А потом…

А потом… Когда бультерьерочка удалилась, я стал себе жить тихо. Моя политическая жизнь в это время вся сотрясалась от энергии, мы нашли курс (и какой курс! об этом далее), моя личная жизнь была более чем скромна.

Вспоминая даже всю разом мою жизнь в Сырах, а не только этот период первого года после тюрьмы, а это целых пять лет, эпоха, можно сказать, я понимаю на дистанции, что в основном это была одинокая жизнь. Что подавляющее большинство дней я прожил один. Несмотря на то, что в эту эпоху целиком поместились несколько недолгих моих романов, моя любовь с актрисой и рождение двух детей. И всё равно, лейтмотивом жизни в Сырах звучит пронзительный, то печальный, то ликующий, мотив одиночества.

Когда не было женщин, я спал в кабинете, на узкой деревянной постели. Многослойный бутерброд постели венчал старый, порванный и лопнувший матрасик. Я лишь покрыл его красным покрывалом, купленным в народном магазине «Фамилия», а сверху положил галлюцинаторный старый плед, оставленный прежним жильцом Котоминым. Там я и спал, в белый старый пододеяльник вставлено было верблюжье одеяло, присланное мне моей матерью когда-то из Харькова. Теперь таких одеял не делают и не продают. Бело-кирпичное. На одеяле были вытканы в двух этих туркменских цветах аисты. Четыре аиста, по одному на угол. Одеяло это есть у меня до сих пор, а вот мать моя умерла.

Спал я, как правило, плохо. Просыпался ночами, бродил по красным полам двух комнат, появлялся в кухне сделать чай, чем вызывал восторг Крыс, она оставляла сон и повисала на клетке, готовая ко всем приключениям. Когда у меня появился позднее компьютер, я стал усаживаться ночами к компьютеру, пытался выудить из него интересные факты, либо ночные новости. Когда достаточно рассветало, но Сыры за окнами были ещё преисполнены сонного молчания, я ложился спать под моих аистов в белом пододеяльнике. И вставал уже где-нибудь в девять утра. Именно там, в Сырах, я открыл для себя удовольствие засыпать на рассвете.

Мебель я не любил всегда. Шкафы и диваны и особенно мрачное сооружение, называемое в России французским словом «шифоньер», вызывают у меня ужас. Переселившись в Сыры, я всё же оказался в голом пространстве. По совету нацбола Сашки Аронова (он пришёл делать мне проводку и принёс, и оставил каталог магазина IKEA) я собрал экспедицию в этот магазин. «Вся молодёжь, все продвинутые люди покупают себе интерьеры в IKEA», – заверил меня Сашка, да и каталог меня убедил. IKEA оказалась объектом не близким, мы пробивались туда на красной «пятёрке» сквозь пробки часа два. Сооружение, начинённое страннейшей и простейшей мебелью и квартирной утварью, меня задело за живое. IKEA мне понравилась безоговорочно, особенно простейшая мебель из некрашеной сосны. Я почувствовал себя полевым командиром, собирающимся обставить свой блиндаж. Приобрёл я там лишь самое необходимое. Самыми необходимыми мне предметами для жизни оказались книжные полки, стол кухонный (80 сантиметров на 80 сантиметров), стол для работы (80 сантиметров на 120), пара деревянных стульев для кухни и два офисных стула. На этом меблировка квартиры закончилась. (Через пару лет в наследство от одной обанкротившейся политической организации мне достались пара кресел и столы). Бывавшие у меня в Сырах гости восторгались аскетизмом квартиры, на самом деле я всего лишь не выношу мебель.

Квартира, оттого что с 1924 года там жили бедные люди, затхло воняла бедностью. Летом запах трагически усиливался, зимою квартира воняла скромнее. Я полагаю, что запах не исчез бы даже после капитального ремонта, ибо его источали кирпичи и потолки, и полы, запах въелся в них.

