Кроме контроля за качеством окопных работ, у меня немало и других обязанностей. Работы работами, но мы не забываем и о боевой учебе - приходится и на нее отрывать время. Солдат не может, хотя бы на какое-то время, перестать чувствовать себя солдатом, не может не совершенствовать свое умение воевать. У меня есть особая нагрузка: я готовлю ротных наблюдателей - это что-то вроде краткосрочных курсов с практическими занятиями на местности. Учу выбирать место для наблюдения, маскироваться на нем, намечать впереди ориентиры, определять цели и докладывать о их местонахождении. А вечерами в хате, при свете коптилки, собрав к концу дня по ротам сведения о сделанном за день, составляю донесения в штаб полка, черчу схемы расположения оборудованных уже позиций. Времени для занятий немецким языком почти не остается, но все-таки мы с Рыкуном иногда его выкраиваем - пытаемся шпрехать друг с другом, упражняясь в разговорной речи, тренируемся в допросе пленных, попеременно меняясь ролями.

Бабкин уже давно сменил свое прежнее негативное отношение к этим нашим занятиям. Более того: несмотря на мою беспартийность, он в какой-то мере приобщил меня к политработе, после того как во время наших, так сказать, домашних разговоров по поводу прочитанного в газетах убедился, что я в политике разбираюсь. Замполит иногда поручает мне провести где-нибудь в подразделении беседу о положении на фронтах или о международной обстановке. Я сначала попробовал было отнекиваться, ссылаясь на то, что не имею практики в подобного рода работе, но Бабкин пристыдил меня, сказав: У меня неполное среднее, да я и то научился, раз партия велела, а у тебя - высшее. К тому ж еще ты учитель, так что должен уметь как это... глаголом жечь сердца людей. Я согласился жечь, вроде получается, но особенно мне нравится отвечать на вопросы - тогда-то я уж знаю, что от меня хотят услышать солдаты, что их волнует. А вопросы, хотя и самые разные, сводятся к одному: скоро ли кончится затишье на фронтах, как развернутся события? Но что я могу сказать об этом, какие выдвинуть прогнозы? Единственный - что затишье на фронтах должно все же кончиться нынешним летом. Впрочем, такой прогноз они и сами могут дать.

Как-то однажды Бабкин поручил мне прочесть солдатам и обсудить с ними опубликованное в газете обращение женщин одного из заводов к землякам-фронтовикам. Женщины сообщали, что они продолжают трудиться для фронта не щадя сил, призывали и воинов отдать все силы для разгрома захватчиков.

После того как я прочел это обращение, как-то само собой завязался разговор о том, что пишут из тыла родные, как там трудно живется - паек скудный, а работа большая, за детьми доглядеть некогда, одежа-обужа поизносилась, а главное, точит сердца тревога за родных фронтовиков. В письмах из дома жалобы редки - женщины стараются не расстраивать своих воинов, но о многих трудностях, о которых письма умалчивают, нетрудно догадаться. Обсуждали, обсуждали во время этого разговора письма из дома, а потом один из собеседников, солдат уже в годах, вспомнил:

- Вот мальчонкой я был, когда гражданская война шла, - тоже голодали в тылу. Из Иванова я, где ткацкие фабрики, знаете? У нас рабочим по осьмушке хлеба выдавали. Мать нам, ребятишкам, последнюю кроху от себя отрывала. В деревне у нас родственники имелись, туда хотела нас отправить, да и там было не шибко сытно. Ну вот и теперь... А что поделаешь? Война! Все в обрез. Можно сказать - тыл нас обеспечивает: сыты, одеты, письма получаем, газеты вот нам приносят, - он показал на меня, - разъясняют, что надо. Какие еще потребности у нас на передовой могут быть? Все нам дается. Ну и мы все должны отдавать. Вот жалуются некоторые - роем землю, роем, передыху нет, а может, и не сгодится, в другое место нас перебросят. Ну и что ж? Значит, так надо. Наше дело солдатское - исполнять. И сейчас, и ежели что - в бою. Нам, братцы, все по потребности, а мы обязаны все по способности. Вплоть до того, чтобы, если без того не обойтись, и жизнью рисковать. На то и фронт. Кто жив останется, тому после войны эта школа очень даже пригодится...

Солдат разговорился, его никто не перебивал - видно, его слова находили отзвук у каждого его товарища. А я слушал и думал: пусть не очень складно, но этот солдат высказал то, что, наверное, у любого из нас на душе. Только вот о том, что будет после войны, как-то пока не думается. Очень уж это далеко... Живем сегодняшними заботами. А о том, что будет, когда наступит мир... Ведь даже о том, что будет в недалеком будущем - завтра, послезавтра, через несколько дней или недель, - не хочется думать: все равно не предугадаешь. Все может измениться в течение одного часа.

Все может случиться...

От нас до передовых позиций далеко. Но службу несем как на передовой, разве только не опасаемся ходить вне траншей в полный рост (лишь позже мы поняли, как много значит это обстоятельство) да спят солдаты пока что не в землянках, для перекрытий которых нам привезли, наконец, малость бревен от каких-то разобранных домов, а вверху, на траве - ночи стоят сухие и теплые, только под утро, и то не всегда, выпадает роса, но от нее спасает плащ-палатка.

Хотя мы и в третьей полосе обороны, однако по ночам выставляем в окопах наблюдателей, высылаем дозоры на фланги - в промежутки между нами и соседними частями, держим перед позициями боевое охранение, в специально для него оборудованных окопах.

В один из вечеров, после захода солнца, когда я, поужинав на батальонной кухне, направился было отдохнуть от дневных трудов, меня вызвал Собченко.

- Будем сегодня проверять бдительность службы. Мы, - показал он на Бабкина, - отправимся в первую и вторую роты и к минометчикам. А тебе задача пройти в третью роту и к боевому охранению.

Часов в одиннадцать, когда уже плотно лежала тьма - ночь была безлунная и небо затянуло откуда-то наплывшими тучами, так что не видно даже звезд, - я отправился выполнять полученное задание, взяв плащ-палатку на случай дождя. Дошел до хорошо знакомой мне передовой траншеи третьей роты. В ней все уже давно спали крепким сном - бодрствовали только солдаты-наблюдатели. Я подошел к одному из них. Поблизости от наблюдателя на бруствере стоял на сошках, готовый к стрельбе, ручной пулемет. Возле пулемета, на дне окопа, завернувшись в плащ-палатку, лежал солдат, очевидно - пулеметчик. Уже несколько дней как мы стали выделять дежурные пулеметы - такой поступил приказ. В случае чего наблюдатель мигом разбудит пулеметчика.

Наблюдатель, услышав шаги, окликнул меня, узнал, в ответ на мой вопрос ответил:

- Ничего впереди не слыхать, не видать.

Я перебрался через траншею и зашагал дальше, к окопу боевого охранения. Тьма, казалось, стала еще плотнее. Даже далеких отсветов немецких ракет впереди, хоть смутно, но видных в предыдущие ночи, теперь не было и признака. Кругом стояла тишина, все в степи спало. Только слышалось, как под подошвами сапог шелестит трава. Днем, если поглядеть вперед, за наши позиции, на сколько охватит глаз - ровная степь, без единой складочки или лощинки. Раздолье для танков, и никаких естественных ориентиров. Наши артиллеристы, на случай, если немецкие танки дойдут сюда, подготовили ориентиры рукотворные - вешки. Самые ближние стоят примерно в километре впереди наших позиций, на уровне нашего боевого охранения. Огонь по всем предполагаемым рубежам, где могут появиться вражеские танки, подготовлен, все нужные расчеты сделаны, пушки стоят наготове, на оборудованных огневых позициях, артиллеристы - возле своих пушек. Спят, конечно, но если понадобится, в считанные минуты откроют огонь. Только едва ли немцы станут наступать ночью, в такую кромешную тьму, излюбленное ими время для начала наступления - рассвет.

...Темень и тишина. Словно ни души нет на многие километры вокруг - ни огонька, ни звука, как в необитаемом пространстве. Я, ночь и степь, и больше никого - один под закрытым тучами непроглядно-черным небом. Но как много глаз зорко всматривается сейчас в эту ночную темноту, сколько ушей настороженно слушают тишину! Впереди нас, на первой и второй оборонительных полосах, и у нас, на третьей... На своих местах наблюдатели, телефонисты, готовые тотчас же передать тревожное донесение и принять боевой приказ. Кто-то не спит и в штабах - в полковом, дивизионном и выше. И в Москве, в Верховной Ставке. И, наверное, в этот полуночный час и в других батальонах и полках, по всему необъятному фронту, от позиции к позиции ходят, как и я бреду сейчас по степи, проверяющие бдительность командиры. Спят солдаты в траншеях, землянках, блиндажах, а то и просто под ночным небом. Но армия не спит, армия наготове...

Я шел, прикидывая в уме, далеко ли еще осталось до окопа боевого охранения. Днем я вышел бы на него запросто. Но сейчас, в темноте... Направление я взял как будто правильное. Но что-то долго иду...

Слева в темноте промаячила вешка-жердочка с привязанной на верху тряпицей. Такие ориентиры стоят дальше, чем находится окоп боевого охранения. Неужели я прошел мимо? Надо вернуться!

Я повернул и пошел. С каждой минутой тревога все сильнее охватывала меня: окоп боевого охранения должен быть совсем близко, а я все иду и иду... Неужели сбился? Но не кричать же! Я - поверяющий и не должен вести себя как заблудившийся мальчишка...

- Стой, кто идет?

Я даже присел от неожиданности.

- Стой, стрелять буду!

- Да не стреляйте, свой я!

- Кто свой?

Я назвал себя.

- Не знаем такого!

Голос моего невидимого собеседника был совсем юный, почти мальчишечий, звучал испуганно.

- Да как же не знаете! - спешил я объясниться. - Меня в батальоне каждый знает!..

Впереди в темноте заговорили вполголоса - видимо, о чем-то советовались. Потом другой голос - уже не мальчишеский, а солидно басовитый - спросил:

- Какого батальона?

- Капитана Собченко!

- Нет у нас такого капитана!

Я испугался: Куда меня занесло? Для этих бойцов я - неизвестная личность. Задержат, начнут выяснять, вот будет канители - и конфуза потом, в батальоне, не оберешься...

Продолжая объяснять, кто я такой и почему оказался здесь в ночной час, я тем временем подошел вплотную к бойцам, окликнувшим меня. В темноте видны были лишь их головы, торчавшие над землей, - бойцы стояли в глубоком окопе, направив на меня два автомата.

- Прыгайте сюда! - не то предложил, не то скомандовал старший из них. - И вот тут сидите! - показал он на край окопа, когда я оказался уже в нем.

- Некогда мне сидеть! Я пойду...

- Но, но!.. - боец наставил на меня автомат.

- Да вы что, в плен меня берете, что ли?! - возмутился я. - Я же сказал вам, кто я такой!

- Мало ли что вы говорите!.. - По голосу бойца я чувствовал, что он колеблется: поверить мне или нет? Возможно, и его смущала перспектива выслушивать насмешки товарищей: своего, мол, в плен взял! Но чувство бдительности было сильнее. Я понимал его - и сам, наверное, усомнился бы, если бы ночью со стороны противника появился неизвестный человек, хотя бы и одетый в нашу форму.

- Ладно! - сказал я. - Побуду здесь, а вы доложите своему командиру. Или отведите меня к нему.

- Не можем отлучаться, пока смена не придет.

Что оставалось делать? Я завернулся в плащ-палатку и улегся в конце окопа. Все равно до утра никто меня не хватится: Собченко сказал, что результаты проверки обсудим утром. А утро вечера мудренее.

Молодой боец, стоявший возле меня, отошел к своему товарищу в противоположный конец окопа. Они заговорили вполголоса, почти шепотом, но в ночной тишине я довольно отчетливо слышал их голоса.

- Ты его карауль! - наставлял старший младшего. - А я буду наблюдение вести.

- А если побежит?

- Тогда стреляй!

Молоденький боец подошел ко мне, опасливо остановился шагах в пяти, держа автомат на весу.

- Смотри, не засни! - сказал я ему. - А я посплю.

И я действительно, успокоенный тем, что нахожусь под надежной охраной, вскоре погрузился в сон.

Разбудили меня голоса: пришла смена. Уже начинало светать. С приведшим смену сержантом я быстро отрегулировал вопрос, кто я такой и куда попал. Оказывается, сбившись в темноте с направления, я взял так далеко в сторону, что набрел на окоп боевого охранения другого батальона нашего же полка.

Теперь-то я знал, где искать боевое охранение нашего батальона, и поспешил туда. Конечно, поздновато. Но еще успею проверить, не спят ли: на рассвете сон крепок.

Свое боевое охранение я нашел безошибочно, там было все в порядке. Чувствуя себя неловко, но все же с сознанием исполненного долга, я вернулся и доложил комбату о результатах проверки. Хотел было умолчать о своих ночных скитаниях, но передумал: будет хуже, если Собченко случайно узнает о моем конфузе не от меня.

- Ну, здорово! - слушая меня, Собченко заразительно смеялся. - Значит, бдительность на высоте, коль поверяющего в плен взяли! - и добавил уже серьезно: - Командир полка приказал: каждую ночь проверять, как ведется наблюдение за передним краем. И сказал, что будет вперед высылать полковую разведку. Таково указание комдива.

- Зачем? - удивился я. - Впереди же наши части.

- Приказано - значит, надо. А вдруг где-нибудь впереди немец прорвется? Он воевать умеет. И мастер на всякие фокусы.

...Затишье продолжается. Сводки Совинформбюро неизменно спокойны. Но с каждым днем все более явственным становится ощущение нарастающей тревоги. Зачастили в батальон разные проверяющие и поверяющие - не только из полка, но, случается, и из штаба дивизии. В полковые тылы подвезли снаряды, патроны, мины, гранаты. Все чаще пролетают над нами одиночные самолеты - на большой высоте трудно разглядеть: свои или немецкие. По приказу свыше форсируем окопные работы: к готовым траншеям ведем ходы сообщения, устраиваем запасные и ложные позиции - такая работа может быть, по существу, бесконечной. Приезжающие один за другим из штаба дивизии, а то и из штаба армии поверяющие придирчиво изучают качество работ, и каждому из них кажется, что сделано еще мало. Мы роем да роем.

