ПРЕДСКАЗЫВАЯ СВЕТ

Ted Kosmatka. Divining Light. 2008.

Невозможно, что Бог когда-либо обманет меня, потому что в любом мошенничестве и обмане обязательно отыщется какое-нибудь несовершенство.

Декарт.

Я скорчился под дождем с пистолетом в руке.

На каменистый берег передо мной взобралась волна, залив ноги и наполнив штанины песком и щебнем. Вокруг нависали скалы, черные и большие, как дома.

Придя в себя, я задрожал от холода и впервые осознал, что пиджак от костюма куда-то подевался. Вместе с левым ботинком из коричневой кожи, двенадцатый размер. Я поискал ботинок, обведя взглядом каменистый берег, но увидел лишь камни и перекатывающуюся вспененную воду.

Я глотнул из бутылки и попытался ослабить галстук. Поскольку в одной руке я держал пистолет, а в другой бутылку, и поскольку я не желал сдаваться, ослабить галстук оказалось нелегко. Я действовал рукой с пистолетом, растягивая узел пальцем, пропущенным сквозь предохранительную скобу спускового крючка, и холодная сталь терлась о горло. Я ощутил дуло под подбородком, а онемевший и неуклюжий палец касался спускового крючка.

Это будет так легко.

Интересно, доводилось ли кому-нибудь так умирать — пьяным, вооруженным и пытающимся ослабить галстук? Пожалуй, для представителей определенных профессий в этом нет ничего необычного.

Потом узел распустился, а я не застрелил себя. В награду я еще раз глотнул из бутылки.

Я сидел, уставясь на рокочущие волны. Это место совершенно не похоже на дюны в Индиане, где озеро Мичиган занимается любовью с береговой линией. Здесь, в Глостере, вода ненавидит сушу.

Мальчишкой я приходил на тот пляж и гадал, откуда взялись все эти валуны. Неужели их приволокли приливы? Теперь-то я знал ответ. Разумеется, валуны были здесь всегда, похороненные в мягком грунте. Они — то, что осталось, когда океан вымыл все остальное.

У меня за спиной, возле дороги, стоит памятник — список имен. Местные рыбаки. Те, кто не вернулся домой.

Это Глостер — место, уже давным-давно проигрывающее битву с океаном.

Я сказал себе, что прихватил пистолет для самозащиты, но сидя здесь, на темном песке, я в это не верил. Я уже пересек ту черту, до которой можно себя дурачить. Это пистолет моего отца, калибр девять миллиметров. Из него не стреляли шестнадцать лет, семь месяцев и четыре дня. Я подсчитал это быстро. Даже пьяный, я считаю быстро.

Моя сестра Мэри сказала, что это хорошо: новое место, которое было также и старым местом.

— Новое начало, — сказала она. — Ты сможешь работать. Сможешь продолжить свое исследование.

— Да, — ответил я. Ложь, в которую она поверила.

— Ты ведь мне позвонишь?

— Конечно, позвоню. — Ложь, в которую она не поверила.

Я отвернулся от ветра и сделал еще один обжигающий глоток. Я пил, пока помнил, в какой руке у меня бутылка, а в какой — пистолет.

Я пил, пока не перестал ощущать разницу.

* * *

Всю вторую неделю мы распаковывали микроскопы. Сатиш орудовал ломиком, а я — гвоздодером. Ящики были тяжелые, деревянные, герметично упакованные — отправлены из какой-то уже не существующей исследовательской лаборатории в Пенсильвании.

Погрузочную платформу нашей лаборатории поджаривало солнце, и сегодня было почти так же тепло, как холодно неделю назад.

Я взмахнул рукой, и гвоздодер впился в бледную древесину. Я взмахнул снова. Такая работа приносила мне удовлетворение. Сатиш заметил, как я вытираю пот со лба, и улыбнулся. На темном лице сверкнули белые зубы.

— В Индии в такую погоду надевают свитера, — сообщил он.

Сатиш просунул ломик в проделанную мною щель и надавил. Я знал его всего три дня, но уже стал его другом. Мы вместе насиловали ящики.

В промышленности шла волна слияний, и лаборатория в Пенсильвании стала одной из недавних жертв. Их оборудование распродавалось по дешевке. Здесь, в «Хансене», это стало для ученых подобием Рождества. Мы вскрывали ящики. Мы влюбленно разглядывали наши новые игрушки. И в душе гадали, за что нам подвалило такое счастье. Для некоторых — вроде Сатиша — ответ был сложным и связан с достижениями. В конце концов, «Хансен» представлял собой нечто большее, чем просто еще один «заповедник для яйцеголовых» в Массачусетсе, и Сатиш, чтобы завоевать право работать здесь, победил в состязании с десятком других ученых. Он рассылал презентации и писал проекты, которые понравились важным людям. Для меня путь сюда оказался проще.

Для меня он стал вторым шансом, предоставленным другом. Последним шансом.

Мы вскрыли последний деревянный ящик, и Сатиш заглянул в него. Потом принялся вытаскивать пенопластовые прокладки — слой за слоем. Это был большой ящик, но в нем мы нашли только набор мерных колб весом от силы три фунта. Кто-то из уже не существующей лаборатории решил пошутить, выразив таким способом мнение об их уже не существующей работе.

— Лягушка в колодце, — произнес Сатиш очередное непонятное выражение, которых он знал множество.

— Несомненно, — согласился я.

* * *

Имелись причины переезжать сюда. Имелись причины этого не делать. Это были одни и те же причины. И те, и другие имели полное отношение — и никакого — к пистолету.

Первое, что видит приезжающий сюда человек — ворота лаборатории. От ворот здания совсем не видно, что в окружающем Бостон секторе недвижимости говорит не просто о деньгах, а о больших деньгах. Здесь все дорогое, а свободное пространство — особенно.

Лаборатория расположена на склоне каменистого холма, примерно в часе езды от города к побережью. Это частное, спокойное место, скрытое за деревьями. Само здание прекрасно — два этажа зеркального стекла площадью примерно с футбольное поле. Все, что не стеклянное, изготовлено из черной матовой стали. Оно смотрится как произведение искусства. У главного входа есть небольшой, вымощенный кирпичом, разворот, но передняя автостоянка — здесь всего лишь декоративный орнамент, клочок асфальта для посетителей и непосвященных. Подъездная дорога огибает здание и выводит к настоящей парковке для ученых — с обратной стороны.

В то, первое, утро я припарковался у главного входа и вошел.

Мне улыбнулась симпатичная блондинка в приемной:

— Присаживайтесь.

Через две минуты вышел Джеймс, пожал мне руку. Провел в свой кабинет. Затем сделал предложение — как будто происходящее было лишь бизнесом, а мы — двое мужчин в деловых костюмах. Но я видел все в его глазах: ту печаль, с какой на меня смотрел старый друг.

Он подтолкнул ко мне через стол сложенный листок. Я развернул его. Заставил себя осознать цифру.

— Слишком щедро, — сказал я.

— За такую цену мы еще дешево тебя покупаем.

— Нет. Ошибаетесь.

— Если учитывать твои патенты и прошлые работы…

— Я больше не могу работать, — оборвал его я.

Он взглянул мне в глаза. На две секунды.

— Я об этом слышал. И надеялся, что это неправда.

— Если ты считаешь, что я проник сюда обманом… — Я привстал со стула.

— Нет-нет. — Он поднял руку, останавливая меня. — Предложение остается в силе. Мы можем принять тебя на четыре месяца. — Он откинулся на спинку кожаного кресла. — Участники проекта, взятые на испытательный срок, получают четыре месяца форы. Мы гордимся своей независимостью, поэтому ты можешь выбрать любую тему, но через четыре месяца решение принимать буду уже не я. У меня тоже есть начальство, поэтому ты должен им что-нибудь продемонстрировать. Нечто такое, что может быть опубликовано или подготовлено к публикации. Понял?

Я кивнул.

— Это может стать для тебя новым началом, — продолжил он, и тогда я понял, что он уже говорил с Мэри. — Ты сделал несколько отличных работ в QSR. Я следил за твоими публикациями, мы все следили, черт побери! Но учитывая обстоятельства, при которых ты ушел…

Я снова кивнул. Неизбежный момент.

Он помолчал, глядя на меня. Не перешагнул черту, не стал упоминать о событии.

— Ради тебя я поставил себя в трудную ситуацию, — произнес он. — Но и ты должен мне кое-что обещать.

Я отвернулся. Кабинет ему подходит, решил я. Не слишком большой, но светлый и удобный. Одну из стен украшал диплом инженера, выпускника университета Нотр-Дам. Лишь его стол был претенциозным — огромное черное чудовище, на которое можно посадить самолет, — но я знал, что стол достался ему в наследство. Это старый стол его отца. Я однажды видел его, когда мы еще учились в колледже — двенадцать лет назад. Целую жизнь назад.

— Можешь пообещать?… — спросил он.

Я знал, о чем он говорит. Встретился с ним взглядом. Молча. И еще долго после этого он сидел — тоже молча, глядя на меня и дожидаясь, когда я что-то отвечу. Взвешивая значимость нашей дружбы против шансов, что она выйдет ему боком.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Начнешь завтра.

* * *

Есть дни, когда я совсем не пью. Вот как они начинаются: я достаю пистолет из кобуры и кладу его на стол в своем номере отеля. Пистолет тяжелый и черный. На боку название мелкими рельефными буквами: «Ruger». Его металл на вкус напоминает медные монетки и пепел. Я смотрю в зеркало напротив кровати и говорю себе: «Если ты сегодня выпьешь, то убьешь себя». Я смотрю в свои серые глаза и вижу, что так оно и будет.

В такие дни я не пью.

У работы в исследовательской лаборатории есть свой ритм. Прохожу через стеклянные двери в половине восьмого, кивая другим ранним пташкам, потом сижу в своем кабинете до восьми, размышляя над фундаментальной истиной: даже дерьмовый кофе, даже с толстым слоем гущи, даже мерзкий на вкус и перестоявший, все же лучше, чем никакой.

Мне нравится быть тем, кто заваривает по утрам первую порцию кофе. Распахнуть дверцы шкафчика в кофейной комнате, вскрыть жестяной цилиндр и сделать глубокий вдох, наполняя легкие ароматом молотого кофе. Это даже лучше, чем пить кофе.