Вставая, я напрочь отдергивал нехитрые шторы, оставшиеся от прежних владельцев. И оставлял окна незашторенными до самых сумерек. Небольшая площадь прямо под моими окнами вмещала детскую площадку, окрашенную в яркие детские цвета, а также множество довольно высоких тенистых деревьев. Из-за деревьев этих, к моей досаде, в квартире было всегда несколько сумрачно. Впрочем зимой, без листьев, деревья были не так опасны. Я делал себе кофе, на кухне. Пытаясь не обращать внимания на мою крысу: она в это время неистовствовала, сотрясая свою тюрьму. Я совал ей сквозь прутья какую-либо пищу и убегал с кофе в кабинет. Я намеревался приняться за свой old business, за моё писательство, а Крыс – ей бы только вырваться, бегать и отвлекать меня. Иногда ей, впрочем, удавалось, этой бестии, оказать на меня столь сильное психологическое давление, что я выпускал её утром. Она, например, начинала со страшным скрежетом грызть железные прутья клетки, и мне становилось жалко её зубов.

Усевшись за стол в кабинете, я зевал, пил кофе и втягивал себя в работу. В те годы я писал до десятка текстов в месяц, четыре политических текста для сайтов, два для глянцевых журналов, два для англоязычного Exile по-английски, плюс всегда образовывалась незапланированная работа.

На детской площадке появлялись дети. Каждый год они подрастали, однажды я с трудом узнал в куривших сигареты на скамейке трёх здоровых девках, подростков – девочек прошлой весны. Волей-неволей я наблюдал за карабкающейся по лестницам, качающейся на карусели детской ордой. У меня были среди детей фавориты, и были особи, которых я недолюбливал.

Кроме детей на площадку всегда норовили вторгнуться, и вторгались, взрослые. Эти обыкновенно пили пиво, а несколько раз происходила на детской площадке и повальная пьянка. Это когда ремонтировавший только что купленную квартиру пожилой мужик, мой сосед слева, вдруг напоил бригаду украинских гастарбайтеров из десятка человек. Пили они у меня под окнами несколько суток. Я в эти сутки отлично понял американских старичков с винчестерами, в подобных ситуациях у них не выдерживали нервы.

Иной раз летом, иногда осенью, на цветных лавках детской площадки ночевали неспокойные бомжи на газетах, и тогда мне приходилось закрывать наглухо мои многострадальные искорёженные временем форточки. Но и это не помогало. Ночью бомжи бредили и кричали во сне и наяву.

Когда года через два после моего переезда в Сыры район стал оживать, на детскую площадку стали высыпать из офисов секретарши и другие мелкие служащие. Держа на коленях и в руках бумажные тарелки, девки всех мастей дружно чавкали свой lunch. О, я там насмотрелся на эту публику из отремонтированных под офисы домов! Офисный планктон состоял из особого рода девок и особого сорта молодых людей: безгрудых долгоносиков с огромными ладонями. То есть сама собой вывелась порода мальчиков, обслуживающих компьютеры. Грудь была им не нужна, нужны были кисти рук. Их шеи выносили их головы вперед так, чтобы придвинуть головы к компьютеру, отсюда возникало впечатление, что они долгоносики.

С повышением количества отремонтированных офисов (завод «Манометр», конечно, уже давно не выпускал никаких манометров, да и зачем?) увеличилось количество автомобилей в Сырах. Арендуя помещения своих цехов под офисы, завод стал наверняка выручать больше денег, чем если бы он производил манометры от рассвета до заката. Зато в Сырах не стало свободной площади на улицах. Бампер к бамперу стояли тачки всех мировых марок. Выехать из Нижней Сыромятнической теперь занимало добрые полчаса. Два туннеля вели in и out наших Сыров с Большой Сыромятнической улицы.

Один туннель был, правда, специализирован, там лежали рельсы трамвая № 24, что сближало меня с моим детством. Ведь по Салтовскому посёлку на окраине Харькова ходил трамвай № 24. По эстакадам над туннелями вовсю сновали во всех направлениях поезда Курского вокзала. Ночами и сырыми утрами поезда гудели страшными голосами и пахли углём, угольным паром, хотя были электровозами, а никакими не паровозами, разумеется. Но ей-богу, пахли! Обогревали ведь их по-старому, углем.

Городок в огромном городе, – жили Сыры своей жизнью. Вряд ли у них был ещё наблюдатель, помимо меня.