В один из этих дней Бабкин затевает со мной совершенно неожиданный для меня разговор.

- Послушай, - говорит он, - давно я к тебе приглядываюсь: по службе ты старательный, политически подкованный на все четыре ноги - вот как бойцам по газетам все до тонкости объясняешь. Наверное, и на гражданке на хорошем счету был?

- Да не ругали, - отвечаю. - Даже грамоты и премии, бывало, получал.

- Ну вот я так и думал. Но скажи, пожалуйста, почему ты беспартийный? В партию никогда не подавал?

- Как-то в голову не приходило... - смущаюсь я.

- Может, у тебя что-нибудь по биографии неблагополучно? Происхождение там или еще что?

- Происхождение у меня нормальное. Не из купцов и не из дворян. И в биографии черных пятен нет.

- Так что же ты так и не задумывался насчет того, чтобы в партию подавать?

- Я всегда считал, что быть членом партии - очень большая честь. Ее надо заслужить. Быть примером для других...

- Это ты правильно говоришь! - перебил Бабкин. - Но честно делать свое дело - это уже пример. Ты подумай насчет вступления.

Бабкин внимательно посмотрел на меня, как видно, понимая мое смущение. Заговорил вновь:

- Понимаешь, какое дело? Коммунистов, какие были в армии, многих повыбило: ведь они в боях первыми шли, первыми и головы клали. Мало их сейчас во фронтовых частях осталось. А впереди - новые бои, новые потери. Нельзя же армию без партийного ядра оставить. Поэтому и ведем работу по приему сейчас, пока еще тихо...

Да, я знал - Бабкин в батальоне выявляет, кого можно принять в партию, но имеет в виду он прежде всего уже обстрелянных фронтовиков, в первую очередь тех, кто вернулся в строй из госпиталей.

- Может, ты ответственности боишься? - не дождавшись от меня ответа, спросил Бабкин. - Оно, конечно, с партийного - спроса больше. Это ты загодя учти.

Больше он ничего мне разъяснять не стал. Только сказал:

- Надумаешь вступать - скажешь.

Позже ни он, ни я больше не возвращались к этому разговору. Но я не раз задумывался о нем. Одолевали сомнения: окажусь ли достоин? Примут ли? Ведь не один Бабкин будет принимать - парткомиссия. И смогу ли нести всю ответственность, какая требуется от члена партии? Конечно, беспартийным остаться - проще. Честно говоря, спокойнее. Но ведь есть что-то, что выше соображений спокойствия.

Словом, вопрос для себя я оставил открытым.

А тут поступил приказ выступать. Никто из нас не знал - насовсем ли уходим или вернемся на обжитые уже позиции. Учебный будет поход или нас срочно перебрасывают куда-то, может быть в связи с тем, что вот-вот начнутся, а может быть - уже начались бои.

Но ко всему должен быть готов солдат.

...Форсированным маршем, с полной боевой выкладкой, батальон шел всю ночь по степным дорогам, шел куда-то на юг опять вдоль линии фронта. Никто, даже комбат, не знал, куда и зачем мы идем - у Собченко в приказе, полученном из штаба полка, был указан маршрут только километров на тридцать вперед, а что дальше - неизвестно.

Только когда забрежжил рассвет, был объявлен привал. Батальон свернул с дороги в пересекавшую ее лощину, понизу густо заросшую кустарником, и тотчас же все, кроме дозорных, поставленных наблюдать за местностью и за воздухом, повалились на траву, спеша заснуть: ведь приказ продолжать марш может последовать в любой момент. Проверив расстановку дозорных, я тоже бросил под куст плащ-палатку, стянул с натруженных ног сапоги, и уме через несколько секунд меня придавил каменный сон.

Проснулся я, когда ночная прохлада ушла и начало пригревать солнце - оно стояло уже высоко. Батальон спал. Мог бы поспать еще и я. Но захотелось напиться. И не из фляги, где вода давно согрелась и приобрела металлический привкус, а холодной, свежей. Я пошел низом лощины дальше, туда, где кусты и трава были гуще, сочнее - судя по этим приметам, там, возможно, есть родничок.

Шел, раздвигая сапогами траву, высокую, мягкую, совсем не похожую на ту скудную, опаленную солнцем, что растет повсюду в степи, которой мы идем. Конечно, здесь должен быть какой-то родничок, какая-то бочажинка...

Вдруг я остановился, увидев на траве и на ветвях кустов многочисленные одинаковые бумажки: голубоватые, небольшие - в половину тетрадного листка. Листовки с самолета? Интересно, что там?

Поднял одну из листовок. Одна сторона ее чиста, на другой - какой-то текст, написанный по-русски. Красноармейцы! - прочел я, - в последнее время большевистские комиссары усиленно стараются вовлечь вас в свою партию с тем, чтобы вы разделили с ними ответственность за все их злодеяния... Далее разъяснялось: близится время, когда германская армия нанесет сокрушительный удар, власть в России переменится, тех, кто был в партии, станут судить... И предлагалось отказываться от вступления в партию, если к этому будут призывать.

Значит, то, чего хочет наш замполит, очень не желают фашисты? Что же я все колеблюсь, не знаю, как поступить? Нет, теперь-то знаю!

Все еще держа листовку в руке, я сел, положил ее на полевую сумку, зачеркнул карандашом крест-накрест немецкое обращение и на обратной, чистой стороне ее стал писать: Заявление. Прошу принять меня в ряды Коммунистической партии...

Держа заявление в руке, быстро пошел туда, где отдыхал батальон, разыскал Бабкина - он лежал под кустом, положив голову на полевую сумку и надвинув пилотку на глаза. Я остановился в нерешительности: будить или подождать? Но ждать терпения не было...

Бабкин, видимо, почувствовал мое присутствие, шевельнулся, сдвинул с глаз пилотку:

- Ты чего?

- Вот... - протянул я ему заявление.

- А! - Бабкин приподнялся: - Надумал, наконец? Молодец! Я дам анкету, заполнишь, приложишь рекомендации - и подавай! А рекомендующих мы тебе найдем. Да я и сам готов. Знаю же тебя!

Он положил мое заявление на плащ-палатку, на которой спал, потянулся к сумке за анкетой, и вдруг лицо его побагровело.

- Да ты что! Ты на чем заявление в партию написал?! - он гневно ткнул пальцем в голубой листок, который, как я теперь увидел, лежит вверх не той стороной, на которой написано мое заявление. - Ты на фашистской гадости написал!

- Так это же фашистам назло... - пытался я оправдаться, хотя уже и сам понял, что замполит в своем негодовании абсолютно прав. Действительно, как это я не сообразил сразу?..

- Ладно, давайте перепишу, - потянулся я к голубому листку.

- А это - порви! - все не мог успокоиться Бабкин. - Где ты ее нашел?

Я объяснил. Добавил:

- Там таких много.

- Пойдем, соберем и сожжем! Нечего этой фашистской заразе на нашей земле валяться.

Мы пошли в кустарник и собрали все листовки до единой. Бабкин чиркнул зажигалкой и предал их огню.

После этого он дал мне бланк анкеты.

Вскоре была дана команда продолжать движение. Мы свернули на какую-то боковую дорогу и, как можно было понять, если прикинуть по компасу, пошли в обратном направлении, только другим путем. Может быть, нам переменили место сосредоточения в связи с каким-нибудь внезапным изменением обстановки? И почему мы идем днем, не таясь, не опасаясь, что нас обнаружит вражеская воздушная разведка?

С этим вопросом я обратился к комбату. Собченко растолковал:

- Марш наш, как видно, учебный, тренировочный, хотя и ведено было для него поднять все, даже обоз. А то, что идем днем, на виду - так это нарочно, пусть немец, коль с воздуха увидит, гадает, зачем и куда переброска войск у нас проводится. Может, командование специально нам такой маршрут разработало, чтобы противника в заблуждение ввести.

Собченко оказался прав. Мы шли потом еще целый день по каким-то проселкам, а временами - без дорог, напрямую по степи, несколько раз разворачивались для боя. А когда опустилась темнота, вернулись на старое место, на так старательно оборудованные позиции.

Прошло еще несколько дней. Я оформил все бумаги, нужные для вступления в партию, отдал их Бабкину. Тот сказал, что документы вступающих, в том числе и мои, он передал куда надо и теперь следует ждать собрания и заседания парткомиссии. И посоветовал мне обстоятельно проштудировать устав партии, который он мне вручил, подготовиться к ответам на вопросы.

- Ну, газеты ты исправно читаешь, в политике разбираешься, - успокаивал меня Бабкин.

Но все равно дyи, остававшиеся до заседания комиссии, я жил в состоянии Тревожном.

Успокоил меня, причем совершенно случайно, майор Ильяшенко, тот самый агитатор полка, с которым я познакомился еще на Северо-Западном, когда он нас, зеленых резервистов, просвещал, в какую заслуженную дивизию мы попали. Ильяшенко появился в батальоне по каким-то своим делам, увидев меня, спросил: Как служится? Я поделился с ним своей тревогой. Примут! - Ильяшенко улыбнулся в пышные светлые усы. - А что волнуетесь - это хорошо. Было бы странно, если бы не волновались. Совсем в другом качестве жизнь начинается: партиец - он ведь как стеклышко должен быть чист, весь на виду и за все в ответе. Я, признался Ильяшенко, - скажу по секрету, тоже волновался, когда меня принимали. В Монголии еще. После Халхин-Гола.

И вот день, которого я с трепетом ждал, наступил. Бабкин известил меня, что сегодня - заседание парткомиссии. В назначенный час он собрал всех своих подопечных, то есть принимаемых одновременно со мной, - по батальону нас набралось человек пять, из командного состава - один я, остальные - рядовые и сержанты. Когда я узнал, что все они уже повоевали, а я - единственный среди них необстрелянный, меня вновь охватили сомнения: конечно, Бабкин, который уже успел узнать меня, видимо, имеет основания быть убежденным, что меня примут, да и Ильяшенко того же мнения. Но вдруг парткомиссия решит, что мне рановато вступать в партию?

- Заправочку проверьте! - оглядел нас Бабкин критическим оком. - Так... Все побриты, сапоги чищены... Ладно, пошли!

Парткомиссия заседала в одном из домов деревеньки, где располагались тылы полка. Мы ожидали во дворе: вызывали по одному. Каждый вызываемый задерживался довольно долго. Но вот он выходил, и по торжественно-радостному выражению лица можно было сразу понять, что он принят. Наконец, наступила и моя очередь. В комнате, куда я вошел, сидели два незнакомых мне капитана и заместитель командира полка по политической части майор Миронович, которого до этого я видывал только мельком на полковых командирских совещаниях да иной раз, когда он наведывался по своим делам в наш батальон. Сухощавый, с резкими изломами линий лица, с плотно сжатыми тонкими губами и всегда сосредоточенными, чуть прищуренными глазами, не очень разговорчивый, он с первого раза, как я его увидел, показался мне весьма строгим, даже суровым. Трудно было представить его улыбающимся. Но от Собченко, Бабкина и других, давно знающих Мироновича, я слышал, что он справедлив и заботлив, однако действительно строг - к тем, с кого следует за что-нибудь взыскивать. Грехов особых я за собой не знал. Однако мало ли что Миронович может спросить. Например - почему не вступал в партию раньше? Что я ему отвечу? С Бабкиным было проще... Уж лучше спросил бы что-нибудь по уставу или по политической обстановке...

Но Миронович спросил меня совсем о другом:

- Пожалуйста - все еще у вас в ходу?

О, это пресловутое пожалуйста! По штатской привычке я первое время говорил пожалуйста всем, к кому обращался не только с просьбой, но и с распоряжением: и связным, и телефонистам, и писарю. Собченко, замечая это, не раз выговаривал мне: На военной службе надо говорить военным языком - без пожалуйста и без всяких интеллигентских украшений, без всяких там покорнейше прошу - только суть говорить! Я соглашался, извинялся, но привычка продолжала брать свое. И это не могло не вызывать усмешек. Наверное, как-то дошло и до Мироновича...

Я ответил:

- Стараюсь говорить только уставным языком.

- Ну, ну, старайтесь, - подобревшим голосом сказал Миронович. - Старайтесь обходиться без панибратства. Оно иной раз дорогой ценой обернуться может. Но и не отделяйте себя от солдат. Особенно теперь, когда станете коммунистом.

Стану!.. Миронович сказал: Станете коммунистом...

Больше меня ни о чем не спросили. Объявили решение:

- Мы принимаем вас в кандидаты Всесоюзной Коммунистической партии большевиков.

Вылетел я из комнаты как на радужных крыльях. В первую минуту даже не расслышал поздравлений. Вернувшись в батальон, доложил о свершившемся событии Собченко. Тот поздравил меня и добавил:

- Вот и распрекрасно. Теперь с тебя спрос двойной: и по службе, и по линии партийной.

А через день или два произошло еще одно событие: меня и Рыкуна вызвали в штаб полка. Зачем - объяснено не было. По дороге мы судили-рядили, но не могли догадаться о причине вызова.

Когда мы явились в штаб, нам сказали:

- Вас ждет капитан Миллер из разведотдела дивизии.

Ого! О нас с Рыкуном знают уже в дивизии! Но зачем мы понадобились?

В комнате, которую нам показали, сидел за столом молодой - пожалуй, ему не было и тридцати - капитан с пышной иссиня-черной кудрявой шевелюрой, в тщательно подогнанной гимнастерке, наискось перетянутой ремнем портупеи, на которую мы глянули с особым любопытством: портупей у нас в полку не носил никто, считая их излишним украшением, пригодным разве лишь для тыловиков.

- Мне известно, что вы владеете немецким языком, - сказал Миллер, когда мы ему представились. - Может быть, мы сумеем использовать ваши знания. Но сначала проверим, насколько они основательны.

Миллер вытащил из планшетки пару конвертов с марками, на которых был изображен Гитлер, немецкую газету, несколько листов, заполненных латинским машинописным текстом, роздал все это нам:

- Прочтите и переведите. Можно со словарем. Он у вас есть?