Бывают дни, когда мне все кажется наказанием — есть, говорить, выходить по утрам из отеля. Все требует усилий. Разговор с кем-нибудь становится невыносимым. Я существую по большей части у себя в голове. Такая сокрушительная депрессия накатывает и проходит, и я очень стараюсь, чтобы ее никто не замечал: на самом деле важно не то, что ты чувствуешь, а то, как ты себя ведешь. Как поступаешь. Пока твой разум не затронут, ты в состоянии делать когнитивные оценки происходящего. Можешь заставлять себя жить день за днем. И я хочу удержаться на этой работе, поэтому заставляю. Я хочу справиться. Хочу снова быть продуктивным. Хочу, чтобы Мэри мной гордилась.

Работа в исследовательской лаборатории не похожа на обычный труд. Тут есть любопытные ритмы, странные часы — для творческих личностей допускаются особые поблажки.

Два китайца организовали у нас баскетбол во время ланча. Они и меня втянули, в первую же неделю.

— Похоже, играть ты сможешь, — сказали они.

Один из них высокий, другой — низенький. Высокий вырос в Огайо и говорит без акцента. Его прозвали Очковая Машина. Низенький весьма смутно представляет, по каким правилам играют в баскетбол, и по этой причине из него получился лучший защитник. Его нечестные приемы оставляют синяки, и это становится другой игрой, игрой внутри игры: проверить, сколько ударов ты сможешь выдержать, не возмущаясь. Это и есть реальная причина, по которой я играю. Я пробиваюсь к кольцу, а меня срубают. И я пробиваюсь снова.

Один из игроков, норвежец по фамилии Умлауф, двухметрового роста. Его размеры меня просто восхищают. Он плохо бегает или прыгает и вообще плохо перемещается по площадке, но его крупное тело загораживает путь к кольцу, а огромные руки гасят любой бросок, сделанный из пределов его личной зоны асфальтовых владений. Мы играем четыре на четыре или пять на пять, в зависимости от того, кто свободен во время ланча. В тридцать один год я на несколько лет моложе большинства из них и на пару дюймов выше — за исключением Умлауфа, который на голову выше любого. Когда мы разговариваем, то слышны самые разные акценты.

Некоторые ученые в обеденный перерыв ходят в ресторан. Другие сидят в своих кабинетах и играют в компьютерные игры. Кто-то работает и во время ланча — по нескольку дней забывая про еду. Сатиш один из таких. А я играю в баскетбол, потому что это воспринимается как наказание.

Атмосфера в лаборатории расслабленная — если есть желание, можно даже вздремнуть. Работать никто не заставляет. Система Дарвиновская: ты конкурируешь за право здесь находиться. И работать ты себя заставляешь только сам, потому что знаешь: оценивать тебя будут каждые четыре месяца, а какой-то результат ты обязан продемонстрировать. Кругооборот среди взятых на испытательный срок колеблется в районе 25 процентов.

Сатиш работает над электронными схемами. Он сказал мне об этом на второй моей неделе, когда я увидел его сидящим за сканирующим электронным микроскопом.

— Это микроскопическая работа, — пояснил он.

СЭМ — это окно. Помещаете образец в камеру, откачиваете из нее воздух — и вы словно заглядываете в другой мир. То, что было плоской и гладкой поверхностью образца, обретает другой характер, становится топографически сложным. Пользоваться СЭМ — все равно что разглядывать спутниковые фотографии: ты в космосе, смотришь вниз на замысловатый ландшафт, на Землю, а потом поворачиваешь черное колесико и скользишь к поверхности. Когда увеличиваешь, это напоминает падение. Как если бы тебя сбросили с орбиты и Земля мчится навстречу, но падаешь ты быстрее, чем смог бы в реальной жизни, быстрее орбитальной скорости, падаешь невозможно быстро, невозможно далеко, и ландшафт становится все крупнее, и ты думаешь, что вот-вот врежешься, но этого никогда не происходит, потому что все становится ближе и четче, и ты не ударяешься о землю. Вспомните ту старую загадку, в которой лягушка прыгает на половину длины бревна, потом снова на половину, и снова, и снова, но так и не допрыгивает до края бревна и никогда не допрыгнет. Это электронный микроскоп. Вечное падение в картинку. И никогда не достигаешь дна.

Однажды я сделал увеличение в четырнадцать тысяч раз. Словно взглянул глазами Бога. Отыскивая абсолютную, неделимую истину.

И узнал: дно пропасти увидеть нельзя, потому что его нет.

* * *

У нас с Сатишем кабинеты находятся на втором этаже.

Сатиш невысокий и худой, с очень смуглой кожей и почти мальчишеским лицом, но усы уже припорошила седина. Черты лица сбалансированы таким образом, что он сошел бы за местного во многих странах — в Мексике, Ливии, Греции или на Сицилии, — пока не открывал рта. А когда он открывал рот и начинал говорить, все эти возможные национальности исчезали, и он внезапно становился индийцем, несомненным индийцем, безошибочно, как в фокусе, и уже нельзя было представить его кем-либо другим.

Когда мы впервые увидели друг друга, он пожал мне руку обеими руками, потряс, затем похлопал по плечу и сказал:

— Как поживаешь, друг? Добро пожаловать в наш проект.

И улыбнулся так широко, что не испытать к нему симпатию оказалось невозможно.

Именно Сатиш объяснил мне, что нельзя надевать рукавицы, работая с жидким азотом.

— В рукавицах можно получить ожог.

Я смотрел, как он работает. Он наполнял жидким азотом резервуар электронного микроскопа, и холодный пар переливался через край, стекая на кафельный пол.

Поверхностное натяжение у жидкого азота меньше, чем у воды. Если пролить несколько капель азота на руку, то они скатятся по коже, подпрыгивая, не причиняя вреда и не смачивая ее, наподобие шариков ртути. Капли испаряются за несколько секунд, шипя и дымясь. Но если надеть рукавицы, наполняя резервуар, то азот может пролиться внутрь и растечься по коже.

— И если такое произойдет, — сказал Сатиш, наполняя резервуар, — ты получишь сильный ожог.

Сатиш первый спросил, чем я занимаюсь.

— Сам толком не знаю, — ответил я.

— Как ты можешь не знать?

Я пожал плечами:

— Просто.

— Но ты же здесь. И должен над чем-то работать.

— Я все еще выбираю тему.

Он уставился на меня, воспринимая мои слова, и я увидел, как его глаза меняются, как меняется его понимание того, кто я такой. Как случилось со мной, когда я впервые услышал его речь. И я точно так же стал для него чем-то другим.

— А-а… — протянул он. — Теперь я знаю, кто ты такой. Ты тот самый, из Стэнфорда.

— Это было восемь лет назад.

— Ты написал ту знаменитую статью о декогерентности. Ты совершил прорыв.

— Я не назвал бы это прорывом.

Он кивнул — то ли принимая мои слова, то ли нет.

— Значит, ты все еще работаешь в области квантовой теории?

— Нет. Я прекратил работу.

— Почему?

— Через какое-то время квантовая механика начинает менять мировоззрение человека.

— Что ты имеешь в виду?

— Чем больше я исследовал, тем меньше верил.

— В квантовую механику?

— Нет. В мир.

* * *

Бывают дни, когда я совсем не пью. В такие дни я беру отцовский пистолет и смотрю в зеркало. И убеждаю себя, что мне придется заплатить — и сегодня же, если я сделаю первый глоток. Заплатить так же, как заплатил он.

Но бывают и дни, когда я пью. Это дни, когда я просыпаюсь больным. Я иду в туалет и блюю в унитаз, а выпить мне хочется так сильно, что у меня трясутся руки. Я гляжу в зеркало в ванной, плещу водой в лицо. Я ничего себе не говорю. Нет таких слов, которым я поверю.

И тогда по утрам я пью водку. Потому что водка не оставляет запаха. Глоток, чтобы унять дрожь. Глоток, чтобы прийти в себя и начать двигаться. Если Сатиш и знает, то молчит.

* * *

Сатиш изучает электронные схемы. Он разводит их в виде ноликов и единичек в программируемых логических матрицах Томпсона. Внутреннюю логику матрицы можно менять, и он применяет селективное давление, чтобы направлять дизайн микросхемы в нужную сторону. Генетические алгоритмы манипулируют лучшими кодами для его задачи.

— Ничто не идеально, — сказал он. — Я много занимаюсь моделированием.

Я понятия не имею, как все это работает.[15]

Сатиш — гений, который был фермером в Индии, пока не приехал в Америку в возрасте двадцати восьми лет. Степень инженера-электронщика он получил в Массачусетском технологическом. Потом были Гарвард, патенты и предложения работы.

— Я всего лишь фермер, — любит приговаривать он. — Мне нравится ковыряться в земле.

В речи Сатиша бесконечное количество выражений и оборотов.

Расслабившись, он позволял себе перейти на ломаный английский. Иногда, проведя с ним все утро, я и сам начинал говорить, как он, отвечая на таком же ломаном английском — довольно эффективном пиджине, который я постепенно стал уважать за его прямолинейность и способность передавать нюансы.

— Вчера ходил к дантисту, — поведал мне Сатиш. — Он сказал, что у меня хорошие зубы. А я ему: «Мне сорок два года, и я впервые пришел к дантисту». Он мне не поверил.

— Ты никогда не был у дантиста?

— Нет, никогда. Я только в двенадцатом классе в своей деревенской школе узнал, что есть особый доктор для зубов. И я никогда к нему не ходил, потому что не было нужды. Врач сказал, что у меня хорошие зубы, без кариеса, но на задних коренных слева есть пятно — там, где я жую табак.

— Я и не знал, что ты жуешь.

— Мне стыдно. Никто из моих братьев не жует табак. Во всей нашей семье я один такой. Я стараюсь бросить. — Он развел руками. — Но не могу. Сказал жене, что бросил два месяца назад, но снова начал жевать, а ей не признался. — Его глаза стали печальными. — Я плохой человек. — Сатиш посмотрел на меня: — Ты смеешься. Почему ты смеешься?

Корпорация «Хансен» была центром притяжения в технической промышленности — непрерывно прирастающей природной силой, скупающей другие лаборатории и оборудование, поглощающей конкурентов.