А потом ко мне пришёл Ален в афганской шапке. Открыв ему дверь, я расхохотался. Потому что более странно выглядевшего американского журналиста я никогда не встречал. Афганская шапка ещё чёрт с ней, хотя, конечно, в Москве афганские шапки носят, может быть, ну ещё пять человек, допустим! Афганцы, торгующие на Черкизовском рынке. Помимо экзотической шапки на Алене было рыжее пальто, вполне, видимо, европейского происхождения. Однако пальто Ален носил как халат, затянув его немыслимым русским ремешком. Мятое бесформенное пальто и служило Алену халатом. В руке у него был полусундук-полупортфель такой, настежь открытый. И Ален помахивал небрежно своим сундуком. Сундук выглядел так, будто из него уже вывалились половина содержавшихся в нём вещей, и вот-вот будут на глазах у меня вываливаться остальные.

– В первый раз вижу американского журналиста, выглядящего таким экстравагантным образом, – сказал я.

На самом деле Ален мне сразу понравился.

– Что удивительного? – смутился Ален. – Афганский шапка, и только.

Он пришёл интервьюировать меня по внутренней политике России. Но мы быстро свернули в Афганистан. В Афгане я не был. Но я был в Таджикистане и на границе с Афганом был. Видел, как горит Мазари-Шариф, родной город Гульбеддина Хекматияра. Это был 1997 год, талибы штурмовали Мазари-Шариф. Я знаю Среднюю Азию, побывал в четырёх её странах и знаю персонажей афганской политики. Мы в неё и влезли. Он знал Ахмад Шах Масуда. Я попросил деталей. Ахмад Шах Масуд, французски образованный полевой командир был, может быть, самым экзотическим героем Афганистана, хотя соперниками его были в те годы люди не слабые: узбекский генерал Дустум, вождь талибов одноглазый мулла Омар, или тот же Гульбеддин Хекматияр. Французски образованным Масуда я назвал потому, что он учился в Кабуле во французском лицее, выучил язык и получил такие хорошие отметки, что выиграл, как сейчас говорят, «грант» для учёбы в колледже во Франции. Но он не захотел туда ехать, он стал членом Мусульманской юношеской организации. С этого и началась его карьера романтического полевого командира. Убили его позировавшие под арабских тележурналистов наёмники: двое. У них были бельгийские паспорта, и они заявляли себя выходцами из Марокко. Масуд долго не допускал их до себя, а когда допустил 9 сентября 2001 года, и они задали ему вопросы, раздался взрыв. Масуд был убит, разворочена вся грудь. Рано утром своего последнего дня таджик Масуд «лев Панджшерской долины», как его называли, читал персидские стихи. Шикарно! Разве нет?

Было о ком поговорить. Ален встречался с Масудом два раза. Я очень сожалел, что с ним не встречался. Зато я встречался в Таджикистане в 1997 году с полковником Махмудом Худойбердыевым, тоже полевым командиром. Ален Худойбердыева не встречал. Я рассказал ему о Худойбердыеве. Мы сидели и беседовали. У Киплинга есть выражение «old colonial hands», употребляемое в отношении тех, кто долго прожил в колониях Британской империи. Это особые люди, они другие, чем обитатели сырых бледных городов метрополии, они навеки обожжены южным солнцем диких гор и степей и заражены страстями экзотических стран. Так и мы с Аленом. Хотя и прожили каждый в тех местах Азии сравнительно недолго.

И конечно, мы осторожно хвастались друг перед другом подвигами «наших» полевых командиров.

– Однажды, Ален, душманы ворвались в его дом и взяли в заложники жену и детей. Знаешь, что сделал Махмуд? Он пригнал к месту трагедии танк, сел к прицелу танковой пушки, навёл на свой дом и предъявил душманам ультиматум: или они оставляют его жену и детей в покое и уходят, и тогда он сохранит им жизнь. Либо он разрушит дом и положит всех.

– And what happened?

– А то happened, что душманы ему не поверили. Как, в здравом уме человек может расстрелять из танка своих жену и детей?! Тогда Махмуд прицелился и выстрелил. Когда улеглась пыль, стало ясно, что есть два душманских трупа, дети и жена Махмуда остались невредимы, а те душманы, кто остался в живых, сбежали в горы, Махмуд разумно оставил им свободный проход.

