нужде.
Едва спустился вниз, услышал:
— Гляди, свежак! Вздумаешь смыться, голову свернем сами, без охраны. Секи про то! Мы из-за тебя не станем платиться! Дешевле будет разнести тебя в куски, чем отпустить в бега! — говорил над распадком бугор барака, глядя на Федьку то ли оскалясь, то ли усмехаясь.
Он хотел послать его подальше. Но, взвесив все, понял — рановато… Да и бугор уходить не спешил. Внимательно следил сверху за каждым шагом и движением до тех пор, пока Федька не вылез из распадка.
Они вернулись в бригаду вместе молча. С неприязнью оглядывая друг друга. До конца работы не обменялись ни словом. А когда начало темнеть, построились привычно и вскоре вернулись в зону.
После ужина к Федьке подошел бледнолицый морщинистый мужик. Указав в глубь барака, предложил:
— Разговор имеется. Давай шустри…
Федька не стал медлить. Когда он подошел к мужикам, сбившимся в кучу, кто-то предложил ему присесть на чурбак.
— Давай, Архипыч, сам все выложи ему, чтоб впредь мозги не заклинивало у новичка, — предложил кто-то.
Мужики мигом утихли. Окружили бугра барака, который, сев поближе к печке, заговорил так, словно и не обращался лично к Федьке, а беседовал сразу со всеми:
— Мы здесь уж сколько зим пережили вместе? Чего только не видывали и не стерпели. Скольких на волю проводили. Еще больше — на тот свет…
У Федьки от этих слов мороз по плечам продрал. У печки замерзать начал.
— Кто виноват, что здесь оказались? И я, и ты, и все? Не будем нынче говорить, что средь нас до хрена невинных парятся. Даже те, кто на воле нужней многих. Теперь мы не о том говорить станем. А про то, как дотянуть до свободы всем, кому ее суждено увидеть, — глянул на мужиков, уставившихся в огонь печки, потом перевел взгляд на Федьку: — Мы все тут слишком много пережили, чтобы дозволить кому-то споганить все мигом. Это ты, свежак, засеки себе на шнобель и не трепыхайся слинять в бега…
Федька открыл было рот, но бугор тут же сказал жестко:
— Захлопнись, покуда я ботаю! Мы в этой зоне неспроста канаем. У всех эта ходка не первая. Ты должен допереть, сюда примаривают тех, кого в любую секунду могут сунуть «под вышку». Такое случалось уже. И народ здесь всякий. Есть смертники, кому «вышку» заменили сроком. И сюда всунули, прямо с Мангышлака. Есть и те, для кого эта зона — последний шанс на жизнь. Доперло иль нет, куда подзалетел? — глянул бугор сурово.
Федька пожал плечами, мол, не совсем дошло.
— Короче, тут канают те, кого фортуна из-под «маслины» выдернула. Едва успев. Ты что-нибудь слыхал о поселке Шевченко на Каспии? Нет? Твоя удача! Уран там добывают. А он — не уголек, не железная дорога. Он людей за полгода сжирает. Любого мужика! Ну, а сюда прибыли те, кого в Шевченко и Мангышлаке амнистии и помилования успели живьем застать. Многие все ж, хватив облученья, немного тут канителили. Другим все же повезло, кто на поверхности был. Эти на волю выходят не в деревянном костюме, на своих ногах. Опять же, если такие, как ты, не мешают…
— А при чем я? — удивился Федька.
— За каждого мудака, линяющего в бега, всех нас лишают ларька и почты, свиданий и выходных, бани и посылок. Теперь же, того хуже, без зачетов оставят всех. Ты шевелишь рогами? Мы вкалываем, чтобы по половинке отсюда слинять на волю, пашем по две нормы, сокращая срок. Иным уже вот-вот пофартит. А ты все перекрыть вздумал? Да мы тебя сами достали бы! Без охраны. И разнесли бы так, что псам сторожевым нюхать было б нечего.
— Грозилок я видал! И не пацан, чтоб перед моим мурлом кулаки сучили. Сам умею разборки чинить. И не стерплю, чтоб со мной, фартовым, трехали, как с сявкой, — рассвирепел Федька.
— Фартовый? И что с того? У меня в бараке трое бывших паханов! Все из Мангышлака! Все через рудники прошли. Там и посеяли спесь фартовую! Нынче дышат, как все. А хвост поднимут, живо обратно вернутся, без шансов на волю. Отсюда только две дороги! Секи про то, законник! Нарушивший режим тут сразу отправляется к смертникам. Без лишнего трепа! И без суда! Сами накрыли шестерых фраеров, какие смыться намылились. Сдали охране, чтоб дальше сама начальству их сдала! Тут не воля! Никто за тебя не захочет поступиться ничем. Даже мелочью. Заруби себе про то. И дыши тихо, как все, до самой воли. И помни, такой порядок не только у нас. А в каждом бараке зоны. Тут нет фартовых и работяг. Все одинаковы. Начнешь возникать, сами с тобой управимся. Коли нормально слышимся, тебе же проще будет. И спокойнее, и больше шансов на волю.
Федьку больше ни о чем не спросил. Не поинтересовался, на сколько лет тот загремел в зону. В бараке мужики не знали и не имели кликух.
— За две зимы эту дорогу провести надо! Начальство обещало: как только закончим железку, ходатайство на лучших послать в область. Глядишь, на химию отправят, досрочно освободят других. А, может, кого-нибудь домой отпустят пораньше, — услышал Федька разговор бугра с зэками.
Понемногу Федька втянулся в жизнь бригады. Хотя привыкал не без труда. Видел, как привозили в зону новых осужденных. С ними обходились, как с ним в самом начале. Трудно верилось, что целая зона зэков обходится без сук и стукачей, что в штрафной изолятор здесь попадают крайне редко. А охрана не мордует никого. И не материт. У нее на это нет ни повода, ни оснований.
Федька в эти басни не поверил. Но однажды средь рабочего дня увидел, как внезапно бросились мужики бригады к реке. Федька сообразил все по-своему. Решил, что мужики вздумали скопом сбежать из зоны. И бросился за ними. Авось да повезет. Быстро нагнал последнего мужичонку. Тот бежал, задыхаясь, показал ему рукой вперед. Того и подгонять не стоило. Бежал так, что пятки влипали в зад. Он обгонял мужиков одного за другим. И вдруг увидел, как впереди куча мужиков нагнала двоих. Свалила их, смяла… Пока Федька добежал до вчерашних новичков, на талом снегу остались лишь кровавые пятна.
Разборка была столь короткой, свирепой и неожиданной, что Федька похолодел.
Беглецы пробежали не более километра. Жизнь у них отняли свои, зэки. Охрана даже не пошевелилась. Спокойно сидела у костра.
— Вот если б смылись, тяжко было бы всем. Теперь — нет. Ни на ком не отразится, ни на чьей судьбе! — говорил бугор мужику, который попал в зону позже Федьки.
— Как узнали, что они в бега пошли? — спросил тот Архипыча, бугра.
— Это мы нутром чуем. Своим, особым. Ни разу не подвело. И этим сказали… Они не поверили. Пришлось убедить, — обтер снегом кровь с РУК.
Когда Федьке пришла первая посылка от кентов, ее не потребовали на общий стол. Никто не тронул даже курева. Федька, знавший зоны не поналышке, немало удивлялся, как удается Архипычу держать в бараке и в бригаде железный порядок.
Здесь едва затевалась ссора, как ее гасили в самом начале. Дерущихся растаскивали и заставляли дневалить целый месяц вдвоем. Все знали, что за это не начисляется зарплата, не идут зачеты. Это наказанье бугра считалось хуже любого проклятья. Зэки боялись его. И знали: сказав однажды, бугор своего решения не отменит.
— Константин Архипович! — так обращались к бугру барака все без исключения и даже сам начальник зоны.
Федька возненавидел бугра. За все разом. Но не показывал вида. Старался не общаться с ним. Ждал, когда судьба подарит развязку. Но та не торопилась. И он отсиживал свой срок, ни с кем не сближаясь и не враждуя.
На его глазах умирали в бараках зэки. Те, кого привозили сюда пачками, к кому запоздало помилование и амнистия.
Ничья судьба не тронула Федьку. Но вот однажды привели к нему нового соседа. Прежний на волю вышел. После восьми лет. Новый, едва добравшись до шконки, мешком свалился. Смотрел на Федьку немигающим взглядом.
Познакомились. Сосед оказался бывшим ревизором. Из Омска. Говорил он трудно, тихо, шепотом:
— Попал ни за что. Подчиненные оклеветали. Подсунули в стол конверт с крупной суммой. Указали, что взятку принял. От руководителя предприятия, где ревизия намечалась. Началось следствие. На том предприятии вскрылись приписки, хищенье. А я, как назло, все оттягивал его проверку. Времени не хватало. Руководитель тот и впрямь хорошим приятелем был. Вместе учились, дружили даже семьями. О том подчиненные знали. Решили воспользоваться. Хотели отделаться от начальника за строгость. Оказалось, переусердствовали. Его не просто отстранили от должности, а и арестовали, завели уголовное дело на него и приятеля. Потом, после ревизии, никто не захотел вникать, — давал приятель взятку или эти деньги подсунули в стол. Следствие торопилось. Вот и приговорили за хищение средств государства в особо крупных размерах — к расстрелу… Хорошо, что жена юрист. Писала жалобы. Ей отвечали, что нет меня в живых. Она требовала очистить имя, свое и мое. Добилась пересмотра, детального изучения. И меня, видно с перепугу, враз сюда перевезли. Значит, задело всерьез взялись и что-то удалось найти, коль в тот же день по телеграмме меня из Сибири увезли. С рудника.
— А приятель ваш где? — спросил Федька.
— Он умер. Не дождался пересмотра. За чужие грехи ответил жизнью. И за доверчивость. Слишком порядочным человеком был. Думал, все так же живут. На зарплату. Но ошибался. Так и умер бессребреником.
— А я считал, что приговоренных к расстрелу убивают, — вырвалось у Федьки.
— Иных расстреливают. Это верно. Особо убийц. Их не привозили на рудник. Еще насильников. Особо за изнасилование малолетних.
— А ты откуда знаешь? — спросил Бобров.
— Прежде чем на рудник нас отправить, сидели мы в общей камере с такими же смертниками. Услышали, кто за что попал. Насильников от нас на третий день увели. Потом их вещи охрана под опись забрала для пересылки родным. Еще через три дня — убийц. Так же… А нас со шмотками забрали… Больше десятка человек. Четверо уже умерли. Я — здесь. Остальные на руднике. Увидят ли волю? Да кто ж знает! За них вступиться некому.
— А как твои подчиненные теперь? Разве им ни хрена не будет?
— Не знаю я! Дай Бог самому душу унести отсюда. Уж не до мести. На нее просто нет сил, — отмахнулся сосед равнодушно.
Этот человек чем-то приглянулся бугру барака. И тот приносил ему чай, заваренный на березовых почках, зверобое. А то, растирая в пыль древесный уголь, мешал его в кашицу, заставлял есть, говоря, что эта мерзость выводит радиацию из крови.
Так это было или нет, но через месяц сосед Федьки уже не пугал зэков мертвенной бледностью, живее передвигался, лучше ел и спал.
Архипыч заставлял его есть морошку на болоте, едва тот уставал, не перегружал работой. Сам собирал для него яйца куропаток под стлаником и заставлял есть через силу.
Мужик давился, но ел. Его пичкали чесноком и вареной свеклой. Его берегли от простуд. А он после работы вел табель выходов, подсчитывал заработки каждого и объявлял, сколько кому осталось до воли.
Только о себе молчал, не зная, что его ожидает.
— Освободят тебя, раз из рудника взяли.
— Хрен там! Обязаны были перевести в следственный изолятор, коль дело попало на новое рассмотрение! Если этого не сделали, значит, кто-то срок влепить хочет, оправдать рудник, чтобы самому за следственную ошибку не оказаться на руднике.
— Нет, мужики! Этот выйдет! Нельзя ни за что человека мучить всю жизнь, — возмущался Архипович.
А сосед, просыпаясь ночами, ворочался с боку на бок. Не мог уснуть… О чем думал он? Чего ждал? О чем мечтал? Того не знал никто.
Он мог подолгу лежать тихо, молча, уставившись взглядом в одну точку. Он никого не ругал, ни на кого не сетовал, не винил в своем несчастье. Он молча сносил все, что уготовила ему судьба.
Ни с кем не ругаясь, не споря, жил человек своею жизнью, в полном неведенье. Другие, что крепче его, случалось, плакали. Этот, сцепив зубы, молчал…
Прошло три месяца. Ни одного письма или посылки из дома не получил сосед. Федька делился с ним тем, что получал от кентов. Угощал радушно. Жалел мужика. Тот был предельно щепетилен и не позволял себе объедать соседа. Не пользовался его добротой. Если и возьмет курева — не больше папиросы. Колбасы — лишь один кружок, чтобы от запаха вовсе не отвыкнуть.
И вдруг вечером за ним пришел оперативник. Позвал к начальнику зоны. Срочно. Ничего не стал говорить, зачем понадобился человек под самый отбой.
Зэки насторожились. Ждали нетерпеливо, поминутно выглядывая за дверь. Беспокоились за человека. А тот, едва волоча ноги, пришел через полчаса. Рот от уха до уха в улыбке растянул. Глаза глупыми слезами залились.
— Воля! Завтра утром ехать надо! — говорил мужик, теряя голову от счастья.
Его поздравляли. Все мужики, вся бригада улыбалась редкому везенью.
— Это все жена! Моя Ольга! Моя умница! — достал он фотографию, чтобы все увидели, какая у него жена.
Федька, взяв в руки фото, глазам не поверил.
— Будь ты проклята! — сорвалось само собой.
— За что ты так? — изумился сосед, ничего не знавший о Федьке. Тот вернул фотографию молча. Ничего не хотел говорить, но тут бугор подошел:
— Объясни, за что человека обидел?
И Федька рассказал все, вплоть до последнего процесса, когда увидел на пальце судьи вдовье кольцо.
— Я слышал о тебе. Рассказывала жена о первой любви своей. Обижалась, что в самую лихую минуту ты предал. Не поддержал, когда дед умер. Не пришел. Отказался и забыл. Испугался затрещин от местных ребят. На своей, деревенской, женился. Оставив Ольгу на посмешище всему поселку. А она ждала тебя. Ты же даже не объяснился с нею. Смелости или любви не было. Она тебя не предала больше, чем ты ее. Это только я знаю. Ты был единственным. Но не оценил. Не понял. Не знал, сколько ей из-за тебя пришлось вынести и стерпеть. Она не упрекала. Ничего не рассказала. Когда поняла, что тебя не вернуть, свела счеты по-бабьи. Я это предполагаю. Что же касается вдовьего кольца, ее уведомили о моей смерти. И тогда она решила очистить хотя бы имя. Свое и мое… Как видишь, ей повезло…
— Но как сумела она при судимом муже остаться судьей? — спросил ревизора кто-то из мужиков.
— Со статьей о взятке у вас должны были конфисковать все имущество и бабу немедленно выкинуть из суда! — заговорили знатоки уголовного кодекса — бывалые, тертые зэки.
— У нас забирать было нечего. Когда решение обо мне огласили, о конфискации никто не упомянул. Знали, как живем. Видели. Ну, а Ольга, помимо того, что работала судьей, была депутатом. Ее не так-то просто было снять. А собирать сессию специально никто не стал бы. Тем более что судили не ее. Конечно, делали запросы о вкладах. Да откуда они у нас? Жили, как все. Вот только со мной неувязка вышла. Да и то разобрались. Слава Богу!
— Сволочь она у тебя! Таким нельзя жить среди людей! — кипятился Федька.
Но его никто не поддержал. А утром, когда он проснулся, сосед уже уехал из зоны.
«Малина», присылая Федьке «грев», сообщала новости с воли. Мол, с весны из ходок ожидается пополнение. Что теперь в гастроли ездят с оглядкой. Посмеялись: мол, из прежней «малины» пахан прислал за Власом и Федькой кентов, обещал за них Казбека на сход воров притянуть, чтобы тот под разборку загремел.
Узнал он, что недавний воровской сход прошел в Саратове. И на нем было решено не мокрить отколовшихся кентов, если они с мусорами не контачат и своих, законников, не закладывают.
«А все от того, что отколовшихся теперь много. Всех не ожмуришь, да и к чему?» — писали кенты.
Федька читал их письма с жадностью. Хоть какие-то новости узнать хотелось. Потом интерес к письмам притупился, а там и вовсе угас.
— Калина-малина… А сколько нужно человеку, чтобы жить спокойно? Кусок хлеба? Так его всегда себе заработаю. Зато спать буду спокойно. И никакая хорячья-лягавая харя не нарисуется в мою хазу! Сколько той жизни в запасе осталось, чтобы по стольку ходок в зоне канать? — говорил Архипычу круглый, сдобный, как булка, саратовский вор.
— Хм-м, а я совсем завязал с фартом! Меня по горло достало! Хана нынче! Сам себя из закона вышиб. В один день! И теперь в дело не похиляю! Я ведь чудом дышать остался. Из-под «маслины» взяли в секунды! Я уж откинуться успел. А меня за шкирку. Мол, рано, гад паршивый! — разговорился внезапно Архипович. И, заметив, как внимательно слушают его мужики, вздумал рассказать свою историю.
Федька медленно пил чай за столом, смакуя каждый глоток душистого кипятка. Он для себя пока ничего не решил на будущее. И хотя за плечами осталось больше половины срока, был уверен, что времени на размышленье у него больше чем достаточно, успеет все обдумать, взвесить…
За прошедшие годы он притерпелся к зоне, людям, работе. Привык и к бугру, с которым предстояло прожить в зоне последнюю зиму.
