«Кто подобен зверю сему?..»
Диктор на телеэкране рассказывал о снижении темпов развития мировой экономики и о недавних землетрясениях в Южной Америке.
Мэри Кейт подвинула чашку кофе по пестреющей сигаретными ожогами стойке к последнему на сегодня клиенту. Тот глянул на нее мутными глазами и буркнул: «Спасибо».
Эрнест, облокотившись на стойку, смотрел ночной выпуск новостей — как всегда. Мэри Кейт наизусть знала, чего от него ждать.
— Господи ты Боже мой! — сказал Эрнест. — Эти чертовы налоги доконают город! Здесь и так уже невозможно заниматься бизнесом!
— И не занимайтесь, — отозвался клиент. — Берите пример с молодежи: пошлите все подальше и спокойно отдыхайте в парке. Мир катится ко всем чертям.
Загремели тарелки: Мэри Кейт убирала со столов.
— Нет, вы посмотрите! — воскликнул Эрнест. С засиженного мухами черно-белого экрана кто-то с важным видом вещал: …Страх перед очередной попыткой заказного убийства…
Мэри глянула на часы. «Поздно-то как! — подумала она. — Завозилась я сегодня! Джо уже вернулся, усталый до чертиков. И голодный — а уж я-то знаю, что значит не покормить мужчину вовремя! Черт!»
— А знаете, в чем все дело? — допытывался клиент у Эрнеста. — Время такое — мир завершил круг. Понимаете, о чем я? Круг пройден, и теперь, черт побери, пришло время платить по счетам…
— …был похищен вчера японской террористической организацией «Черные маски». Требование о выкупе еще не поступало… — говорил диктор.
— Завершил круг? — переспросил Эрнест. Он повернулся, чтобы посмотреть на своего собеседника, и голубоватое сияние телеэкрана высветило его лицо с тяжелым подбородком. — Как это?
— Видите ли, человеку отпущено ровно столько времени, сколько отпущено, — ответил посетитель, поглядывая то на Эрнеста, то на диктора. — Едва оно истечет, вы уходите. То же самое можно сказать о городах, даже о странах. Вот, к примеру, вы знаете, что произошло с Римом? Он достиг вершин — и рухнул в пропасть.
— По-вашему, между Нью-Йорком и Римом есть нечто общее, а?
— Конечно. Я где-то читал про это. Или видел по ящику…
Мэри Кейт держала стопку тарелок со следами застывшего жира и окурками. Запах внушал ей отвращение. Люди — настоящие свиньи, размышляла она. Хрю, хрю, хрю — свиньи да и только. Она прошла через широкую двустворчатую дверь на кухню и поставила грязную посуду на полку у раковины. Молодой негр по имени Вудро, повар и судомойка в одном лице, поднял голову и пристально посмотрел на нее. В углу рта была зажата сигарета.
— Подбросить малышку Мэри домой? — спросил он. Вудро всегда задавал этот вопрос в конце рабочего дня.
— Я просила тебя не называть меня так…
— Но я уже привык. Мне по пути, а кроме того, на прошлой неделе я купил классные новые покрышки.
— Доберусь на автобусе.
— Я могу тебе помочь чуток сэкономить.
Мэри Кейт повернулась к Вудро и заметила в его глазах огонек; этот взгляд пугал ее.
— Лучше я сэкономлю твое время. Не надо меня подвозить. Я поеду автобусом, как всегда. Уяснил наконец?
Вудро усмехнулся, не разжимая губ. С сигареты, как мраморные глыбы с вавилонской башни, посыпались хлопья пепла.
— Уяснил, сестричка. Черное мясо тебя не заводит, да?
Мэри Кейт в сердцах хлопнула дверью, и Эрнест резко вскинул голову. Он ненадолго задержал на Мэри пристальный взгляд и вновь отвернулся к телеэкрану. Там длинноногая девушка-синоптик объясняла, что жара, вероятно, продержится до четверга.