«Хансен» нанимала только лучших, независимо от национальности. Это было место, где ты входил в кофейную комнату и видел нигерийца, разговаривающего по-немецки с иранцем. По-немецки, потому что оба говорили на нем лучше, чем на английском, втором общем языке. Однако большинство инженеров были из Азии. И не потому, что из азиатов получались лучшие инженеры — ну, не только потому. Их просто было больше. В 2008 году университеты Америки выпустили четыре тысячи инженеров. А Китай выпустил триста тысяч. И лаборатории «Хансена» всегда искали таланты.

Бостонская лаборатория была в «Хансене» лишь одной из многих, зато у нас имелся самый большой склад, а это означало, что немало избыточного лабораторного оборудования отправляли к нам. Мы вскрывали ящики. Мы сортировали их содержимое. Если нам что-либо требовалось для исследований, мы просто за это расписывались и забирали: полная противоположность академической науке, где каждый прибор требовалось провести по смете, составить заявку и долго вымаливать у начальства.

Утро я почти всегда проводил с Сатишем. Помогал ему с логическими матрицами. Работая, он говорил о своих детях. Обеденный перерыв проводил за баскетболом. Иногда после игры я заходил в лабораторию Очковой Машины — посмотреть, чем он занимается. Он работал с органикой, подыскивая химические альтернативы, которые не вызывали бы врожденных дефектов у амфибий. Он анализировал образцы воды на содержание кадмия, ртути и мышьяка. Очковая Машина был своего рода шаманом. Он изучал структуры генных выражений у амфибий — читал будущее по генным дефектам.

— Если не принять меры, — сказал он, — то лет через двадцать большинство амфибий вымрет.

У него стояли аквариумы, полные лягушек — с тремя и более ногами, с хвостами, без передних лапок. Монстров.

Рядом с его лабораторией располагался кабинет Джой. Иногда Джой слышала, как мы разговариваем, и заходила к нам, скользя ладонью по стене, — высокая, красивая и слепая. Она занималась какими-то акустическими исследованиями. Длинноволосая, с высокими скулами — и с такими ясными синими и прекрасными глазами, что я сперва даже не понял, что они не видят.

— Не вы первый. — Она никогда не носила темных очков, никогда не ходила с белой тростью. — Отделение сетчатки, — пояснила она. — Мне было три года.

Днем я пытался работать.

Сидя у себя в кабинете, я тупо смотрел на доску для маркера. На ее широкую белую поверхность. Брал маркер, закрывал глаза и писал на доске по памяти.

Потом изучал написанное и швырял маркер через комнату.

В тот вечер мимо проходил Джеймс. Остановился в дверях со стаканчиком кофе в руке. Увидел разбросанные на полу бумаги.

— Приятно видеть, что ты над чем-то работаешь, — сказал он.

— Это не работа.

— Значит, начнется потом.

— Нет. Не думаю.

— Нужно лишь время.

— Как раз время я трачу зря. Твое время. Время этой лаборатории. — Откуда-то из глубин всплыла совесть. — Мне здесь нечего делать.

— Все в порядке, Эрик, — успокоил он. — У нас в штате есть ученые, у которых индекс цитирования меньше трети твоего. Твое место здесь.

— Все уже не так, как прежде. И я уже не тот.

Джеймс посмотрел на меня. Снова тот печальный взгляд. И он мягко произнес:

— На научные исследования можно списывать налоги. Дождись хотя бы окончания твоего контракта. Это даст тебе еще два месяца.

А потом мы можем дать тебе рекомендательное письмо.

* * *

Той ночью в своем номере отеля я сидел, уставившись на телефон, потягивая водку. Представлял, как звоню Мэри, набираю номер. Моя сестра, так похожая на меня и все же другая. Представлял, как услышу ее голос на другом конце линии.

«Алло? Алло?» Эта немота внутри меня… странная тяжесть слов, которые я мог сказать: не волнуйся, все хорошо… Но я ничего не говорю, позволяя телефону скользнуть в сторону, и через несколько часов обнаруживаю себя у ограды, очнувшегося после очередной отключки, промокшего до нитки, смотрящего на дождь. Раскаты грома приближаются с востока, за стеной дождя, и я стою в темноте, ожидая, когда жизнь снова станет хорошей.

Вот оно: чувство, что мой разум не обеспечивает моей перспективы, моего будущего. Я вижу себя со стороны: угловатая фигура, залитая желтым светом натриевых ламп, глаза серые, как штормовые облака, как оружейный металл. Состояния сна и бодрствования неразличимы. Тяжесть памяти придавливает меня, потому что когда что-то узнаешь, забыть уже невозможно. Дарвин однажды сказал, что серьезное изучение математики наделяет людей дополнительным чувством, — но что делать, когда оно противоречит другим твоим чувствам?

Моя рука сгибается, и бутылка из-под водки, кувыркаясь, улетает в темноту — отблеск, звук бьющегося стекла, осколки, асфальт и брызги дождя. Нет ничего иного, пока нет ничего иного.

* * *

Лаборатория.

Сатиш говорит:

— Вчера в машине я разговаривал со своей дочкой, ей пять лет, и она сказала: «Папа, пожалуйста, помолчи». Я ее спросил — почему, и она ответила: «Потому что я молюсь, и мне надо, чтобы ты молчал». Тогда я спросил, о чем она молится, а она сказала: «Подружка взяла у меня тюбик бальзама для губ, и я молюсь о том, чтобы она его вернула».

Сатиш старался не улыбаться. Мы сидели за столом в его кабинете и ели ланч.

— Я ей говорю, ну, может быть, она такая же, как я, и просто забыла. Но дочка сказала: «Нет, она уже больше недели не отдает».

Разговоры о блеске для губ и детских молитвах развеселили Сатиша. Мы доели ланч.

— Ты ешь рис каждый день, — заметил я.

— Я люблю рис.

— Но каждый день?…

— Ты меня оскорбляешь, друг. Я простой человек и пытаюсь сэкономить на колледж для дочурки. — Сатиш развел руки, изображая гнев. — Или ты думаешь, что я родился с золотой ложкой во рту?

На четвертой неделе я сказал ему, что мне не продлят контракт после испытательного срока.

— Откуда ты знаешь?

— Просто знаю.

Его лицо стало серьезным:

— Ты уверен?

— Да.

— В таком случае, пусть тебя это не тревожит. — Он похлопал меня по плечу. — Иногда лодка просто тонет, друг.

Я секунду подумал над его словами.

— Ты мне только что сказал, что иногда человек выигрывает, а иногда проигрывает?

Сатиш тоже задумался.

— Да, — согласился он. — Все правильно, только насчет выигрыша я ничего не говорил.

* * *

На пятой неделе я обнаружил ящик из «Доцента». Все началось с полученного по электронной почте письма от Боба, парня из отдела снабжения, в котором говорилось, что пришли кое-какие ящики, которые могут меня заинтересовать. И сейчас они на разгрузочной площадке с пометкой «Физика».

Я спустился на склад и отыскал эти ящики. Взял ломик и вскрыл их.

Три не представляли для меня интереса — там были только весы, гири для них и стеклянная посуда. Зато четвертый оказался другим. Я долго простоял, глядя внутрь.

Потом снова закрыл его крышкой и прибил ее ломиком. Сходил в контору к Бобу и выяснил, откуда эти ящики доставили. Компания под названием «Ингрэм» была несколько лет назад куплена компанией «Доцент» — а теперь «Хансен» купила и «Доцента». Ящик все это время провалялся на складе.

Я притащил его в свой кабинет. И в тот же день написал заявку на лабораторное помещение, комнату 271.

Я рисовал маркером на доске, когда в мой кабинет вошел Сатиш.

— Что это? — спросил он, показав на доску.

— Мой проект.

— Теперь у тебя есть проект?

— Да.

— Это хорошо. — Он улыбнулся и пожал мне руку. — Поздравляю, друг. И как произошло такое чудесное событие?

— Оно ничего не изменит. Это просто работа, лишь бы чем-то заняться.

— А что это?

— Слышал когда-нибудь об эксперименте Фейнмана с двойной щелью?

— Физика? Это не моя область, но я слышал об эксперименте Янга с двойной щелью.

— Это почти то же самое. Только вместо света он использовал поток электронов. — Я похлопал по ящику на столе. — И детектор. Детектор — это ключ. Вся разница в детекторе.

Сатиш взглянул на ящик:

— Там, внутри, детектор?

— Да, я нашел его сегодня в ящике, вместе с термоионной пушкой.

— Пушкой?

— Термоионной пушкой. Электронной пушкой. Ее явно использовали в эксперименте по репликации.

— И ты собираешься воспользоваться этой пушкой?

Я кивнул:

— Фейнман как-то сказал: «Похоже, любую ситуацию в квантовой механике можно объяснить словами: „Помнишь эксперимент с двумя отверстиями? Это то же самое“».

— А почему ты хочешь заняться этим проектом?

— Хочу увидеть то, что увидел Фейнман.

* * *

На Восточное побережье осень приходит быстро. Это особый зверь там, где деревья расцвечиваются всеми цветами спектра, а у ветра есть зубы. Мальчишкой, до переездов и спецшкол, я как-то провел осенний вечер, разбив лагерь в лесу, за домом бабушки и дедушки. Лежа на спине, я смотрел вверх на листья, падающие у меня перед глазами.

Именно запах вызвал столь яркое воспоминание — запах осени, — пока я шагал к автостоянке. У подъездной дорожки я увидел Джой, ждущую такси.

Порыв ветра заставил деревья танцевать. Она подняла воротник, защищаясь от ветра, не осознавая осенней прелести, царящей вокруг нее. На секунду я пожалел бедняжку. Жить в Новой Англии и не видеть листьев…

Я уселся в свою арендованную машину. Завел мотор на холостом ходу. Такси не проехало через ворота, не проследовало по извилистой дорожке. Я уже собрался отчалить, но в последний миг повернул руль и подъехал к развороту.

— У вас проблема с поездкой домой? — спросил я ее.

— Не уверена. Возможно, и так.

— Вас подбросить?

— Я справлюсь. — Она секунду помолчала. — А вы не против?

— Совершенно не против. Серьезно.

Она села в машину и захлопнула дверцу.

— Спасибо. Тут недалеко.

— Я никуда не тороплюсь.

— За воротами налево.