Нет, Федька не был с ним дружен. И хотя в бараке они остались единственными старожилами, он не знал, за что и как попал в зону бугор.
— Меня цыгане сперли из дома. Я тогда малышом был. Схватили за руки, в телегу положили, закидали тряпьем. Воровать научили, плясать. Всякая наука мне легко давалась. А когда подрастать начал, удачливее меня во всем таборе ворюги не было. Вскоре я смекнул, что не стоит мне кормить целую ораву, и смылся от цыган, решил жить самостоятельно. Меня уже во многих городах к тому времени знали. И фартовые. Взяли к себе не раздумывая. Нет бы мне, дураку, домой вернуться, утешить стариков. Мол, жив! И, радуя их, начать все заново. По-человечьи! Так вот понравилась, падлюке, жизнь собачья! Деньги полюбил, карты, золото, водку! И особо — девок! Ими никак не мог насытиться. Даже цыгане прыти моей удивлялись и говорили, что я весь в сучок вырос. В детстве шибздиком долго был. Не рос. Судьба словно знала, что ждет меня, и оставляла в незаметных. Так я еще безусым к девкам под юбки лазил. Сколько меня лупили, — отучить не смогли. Кобелиное с пеленок въелось. Я ж на девок все свои навары тратил. Одной бусы с серьгами, другой — кофту алую, третьей — полушалок цветастый! Ох и хороши цыганки в любви! Горячая у них кровь. Нигде равных не встретил. Так и остались в памяти навсегда самыми лучшими, красивыми, жаркими. Ну, так-то сбил я все-таки оскому, когда первый раз в ходку загремел. На девке меня подловили. Пронюхал кто-то мою слабину. И лягаши попутали.
— Так не на деле! Должны были отпустить. За баб не судят. Они, лярвы, кого хочешь с панталыку собьют! — захохотали зэки вокруг.
— Не ботайте лишнее! Не бабы тому виной! И в моей судьбе! Сам перебрал. А в этом состоянии я до всего был жадным. До того закайфовался, даже не допер, когда мусор возник. Он мне кричит: «Вставай, козел!» А я, как малахольный, в ответ ему, не оглянувшись, мол, погоди, лапошка, с этой управлюсь и до тебя доберусь…
Зэки громко рассмеялись. Федька поперхнулся чаем, закашлялся до слез.
— Ну, короче, не стал лягавый ждать. Хвать меня за задницу и в конверт. Я в той ходке ума набрался. Когда к шмаре возникал, двери закрывал наглухо. Чтоб ни одна блядь не влезла. Ну, а в последний раз сама фортуна меня накрыла, — вспомнил Архипыч.
— Опять на бабе попух?
— Короче, накрыли мы банк в Ереване. Целых два лимона! Никого не замокрили. Красиво сработали, И под утро к своим чувихам нарисовались. Все как надо шло. А тут по бухой мозги мне заклинило. Дал своей на водяру пачку крапленых башлей. Ереванских. Просрал, что по ним на нас могут выйти. Так и получилось. Кенты на пляж смылись, а я со своей кайфую на хазе! Бухой в жопу! Ну и попух! Сгребли меня теплого из постели. И сразу в камеру. Вломили, чтоб протрезвел и раскололся, — с кем банк брал. Я допер, что лажанулся. И хотя родными жевалками в парашу просирался, про кентов — ни звука. Трясли меня с неделю. Все без понту. Трехнул, что сам банк обчистил. И на том все. Меня — в Ереван, на следственный эксперимент. Я и глазом не повел. Все, как по нотам, изобразил. Меня за это к «вышке»… — вздохнул Архипыч грустно и, опустив голову, продолжил: — Все дело в две недели прокрутили. Вместе с приговором. Натянули на меня полосатую робу смертника и в отдельную камеру впихнули. До поезда, который меня на расстрел повезет. В Армении сами того не делали. Ну, а торопились закончить это дело, потому что оно было на контроле в Москве. Скорее от него отмылиться хотели. И от меня… Поторопились сбагрить. Привезли на Украину. Сдали в тюрьму. И только охранник пожалел: мол, жаль такого губить. Но куда деваться? Уж слишком большую сумму спер у государства! Во дурень! Ведь не с его кармана! А государство этих денег себе за пять минут напечатает! И к тому ж… Никого не удивило, как это я один с мешком денег сумел бы с водосточной трубы слезть. Эти купюры больше меня весили. Их одному не спереть. Да и кто сумел бы за десяток дней два «лимона» просрать. Да такого навара целой «малине» хватило бы надолго. Они ж поверили, что я один сумел управиться. И отправили дело в Москву, меня «под вышку», сами успокоились. А я кантуюсь в камере один, как жмур. И так мне горько, что влип, ровно лидер на поверке. Сколько девок на воле осталось! Ни одна уж ко мне не возникнет. Не узнают, где я и что со мной — родители. Впервой жаль себя стало. И гадко, что жил непутево. Решил, если Бог подарит чудо и я жить останусь, навсегда завяжу с фартовыми. Дал я себе это слово и вдруг слышу, двери открывают в мою камеру. И молодой охранник, тот, что пожалел, говорит, вздыхая: «Со всеми простился? Очистился? Ну, а теперь пошли! Может, на небе тебя пожалеют…» И указывает, чтоб вперед шел. Тут второй присоединился — путь указать. Я средь них иду, трясусь каждой шерстинкой. То в холод, то в жар швыряет. Ходули еле волоку. Будто на горб мне не два, а сотню «лимонов» взвалили и все не мои. Зенки не видят. Мокрота по мурлу, как у бабы, бежит! Страшно стало. Внутри все заледенело, будто голиком на Колыму возник. Опустил кентель, как последний фраер.
«Передохни!» — слышу за спиной. Я оглянулся. Охранник на небо показывает: «Взгляни в последний раз!» Мне не до того. Отмахнулся. Пошел за первым охранником. Тот в бункер завел. Там мне на тыкву мешок нацепили. Наручники сняли. И повели к стене. Охрана не пошла. Вижу: со мной трое мужиков хиляют. Один в маске. Двое в халатах. И говорят мне: «Стой! Лицом к стене повернись!»
Я вижу, деваться некуда. И только повернулся к стене, услышал, как звенькнул отжатый курок. Вдохнул в себя воздуха побольше, — другого нечего стало с собой взять, и вдруг слышу шум, топот, крики. До меня долетело одно слова: «Отставить!»
— Уж потом узнал: Москва отменила смертную казнь мне. Заменила сроком. В доле секунды от смерти спасла. Вытащила из могилы. Конечно, не в ней дело. Бог увидел, услышал слово мое. И отодвинул смерть. Жизнь дал. Уж какая она ни на есть, а все ж дышу. С того дня в Господа уверовал. Отказался от воровства, кентов, «малин». Уже отсюда им вякнул, что хиляю в откол навсегда. И если какая падла вздумает взять на гоп-стоп, пусть на себя пеняет. Отказался от «грева», от доли в общаке. От всего, что держало в прошлом. Заново дышать стану. К родителям возникну. Они живы. Я запросы сделал. Ничего пока им не пишу. Зачем? Обрадовать, что жив? И тут же огорчить, что вором стал? Уж лучше свободным прийти. За все сразу испросить прощения. Уж если Господь простил меня, родители и подавно должны понять.
Федька невольно кивнул головой: родители всегда понимают своих детей, видно, оттого живут мало…
Мужики еще долго говорили о своем. И вдруг Архипыч позвал Федьку:
— Завтра у тебя день рожденья! Уж не обессудь. Не на воле мы! Потому возможности ограничены. А вот возьми от меня. — Он достал из-под подушки завернутый в бумагу деревянный крестик, сделанный с большим старанием.
В этот подарок Архипыч вложил все свое умение и сердце; поцеловав крест потрескавшимися губами, бережно вложил его в Федькины ладони.
— Пусть не оставит тебя ни в горе, ни в радости. Да пребудет Господь с тобой всегда!
Федька он неожиданности забыл, что надо делать в таких случаях. И, не поблагодарив, растерянно пошел к своей шконке, держа в ладонях крест, как свою жизнь, как последнюю надежду…
В эту ночь продуло Федьку сквозняком, прямо на шконке. К полуночи он кашлял так, что мужики просыпались. А утром почувствовал жар.
Архипыч, глянув на Федьку, оставил его дневалить в бараке и попросил врача осмотреть. Тот заявился сразу после завтрака, сделал уколы, велел выпить несколько таблеток и, уложив в постель, укрыл несколькими одеялами. Не велел вставать до обеда.
Дежурный в больничке зэк принес в барак Федьке микстуры и сказал, что привезли в зону почту. К вечеру все получат письма и посылки.
Федька отмахнулся. Писем ему писать было некому. А «грев» уже давным-давно не присылал Казбек. Забыл иль сам попался. Может, надоело помнить о Федьке. Могла и милиция тряхнуть общак.
Федька давно уже не обижался на короткую память «малины». Ничего не ждал для себя с почтой и был равнодушен к приходу почтовой машины.
На воле о нем забыли все. Выходит, не стоил памяти. Ничьей. Впустую жил, — отмахнулся мужик и в этот раз, отвернулся спиной к двери.
Врач делал ему уколы целый день. И к вечеру полегчало. Он уснул. Не слышал, как вернулась с работы бригада, как ему принесли из столовой ужин. Но не стали будить. Пожалели. И все ж:
— Эй, Федька! Бобров! Тебе письмо, — крикнул кто-то из зэков, разбиравших на столе почту.
Федька не поверил. Решил, что его разыгрывают. Разозлился: мол, нашли время для шуток — и влез под одеяло с головой.
— Тебе письмо! — услышал снова.
— От лягавого дяди и от старой бляди! — огрызнулся на человека у шконки, даже не глянув на руки его, протягивавшие письмо.
— Да возьми ты его! — рявкнул потерявший терпенье бригадир.
Федька, увидев конверт, попытался прочесть обратный адрес, но не смог в темноте разобрать буквы.
Почерк на конверте не разобрал. Вскрыл письмо. Начал читать.
«Не удивляйся, Федор. Да, это я, твой давний сосед по шконке! Может, помнишь меня? Хотя сколько соседей сменилось за прошедшие годы, всех в голове и памяти не удержать. Мудрено самому уцелеть и выжить. Но ты устоишь. В том я уверен. Ну, а чтобы не терялся в догадках, кто тебя тревожит, напоминаю, — муж Ольги. Той самой, которая первой любовью твоей была. Теперь вспомнил меня? Ну, то-то же! Хотя напоминать о себе вряд ли стоило. И все же…
Вот уж год прошел с того дня, как я остался вдовцом. Сравняла нас с тобою судьба и человечья злоба. Нет Ольги! Убили ее твои кенты! Свели счеты, как выяснилось на суде. Двое мордоворотов! Оба получили расстрел. Но меня это не радует.
Я не настаивал на таком наказании и не просил его. Мою потерю не восполнить местью. Возможно, ты обрадуешься тому, что из-за тебя осталась сиротою наша дочь.
Я не писал тебе о том сразу: не хотел сказать лишнего и обидеть больше, чем обидела сама судьба. А вдруг ты любил ее? Тогда знай, что и этого не стало. И ее отняли фартовые. Вышли на Ольгу, как на зверя, с ножами и наганами. Изуродовали, искромсали всю. Разве это люди?
Я по роду своей работы вскрываю дела расхитителей, воров, короче говоря, и мне грозили расправой. Но не рискнули пойти дальше слов. Потому, что я — мужик, сумел бы за себя постоять. И тогда решили отыграться на жене. На женщине! И это — фартовые! Это вы кичитесь своими законами, честью, достоинством? Чего все это стоит? Вы — рыцари подворотни! Никчемные, безмозглые существа, которым нужно стыдиться своих жизней, самих себя. Вы — зло, а значит, не имеете права жить среди нормальных людей.
Я рассказал Ольге по возвращении из зоны о тебе. Она ответила, что скоро ты выйдешь на свободу.
Федор, я знаю, у тебя теперь не осталось на воле никого, кроме твоих кентов. Не возвращайся к ним, чтобы не потерять единственное — свободу, а возможно, саму жизнь. Попытайся устроиться, найти себя. Не живи местью. Помни, эта палка имеет два конца… А мне бы не хотелось узнать когда-нибудь, что ты приговорен к «вышке». Останься человеком! Тем, каким я знал тебя. Способным разделить последний кусок хлеба с ближним. Дай Бог, чтобы судьба, запомнив такое, поставила тебе это в зачет. Пусть на воле встретится тебе подобный, не позволивший оступиться в жизни. Прости, если где допустил резкое. Обидеть не хотел и причинить боль не помышлял. Зачем? Я помню доброе. Оно сильнее зла…
Передавай привет от меня всем, кто вместе со мной мучился в зоне. И не забудь Архипыча. Славный он человек! Я помню вас!»
Федька перечитал письмо еще раз. Крутанул головой, не понимая, к чему было присылать такое? «Сообщить, что Ольгу убили? А мне какое дело? Я о ней уже не вспоминал. Никого не просил пришить лярву. Видно, что-то отмочила, коль кенты замокрили. Сколько лет дышала! Если б за меня, давно бы кентель открутили. Знать, довела фартовых, коль измесили, как падлу! Ну, а советы давать, так я без него прокантуюсь, только бы на волю выйти, только бы дожить. А там видал я всех советчиков-мудаков! Ишь, как обосрал законников! Они не люди! А ты — человек? Мудило козлиное! Тебе ли вякать? Сдох бы, если бы не мы, фартовые барака! Все тебя от могилы удержали. А теперь, паскуда, хвост поднял?! Бочку катит на фартовых! Да кто ты есть? У тебя бабу размазали — и ты взвыл? А если бы мое довелось пережить? Сам себя ожмурил бы. И не задумался б! Так кто из нас мужик?» — отодвинул письмо Федька.
Он сидел злой, взъерошенный. И это не ускользнуло от внимания бугра.
— Плохие вести с воли? — спросил он словно мимоходом.
Федька отдал ему письмо:
— Читай! Ты этого задрыгу знаешь!
— Ну и мужик! Силен! А с виду такой хлюпик был! Уж не знаю, как удалось ему себя пересилить, но, клянусь волей, я бы не сумел вот так себя в клешнях сдержать!
— Для чего он прислал его? — спросил Федька удивленно.
— Не допер? А все просто? Чтоб жил без злобы! Чтоб на волю легко выпорхнул. Без клешней за пазухой! И не искал бы кентов отомстить Ольге! Ее уже нет! Убили ее! А значит, тебе тоже пришло время отрываться от кентов. В откол! Навсегда! От всех! И от памяти! Все заново. На сколько хватит сил. Пока запас есть. Чтоб вовсе не прожечь судьбу. Тогда все зря! У тебя еще есть время. И он предупредил. Уж очень вовремя…
— Да не искал бы я ее! На кой она сдалась? Но, гнус, загнул! Ишь, как на фартовых бочку покатил, гнида!
— Кончай треп! Он верняк ботает! И мы с тобою знаем это!
— Нет! Ни хрена! Его паскуда скольким кентам судьбы изломала, жизнь укоротила! Ее давно пора было замокрить!
— Замолкни, Федька! Она — баба! Таких жмурить западло! Тогда на свете ни одной судьихи не было бы! А главное! Не столько она тебе жизнь искромсала, сколько «малины».
Федька резко повернул от стола, письмо швырнул в печь, пошел к шконке, злясь на Архипыча.
А утром, едва Федька проснулся, его срочно вызвали в оперчасть.
Он терялся в догадках, стараясь разгадать причину вызова.
— Вас начальник зоны вызвал на беседу. Подождите, доложу! — вышел оперативник и вскоре привел Федьку к начальнику тюрьмы.
— Присядьте, Бобров. Разговор у нас с вами не минутный. Обсудить кое-что придется. Не на ходу такое…
Федька сел напротив начальника зоны. Терялся в догадках: что потребовалось от него этому человеку? И почему-то некстати вспомнилось, как не хотел он брать Федьку в зону, требовал, чтобы его отправили обратно.
— Скажите, Бобров, вы долго работали в тайге?
— Как только приехали в Сосновку. С детства. И до случившегося, — ответил не раздумывая.
— Работали только на лесозаготовках?
— Еще на стройке. Дома в поселке ставили. Деревянные. Вместе с мужиками нашими сосновскими.
— У вас через год заканчивается срок наказания. Судя по делу, а я его внимательно изучил, возвращаться некуда. Не к кому. Разве что в прошлое. Но этого я не пожелаю никому. Короткой будет ваша воля. И безрадостной. Хочу помочь вам найти себя в дне завтрашнем. Возможно, получится. Но на это надо решиться добровольно, без принуждения, — глянул начальник зоны изучающе и продолжил: — У вас имеются зачеты. Работали добросовестно. Сил не жалели. Замечаний за вами нет. Нам нужен такой человек. Вернее, не нам, не зоне, Сахалину. Проявите себя…
— Где? — нетерпеливо перебил Федька.
— Хотим отправить вас в лесничество. У них большая проблема с кадрами. Обратились с просьбой, мол, дайте нам знающего работягу, кому пришло время душу вылечить на свободе. Чтоб тайгу, как дом свой, берег и любил… Вот я и остановил свой выбор на вас. Подумайте. Если согласны, через пару дней отправим вас в распоряжение лесничества, либо они сами сюда приедут, заберут без мороки.
— А если не соглашусь, то этот год мне в зоне канать? И зачеты по боку? — спросил Федька вприщур.