Скотина! Мэри Кейт принялась методично протирать грязные пепельницы, расставленные на стойке. Надо менять работу, в сотый раз сказала она себе. Надо найти новую работу и свалить отсюда. Любую работу — лишь бы не здесь. Посмотри на себя, сказала она. Двадцать лет, подавальщица в тошниловке, замужем за недоучившимся словесником, подавшимся в таксисты. Господи! Во что бы то ни стало надо сматываться отсюда, даже если придется сделать то, чего не хочется делать. Интересно, как отреагирует Джо, если однажды ночью в их душной, тесной квартирке она нежно прижмется к нему и шепнет: «Джо, миленький, по-моему, мне куда приятнее было бы работать на панели».
Раздался щелчок — Эрнест выключил телевизор. Клиент уже ушел. Возле кофейной чашки лежал десятицентовик.
— Пора по домам, — проговорил Эрнест. — Еще день, еще доллар. Еще один паршивый доллар. Эй! Вудро! Эй! Ты там запираешь?
В ответ Вудро изобразил раба с плантации:
— Запираю, масса, запираю, а как же!
Мэри аккуратно сложила передник, убрала его под стойку и сказала:
— Я пошла, ладно? Мне надо домой, кормить Джо.
Эрнест все еще подпирал спиной стойку, созерцая погасшее око телевизора. Он не оглядываясь ответил:
— Мне-то что? Иди…
Мэри толкнула матовую стеклянную дверь и вышла. Над входом загоралась и гасла красная неоновая вывеска: «Гриль Эрни». Свет, тьма, свет, тьма, и так тысячу раз за день — Мэри однажды сосчитала.
Воздух был спертый и душный, как в парной. Мэри пошла к остановке своего автобуса в трех кварталах от гриль-бара, стараясь покрепче прижимать сумочку к боку, чтобы ее не смогли выхватить ночные воришки.
Одно время она собиралась пойти на курсы секретарей; они с Джо вполне могли прокормиться и, может, даже немного поднакопить. Но потом Джо забросил учебу, и начавшаяся у него вслед за этим депрессия захватила и Мэри. Они теперь походили на уцелевших в кораблекрушении, чей спасательный плот дал течь: слишком слабые, чтобы жить, слишком испуганные, чтобы умереть, бесконечно плывущие по течению. Это следовало изменить. Так дальше нельзя.
Вдобавок Мэри поймала себя на том, что не уверена, любит ли мужа по-прежнему. Ей никогда не объясняли, что должна чувствовать женщина в подобной ситуации. Отец ее — он работал механиком в гараже в Нью-Джерси, руки у него вечно были в смазке — был человеком строгих правил и консерватором по натуре, а мать, болтушка, страстно обожающая лото, даже после захода солнца ходила в темных очках, словно надеялась, что ее вдруг найдут и введут в мир Кино помощники режиссера, роющиеся в поисках талантов среди уцененных товаров во второсортных супермаркетах.
Конечно, Джо по-прежнему привлекал ее как мужчина. Но любовь? Любовь? Страстное, волнующее погружение в душу другого человека? Мэри затруднялась выразить свои чувства словами, а если бы попросила Джо помочь ей в этом, он поднял бы ее на смех. Дело было не в том, что здоровье Мэри Кейт пошатнулось или ее красота поблекла — ничего подобного, хотя порой, стоя перед зеркалом, она нехотя признавалась себе, что безобразно худа и взгляд у нее стал пустой и равнодушный, старушечий. Нет, определенно, требовались решительные меры.