– That is not a white mentality, Edward. You and I cannot do such things[1].

– Махмуд такой же белый, как мы с тобой, не смуглый. Бывший советский офицер. Жена украинка. Готовит ему борщи. Он до сих пор носит советскую форму, правда, выгоревшую добела. Ну да, это не европейская ментальность.

– I’will tell you, Edward. Once…[2] французский образованный Ахмад Шах поиздевался над ЦРУ. В 1990 году люди ЦРУ обратились к нему с просьбой закрыть перевал Саланг на зиму. Выплатили ему за это пятьсот тысяч долларов. Деньги он взял, но ничего не сделал. Устроил пару мелких набегов на дорогу, и всё. Люди ЦРУ обиделись. Однако через шесть лет он им опять понадобился. Они напомнили ему о взятых деньгах.

– How much? – спросил хитрый «лев Панджшера».

– Half a million[3], – сказал человек ЦРУ.

– А! – промычал Масуд и обратился к своим советникам на дари: родном языке. Некоторое время они без эмоций что-то обсуждали.

«Мы не получали пятьсот тысяч», – сказал один из помощников спокойно. А Масуд также спокойно сообщил, что погода зимой 1990 года была ужасной. Его люди не могли передвигаться так, как хотелось бы. На том и закончили. Погода подвела.

– That is not a white mentality, Alan![4]

Мы смеёмся. Я знал в Москве афганцев: сыновей Бабрака Кармаля. В последующие годы Ален будет приезжать ко мне в Сыры время от времени, то один, то в компании Марка Эймса, огромного американца, редактора газеты Exile, они подружились через меня.


А потом из Кёльна приехала красноволосая Галина Дурстхофф и предложила мне стать моим литературным агентом в Германии. Я сказал, что я всегда «за любой кипеш, кроме голодовки». Я буду рад иметь агента.

– Что, кроме голодовки? – переспросила фрау Дурстхофф.

– Это такая тюремная поговорка, обычно она в ходу у малолеток. За любое, ну хулиганство, можно сказать. Я за любое хулиганство, кроме голодовки.

– Я тоже, – сказала фрау Дурстхофф. – Детей я вырастила, они взрослые, мы с мужем остались вдвоём, заботиться не о ком. Теперь я все силы буду отдавать работе.

Мы выпили дешёвого вина за то, что мы за любой кипеш, кроме голодовки. Дешёвое вино было у меня дома. Потому что денег у меня никогда не бывает много, а вино я люблю.

– В следующий раз я привезу вам хорошего вина, – сказала фрау Дурстхофф.

Я сказал, что я буду рад.

Когда я её провожал, она уже в дверях вздохнула и сказала:

– У вас такая оригинальная квартира…

– Вам правда нравится? Идёмте, я покажу вам мою ванну на львиных лапах.

И я показал ей ванну на львиных лапах.

– Видите, внутри, вот остатки лап и хвоста, был нарисован зелёный дракон. Часть его стёрлась от времени, а остатки пытался уничтожить я, потом мне эта работа наскучила. Дракон был намалёван жившими тут некогда музыкантами. Кажется, они были наркоманы…

Фрау Дурстхофф вглядывалась в тело ванны, как турист в чудом сохранившиеся фрески Помпей, ей-богу с благоговением.

Когда она ушла, я сел за стол в кабинете и стал наблюдать, как темнеет за окном. Окна в моей квартире в Сырах необычайно широки: каждое – как сведённые вместе два окна, на самом деле. К сожалению, разросшиеся неуместно деревья под окнами сводят на нет преимущества столь широких окон. Я стал раздумывать, а не поручить ли мне моим охранникам как-нибудь ночью спилить деревья к чёртовой матери. Поразмыслив, я решил отказаться всё же от этой затеи. Деревья, падая, могли повредить и детскую площадку и побить стёкла в нашем доме. Жильцы бы меня возненавидели… Так я и жил в Сырах, мечтая об усекновении нескольких деревьев, до тех пор, пока мечтам моим вдруг суждено было исполниться. А когда деревья спилили, то… впрочем об этом дальше…