- А как же! - в один голос ответили мы.

Результатами испытания, которому подверг нас, Миллер остался, кажется, доволен. В дополнение к нему он проверил еще нашу устную речь.

- С разговором, честно говоря, могло быть лучше. Произношение у вас такое, что у любого немца, который вас услышит, глаза на лоб полезут, - без церемоний сказал Миллер, выслушав нас. - Но выбора у нас особого нет. Да вам с немцами и не в любви объясняться. Поймут. Потренируетесь дополнительно. А у меня к вам пока вот какое дело. Рано или поздно, но наша дивизия войдет в соприкосновение с противником. Станем воевать не только оружием, но и словом. Будем убеждать немецких солдат, чтоб бросали оружие и сдавались в плен. После Сталинграда их боевой дух ослаб. Наша задача - ослабить его еще больше. Я хотел бы привлечь вас к этой работе. У нас в дивизии мало людей, знающих немецкий. Так что вы очень пригодились бы.

- А что мы должны делать?

- Пока что - готовиться. Готовиться к агитации среди солдат противника.

- Как это - среди? Нас пошлют...

- Ну, к немцам вас не пошлют, - Миллер усмехнулся. - Ваше берлинское произношение выдаст вас в первую же минуту. Да и нет нужды посылать. Будете агитировать с нашего переднего края.

- Но как? - Мы еще не слыхали о такой работе.

- Равными способами, - объяснил Миллер. - Голосом, с помощью рупоров. Листовками - забрасывать их в немецкие окопы. Для этого будем делать приспособления к винтовкам, я потом покажу. И специальные артснаряды - их нам должны прислать. Ну как, нравится вам такая работа?.. Но учтите - дело, так сказать, общественное, с исполнением ваших прежних обязанностей.

- Это, пожалуй, будет трудновато, - выразил сомнение я. - Пойду, к примеру, в рупор кричать, а в это время я, скажем, на КП батальона буду нужен или в роту пойти. Как на это комбат посмотрит?

- Да, пожалуй... - задумался Миллер. - Меня это обстоятельство тоже смущает. Но мы, - не понятно было, кого он имеет в виду, - уже обсуждали этот вопрос предварительно. В каждом полку есть штатная должность переводчика. При штабе. Должности эти пока не заняты - непросто найти знающего немецкий. Я вам пока ничего не обещаю. Хочу только спросить: если представится такая возможность - пойдете?

От изумления у нас сразу даже не нашлось слов для ответа: ведь считали, что немецкий нам, возможно, пригодится лишь попутно, когда придется быть в боях. И вдруг - переводчиками?..

Возвращаясь в батальон,.мы с Рыкуном так увлеклись обсуждением нашей возможной новой работы, что даже не успели испугаться, когда над нашими головами с оглушительным ревом, на бреющем полете, пронеслись два немецких истребителя вдоль дороги, по которой мы шли, приближаясь к мостику через речушку. Только успели увидеть промелькнувшие желтые крылья с черными крестами да за плексигласом кабины голову летчика в круглом шлеме. И в тот же миг услышали длинную автоматную очередь. Стрелял солдат, проходивший в это время по мосту. А другой, только что шедший рядом с ним, ворочался в камышах у берега, после того как с перепуга прыгнул в воду.

- Вот видишь, - наставительно сказал Рыкун, - сразу видно: храбрый сухой, а трус - мокрый.

Вернувшись в батальон, мы доложили комбату, зачем нас вызывали. Выслушав наши рассуждения о важности агитационной работы с немцами, Собченко усмехнулся:

- Лучшая агитация - это бить его, гада! - А по поводу наших возможных новых назначений сказал: - Вы еще подумайте, стоит ли? Здесь вы командиры, а в штабах-то полковых только подчиненными будете, кто куда пошлет.

Признаться, эти слова комбата нас несколько смутили...

Прошло еще несколько дней, и нас с Рыкуном снова вызвали на КП полка, на этот раз к самому Ефремову.

Первым, кого увидели мы, войдя во двор дома, где помещался штаб, был капитан Карзов - помощник начальника штаба полка по оперативной части, то есть его заместитель. С Карзовым я уже был немного знаком - он бывал у нас в батальоне для проверки, как идут занятия. Еще новичок в службе, не всегда убежденный, правильно ли я выполняю то, что мне поручено, я немножко завидовал уверенности, хваткости Карзова, быстроте, с какой он делал выводы и высказывал свое мнение, ориентировался в обстановке. Мне импонировало, что Карзов, мой ровесник, имеет богатый фронтовой опыт, воюя с первого дня войны, и, будучи старшим по должности, этого старшинства не старается подчеркивать.

Увидев нас, Карзов спросил:

- Вы к Ефремову? Торопитесь, а то он сейчас уезжает. На крыльце показался выходящий из штаба Ефремов.

- А, голубчики! - остановился он, увидев нас. - На вас пришел из дивизии приказ. Назначаетесь полковыми переводчиками. Один остается, другой откомандировывается.

Неужели придется расстаться с полком? - насторожился я. - Хоть и недолго прослужил я здесь, но уже привык, что называется, к месту - уходить не хочется.

- Рыкун? - спросил Ефремов моего напарника. - Вы - в соседний полк! Берите предписание и сегодня же отправляйтесь! А вы, - обратился он ко мне, забирайте свои вещички, прощайтесь с батальоном и перебирайтесь в штаб полка.

- Благодарю, товарищ подполковник.

Ефремов рассмеялся, но с каким-то оттенком недовольства:

- Сколько служу, благодарности только от начальства получал, а вот сподобился - от подчиненного. Карзов! Переводчика новоявленного возьми под свою опеку, живет пусть с вами при оперативной части, объясни насчет постановки на довольствие и прочего! - и, сказав это, Ефремов быстро пошел со двора.

- Ну, ты даешь! - ухмыльнулся Карзов. - Благодарность командиру полка объявил! Запомни, дорогой товарищ: на военной службе благодарит только начальник подчиненного! Ладно, образуешься. Забирай свое имущество и приходи.

Мы с Рыкуном поспешили обратно в батальон - доложить Собченко и поскорее отправиться к новым местам службы. Рыкун был несколько опечален: ему-то приходится уходить из полка, где все-таки есть мы, его однокашники по училищу. Да и мне было грустновато: я уже прижился в батальоне, свыкся с людьми, да и должность у меня не маленькая - как-никак, принадлежу к батальонному руководству, это что-нибудь да значит...

Узнав о наших новых назначениях, Собченко не смог скрыть досады:

- Жаль мне таких грамотеев отпускать. Тем более еще неизвестно, кого вместо вас ставить. Да что поделаешь, ежели для пользы службы? Я-то знаю - не сами вы на новые должности набивались. Звонил мне Ефремов...

В тот же день, распрощавшись с сослуживцами по батальону и с Рыкуном, я перебрался на командный пункт полка и поселился в хате, в которую привел меня Карзов. Кроме него, там жили еще два помощника начальника штаба полка, или, как их для краткости именовали, пээнша, два капитана, оба, примерно, моих лет: по разведке - Сохин, высокий, сухощавый, сдержанный, немногословный; и по шифровальной службе - Байгазиев, в противоположность Сохину очень заводной, легко загорающийся и так же быстро остывающий, невысокого роста, смуглый, с кривоватыми, как у истинного кавалериста, ногами - да он и был прежде кавалеристом, командовал в полку взводом конной разведки, но ввиду упразднения такового был переквалификацирован на шифровальщика. В первый же день я убедился, как любит Байгазиев вспоминать о своем кавалерийском прошлом.

С моими новыми сослуживцами и соседями я, как это бывает на военной службе, сошелся быстро, особенно с Карзовым, который, как оказалось, не чужд интереса к литературе и, как и я, страдает от того, что нечего почитать. Узнав, что у меня есть Блок, Карзов тотчас же выпросил его и вечером, когда после дневных трудов все собрались в хате, начал увлеченно читать стихи вслух, надеясь, что и Сохин, и Байгазиев будут очарованы блоковской музой. По просьбе Карзова я рассказал о Блоке, о его жизни.

- Тоже с немцами воевал! - восхитился Байгазиев, слушая меня. Особенное впечатление на него произвело то, что Блок в первую мировую войну был на фронте и руководил оборонительными работами. Сохин же своего отношения к поэзии Блока и к его личности не высказал никак. Он, кажется, вообще скептически относился ко всякой лирике. А вот то, что в штабе полка появился переводчик, он сразу же обратил в практическую пользу: попросил меня проводить занятия по немецкому языку с подведомственными ему полковыми разведчиками.

Занятия я стал проводить с особым удовольствием: этим первым в моей новой должности делом я как бы утверждал мою полезность в ней.

Надо сказать, мои ученики - и бывалые разведчики, и пареньки, только что отобранные в полковой разведвзвод из пополнения, - занимались очень старательно, хотя вначале кое-кто из них высказывал удивление, зачем нужно запоминать столько немецких слов, когда достаточно знать лишь хенде хох! - и немец поднимает руки. Но вскоре мои ученики вошли во вкус и с удовольствием запоминали все, что могло пригодиться при захвате, конвоировании и первоначальном допросе пленных: бросай оружие, ложись, ползи вперед, покажи, где ваши позиции и прочее. Перед началом занятий или после них разведчики частенько затевали своеобразную игру в захват языка, чтобы закрепить в памяти незнакомые слова. Разумеется, все стремились изображать захватывающего в плен, но кому-то приходилось играть роль и языка. Командир разведвзвода, старшина с самой подходящей для разведчика фамилией Бессмертный, к занятиям относился весьма благосклонно. Время от времени, посещая их, он сам устраивал своим подчиненным экзамены, проверяя, хорошо ли они запоминают, чему я их учу. Сам Бессмертный знал многое из того, что еще только постигали его подчиненные: у него была книжечка нашего военного разговорника, и он ее чуть ли не всю знал наизусть. К Бессмертному я с первого же знакомства проникся глубочайшим уважением: я слышал, что он не раз хаживал за языками в тылы немецких позиций и всегда выбирался из самого трудного положения, что он ловок, осмотрителен. От Сохина и других я знал, что Бессмертный откуда-то с Дальнего Востока, опытный таежник, отличный следопыт, в самой трудной обстановке проявляет железную выдержку. Он - не болтун и не хвастун, сведениям, которые Бессмертный приносит из разведки, можно спокойно верить, не перепроверяя их. А сейчас, пока мы еще не воюем, он усиленно, можно сказать - нещадно, тренирует своих разведчиков, особенно новичков, и днем и, главным образом, ночью в умении передвигаться с полной скрытностью, в приемах по захвату пленных, в ползании по-пластунски, учит имитировать голоса ночных птиц для подачи сигналов друг другу.

...Уже середина лета. Стоит лютая жара, семь потов сходит с солдат на занятиях по тактике и в тренировочных походах, которые бывают от зари до зари. Походы эти - по замкнутому кругу: выходим из своего расположения и, поколесив по степным дорогам, возвращаемся туда, откуда ушли.

Когда приходят свежие газеты, в первую очередь спешим прочесть сводку Совинформбюро. Но в сводках по-прежнему: на фронтах без перемен.

Однажды вечером, когда мы уже отдыхаем от служебных дел, - нет только Карзова, - он появляется и с порога возглашает:

- Внимание, товарищи офицеры!

- Какие мы тебе офицеры? - вполне серьезно возмущается Байгазиев. - Мы командиры Красной Армии! Устава не знаешь?!

- Это ты не знаешь! - парирует Карзов. - Но сейчас узнаешь! - Он взмахивает только что полученной газетой: - Вот, читай!

В газете опубликован указ: отныне в Красной Армии вместо прежнего деления командного состава на высший, старший, средний и младший устанавливается деление на генеральский-адмиральский, офицерский, сержантский. Значит, мы теперь - не средние командиры, а офицеры... Как-то непривычно звучит! Офицеры были в старой армии. Слово офицеры всегда вязалось в сознании с чем-то старорежимным, хотя и пели в детстве: ...ведь с нами Ворошилов, первый красный офицер. Сумеем кровь пролить за СССР! Но ведь и погоны вернулись к нам из прошлого, я как быстро привыкли к ним! Привыкнем к тому, чтобы называться офицерами. И, если потребуется, сумеем кровь пролить за СССР. Но главное суметь победить!..

В один из дней к нам в полк приезжает Миллер - мой крестный в новой моей должности. Приезда Миллера я давно ждал: он обещал привезти, для тренировки в переводе, немецкие тексты - письма, документы, наставления, которые у него, как он говорил, запасены еще с Северо-Западного, - новых трофеев такого рода, пока не начались бои, взять негде. А я жаждал попрактиковаться в переводе, получше усвоить немецкую военную терминологию. Ведь после тех папок, которые в свое время, еще в Березовке, я получил от капитана Печенкина, мне попрактиковаться было не на чем.

Миллер ожидаемое мной привез - целую папку. Но, передавая ее мне, сказал:

- Этим займетесь на досуге. Сейчас вам прибавится работы. Вы ведь, можно сказать, в двойном подчинении, две должности одновременно занимаете, впрочем, как и я: переводчик - это по штату, а агитатор - по общественной, так сказать, линии. Так вот, насчет этой самой линии. Пора нам готовиться к агитации среди войск противника. Выявите, кто из солдат в полку хотя бы мало-мальски знает немецкий, будем готовить из них рупористов. Хорошо бы иметь хотя бы по одному рупористу на каждый батальон. Я дам вам тексты, которые нужно будет разучить. Как только подберете рупористов, принимайтесь за разучивание. И уже сейчас готовьте рупоры - пусть их сделают ваши полковые оружейники из жести. И еще пусть они же соорудят метатели для листовок, чтобы можно было забрасывать их к немцам в окопы.

- А сумеют?

- Да это очень просто. Берется пустая консервная банка. Из-под американской тушенки, например, в самый раз. К донышку банки припаивается металлический круглый штырек - калибра применительно к калибру винтовки. В банку вкладываются свернутые листовки, винтовка заряжается патроном с предварительно вынутой пулей, банка штырьком вставляется в ствол - вот и готов метатель. Нацеливаетесь в сторону немецких окопов, производите выстрел. Банка летит по положенной траектории, а когда она начинает падать - из нее разлетаются листовки, их читают немцы и сдаются в плен. Просто?