— Да зачем же так? Если не согласитесь, все равно в срок выйдете на свободу. Но только куда пойдете? Ведь и к воле привыкнуть надо. Не бросаться очертя голову во все тяжкое. А по выходе у вас возникнут проблемы с жильем и с работой, с едой и одеждой. Помочь некому. Самому трудно. А в лесничестве все сразу помогут уладить. И вам проще, все постепенно приобретете, осмотритесь. Может, переедете потом на материк. Вдруг да и привыкнете у нас. Станете хозяином тайги — своей, вольной.
Федька думал, взвешивая все. Начальник зоны не торопил. Добавил лишь, что в случае согласия на материк Бобров поедет лишь через три года — в отпуск, сразу на полгода.
— Тогда сумеете место для жизни приглядеть и работу подыскать, времени на все хватит, — советовал начальник зоны.
…А через три дня увозили его из зоны двое мужиков. На машине за ним приехали. И враз на участок повезли. Назвали площадь. Сказали, что ближайший поселок Кодыланья от Федьки в семнадцати километрах будет. Это, мол, железнодорожная станция. Там же и море. А он, Федька, будет в красивейшем месте жить. В долине. Ее со всех сторон тайга и сопки отгородили от всех ветров. Есть река. Совсем близко от дома. Прямо под сопкой. Адом на взгорке стоит. Из окон все вокруг далеко видно. Одно плохо: редко туда люди заглядывают. Разве что охотники. У них там зимовья в тайге. Ну да и они делом заняты — пушняк добывают всю долгую зиму. Надоедать не будут. Охотники в основном старики. Разве что курева у кого не хватит. А так их из тайги век не выманить.
— Кобылу тебе дадим, чтоб в обход на ней ездил. И за продуктами сумел бы добраться. Сани и телега имеются. Даже плуг есть. Огород поднимешь. Курчат, кабана заведешь. И заживешь спокойно, — говорил главный лесничий.
— Ты давай привыкай быстрее! Мы и ружье тебе выдадим, и порох. Получишь подъемные, спецовку, — тарахтел рядом кадровик, обрадованный, что нашли хозяина на самый трудный участок, куда никого и калачом не заманишь.
— А вот и Кодыланья! Давайте в магазин зайдем! Ведь тебе надо купить продуктов. Подъемные вместе с авансом получишь. Через десять дней. Их тоже прожить надо. Не голодать же на участке! — пожалел Федьку кадровик.
Вскоре, свернув с широкой наезженной дороги, машина пошла по боковой — горбатой, ухабистой, петляющей меж сопок по распадкам, — делая виражи вокруг мари, перескакивала реку и вечером подъехала к сопке, на середине которой, словно на плече вулкана, стоял дом.
— Вот твои хоромы! Входи, хозяин! — предложил главный лесничий, отчего-то не решаясь войти в дом первым.
Федька быстро взбежал на сопку.
Дом… Второй в жизни… Станет ли он родным? Или приютит лишь на время? Останется ли Федька в нем хозяином? А может, лишь дух переведет? Как встретит дом? Какую судьбу подарит? Снял он шапку перед порогом и, перекрестившись, открыл дверь в сени. Из них двери в сарай и в дом…
— Направо! — подсказал кадровик.
Мужик отворил дверь в дом. И зажмурился. Лучи заходящего солнца били в окно щедрым светом, словно приветствовали человека в новом жилище.
— Ну! Вот и оглядывайся. Свыкайся! Мы тебе продукты поднимем. А ты хозяйствуй! — торопились мужики. И через полчаса уехали, пообещав наведаться на этой неделе.
Федька сидел один в доме. Ему верилось и не верилось в случившееся.
Он на воле! Это точно, не сон! Он хозяин дома и целого участка тайги! Правда, все предстоит привести в порядок, обжить.
Федька оглядел каждый угол дома. Последний хозяин уехал отсюда два года назад. Состарился. Перебрался к дочери в Оху, внуков растить. Для тайги сил маловато осталось. А она слабых не терпит. Дед вовремя спохватился. Умелые руки были у него. Вон топчан какой широкий да крепкий. Сам соорудил. Стол да табуретки, лавки и скамейки, даже шкаф для посуды есть. В стене — ниша для одежды.
Добрым был человеком. Неохотно расставался с участком. Вон и посуду оставил всю. И постель. Запас дров немалый. Видно, долго не решался уходить…
Федька проверил печь, затопил ее. Обмел паутину. Тщательно подмел полы в комнате, на кухне, в прихожей. Выложив из мешков продукты, стал соображать, что можно приготовить себе на ужин.
Пока возился у плиты, немного отвлекся. Едва сел к столу, опустились руки. Федька тогда не мог понять, отчего вдруг расхотелось есть, почему так быстро перестал он радоваться воле?
Он еще не осознал, что, выдернутый из зоны, из барака, из привычной обстановки, он не терпит одиночества. А оно подступило к нему вплотную из каждого угла.
И тогда лесник заговорил сам с собой. Громко, чтобы заглушить непонятную, незнакомую доселе тоску по человечьим голосам и лицам.
«Хавай, Федька, свою дрисню! Что сварганил, то и наворачивай! Это туфта, что баланда жирней! Ее зэки слезами запивают. А ты вольный теперь! Потому кашу с маслом жрешь. И не вороти мурло! Вовсе она не подгорела! Это от печки дымком пахнуло! Давай, лопай!» — заставлял себя Федька и вспоминал, чем сейчас заняты в зоне зэки.
«Нет! Определенно у меня крыша поехала, если я на воле тюрягу начал вспоминать! На кой она мне?» Он прибавил огня в керосинке. И вздумал привести себя в порядок.
Федька блаженно парился в корыте, когда услышал стук в окно.
«Кого это черти на ночь глядя принесли?» — разозлился мужик и, обмотавшись полотенцем, подошел к окну. За ним непроглядная тьма.
Едва снял с себя полотенце, снова стук в окно услышал. Лесник мигом голый зад полотенцем обмотал. Вышел на крыльцо глянуть, кто его навестил в столь поздний час. Но около дома — ни души.
Только к корыту повернул — опять стук. Мужик про полотенце забыл. Голяком из дома выскочил и к окну, куда стучали. Хотел выругаться, да язык будто онемел.
Дикие голуби, воркуя под стрехой, гнездо вили. И невольно задевали стекло. Они были так заняты, так спешили, что не обратили внимания на голого человека, ставшего новым хозяином дома.
«Выходит, не один я здесь канать стану». Федька неожиданно для себя обрадовался и вернулся в дом, улыбаясь.
Весна в эти места всегда запаздывала. И только холода были стойкими. Может, потому все живое дорожило каждым погожим днем, всякой теплинкой.
Торопился и Федор. Нашел в сарае лопату, топор и пилу. Все отточил, привел в порядок.
В три дня обошел, изучил весь свой участок, помеченный засеками прежнего лесника.
Всю речку прошел. Разобрал заторы на ней, очистил от коряг. Оглядел дно. Понял: сюда на нерест заходит кета. Значит, нужно подготовить нерестилища. Заодно успеть отсадить молодые саженцы от сухостоя. На места старых вырубок их поместить, где больше солнца и тепла.
За работой время полетело незаметно. Домой возвращался затемно. Порою не хватало сил, чтоб приготовить ужин. Он засыпал сразу. А утром снова шел в тайгу.
«Ну, для кого я пашу? Опять на власть? Ту, какая меня мокрила! Да что ж за дурак! Козел! Иль мало было мне? Зачем я свой родной горб мозолю? Что за это иметь буду? Еще одну ходку или ссылку? Будь они неладны! Из одной тюрьмы в другую!» — втыкал он лопату в мох. Из-под стланика с писком выскочил выводок куропаток. Серые птенцы бежали за матерью подальше от гнезда, рядом с которым оказался обозленный, усталый Федька.
«Простите меня, дурака! Вы — ни при чем. Как и тайга! Я больше не сорвусь, не помешаю вам. Живите спокойно». Он ушел от стланика подальше.
«Приморили в чертоломине! Обещались коня дать в подмогу, денег. Да только все сбрехали! Слова что вонь из худой задницы. Сколько ни трещи, тепла не взыщи», — сплевывал он на измозоленные ладони и вдруг услышал:
— Федор! Эй, Бобров! Где ты?!
Лесник, выйдя из-за деревьев, глазам не поверил: люди около двух телег, загруженных доверху! Они ждали его, звали, как хозяина, мужика!
— Родимицы мои! — забыл он недавнее и вприскочку, через пни и кусты, помчался к приехавшим.
— Принимай! Тут все твое! И кобыла! Как обещали! Правда, думали, сбежал ты от нас! От глухомани нашей! Пока вконец не одичал! Ан, глянул на участок, что по дороге, везде твоя рука видна! И совестно стало за свое сомненье. Путевый ты мужик! Прости меня! — говорил главный лесничий, помогая разгрузить телеги. — Тут мы тебе и семена для огорода привезли. И спецовку для работы, и постель. Инструмент новый взяли. Чтоб не было мороки. Оружие тоже привезли. Мелкашку и дробовик. На всякий случай. Положено! Все ж тайга! Стрелять, небось, умеешь? — глянул на Федьку бегло.
— Нет, — выдохнул мужик честно.
У приехавших тюки с плеч попадали от удивления:
— А за что сидел?
— Я не убийца! Я ни у кого жизнь не отнимал.
— Вон оно как… Выходит, учить придется? Тут ведь тайга! Случается, на зверя напарывались мужики. Без оружия никак. Вот ведь незадача! И мы-то были уверены, что ты — отменный стрелок! — качали головами приехавшие из лесхоза.
— Да ладно зверь! Бывает, из тюрьмы сбегают злодеи! — вытаращил глаза главный лесничий. И, вспомнив, откуда они взяли Федьку, добавил: — Те, кто стрелять умеют… И ножом лучше ложки орудуют… На горе добрым людям…
— И такое было? — удивился Бобров.
— Каждый год ловят бандюг! Беглые… они страшней зверя! Оттого не выдержал прежний хозяин этого дома. В тот год к нему трижды незваные гости наведались. Так он собаку от них завел. Прирезали урки. Что им собака, коль на людей руку поднимали? А старик слаб. Годы подточили. И хотя любил участок, жизнь милее, — проговорил старший лесничий.
— Да ты не пугай новичка! Он серед этих гадов в зоне сумел выжить. А уж на воле тем более выстоит! Ты лучше про реку не забудь сказать! — напомнил кто-то из приезжих.
— Вот, кстати, напомнил! Не столько зверья опасайся, сколько реки. Особо во время разливов в половодье. Они здесь в мае начнутся, когда снег на сопках таять начнет. Речонка эта, Кодыланья, тоже в такое время пузатой становится. Почти к порогу твоего дома подходит. На шесть, а то и семь метров уровень воды в ней поднимается. Корчи, бревна с сопок прет что твой бульдозер. Все с пути сметает. Как пьяный сатана. Гляди, в это время надолго никуда не отлучайся. И осторожен будь. На всяк случай, знай, лучше наверху ночуй. Себе и нам спокойнее будет. И еще одно помни! Не помогай беглым! Запачкаться с ними легко. Очиститься — никогда не сумеешь!
— Почему же сразу не сказали, не предупредили в зоне, что такой участок мне даете? Тут было бы над чем подумать и не торопиться с согласием, — упрекнул Федор приехавших.
— Ваш начальник сказал, что найдет того, кто не только тайгу знает, но и за себя сможет постоять. Не он, а беглые его обходить будут. И в бега не ударится. Живучим тебя назвал, крепким орешком, как раз таким, какой нам нужен.
Федор усмехнулся. Ничего не ответил. А про себя решил остаться на участке, попробовать свои силы.
Половодье в этом году прошло на реке спокойно. Река будто решила пожалеть человека, и талые воды с сопок прошли за неделю, не испугав, не потревожив Федора.
Он успел вспахать огород, выбрав для него тихую солнечную поляну. Посадил картошку, лук, всякую нужную мелочь. И, управившись, снова пошел в тайгу.
Убирал сухостой из чащи, отсаживал саженцы из сырых распадков в прогретые солнечные затишья. Прореживал, засаживал проплешины, выравнивал тайгу, расчищал буреломы и завалы.
Случайно наткнулся на родник, привел и его в порядок, чтобы лесная живность могла прийти на водопой без боязни. И уже через три дня приметил здесь множество звериных следов.
«Не зря старался», — радовался лесник, увидев, что на участке прижилось много живности.
Каждый день пополнял Федька запасы дров. Приносил сушняк из тайги, тут же пилил, складывал в поленницы. А потом и на лошади вывозил его. Все ж быстрее и легче.
Мелкашку и дробовик не брал с собой в тайгу. Завернул в мешок, положил в кладовке на полку. От самого себя на замок закрыл. Посчитал, что коли суждено ему от зверя погибнуть, ружье не спасет. На все судьба. Ее не уложишь из двухстволки. С собою брал охотничий нож. Да и то не от зверья, в тайге оно на каждом шагу водится.
Федька так и не заметил, как прошла весна. В заботах и хлопотах одиночество не допекало. Единственное, что вошло в привычку, чем бы ни занимался, поругивать власти. Так, вытаскивает корягу из чащи и бурчит:
— Вот бы всех гадов за уши! За жопу! Пригрелись, как гнида, на людской крови! Сосут. Сами пахать отвыкли. Тоже мне, руководство! Это что ж? Руками водят? А за что их кормить, туды их в сраку, хорьков вонючих! Чем руками водить, нехай бы повкалывали! Чтоб пар из задницы, как из паровоза, попер!
А рубит сухостойное дерево и снова поливает власть:
— Никто ей, окаянной, не нужен. Ни человек, ни зверь, ни тайга! Во! Как привезли эти лесхозовцы, так с того дня ни одно рыло сюда не сунулось! Как я тут? Что на участке? Плевать им на все! А уж и время прошло — целых два месяца! Иль ждут, что сам возникну? Ну, тогда вам мало не покажется! — грозил Федька всем сразу.
Он косил сено на зиму лошади и говорил с ней, как с человеком:
— Вот ты, Клеопатра, что думаешь про нашу жизнь? Хреновая?! И я тоже не лучше тебя! Такого ж мнения. Выкинули из зоны вроде на волю. Ан огляделся, та же каталажка! Чего головой мотаешь? Не согласна? Эх ты! Знала бы, какою жизнь бывает! Если из тайги вылезти! Ты ж дальше леса не была нигде. Думаешь, вся земля в тайге? Хрен там! Это нас с тобой упрятали от жизни! Тебя — по лошадиному происхождению, меня — в наказанье! А приморить тут стоило тех, кто жизнь мою изувечил, сделал ее калекой. Кто, думаешь, это утворил? Конечно, власти!
Расчищает русло реки от топляка и, стоя по пояс в воде, сам с собой рассуждает:
— Нет, ну пусть любой мудак мне ответит, кому я в Сосновке помешал тогда? Или можно было всерьез поверить, что наши мужики подожгли штабеля пиломатериалов? Да и то в это и малахольный не поверит! А значит, кто-то спер тогда часть бревен. Чтобы прикрыть следы, подпалили штабель! А может, хотели нашу Сосновку тряхнуть? Может, даже Ольга это сотворила! С нее сталось бы! Не имела та девка сердца! Как, впрочем, и все они, эти бабы! Лярвы, да и только!
Лошадь тихо заржала, забеспокоилась, стала рваться с привязи.
— Ты чего вирзохой крутишь? Какая вошь тебя точит? — Он огляделся вокруг, но никого не приметил.
После обеда небо затянуло тучами и пошел проливной дождь.
— Пошли домой! Нынче от властей нам отдых вышел. От самого Бога! — Федор взял Клеопатру за уздечку и повел в сарай. Там набросал травы в ясли, насыпал овса, закрыл дверь на задвижку.
Едва вошел в дом, как почувствовал тревогу. Вроде и причины не было, а на душе сумятица, словно сердце почуяло беду.
Лесник затопил печь. И вдруг услышал знакомое:
— Привет, кент!
Федор вздрогнул от неожиданности. На пороге кухни стоял мужик. Скуластое, бледное лицо нервно подергивалось, пытаясь выдавить улыбку.
— Привет! — ответил лесник, не дрогнув ни одним мускулом. Незваного гостя, сколько ни вглядывался, не узнал. А тот, видя, что хозяин спокоен, не испугался, не взъярился, а значит, не прогонит, понемногу осмелел:
— Мы к тебе ненадолго. Вдвоем. Немного приморимся и аля-улю, махнем на материк. К своим…
— В «малину», что ль? — уточнил лесник.
— А ты из фартовых будешь иль блатной? — вместо ответа спросил гость.
— Давно из зоны? — не ответил Федор.
— Вчера слиняли, — ответил гость и подошел ближе к печке. Присел на корточки.
— Где твой кент? — спросил Федька и увидел на пороге кухни второго мужика: лицо у того серое, худое, глаза на месте не стоят — зрачки, как шарики, катаются в глазницах. Казалось, человек видел сразу все и всех. Леснику он не по душе пришелся.
— Ты откуда такой сорвался? Кто будешь? — спросил он, не скрывая неприязни.
— Касатка я! Слыхал про меня? — глянул, будто выстрелил, и вновь закрутил глазами.
— Ты что? Из лидеров? Почему кликуха бабья?
— Не бабья она! Касатка — зверь из зверей. Только морской! Мне эту кликуху «малина» подарила.
— Чей будешь? Кто ты? — спросил лесник.
— Тебе зачем? Кто много знает, тот мало дышит, — усмехнулся Касатка бледными губами.
— Чего? Ты меня «на понял» взять хочешь? Ты кто тут? — встал Федька во весь рост. И, перешагнув сидящего на корточках мужика, шагнул к Касатке: — А ну! Отваливай шустрее! Живо! Покуда не подмогнул! — Двинул дверь кулаком так, что она с визгом распахнулась.