А потом ко мне приехал французский художник, персонаж нескольких моих книг (он есть в моей книге «Укрощение тигра в Париже») Игорь. Когда я жил в Париже, мы с ним немало покуролесили, что называется. С непьющим приятелем (а он не пьёт вовсе) тоже можно покуролесить. Мы с ним познакомились не то в 1981-м, не то в 1982-м, и вот четверть века спустя, как старые мушкетёры, встретились опять. Из рыжего мужика, похожего на Ван Гога, он превратился в плотного такого пожилого типа, достаточно безумно одетого. Достаточно безумно одет он, впрочем, был всегда, но когда ты молод, то все видят: этот безумно одетый – художник. А сейчас было непонятно, кто этот тип с седой беспорядочной растительностью и на лице, и на крупной башке. Безумный дантист, ушедший на пенсию? Певец, ушедший на пенсию? Во всяком случае, судите сами: на нём были розовые брюки, жёлтые туфли с загнутыми вверх носками, красно-полосая тельняшка из Венеции и обтягивающий его пиджак, сшитый из гобелена (!), на шею наворочен платок, как полотенце.

Я сказал ему, что он выглядит безумно, дал ему постельное белье и полотенце и отвёл его жить в мою большую комнату. Он был счастлив. Потому что бывший питерский фарцовщик, затем матрос на траулере, беженец, любовник баронесс и банкирских жён, некоторое время муж рыжей внучки французского военачальника, именем которого названа авеню в Париже, он никогда не потерял вкус к жизни. Ему нравится бросать свои вещи где бог позволит, и разнообразие жизни его умиляет так же, как и меня. Вполне нормально, думаю, вписался бы он и в тюрьму, верю в это. Его первое появление у меня было таково.

– Как тут хорошо, Эдик, ты даже не представляешь! – Вкатив свою тележку с сумками (там был и разобранный деревянный подрамник, и какие-то рулоны – должно быть, картины), безумный мужик стоял в коридоре и вынимал из шуршащего пакета надкусанную булку. – Вот, я купил булочку с творогом, какой творог, во Франции нет такого творога! Там еда безжизненная, без-жиз-ненная, Эдик. Какой ты умный, что ты давно сюда уехал, – и он вгрызся в булочку.

Он привёз мне бутылку вина, и я её откупорил. Я сделал ему чай. Мы сели на кухне. Крыса, вся в буйном восторге, висела на клетке в страннейшей позе.

– Не кусается? – спросил он.

– Кусает только художников. Рассказывай, как жил.

Дела его были запутаны, как его жизнь, а жизнь его спуталась колтуном в волосах. С женой они разбежались. Внучка маршала всё же в конечном счёте не смогла жить с матросом. Их общая дочка, рыжая Антонина, осталась с матерью, но он видит дочку часто. Сейчас он приехал сюда, потому что хочет здесь продавать картины.

– Французы ничего, понимаешь, Эдик, ничего не покупают. Мода на приобретение живописи прошла. Про-шла.

Он живёт в мастерской («Ты ведь у меня там останавливался, Эдик!») в центре Парижа, в двух шагах от метро «Одеон», от памятника Дантону, в мастерской, принадлежащей семье жены. Несколько лет назад у семьи были плохие финансовые дела, и они намеревались его выселить, а мастерскую продать. Но с тех пор дела поправились, и его оставили в покое. Семья его жены имеет пять мест на правительственной трибуне под тентом во время парадов 14 июля. Вот как! Это вам не простенькая семья. Маршал, дедушка его жены, погиб в 1947-м, кажется, году в авиакатастрофе, злые языки уже шестьдесят лет утверждают, что маршала убрал генерал де Голль, они якобы были соперниками.

– Я у тебя немного побуду, до четверга, а потом поеду в Екатеринбург.

– Что ты там забыл?

Выясняется, что у него там русская жена. Выясняется, что она бизнесменша. Дополнительную пикантность этой жене придаёт её возраст. Выясняется, что она чуть старше его. Шестьдесят лет.