- Рупоров и банок наделать просто, - согласился я. - А вот рупористов подобрать...

- А вы запросите сведения у командиров батальонов, - посоветовал Миллер. Через штаб.

Я последовал совету. Начальник штаба полка майор Берестов, хотя и выразил некоторое неудовольствие тем, что моя вторая должность может отвлечь меня от основной - штабного офицера, тем не менее сразу пошел мне навстречу, дал соответствующее распоряжение - готовить матчасть для агитационной работы. А пока ее готовили, я занялся подбором рупористов.

Увы, знающих немецкий язык настолько, чтобы вести передачи, ни в батальонах, ни в других подразделениях отыскать мне не удалось. Правда, три-четыре солдата заявили, что знают немецкий, и были присланы ко мне. Но при проверке обнаружилось, что знания их более чем скромны. Похоже было, что ими руководила наивная надежда переменить службу на более легкую и безопасную, где-то подальше от передовой - они и не подозревали, что рупористу предназначено действовать на самом переднем крае, как можно ближе к противнику. Пришлось отправить самозванцев обратно. Но вот из минометной роты второго батальона сообщили, что у них есть солдат, который по-настоящему знает немецкий язык. Обрадованный, я не стал дожидаться, пока этого знатока вызовут в штаб полка, сам поспешил в минометную роту.

Когда я пришел к минометчикам, их командир, узнав, кто мне нужен, сказал:

- Есть у нас такой знающий. Из студентов, Гастев по фамилии.

- Гастев? - переспросил я. - Фамилия известная!

- Чем же? - полюбопытствовал командир роты.

- Был такой поэт Алексей Гастев, - объяснил я. - Очень видный в двадцатые годы, один из первых советских поэтов. О рабочем классе писал, славил труд. И не только поэтом был, а и ученым. Он, можно сказать, заложил основы НОТа.

- Чего?..

- Научной организации труда. Его стараниями был создан специальный научный институт, и он им руководил. У него книги по этому делу написаны.

- Ишь ты! - удивился комроты. - А Гастев про своего отца ничего не рассказывал. Может, однофамилец?

- Может быть. Да, а как его по имени-отчеству?

- Сейчас погляжу... - Ротный вытащил из сумки тетрадочку, полистал: Гастев Петр Алексеевич.

- И отчество совпадает. А где он?

- А вон там, где шалашик позади огневой.

Когда я подошел к шалашику, молоденький солдат, лежавший за ним и читавший какую-то толстую книгу, торопливо поднялся, растерянно глянул на меня.

Я назвал себя, спросил, любопытствуя:

- Что за книжка у вас?

- Математика... - смущенно ответил Гастев. - Занимаюсь в свободное время, чтобы не забыть.

- Вы студент?

- Да, Московского университета. Физмат.

- Как у вас с немецким языком?

- Отметки были хорошие...

Я объяснил Гастеву, какие виды имею на него, и увидел: он словно бы смутился. Но чем?

- Отметки отметками, - сказал я, - а как практически владеете?

- Читаю, перевожу со словарем.

- А произношение?

- Практики было мало.

- Ну вот, проверю вас, и если подойдете - начнем заниматься. Но нам важно не в разговоре совершенствоваться. Главное - произношение выработать правильное. Чтобы немцы нас понимали... Да! - вспомнил я. - Вы не родственник поэта Гастева?

- Нет... - тихо ответил Гастев. Казалось, он смутился еще более.

Нет так нет. Но что он так волнуется? Боится, что не подойдет в рупористы?

В ту минуту мне и в голову не пришло, какова была истинная причина смущения Гастева. Эту причину я узнаю лишь значительно позже.

А пока что надо было делать дело, ради которого мне понадобился этот скромный, довольно тщедушного вида паренек. Но все-таки почему он чувствовал себя так неловко? И я спросил для пущей верности:

- А вам интересно быть рупористом?

- Очень! - сказал он с воодушевлением. - Ведь нужно это, раз так широко дело ставится. Да и практику в немецком получу, пригодится после войны. Я вообще хотел бы хорошо изучить немецкий. Ведь математическая наука в Германии всегда была очень развита. Как это здорово - если смогу читать работы немецких математиков в подлинниках!

- Думаете стать ученым?

- Не знаю... Сначала надо войну кончить, потом - университет...

- Да, немало... Ну, пойдемте со мной, уединимся куда-нибудь.

- Сейчас, только книжку положу!

Гастев торопливо заглянул в шалашик, вытащил оттуда тощий солдатский сидор, сунул в него свою математику, успев бережно обернуть ее полотенцем, завязал мешок и вбросил его обратно в шалаш.

Мы выбрали укромное местечко за кустами, я достал из сумки бумагу с одним из текстов, переданных мне Миллером для разучивания с рупористами.

- Прочтите вслух. Как у вас с произношением? Результаты испытания оказались более чем удовлетворительными.

- Приходите на занятия рупористов, - сказал я Гастеву. - Когда они будут извещу. А пока практикуйтесь по текстам, я оставлю вам несколько.

После длительных повторных поисков мне удалось в разных подразделениях найти еще троих солдат, способных более или менее сносно произносить немецкие слова. И наконец, я начал занятия. Больше всего меня заботило, чтобы мои подопечные добились приемлемого произношения. Ставя мне эту задачу, Миллер предупредил: Если будете вести передачи с неправильным произношением, немцы будут только смеяться над вами, и никаких результатов такая агитация не даст. Поэтому мы старались изо всех сил. Лучше всего получалось у Гастева. И я поучал остальных: Вот учитесь, как надо вещать! Рупористы восхищались: Ты, Петя, ну как чистый немец говоришь! Петя расцветал от похвал и смущался от них.

Вскоре мы получили на вооружение жестяные рупоры, изготовленные в полковых тылах, и начали упражняться с ними, оглашая расположение полка возгласами на немецком языке, чем немало удивляли тех, кто еще не был осведомлен о нашей работе.

Многие в полку относились к нашим занятиям иронически. Нередко приходилось слышать: Словами фашиста не проймешь, бить его надо! Слово - тоже оружие! парировал я. - И не я же это дело придумал. Приказ свыше, значит - нужно.

Время от времени к нам наезжал Миллер, проверял, каковы успехи рупористов, учил их правильному произношению - немецким он владел в совершенстве, не то что я: у меня самого произношение было далеко не безукоризненным, мне было чему поучиться у Миллера, да, пожалуй, и у Пети Гастева.

Со мной Миллер занимался не только произношением. Во время своих наездов он помогал тренироваться в переводе солдатских писем, оперативных документов, знакомил с военной терминологией, принятой в немецкой армии, учил распознавать топографические обозначения на трофейных картах, знакомил меня с методикой допроса, попеременно меняясь со мной ролями допрашивающего и пленного - такая игра в лицах меня даже, можно сказать, увлекала.

Обстановка пока позволяла нам без спешки готовиться к будущим боям: на фронтах, как неизменно извещали сводки Информбюро, продолжалось затишье. На фронте было спокойно. Но мы знали, что в глубоком тылу, на Урале, в Сибири, идет напряженная работа, чтобы фронт, когда вновь развернутся боевые действия, был обеспечен всем необходимым. О том, как трудятся в тылу, нам было известно из писем близких, из рассказов тех, кто лечился в госпиталях, да и попросту из газет. А вот каковы планы нашего командования, на что оно рассчитывает наступать самим или отражать очередной натиск противника, - мы не знали и никак нам было не угадать, хотя говорили об этом часто. Мнения разделялись, но многие склонялись к тому, что следует ожидать нового наступления немцев, хотя, конечно, мы не могли знать замыслов и планов Гитлера и его генерального штаба. О том, каковы были эти замыслы, мы узнаем, да и то не сразу, лишь после войны. Станет известно, что Гитлер после сталинградской катастрофы был охвачен маниакальным желанием любой, пусть самой дорогой, ценой взять реванш за Сталинград как можно скорее и возлагал надежду на свое летнее наступление. Об этом в гитлеровской верхушке твердили друг другу непрестанно. Начальник штаба Оберкоммандо Вермахт - генерального штаба вооруженных сил Германии фельдмаршал Кейтель в мае сорок третьего года заявлял: Мы должны наступать из политических соображений. Фашистские главари надеялись, что наступление будет непременно удачным, поскольку немцы начнут его, имея перевес в силах. Министр иностранных дел фашистского рейха Риббентроп еще в апреле, в беседе с заместителем министра иностранных дел Италии Бестениани, без тени сомнения утверждал, что русские за зимнюю кампанию истощили свои силы, и самоуверенно заявлял, что решающая задача войны заключается в том, чтобы посредством повторных ударов уничтожить всю Красную Армию.

Все это были не только слова.

Полным ходом, хотя и неся, но не очень еще существенные потери от бомбежек англо-американской авиации, которая не проявляла большого рвения, для вооружения гитлеровской армии новой техникой работала военная промышленность Германии и покоренных ею стран. Из ворот танкостроительных заводов в нарастающем темпе выходили боевые машины новых, более совершенных образцов: танки Т-5 - пантеры, тяжелые - Т-6 - тигры с особо мощной броней, крупнокалиберные самоходные артиллерийские установки фердинанды.

В германских штабах готовилось мощное наступление на Центральном фронте операция с кодовым названием Цитадель. Уже в оперативном приказе ОКБ от 15 апреля было сформулировано: Этому наступлению придается первостепенное значение. Оно должно быть проведено быстро и успешно... На направлениях главного удара должны использоваться лучшие соединения, лучшее оружие, лучшие командиры, большие количества боеприпасов. Каждый командир и каждый солдат должен проникнуться сознанием решающего значения этого наступления.

Планом операции было предусмотрено ударить по флангам нашего фронта на Курской дуге, с севера -от Орла и с юга - от Харькова, затем сходящимися ударами, направленными на Курск, находившийся за центром дуги, взять наши войска в гигантские клещи. Гитлер рассчитывал, одержав победу на дуге, прорваться к Дону, снова выйти к Волге и, повернув на север, нацелить удар на Москву и достичь ее. Конечной целью операции Цитадель было вывести нас из войны. На совещании генералитета в Мюнхене в начале мая Гитлер без тени сомнения заявил: Неудачи не должно быть!

Для обеспечения успеха операции Цитадель на восточный фронт стягивались отборные силы германской армии, ударным кулаком которых предназначались быть эсэсовские дивизии Адольф Гитлер, Мертвая голова, Райх.

Не видя никакой активности противника перед собой, занимаясь повседневной боевой подготовкой, мы тогда еще не знали, как насыщает техникой смерти Гитлер свои войска на нашем участке: до тридцати семи танков и самоходных орудий на каждый километр фронта. А сколько на этот же километр приходилось еще вражеских пушек, минометов, не считая стрелкового оружия! Всего для операции Цитадель противник сосредоточил до девятисот тысяч войск, десять тысяч орудий и минометов и более двух тысяч танков и самоходных орудий, около двух тысяч самолетов - в Сталинградском сражении танков у немцев было в три раза меньше.

Подготовка операции Цитадель велась в глубокой тайне. Но еще в самом начале подготовки операции наши разведчики в глубоком тылу врага, в самом его логове, с помощью немецких антифашистов проникли в эту тайну. Когда немецкие танки нового образца, предназначенные для наступления на дуге, только начали поступать на фронт, наше командование уже знало в деталях, что представляют собой эти танки, каковы их технические данные, и наши ученые и производственники уже решали проблему: какой снаряд надо делать, чтобы можно было уверенно поражать им новоявленных бронированных зверей.

Гитлеровская верхушка была уверена в успехе операции Цитадель. Ни одно наступление не было так тщательно подготовлено, как это, - засвидетельствует впоследствии в своей книге о войне Меллентин, один из гитлеровских генералов, готовивших и проводивших эту операцию.

Держа в глубокой тайне то, как готовится грандиозное наступление на востоке, правители Германии не делали тайны из того, что оно предстоит. Наоборот, можно сказать - рекламировали его, стараясь подбодрить немцев, с тем чтобы они оправились от потрясения, вызванного гибелью немецкой шестой армии в Сталинградском кольце. 5 июня, когда подготовка к операции Цитадель была в полном разгаре, гитлеровский министр пропаганды Геббельс в одной из речей, произнесенной широковещательно, с присущим ему неизменным пафосом провозгласил: Немецкий народ может быть совершенно спокоен. Его гигантские усилия под знаком тотальной войны были не напрасны... на востоке фронт держится прочно. Из Германии туда вновь поступает непрерывным потоком новое оружие и людские резервы. В один прекрасный день все будет использовано...

Заправилы рейха и все их присные с вожделением, нетерпением и надеждой ждали наступления этого дня.

Ждали и мы, не зная, когда этот день придет. Ждали спокойно и деловито, в своем неброском повседневном воинском труде. Каждый новый день, встречаемый нами в учебном походе или на давно подготовленном к обороне рубеже, мог оказаться тем самым днем - последним днем так долго длившегося затишья, первым днем битвы.

Глава 3.

Началось...

На рассвете пятого июля. - Занять огневые позиции. - Юнкерсы над нами. Ловим парашютистов. - Марш по рокадам. - Тревожные вести. - В оборону или на исходные? - Пушкам тесно. - Тишина, готовая взорваться.

Сквозь сон я почувствовал, как меня толкнули в плечо:

- Подъем! Тревога!

Я вскочил с застланного плащ-палаткой соломенного ложа в шалашике, в котором мы обитали.

- Быстро на КП полка! - услышал я голос Карзова.

Мгновенно натянул сапоги, набросил шинель - было по-ночному зябко. Подпоясываясь уже на ходу, выбежал из шалашика. Глянул вверх. Небо серое, пасмурное, но, может быть, это мне только кажется - просто еще только начинает светать. Посмотрел на часы. Два, начало третьего. Закинув ремень сумки на плечо, побежал туда, куда спешили и мои товарищи. Откуда-то доносился глуховатый, неровный, словно колыхающийся, гул. Я на миг замедлил шаг, прислушиваясь. Бьет артиллерия! Но далеко. В той стороне, где в первом эшелоне стоят лицом к лицу с врагом наши войска. Артподготовка! Но чья? Наша или противника?