— Кенты! Кончай базар! — стал между ними первый гость, пытаясь успокоить, примирить обоих.
— Да хиляй отсюда! Не маячь! Чего возникли? Мне грозить?! Я тебе, падла! — пытался достать Касатку Федька, но ему это никак не удавалось.
— Остыньте, кенты! Чего дергаетесь? Нашли время! До того ли нам? Слинять потиху, и хана! Кончайте базлать! К чему хай? — Скуластый мужик загораживал собою Касатку от Федькиных кулаков.
— Вот и линяйте из моей хазы! Чтоб духу вонючего тут не было! — побагровел Федька, никогда не терпевший угроз. Он отшвырнул скуластого за спину и загнал Касатку в угол. Прихватил за горло:
— Попух, падла!
Касатка открыл рот, силясь что-то сказать. И Федька увидел: десны мужика были совсем голыми. Ни одного зуба не уцелело.
— Мать твою! Выходит, и тебя продернула охрана через сапоги? — отпустил мужика, вспомнив свое. И спросил: — Где жевалки посеял?
— Цинга. На Колыме еще…
— Чего ж в пузырь прешь? Иль мозги поморозило, что хозяину не грозят? — отступил от гостей лесник.
— А кто тебя знает? Свой или чужой — теперь допри! В бега намылились семеро. И слиняли бы. Да засветили нас. Свои… А кто? Одни законники про побег знали. Шушера ни сном ни духом. Едва запретку проскочили, погоня на хвосте повисла. Выходит, свои заложили… Кому тогда верить можно? Мы всю ночь на ногах, как зайцы… Хотели к тебе прихилять, когда с кобылой ботал, но там место открытое. Опасно. Сюда, на хазу возникли, — проговорил Касатка.
— У меня тоже не густо. Хлеба сам два месяца не вижу. Приноровился к лепешкам. Их, пока горячие, хавать можно. Но на другой день — жуть, никто не разгрызет. Вот и перебиваюсь с картохи на рыбу. Скоро у самого хвост появится иль ботва с ушей полезет. Ни барахла, ни башлей, ни ксив нет. Я ж сюда по весне возник. Прямо из зоны. Спецуху дали. А ксивы так и остались в лесничестве. И баксы, какие все обещают уплатить.
— Видно, чтобы не смылся, не дают, — догадался Касатка.
— Сколько раз напоминал, все без понту! — отмахнулся Федька.
— Да нам от тебя ничего не надо. Мы по пути сельсовет тряхнули. В Ланграх. Ксивами запаслись. Башлей малость сгребли. И ходу. Теперь на материк сорваться надо. Сопрем у местных лодку. И ночью смоемся.
— Давай с нами, кент! Чего тебе тут канать? Приклеишься в нашей «малине». Задышишь, как законник! Чего у фраеров на поводке ходить? Ну разве кайф вот так, как ты, мориться? — предложил скуластый.
— А вы сами чьи будете? — заколебался Федька.
— Мы — ростовские! Из «Черной кошки». По четвертному дали. За особую дерзость загнали в Катангли. Ну и тюряга, ботаю тебе! У меня седьмая ходка. Всюду линял. В этой — чуть не ожмурился. Не тюряга — крепость! Из нее гнида не смоется. И нам только в зоне пофартило. Она рядом… Сорвались, а себе не верим. Мельчают нынче фартовые, кент! — говорил Касатка, очищая горячую молодую картошку от тонкой кожуры. — Раньше законник законника всегда выручал. Теперь всяк за себя, — глянул он на Федьку с укоризной.
— Опять бочку прешь? — насторожился хозяин.
— Я ж не о тебе! — спохватился гость.
— К себе в Ростов хиляете? — спросил лесник.
— Куда ж еще? Давай с нами! Забей на свой участок — и смываемся!
— А ксивы? Мне чего ссать? Коль прижмет, свои возьму! Я ж вольный! Вот только своих кентов дождусь, когда из ходки выйдут, — не согласился Федька, не поверил Касатке.
— Ты нам хоть робу свою дай. В ней линять проще, никто приглядываться не станет. За своих примут, — настырно требовал Касатка.
— Съехал, что ли? Да у меня ее дырявую требуют, чтобы было что списать! Коли робы не будет, враз смекнут, куда делась!
— Э! Кент! Сам ботал, что два месяца никто не возникал к тебе! Мы за это время далеко будем!
— Не дам спецуху! Мне из-за вас влипать обратно в зону без понту! Не хочу, чтоб подозревали! — уперся лесник.
— Во жмот! Небось, не фартовый?
— Похавали? Смывайтесь! И не висните мне на ушах. Ботаю, ничего не дам больше.
— Не дашь? Сами возьмем! — ударил Касатка Федьку ребром ладони. Тот вмиг свалился на пол.
— Шмонай живо все! Вытряхивай падлу из спецухи. И живо смываемся.
— Давай свяжем лидера! Чтоб не засветил! Пусть с месячишко тут поваляется! — вытряхивал Касатка Федьку из брюк. — Связать паскуду нечем! — натягивал он на себя рубаху лесника, потом шарил по углам, чем связать хозяина.
И не заметил, не услышал, как за его спиной встал лесник, который коротко взмахнул кулаком и опустил его на голову незваного гостя. Тот охнул, будто удивился внезапности удара, и рухнул на пол без сознания.
Второй попытался выскочить в окно, но отпрянул в ужасе: увидел пограничников, державших на поводке овчарок. Они шли по следу.
— Хана! Накрылись! — простонал он тихо.
Федька не увидел, не услышал этих слов. Он сгреб гостей в охапку и только открыл дверь, чтобы вышвырнуть из дома, как лицом к лицу столкнулся с погоней.
— Пригрел гадов?! — услышал злой окрик.
— Ты что, ослеп? Он же… глянь! Уже угрохал одного! — заметил кто-то за спиной.
— Наденьте им наручники!
— Двоим или троим?
— Всем! На заставе разберутся! — ответил безусый сержант, оглядывая беглецов и бледного, взъерошенного лесника.
Касатку везли в телеге. На него лил нескончаемый дождь. Но он не чувствовал. Лишь перед самым поселком тихо простонал, открыл глаза. Попытался понять, где он и что с ним. Увидев наручники, сморщился как от боли. Глянул на Федьку зло:
— И ты — стукач? Сука!
— Молчать! — прикрикнул пограничник.
Громадная овчарка, заглянув в телегу, гавкнула в лицо.
— Обложили, падлы, — зло прошипел Касатка.
На погранзаставу их привели, когда совсем стемнело.
— Почему не попытался задержать беглых? Зачем им дал свою одежду? — орал на Федьку капитан-пограничник.
Тот отказался отвечать ему. И молчал до тех пор, пока на заставу не пришли кадровик и главный лесничий лесхоза.
— Как я мог вякнуть про них на заставу? Что у меня для этого есть? А барахла не давал. Сами взяли. За то и я по тыкве шваркнул. Одного успел. Второго они сами в браслетки взяли. И на меня наценили. Через весь поселок в них протащили. Как шпану. На хрен мне все это сдалось! Ухожу от вас! Уеду на материк! Кувыркайтесь в говне сами, если и теперь слепыми остаетесь, — сказал Федор жестко и не захотел выслушивать извинений капитана, назвав его лопухом и придурком.
Обоих беглецов на следующий день повезли в Александровскую тюрьму, славившуюся тем, что за все годы ни одному зэку не удалось бежать оттуда.
Услышав, что им уготовано, Касатка взвыл на всю заставу. Он молча прошел мимо Федьки, понимая, что свидеться вновь им уж не придется.
Оба беглеца, избитые дочерна, жалели, что вот так по-глупому попали в руки погони.
Федька пришел в лесхоз с твердым намерением рассчитаться. Он написал заявление в отделе кадров, потребовав, чтобы документы и расчет ему выдали в тот же день.
— Федя, голубчик ты мой! Ну как я тебе выдам все это, если рабочий день закончился и кассирша давно дома! В любом случае до завтра ждать придется. Ну хоть тресни! Сегодня ничем помочь не смогу! — развел руками главный лесничий. И, засыпая Федьку вопросами, вел к себе домой, глуша в человеке горькую обиду: — Всякое у нас случалось. Зэки — народ крутой. Те, кто их не знали, случалось, жизнями платились. Не за фискальство! Свидетелей убирали, чтоб не указали путь погоне. Конечно, всех ловили рано или поздно. Хотя случалось, местные беглым помогали. Кто из сочувствия, другие — но принужденью. Пограничники тоже не раз жизнями платились. А за что? Ведь они обязаны границы охранять, а не зэков сбежавших ловить. Но что делать? В охрану зон никто не хочет идти служить. Потому недоборы. Людей не хватает. А зэки бегут! По пути сколько убьют и ограбят, сколько сожгут, изнасилуют! Вот и грубеют мальчики на границе. Сколько зверств им видеть довелось! Но если не они, то кто остановит? А ведь их срывают в погони в любое время, в любую погоду. Сколько их не вернулось на заставу из этих заданий, — счету нет. Вот и мой сын… Тоже на границе служит. И случалось ему ловить зэков. Недавно в отпуск приезжал. Весь седой. Ни слова не сказал, что случилось. Сам повзрослел. Только бы живым вернулся. Кто ж им поможет, если не мужики! Ты вот сумел в живых остаться. А мальчонку убить могли. Нам, мужикам, сберечь бы их в этой жизни. Уж не до слов. Мало ль сами обидного говорили? Умели забывать и прощать. По молодости многие ошибаются. Но, чтоб лоб не расшибали, не платились жизнью, рядом нам стоять приходится. Мужикам. Мы ведь тоже до старости учимся всему, что упустили когда-то или забыли. И не обижаемся, когда молодые подскажут. Они нынче головастые! Все знают! Не стоит на них обижаться. Ведь грубость человечья — не от ума! Она от страха, от неуверенности, незнанья, как себя держать. Жить хотят мальчишки. Но знают о зэках. Всего наслышаны. Иные на себе испытали зверства. Вот и страхуются! Такое понять можно. Зато, убедившись, что ты не прятал зэков, не помогал им бежать, они о том всей заставе расскажут. И, поверь, это на долгие годы оградит тебя от всяких предположений. Ты пока новичок. И сомненье ребят на первый раз простительно. Ты взвесь случившееся с их позиций. С багажом их пережитого. Тогда ты многое поймешь и простишь.
Федька слушал молча. Он сидел за столом, хмурился. Решал для себя немаловажное.
Внезапно в дверь квартиры постучали. И Федька, повернув голову, увидел капитана.
— Василий Иванович, мы решили подарить леснику Федору одну из наших собак. Она обучена на границе, будет сторожем и другом.
— Я не терплю овчарок! Ненавижу их! — сразу отказался лесник.
— Я предлагаю особую собаку. Она — лучшая. Таких в награду дают! — убеждал капитан.
— Да ты хоть глянь, кого тебе предлагают? — посоветовал Василий Иванович и спросил: — А где она?
— Эльба! — открыл дверь капитан. В дом уверенно вошла собака. Оглядев всех внимательно, вопрошающе посмотрела на капитана. — Ей третий год. Умна, спокойна, вынослива, в еде неприхотлива. А главное — надежна. Не оставит, не струсит, не сбежит.
— Ты только подумай, это — сторож.
— Другой лесник, который вместо меня придет, может, и возьмет ее! — оглядел капитана с неприязнью Федор.
— Ну, что ж, Василий Иванович! Отпускайте человека! Подыщем более надежного! Мужичишку! Какой тайгу и места наши ценить будет выше своих капризов! Не стоит кланяться и уговаривать! Желающих много будет. Не стоит упрашивать слабаков, кто, выдержав зону, не может жить в тайге. Видно, понимает человек, не по силам ему дело, за какое взялся. Вот и воспользовался первым благовидным предлогом. Дадим же ему этот шанс.
— Устал я от всех трепачей! Как много вы болтать умеете! А что слова ваши? Шелуха! И ты, капитан, шелупень! Давай сюда свою дворнягу. Пусть в тайге вкалывает, пока рядом с тобой совсем мозги не посеяла, — протянул руку за поводком лесник. — Пошли домой, Эльба! Теперь у меня в доме две бабы будут жить. Кобыла и собака! Что ж, глядишь, веселее станет. Все ж больше жизни. Ну, вы тоже нас не забывайте! Жрать подкидывайте хоть иногда. Я уж от хлеба отвыкать стал. Скоро шерстью обрастать начну.
— Завтра все привезем! И хлеб, и мыло, и курево! — заторопился главный лесничий, семеня вслед за Эльбой.
Успокоился он, лишь не слыша перестука тележных колес в ночной тишине.
Федька сел в телегу, когда дорога стала менее тряской. Собака трусила рядом с кобылой, изредка оглядываясь на нового хозяина, словно спрашивала, далеко ли еще бежать.
Федька лишь к полуночи открыл дверь в дом. Впереди себя пропустил собаку, чтоб каждый угол увидела, обнюхала и запомнила.
Эльба, едва ступив за порог, остановилась как вкопанная. Втянула носом запахи. Зарычала тихо.
— Чего глотку рвешь? Громче хозяина базлать не моги! — прикрикнул на собаку. Та носом под печку сунулась, наткнулась на ежа. Взвизгнула, отступила, пошла обнюхивать весь дом.
Собака быстро осваивалась, привыкала к леснику. А уже через два месяца ни в какую не подпустила к дому пограничников.
Они пришли уже под вечер. И Федор сам спустился вниз на их зов.
Капитан, поздоровавшись, спросил, все ли спокойно на участке? Не появляются ли чужие люди? А потом предупредил, что из одной зоны освободился бывший уголовник. Но на материк он не выехал. Слез с поезда в Кодыланье и словно растаял. Ни следов, ни слуха о нем.
— Может, в откол намылился? — предположил тогда Федька.
— Он и на материке от своих сумел бы спрятаться. Тертый тип… За ним грехов тьма. Убийца и насильник. Умеет психом прикинуться. Потому жив остался, не расстреляли. Хотя и следовало бы. Не знаю, что ему нужно на Сахалине. Но в Кодыланье не зря сошел с поезда. Мы его разыскиваем, чтобы отправить на материк, покуда не подкинул он тут дел милиции. Но и вы будьте начеку.
— А я ему зачем? — не поверил Федька.
— Как появится он у вас, дайте нам знать. Выстрелите трижды в воздух из двухстволки. Мы и поторопимся. Не держите его у себя. Он хоть и вольный, но пусть лучше к себе едет, под надзор милиции. Нам и без него забот хватает.
— Да чего ему у меня делать? К тому же из блатарей! Законник не убивает и не насилует. Это — дело шпаны. Такого мне западло держать! Да и по закону в моей хазе ему не дышать! Этот, кого вы шмонаете, в мою избу не возникнет, — сказал он уверенно и посоветовал искать блатаря у охотников.
Федька весь этот день работал на участке. Лишь под вечер, набрав мешок грибов, возвращался из тайги кратчайшим путем.
Не доходя до дома, услышал рычание Эльбы. Собака явно не пускала кого-то в дом. Лесник заторопился. И вскоре увидел, как разъяренная собака отгоняет от дома кряжистого мужика. Тот бросал в Эльбу сучья, комья земли, собака увертывалась, но не уходила с порога, следила за каждым движением и шагом чужого человека. Тот зол, напорист, нахален и груб.
— Сгинь, падла! Шары выбью лярве! — Чужак грозил овчарке, подкрадываясь к порогу шаг за шагом.
— Взять его! — крикнул Федька вне себя от злобы. Собака, увидев хозяина, взвизгнула от радости. Бросилась на чужого, но цепь не дала достать его.
— Чего надо тебе, паскуда, у меня? Почему прешься в хазу, не спрося позволенья? Иль мозги посеял, пидор вонючий? — спускался по откосу лесник.
— Кент?! Чтоб мои шары лопнули! Век свободы не видать! Я старого хорька стремачил, что раньше тут канал! Он что, откинулся, задрыга? — присмирел мужик, прислонился к дому грязным мешком.
— Ты кто есть, чтоб я с тобой трехал? Отваливай, гнида! Иль закон просрал, что блатарь, как и шестерка, не смеет задавать вопросы фартовому и валиться в его хазу, как в кабак! Тебя звали сюда? Нет! Линяй, покуда на своих катушках дышишь!
— Какой с тебя законник, если вкалываешь, как работяга? И дышишь не в «малине»! Откольник! А такие западло! Нет на тебя закона! Ты — фраер! — ответил занозисто и сунул руку в карман.
Федька усмехнулся. Старый прием запугивания, — много раз видел его. Он сбросил мешок с плеча, подскочил к незваному гостю, сбил с ног, наступил сапогом на горло так, что блатарю дышать было трудно.
— Попух, козел? Ну, что не трехаешь? Иль говном подавился? Так вот секи, зараза, не смоешься сам, помогу! Но выкину отсюда уже жмуром! Доперло?
Блатарь молчал, глаза из орбит лезли.
— Хиляй по ветерку! — принял ногу с горла лесник. Мужик встал с земли. Лицо бледное, подергивающиеся губы синевой взялись. Он глянул на Федьку исподлобья:
— Лажанулся я, как последний фраер. Напоролся на тебя по ошибке. Файно, что не ночью… Я ведь отомстить возник тому дряхлоте, что до тебя здесь канал. С ним у меня счеты давние. Я и в зоне выжил, чтоб с ним разборку сделать. Он, сука, заложил меня, когда в бега сорвался. Не только я, двое фартовых из-за мудака снова в зону загремели. И срок, как хвост у ящерки, новый вырос. По пятаку на шнобель. Я ему тогда пообещал, что на холяву не спущу фискальство. Пришью, как курву! Не за себя, за фартовых. Их в зоне охрана размазала после суда. Я с ними в одной «малине» всю жизнь дышал. Как без них нарисуюсь, не замокрив стукача?
