Когда Фома Павлыч проснулся на другой день, у него страшно трещала голова с похмелья. Он лежал несколько времени на постели с закрытыми глазами и старался припомнить – какую сделал вчера глупость. Глупость была, Фома Павлыч это помнил, но очень смутно. Из-за ситцевой занавески, которая отделяла кровать от большой русской печи, он только видел спину жены. Она, по обыкновению, встала рано и хлопотала по хозяйству. Фома Павлыч по тому, как жена гремела жестяной кастрюлей и бросала ухваты, понял одно, что она сердится и сердится именно на него.
«Ах, братец ты мой… – сообразил Фома Павлыч, продолжая валяться на постели. – Выходит дело-то ежеминутно… Ну, чего Паша злится? Уж эти бабы… У самой бы так-то голова поболела с похмелья… да. Тогда бы узнала, каково на свете жить».
Парасковья Ивановна несколько раз заглядывала за занавеску и наконец не утерпела.
– Ты это что валяешься-то, лежебок? – заворчала она. – Белый день на дворе, а ты дрыхнешь.
– Паша, я… ежеминутно.
– Ступай хоть полюбуйся на нового работничка. Кормильца нанял…
Фома Павлыч сел на кровати, поскреб свою виноватую голову и сразу все сообразил.
– Ах, братец ты мой… Оно действительно, Паша, того… Одним словом, ежеминутно!.. И на кой черт я его взял?.. Где он?
– А сидит в мастерской и смотрит, как другие работают. Совсем у тебя ума нет, вот и навязал себе на шею кормильца…
– Ежеминутно, Паша…
И для чего в самом деле он взял мальчишку в ученики? Припоминая, как было дело, Фома Павлыч только почесал в затылке. Просто хотелось выпить и сорвать с дяди Василия «литки», а своих денег не было.
– Ах, нехорошо, братец ты мой, Фома Павлыч, вот даже как нехорошо. А ежели отказаться от мальчика – перед дядей Василием совестно… Вот тебе, пьяный дурак! – погрозил Фома Павлыч самому себе кулаком. – Бить тебя мало…
Сапожная мастерская помещалась в подвале старого деревянного дома. Она состояла из двух комнат – в одной была мастерская, а в другой жил сам хозяин. Мастерская освещалась всего двумя маленькими оконцами, выходившими на улицу. Эти окна лежали вровень с землей и давали слишком мало света.
Старый подмастерье, отставной солдат Кирилыч, и днем работал с огнем. Перед ним стояла всегда жестяная лампочка, свет которой пропускался сквозь стеклянный шар с водой, заменявший увеличительное стекло. Кирилыч страдал глазами и плохо видел. Кроме него, были два ученика-подростка, лет по пятнадцати – рыжий Ванька и кривой Петька. Кирилыч всегда был мрачен, любил вздыхать и думать вслух. У него всегда были наготове какие-то сердитые мысли, которыми он точно стрелял в неизвестного врага. Ванька и Петька отличались веселым характером, любили подраться и вообще что-нибудь поозорничать. Одеты они были, как все сапожные ученики, в грязные рубахи, опорки и грязные фартуки когда-то белого цвета. Для своих лет оба были слишком малы ростом и казались гораздо моложе. Испитые зеленые лица говорили о многолетнем сиденье в подвале.
В первую минуту, когда Сережка проснулся, он спал на лавке, он долго не мог сообразить, где он. Было еще темно, но рабочие сидели уже вокруг низенького столика и работали. Сережка видел только согнутую спину Кирилыча, а из-за нее смотрели на него Петька и Ванька.
– Проснулся, деревенский пирожник, – проговорил рыжий Ванька и фыркнул.
Кривому Петьке тоже понравилось это прозвище, хотя оно и было придумано без всяких оснований. Петька тоже фыркнул. Конечно – пирожник, настоящий деревенский пирожник!.. По этому случаю кривой Петька даже ткнул рыжего Ваньку в бок кулаком, и обоим сделалось ужасно смешно. Кирилыч сурово посмотрел на них поверх круглых очков в медной оправе и проговорил:
– Вы-то чему обрадовались? Хозяйское дело: кого хочет, того и берет. На то он и хозяин… да. Будь я хозяин – кто мне может указать? Что захотел, то и сделал… Я, напримерно, главный подмастерье и тоже но своей части что захочу, то и сделаю.
– А ежели он пирожник? – ответил рыжий Ванька.