Она подсказывала мне дорогу от остановки до остановки. Она не знала названий улиц, но считала перекрестки, направляя меня к шоссе, — слепой, ведущий слепого. Миля за милей катились назад.

Бостон. Город, который не забыл себя. Город вне времени. Крошащиеся камни мостовых и современный бетон. Улицы, получившие названия еще до вторжения англичан. Легко заблудиться или вообразить, будто заблудился, петляя по холмистым улочкам.

За пределами города повсюду камни и деревья — пушистые сосны и разноцветные лиственные. Я мысленно представил карту, на которой мыс Код выдвинут в Атлантику. Этот мыс, изогнутая полоса земли, расположен настолько идеально для защиты Бостона, что кажется созданным специально. Если и не людьми, так Богом. Богу захотелось получить город там, где расположен Бостон.

Я знал, что цены на дома здесь сильно завышены. Это место, где фермерам делать нечего. Ковырни землю — и из нее выскочит камень и ударит тебя. И люди возводят вокруг домов каменные стены, лишь бы нашлось, куда эти камни складывать.

Возле ее дома я остановил машину. Проводил Джой до двери, словно провожал ее со свидания. Стоя рядом, она оказалась почти такого же роста, что и я, — примерно метр семьдесят восемь, очень худая, и когда мы стояли у двери, ее пустые голубые глаза смотрели куда-то вдаль, пока она не взглянула на меня, взглянула, и я мог бы на миг поклясться, что она меня видит.

Потом ее взгляд скользнул над моим плечом и вновь устремился к далекому горизонту.

— Я сейчас снимаю жилье, — сказала она. — Как только мой испытательный срок закончится, я, наверное, куплю квартиру поближе к работе.

— А я и не знал, что вы в «Хансене» тоже новичок.

— Меня приняли через неделю после вас. И я надеюсь остаться.

— Тогда я уверен, что вы останетесь.

— Возможно. Во всяком случае, мои исследования дешевы. Для них нужны только я и мои уши. Могу я заманить вас на кофе?

— Мне надо ехать, но в другой раз — пожалуй.

— Понимаю. — Она протянула руку. — Значит, в другой раз. Спасибо, что подвезли.

Я уже повернулся, чтобы уйти, но ее голос меня остановил:

— Джеймс сказал, что вы были выдающимся.

Я обернулся:

— Он вам такое сказал?

— Не мне. Я разговаривала с его секретаршей, а Джеймс, очевидно, много о вас говорил — как вы вместе учились в колледже. Но я хочу спросить кое о чем, пока вы не ушли. О том, чего я никак не могу понять.

— Хорошо.

Она подняла руку и коснулась моей щеки:

— Почему выдающиеся личности всегда пьют?

Я не ответил, пристально глядя в эти глаза. Наше молчание истончалось, пока не оказалось настолько тонким, что стало прозрачным.

— Вам необходимо быть осторожным, — сказала она. — С алкоголем. Иногда по утрам я ощущаю, как от вас попахивает. А если могу учуять я, то смогут и другие.

— У меня все будет в порядке.

— Нет. Мне почему-то так не кажется.

* * *

Лаборатория.

Сатиш стоит перед схемой, которую я начертил на доске. Я наблюдаю за тем, как он ее изучает.

— Что это?

— Корпускулярно-волновой дуализм света.

— А эти линии?



— Это волновая часть дуализма, — объяснил я, указывая на схему. — Если пропустить ноток фотонов через две щели, то волны создадут картину интерференции на фосфоресцирующем экране за щелями. Волны с одинаковой частотой колебаний взаимно гасятся через определенные интервалы, создавая эту картину. Видишь?

— Да, кажется, понимаю.

— Но если у щелей установить детектор… — Я начал вычерчивать под первой схемой другую. — Тогда он меняет все. Когда детектор на месте, свет перестает вести себя, как волна, и начинает вести себя, как частицы, наподобие струи маленьких пуль.



Поэтому вместо картины интерференции, — продолжил я, — мы увидим два раздельных светящихся пятнышка в тех местах, где эти маленькие пули ударяются в экран за щелями.

— Да, теперь вспомнил. Что-то очень знакомое. Кажется, нам это преподавали в аспирантуре.

— В аспирантуре я сам это преподавал. И наблюдал за лицами студентов. Тех, кто понимал, что это значит, действительно понимал, — подобное всегда тревожило. Я по их лицам видел, как трудно поверить в то, что не может быть правдой.

— Это знаменитый эксперимент. Собираешься его воспроизвести?

— Да.

— Зачем? Его и так уже много раз воспроизводили. Никакой журнал не станет такое публиковать.

— Знаю. Я читал научные статьи об этом феномене. Я понимал его математически… черт, да большая часть моих ранних исследований базировалась на предположениях, вытекающих из этого эксперимента. Но я никогда не видел его собственными глазами. Вот почему я хочу его провести. Чтобы наконец-то увидеть.

— Это наука. Здесь совсем не обязательно видеть.

— А мне надо. Необходимо. Всего раз.

* * *

Следующие две недели прошли как в тумане. Сатиш помогал мне с моим проектом, а я помогал ему. По утрам мы работали в его лаборатории. Днем перебирались в комнату 271, где собирали установку. Фосфоресцирующая пластина оказалась проблемой, затем пришлось повозиться с фокусировкой и выравниванием термоионной пушки. У меня возникало чувство, что мы с Сатишем своего рода партнеры. И это меня радовало. Я так долго работал в одиночку, что мне было приятно с кем-нибудь поговорить.

Мы рассказывали друг другу истории, чтобы убить время. Сатиш делился своими проблемами. То были проблемы, которые иногда возникают у хороших людей, живущих хорошей жизнью. Он рассказывал, как помогает дочке делать уроки и как тревожится о том, сможет ли оплатить ее учебу в колледже. Говорил о своей семье тамдома — произнося эти два слова так быстро, что они сливались в одно, — о полях, насекомых, муссонах и погубленных урожаях. «Этот год выдался неудачным для сахарного тростника», — поведал он, словно мы были крестьянами, а не учеными. Рассказывал о здоровье матери, о своих братьях, сестрах, племянниках и племянницах, и я начал проникаться тяжестью ответственности, которую он ощущал.

Склонившись над своими микросхемами с паяльником в руке, он сказал:

— Я слишком много болтаю. Наверное, тебя уже тошнит от моего голоса?

— Вовсе нет.

— Ты мне очень помог с работой. Как я смогу тебе отплатить, друг?

— Можно и деньгами. Предпочитаю крупные купюры.

Мне хотелось рассказать ему о своей жизни. О работе в QSR, о том, что, узнав некоторые вещи, хочешь их забыть. Я хотел рассказать ему, что у памяти есть тяжесть, а у безумия есть цвет, и что у каждого пистолета есть название, и это название одно для всех. Рассказать, что я понимаю, почему он жует табак, что я когда-то был женат, но из этого ничего не получилось. Что привык негромко разговаривать с могилой отца. Что прошло много времени с тех пор, когда у меня действительно все было хорошо.

Но, вместо того чтобы поведать ему обо всем этом, я говорил об эксперименте. Это я мог. Всегда мог.

— Все началось полвека назад как мысленный эксперимент. Чтобы доказать неполноту квантовой механики. Физики чувствовали, что квантовая механика несовершенна, ведь математика слишком вольно обращается с реальностью. Но оставалось еще и неприятное противоречие, которое необходимо было устранить: фотоэлектрический эффект требовал, чтобы фотоны были частицами, а результаты экспериментов Юнга показывали, что фотоны должны быть волнами. Лишь позднее, разумеется, когда технологии наконец-то догнали теорию, оказалось, что результаты экспериментов соответствуют математике. А математика утверждает, что можно знать или координаты электрона, или его скорость, но никогда оба параметра одновременно. Математика, как выяснилось, вовсе не была метафорой. Математика — штука очень серьезная. И с ней шутки плохи.

Сатиш кивнул, словно понял.

Позднее, сидя за работой, он рассказал в ответ свою историю:

— Был когда-то гуру, который повел четырех принцев в лес. Они охотились на птиц.

— Птиц?

— Да. И на высоком дереве они увидели чудесную птицу с яркими перьями. Первый принц сказал: «Я подстрелю птицу». Он натянул лук и пустил стрелу, но промахнулся. Затем второй принц попробовал сбить птицу, но тоже промахнулся. Потом третий. Наконец, четвертый принц выпустил стрелу, и на этот раз стрела попала, и прекрасная птица упала мертвой. Гуру посмотрел на первых трех принцев и спросил: «Куда вы целились?» — «В птицу». — «В птицу». — «В птицу». Гуру посмотрел на четвертого принца: «А ты?» — «В глаз птице».

* * *

Когда установка была собрана, последней задачей стала ее регулировка. Электронную пушку следовало нацелить таким образом, чтобы электроны с равной вероятностью могли пролететь сквозь каждую из щелей. Аппаратура заполнила почти всю комнату — разнообразная электроника, экраны и провода.

По утрам в номере отеля я разговаривал с зеркалом, давал обещания серым глазам. И каким-то чудом не пил.

Один день стал двумя. Два стали тремя. Три стали пятью. Потом я не пил целую неделю.

Работа в лаборатории продолжалась. Когда последняя деталь установки встала на место, я отошел и с бьющимся сердцем обозрел всю конструкцию, стоя на краю какой-то великой вселенской истины. Мне предстояло лицезреть нечто такое, что довелось увидеть лишь нескольким людям на протяжении всей истории мира.

Когда в 1977 году в дальний космос был запущен первый спутник, к его борту крепилась золотая пластинка с кодированными сообщениями. Там были диаграммы химических структур и математические формулы. Изображение ребенка в утробе, калибровка круга и одна страница из «Системы мира» Ньютона. Там содержались сведения о нашей математической системе, потому что математика, как нам говорили, есть универсальный язык. Я всегда считал, что на золотой пластинке следовало изобразить и схему этого эксперимента Фейнмана.

Потому что этот эксперимент фундаментальнее математики. Это то, что обитает под математикой. Он рассказывает о самой реальности.

Ричард Фейнман сказал об этом эксперименте: «В нем суть квантовой механики. Если честно, то он заключает в себе только тайну».

В комнате 271 имелись два стула, доска на стене, длинный лабораторный стол и несколько больших столов. Окна я завесил темной тканью. Части установки расползлись по всей комнате.