Сейчас мысли Мэри витали далеко от гриль-бара. Улицу вдоль края тротуара заливал желтый свет фонарей. Мэри шла мимо фасадов жилых домов, и эти пустые, обезображенные рубцами и шрамами каменные лица угрюмо следили за ней, точно склонившие головы монахи. Переполненные помойные баки, мусор в водостоках, истерические газетные заголовки — убийства, поджоги, угроза войны…
Ох уж эта жара, сказала себе Мэри. Ох уж эта жара. Переносица у нее взмокла. Пот собирался под мышками и тоненькими струйками стекал вниз. Сколько можно? Уже две недели нечем дышать. А ведь лето только начинается, самые жаркие месяцы еще впереди.
Вот и остановка. Нет, до нее еще один квартал. Ее шаги гулко раздавались на пустой улице, эхо отражалось от каменных стен. «На сколько еще меня хватит?» — спросила себя Мэри.
Фонарь впереди был разбит. Кто-то запустил в него камнем или бутылкой и разбил круглый стеклянный колпак, но не сумел полностью уничтожить лампочку, и теперь она судорожно мигала, жужжа, точно огромное насекомое, бьющееся в окне: желтый — тьма, желтый — тьма, желтый — тьма. На жутковатые лица монахов, следивших за Мэри, ложились черные тени.
— Поди сюда, — сказал чей-то голос. Тихий, далекий, похожий на детский.
Мэри обернулась, вытирая потный лоб. Рука стала влажной.
Никого. Улица была пустынной и тихой, только жужжала лампочка над головой. Мэри поправила на плече ремешок сумочки, зажала ее под мышкой и, глядя себе под ноги, пошла к остановке. Скоро придет автобус.
— Поди сюда, — повторил голос, холодный и бросающий в дрожь, словно кусок льда, неожиданно прижатый ко лбу. Мэри Кейт застыла на месте.
Она оглянулась. Дурацкие шутки, подумала она. Какой-то сопляк развлекается.
— Не смешно, — сказала она в пустоту.
Но не успела она сделать и шага, как голос негромко сказал:
— Сюда. Я здесь.
Что-то коснулось ее, бесплотное, словно изменчивые клубящиеся пальцы дыма. Она почувствовала, как они пробрались под ее влажное белье, и покрылась гусиной кожей. Голос взобрался по костяной лестнице ее позвоночника и теперь неторопливо спускался.
— Я здесь, — повторил голос, и Мэри обернулась, чтобы заглянуть в черный грязный переулок, пропахший мочой и потом.
Там кто-то стоял — кто-то высокий. Не ребенок. Мужчина? Да, одежда была мужская. Мужчина. Кто? Грабитель? Мэри пронизало желание бежать. Над ее головой зудел разбитый фонарь — желтый, черный, желтый, черный.
— Я вас знаю? Мы знакомы? — неожиданно для себя спросила Мэри и тут же рассердилась: умнее ничего не придумала? Это же бандит! Она покрепче стиснула сумочку. Сейчас она побежит и не остановится, пока он не отстанет.
— Нет, — негромко возразил неизвестный. — Бежать не надо.
Он по-прежнему оставался в тени. Мэри видела только обшарпанные носы ботинок, выглядывающие из-под темных брюк. Мужчина не пытался приблизиться к ней. Он спокойно стоял, опустив руки вдоль тела, — темный силуэт у входа в переулок — и Мэри Кейт почувствовала, как острое желание убежать уходит. Бежать не надо, сказала она себе. Это знакомый.
— Мы знакомы, — подтвердил он ребяческим шепотом. — Просто мы давно не виделись. Бояться нечего.
— Чего вы от меня хотите?
— Всего минутку. Уделите мне одну-единственную минуту из тех, что отпущены вам для жизни. Или я слишком много прошу у друга?
— Нет. Не слишком, — Мэри испытывала странное тягостное чувство. Ее голову омывали черные и желтые волны, язык налился свинцовой тяжестью.
— Если я подам вам руку, — спросил человек в переулке, — вы пожмете ее?
Мэри задрожала. Нет. Да. Да.
— Мой автобус, — беспомощно пролепетала она чужим голосом.
Из мрака показалась рука: длинные худые пальцы, грязь под ногтями.