Федька оглядел мужика с ног до головы:
— Ты что ж, фартовых тем поднимешь, коль старика замокришь? И кто тебе велел размазать его? Пахан или «малина»? Чье слово было? — спросил лесник.
— Фартовый ли ты, коль о таком спросил? Да разве нужно слово, чтобы прикончить суку?
— Прикончить где? Иль кентель запасной держишь? Тебя тут же накрыли бы, прикончи старика! И уже не срок, а «вышку» бы впаяли. Поставили бы к стенке самого, как маму родную! Вот и отомстил бы, но кому?
— Да кто о том допер бы?
— Тебя искали здесь с заставы целым нарядом. Как только ты смылся на Кодыланье, тебя и взяли под колпак. «Зеленые» по следам на хвосте у тебя висят. И мне вякали, что на материк ты не смотался. Чего уж допирать? Обложили тебя, как пидора. Срывайся и молчи, зачем сюда возник. Иначе накроет и не вырвешься! Секи, покуда они тут не нарисовались. Тогда уж крышка! И про старика посей мозги!
— А мне уже трепыхаться ни к чему. В «малину» ходу нет. Ну, а дышать мне надо!
— Под «вышку» загремишь, козел! Там не одыбаешься. Прикипись где-нибудь тихо. Сам. Канай без фарта! На хамовку иметь будешь. Иль не надоело шестерить у фартовых? За крохи от навара кентелем рискуешь! Стоит он того?
— Меня в «малине» не приморят! Они спросят за кентов!
— Захлопнись, ботаю тебе! Пахан твой и не знает, куда суешься ты! И если тебя накрыли б на старике, никому из законников не дали бы дышать на Сахалине, коль даже шпана местных мокрить вздумала. А здесь много фартовых канает. Им из-за тебя сматываться надо теперь? Всех трясти начнут. Никого не оставят дышать, если кто-нибудь лажанется! Вот за это и пахана, и твою «малину», и тебя даже под «вышкой» законники достанут! Клянусь волей, я первым стану! — потерял терпенье Федор.
— Выходит, без понту я сорвался с поезда! Ну так тогда дай мне хоть эту ночь у тебя прокантовать, — попросил мужик.
— К себе не могу! Средь ночи шмон проводят «зеленые». Сгребут тебя — и мне несдобровать.
— Я ж вольный!
— Но не прописан здесь! А тут погранзона! За нарушение паспортного режима каталажкой премируют. Я из-за тебя не хочу такого! А потому — шмаляй!
— Куда теперь? — развел руками гость.
— Вон там, наверху на сопке, палатка есть. Ночь переканай. Но утром чтоб мои шары тебя не видели!
— Эх-х, кент! И тут мимо… Свой, а не доперло! — вздохнул мужик и поковылял наверх.
Федька вскоре забыл о нем. Он допоздна чистил грибы, нанизывал на толстую нитку, вешал на чердаке, радуясь, что нынешняя зима не застанет врасплох.
Да и то верно, не сидел сложа руки. Рыбы насолил целых три бочки. Икры бочонок закрыл. Засолил черемши и щавеля. Наварил варенья из лесной малины, из черники и голубики, теперь из брусники и кишмиша собирался запасы сделать. Скоро картошку убирать надо, посолить капусту. На все время понадобится. Вон в кладовке бочка соленых груздей — глаз радует. Тоже запас.
Лесник вспомнил, что пора ему подкупить в поселке сахара и соли, муки и табака, спичек и мыла. Решил с утра в Кодыланью поехать. И чуть свет запряг Клеопатру в телегу. Проверив, все ли взял, закрыл дом. И, привязав Эльбу к крыльцу, уехал не оглядываясь.
О ночном госте вспомнил, когда проехал полпути. Да и то лишь потому, что пограничников увидел. Они пробежали за собаками, взявшими след…
Федор проехал мимо, ничего не сказав, не остановив. Он был уверен, что блатарь успел уйти и пограничники его не возьмут около дома.
В поселке, как ни старался, управился лишь к обеду. Пока в лесхозе получил зарплату сразу за два месяца, поговорил с Василием Ивановичем об участке, получил спецовку на зиму, потом в магазине с час отоваривался. Телегу до верха харчами загрузил. И только хотел в обратный путь, парикмахерша, сдобная баба, замечанье сделала. Предложила постричься, побриться. Не устоял. Не умел отказывать бабам. Хотел в гости напроситься, но узнал, что занятая женщина. Имеет мужа, детей. Федька завздыхал. Пришлось уходить, извиняясь. А баба ему вслед: мол, почаще приезжай, жену тебе сыщем.
Лесник не обольщался, не доверял бабьим словам. И все ж решил не обходить парикмахерскую, бывая в Кодыланье.
«Видно, я еще не совсем запаршивел, коль баба заметила и позвала. Не будь у нее мужика, как знать, может, и сговорился бы с нею», — улыбался лесник загадочно.
Федька бережно придерживал корзину с цыплятами и квочкой, которых ему удалось приобрести. Узнал, почем он сможет купить телку по осени. Хотелось человеку завести у себя хозяйство, чтобы жить, как когда-то в Сибири с матерью.
«Ничего, вначале хозяйством обзаведусь. Чтобы все у меня было. Полный дом и двор. На готовое живее бабу уговорить можно. И ей тоскливо не будет, когда на работу пойду. Оно с хозяйством не соскучишься. А и без нужды проживешь. Повкалывал, зато все свое. Покупать меньше придется. Да и подмога сбоку — целая тайга! Грибы да ягоды, орехи и черемша, щавель и травы лечебные».
Размышляя о том, что ему нужно сделать в первую очередь, призадумался. Лошадь не торопил. Та плелась по таежной дороге, отмахивая хвостом назойливое комарье.
Так и доехал неторопко. Ни разу голоса не подал. И вдруг услышал, как его окликают.
Глянул вверх. Пограничники. Те, которых утром видел. Его поджидают. В душе тревога поднялась. Что случилось? Иль поймали блатаря?
— К вам никто не приходил вчера? — глянул в глаза капитан.
— А что случилось? — не хотелось врать Федьке.
— Мы же просили вас предупредить, если кто появится? Зачем вам понадобилось прятать его? — укорил капитан.
— Я никого не прятал! Я велел ему отвалить. Не пустил в дом. Ничем не помог. Даже куском хлеба. Не стал слушать. Разрешил лишь в палатке передышать до утра и сматываться на материк, покуда сам жив. Он уже, конечно, уехал. Не ищите его. Он никому больше не причинит зла. Я думаю, он послушал меня. Не гоняйте его собаками. Дайте уйти… Самому, — внезапно для себя попросил Федька.
— Он ушел. Это точно. Мы не успели. Но, может, так оно и лучше? — глянул на лесника в упор.
— Вы убили его? — У Федора вспотели лоб и руки.
— Нет. Не мы… Он был в палатке. Он не ушел. Нам показалось, что он спит. Но он был мертв.
— Как мертв? От чего? Он даже не был болен! Я видел его своими глазами! — не верил лесник.
— Поначалу мы подумали, что вы, вздумав опередить, убили его!
— Нет! Нет! Я никого не убивал!
— Да успокойтесь! Вас никто ни в чем не обвиняет. Его ужалила гадюка, которая прижилась в палатке и устроила в ней свое гнездо. Он лег прямо на змею. Она и ужалила. Он придавил ее…
— Тьфу, козел! Уж лучше б я принял его на ночь! Ну, гад! Ну почему мне так не везет? — вырвалось у лесника невольно.
— А почему он здесь объявился? Чего от вас хотел? Чего просил? — спрашивал капитан. — Этот, как я слышал, просто так нигде не появлялся. Всегда с целью. И чаще всего убивал. Но и на него мститель нашелся, какого он не ожидал. Гад гада угрохал…
— Не надо мертвого вслед базлать. Его уже нет средь нас. И вы ему без понту. Он ушел, как фортуна захотела, — снял лесник шапку и, глядя на небо, перекрестившись, попросил ушедшему прощения от Бога. — Не окажись той гадюки возле человека, взяли б меня, как убийцу? — вырвалось вслух.
— Да это уж само собой! — подтвердил капитан, не колеблясь.
Федька выругался солоно. Принялся разгружать телегу. Солдаты-пограничники взялись помочь. А едва телега опустела, увидел, как несут солдаты с сопки вчерашнего гостя. В телегу его бросили. И, развернув кобылу, поехали на заставу.
Федор, войдя в притихший дом, сел к столу. Руки и ноги, словно чужие, отказывались слушаться, будто горы переворочал. Ничто не радовало. И от недавнего радужного настроения не осталось и следа.
«Господи! За что злая тень за плечами стоит всю жизнь? Неужель никогда не увижу просвета в судьбе своей? Не став убийцей, клеймо ношу. Чем я других грешнее? Пощади, Боже мой!» — дрожали у него руки, понявшего, что могло с ним случиться…
Понемногу неохотно разобрался с покупками. Разложил их на место, сунул под печку квочку с цыплятами. И, растопив печь, сварил пшенную кашу: цыплят кормить, себе поесть.
В тайге теперь ему не стоило пропадать целыми днями. Там каждая козявка и зверушка к зиме готовились. Мешать им не хотелось. А потому решил убрать картошку с огорода, посолить капусту.
Зима в эти места приходит рано. Уже в конце сентября холода по ночам случаются жестокие. Знал о том, когда в зоне срок отбывал. Оттого и торопился. Хотел везде успеть. Потому вставал чуть свет, ложился за полночь. Казалось, со всем управился, но, оглядевшись, вспоминал, что окна надо оклеить, завалинку утеплить, проверить крышу, обить двери на зиму, чтобы холод не пропускали. Обмазал дом снаружи. Дров на случай пурги в коридор занес, подготовил бочку для воды, чтобы не каждый раз рубить в реке прорубь.
Постепенно, понемногу Федор забывал о незваных гостях, побывавших на участке. И молил об одном, чтобы никого не занесло сюда из зоны.
Федор уже знал, что живет он на стыке трех зон. И откуда бы ни убегали зэки, его никто не миновал. Дом лесника был словно приманкой всем. О том сказал капитан пограничников.
— Многих мы здесь ловили. Еще до старика. Этому больше всех тут досталось. Дважды собака его спасла от неминучей смерти. Три раза мы. Устал человек. Надоело. Да и силы были не те. Тут нужен такой, как вы. Чтоб по-свойски, не канителя долго, отвадил бы, отбил охоту к побегам и надежду на пристанище. А молва эта быстро по зонам прокатится. Через год, другой никто не сунется, — говорил капитан.
Федька только тогда понял, почему именно его решили посадить на этом участке. Не зря до сих пор все документы хранились в лесничестве и на руки их не выдавали.
«Знают, гады, без ксив на материк не смотаешься. Погранзона! Конечно, удается иногда, но после такого «малины» не миновать. А кому охота греметь сюда снова под конвоем? Они, козлы, вздумали эдак от фарта меня отлучить. Да я, если б вздумал вернуться к законникам, сразу отмылился бы от участка. Не нанялся пахать здесь до конца жизни! — .шевелился внутри голос протеста. — А зачем сфаловался? Зачем готовишься к зиме, хозяйство заводишь? Для кого стараешься, как не для себя? Тебя ж никто силой не принудил. Сам из дресен лезешь, потому что дышать охота путем, не так, как в зоне! Вон как кайфуешь теперь! Любой пахан от зависти усрался бы! Дом не просто утеплил и обмазал, а и побелил весь. Снаружи и внутри. Вон он какой нынче — гладкий да белый, как шмара в бане. Полы перетянул. Отодрал топором добела каждую доску. Печь наладил, вычистил. Лавки отремонтировал. Кадушек наделал — глаз не отвести. А постель какая! Два новых матраца! Подушки — чистый пух! Одеял гора — одно теплее другого. Даже оленьи шкуры присобачил вместо ковра. И под ноги положил. Чтоб не простыть. Чуни сшил вместо тапок. В них легко и тепло по дому ходить. Полотенец ворох купил. И посуды из Кодыланьи понавез. А зачем, если капать здесь не собираешься? На что клеенка и занавески на окнах? Мог бы обойтись! Зачем веников гора? К чему кладовку и чердак харчами забил? На кой черт тебе телка, если жить не собираешься здесь? Она уж вот-вот отелится! К чему полсотня цыплят? Вон они во дворе копошатся! Белым-бело от них! Сам растил. А значит, не бросишь, не оставишь свой труд, пожалеешь. Потому что для себя старался! И не темни, будто силой здесь держат. Сам приморился. И не дергайся теперь. Завязал с «малиной» — хана фарту! Пора мозги в кентеле надыбать! И дышать…» — говорил в нем другой, уверенный голос.
Лесник еще кряхтел, раздираемый противоречиями. Тишина участка уже сделала свое дело, и Федор сам становился похожим на тайгу. Раздался в плечах, заматерел, отпустил бороду и усы, ходил основательно, говорил уверенно, не срываясь на крик и мат. Все реже вспоминал «феню», разговаривал негромко, но веско. Со словом не спешил, каждое обдумывал, взвешивал. Стал неторопливым, привык к участку, словно к родному, будто родился здесь и не покидал этого места никогда.
Уже через год соорудил баню. Надоело мыться в корыте. Погреб во дворе выкопал. Над ним надстройку, вроде сараюшки. Туда кур поселил. И, приглядевшись к хозяйству соседнего лесника, завел пчел.
Все получалось у лесника, все ладилось. Ни одно дело из рук не выпадало. К счастью, беглые перестали навещать Федьку. Да и то, сказать правду, собака, побывав в овчарне на заставе, троих щенков принесла. Те вскоре с Эльбой дом сторожить начали, скотину стерегли. В смекалке и в уме не уступали матери. А уж в злости, в смелости — и подавно.
Далеко по зонам слух о Федьке прошел, что к нему, откольнику, теперь шнобель не сунешь. Навсегда завязал с фартом бывший законник. Сворой овчарок от прежних кентов отгородился. И никого к себе в хазу не пускает. Даже ночь перекантовать. И только фартовые сомневались:
— Лажа это все! Верняк, свой час стремачит, когда путевая «малина» подколется. Вместе с нею на материк слиняет, гад! А пока не дергается, сил копит. Если б намылился остаться, давно бы в хазу бабу приволок. А он один канает. Неспроста такое. Себе на уме дышит, кент. Такого не приморишь в тайге на зарплату. Он большие навары видел. Те, от каких до смерти не отвыкнет…
Несколько раз пытались беглые навестить Федьку. Тряхнуть на башли, барахло и харчи. Но никому не удавалось подойти к зимовью лесника. Дружной сворой набрасывались на зэков собаки и прогоняли прочь любого, кто осмеливался приблизиться к границам участка.
Дважды на их лай успевали пограничники. Одного зэка загнали в болото. Еще двоих чуть в куски не разнесли за ножи, которые те метали в собак.
Лесник знал, он может спокойно оставлять дом открытым, в него никто не войдет, псы не пустят. И спал спокойно.
Казалось, давно мог бы завести себе жену. Тяжело самому везде управляться. Но чем крепче становился на ноги, тем больше боялся привести в дом бабу.
«Путние — все занятые. Семьи имеют, мужиков, детей. А непутяга, она и мне не нужна. Все, что потом и мозолями нажил, она по ветру пустит. Приобрети потом все заново! Жизни не хватит! Вон Анюта! Одиночка! Только свистни! Хвостом прибежит! А что умеет? Только харю красить? Да тряпки на дню по пять раз менять. Такая в шмары сгодится. В жены — нет! Руки у ней кривые. Чем такую приводить, лучше век одному маяться», — думал лесник и заставлял себя забывать о бабах.
Правда, несколько раз ночевал в Кодыланье. У Верки-поварихи. Одиноко жила баба. Холодно. Ни мужика, ни детей. Может, оттого выпивать стала. Федька, увидев ее пьяной, перестал навещать бабу. Не терпел, когда от них хмельным несло, как от фартовых.
Верка пыталась зазвать лесника в гости. Но тот, сославшись на дела, забыл к ней дорогу.
Были и другие бабы. Одна, Шурка, в зимовье с чемоданом заявилась. Насовсем. Без приглашенья. Сама надумала окрутить мужика. Но не на того нарвалась.
— Хорошая ты баба! С тобой и в сугробе не замерзнешь в лютую пургу! Но я давно уж у печки греюсь. Баба мне редко нужна. А в хозяйстве ты не годишься. Сама про то знаешь. А нет, заверни юбку иль кофту расстегни да глянь, в чем ходишь. Я — мужик и то бы такую грязь не надел на себя. Ты же — баба! Одна канаешь. Но запаршивела, будто на тебе десяток детей держится. Куда ж такую мне? Здесь хозяйство. Работа и заботы! Тебе не справиться, не потянуть. Ищи себе другое. Где полегше и спрос поменьше, — открыл он перед бабой дверь и вывел ее из дома.
Приглядел было Клавдию. Чистую, румяную банщицу. Да опять не повезло. Вертихвосткой оказалась. Каждый день мужиков меняла. Федька как приметил за ней ту слабину, так и вовсе рукой на баб махнул. Потерял в них веру. Понемногу остывать к ним начал. Решил для себя приглядеть бабу в отпуске на материке. Время будет. «За полгода можно найти тихую, спокойную бабенку, каких много по деревням мается», — решил лесник и совсем перестал навещать поселковых баб. Копил деньги на отпуск. Каждую копейку в сберкассу отвозил. Радовался, что вот уже приличная сумма собралась.