Щели были прорезаны в стальных листах, разделяющих установку на зоны. Фосфоресцирующий экран вставлен в прямоугольную коробочку позади второго комплекта щелей.

Джеймс зашел чуть позднее пяти часов вечера, перед самым уходом домой.

— Мне сказали, что ты подал заявку на лабораторное помещение, — сказал он.

— Да.

Он вошел в комнату.

— Что это? — поинтересовался Джеймс.

— Просто старое оборудование из «Доцента». Оно никому не понадобилось, вот я и решил проверить, смогу ли его наладить и запустить.

— А что именно ты запланировал?

— Воспроизвести результаты, ничего нового. Эксперимент Фейнмана с двумя щелями.

Он помолчал.

— Приятно видеть, что ты над чем-то работаешь, но тебе не кажется, что все это немного устарело?

— Хорошая наука никогда не устаревает.

— Но что ты собираешься доказать?

— Ничего. Совсем ничего.

* * *

В день эксперимента погода стояла чертовски холодная. С океана налетали сильные порывы ветра, и Восточное побережье съежилось под напором холодного фронта. Я приехал на работу рано и оставил на столе у Сатиша записку:

Приходи ко мне в лабораторию в 9.00.

Эрик.

Я ничего не объяснил Сатишу. Объяснять было нечего.

Сатиш вошел в комнату 271 за несколько минут до девяти, и я показал на кнопку:

— Не хочешь оказать мне честь?

Мы стояли в почти темной лаборатории. Сатиш разглядывал аппаратуру.

— Никогда не доверяй инженеру, который не ходит по своему мосту.

Я улыбнулся:

— Ну ладно.

Я нажал кнопку. Аппарат загудел.

Я дал ему поработать несколько минут, затем пошел взглянуть на экран. Открыл верхнюю крышку камеры и заглянул внутрь. И тут я увидел то, что надеялся увидеть. Эксперимент выдал четкую структуру из полосок, интерференционную картину на экране. В точности как у Юнга, и в точности как предсказывала Копенгагенская интерпретация.

Сатиш заглянул через плечо. Аппарат продолжал гудеть, полосатая картинка становилась все четче.

— Хочешь увидеть фокус? — поинтересовался я.

Он кивнул, сохраняя серьезность.

— Свет — это волна, — сообщил я.

Потом протянул руку к детектору, нажал кнопку «вкл» — и интерференционная картинка исчезла.

— Пока кто-нибудь не наблюдает.

* * *

Копенгагенская интерпретация постулирует следующее: наблюдение есть требование реальности. Ничто не существует, пока оно не наблюдается. До этого момента есть только волны вероятности. Только возможности. Применительно к нашему эксперименту эти волны описывают вероятность обнаружения частицы в любой точке между электронной пушкой и экраном. Пока частица не детектируется сознанием наблюдателя в конкретной точке вдоль этой волны, она эффективно выбирает любой путь сквозь пространство-время. Следовательно, пока частица не обнаружена пролетающей сквозь одну щель, она теоретически может пролетать сквозь другую — и поэтому реально пролетит сквозь обе в форме вероятностных волн. Эти волны интерферируют друг с другом предсказуемым образом и поэтому образуют видимую интерференционную картину на экране за щелями. Но если частица детектируется наблюдателем у любой из двух щелей, она после этого уже не может пролететь сквозь обе. А раз она не может пролететь сквозь обе, то не может создать и интерференционную картину.

Создается впечатление, что такое объяснение противоречит самому себе, за одним исключением. За исключением того, что интерференционная картина исчезает, если кто-то наблюдает.

* * *

Мы проводили эксперимент снова и снова. Сатиш проверял результаты детектора, тщательно отмечая, через какую щель пролетают электроны. Когда детекторы были включены, примерно половина электронов пролетала сквозь каждую из щелей и интерференционная картина не образовывалась. Мы выключали детекторы — и опять на экране мгновенно появлялась интерференционная картина.

— Откуда система знает? — спросил Сатиш.

— Откуда знает что?

— Что детекторы включены. Откуда она знает, что позиция электрона была зарегистрирована?

— А-а, это большой вопрос.

— Может, детекторы выдают какие-то электромагнитные помехи?

Я покачал головой:

— Ты еще не видел действительно странных вещей.

— О чем ты?

— На самом деле электроны совсем не реагируют на детекторы. Они реагируют на тот факт, что ты в какой-то момент снимаешь показания детектора.

Сатиш посмотрел на меня, явно ничего не понимая.

— Включи детекторы.

Сатиш нажал на кнопку. Детекторы негромко загудели. Мы дали эксперименту длиться какое-то время.

— Все, как и прежде, — сказал я. — Детекторы включены, поэтому электроны должны вести себя, как частицы, а не как волны. А без волн нет и интерференции, правильно?

Сатиш кивнул.

— Ладно, теперь выключи.

Гудение детекторов смолкло.

— А теперь магическая проверка, — объявил я. — Это как раз то, что я хотел увидеть.

Я нажал на детекторе кнопку «сброс», стерев результаты.

— Эксперимент был таким же, как и прежде, — продолжил я. — Оба раза детекторы были включены. Единственная разница состоит в том, что я стер результаты, не посмотрев на них. А теперь проверь экран.

Сатиш открыл корпус детектора и вытащил экран.

И тогда я увидел то самое выражение у него на лице. Мучительная необходимость поверить в то, что не может быть правдой.

— Интерференционная картина, — сказал он. — Как такое может быть?

— Это называется ретропричинностью. Стерев результаты после завершения эксперимента, я привел к тому, что электроны вообще не вели себя, как частицы.

Сатиш молчал целых пять секунд.

— Такое возможно?

— Конечно, нет, но ты сам это увидел. Пока разумный наблюдатель не увидит показания детектора, сам детектор остается частью более крупной неопределенной системы. Детектор не вызывает коллапс волновой функции — это делает разумный наблюдатель. Сознание подобно гигантскому прожектору, вызывающему коллапс реальности везде, куда он светит, а то, что не наблюдается, остается вероятностью. И это не ограничивается лишь фотонами или электронами. Это все. Вся материя. Это дефект реальности. Поддающийся проверке, воспроизводимый дефект реальности.

— Значит, ты это хотел увидеть?

— Да.

— А теперь, когда увидел, для тебя что-то изменилось?

Я ненадолго задумался, анализируя свои мысли.

— Да, изменилось. Стало гораздо хуже.

* * *

Мы проводили эксперимент снова и снова. Результаты никогда не менялись. Они идеально совпадали с результатами, которые Фейнман задокументировал десятилетия назад. За следующие два дня Сатиш подключил детекторы к принтеру. Мы проводили эксперимент, и я нажимал кнопку распечатки. Потом мы слушали, как жужжит принтер, печатая результаты.

Сатиш корпел над распечатками так, будто пытался придать им смысл одним усилием воли. Я заглядывал через его плечо, становясь голосом в его ухе:

— Это подобно неисследованному закону природы. Квантовая физика как форма статистической аппроксимации — решение проблемы сохранения реальности. Материя ведет себя как область частот. Зачем изменять массивы данных, на которые никто не смотрит?

Сатиш отложил листки и потер глаза.

— Есть школы математической мысли, которые утверждают, что более глубокий, подразумеваемый порядок скрыт сразу под поверхностью наших жизней, — заметил я.

— Для этого у нас тоже есть название, — улыбнулся Сатиш. — Мы называем это «брахман». И мы знаем об этом уже пять тысяч лет.

— Хочу кое-что попробовать, — сказал я.

Мы снова провели эксперимент. Я распечатал результаты, тщательно постаравшись не смотреть на них. Мы выключили установку.

Я сложил оба листка пополам и сунул их в конверты из плотной бумаги. Сатишу я дал конверт с распечаткой результатов экрана, а себе оставил результаты детекторов.

— Я пока еще не смотрел результаты детекторов, — пояснил я ему. — Поэтому сейчас волновая функция все еще представляет собой суперпозицию — наложение — состояний. И даже хотя результаты распечатаны, они все еще неизвестны наблюдателю и поэтому все еще являются частью неопределенной системы. Понял?

— Да.

— Выйди в соседнюю комнату. Я вскрою свой конверт ровно через двадцать секунд. И я хочу, чтобы ровно через тридцать секунд ты вскрыл свой.

Сатиш вышел. И вот оно: место, где логика не срабатывает. Я подавил иррациональную вспышку страха. Зажег стоящую на столе газовую горелку и поднес конверт к огню. Запах горящей бумаги. Черный пепел. Минуту спустя вошел Сатиш с открытым конвертом.

— Ты не смотрел, — сказал он и протянул свой листок. — Как только я вскрыл конверт, то сразу понял, что ты не смотрел.

— Я солгал, — признался я, забирая у него листок. — И ты меня уличил. Мы создали первый в мире квантовый детектор лжи — прибор для предсказаний, сделанный из света. — Я посмотрел на распечатку. На белой поверхности расположились темные полосы интерференционной картины. — Некоторые математики утверждают, что или не существует никакой свободы воли, или весь мир есть симуляция. Как думаешь, какой вариант правильный?

— Это наши варианты?

Я скомкал листок. Внутри меня что-то сдвинулось. Что-то щелкнуло, и я открыл рот, чтобы заговорить, но произнес совсем не то, что намеревался.

Я рассказал Сатишу о срыве, о пьянстве, о госпитале. Рассказал о глазах в зеркале и что я говорил себе по утрам.

Рассказал о гладкой стальной кнопке стирания, которую я приставлял к голове, — одно нажатие указательного пальца, чтобы заплатить за все.

Сатиш слушал, кивая. Он перестал улыбаться. Когда я договорил, он положил руку мне на плечо и заглянул в глаза:

— Значит, ты все-таки сумасшедший, друг.

— Сегодня тринадцать дней. Я трезвый уже тринадцать дней.

— Это хорошо?

— Нет, но дольше, чем мне удавалось продержаться на протяжении двух лет.

* * *

Мы проводили эксперимент. Распечатывали результаты.

Если мы смотрели на результаты детекторов, то на экране появлялись два пятна напротив щелей — сквозь них пролетали частицы. Если не смотрели, на экране возникала картина интерференции.