Неужели началось?

Побежал быстрее. Бойко и тревожно зашелестела росистая трава, схлестывая сапоги. В боевой обстановке мне положено быть на командном пункте, при начальнике штаба. Берестов, наверное, уже там. Надо спешить!

Перепрыгнул через ход сообщения, пересекающий поле. Спрыгнуть в ход? Бежать по нему легче, ноги не будут путаться в траве. Но нет - ход извилист. Полем, напрямик - скорее.

К далекому гулу канонады примешался другой грозный звук - низкий, басовый. Он нарастал, близился - давящий, тяжелый, им наполнилась вышина. Я глянул вверх и увидел на сером фоне предрассветного неба немецкие бомбардировщики. Темные, с черными крестами на широких прямых крыльях, они шли звеньями, строем клина, на небольшой высоте, неторопливо шли над нашей землей... Отбомбились или заходят на бомбежку?

Враг над головой!

В блокадном Ленинграде, дежуря ночами на крыше своего дома, я, случалось, слышал такой же зловещий гул. Тогда я был бессилен перед врагом, ну а сейчас... Что могу сейчас? Но нельзя же только глядеть на врага над собой! Надо делать что-то! Что?

Неподалеку послышались негромкие, но взволнованные голоса. Увидел окоп, в нем - несколько совсем молоденьких солдат в аккуратно застегнутых шинелях и туго натянутых пилотках. Вжав головы в плечи, они глядели вверх, на немецкие бомбовозы, возбужденно переговаривались. Они были растеряны, как, впрочем, и я. Будь я в эту минуту один, может быть, и не нашелся бы, что предпринять. Но я - как-никак - офицер. Старше этих необстрелянных мальчиков - не только званием, но и возрастом. Мальчишки. Еще недавно такие были моими учениками, сидели на моих уроках за партами, верили мне во всем...

Я спрыгнул в окоп, прокричал:

- Что же вы? Огонь по самолетам! Из личного оружия!

Кое у кого из солдат были карабины, у других - автоматы. Прислоненные к стенке окопа, стояли два ручных пулемета с дисками. Я схватил один из них. Как бы его приспособить для стрельбы вверх? Колышек какой-нибудь... Но где тут его найдешь?

Откинул сошки пулемета, крикнул ближнему солдату.

- Держи! На плече!

Обеими руками ухватив сошки, солдат прижал их к своему погону. Теперь ствол пулемета из-за его плеча глядел туда, где над нами проплывали, полня воздух тяжелым зловещим гулом, серые крылатые туши юнкерсов. Прицелясь в брюхо одного из них, я прикинул: Упреждение надо брать... - так насучили вести огонь по самолетам из стрелкового оружия. Пора!.. - нажал на спуск. Прогрохотавшая очередь показалась мне оглушительной. Солдат, державший пулемет, дернулся, пригнул голову. Я испугался: Оглушу парня... Бомбардировщик уже прошел над нами. Я дал очередь вдогонку. Патроны в диске кончились неожиданно быстро. Я скинул пулемет с плеча солдата, крикнул:

- Диск давай!

Солдат суетливо сунулся к дну окопа, ища сумку с дисками. Другие солдаты стреляли вверх - кто из автомата, кто из карабина, а двое - из ручного пулемета: один держал его на плече, подобно моему напарнику, другой бил длинными очередями. Стреляли и где-то поблизости - в тяжелый гул бомбардировщиков врезывались строчки очередей, хлопки отдельных выстрелов.

- Держите! - солдат, наконец, протянул мне новый диск. Но бомбардировщики уже пролетели над нами, их тяжелый гул затихал. Стрельба по самолетам прекратилась. Солдаты оживленно переговаривались:

- Все уже или другие прилетят?

- Интересно, попал в них кто?

- Я целый диск прямо в брюхо ему высадил!

- Ты высадил, а он и не заметил...

- А что, если б на нас бомбы свалили?

Беря диск у солдата, я спросил его:

- Не оглушило тебя?

- Не!-улыбнулся солдат, и его мальчишеское лицо расплылось в улыбке. - А в ухо сильно отдавало! - и вдруг признался: - А все же боязно было...

Первый раз на фронте? - хотел я спросить его, но в этот миг кто-то из солдат закричал:

- Смотрите, смотрите! Горит!.. Горит и падает!

Всего каких-нибудь метрах в пятистах от нас, над полем, низко припадая к земле, несся немецкий бомбардировщик, за ним тянулась густая, с каждой секундой ширившаяся полоса черного дыма. Бомбардировщик летел по кривой: сначала он удалялся, потом стал приближаться. Было видно, как из окопов выскакивают солдаты, бегут вслед за самолетом, очевидно, надеясь добежать до места в момент его падения.

Заволновались и солдаты, сидевшие со мной в окопе:

- На летчиков посмотреть бы!

- Побежали, ребята!

Один уже выбирался на бруствер. Но я крикнул:

- Куда? Нельзя покидать позицию!

В этот момент я видел, как от юнкерса, кругами ходящего над степью, отделилось четыре или пять устремившихся к земле черных точек.

- Бомбы! - крикнул кто-то из солдат.

- Не бомбы... Парашюты!

Действительно, это были парашюты. Подбитого бомбардировщика уже не было видно - наверное, он пролетел куда-то далеко и упал. Но парашюты - вот они, четыре зонтика, покачивающихся под серым небом.

Сейчас опустятся! - заволновался я. - В расположении нашего полка! Летчиков возьмут в плен! Такая удача - в первый же день! Я смогу допросить пленных немцев! Позавидует мне Рыкун! - ликовал я.

Словно вихрем вынесенный из окопа, я бежал по травянистому полю туда, куда опускаются парашюты. К ним бегут наши. Вот, кажется, уже совсем опустились... Издалека кажутся крошечными, мельтешат на том месте фигуры выбежавших из окопов моих однополчан. Счастливые! Они уже видят плененных фашистов...

Я бежал из последних сил: поскорее допросить пленных!

Меня окликнули:

- Ты куда?

Я остановился. Таран! Кажется, где-то здесь позиция его взвода.

- Парашютистов посмотреть? - спросил Таран.

- Допросить! - важно поправил я.

- Я едва добежать успел, их уже на КП полка повели. Туда давай!

Я побежал, уже представляя, как передо мной стоит пленный пилот, а Ефремов, Берестов, Сохин и все, кто есть на КП, смотрят и слушают, как я допрашиваю. Вот только сумею ли допросить как следует? Одно дело - читать немецкие тексты и переводить со словарем, но совсем другое - разговаривать. Это мой первый практический экзамен в качестве переводчика. Экзамен в день моего боевого крещения, в первый же день боев!

Меня распирала тревога - тревога и гордость: может быть, этот летчик, которого я сейчас буду допрашивать, вообще самый первый пленный в завязавшихся с рассветом по всему фронту боях? И я первый сообщу командованию сведения, полученные от него!

Увы, меня ожидало горькое разочарование. Когда я, запыхавшийся, прибежал, наконец, на командный пункт полка, где все расположились уже по-боевому, в окопе с примыкавшими к нему двумя блиндажами, то, к великому огорчению своему, узнал, что двух пленных летчиков, доставленных сюда, только что увез в штаб дивизии непостижимо быстро примчавшийся оттуда на машине капитан Миллер. В порядке утешения кто-то из находившихся на КП передал мне маленькую голубую книжечку в твердой обложке, взятую у одного из пленных:

- Что это за документ?

Как это Миллер не забрал? - удивился я, беря книжечку трепетными руками. Увы, документ оказался совсем малозначительным и вовсе неинтересным: формуляр парашюта с указанием его номера, дат изготовления и проверки. Тем не менее я спрятал формуляр в полевую сумку. Будет, при случае, что показать Рыкуну, если не добуду чего-нибудь более интересного из трофейных бумаг.

На КП полка было людно: приходили и уходили связные и офицеры из подразделений, у телефонных аппаратов, не отрывая трубок от уха, сидели телефонисты, держа непрерывную связь с батальонами и штабом дивизии. Хотя непосредственно перед нами не было противника - нас от него отделяло пространство километров в десять-пятнадцать, занятое нашими частями первой и второй линий обороны, однако на КП у нас уже не было так спокойно, как раньше, когда объявлялась тревога и мы знали, что она учебная. Сейчас была уже не учеба: и временами доносившийся голос артиллерии, и только что пролетевшие над нами вражеские бомбардировщики, и суета с парашютистами - все это говорило о том, что многодневное затишье кончилось и началось то, чего мы ждали и к чему готовились так долго.

Отыскав Берестова - он сидел в окопе возле телефониста и, держа на колене планшетку с картой, что-то сосредоточенно рассматривал там, - я доложил о своем появлении. Занятый своими мыслями, он мельком глянул на меня, бросил:

- Пока ты по полю бегал, немцев Миллер забрал.

- Знаю...

- Не огорчайся! - утешил Берестов. - Еще повидаешь фрицев. - И снова опустил взгляд к карте.

Как я понял, делать мне пока было нечего. Кого бы поподробнее расспросить о взятых в плен летчиках? Мое любопытство удовлетворил Карзов. Он рассказал:

- Пока тебя где-то носило, их сюда привели на допрос. А тебя нет. Но тут как-то сразу Миллер появился. Видно, где-то близко проезжал. Увидел немцев, обрадовался: еще и не воюем, а такие важнецкие языки! Стал допрашивать и сразу же ответы переводить. Мы собрались, слушаем. Начал с того немца, что постарше, плотный такой, лет тридцати, волосы черные - не совсем ариец, значит. Этот охотно отвечал, без всякого фашистского гонора. Уверял: из рабочих, воюет поневоле. Но ты на будущее учти: допрашивать придется - немцы, как в плен попадут, и пролетариями, и коммунистами себя объявляют. Но ты этому не шибко верь. Нам еще на Северо-Западном такие попадались: на словах - Гитлер капут, а в кармане - карточки, где перед виселицами красуется.

- А что летчики показали?

- Да что? Прибыли на наш фронт две недели назад. А до этого в Польше стояли. Сегодня ночью им приказ зачитали о наступлении. Вылетели бомбить нашу передовую.

- А почему же над нами летели, мы уже не впереди.

- Не понимаешь? Разворачивались после того, как отбомбились.

- А как их подбили? Неужто из стрелкового оружия? Все по ним стреляли. И я из ручного...

- Может, ты и подбил? - Карзов рассмеялся. - Нет, брат! По бомберу этому, может, тысяча нашего брата палила, но это редкая удача - такую махину пулей сшибить. Скорее всего - истребитель наш его рубанул. Они хотели до своих дотянуть, не успели - прыгать пришлось.

- А что второй летчик показал?

- Не летчик он. Стрелок-радист. Молодой, мальчишка, можно сказать. Чисто арийского вида - волосы светлые, глаза голубые. Сразу заявил, что он - не из простых, барон, чистокровный, значит, и разговаривать не желает. Ну, Миллер сказал ему по-немецки что-то крепкое, барон даже обалдел. А Миллер больше разговаривать с ними не стал - в дивизию повез...

Тяжелый, густой и вязкий, словно придавливающий звук, донесшийся с высоты, прервал наш разговор. Этот звук нарастал, ширился, словно бы заполоняя небо. Наши взоры обратились вверх. Снова в небе, посветлевшем, уже озаренном светом только что взошедшего солнца, строем клина шли немецкие бомбардировщики. А чуть выше них и по сторонам словно серебряные искры мелькали, превращаясь на какие-то мгновения в черные черточки и крестики, стремительно прочеркивающие безоблачную голубизну. И снова эти черточки и крестики становились серебряными искрами - там, в высоте, шел воздушный бой наших истребителей с немецкими, сопровождавшими бомбардировщики. Вдруг в высоте возникла узенькая, быстро расширяющаяся полоска дыма, какие-то секунды она тянулась параллельно горизонту, потом круто сломалась, быстро пошла вниз. Чей самолет подбит - наш или вражеский - понять было трудно. Воздушный бой в высоте продолжался.

Что происходит впереди, где наши войска держат оборону на самой передней линии? Известно только одно, что сообщил штаб дивизии: противник сегодня на рассвете крупными силами перешел в наступление на нашем фронте. Нам приказано быть в полной боевой готовности. Мы приняли эту готовность, не дожидаясь приказа.

В то утро, пятого июля сорок третьего года, мы еще не знали того, что станет общеизвестным впоследствии. Утренняя сводка Совинформбюро в этот день была такой же безмятежной, как и в предыдущие: В течение ночи на 5 июля на фронте ничего существенного не произошло.

Но произошло весьма существенное. То, что стало достоянием гласности, только значительно позже.

Собственно, это, существенное, началось раньше.

Еще за трое суток до начала немецкого наступления, второго июля, наше Главное Командование предупредило командующих фронтами в районе Курской дуги Брянского, Центрального, Воронежского, Юго-Западного и стоящего в резерве Степного - о том, что в самые ближайшие дни, может быть даже в течение уже следующих суток, противник может начать мощное наступление. Было предписано привести войска в полную готовность к отпору врага, вести неусыпное наблюдение даже тем частям, которые стоят не в первом эшелоне, усиленно и непрерывно вести разведку - и наземную, и с воздуха.

Эти распоряжения не были для войск чем-то совершенно неожиданным: в воздухе не первый день пахло грозой. Но со второго июля мы на своих позициях третьей линии обороны жили уже как на передовых, каждый час ожидая команды: К бою!

В тот предрассветный час, когда мы услышали далекий гул канонады и увидели над собой армаду вражеских бомбардировщиков, мы не знали, что нашему командованию еще накануне, четвертого июля, стало точно известно время начала наступления противника. На рассвете четвертого к одной из наших передовых позиций на юге Курского выступа, близ Белгорода, вышел перебравшийся через линию фронта солдат немецкой армии и заявил, что он больше не хочет воевать за Гитлера, поработившего его родину, Словакию, и желает сделать важное сообщение. Он рассказал: Я-сапер. Нам дан приказ разминировать наши минные поля, проделать проходы в проволочных заграждениях - немцы готовятся наступать, и очень скоро, может быть - завтра, пятого. Солдатам уже выдан сухой паек и шнапс. Но точного дня и часа немецкого наступления этот перебежчик не знал.