– Не наше дело…
Сережке не понравилась мастерская. И темно, и сыро, и холодно, и дышать тяжело. Пахло свежим сапожным товаром, дегтем и еще чем-то кислым… так пахнет, когда мочат долго кожу. Рабочие тоже ему не понравились. Они, наверное, злые, особенно рыжий Ванька, скаливший свои белые, крепкие зубы. Парасковья Ивановна несколько раз выглядывала из своей комнаты, и Сережке казалось, что она смотрит на него такими злыми глазами. Сережке вдруг захотелось плакать, и он решил про себя, поглядывая на дверь: «Убегу… Непременно убегу к себе в деревню».
Мысль о деревне разжалобила Сережку. Он припомнил проданную новую избу, проданную лошадь… Если бы жив был отец, все было бы иначе. Маленькое детское сердце сжалось от страшной тоски по родине. Сережка мысленно видел свою деревенскую церковь, маленькую речку за огородами, бесконечные поля, своих деревенских товарищей… Там все были добрые и хорошие. В заключение Сережка еще раз подумал про себя: «Убегу».
Фома Павлыч вышел в мастерскую всклокоченный, с опухшим лицом и красными слезившимися глазами.
– Сапоги Корчагину готовы? – строго спросил он, не обращаясь ни к кому.
– К вечеру будут готовы… – ответил сурово Кирилыч.
– То-то, смотрите у меня…
На Сережку хозяин даже не взглянул, а пошел обратно на свою половину. Послышались переговоры.
– Опохмелиться бы, Паша? – виновато говорил Фома Павлыч.
– В самый раз… – сердито ответила Парасковья Ивановна. – Давай деньги…
Фома Павлыч только что-то промычал.
– Кто велел вчера натрескаться?
– Кто? А ежели дядя Василий посылал за мной.
– Дядя Василий, не бойсь, на работе, а ты валяешься… Чему обрадовался-то?
– Всего один стаканчик, Паша…
– Отстань, смола!
– Паша… Ах, боже ты мой!.. Ежеминутно…
У Парасковьи Ивановны были припрятаны на черный день три рубля, но она крепилась и не давала денег. Фома Павлыч надел свои опорки, взял шапку и хотел уходить.
– Ты это куда поплелся? – остановила его Парасковья Ивановна, загораживая собою дверь. – Сказано, не пущу. Вот еще моду придумал.
Фома Павлыч обиделся и начал отталкивать жену, приговаривая:
– Как ты можешь мне препятствовать? Кто хозяин в дому? Ступай, прочитай вывеску: «Фома Павлыч Тренькин». А ты: «Не пущу». У меня дело есть…
– Знаем твои дела. В кабак уйдешь, а то в портерную.
Этот неприятный разговор был прерван совершенно неожиданно. Отворилась дверь, и вошла мать Сережки. Она отыскала глазами маленький образок в углу, помолилась и, поклонившись всем, проговорила:
– Здравствуйте… Хозяину с хозяюшкой много лет здравствовать.
Потом она передала Парасковье Ивановне какой-то узелок, в котором оказались сороковка водки, горячий калач и десяток принесенных из деревни яиц. Самой Марфе не догадаться бы все это сделать, но научила Катерина Ивановна. Фома Павлыч сразу отмяк.
– Вот это настоящее дело, Марфа Мироновна… В самый то есть раз. Паша, сделай-ка нам яишенку и прочее.
Марфу провели на хозяйскую половину и посадили к столу. Фома Павлыч совсем повеселел и даже потирал руки от удовольствия.
– А вы, не бойсь, о своем детище беспокоитесь, Марфа Мироновна? Будьте без сумления… Все в лучшем виде устроим. Человеком будет…
Когда яичница была готова, позвали Кирилыча.
– Ну-ка, Кирилыч, поздравимся с новобранцем? – говорил Фома Павлыч, разливая водку. – Что делать, выучим помаленьку…
– Как не выучить, ежели понятие есть, – уклончиво ответил Кирилыч, выпивая рюмку. – Все дело в понятии… Без понятия никак невозможно.
Выпитая сороковка всех оживила, и даже Парасковья Ивановна повеселела.
– Что же, пусть его живет, – проговорила она. – Помаленьку выучится… Все так же начинали. Ежели баловать не будет, так и совсем хорошо.
Марфа осмотрела мастерскую и хозяйскую половину, и ей тоже не понравилось, как Сережке. Не красно живет Фома Павлыч…