Мы проработали большую часть ночи. Уже под утро, сидя в полутемной лаборатории, Сатиш заговорил:

— Была однажды лягушка, которая жила в колодце, — начал он.

Я наблюдал за его лицом, пока он рассказывал историю.

— Как-то раз крестьянин опустил в колодец ведро и вытащил из него лягушку. Та заморгала на ярком солнце, потому что увидела его впервые.

«Кто ты?» — спросила лягушка крестьянина. Тот очень удивился. «Я хозяин этой фермы», — ответил он. «Ты называешь свой мир „ферма“?» — «Нет, это не какой-то другой мир. Это тот же самый мир». Лягушка только рассмеялась в ответ и заявила: «Я плавала до каждого уголка своего мира. Северного, южного, западного и восточного. И уж поверь, я точно тебе говорю, что здесь другой мир». Я смотрел на Сатиша и молчал.

— Ты и я, — сказал Сатиш. — Мы все еще в колодце. — Он закрыл глаза. — Можно спросить?

— Валяй.

— Тебе не хочется выпить?

— Нет.

— Мне любопытно… когда ты держал пистолет, то говорил, что застрелишься, если выпьешь…

— Да.

— И в те дни, когда ты такое говоришь, ты не пьешь?

— Нет.

Сатиш помолчал, тщательно подбирая слова.

— Тогда почему бы тебе всего-навсего не говорить это каждый день?

— Это просто, — ответил я. — Потому что тогда я уже буду мертв сейчас.

Позднее, когда Сатиш ушел домой, я провел эксперимент в последний раз. Не глядя на результаты, положил их в два конверта. На первом написал «результаты детекторов». На втором «результаты экрана».

Приехал в отель. Разделся. И встал обнаженный перед зеркалом. Приложил ко лбу конверт, помеченный «детектор».

— Я никогда не взгляну на этот листок, — пообещал я. — Никогда, если только не стану пить снова. — Я посмотрел в зеркало. В свои серые глаза. И увидел, что сказал это всерьез.

Потом взглянул вниз, на второй конверт с результатами экрана. У меня задрожали руки.

Я положил конверт на стол, уставился на него. Буду ли я пить снова? В вопросе заключалось давление, жесткость. Эти конверты знали ответ. Однажды я или открою результаты детекторов, или не открою. Внутри другого конверта или есть картина интерференции, или нет. Да или нет? Ответ содержался в конверте. Он там уже был.

* * *

Я ждал в кабинете Сатиша, пока тот не пришел утром на работу. Он положил портфель на стол. Посмотрел на меня, на часы, потом снова на меня.

— Что ты здесь делаешь? — спросил он.

— Жду тебя.

— И давно ты здесь?

— С половины пятого утра.

Он обвел взглядом кабинет. Я откинулся на спинку его кресла, сплетя пальцы на затылке. Сатиш просто наблюдал за мной. Сатиш — умный человек. Он ждал.

— Можешь подключить детектор к индикатору? — поинтересовался я.

— В смысле?

— Можешь сделать так, чтобы загоралась лампочка, когда детектор регистрирует электрон, пролетевший сквозь щель?

— Это нетрудно. А зачем?

— Хочу определить неопределенную систему — и определить точно.

* * *

Очковая Машина посмотрел, как проводится эксперимент. Потом изучил картину интерференции.

— Ты смотришь на половину корпускулярно-волнового дуализма света, — сказал я.

— А как выглядит вторая половина?

Я включил детекторы. Полоски на экране сменились двумя четкими пятнышками.

— Так.

— А-а… — протянул Очковая Машина.

* * *

Стою в лаборатории Очковой Машины. Здесь плавают лягушки.

— Они осознают свет? — спрашиваю я.

— У них есть глаза.

— Но я спрашивал, осознают ли они свет?

— Да, они реагируют на визуальные стимулы. Они охотники. И должны видеть, чтобы охотиться.

— Так осознают или нет?

* * *

— Чем ты занимался, пока не попал сюда?

— Квантовыми исследованиями.

— Это я знаю, — сказал Очковая Машина. — Но чем конкретно?

Я попытался отмахнуться от него:

— Были разные проекты. Твердотельные фотонные устройства, преобразования Фурье, ядерный магнитный резонанс в жидкостях.

— Преобразования Фурье?

— Это сложные уравнения, которые можно использовать для перевода визуальных образов на волновой язык.

Очковая Машина уставился на меня, и его темные глаза стали жесткими. Он повторил, медленно и четко выговаривая каждое слово:

— Чем ты занимался конкретно?

— Компьютерами. Мы пытались создать компьютер. С квантовой обработкой информации, мощностью до двенадцати кубитов. И мы использовали преобразования Фурье, чтобы конвертировать информацию в волны и обратно.

— И он работал?

— Типа того. Мы достигли когерентного состояния двенадцати кубитов и декодировали его с помощью ядерного магнитного резонанса.

— Почему только «типа того»? Значит, он не работал?

— Нет, работал, безусловно, работал. Особенно когда был выключен. — Я взглянул ему в глаза. — Типа того.

* * *

Чтобы подключить световой индикатор, у Сатиша ушло два дня.

Очковая Машина принес нам лягушек в субботу. Мы отделили здоровых лягушек от больных, нормальных от монстров.

— Почему они такими стали? — спросил я.

— Чем сложнее система, тем большим количеством способов она может сломаться.

Джой находилась в соседней комнате, работая в своей лаборатории. Услышав наши голоса, она вышла в коридор.

— Ты работаешь по выходным? — спросил ее Сатиш.

— По выходным тише. Я провожу самые чувствительные испытания, когда здесь никого нет. А вы? Значит, вы все теперь партнеры?

— Эрик приложил к этому проекту большие руки, — заметил Сатиш. — Мои руки маленькие.

— Над чем вы работаете? — поинтересовалась она, входя следом за Сатишем в лабораторию. Тот взглянул на меня, и я кивнул.

Тогда Сатиш объяснил все так, как мог объяснить только он.

— О-о… — сказала она. Моргнула. И осталась.

Очковую Машину мы использовали в качестве контрольного устройства.

— Мы проделаем все в реальном времени, — сказал я ему. — Никаких записей показаний детекторов, только индикаторная лампочка.

По моей команде встань там и следи за лампочкой. Если она загорится, это означает, что детекторы зарегистрировали электроны. Понял?

— Да, понял.

Сатищ нажал кнопку. Я смотрел на экран, где у меня на глазах сформировалась картина интерференции — уже знакомый рисунок из темных и светлых полос.

— Хорошо, — кивнул я Очковой Машине. — Теперь загляни в ящик. И скажи, горит ли лампочка.

Очковая Машина заглянул в ящик. Не успел он и слова вымолвить, как картина интерференции исчезла.

— Да, — сообщил он. — Лампочка горит.

Я улыбнулся. Ощутил грань между знанием и незнанием. Мысленно приласкал ее.

Я кивнул Сатишу, и он выключил источник электронов. Я повернулся к Очковой Машине:

— Наблюдая за лампочкой, ты вызвал коллапс вероятностной волны, поэтому мы получили доказательство принципа. — Я обвел взглядом всех троих. — Теперь давайте выясним, все ли наблюдатели были созданы одинаковыми.

Очковая Машина посадил в ящик лягушку.

Вот она, исходная точка. Взгляд в то место, где объективная и субъективная реальности остаются неопределенными. Я кивнул Сатишу:

— Включай электронную пушку.

Он нажал кнопку, установка загудела. Я смотрел на экран. Потом закрыл глаза, ощущая, как в груди колотится сердце. Я знал, что в ящике загорелась лампочка одного из двух детекторов. И знал, что лягушка эту лампочку увидела. Но когда я открыл глаза, на экране так и осталась картина интерференции. Лягушка не смогла ее изменить.

— Еще раз, — велел я Сатишу.

Сатиш снова включил установку. И еще раз. И еще раз.

Очковая Машина взглянул на меня:

— Ну?

— По-прежнему картина интерференции. Коллапса вероятностной волны не произошло.

— И что это значит? — спросила Джой.

— Это значит, что мы попробуем другую лягушку.

Мы испробовали шесть лягушек. Ни одна не изменила результата.

— Они часть неопределенной системы, — сказал Сатиш.

Я внимательно разглядывал экран, и тут картина интерференции исчезла. Я едва не закричал, но когда поднял голову, то увидел, как Очковая Машина заглядывает в ящик.

— Ты посмотрел!

— Просто хотел убедиться, что лампочка горит.

— Я и так мог сказать.

Мы испытали всех лягушек в его лаборатории. Потом испытали саламандр.

— Может быть, дело в том, что все они амфибии, — предположил он.

— Да, может быть.

— Как получается, что мы воздействуем на систему, а лягушки и саламандры не могут?

— Возможно, все дело в наших глазах, — заметил Очковая Машина. — Наверняка в глазах — из-за квантовых эффектов в молекулах родопсина в сетчатке. Оптические нервы лишь передают отмеренную информацию в мозг.

— А почему это должно иметь значение?

— Можно мне попробовать? — вмешалась Джой.

Я кивнул. Мы снова провели эксперимент, но на этот раз в ящик смотрели пустые глаза Джой. И опять ничего.

На следующее утро перед работой мы встретились с Сатишем и Очковой Машиной на стоянке. Уселись в мою машину и поехали в торговый центр.

Зашли в зоомагазин.

Я купил трех мышей, канарейку, черепаху и щенка бостонского терьера с глуповатой мордочкой. Продавец не сводил с нас глаз.

— Вы любите домашних животных? — Он с подозрением уставился на Сатиша и Очковую Машину.

— Ага, — подтвердил я. — Разных зверушек.

Обратно мы ехали в тишине, время от времени прерываемой лишь повизгиванием щенка.

Нарушил молчание Очковая Машина:

— Наверное, для этого требуется более сложная нервная система.

— С какой стати? — возразил Сатиш. — Жизнь есть жизнь. Реальное — это реальное.

Я стиснул руль:

— В чем разница между разумом и мозгом?

— Семантика, — ответил Очковая Машина. — Разные названия одной идеи.

— Мозг — это процессор, — не согласился Сатиш. — А разум — программы для него.

За окнами машины проносился ландшафт Массачусетса: стена каменистых холмов справа — огромные темные камни, похожие на кости земли. Подземный закрытый перелом. Остаток пути мы проехали молча.