– Ты всегда был геронтофилом, но чтоб до такой степени? Что можно испытывать к женщине такого возраста? Псих ты ненормальный…

Он отшучивается, понимая, что защититься у него нет шансов. Как и в юности, он пьёт чай и ест много хлебобулочных изделий. Я пью моё вино и разглядываю его. Как его исказило время! А исказило его время так: почти вся растительность на куполе черепа исчезла. Растительность на затылке и по бокам черепа существует, но она в неприбранном виде, растёт, как седые сорные травы во дворе плохого хозяина. Лицо у него теперь массивное и бледно-розовое. На лбу несколько резких горизонтальных морщин. Шея толстая, грудь и живот, то есть торс художника, беспорядочно надутые и массивные. Время беспорядочно увеличило его, как, впрочем, и большинство мужчин его возраста, чурающихся спорта и правильного питания.

– Разжирел! – говорю я.

– Какой разжирел, ты чего, Эдик, я худенький, – смеётся он.

– Меньше булок нужно жрать.

– Ой, но они такие вкусные здесь.

– Бороду бы отпустил, ты же носил бороду. А то лицо у тебя голое какое-то…

– Ну не нападай, не нападай на меня… Я больше не буду. Я хороший. Я вот что, я тебе кассету привёз, видео, помнишь, я тебя снимал, когда себе видео купил, ты ещё не верил, что что-нибудь получится. У тебя видео и телевизор есть?

– Есть. Сохранились во время отсидки.

– Идём посмотрим?

– Может, потом?

– Идём, ты там такой молодой, матом ругаешься. Там и Наташка есть. Я её в тот же день снимал. Вы тогда раздельно поселились.

Наташка перевешивает чашу весов в пользу просмотра. Через некоторое время, необходимое для того, чтобы он разрыл и разбросал свои вещи прямо в коридоре, дабы найти кассету, и для того, чтобы я вспомнил, как эта проклятая штука функционирует, методом тыка, проб и ошибок, мы, наконец, видим первые кадры.

Моя улица: рю де Тюрени, пересечение её с улицей Pont-aux-Chou, я иду молодой, в плаще прямо на объектив. «Бля, Игорь, чё ты тут делаешь?» Это моя первая фраза. Мы взбираемся затем по витой лестнице в мою мансарду, он за мною. Я снимаю пиджак и раскрываю пакет, а там несброшюрованные гранки моей книги Memoires of russian punk, присланные мне из Нью-Йорка… Я ругаюсь страшно, любовно глажу гранки, восклицаю: «Вот она, моя книжечка!» Я без очков, у меня нет седых волос, я наглый, энергичный, циничный, – точно такой, каким я себя изобразил в рассказах и книгах того времени. Я удовлетворён собой и удовлетворён как художник тоже, как artist, всё правильно сделал.

– Это какой год, Игорь?

– Это, Эдик, по-моему, 1986 год.

– Двадцать лет прошло, Игорь!

Мы сидим – два седых мужика, и я разглядываю себя с дистанции в двадцать лет спустя. И он рассматривает. Я там, в том времени, разогреваю ему суп, а сам пью белое вино Blanc de blanc и рассказываю о своей драке с наркоманом у Центра Помпиду. Впоследствии я напишу об этом эпизоде рассказ «Обыкновенная драка».

– Ты понимаешь, Игорь, всё величие современной техники, а? Запечатлённая вечность. Мы сидим, я вот убеждаюсь, что я именно такой и был, каким себе представляю…

– Ты вот над Игорем смеялся тогда, а Игорь умный был, и вот ты теперь можешь про вечность тут. Ты сопротивлялся прогрессу, а я нет. Я купил и стал снимать. Давай Наташку ещё посмотрим.

Из небытия, из глуби вечности объектив в руках бывшего матроса лижет лакированные ступени крутой винтообразной лестницы, ведущей к студио русской девушки, тогда она носила фамилию Мариньяк, Наташи Медведевой. Девушка, простая и опухшая ещё от ночного клуба, открывает дверь, вначале просунув нос в щель. Впускает гостя. Расхаживает в ночной рубашке…

Из будущего через двадцать лет, из квартала «Сыры» я гляжу на улицу Сент-Совер (Святого Спасителя), а там круглолицая, чуть опухшая, смешливая собирается в парижские улицы большая русская девка.