«Если не бухать по-дурному, то уж полгода прожить на эти бабки можно. А там продам телку ближе к весне. Кур половину порезать можно и сдать в столовую. За молоко деньги наберутся», — улыбался Федор, радуясь, что не станет на материке искать «малины». Отвык от них совсем. Покой полюбил, тишину, свой порядок всюду.
«Вот только весны дождаться. И все. Отдохну. Дом и хозяйство соседка-лесничиха присмотрит. Обещала полгода в моем доме пожить. И участок приглядит. Деньги им не лишние. Пока я в отпуске, она тут побудет. Опять же мужик ее поможет. Навестит. Сегодня они мне, завтра я им пригожусь, тем более если с женой приеду. Дам им возможность побывать на родине. Сам, так и быть, поеду в свои места. Где родился. Может, там судьбу сыщу», — мечтал лесник, понемногу готовясь в дорогу.
— Бобров! Вы участок соседям показали? Все объяснили? — спросил Василий Иванович, прочитав заявление лесника на отпуск.
— Конечно! Но я не завтра сматываюсь. Целых три недели в запасе имею! В середине мая поеду, как и пришел в тайгу.
— На полгода едешь? Не отвыкнешь от нас? Это ж вечность! Наверное, постараешься остаться на материке? Теперь тебя с руками оторвут в любом лесничестве. Наши сахалинские кадры всюду на вес золота!
— Я на своем участке привык. Прикипел к нему. Вернусь. Это — надега! Век свободы не видать, коль темнуху порю! — одернул сам себя Федька. И добавил: — На материке — отпуск. На участке — жизнь…
Он купил себе в дорогу новых рубашек, костюм и ботинки. Даже куртку на молнии, чтоб смотреться помоложе. Глянув на себя в зеркало, без сожаления расстался с бородой и усами.
Помолодевшего, во всем новом, его с интересом разглядывали засидевшиеся поселковые девахи. Федька даже сам себе понравился в зеркале. Подморгнув, мол, не все потеряно, прошелся гоголем по центральной улице. А когда к телеге подошел, его, пахнущего духами и обновами, своя кобыла не узнала. Отвернулась от безбородого, зафыркала, в сторону шарахнулась, как от чужого. Лягаться вздумала.
Успокоилась, когда знакомый голос услышала, почувствовала крепкую руку хозяина, притихла, когда назвал знакомо:
— Че, как баруха на разборке, вирзохой крутишь? Стой, лярва! Клеопатра, мать твою, вся жопа в говне! Как врежу меж шаров, вмиг очухаешься, шалава лишайная!
Лесник тронул присмиревшую кобылу. Вскоре телега затарахтела по знакомой таежной дороге.
Все следующие дни настроение у лесника было праздничным. Он каждый вечер пересматривал содержимое чемодана, с которым собирался в отпуск. Всякую вещь бережно укладывал на свое место. Он знал, что от этой поездки в его судьбе зависит многое.
«Маманя говорила, что в тех местах все Бобровы — наши родственники. В каждой избе нас уважали. А значит, помнить должны. Можно людей выселить, но память не выкинешь. Она осталась. А значит, и я там чужим не буду. Что ни говори, весь корень оттуда, все смоленские. Мне своей жизни теперь стыдиться нечего», — улыбался лесник каждому углу дома.
Он решил в оставшиеся дни подготовить участок к сдаче временным хозяевам и целыми днями возился с саженцами.
Расчищал буреломы. И решил дня за три до отъезда привести в дом соседку, приучить к ней скотину, собак, все показать, рассказать.
Он ложился спать счастливый и безмятежный. Он радовался жизни, каждому часу, всякому дню… Он ждал от будущего радужных перемен…
В ту ночь он лег спать позже обычного. Завтра утром сюда в дом должна прийти временная хозяйка, а он, Федор, поручив ей свое хозяйство, впервые в жизни поедет в отпуск.
Там, на Смоленщине, весна уже на полном ходу. В деревнях хлеб сеют. С утра до ночи люди в поле. Как оно выглядит, это хлебное поле? Мать так много рассказывала о нем… Под ветром пшеничное поле похоже на золотистое море. Над ним поют жаворонки. А ночами — перепела. Мать говорила об этом со слезами в голосе и тосковала по хлебным полям до последнего дня. Она видела их во сне. И себя, совсем молодой, когда жала серпом пшеницу, а потом возила с отцом зерно на мельницу. Она очень любила запах теплой муки нового урожая. Те годы она считала самыми счастливыми в своей жизни. Федор только закрыл глаза, как провалился в сон. Он увидел мать. Она пришла в зимовье, стала на пороге. Вся в черном. Лицо хмурое, брови сдвинуты. Огляделась по сторонам и сказала, вздохнув: «Беги погибели, Федя! В неосвященном жилье счастья не бывает!» — «Мама!» — потянулся к ней лесник. Но никак не мог вырвать себя из сна.
В следующую секунду услышал грохот. Он оторвал голову от подушки. За окном темно. Воет Эльба, словно по покойнику. Истошно орут во дворе собаки. Он не успел ничего сообразить. Увидел, как опускается над ним потолок, как рушится крыша. Вот осел угол, и в дом хлынул бурный холодный поток воды. Он захлестнул все сразу, сорвал с ног Федора. Тот попытался вырваться из дома, но упала потолочная балка и больно ударила по голове.
В последнюю секунду он услышал пронзительный крик Эльбы. Понял: разлилась Кодыланья. Его о том в свое время предупреждали. Но лесник был беспечен. Все три весны паводок на реке проходил спокойно. Кодыланья подстерегла и наказала Федора.
Его несло течением, крутя как былинку в мутной холодной воде. Рядом, разворачивая и перевертывая в водоворотах, тащила река пни, коряги, деревья. Шум, грохот, шипенье оползающих берегов, кромешная темень, голоса таежных обитателей, застигнутых врасплох внезапным весенним потоком.
— Мама! — орал мужик, придя в себя, суматошно отгребаясь от надвигающегося бревна. Сзади, урча, надвигалась на лесника коряга, грозя смять его, поднять на выдранные корни, как на рога.
Федька истерично погреб в сторону. Коряга нагоняла.
— Мама! — услышал он вой за плечами. Оглянуться не успел. Что-то схватило его за майку, царапнув по спине, и мужик на долю секунды успел уйти от коряги, пронесшейся так близко, что Федор затаил дыхание.
Маленький зайчишка, хакая от страха, едва удерживался на старом пне, вырванном половодьем.
Лесник пытался определить, где берег. Но ничего не мог разглядеть, кроме взбесившейся воды, ревущей на все голоса.
Вот под рукой нащупал что-то щекочущее, мягкое. Это был олененок. Едва Федька понял, как того закрутило в воронке. Олененок вскрикнул и исчез.
Мужик перехватил дыхание, увидев впереди рычащую воронку. Ее не миновать, не вырваться, не уйти. Это — погибельно снова почувствовал рывок за спиной. Кто тащит его? Куда? Оглянуться нет сил. Ужас перед Кодыланьей сковывал сознание. Как нужны теперь силы, но нет, они тают слишком быстро, их не хватит на выживание, их отнимает река. Хотя бы минутную передышку подарила судьба… Но где там? Она коварна, как фортуна.
Но что это под рукой? Дерево! Оно плывет рядом, как пароход. Федька вцепился в него. Миновал водоворот. И только тут увидел росомаху, сидевшую тихо совсем рядом в кроне дерева.
Лесник в ужасе отпрянул от ствола. Ноги начала сводить судорога. И тут прямо перед лицом мелькнули горящие глаза Эльбы. Она снова ухватила хозяина за майку, поволокла к берегу.
Несколько раз лесника затягивало на дно воронки. Он нахлебался воды. Пни и коряги отшвыривали, подминали под себя. Били больно, без промаха. Река крутила человеком, как песчинкой, не давая отдыха, отнимая надежду на спасенье.
— Мама! — снова заорал мужик, увидев, как надвигается на него собственный покосившийся дом.
Он выбился из сил. Бороться с рекой, с ее яростью Федор был не готов. Он не мог полностью понять случившегося, а река воспользовалась растерянностью человека.
Она швыряла его, как старую, надоевшую игрушку. Федор, отплевываясь грязной мутью, пытался сделать глоток воздуха, в глазах замелькали искры. Снова коряга задела голову. Какая по счету, в который раз? Федор застонал от боли.
Как хочется оказаться на земле! Стать на ноги твердо, без страха, чтобы ощутить себя вновь человеком, а не комком грязи в лапах Кодыланьи. Но река не хотела выпускать мужика. Она, как свирепый зверь, наслаждается каждым криком, стоном, беспомощностью своей жертвы и глушит голоса попавших в беду оглушающим хохотом.
Федор несколько раз терял всякое желание к жизни. И тогда чувствовал, как Эльба неутомимо держит его на плаву.
Вот их пронесло мимо заросшего мхом пня. Здесь течение было особо бурным. Федор почувствовал, как изо всех сил напряглась Эльба. Рванула в сторону, подтолкнула носом, и лесник ощутил под ногами валуны. Эльба, почуяв берег, тащила хозяина, не давая передохнуть. Вот вода уже по пояс… Еще шаг… И лесник вышел на берег. Следом за ним выбралась и собака. Оба грязные, мокрые, дрожащие. Они оглянулись на Кодыланью, с трудом веря в спасение.
Федор дрожал от холода. Только теперь до него дошла вся глубина случившегося. Он остался без дома, без хозяйства, голый и босой, как после пожара. Судьба вновь подставила ему подножку, надругалась и оставила голее нищего.
«Что же делать нам теперь, Эльба? Как жить? — уронил он в бессилье руки, кляня реку и корявую судьбу. — За что наказал, о Господи!» — вздыхал Федор, выдернутый из теплой постели, брошенный на берег жалким дрожащим комком.
Он обхватил голову посиневшими продрогшими руками и плакал навзрыд, не в силах справиться с горем.
«Сколько сил вложил, сколько старался, а для чего? Чтобы заново? Сколько той жизни осталось, чтобы все изначала поставить? Где силы взять?»
Собака сидела, плотно прижавшись к человеку, изредка облизывая его лицо мокрым языком, и смотрела с укором.
Она не бросилась спасать щенков. Своих забыла, кровных. Они все утонули, потому что были на цепи. Человек их привязал. Не успел отпустить… Она его вытащила. Знала, искать, ждать ей уже некого. А хозяин по своей шкуре плачет. Разве о ней жалеть стоит? Конуру можно построить новую. «А вот жизнь не вернуть», — рвется стон из собачьей глотки. Но человеку его не понять. У него другой язык, иная жизнь и сердце. У него нет кровных. Он не знает цену собственной потери.
Эльба грела его, лизала, словно он, Федор, единственный ее щенок, чудом спасенный от гибели.
Овчарка, приметив, что лесник уже продохнул первый ком горя, огляделась. Повела носом по сторонам. И, лизнув хозяина в подсыхающий нос, бросилась на заставу. Вскоре она вернулась вместе с двумя пограничниками.
— Семнадцать километров в воде ночью?! И живы?! — На дальнейшие вопросы солдаты не решились. И, накинув на лесника плащ-накидку, привели на заставу.
Капитан, узнав о случившемся, провел Федора в душ, распорядился выдать ему белье и обмундирование. Привел на кухню.
Федор наотрез отказался от еды. Но капитан показал свой характер:
— Здесь я хозяин. И мои приказы выполняются без обсуждений. Здесь застава! Дисциплина военная! Когда поедите, продолжим разговор. Вас приведут! — И тут же вышел из своего кабинета, позвонил Василию Ивановичу. Тот разбудил шофера. Через полчаса машина лесхоза уже была на заставе.
— Слава Богу, сам живой! Это важней всего. Хозяйство нажить можно. Дом новый поставим. В другом, безопасном месте, туда не достанет река. Поможем и обустроиться. Пока вы в отпуске будете, мы все сделаем. Скинемся по кругу, кто сколько сможет вам помочь. И к возвращению поселим в новом месте. Заживете, словно ничего не произошло.
— Какой уж там отпуск? О чем вы? До него ли мне теперь? Остался гол и бос. На ноги встать надо. Сызнова. Не поеду! — отказывался лесник.
— Ну и зря! Вам дело предлагают. Полгода — это немало! Пока дом построят, где жить станете? А так — в готовое приедете. Без мороки. За это время лесхоз свое сделает, вы от случившегося забудетесь немного. Думаю, недолго горевать станете. Вам доводилось большее терять. И все ж человечье, а это — главное, при вас осталось. Мужчина больше всего на свете должен ценить жизнь! — говорил капитан, пообещав при Федоре Василию Ивановичу всяческую помощь в строительстве нового лесного кордона.
— Сегодня отпускные выплатим, дорожные. Если денег не хватит, брось нам телеграмму. Поможем. И возвращайся. Мы ждать тебя будем.
А через два дня, наскоро собрав, отправили Федора в отпуск на материк, пожелав счастливого пути и хорошего отдыха.
— Смотри, с женой или один, но обязательно возвращайся! Мы тебя встретим. Ты только сообщи!
Капитан держал Эльбу на поводке. Собака рвалась к хозяину. Она плакала, выла всей требухой, не желая отпускать его одного. Но человек не понял. Все оттого, что не имел чутья и любви в сердце.
Поезд тронулся. Сначала медленно, потом все быстрее замелькали деревья за окном вагона.
Федор смотрел на них, как на свое прошлое, оставшееся за плечами. Если бы он оглянулся назад… Кроме полузабытых лиц кентов, увидел бы Эльбу, бежавшую за поездом много километров. Она вырвалась из чужих рук и мчалась за хозяином. Зачем он ее оставил? Ведь нет у них теперь конуры, которую нужно сторожить. Не осталось ничего. Только их двое — один у другого. Зачем же снова разлучаться? Почему хозяин опять оставил ее?
Но поезд не догнать. Его ноги уставать не умеют.
Собака взвыла горестно. За что у нее увезли последнего? Зачем он такой бездушный? Неужели он забыл ее? — остановилась удивленно и легла на полотно, закрыв глаза. Собаки не люди… Они любят только один раз в жизни…
А Федор, отринув все, постарался как можно скорее забыть случившееся. К тому ж и лесничество помогло. Выдали премию. Да и работники — все до единого, и впрямь, помогли, как родному.
Кто деньги, кто пару новых рубашек, носки и свитер, плащ и шапку, даже кожаную куртку на меху подарили, легкую и теплую. В ней Федор как пахан. Вот только перчаток и шляпы для полного шика не хватало да темных очков в золотой оправе, но Федор — лесник. Ему и это в радость.
Пусть одеванный, но хороший костюм купил по дешевке в комиссионном. Полуботинки со скрипом на кожаной подошве. И чемодан, набитый битком, вовсе не напоминал о пережитом наводнении.
Федор уезжал с легким сердцем. Его заверили, что к возвращению с материка лесники-соседи наловят для него рыбы, накоптят и насолят, насушат грибов, заготовят и дров, и картошку, ни с чем беды знать не будет. Даже кабанчика обещали для него подрастить и цыплят, чтобы скорее забылось случившееся. Лишь бы он отдохнул. Лишь бы вернулся…
— Куда ж мне от вас, родимые? — зачесались глаза мужика.
Под стук колес он решил отдохнуть, лег на полку. И вдруг снова поплыла земля под ногами. Громадные валы воды поднялись над головой зловещим проклятьем.
— Мама! — заорал мужик истошно во все горло.
В купе все проснулись. Включили свет, забеспокоились.
Федор лежал в проходе бледный, испуганный…
Сон… Он вернул человека в недавнее прошлое. В его память. От нее не сбежишь, не уедешь и на скором поезде. Она остается в сердце каждого на всю жизнь…
Федор сконфуженно лег на полку, извинившись перед соседями за доставленное беспокойство. Он ворочался с боку на бок и никак не мог уснуть.
Перед глазами стояли лица лесников. Дальних и ближних таежных соседей. Мало кто из них знал Федора в лицо. Иные ничего о нем не слышали. Жили далеко — в самой глуши. Редко бывали в Кодыланье, да и то, сказать правду, приезжали в поселок со своими заботами, не интересуясь никем и ничем.
Но, узнав о Федькиной беде, никто не отмолчался, не отсиделся в своей глухомани. Каждый постарался приехать либо кого-то из семьи прислать, чтобы передали подмогу. Деньги и продукты привезли, вещи. И даже… У кого с деньжатами туговато было, мало получали лесники, а семьи почти у всех большие, передали для Федьки подушки и одеяла. Иные — подрощенных цыплят, пару десятков, бочку рыбы, мешок картошки.
Баба Свиридиха, самая горластая из лесников, громадная, как медведица, увидев Федора в лесничестве, истискала жалеючи. Половину зарплаты отдала ему. Хотя сама всю жизнь одна в тайге прожила. Лишнего не имела. Федора на колени к себе усадила, все плакала, гладя громадными шершавыми ладонями плечи и голову человека.
Самая старая лесничиха, бабка Настя, всю пенсию подарила, чтобы беду скорее забыл. Так и отдала завязанные в платочке деньги. А к ним пару носков — сыну вязала. Но у того еще есть. Лесник Семенов, его в поселке все бабы Щупарем звали, кожаную куртку свою отдал. В кармане — четвертной. Чтоб всегда у человека деньги водились. И бочку моченой клюквы вместе с банкой меда. Не все знали, что в отпуск едет. Везли рубашки и исподнее, полотенца и простыни. Лопаты и топоры. Даже посуду. Все это принимала по описи бухгалтер лесничества. Добавившая от себя денег, пуховый шарф и варежки.