Прибыв в лабораторию, мы начали с черепахи. Потом последовали мыши и канарейка, которая вырвалась и уселась на шкафу. Никто из них не вызвал волнового коллапса.

Терьер смотрел на нас выпученными глазами.

— У него глаза так и должны смотреть? В разные стороны? — спросил Сатиш.

Я посадил щенка в ящик.

— Думаю, это особенность породы. Но нам от него нужно лишь одно — зрение. Любой глаз подойдет.

Я посмотрел вниз — на лучшего друга человека, нашего спутника на протяжении тысячелетий, и у меня родилась тайная надежда. «Этот вид, — сказал я себе. — Из всех прочих наверняка этот. Потому что кто из нас не смотрел в глаза собаке и не ощущал ответной реакции».

Щенок заскулил в ящике. Сатиш провел эксперимент. Я посмотрел на экран.

Ничего. Никаких изменений.

* * *

В тот вечер я приехал к Джой. Она открыла дверь. Стала ждать, когда я подам голос.

— Ты что-то говорила о кофе?

Она улыбнулась, и в тот момент я снова почти не сомневался, что она меня видит.

Несколько часов спустя, в темноте, я сказал ей, что мне пора ехать. Она провела ладонью по моей обнаженной спине.

— Нет никакого времени, — сказала она. — Только сейчас. И сейчас. — Она коснулась губами моей кожи. — И сейчас.

* * *

На следующий день в лабораторию пришел Джеймс.

— Вы сделали открытие? — спросил он.

— Сделали.

Джеймс посмотрел, как мы провели эксперимент. Заглянул в ящик. И сам вызвал коллапс волновой функции.

Затем мы поместили в ящик щенка и повторили эксперимент. Показали ему картину интерференции.

— Почему не получается? — спросил он.

— Мы не знаем.

— Но в чем разница?

— Только в одном. В наблюдателе.

— Не понимаю.

— Пока никто из проверенных животных не смог повлиять на квантовую систему.

Он обхватил ладонью подбородок. Нахмурился. Долго молчал, глядя на установку.

— Черт побери, — наконец сказал он.

— Ага, — поддакнул Очковая Машина.

Я шагнул вперед:

— Мы хотим сделать дополнительные проверки. Испытать последовательно каждый вид, класс и отряд. Особый интерес представляют приматы — из-за их эволюционного родства с нами.

Его глаза устремились вдаль:

— Проверяйте, сколько хотите. В средствах недостатка не будет.

* * *

На организацию и подготовку ушло десять дней. Мы работали совместно с Бостонским зоопарком.

Транспортировка большого количества животных могла стать логистическим кошмаром, поэтому мы решили, что проще привезти лабораторию в зоопарк, чем зоопарк — в лабораторию. Были наняты фургоны. Назначены техники. Очковая Машина отложил свое исследование и поручил лаборанту кормить амфибий в его отсутствие. Работа Сатиша тоже застопорилась.

— Она внезапно показалась мне не столь интересной, — объяснил он.

Первый день экспериментов Джеймс провел с нами. Мы развернули аппаратуру в одном из новых строящихся павильонов — зеленом и с высоким потолком, где когда-нибудь поселят оленей. Но пока в нем обосновались ученые. Сатиш занялся электроникой. Очковая Машина отвечал за связь с сотрудниками зоопарка. Я мастерил большой деревянный ящик.

Сотрудники зоопарка были не очень-то склонны нам помогать, пока директор не сообщил им размер благотворительного пожертвования, полученного от «Хансен».

В понедельник начались эксперименты. Мы последовательно испытали представителей нескольких линий млекопитающих: сумчатых, афротериев [16] и двух последних уцелевших животных из отряда однопроходных — утконоса и ехидну. На следующий день испытывали виды из отряда неполнозубых [17] и лавразиотериев.[18] На четвертый день занялись Euarchontogliries.[19] Никто из них не вызывал коллапса волновой функции. На пятый день мы занялись приматами.

Мы начали с тех приматов, которые наименее родственны человеку.

Проверили лемуров и обезьян Нового Света. Потом обезьян Старого Света. Наконец перешли к человекообразным обезьянам. И на шестой день испытали шимпанзе.

— На самом деле их два вида, — рассказал нам Очковая Машина.

— Это Pan paniscus, обычно называемый бонобо, и Pan troglodytes, обыкновенные шимпанзе. Внешне они настолько похожи, что к тому времени, когда в 1930-х годах ученые впервые поняли, что это разные виды, они уже безнадежно перемешались в зоопарках. — Работники зоопарка ввели в комнату двух молодых шимпанзе, держа их за руки.

— Но во время Второй мировой войны ученые отыскали способ разделить их снова, — продолжил Очковая Машина. — Это произошло в Германии, в зоопарке возле Хелабрюна. Бомбежка уничтожила большую часть города, но не затронула зоопарк. И когда служители в него вернулись, то обнаружили, что выжили только обыкновенные шимпанзе. Все бонобо умерли от страха.

Мы испытали оба вида. Установка гудела. Мы проверили результаты дважды, затем трижды, и картина интерференции не шелохнулась. Даже шимпанзе не смогли вызвать коллапс волновой функции.

— Мы одиноки, — сказал я. — Совершенно одиноки.

* * *

Позднее в тот вечер Очковая Машина расхаживал по лаборатории.

— Это как отслеживать любую характеристику, — сказал он. — Ищешь гомологию в сестринских таксонах. Организуешь кладограммы,[20] каталогизируешь синапоморфии,[21] идентифицируешь внешнюю группу.

— И что в нашем случае есть «внешняя группа»?

— А ты как думаешь? — Очковая Машина перестал расхаживать. — Способность вызывать коллапс волновой функции есть очевидная производная характеристика, появившаяся у нашего вида в какой-то момент за последние несколько миллионов лет.

— А до того?

— Что?

— До того Земля просто находилась в состоянии неколлапсирующей реальности? Дожидалась, пока появимся мы?

* * *

Статью я писал несколько дней. Сатиша и Очковую Машину я указал как соавторов.

Виды и коллапс квантовой волновой функции.

Эрик Аргус, Сатиш Гупта, Ми Чанг, Лаборатории «Хансен», Бостон, Массачусетс.

Реферат.

Многочисленные исследования выявили, что для квантовых систем состоянием по умолчанию является суперпозиция коллапсированной и неколлапсированной вероятностных волновых функций. Давно известно, что для коллапса волновой функции требуется факт субъективного наблюдения разумом или сознанием. Целью настоящего исследования являлись идентификация таксонов высокого порядка, способных вызывать коллапс волновой функции посредством наблюдения, и разработка филогенетического дерева для прояснения связей между этими главными типами животных. Виды, не способные к коллапсу волновой функции, могут считаться частью более крупной неопределенной системы. Исследование проводилось в Бостонском зоопарке на многочисленных видах млекопитающих. Ниже мы сообщаем, что люди являются единственным из протестированных видов, способным вызывать коллапс волновой функции на фоне суперпозиции состояний, и эта способность действительно кажется уникальной развившейся характеристикой людей. Вероятнее всего, эта способность возникла в какой-то момент последних шести миллионов лет, уже после появления общего предка людей и шимпанзе.

Джеймс прочитал реферат. Пришел ко мне в кабинет.

— Но что эти результаты означают?

— Что думаешь, то и означают.

* * *

После этого события начали развиваться быстро. Статью опубликовали в «Журнале квантовой механики», и телефон раскалился. Посыпались просьбы об интервью, рецензии, а в десятке лабораторий начались проверочные воспроизведения нашего эксперимента. Все бы ничего, но интерпретации результатов выдвигались самые безумные. От интерпретаций я держался подальше. Я имел дело с фактами. Все запросы об интервью я отклонил.

Сатиш работал над доведением до совершенства самой установки. Он ее миниатюризировал и переводил на микросхемы. Превращал в продукт. Он стал известен как «Хансеновский прибор» и после завершения работы уменьшился до размера ломтя хлеба — с индикаторами и простой и эффективной демонстрацией результата. Зеленый индикатор означал «да», а красный — «нет». До сих пор гадаю: знал ли он тогда?… И подозревал ли, для чего его приборчик станут использовать.

— Он не для того, что известно, — сказал Сатиш. — А для того, что познаваемо.

Свою прежнюю работу он забросил. Над его компьютером я увидел цитату, выдранную из старой книги и приклеенную к стене липкой лентой.

Не могут ли животные быть всего лишь высшей расой марионеток, которые едят без удовольствия, плачут без боли, не желают ничего, не знают ничего и лишь имитируют разумность?

Томас Генри Хаксли, 1859 год.

Весной некий доктор медицины по фамилии Роббинс выказал свой интерес к проекту, послав нам серию писем. Письма превратились в телефонные звонки. Голоса на другом конце линии принадлежали юристам — из тех, что обслуживают богачей. Роббинс работал на консорциум, вложивший средства в то, чтобы установить точно, раз и навсегда, — когда именно у развивающегося человеческого плода появляется сознание.

Лаборатории «Хансен» отшивали его, пока сумма предложения не стала семизначной.

Джеймс пришел ко мне:

— Он хочет, чтобы ты участвовал.

— Его дело.

— Роббинс хочет именно тебя.

— А мне плевать. Я не желаю этим заниматься. Вообще. Если желаешь, можешь меня за это уволить.

Джеймс устало улыбнулся:

— Уволить тебя? Если я тебя уволю, мои боссы уволят меня. — Он вздохнул. — Этот Роббинс — козел. Ты об этом знаешь?

— Знаю. Видел его по телевизору.

— Но это не означает, что он не прав.

— Да, это я тоже знаю.

* * *

Для испытаний «Хансен» выделил своих техников. За неделю до начала испытаний мне позвонили. Я ждал этого звонка. Сам Роббинс.

— Вы уверены, что не сможете приехать?

— Нет. Не думаю, что такое возможно.

— Если причина финансовая, то могу вас заверить…

— Другая.

— Понимаю, — сказал он, помолчав. — Но все равно хочу поблагодарить лично вас. Вы совершили великое дело. Ваша работа спасет много жизней.

Я выдержал паузу.

— Как вы нашли матерей?

— Все они активные добровольцы. Особые женщины. Мы большая национальная конгрегация и смогли найти несколько добровольцев на каждый триместр беременности — хотя я полагаю, что нам не понадобится более одной, чтобы доказать возраст, при котором у ребенка появляется душа. Самый малый срок у наших матерей — всего несколько недель.