– Ты её, Эдик, очень любил. И она тебя, – вдруг говорит Игорь.

– Дура она была, – слышу я свой голос. – Ничего не понимала в законах жизни.

– Может, и так. А зачем женщине быть умной, Эдик? Она должна быть привле-ка-тельной, – нравоучительно тянет Игорь.

Я думаю. Я думаю, косясь на старого приятеля. Он как с того света приехал. Был долго-долго на том свете, и вот возник. А я не удивился даже. Приехал – приехал, на тебе постельное бельё, полотенце. Как в отеле. Надо ему ключи дать.

Я встаю.

– Хватит! Пойдём, дам тебе ключи и покажу, как двери закрывать. Будешь автономным. Только закрывай на все замки.

Я выключаю видео одним нажатием кнопки.

– Хорошо, слушаюсь, гражданин начальник, я больше не буду… Он встаёт. Я понимаю, я привык командовать, а он свободный художник…


Впоследствии он приезжал очень часто. Либо из Парижа, либо из Екатеринбурга, либо из Санкт-Петербурга, где у него есть брат. Улетая в Париж, он там не сидел, но тотчас улетал в какую-нибудь Барселону, где у него был приятель – владелец отелей, заводов, пароходов, – либо в Италию, а то даже собрался в Колумбию, где у него должна была быть выставка, вот не помню, была ли.

С ним постоянно случались и случаются всякие немыслимые происшествия. Например, его не пустили в Литву, высадили на автобусной остановке в мороз минус двадцать, где-то в чистом поле, и он пошёл пешком в Беларусь. Одет он был в плащ, ковбойскую шляпу, очки в толстенной оправе, и тащил за собой тележку, навьюченную, помимо обычного его багажа, ещё двадцатью килограммами красок, которые он взялся передать некоему неизвестному художнику в Петербурге. Белорусские пограничники только крякнули, увидев в морозной степи столь странного персонажа.

Даже на московских улицах с ним случались экстраординарные происшествия. Так, однажды он невольно попал в эпицентр драки. За неизвестным мужчиной гнались несколько преследователей.

Пробегая мимо Игоря, неизвестный схватил его и использовал его как живой щит, прикрываясь им от преследователей. Над художником взлетали кулаки, и рядом свистели ножи.

Однажды он решил отдохнуть и тайком от меня купил путёвку в подмосковный санаторий. Довольно задорого. Вернулся он оттуда уже через два дня. И сам поведал мне свою печальную историю. Оказалось, все места в санатории были скуплены некоей кавказской бандой. Он оказался там единственным белым человеком. Его не обижали, но то, что творилось вокруг него, вынудило его сбежать.

– Ой, Эдик, это было страшно. Я боялся за свою жизнь, понимаешь. Ночами они там стреляли в друг друга, и всё такое. Я ошибся, признаю, я думал, там будут сосны и красивые девушки.

Он вздохнул, и не притворно.

В Париже с ним тоже случается всё, что только может случиться с таким безумным, как он, человеком. Во время президентских выборов, убеждённый правый Игорь предложил свои услуги избирательному штабу Жан-Мари Ле Пена. И был отправлен на расклейку листовок. Как-то ночью бригаду расклейщиков из трёх человек, куда входил Игорь, вычислили «пятнадцать арабов». «Пятнадцать арабов, Эдик, страшные такие!». Французы сбежали в автомобиле, а Игорь остался разбираться с разъярённой толпой. Выручил его его русский акцент. Его даже не побили, только отобрали плакаты. А Ле Пен проиграл всё равно. «Франция будет принадлежать иностранцам, наверное, арабам, Эдик. Это очень печально», – говорит мой анекдотический друг.

Моим охранникам он предлагал идти на Красную площадь клеить девок. Он им нравится, хотя, казалось бы, так далёк от их мачо-идеалов, этот смешно одетый старый дядька.

– Почему он вам нравится?

– Он прикольный, понимаете, Эдуард, весёлый.

Я отказываю ему в пристанище, только когда у меня появляется новая девка.

Загрузка...