Наступила ночь с четвертого на пятое июля. Безлунная, как и предыдущие. Тишина лежала по всему фронту дуги между позициями наших и немецких войск. Тишина и темь: противник почему-то не бросал осветительных ракет, как делал это еще недавно каждую ночь. Но спокойствие было только кажущимся. С нашего переднего края напряженно следили за нейтральной полосой. Бесшумно подбирались к позициям противника, чтобы установить его намерения, войсковые разведчики.

Около полуночи разведчики одной из частей, занимавших оборону впереди станции Поныри, что стоит южнее Орла, возле которого было сосредоточено много вражеских войск, заметили нескольких немецких саперов: действуя скрытно, те снимали мины на своем минном поле, расчищая проход. Разведчики решили взять языка. Без боя это не удалось - завязалась перестрелка. Одни саперы были убиты, другие бежали, но все же одного из них разведчики захватили и доставили в штаб. Тотчас же допрошенный пленный показал, что пехота и танки уже заняли исходное положение для наступления и оно начнется в три часа утра. Об этом немедленно было доложено по команде. В час ночи это важное сообщение стало известно командующему Центральным фронтом генералу армии Рокоссовскому и находившемуся на КП фронта представителю Ставки маршалу Жукову. Времени на то, чтобы принять какое-то решение и привести его в действие, оставалось в обрез менее двух часов. Счет шел буквально на минуты. Почти не оставалось времени на то, чтобы согласовывать вопрос со Ставкой. Верить или не верить показаниям пленных? Упредить противника артиллерийским огнем? Ну а если боеприпасы будут израсходованы преждевременно, а противник начнет наступать не в ближайшие часы, а позже - чем тогда отбиваться от него?

Рокоссовский и Жуков приняли решение и доложили об этом в Ставку. В два часа двадцать, за сорок минут до начала вражеского наступления, артиллерия Центрального фронта, нацеленная на позиции противника и места сосредоточения его войск, готовых наступать, открыла огонь.

Артиллерийский гром разорвал предрассветную тишину - по врагу ударили шестьсот стволов.

Так началось великое сражение на Курской дуге...

Это было совершенно неожиданным для врага. Полчаса бушевал наш огневой вал на его позициях. Горели подготовленные для рывка танки, падали сраженные разрывами солдаты, ждавшие сигнала атаки, рвалась связь между штабами. Но наибольший ущерб был нанесен артиллерии противника, которая готовилась через несколько минут начать артподготовку: более пятидесяти его батарей было подавлено.

Внезапный удар нашей артиллерии вызвал переполох у противника. Многие солдаты, офицеры и даже генералы решили, что русские сами начинают наступать. Это вызвало у немцев растерянность и сомнение в успехе их наступления.

Лишь через два часа, уже после рассвета, в четыре тридцать утра, противник смог начать ранее запланированную им артиллерийскую подготовку. Но удар той силы, как было рассчитано, уже не получился.

Одновременно с началом артподготовки противник поднял в воздух бомбардировщики - более трехсот. Вот их-то мы и увидели над своими головами на рассвете. А далекая, но все же слышная нам канонада была голосом не только вражеской артиллерии: в тот момент, когда противник, наконец, смог начать свою артподготовку, вторично ударила наша артиллерия - на этот раз уже удвоенной мощью - почти тысячью стволов.

Находясь на третьей линии обороны, мы могли только слышать это. Но артиллеристы нашей дивизии приняли участие в начавшемся сражении с первых его минут. Каким же образом?

Еще задолго до начала сражения два из трех дивизионов шестьсот пятьдесят второго артиллерийского полка дивизии были выдвинуты на первую полосу обороны, туда, где держала рубежи девятнадцатая латышская стрелковая дивизия. Оба эти дивизиона приняли участие в упредительном огневом ударе по врагу пятого июля.

Уже через годы после войны, когда я начал писать эту книгу, один из моих фронтовых товарищей, майор в отставке, Борис Семенович Нейман, бывший командир гаубичной батареи, а на Курской дуге - уже начальник артиллерийской разведки дивизии, вспоминал об этом так:

- В ночь на пятое июля я был на нашем артиллерийском наблюдательном пункте - на переднем крае латышской дивизии. Помните - ведь еще за два дня до этого было предупреждение верха: немцы могут ударить в любой момент. Вот мы и дежурили... Цели заранее были разведаны и определены, весь огонь спланирован, расчеты - у орудий. Еще темно было - команда по телефону: в два двадцать открыть огонь! Передали мы команду дивизионам. Уже светает чуть. Припал я к стереотрубе. Туманно, видно плохо. На стороне противника все спокойно. Тишина предутренняя. Вот стало слышно - первые птицы проснулись, голоса подают. Гляжу на часы. Два десять, два пятнадцать... Два двадцать! Словно гром пошел перекатами. Гляжу в окуляры - на стороне противника дым стеной, серый, черный, бурый, с дымом туман мешается, колышется...

Но вот отстрелялась наша артиллерия. С немецкой стороны, слышно, тоже снаряды летят. Но как-то вразнобой... Снова наши батареи ударили по всему фронту. Громыхает, как в сильную грозу, а на немецкой стороне словно туча грозовая по земле клубится. Еще не смолкли наши пушки - самолеты появились, неисчислимое множество. И наши, и немецкие. Круговерть, бои в несколько ярусов. Светло уже совсем, хорошо видно - прямо над нами десятки самолетов, а может - и сотни. Каждые две-три минуты в небе черный шлейф: либо наш самолет подбитый падает, либо немецкий. Прямо над НП в воздухе взорвался наш истребитель. Через несколько минут чуть в стороне врезался в землю немецкий. Нам с нашего НП, с высотки, хорошо видно - падают и падают самолеты. Во многих местах уже торчат над бурьяном то крыло, то хвостовое оперение. Еще один наш ястребок совсем близко в землю врезался, из кабины летчика выбросило. Подбежали мы - может, жив? Какое там!.. Запомнил я того летчика на всю жизнь: капитан, молодой, красивый, шлем слетел с него, кудри черные... Говорит кто-то рядом: Документы бы у него взять, семье сообщить... Может, и взял кто. А мне некогда было, обратно на НП побежал: со стороны немцев, слышно, танки идут, много...

* * *

Двумя с половиной часами позже назначенного срока ослабленный потерями от нашего артиллерийского огня еще на исходных позициях, противник, наконец, смог двинуть свои танки и пехоту. Атака за атакой, атака за атакой... Бронированным кулаком бил враг в стену нашей обороны. Его удары принимали на себя части, стоявшие впереди нас. А мы продолжали оставаться в тревожном ожидании и в готовности вступить в бой, не очень точно зная, что происходит впереди: выдерживают ли наши товарищи натиск танков и пехоты врага или противник уже преодолел первую и вторую оборонительные полосы, идет на нас и вот-вот мы примем его удар на себя?

Мы прислушивались к раскатам артиллерийской грозы. Горизонт в стороне, откуда она доносилась, временами словно подергивался колыхающейся дымкой казалось, горит сама земля. До бела раскаленное июльской жарой небо пятнали черные и белые хлопья разрывов зенитных снарядов, посылаемых навстречу вражеским бомбардировщикам. И яростно носились, круто разворачиваясь, взмывая вверх и резко устремляясь вниз, наши и немецкие истребители, стремясь вогнать один другого в землю.

Сначала трудно было определить, кто в воздухе превосходит: мы или противник? Бывалые фронтовики вспоминали, как сильна была немецкая авиация в первое лето войны и во второе прошлого, сорок второго года.

Но уже на следующий день после начала сражения стало очевидным: превосходство в воздухе - наше.

Минуло пятое июля, шестое... Сражение впереди продолжалось с неослабевающей силой.

В один из этих дней утром на КП мимоходом появился майор Ильяшенко. Зная, что он - первый источник всех новостей, мы спросили его:

- Не знаете, какова обстановка? Есть сообщения?

- С этим в роты иду. Вот, у радистов записал! - Ильяшенко подал мне листок со сводкой Совинформбюро. С волнением я начал читать:

Вечернее сообщение 5 июля. С утра 5 июля наши войска на Орловско-Курском и Белгородском направлениях вели упорные бои с перешедшими в наступление крупными силами пехоты и танков противника, поддержанным большими количествами авиации. Все атаки противника отбиты с большими для него потерями, и лишь в отдельных местах небольшим отрядам немцев удалось незначительно вклиниться в нашу оборону.

По предварительным данным, нашими войсками на Орловско-Курском и Белгородском направлениях за день боев подбито и уничтожено 586 немецких танков, в воздушных боях и зенитной артиллерией сбито 203 самолета противника.

- Пятьсот восемьдесят шесть танков! - изумились мы.

- Такого, кажется, не было еще за всю войну, чтоб столько танков - за один день!

- Точно, не было, - подтвердил Ильяшенко. - Ни в одном сражении. За всю войну. Может быть, сейчас началась самая большая битва, какой еще не бывало?

- Даже больше, чем под Сталинградом?

- А что, весьма возможно. Хочет же Гитлер за Сталинград отыграться. Об этом немцы давно трубят. Так что будем готовы к самому трудному...

Прошел день, и еще день. Мы все напряженнее вслушивались в доносившийся до нас приглушенный расстоянием артиллерийский гром, всматривались в часто пятнаемое разрывами зенитных снарядов небо, в котором то проплывали в высоте клинья бомбардировщиков, то проносились, ведя бой, наши и немецкие истребители. Мы знали - сражение, начавшееся пятого июля, с неослабевающей силой продолжается по всему фронту Курской дуги, особенно яростно южнее нас, близ Белгорода. Если посмотреть по карте, то легко понять - немцы пытаются вбить танковые клинья в основания дуги, севернее и южнее Курска, чтобы устроить нам возле него гигантский котел, и не жалеют для этого ни жизней своих солдат, ни машин, ни снарядов. Уже теперь можно предположить, что эти их расходы не сравнимы ни с какими другими, имевшими место ранее.

Впоследствии станет известно, что только за первый день наступления на Курской дуге, пятого июля, противник истратил снарядов больше, чем за все время войны с Польшей в тридцать девятом году, а за первые три дня - больше, чем за всю кампанию войны с Францией.

Истратил, но продвинуться далеко не смог. Потому что не только оружие в руках наших солдат, державших оборону на дуге, помешало этому, но и лопата, обыкновенная лопата в руках наших женщин. В историю войдет гигантский труд армии и народа, вложенный в то, чтобы сделать оборону на Курской дуге неприступной: восемь оборонительных полос.

...Проходит еще день, другой.

Бои впереди нас продолжаются. По ночам небосвод на западе временами освещают багровые вспышки, разноцветные отсветы ракет.

Сводки и радуют, и тревожат: немцы несут большие потери, но где-то и продвигаются. А мы все стоим и стоим на тыловом рубеже. Ждем, пока враг дойдет до нас.

Приказ на марш!

...Оставлены обжитые позиции, колонна полка выстроена на проселке. Выходим в поход ясным днем, не дожидаясь темноты, как бывало еще недавно, когда так пеклись о том, чтобы воздушная разведка врага не обнаружила нас. Теперь в воздухе хозяева наши летчики.

Нещадно палит солнце. Идем полевой дорогой, которая ведет куда-то вдоль фронта. Дорога укатана, утоптана до тверди, до блеска - до нас по ней, видно, прошло уже немало людей и машин. От ее полотна пышет жаром, как от асфальта в летний день. Этот жар чувствуется даже через подошвы сапог. По сторонам дороги золотом горят поспевающие хлеба. Довольно часто из-за колосьев виднеется остов подбитого самолета - черный, обгоревший, а иной раз совершенно целый. Заметив в хлебах желтый корпус немецкого истребителя, я не могу сдержать любопытства, бегу к нему, вместе со мной спешат еще несколько человек. Узкое, осиное тело мессершмитта лежит, придавив колосья, раскинув тупые крылья с черными крестами на них, торчит над смятыми колосьями хвостовое оперение, перекрещенное свастикой. Отлетался! Заглядываем в кабину. В ней все цело. Выпрыгнул летчик на парашюте или, посадив подбитую машину, убежал? Кто-то из любителей трофеев, оттесняя других любопытных, просовывается к кабине, шарит взглядом по приборной доске:

- А часы здесь есть?

- Не один ты такой догадливый! - успокаивают его. - Если и были, то сплыли.

Бегом догоняем свою колонну. Ее голова сворачивает с дороги, огибая какое-то препятствие. Еще один мессершмитт! Он лежит, развалившись, прямо на колее, вылетевший при ударе о землю мотор валяется чуть впереди. Проходим немного еще-и снова замечаем в стороне, среди незасеянного поля, косо торчащий из бурьяна фюзеляж немецкого самолета.

- Во какой памятник немец сам себе поставил! - слышится шутка.

Славно работают наши авиаторы!

Идем весь день. Идем и после того, как стемнело. Без отдыха, делая только очень короткие и редкие привалы. Ноги, все тело налито усталостью. Каждый шаг дается со все большим трудом. Хотя я иду налегке, вся моя поклажа - полевая сумка, мне тяжело. А каково солдатам? На плечи давят лямки вещмешка, груди душно от шинельной скатки, ремень оттягивают лопата, фляга, гранаты, патронташи, все весомее кажется автомат или карабин. А пулеметчикам, минометчикам, расчетам противотанковых ружей еще горше - свое увесистое оружие они, из-за нехватки транспорта, тащат на себе. Спины гимнастерок и нижние края пилоток темны от пота, не помогает и то, что воротник расстегнут, - все равно жара нестерпима. Немножко легче дышать к вечеру, когда она спадает, но к этому времени кажется, уже кончились все силы, невыносимо трудно сделать хотя бы еще шаг. Но мы продолжаем путь.

Идем всю ночь. Колонна шагает молчаливо. Слышен только приглушенный дорожной пылью топот. Многие устали уже настолько, что засыпают на ходу, идут, наталкиваясь на шагающих рядом или впереди, а иногда видно, как такого заснувшего, когда он, сбившись с направления, шагает в сторону, хватают за плечо, возвращают в строй. Не успеваю почувствовать, как и мне усталость закрывает глаза. Словно в небытие проваливаюсь - в чувство прихожу, споткнувшись о какую-то неровность под ногами. Оказывается, и меня снесло на обочину.