Даже полуслепой пенсионер лесник Кротов и тот не отстал, передал Федору мешок муки, мешок сахара и червонец.
Федор глазам не верил. Чужие люди, которых и не знал, в беде не бросили. Не от жира, никто лишнего не имел, как родному помогли.
«В «малине» если б вот так лажанулся, замокрили б за то, что весь навар просрал по недогляду, — подумал лесник, вздохнув. — Помогли, не зная меня. Будет ли понт? Ить я — новичок средь них. Считай, чужак. Ан не оставили в одиночку. Даже пару овечек в корзине передали. Чтоб хозяйство имел», — вспомнил лесник, отвернувшись к стене.
Федор утром поел в столовой и сразу поехал в аэропорт. В этот же день он был в Хабаровске. Оттуда, решив поберечь деньги, сел на поезд и через десять дней был в Москве.
Лесник недолго искал Белорусский вокзал. Приехав туда, почувствовал, как защемило, заныло сердце.
Сколько раз бывал он здесь раньше, такого не случалось. Видно, оттого, что тогда он не возвращался на родину. А до нее уже рукой подать. Всего-то ночь на поезде. Там до деревни совсем близко. Каких-нибудь восемь верст.
В поезде Федор почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд: на верхней полке лежал человек и в упор разглядывал лесника.
«Фартовый, наверное. Хотя кто его знает. С виду не определишь теперь», — подумал он и, устроившись поудобнее, смотрел в окно. Там, в темноте ночи, сверкая огнями, убегали в даль деревушки с такими знакомыми, по рассказам матери, названиями.
— Смоленский сам? — услышал лесник вопрос соседа с верха.
— Да, — кивнул Федор головой.
А сосед оживился. Рассказал, что он коренной смолянин. Там родился, там вся его семья. И все доказывал, что нет на свете города красивее Смоленска. Он говорил о нем с таким теплом и убежденностью, что даже двое иногородних поверили.
— Знаете, какой у нас храм? Второго такого на земле не сыщете! Его красота затыкает рты всякому, кто говорит о России без должного почтения. Росписи в пашем храме руками известнейших художников сделаны. Все святые смотрят с образов живыми глазами. И помогают люду нашему. Даже в горестях поддерживают! Вы на службе в храме были? — Он обратился к Федору.
— Нет…
— Как? Смоленский и не был на службе? — удивился тот неподдельно.
— Я из деревни.
— Так и тем более! Никто не должен называть себя смолянином, если в церковь не ходит. Я таких за людей не считаю, — сказал сосед, обидевшись, и отвернулся от Федора к попутчикам.
— У нас на Пасху малиновый звон от храма всему городу слышен. И лечит он людей лучше любых докторов. Не верите? А вот я докажу! — Мужчина спустил ноги с полки. — Были у нас в Смоленске ученые-иностранцы. Проверяли состояние окружающей среды и ее влияние на здоровье человека. Из Японии и Франции, из Канады и Греции, из самой Америки понаехали. И чтоб вы думали? Целый месяц они все проверяли. И убедились, что люди, живущие поблизости от храма, более здоровы и уравновешены, чем те, кто далеко живет. Нет у них опасных для жизни болезней, не подвержены эпидемиям. Семьи там крепче, дети добрее. Даже сады и огороды, те, что ближе к храму, дают урожай много больше, чем другие. Дома там дольше стоят. А главное, люди больше живут. И это не я, иностранцы докопались. А один, уж и не знаю откуда приехал, сказал, что церковные звоны и звон колоколов храма лечат все живое и помогают избавиться даже от тяжкой хвори. А все потому, что именно в то время Бог видит каждого молящегося, всякого, кто пришел в храм за помощью с верой, что получит ее от Господа! И получают! Оттого в наш храм со всех концов света едут. За благодатью, за помощью, за исцеленьем! — Сосед глянул на Федора косо.
— Да меня со Смоленщины пацаном вывезли! С тех пор и не был! Еду, может, кого из родни разыщу! — не выдержал лесник.
— Вон оно что! — сочувственно вздохнул земляк. И еще долго рассказывал обо всех достопримечательностях города.
Уснули в купе уже за полночь. Один Федор ворочался, растревоженный рассказами. Но и он стал дремать. Как вдруг услышал странный звук, словно кто-то пытается открыть дверь в купе тонким ножом.
Лесник затаил дыхание, прислушался. Дверь тихо открылась. Темнота в проходе не осветила человека. Тот, затаив дыхание, сунул руку к вешалкам. Нащупал Федорову куртку. Только хотел ее снять, лесник мигом вскочил. Кулак сработал автоматически. Человек отлетел в проход, ударился головой в стекло окна. И на миг осветил фонарем лицо Федора.
— Ну, пидор, держись! И тебя так накрою, мама родная откажется! — пригрозил майданщик.
Федор сунул ему кулаком в подбородок. Воришка метнулся по проходу к двери и тут же исчез. Лесник повернул к купе и почувствовал: кто-то придержал его.
— Дергаешься, падла! Пеняй на себя, козел! Не клифт, душу достану! — Федор вовремя увернулся от ножа. Поддел коленом в пах говорившего. И в это время проснулась проводница вагона, включила свет.
— Что вы тут шумите? Чего не отдыхаете? Всю дорожку сбили! Зачем? — смотрела с укором.
Федор молча вернулся в купе. Настроение было испорчено, сон перебит. До самого Смоленска он даже не прилег. Сидел у окна, тихо смотрел, как занимаются весенние рассветы на его родине. А они здесь были особыми. Легкими, розовыми, как детские сны, в которые не врываются люди в кожаных черных тужурках и воры всех мастей.
Федор услышал звон колоколов. Поезд проезжал деревенскую церковь, где собирались на службу люди.
Вот и еще поселок появился навстречу.
— Вставайте! Через полчаса Смоленск, — будила пассажиров проводница.
Федор легко выскочил на сырой от росы перрон. В лицо ударил запах цветущей сирени и молодой листвы. Он кружил голову.
Легко подхватив чемодан, лесник вышел в город. Спросил у первого встречного, как добраться до Березняков. Тот рассказал и указал. А потом словно спохватился:
— Зачем пешком идти? Туда автобус ходит. За полчаса на месте будете.
Лесник подошел к остановке. Вскоре приехал в село, которое не помнил. И с рассказами матери тут уж ничего не совпадало.
Где крыши, крытые соломой? Где резные ставни на окнах? Где скамейки у ворот? Где дома из сказки голубого детства? Нет и белых голубей. Их, как говорила мать, разводили все деревенские мальчишки. Где деревянные избы, каждая со своим лицом, похожим на хозяина?
Кирпичные домики выстроились в улицу. Все одинаковые, как цыплята одной курицы. Крыты черепицей. Ни скамеек рядом, ни скворечников. На крышах антенны — длинные, как жерди. Руки-провода за крышу уцепились костляво.
«Где кто живет? Ни одного человека возле дома», — растерялся лесник.
Оглядевшись, он почувствовал себя неуютно, словно оказался незваным гостем на чужой свадьбе.
«Куда ж податься теперь?» Федор осмотрелся и приметил скрывшуюся за новыми домиками совсем иную улицу. Бревенчатые избы утопали в зелени. Из-за нее, буйной, ни калиток, ни заборов не видно. Одни крыши и трубы.
Федор свернул на старую улицу: шел от дома к дому, вглядываясь в лица.
Как чисто поет соловей в саду, даже уходить не хочется! Но нельзя ж столбом среди дороги стоять. Он уступил дорогу женщине, — та на коромысле несла воду. Глянула на лесника вопрошающе.
— Где тут Бобровы живут? — спросил ее, когда поравнялись.
— Бобровы? Что-то не припомню таких. Хотя есть! Точно! Серафим Бобров! Вон там, в конце улицы его дом. Пчеловода ведь ищете?
— Да мне все равно, кем работает. Мне Бобровы нужны. Раньше их в этой деревне много было.
— Так это когда же раньше? Кто сам сбежал, кого забрали. Теперь вот последний остался. Единственный из всех. Те — кулачье сплошь. Потому выселили, как класс. Чтоб другим жить не мешали. А вы, никак, их родственник? — спросила, прищурясь, женщина.
— А что, похож?
— Да я их не помню, верней, не знаю. Маленькая совсем была, когда их отсюда выселяли. Но рассказывали о них старики. Мол, крепко жили. Как богатели. Но работали, как звери. Ни выходных, ни праздников не знали.
— А разве это плохо?
— Ну, без роздыху нельзя. А у Бобровых, сказывали люди, средь зимы, бывало, сосульку не выпросишь. У нас в селе как жадюга заведется, так и дразнят Бобром, — покраснела баба от собственной разговорчивости.
Извинившись, она пошла к дому. Федор же двинулся в конец улицы искать пчеловода Серафима, единственного оставшегося в селе Боброва.
Дом оказался на замке. Федор присел на крыльцо, ожидая хозяина. Лишь к полудню у калитки объявился старик и, шаркая ногами, пошел к крыльцу.
Федора он встретил настороженно. Долго расспрашивал, чей он, зачем в селе оказался, почему к Серафиму пришел, кто его дом указал.
Лесника эти вопросы стали злить.
— Я ведь не в иждивенцы набиваюсь. Приехал родню увидеть. Может, кроме вас, уцелел кто-нибудь из Бобровых?
— Нет никого! Разве вот председатель колхоза! Но он тебя не впустит. Не признает. Коммунист! Родни и родства не признает. Идейный! Своих совестится, и ты к нему не суйся! Как племяшу советую. Хоть он тебе родня, сам в том век не сознается, даже в могиле. Он же, гад позорный, когда оженился, фамилию жены своей взял. И вовсе перестал быть Бобровым. А до того тож не сознавался. Говорил, что он однофамилец, змей окаянный! Аж мне за него совестно было. Извели наш корень. А оставшиеся измельчали.
— А где еще Бобровы живут? — спросил Федор, пригорюнясь.
— Может, и есть где, да сюда не суются. Всем жить охота. Поди сознайся, снова за жопу возьмут. Вот и поразъехались по чужбинкам. Чтоб никто не докопался, кто он и откуда.
— Вы тоже один живете? — огляделся Федор.
— Как крест на могиле! Старуха пять зим назад померла. Дочки обе замужем. В Смоленске живут. Я один бедую. Пытался года три назад одну развалюху высватать. Так не согласилась. Совестно ей, видишь ли, партийной отрыжке за кулацкого родственника замуж выходить. Мало было отказать, еще и высрамила, кадушка гнилая, чтоб ее черти на том свете бодали! — затряслись руки старика.
— Выходит, не кончилось лихое время, все еще воюют с нами! А уж сколько лет прошло! Думал, все давно забыто.
— Где уж там! Надысь ко мне пионеры пришли на пасеку! Думал, к делу хотят приноровиться, подмочь мне, старому. Все ж при учителке. Она грамотная. К добру ребят должна поворотить. Ну, иду навстречу. А баба та усадила детей на траву в кружок подле меня и просит: «Расскажите, Серафим, как вы до советской власти кулачествовали, как с людей деревенских кровь пили? Чтоб знали ученики, как нужно им дорожить завоеваниями их отцов и каждым нынешним днем. Пусть они от вас правду узнают. Такое крепче помнится». Назвал я ее дурой набитой, говном и послал в жопу. Сказал еще, что ее место в психушке, а не в школе детве мозги засорять. И велел всем уходить с пасеки, не мешать работать. Дети, конечно, смеялись над учителкой. А та жалобу на меня настрочила. Ну, приехали из органов. Орали здесь. Грозили в каталажку упечь, чтобы зубы повышибать. А меня чего пугать? Жизнь прожита. Сколько уж тут осталось, теперь не страшно. Терять нечего, находить поздно. Так и сказал. Либо забирайте, либо проваливайте! Так там вы хоть похороните меня. Здесь и это сделать будет некому. Так что согласный я, поехали. С великой душой! Они аж обалдели. Назвали малахольным и еще культурным матом, я уж его враз и не запомнил. И ушли. С тех пор пока никто не дергает. Был бы помоложе, ушел в монастырь. А теперь упустил время, совестно свою немощь на чужие плечи сваливать. Не то бы глаза мои б никого не видели, — пожаловался дед. И добавил горько: — Вот и тебе сказываю, племяш, не получилось нынче гостеванье у меня. И чтоб беды какой не стряслось, беги отсюда подальше, где нас никто не знает и не помнит. Да меньше о себе говори. Потому как и в деревнях, в каждой избе стены и крыши уши имеют. Не обессудь. Приютить не смогу. Не хочу видеть, как тебя на моих глазах забирать станут…
Он ничего не предложил Федору, не спросил, как выжил, где устроился, имеет ли семью. Серафим молча указал глазами на дверь, и гость понял. Он так же молча встал, взял чемодан, не сказав ни слова, вышел из избы, не оглянувшись на родственника.
Федор шел по улице, размышляя, куда ему податься. И вдруг в голову ударила шальная мысль. Он вошел в правление колхоза и, подойдя к секретарше, попросился на прием к председателю.
— Пройдите. — Та окинула приезжего беглым взглядом.
Едва Федор вошел в кабинет, навстречу ему встал крепкий, плотный человек:
— Ну, проходи! Здравствуй! Что? Не принял тебя Серафим? Даты присядь. В ногах правды нет! Вон какой ты, Федор Бобров! Живо наше семя! А? Откуда ты, где жил? Кем работал? — засыпал он вопросами.
Лесник диву давался: откуда узнал о нем председатель? Тот понял. И, рассмеявшись, признался:
— У нас свое, колхозное радио, по всем заборам висит. Увидели наши ребятишки приезжего, такое редко случается. Ну и следом за ним. Интересно все узнать. А в каждой избе форточки имеются. Все слышно. Сел воробей на ветку дерева и новости из первых рук. Это тебе не в городе! — рассмеялся председатель простодушно.
Федор рассказал, что живет на Сахалине. Умолчав при том, как туда попал. Сказал: мол, в лесниках теперь. А сейчас в отпуске. На целых полгода приехал.
— Семья есть? Дети?
— Никого. Один я. Вот решил здесь, на родине, жену подыскать. Из своих баб.
— Иль на Сахалине выбора нет? — удивился председатель.
— Отчего ж? Этого добра везде полно! Да хотел из своих мест.
— Ну, с этим, я думаю, проблем у тебя не будет. У нас каждый мужик нарасхват. Хоть девку, хоть бабу вмиг сыщешь. А чем заняться хочешь?
— Я в отпуск приехал. Оглядеться хочу немного. Дух перевести. Три года из тайги не вылезал!
— Неужели полгода отдыхать станешь? Нам одного дня в неделю хватает. А то и этого не имеем. Деревня, сам понимаешь, каждый час забот требует! А кто, как не мужик, Россию кормит? Вот и мозгуй, имеем ли время на отдых?
— Мне бы сначала определиться. Ведь с дороги я. Не евши. Серафим наш не то что накормить, дух перевести не дал, — сорвалась с губ обида.
— Извини. Укор правильный. Тогда давай решим так. Я тебя определю жить к бабе Тане. У меня, пойми верно, семья большая. Мешать тебе будут. Дети! Вокруг визг, писк целыми днями. Да еще теща! Домашняя полиция! Сам ее не выношу. Зачем тебе на душу свое вешать станем? У бабки Тани и тишина и покой. Чистоплотная старушка. Кстати, родственница наша! Жена твоего дядьки. Он умер. Вот она и живет одна. Я к тебе приходить буду. Ну и ты к нам — в гости. А теперь отведут тебя к тетке твоей. Уж она несказанно рада будет. Когда дух переведешь, осмотришься, сам решишь, что дальше делать, тогда и поговорим. Условились?
— Договорились!
— Ну, а я вечерком загляну к вам! — Председатель вызвал секретаршу, велел ей отвести Федора к бабе Тане.
Маленькая, сухонькая, подвязанная по самые брови платком, старушка улыбчиво провела гостя в глубь дома. Поговорив недолго с секретаршей, вскоре вернулась. И предложила:
— Оглядись, где тебе по душе станет. А я на стол накрою покуда.
Федор пошел по дому. Он оказался просторным, теплым и ухоженным. На стенах старые портреты, фотографии. В красном углу иконы. Горела лампадка неярким светом. И леснику показалось, что этот дом ему знаком. И эта русская печь. И широкие половицы пола. И эти стены…
— Пойди поешь, Федор, — услышал он за спиной тихий голос. И послушно последовал за хозяйкой.
— Признал свой дом иль нет? — спросила старушка, смахнув слезу.
У Федора ложка из рук выпала. Кусок поперек горла встал. Тетка постаралась не заметить:
— Да, Федюшка, отсюда вас позабирали всех. С тех пор уже сколько минуло! И дом этот много раз хотели снести, чтоб на его месте другой поставить, кирпичный. Да отстоял председатель. Сберег. Все верил, что найдется, выживет кто-то и станет избе хозяином. Вот ты и приехал. Слава Богу! Додержала я дом. Нынче отойти могу спокойно, — улыбалась старушка светло.
— Мне уезжать надо. К себе. На Сахалин, — выдавил Федор, вспомнив, что возвращаться ему некуда.
Старушка вытерла глаза уголками платка, удивленно глянула на гостя:
— От своего дома зачем уходить? Я так ждала. Оставайся. Вези семью. Детей пригляжу, сколько сил хватит, хозяйство заведем. Зачем на чужбине маяться? Ить от земли своей только пьяницы аль непутяги уходят…
— Случается и другое, — хотел напомнить Федор.
— То было. Куда деваться? Нынче рады б кажного возвернуть. Хозяева вовсе поизвелись. Теперь никто в деревне жить не хочет. В города подались. А и там без нас не смогут. Хлеб да картоха с деревни. Без них хочь кто не сумеет жить.