Следующие слова я тщательно подбирал:

— И вас не волнует, что они идут на риск?

— Нам будет помогать целый коллектив врачей, а эксперты-медики уже определили, что процедура не более рискованна, чем амниоцентез [22]. Светодиод, введенный в околоплодную жидкость, будет не толще иглы.

— Никогда не мог в вашей идее понять одного… ведь глаза у плода закрыты.

— Я предпочитаю слово «ребенок», — заявил он, и его голос неожиданно стал натянутым, как барабан. — Веки ребенка очень тонкие, а светодиод очень яркий. Мы не сомневаемся, что дети смогут его увидеть. Затем нам останется лишь отметить коллапс волновой функции, и мы наконец-то получим доказательства, которые нам нужны, чтобы изменить закон и положить конец чуме абортов, захлестнувшей страну.

Я опустил трубку. Посмотрел на нее. Никогда не доверял людям, которые думают, что знают ответы на все вопросы. Фанатизм — по любую сторону проблемы — всегда казался мне опасным. Я снова поднял трубку:

— Думаете, все настолько просто?

— Да. Когда человеческая жизнь становится человеческой жизнью? Ведь именно ради ответа на этот вопрос и шел этот конкретный спор, разве не так? Теперь мы наконец-то сможем доказать, что аборт есть убийство, и никто это не оспорит!.. Кажется, я вам не очень-то нравлюсь.

— Против вас я ничего не имею. Но есть старая пословица: «Никогда не доверяй человеку, у которого только одна книга».

— Человеку нужна только одна книга, если она правильная.

— А вы не задумывались о том, что станете делать, если окажетесь не правы?

— Что вы имеете в виду?

— А вдруг коллапса волновой функции не будет до девятого месяца? Или до магического момента рождения? Вы измените свое мнение?

— Такого не случится.

— Может быть. Но полагаю, теперь мы это выясним.

* * *

Вечером накануне эксперимента я позвонил Очковой Машине. Я оказался перед выбором — или звонок, или выпивка. А пить я не хотел. Потому что знал: если снова выпью хотя бы глоток, то уже не остановлюсь. Никогда.

Он снял трубку после пятого сигнала. Я услышал далекий голос.

— Что произойдет завтра? — спросил я.

Он промолчал. Пауза настолько затянулась, что я уже стал гадать, слышит ли он меня.

— Точно не знаю, — вымолвил он наконец. Голос его был хрипловатым и усталым, как у человека, который не высыпается. — Энтогенез отражает филогенез. На ранних стадиях развития у зародыша есть и жабры, и хвост. Корни всего животного царства. Если взбираться по филогенетическому дереву по мере развития плода, то у него начинают появляться все более новые характеристики. То, что проверяет Роббинс, обнаружено только у человека, поэтому я нутром чую, что он ошибается и это свойство проявляется поздно. На очень поздних стадиях развития.

— Думаешь, это работает именно так?

— Понятия не имею, как это работает.

* * *

День эксперимента наступил и миновал.

Первый намек на то, что нечто пошло не так, проявился в форме молчания. Молчания от группы Роббинса. Молчания в средствах массовой информации. Ни пресс-конференций, ни телевизионных интервью — просто молчание.

Дни сменились неделями.

Наконец группа опубликовала краткое сообщение, в котором назвала полученные результаты неубедительными. Через два дня Роббинс выступил с заявлением, обтекаемо сообщив, что в механизме проверки имелся некий изъян.

Истина, разумеется, оказалась более странной. И, разумеется, обнаружилась тоже позднее.

А заключалась она в том, что некоторые из еще неродившихся младенцев прошли испытание. На что Роббинс и надеялся. Некоторые из них смогли вызвать коллапс волновой функции, а другие не смогли. И возраст плода не имел к этому никакого отношения.

Два месяца спустя мне позвонили среди ночи.

— Мы нашли одного в Нью-Йорке, — услышал я голос Сатиша.

— Что? — Я потер глаза, пытаясь осознать его слова.

— Мальчика. Девять лет. Он не вызывает коллапс волновой функции.

— А что у него не в порядке?

— Ничего. Он нормальный. Нормальное зрение, нормальное умственное развитие. Я с ним разговаривал. Мы испытали его пять раз, но картина интерференции не пропадала.

— И что было потом, когда ты ему сказал?

— А мы ему ничего не сказали. Он просто стоял и смотрел на нас.

— Смотрел, и все?

— Смотрел так, как будто уже знал. Как будто все время знал, что ничего не получится.

* * *

Лето сменилось осенью. Испытание продолжалось.

Сатиш ездил по стране, отыскивая то ускользающее, безупречное поперечное сечение распределения данных и набирая достаточное количество точек для подбора кривой методом хи-квадрат. Он собирал экспериментальные точки, а результаты для сохранности посылал факсом в лабораторию.

В конце концов оказалось, что есть немало людей, не способных вызывать коллапс волновой функции, — определенный постоянный процент населения. Эти люди выглядели, как мы, вели себя, как мы, но не обладали этим фундаментальным свойством человечества. Хотя Сатиш был осторожен и не упоминал слово «душа», мы слышали его в паузах между словами, которые он произносил во время ночных телефонных разговоров. Мы слышали то, чего он не говорил.

Я живо представлял его себе: вот он сидит в темном номере какого-нибудь отеля и пытается побороть нарастающую бессонницу и нарастающее одиночество.

Очковая Машина искал утешения в построении сложных филогенезов, погрузившись в свои кладограммы. Но утешения в них он не нашел.

— Тут нет кривой частотного распределения, — сказал он мне. — Ни географического эпицентра, ни нарушения равновесия между этнографическими популяциями, ничего такого, за что я мог бы уцепиться.

Он корпел над данными Сатиша, отыскивая структуру, которая придала бы всему этому смысл.

— Это почти случайная особенность, — заявил он. — Она ведет себя не как врожденная.

— Тогда она, может быть, и неврожденная.

Он покачал головой:

— И кто они такие? Нечто вроде пустого набора данных? Не играющие персонажи в неопределенной системе? Часть игры?

У Сатиша на этот счет имелись свои идеи.

— Почему среди них нет ученых? — спросил я его как-то ночью. — Если распределение случайное, то почему в нем нет никого из нас?

— Если они часть неопределенной системы, то зачем им становиться учеными?

— Не понял.

— Это как виртуальная логическая конструкция. Пишешь программный код, серию алгоритмов отклика. Потом «заводишь пружину» и запускаешь в работу.

— Идиотизм какой-то…

— Не я придумывал правила.

— Но они хотя бы знают, на что именно ты их проверяешь, когда они смотрят на лампочку? Знают, что они — другие?

— Один, — сказал он и секунду помолчал. — Один из них знал.

* * *

А потом, несколько дней спустя, последний звонок. Из Денвера. Больше я его не слышал.

— Думаю, нам не полагалось этого делать, — сказал он странно хрипловатым голосом.

Я потер глаза и сел на кровати.

— Думаю, нам не полагалось создавать установку и проводить такую проверку, — произнес он. — Тот дефект реальности, о котором ты упоминал… вряд ли ожидалось, что мы используем его подобным образом. Чтобы провести испытание.

— О чем ты?

— Я снова видел мальчика. Того мальчика из Нью-Йорка.

И он положил трубку.

* * *

Десять дней спустя Сатиш исчез вместе со своей волшебной коробочкой. Он сошел с самолета в Бостоне, но дома так и не появился. Я был в лаборатории, когда позвонила его жена.

— Нет, — ответил я. — Не звонил несколько дней. Да, я позвоню, как только что-нибудь узнаю.

Она плакала в трубку.

— Уверен, что у него все в порядке, — солгал я.

Закончив разговор, я схватил куртку и направился к двери. Купил бутылку водки и поехал в отель.

Уставился в зеркало.

Глаза серые, как штормовые тучи, как оружейный металл.

Я отвинтил пробку и ощутил запах горелого. Сквозь тонкие стены пробивалась музыка, спокойная мелодия, женский голос. Я представил свою жизнь другой. Представил, что могу остановиться. Не делать этого первого глотка.

У меня затряслись руки.

После первого глотка на глаза навернулись слезы. Потом я запрокинул бутылку и выпил сразу много. Попытался вызвать видение. Попробовал увидеть Сатиша довольным и счастливым, в каком-нибудь баре во время трехдневного загула, но образ не приходил. То был я, а не Сатиш. Сатиш не пьет. Тогда я попробовал вообразить, как он возвращается домой. Этого я тоже представить не смог. «Знают ли они, что — другие», — спросил я его. «Один, — ответил он. — Один из них знает».

Когда бутылка наполовину опустела, я подошел к столу и взял конверт с пометкой «Результаты экрана». Потом взглянул на пистолет. Представил, что может сделать с черепом пуля такого калибра — разнести его вдребезги. Раскрыть то место, где находится мое «я». Обнажить его, чтобы оно испарилось на воздухе, словно жидкий азот, — шипение, пар… и все. Пистолет можно использовать по-разному, в том числе и как машину для возвращения в самого себя. В сон внутри сна.

Чем сложнее система, тем большим количеством способов она может сломаться. Так сказал Очковая Машина.

И она сломалась. Мы — прожекторы. Маленькие устройства для коллапса волновой функции. Люди никогда не смогут увидеть реальность такой, какая она есть: она возникает в результате наших наблюдений. Но что если ты научишься управлять этим прожектором, расширять его луч, подобно зрачку, заглядывать в глубину существующего порядка? Что ты увидишь? Что если сумеешь проскользнуть между оболочками субъективного и объективного? И тогда? Возможно, такие люди были всегда. Ошибки. Люди, которые ходят среди нас, но они — не мы. И лишь сейчас появился способ их выявить.

И может быть, они не хотят, чтобы их обнаружили.

Я вытащил из конверта листок бумаги. Развернул и расправил на столе. Посмотрел на результат — и, сделав это, наконец-то вызвал коллапс вероятностной волны эксперимента, проведенного несколько месяцев назад. Хотя, конечно, результаты находились там все это время.

Я смотрел на то, что было на бумаге, серии затененных полукругов — знакомую теперь картину света и тьмы.

Загрузка...