В серый рассветный час проходим через пустое, разоренное село. Торчат обнаженные стропила, чернеют вытянутые к мутному небу печные трубы сожженных домов. Нигде ни огонька в окне, ни собачьего лая, ни петушиного зоревого крика - все омертвлено войной.

Только когда позади нас край неба начинает наливаться розовым восходом, наконец останавливаемся на привал. Солдаты валятся на жесткую, выгоревшую от солнца придорожную траву - некоторые даже не в силах сбросить лямки вещевого мешка. Ложусь, сунув под голову сумку, и я. Сквозь гимнастерку больно колет в бок какая-то острая, сухая травинка. Надо повернуться... Но не успеваю этого сделать, сон наваливается мгновенно. Непроницаемый, без сновидений. Но вот ударяет в уши:

- Становись!

Сколько же мы спали? Час? Два? В глаза бьет солнце. Оно уже высоко, но еще не палит. Трудно оторвать тело от земли. Поспать бы еще хоть минуточку. Но что поделаешь...

И снова марш. Изнурительный, почти без передышек. Так день, и второй...

На пересечениях нашей дороги с другими видим спешащие к передовой колонны танков, самоходок, пушки на конной тяге и на буксире у автомашин. Пробегают, оставляя за собой беловатые хвосты пыли, грузовики с ящиками боеприпасов в кузовах. Уже по движению на дорогах, ведущих к фронту, чувствуется, какая там напряженная обстановка. А мы все время идем только вдоль фронта.

Иногда его голос - орудийные раскаты - слышен довольно отчетливо. По ночам кажутся совсем близкими сполохи ракет. А порой фронт ничем не напоминает о себе. Но не потому, что бои затихают, а потому, что дорога на какое-то время уводит нас от него, ведь линия фронта - не прямая, где-то мы проходим к ней ближе, где-то отдаляемся. Можно догадаться, что мы - в подвижном резерве командования: иногда нам довольно резко меняют направление, а однажды мы проходим даже тем путем, каким шли накануне.

В те дни даже мы, офицеры полкового штаба, не очень ясно представляли, как складывалась обстановка, какую задачу предстоит решать нам. Но известное в ту пору лишь узкому кругу лиц теперь доступно всем, и можно ясно объяснить, что происходило в те дни на нашем участке фронта. Еще более понятным станет это, если взглянуть на карту района Курска. К нему с севера, от Москвы, почти параллельно, идут две дороги: восточнее железная, через станцию Поныри, и западнее шоссейная, через село Тросну. Наш фронт на Курской дуге в этом месте был обращен к северу. Противник с севера как бы нависал над Курском. Отсюда до Курска ему было ближе, чем с любого другого направления. Немцы хотели как можно быстрее прорваться к Курску, чтобы соединиться там со своими войсками, наступающими на него с юга, от Белгорода, и таким образом замкнуть в кольцо все наши войска на Курской дуге. Вполне понятно, что немцы начали наступать на северном участке фронта дуги именно между шоссейной и железной дорогами, в направлении стоящего между этими двумя магистралями, на кратчайшем пути к Курску, села Ольховатка. Немцам удалось взять Поныри. Удалось подойти к Ольховатке. Возникла опасность их прорыва от Ольховатки к Курску: до него немцам оставалось немногим более пятидесяти километров. Именно в это время наша дивизия и была двинута вдоль фронта, с западной стороны вытянутого к Курску клина вражеского удара. Может быть, на тот случай, чтобы поставить ее в оборону, если враг продвинется еще дальше к Ольховатке, а соответственно, и к Курску. Но в какие-то решающие часы произошел перелом - в бой вступили наши резервы танков и пехоты. Противника, понесшего в наступлении много потерь, выбили из Понырей, отбросили от Ольховатки. Отпала надобность ставить нас в оборону там, где враг еще недавно рвался к Курску. И нами был продолжен маршрут - вдоль линии фронта, мимо Ольховатки, все далее на запад, к шоссейной дороге Москва - Орел - Курск. Зачем? Об этом мы узнаем позже.

...Мы все время на марше. За нами не поспевают дивизионные почтальоны. Если они догоняют нас и доставляют газеты, то отнюдь не самые свежие. Узнать из газет, как меняется обстановка на нашем фронте, трудно. Сводки Совинформбюро скупы. Из них можно понять только, что противник не ослабляет натиск. Мы почти уверены - нас поставят где-нибудь на самом угрожающем участке, там, где немцы вот-вот проломят нашу оборону.

На одном из привалов до нас доходят новости, которые нас всех радуют. Причем новости самые свежие, сегодняшние: на нашем, Орловско-Курском направлении немцы атаки прекратили - выдохлись. Так вот почему в последние два дня мы не слышим голоса фронта. В это же время становится известно, что союзники начали, наконец, военные действия на западе, они высадились на острове Сицилия и успешно продвигаются. Не потому ли они отважились на это, что знают: основными силами немцы завязли сейчас здесь, на нашем фронте?

...Второй день стоим на месте - вблизи разоренной, безлюдной деревеньки, заросшей бурьяном. В самой деревне из наших не размещается никто, все подразделения рассредоточены в овражках, лощинках, в березовой рощице, примыкающей к окраине. Даже штаб полка Ефремов приказал расположить там же: есть приказ - в населенных пунктах не располагаться, потому что они приметные ориентиры для вражеской авиации. Но в воздухе уже почти не видно вражеских самолетов. Даже разведывательные, всем известные двухвостки - рамы не появляются. И в самом деле, видно, установилось затишье. Надолго ли? Может быть, немцы, передохнув, возобновят наступление? Или пойдем вперед мы? О нашем, еще не начавшемся наступлении гитлеровцы, выдумав его, уже раструбили. В газетах мы уже читали - на третий или четвертый день после начала боев, когда стало ясным, что расчет Гитлера на успех молниеносного удара на Курской дуге не оправдался, германское командование поспешило заявить на весь мир, что наступали там вовсе не немцы, а русские и атаки их отбиты с большими для них потерями. Все наоборот!

Что же все-таки предстоит нашему полку? Встать в оборону? Или нас припасают для наступления?

Пока стоим на месте. Даже занятия, обычные для всякой остановки, не проводятся: после нескольких суток изнурительных маршей дан приказ отдыхать. Бывалые, не такие зеленые, как я, фронтовики догадываются: раз приказано отдыхать, значит, скоро придется много потрудиться, для того и силы копятся. Но пусть все что угодно, только б не бесконечный марш под палящим солнцем, без сна и отдыха.

На второй день нашего неопределенного стояния происходит неожиданное, для меня приятное событие: приезжает фотограф из политотдела снимать вновь принятых - для кандидатских карточек и партийных билетов. Есть такое указание - ускорить выдачу партийных документов, чтобы вновь принятые могли пойти в бой уже коммунистами.

Сержант-фотограф по очереди снимает нас на белом фоне - у стены хаты. Мимо проходит Ефремов, просит его:

- Снимите-ка потом нас, офицеров, всех вместе!

Эту карточку - первую фронтовую фотографию, где я запечатлен вместе со своими однополчанами, бережно храню с той поры. За сорок лет она порядком выцвела. Но еще можно разглядеть всех: мы сидим на траве, щурясь от яркого июльского солнца. На обороте, еще тогда, получив карточку, карандашом я написал фамилию каждого. А потом стал крестиком против фамилий отмечать всех, кого уже не стало: одних - еше во время войны, других - после. С годами крестиков становится все больше. Но все мы на этом старом фронтовом снимке остаемся молодыми, какими были в июле сорок третьего на Курской дуге...

Прошел еще день, и всех нас, кого фотографировали, собрали снова: приехал офицер-политотделец, привез новенькие партийные билеты и кандидатские карточки. Откуда-то из пустой хаты притащили колченогий стол, политотделец накрыл его привезенной с собой красной скатертью. Мы, именинники, с волнением ждали, когда вызовут... Вот теперь уже действительно начинается новая полоса жизни, - думалось мне в эти минуты ожидания. - Получу кандидатскую карточку и должен буду доказать, что заслужу право на то, чтобы мне переменили ее на партийный билет.

И вот в моих руках тонкая красная книжечка. Бережно кладу ее в карман гимнастерки, несколько раз ощупываю -вот она, у сердца. Меня, как и других, поздравляет присутствующий при торжестве заместитель командира полка по политчасти майор Миронович. Обычно суховатый, неулыбчивый, глядящий строго, чем несколько отпугивает тех, кто еще мало знает его, - на самом-то деле человек он весьма душевный, - Миронович на этот раз глядит тепло, прочувствованно жмет мне руку, но тем не менее, поздравив, считает нужным напомнить:

- Учтите: теперь вы за все несете ответственность не только по службе, но и по партийной линии.

Учту, конечно, учту.

Вечером этого же дня мы получили приказ выступать.

Перед выходом Ефремов собрал командиров батальонов и всех отдельных подразделений, а также нас, штабных офицеров, и объявил:

- Возможно, будем идти совсем близко от противника. Поэтому никаких громких разговоров, никакою шума, тем паче огня! Подогнать снаряжение, чтоб ни у кого ни лопатка, ни котелок не брякнули. Учтите: ночью звук слышнее! Задачу получим по прибытии на место.

- В оборону или наступать?

- Нас выводят на первую линию. А дальше - не знаю. Но известно: противник на нашем участке фронта атаки прекратил.

Ответ Ефремова был уклончив. Но можно было догадаться: скоро нас введут в дело.

Шли всю ночь. Она была тихой и темной, совсем непохожей на прежние - ни всполоха ракет, ни отзвуков стрельбы, будто вдали от фронта. Но его близость чувствовалась в настороженном безмолвии шагающей колонны. Все как бы прониклись сознанием, что с каждым шагом мы приближаемся к решающему рубежу нашей судьбы - и судьбы полка, и судьбы каждого. Знали, придет и наш час. Не век же оставаться во втором эшелоне.

Чуть-чуть посерело небо - близится рассвет. Колонна свернула с хорошо наезженной дороги на едва приметный проселок, а вскоре двинулась уже и совсем бездорожьем. Местность ровная - степь да степь. Но в медленно светлеющей сумеречи можно разглядеть, что по сторонам не совсем ровное поле, кое-где тянутся голые, без единого кустика мелкие и пологие лощинки, местами видны овражки. И всюду в этих лощинках и овражках стоят на огневых готовые к открытию огня батареи полевых и зенитных орудий, минометов, высятся штабели ящиков с боеприпасами, застыли целые вереницы танков, похожих на дремлющих лобастых чудищ с длинными хоботами. И чем дальше мы шли, тем все плотнее стояла эта грозная техника войны. Казалось, нет уже ни лощинки, ни впадинки, не занятой какой-нибудь батареей, - пушкам было в самом прямом смысле тесно на этом поле, возможном поле битвы. Свое-хищением и гордостью смотрели мы, проходя, на всю эту силищу-сколько же сосредоточено орудийных стволов, машин, боеприпасов! Сколько людей, хозяев этой машинерии войны, мастеров своего огневого дела, готовы по первому слову приказа пустить ее в ход! Да что я, новичок на фронте! Даже мои однополчане, воюющие с первого дня и повидавшие всякого, диву давались, сколько силы собрано - ни под Москвой, ни под Сталинградом подобного не видывали! Там, где мы шли на рассвете этого дня, артиллерия стояла так плотно, что казалось - подойди еще хотя бы одна батарея, и ее некуда будет поставить.

После войны станет известно: менее чем за три месяца до начала боев на Курской дуге из нашего тыла сюда было доставлено около полумиллиона вагонов с разными военными грузами. На многих участках фронта здесь было сосредоточено столько артиллерии, что ее огневая мощь в десять раз превышала мощь артиллерии в знаменитом сражении первой мировой войны под Верденом. На направлениях главного удара на фронте дуги мы имели свыше двухсот орудийных и минометных стволов на километр фронта - это значит, что если бы там поставить все орудия и минометы в ряд, расстояние между стволами было бы менее пяти метров, а если бы дать залп из всех этих стволов, получилась бы сплошная стена огня. Наш противник такой плотности артиллерии не имел никогда, ни в одном сражении на восточном фронте, а на западном и подавно. В Сталинградском сражении с обеих сторон было сосредоточено наибольшее количество вооружения по сравнению со всеми предшествующими сражениями на советско-германском фронте. Но на Курской дуге было сосредоточено еще больше. Об этом свидетельствуют цифры, опубликованные уже в послевоенные годы В самый разгар сражения за Сталинград мы имели там около четырнадцати тысяч орудий, немцы - немногим более десяти тысяч стволов артиллерии, шестьсот семьдесят пять танков и самоходок. На Курской дуге у нас было свыше девятнадцати тысяч орудий и минометов, а танков и самоходок - без малого три с половиной тысячи. Это более чем вдвое по сравнению со Сталинградом! Немцы на фронте дуги имели артиллерии примерно столько, сколько под Сталинградом, а вот танков и самоходок свыше двух тысяч почти в три с половиной раза больше.

...В тот рассветный час, когда шли мы мимо почти что колесо к колесу стоящих батарей, вытянувших в грозной молчаливости стволы на запад, шли мимо затаившихся на исходных позициях танков и самоходных установок, видели в придорожных низинах еще полускрытые утренней дымкой зачехленные катюши или штабеля ящиков со снарядами, для маскировки забросанные ветками, - и глаз не мог найти ни конца ни края этой технике войны, заполонившей все окрест, нас все больше охватывало чувство гордости за то, что Родина обеспечила фронт таким мощным вооружением. Как много труда для этого положили наши люди в дальнем тылу на сибирских и уральских заводах! Из писем родных мы знали, а кое-кто, побывав в тыловых госпиталях, и своими глазами видел, как нелегко живется сейчас там: работа на голодном пайке, без отпусков, а часто и без выходных, работа с предельной, изнуряющей тело отдачей сил и сверх всяких сил...