— А мне Серафим другое говорил, мол, и теперь на нас, Бобровых, всюду косо смотрят, как на врагов власти.
— Серафим всегда умудрялся жить обособливо. Сиротой средь деревни. С родней не знался. Жадный мужик. Не в свою породу. Оттого его никто не признает. Холодно ему. Ни одна бабка к нему не пошла. А знаешь пошто так? Потому как он каждую кроху в зубах посчитает. Он и ныне, не гляди, что столько лет минуло, дедовы портки еще носит. Новых не купит. Скорей задавится. Спроси, за что его деревня не любит? Да за то, что поймал мальца на пасеке, тот меда ложку ухватить успел, так проглотить не дал. Крапивой, розгами высек. Люди мальчонку еле откачали. Ну, и припомнили Серафиму, кто он есть. В зле побили старого. А то как же? Ить дите не с банкой пришло. Голодный рот принес. Нешто сердце жали не имеет? Не побоялся Бога — дитю отказал. С зубов выбил. Вот и отреклась от него деревня. Помрет — никто хоронить не станет. Не надо люд наш говнять. Себя бы наперед понюхал, — покраснела хозяйка и, повернувшись к иконе, попросила прощения у Господа за свою горячность.
— Да-а, ну и родственничек, — покачал головой лесник.
— Он завсегда норовил из-под себя оладьи выдавить. Такой скупердяй, что пришел к бабке свататься, поглядел, чего она на стол поставила, и оговорил, назвал обжорой. Та его взашей погнала. И тоже с бранью. Он, пес шелудивый, когда убегал, ее калоши надел. Так и не возвернул, бесстыдный злыдень.
Бабка Таня подвигала ближе к Федору грибы, сметану, творог и оладьи. Молока принесла целый кувшин.
— Пей на здоровьичко!
А потом водила по дому, показывала фотографии:
— Вот твой отец вместе с моим мужиком. Вот они еще молодые были, неженатые. А тут бабка твоя. Умная была. Из городских. Купеческая дочка. Все наскрозь знала. Даже на заграничном языке говорить могла. А вот эта — твоя мамаша в молодости. В год замужества снялась.
Федька смотрел изумленно. Что общего у этой цветущей женщины с той, какой он помнил мать? Разве только глаза?
— Тут — вся твоя семья. Вишь, сколько вас было? А жили как дружно! А люди какие красивые!
Лесник разглядывал портрет деда.
— Он в деревне главным был. Первым, после барина. Тот ему как себе верил. И то, верно, неспроста. Честный, чистый был человек. Работать умел и любил. Сам повсюду управлялся. И пахал, и сеял, и молотил, и строил. И сапоги точал, валял валенки. На кузне управлялся. И на мельнице успевал. Барин его, как родного, любил. С отчеством звал. Уважительно. И каждый праздник одаривал. То коня иль телушку, а то и золотых даст. Не зазря… — вздыхала бабка. — Под этими иконами венчались твои родители. Они еще от прадеда достались им. А вот обручальные кольца отобрали при раскулачивании. Хорошо иконы уцелели. На них не позарился никто.
— Как же дом вам отдали? — удивился Федор.
— Так и это не враз. Поначалу в него деревенскую бедноту поселили. Она и при барине, и нынче — главная пьянь. Ну, потом их с колхозу взашей погнали. Поселили бухгалтершу. Она — что сучка, с цепи сорвавшаяся. Всех мужиков сюда перетаскала. Даже дряхлых дедов. Бабы ее вальками с деревни выгнали. За распутство. И на партейный билет не глянули. По морде били. Воспретили вертаться сюда. И дом забили. Год он пустовал. Потом нам его отдал Андрейка, нынешний председатель. Помог отремонтировать. Так мы и вселились в него. Снести не дали. Конешно, велик он мне. Но… Тебе в самую пору. Обживай гнездо свое. С Богом! А я, коль душа твоя воспротивится, к сестре своей жить сойду. Она в соседней деревне, тоже одна мается. Вдвух веселей станет…
— Рано вы об этом. Я сам для себя еще ничего не решил, — ответил тихо Федор.
Когда за окном совсем стемнело, пришел навестить Федора председатель колхоза. Выпив по рюмке, разговорились.
— Досталось тебе с лихвой. Уж и не знаю, за что нашу семью Бог покарал так жестоко? Где согрешили? Ума не приложу. Я ведь только тем и уберегся, что в то время учился в городе. Обо мне позабыли. Я, когда институт заканчивал, невесту свою встретил. Рассказал ей все. И признался, что не смогу жениться на ней, не хочу судьбу изувечить. Тогда она и предложила, расписавшись, перейти на ее фамилию. Чтобы и не вспоминал никто. Так и сделали. Десять лет мотались по колхозам. Жили на Орловщине, Брянщине, даже в Белоруссии. А потом сюда направили колхоз поднимать. Его уже дешевле закопать было. Целиком. Смотреть тошно. Люди — сущие скелеты. Поля, как погосты, рожать разучились. Сады повымерзли, скотина передохла от болезней и бескормицы. Да что там, когда семена все съели. Сев нечем было провести. Зато все коммунисты!
— Но ты тоже коммунист!
— Нет, Федя! Я им никогда не был. Да и кто б принял? Тут же докопались бы, кто я такой. Вот и сидел тихо, не высовывался. Когда в колхоз послали, спросили, чего, мол, в партию не вступаю. Всегда говорил, будто недостойным считаю себя. Мол, не дозрел. Это льстило, что я себя ниже их ставлю. И если провалю колхоз, тогда можно свалить на беспартийность, что, дескать, взять с безыдейного? А коли подниму — себе в заслугу, вот, глядите, не ошиблись, знали, кому доверить хозяйство!
Федор горько усмехнулся.
— Так оно, родной! Как думаешь? На работе начальство клюет без выходных, дома — теща без продыху. Но ничего! Крепимся! На то мы Бобровы! Выживаем назло всем! Вон, дома, моя теща признает, что другой бы уж задавился, а я и не помышляю! Когда совсем невмоготу допечет, прихожу сюда, как к роднику, сил набраться у всех, кто был и кто помнит меня. К нашей бабе Тане… Она все понимает. Умеет язык за зубами держать, одна у меня здесь. От всей большой родни, единственная. Она ни на что не жалуется, ни на кого не обижается. Зато и любят ее в деревне больше всех. Никто не попрекает, что с кулаками в родстве состояла. Да и забыли о том давно. Времена меняются.
— А кто еще из родни уцелел? — спросил Федька.
— Уцелело нас немного. Но в том-то и наша живучесть, что нас убивали, а мы рождались. Вот так и у меня — три взрослых сына. Двое уже женаты. Детей имеют. Младший вот-вот женится. Они нынче не боятся говорить, кто такие. Есть еще Бобровы. Двоюродные наши. Эти — на Брянщине, целым селом живут. Сестра имеется. Она так и осталась Бобровой. Тогда на кулачках жениться боялись. Когда стала мастером на ткацкой фабрике, сама ни за кого не захотела выходить. Хочешь со всеми повидаться? Адреса дам. Поедешь, посмотришь.
— Хорошо! — согласился лесник.
— Только уговор! Погости у нас недели две. Побудь с нами! Дай поверить нам, что прибавилось в роду! Есть еще один мужик. Продолжатель! Не торопись покидать…
Федор жил в своей деревне, не считая дни. Он полностью отремонтировал свой дом. Перекрыл крышу. Заменил на чердаке прогнившие балки. Окна полностью поменял. Вставил новые рамы, выбросил старые подоконники. Двери новые поставил. Перестелил полы. Даже печку перебрал. Тетка, глядя на него, нарадоваться не могла. А лесник новое крыльцо приделал. Восстановил, какое было когда-то… По рассказам тетки. Когда она увидела готовое, долго плакала. Если бы вот так же легко можно было б вернуть прошлое. Но на это чудо не способны даже Федоровы умелые руки.
Федор за три месяца поставил на ноги дом, отремонтировал его надежно, старательно. Сарай и сеновал, забор и ворота, даже скамейку соорудил у калитки, восстановив все, как было когда-то…
Сделав все, отдохнул неделю и заскучал без дела. Захотелось к себе на Сахалин — в тайгу, на свой участок, к привычной жизни, степенным людям, к своему углу, пусть незнакомому пока, но уже родному.
— Здесь дом твой, Федюшка, все корни твои отсюда. Чего ж вздыхаешь тяжко? Чего грустишь? Устал иль не по нраву что-нибудь? Куришь много! Что сердце рвет? Какая болячка его точит? Нешто чужбина слаще? — спрашивала бабка Таня.
— Отвык. Не жил я здесь. В других краях вырос и прикипел к ним. Теперь уж трудно заново. Годы мои не те. Обратно просится. Где много лет прожито. Чужбина, говоришь? Да, в местах северных не по своей воле оказался я. И холодно, и тяжко там случается. Но другого тепла больше. От какого уходить не хочется. И тянет к нему за душу. Оттого и у меня, непутевого, разум одно, а сердце — другое. Свое требует.
— Да что ж хорошего на Сахалине? Кроме холода и зверья, наводнений и снега, кто еще есть там? Тюрьмы? Погосты?
Федька отмахивался.
— Даже церкви там ни единой нет! Знамо, место каторжное! Вот Господь и не видит его. Оттого бедует люд. Податься, видать, некуда. У тебя же — погляди! Дом — хоромы! Чего недостает? Живи и радуйся, — предлагала старушка.
Федор отмалчивался. А потом не выдержал. Всерьез о возвращении домой думать стал. Начал приглядывать в магазине, что домой купить. Ведь вот сколько прожил, а все деньги целы.
Вот тут-то и настоял председатель колхоза оставшуюся родню навестить. Сестру — мастера ткацкой фабрики, что живет в Иванове. Дал адрес ее. Обещал позвонить ей заранее, чтобы ждала и приняла.
— А там и других навести! Развейся, пока время есть! Может, пройдет тоска твоя. Там и вернешься. Мы ждать будем!
Не хотелось леснику по гостям мотаться. Устал. Но родственники настаивали, просили. И Федор поддался. Обещал, если не понравится в Иванове, вернуться в Смоленск. И держать связь, дать телеграмму от сестры, как только приедет, обо всем писать.
В купе он больше половины дороги ехал один. Федор уже уснул, когда в купе кто-то вошел. Лесник оглянулся. Приличный человек. Одет с иголочки.
— До Москвы, сосед? — спросил тихо.
— Да. До конечной! — проснулся окончательно. И, приподняв голову, приметил, что попутчик без вещей. «Либо майданщик, либо гастролер», — отметил про себя.
— А я к теще в Москву еду, — усмехнулся попутчик и, достав пачку сигарет, предложил: — Перекурим.
— Не хочется, — отмахнулся лесник.
Попутчик закурил. Он оказался разговорчивым человеком.
— С Сахалина? На полгода в отпуск приехал? А зачем в деревню?! На юг надо было! Там тепло и сытно! А главное — весело! На юге лишь бы деньги были! Тогда все сто удовольствий получишь, — смеялся сосед.
Тут-то у Федора сорвалось, что, живя в деревне, ни копейки не потратил. Спохватился, что зря растрепался. Но, глянув на попутчика, успокоился. Мужик слабоватый. Да и на шпану не похож. А фартовый в вагоне промышлять не станет…
Вскоре к попутчику вошли двое его приятелей из соседнего купе. Коротко переговорили. А потом принесли бутылку водки, хлеб и колбасу.
— Давай, сосед, с нами! — предложили Федору.
Тот отказался. Но попутчики оказались настырными. И, несмотря на повернувшегося к ним спиной лесника, растормошили, подали в стакане водку, хлеб с колбасой.
Федор выпил. Немного поговорил с мужиками и вскоре уснул.
То ли водка сделала свое, а может, потому, что привык в деревне рано спать ложиться, захрапел на все купе.
Проснулся от холода. Открыл глаза. Не понял, где находится. Но не в деревне, не в поезде.
— Очухался, ханурик? Ну и здоров же дрыхнуть, сукин сын! Двое суток прокемарил, как падла! — услышал голос с верхних нар. И только тут до него дошло, что находится в камере.
— За что влип? Где я? — спрашивал он.
— В каталажке, мать твою! Где еще наше место. Как бродягу из вагона выволокли, бухого в жопу! Без ксив. Без барахла! Без багажа! — хохотали наверху и добавили: — На Белорусском вокзале мы! Слезай, приехали! В ментовке паримся. Доперло иль нет?
Федор только теперь понял, что произошло. Поначалу голова разболелась. Он ухватился за дверь камеры с нечеловеческой силой. Рванул и, выскочив в коридор босиком, в одном исподнем, взлохмаченный и грязный, дико вращая глазами, орал несусветное.
— Белая горячка у фраера!
— Еще один свихнулся! А все водка! — услышал он за спиной.
Как на него натянули смирительную рубаху, впихнули в машину, везли в психушку, лесник не помнил. Безжалостные санитары били за всякую попытку подойти к двери. Измучили уколами. Руки и ноги путались в смирительной. Федора никто не хотел слушать.
Лишь однажды он заговорил с врачом в коридоре:
— Сонного добавили мне в водку попутчики в купе. Ограбили начисто. И деньги, и вещи, и документы вытащили. Помогите мне выбраться. Сделайте запросы. Родню ведь имею. И на работе ждут. Уеду к себе на Сахалин. Носа больше на материк не высуну. Клянусь мамой!
— Давайте ваши данные, — ответил врач.
Федор назвал деревню на Смоленщине. Фамилию, имя тетки, председателя колхоза. Сообщил и адрес сахалинского лесхоза. Врач пообещал все выяснить. И снова потянулось время.
Сколько его минуло? Когда лесник глянул в окно, не поверил глазам: во дворе психушки вовсю валил снег.
— Сколько я здесь канал? Долго ли еще меня морить будут? — возмущался лесник и требовал выпустить его немедленно.
Его возвращали кулаками в зарешеченную палату. Федор временами чувствовал, что и впрямь начинает сходить с ума.
— Доктора позовите! — требовал он.
И наконец-то пришел тот врач, который обещал сделать запросы.
— Ответы? Да, пришли. Пока из двух мест. Ваша тетка умерла. А председатель колхоза ответил, что не имеет времени заняться вами и забрать вас к себе тоже не сможет в силу семейных обстоятельств. Почта на Сахалин идет месяц. Да обратно столько же. Так что ничего другого не остается, как подождать. Да и то неизвестно, возьмут ли вас туда? — Врач покачал головой с сомненьем.
А ночью, поняв все, Федька сбежал из психушки, прихватив в котельной телогрейку и шапку кочегара, запасные сапоги его сменщика, и заторопился куда глаза глядят. Подальше от дурдома — заколоченного и зарешеченного, как тюрьма.
Он шел всю ночь, торопливо перебегая от сугроба к сугробу, только бы подальше от дороги и погони.
Куда он шел, к кому спешил, на что надеялся? Он сам не знал. На кладбище забрел случайно. Не сразу разглядел…
— Господи, помоги! — плакал лесник горькими слезами. — Во всем я виноват! Во всем грешен, кроме одного! Рожденья своего я не заказывал и не просил! Уж если нет твоей воли на жизнь мою, забери к себе, Господи! Я больше не могу! — Впервые он встал на колени перед иконой.
Федор не видел, как за его спиной писал телеграмму на Сахалин отец Виктор. Всю ночь, до самого утра рассказывал он настоятелю о себе. Ни в чем не кривил душой, не врал. Впервые, как на духу, исповедался перед человеком и спросил:
— Скажи, святой отец, за что мне жизнь такая дана? И посоветуй, что делать мне теперь? Ведь и на Сахалине откажутся от сумасшедшего, коль родня и та отреклась.
— Бог не без милости, свет не без достойных людей! — ответил священник и, не мешкая, отправил срочную телеграмму Василию Ивановичу, главному лесничему. А по пути просил Создателя не оставить в беде раба Федора.
Леснику священник ничего о том не сказал. Попросил его пожить немного в келье, успокоиться, прийти в себя.
— Глядишь, Господь услышит раскаяние твое. И поможет, вызволит из беды! Ведь каждая исповедь есть очищение, после которого жизнь начинается заново, — говорил отец Виктор.
«Завтра, верно, ответ с Сахалина будет. Но какой? Человек — он всегда загадка. А судьба чаще становится испытанием. Может, это последнее у него». Он смотрел на Федора с сочувствием.
Лесник спал и все же услышал робкий стук в дверь кельи.
— Отец Виктор! Вам телеграмма! — просунулась рука в дверь и подала небольшой листок бумаги.
Священник прочел. Рассмеялся так звонко и светло, что Федор сразу обрадованно подскочил:
— Уж не про меня ли пишут? — У него дрогнуло лицо. Светлая тень пробежала в глазах.
Лесник и сам не знал, чего он ждет. Он больше не верил людям. Разве только Богу? Но нужен ли он Творцу? Ведь радости не для него.
Отец Виктор перекрестился на образа. И стал читать срывающимся от волнения голосом:
— «Завтра вылетаю. Сберегите Федора. К его возвращенью — все готово. Пусть не тревожится…»
Не отреклись! Не позабыли! Ведь совсем чужие они мне, но, вишь ты, родней родни! Берут обратно! Домой! И то верно, зачем мне было искать прошлое? Нет в нем ничего. Одно горе! И вспомнить нечего. Да и к чему? Всякая зима проходит. Даже в судьбе, — вновь и вновь перечитывал лесник телеграмму Василия Ивановича. И, как единственную теплинку, связавшую с жизнью, спрятал на груди, чтобы ее последнюю не потерять в снегах родной чужбины…