Честно говоря, никто из нас, даже самые бывалые фронтовики, не предполагал, что мы увидим такую мощь нашего оружия, в самом прямом смысле необозримую, какая открылась тогда нашим глазам. Может быть, именно в то утро утвердилась в нас уверенность, что наша армия здесь, на Курской дуге, не только справится с врагом, еще, наверное, помышляющим отбросить нас, но и нанесет ему удар, который заставит его попятиться.

Еще не совсем рассвело, когда колонна остановилась. По рядам прошелестела команда:

- Соблюдать тишину! Не курить!

Безмолвно уходили рота за ротой на отведенные нам позиции. Осторожно, держа карабины и автоматы на весу, чтобы ненароком не брякнуть, спускались бойцы в траншею - глубокую, полного профиля, издавна обжитую, с брустверами, выложенными прижившимся уже дерном, с аккуратными нишами для боеприпасов, с землянками. А позади траншеи тихо строились покинувшие ее бойцы части, которую сейчас сменял наш полк. Вместе с другими штабными и я спустился в ход сообщения, ведущий к нашему новому полковому КП, - нас вел Карзов, уже побывавший там. От него мы узнали, что акт о передаче участка обороны уже подписан Ефремовым и командиром сменяемой части, что немец здесь и не пытался наступать, вел себя все дни боев тихо, но несколькими километрами левее с первого дня своего наступления атаковал яростно и в конце концов сумел прорвать нашу оборону и продвинуться, однако был отброшен. Карзов сообщил также, что принадлежащий к другой дивизии полк, который мы сменили, не совсем покинул этот участок обороны, а только несколько подвинулся. Боевые порядки нашего полка будут плотнее, чем были у тех, кого мы сменили, значит, мы тут не надолго: уплотняем боевые порядки - жди приказа о наступлении.

Вот и пришли!

...В затылок один другому пробираемся по траншее, продолжая путь туда, где будет находиться командный пункт полка. По всей траншее, уже заняв указанные им места, переговариваясь вполголоса, деловито устраиваются солдаты: снимают вещмешки, устанавливают на брустверах ручные пулеметы, ставят к стенкам траншеи оружие, убирают в ниши котелки и гранаты. Кое-где у брустверов уже стоят наблюдатели. Я спросил одного из них:

- Видно что-нибудь у немцев?

- Пока ничего, - ответил солдат.-Да и что увидишь? Вот рассветет...

Я выглянул из траншеи. Впереди, подернутое утренней дымкой, лежало просторное, ровное поле, поросшее бурьяном. Где-то там, на противоположном краю поля - враг. На его стороне небо еще серое, сумеречное. Я оглянулся. Позади, на нашей стороне, на востоке, небосвод посветлел уже заметно. Скоро взойдет солнце.

Глава 4.

Пришел и наш черед

Нетронутые котелки. - Первые пленные. - В отбитом окопе. - Допрос под артобстрелом. - Противник контратакует. - Почта из Германии. - Когда затих бой. - Дойче зольдатен унд офицнрен! - Зеленый огонек.

С каждой минутой все светлее. Но солнце еще не показалось - серый предрассветный час. Иду по глубокой, полного профиля траншее, заполненной солдатами, пробираясь мимо них: нас, офицеров штаба, разослали в подразделения проверить готовность к бою. На мою долю выпала рота автоматчиков - полковой резерв. Она занимает позиции в этой же передней траншее, но где-то дальше, на левом фланге. Полк уже получил задачу-предстоит прорвать вражескую оборону и далее наступать в направлении села Троена, через которое проходит шоссе от Курска на Орел. Если возьмем Тросну, то оседлаем это шоссе - важную для хода боев магистраль - ось наступления. Приказ о наступлении уже составлен.

Все батальоны и батареи, отдельные подразделения получили свои задачи в наступлении, теперь остается ждать только сигнала о начале его. Час и минута начала еще неизвестны. Но все уверены - команда будет дана вот-вот. Поэтому все - в состоянии сдержанно-сосредоточенного напряжения, как перед серьезнейшим экзаменом. Но как-то не хочется думать, что скоро грянет бой, из которого не каждый из нас выйдет живым и невредимым. Какая-то отрешенность наполняет душу. Примерно то состояние, которое я уже испытывал в блокаду, в Ленинграде - во время бомбежек или артобстрела: ничего уже не изменить, остается только одно - продолжать исполнять свои обязанности.

...В траншее, по которой прохожу, тишина. Если разговаривают, то полушепотом, немногословно, если движутся, то неторопливо. Раздают завтрак где-то позади окопов, в лощинке, остановилась кухня. Пахнет пшенной кашей и разваренным мясом, но аппетита это не возбуждает. Солдаты, отсутствием аппетита обычно не страдающие, безучастно берут котелки, пышущие вкусным паром, лениво ковыряют в них ложками или попросту отставляют в сторону, в окопные ниши или на берму - узкую полоску дернины перед бруствером, не засыпанную землей при его сооружении. Не идет еда в такую минуту.

Согласно приказу пехота пойдет вперед после артподготовки. Но пока что артиллерия молчит. Когда она грянет? Может быть, через минуту, может быть, через часы, а то и через несколько дней: война полна неожиданного и неопределенного. Но как бы то ни было, мне надо вернуться на командный пункт пока тихо, чтобы без суеты доложить Берестову, что его поручение выполнил.

Увы, события опережают мои намерения.

Утреннюю тишину раскалывает гром. Воздух над головой наполняется прерывистым, сухим, быстрым шелестом и свистом - это летят в сторону врага, через наши головы, снаряды и мины, как можно понять по звуку полета - сотнями, если не тысячами. Гулкие, частые удары пушек, слитые в дробно-раскатистый гул, шелест и посвист снарядов и мин, далекие, где-то на стороне противника, глуховатые на расстоянии звуки разрывов - грозная симфония артподготовки...

Когда я добираюсь до траншеи, ведущей к командному пункту полка, артподготовка заканчивается. Только где-то в стороне вразнобой постреливают какие-то пушки - то ли наши, то ли противника.

В траншее уже ни души. Пехота пошла вперед, следом за валом артиллерийской подготовки.

На бровке бруствера, рядком, стоят котелки с нетронутым завтраком, суп подернулся светло-коричневой пленкой, из которой в некоторых котелках торчат ложки, - видно, очень взволнованы были их хозяева, коли забыли столь важный солдатский инструмент. Прислоненные к земляной стенке траншеи, стоят аккуратно увязанные шинельные скатки, лежат, сиротливо поникнув лямками, вещевые мешки: в атаку приказано было идти, чтоб ловчее было, только с самым необходимым оружием, лопаткой, патронами и гранатами.

Тороплюсь, почти бегу: а вдруг с КП все уже ушли вслед за атакующей пехотой, конфузно будет отстать. Может быть, лучше было мне не уходить из роты автоматчиков, а, когда началась артподготовка, вместе с ними и идти вперед? Нет, не лучше. Каждый должен быть на своем месте. Я могу понадобиться на КП.

В момент, когда я добираюсь до ответвления траншеи, где, когда я уходил, находился полковой командный пункт, там уже все на ногах: оказывается, стрелки всех трех наших батальонов, следуя за огневым валом артиллерии, уже прошли ничейную полосу, рывком выбили немцев из их передовой траншеи, продвинулись дальше, КП полка перемещается.

Голоса пушек более не слышны. Какая-то неожиданная тишина. Удивительно все свершилось так быстро: артподготовка, атака и полный успех. А ведь предполагали, что противник станет яростно обороняться.

Вслед за Берестовым мы - офицеры штаба, связные, телефонисты - поднимаемся из траншеи, идем вереницей. Только подумать - еще час назад показаться над нею, в открытом поле, было бы смертельным риском.

Поле, по которому мы идем, можно назвать диким, на нем - островками, полосками - сероватые заросли бурьяна, полувыжженная солнцем клочковатая трава, кое-где под нею приметны следы былых пахотных борозд. То тут, то там виднеются свежие воронки, вперемешку с ними старые, уже слегка прикрытые порослью травы, - эти остались, наверно, с зимних боев. Меж воронок тянется неезженый, заросший подорожником и рыжим конским щавелем старый проселок.

Но что это? Черные комья свежевывороченной земли, клочья нашего обмундирования, между ними что-то серовато-розовое, бесформенное...

Наш, убитый... Наступил на немецкую мину или попал под разрыв?

Еще один убитый... Лицом в землю, гимнастерка сзади задралась, рядом валяется автомат. И еще убитый наш боец, и еще ..

Оказывается, быстрый успех дался нам не так-то дешево. Вот еще доказательства этого: навстречу идут раненые - у одного в бинтах рука, у другого голова, ведут третьего, он тяжело припадает на ноги, гимнастерка разорвана, из-под нее белеют бинты. Он без пилотки, лоб влажно блестит от пота, хотя утро еще прохладное - солнце только показалось справа от нас, бросая на землю бледно-розовые отсветы.

А вот навстречу еще маленькая процессия: человек десять немцев в мундирах уже без ремней, некоторые - с обнаженными головами, их ведут два совсем молоденьких, наверное, двадцать шестого года, солдата с автоматами: один сбоку, другой - позади. Впервые вижу настоящих немцев! Вот они какие... До этого я видел их только в кино.

Зеленовато-серое обмундирование, рыжеватые сапоги с широкими голенищами, все это в пыли, в окопной глине - наверное, пришлось забиваться в какие только можно щели, когда шел наш артобстрел. Довольны быть должны, что живы остались... Покорно опущены руки - темные, в земле. Идут, держась плотной кучкой, словно прикрываются один другим, идут суетливо, сбиваясь с шага, боязливо косясь на конвоиров, знают, как запросто убивали у них попавших в плен наших, и судят о нас, вероятно, по своему подобию. Старательно запугивали их геббельсовские пропагандисты россказнями о зверствах большевиков, чтоб не сдавались в плен. В издающихся для солдат немецких газетах, которые мне давал Миллер для практики в переводе, встречал я такого рода устрашительные статейки. Но вот эти немцы сдались, как видно, без особого сопротивления - уж очень у них смиренный вид, совсем не видно арийского высокомерия, с каким, как слышал я от бывалых фронтовиков, держались пленные немцы раньше, в сорок первом.

По приказу Берестова конвоиры останавливают пленных. Те, не ожидая команды, торопливо подравниваются, вытягивают руки по швам и, угадав, что Берестов здесь старший, выжидательно смотрят на него.

Берестов протягивает мне сложенную гармошкой свою карту:

- Спросите, кто из них разбирается в карте? Покажите им на карте Тросну. Узнайте, что есть перед ней: траншеи, батареи, штабы? И какой эти немцы дивизии?

Беру карту, меня бросает в жар: как выдержу этот экзамен - первый допрос пленных? Одно дело наши игры-тренировки с Рыкуном и Миллером в условные допросы - тогда можно было не торопиться, проигрывать вновь и вновь, заглядывать в словарь, советоваться. Сейчас - времени в обрез, советоваться не с кем.

Стараясь не подавать вида, что волнуюсь, приступаю к делу. Пленные, поняв, что старший из офицеров дал мне какое-то поручение, касающееся их, выжидательно смотрят на меня.

- Кто разбирается в карте? - задаю я первый вопрос на немецком языке.

Пленные молчат. Может быть, не поняли? Произношение мое, мягко говоря, несовершенное...

Повторяю вопрос. Пленные молчат.

- Побыстрее!-торопит Берестов. - Покажите на карте, где мы сейчас, от этого и танцуйте! Вот здесь! - На секунду берет у меня карту, показывает. Спрашивайте!

Пробегаю взглядом по лицам немцев. Все они одинаково насторожены и одинаково замкнуты. Мой ищущий взор останавливается на одном нз них - довольно пожилом, с ефрейторской нашивкой на рукаве.

- Показывайте ваши позиции! - протягиваю карту.

Ефрейтор, виновато улыбнувшись, покачивает головой: в карте он совсем не разбирается. Но по взгляду, который он бросил назад, я догадываюсь: более полезен будет стоящий позади низкорослый, но с необыкновенно длинной, прямо-таки гусиной шеей, торчащей из воротника мундира. Движением руки вызываю этого немца из строя. Угодливо глядя на меня, он замирает в ожидании. Вытащив карандаш и пользуясь им как указкой, показываю на карте место, где стоим, и спрашиваю о том, что интересует Берестова.

Немец, как вижу, не совсем точно понимает, что мне от него нужно, - эх, не хватает мне практики! Но, в конце концов, до него доходит суть моих вопросов. Тыча в карту черным от грязи пальцем, он старательно и довольно толково отмечает расположение позиций своей пехоты и батарей. Когда на карте показываю Тросну и спрашиваю, что там находится, слышу в ответ, что туда носили донесения. Кажется, этот длинношеий немец имеет какое-то касательство к начальству - вестовой или писарь? Поспрошать бы поосновательнее... Но начальник штаба ждет.

Вспотев от напряжения - ведь прохожу первую практическую проверку по моей должности, - я, наконец, завершаю допрос и спешу доложить о результатах Берестову. Но он не проявляет такого восторга, как я.

- Насчет позиций нам уже без интереса: теперь они наши. А вот насчет батарей стоит принять к сведению. И насчет штаба в Тросне-тоже. Только все равно надо уточнить. Да возвращайтесь побыстрее, - говорит он конвойному, показывая на немцев. И, сосредоточенно наклонив голову, идет, на ходу засовывая возвращенную мной карту в планшетку. Карзов окликает конвоиров:

- Обождите маленько! Слышь! - обращается Карзов ко мне. - Скажи им, показывает на пленных, - что с ними желаю говорить я!

Добросовестно перевожу слова Карзова, недоумевая: на какой предмет пожелал он с немцами беседовать?

С многозначительным видом Карзов показывает на свой орден Красной Звезды, полученный еще на Северо-Западном фронте. На этот единственный орден, украшающий его мужественную грудь, я всегда гляжу со смешанным чувством благоговения и незлой зависти: орденоносцев в полку пока что мало, за бои во время отступления в сорок первом и за долгое сидение в обороне награждали нещедро, Карзов один из немногих счастливцев.

- Скажи им, - держит Карзов палец на ордене, - что я получил его за то, что бил таких, как они, захватчиков! И скажи, если немцы снова будут лезть на нас, то будут получать березовые кресты, а мы за это самое - ордена!

Загрузка...