Зной тяжело давил на плечи Мэри; пряди потных волос липли к шее. «Задыхаюсь! — беззвучно крикнула она. — Тону! Тону». Свет фонаря проник в ее мозг, и тот вспыхнул слепящим желтым неоном. «Не хочу», — подумала она.
И услышала в ответ:
— Придется.
Его рука коснулась ее руки. Пальцы сомкнулись вокруг кисти, скользнули по ладони, с все возрастающей силой впились в запястье.
И тогда из мрака переулка на Мэри стремительно надвинулось залитое желтым светом лицо, разинутый в беззвучном крике рот хотел пожрать ее. Она не успела ничего разглядеть; откуда-то густо, одуряюще пахнуло гарью. Чужое тело было потным, неприятно мягким — как губка — и горячим. Мужчина повалил кричащую и царапающуюся Мэри на асфальт.
Он ударил ее головой о тротуар. Еще раз. Еще. Откуда-то потекла кровь. Из уха. Горячая кровь струилась по шее.
— СУКА! — выкрикнул он, и его голос ожег Мэри словно пылающий кнут. — Чертова сука, минетчица, подстилка, все твои любовники — кобели! — Дыхание мужчины было зловонным, обжигающим. Он ударил ее в грудь, раз, другой, и Мэри съежилась. Он разорвал на ней блузку и ногтями расцарапал гладкую кожу на животе.
Крик боли, вырвавшийся у Мэри, слился с гудением фонаря. Где— то захлопнули окно. Потом другое.
Насильник сорвал с Мэри юбку, грубо раздвинул ей ноги и вошел в нее с такой яростной, нечеловеческой силой, что она проехалась задом по асфальту. Ей на глаза надавили чужие пальцы, и у Мэри в голове мелькнуло: «Я умираю о Господи я умираю».
— О-О-О-О БО-О-ОЖЕ! — крикнула она на всю улицу. Ее рот вдруг заполнил жадный, юркий чужой язык.
СДОХНИ, СУКА, СДОХНИ, СУКА, Б**ДЬ, СДОХНИ! — визжал он, врываясь в нее, сминая, врываясь, вонзаясь, пока не пришел оргазм, сотрясший все его тело и вырвавший у Мэри крик боли.
— Эй! Эй! Ты! А ну пошел отсюда! — Рядом взвизгнули покрышки; тяжесть чужого тела исчезла. Мэри вновь ощутила его запах, и ее вырвало на мостовую. Она услышала, как кто-то побежал; нет, побежали, двое — один от нее, другой к ней. О Боже Боже помоги мне.
Мэри Кейт открыла глаза и увидела молодого человека. Вудро. К ней бежал Вудро, а за ним виднелся ярко-красный «бьюик», сверкающий хромом колпаков, в которых, как в кривых зеркалах, отражались фонари. Вудро подбежал к ней, нагнулся — сигарета выпала из его губ — и…
Он откупорил банку пива, подошел к окну и уставился вниз, на темную тихую улицу. Жена и раньше, бывало, задерживалась, но чтобы так… Автобус никогда так сильно не запаздывал.
Он пробовал дозвониться в гриль, но тот уже закрылся, и к телефону никто не подходил. Может быть, автобус сломался. Нет, она бы позвонила. Может быть, она опоздала на последний автобус и пошла пешком. Нет, уж очень далеко идти. Может быть, с ней что-то случилось. Или нашло затмение, как в тот раз, когда она не появлялась дома двое суток и в конце концов нашлась в парке: она сидела там — просто сидела.
Черт. Ну почему она так со мной обращается? Он выпил пиво и поставил банку на шершавый подоконник. Она должна была вернуться два часа назад. Больше двух часов… где ее носит в такое время? Ночь на дворе! Он снял телефонную трубку и начал набирать номер ее родителей в Джерси-Сити, но вдруг вспомнил тещин писклявый голос и положил трубку на рычаг. Успеется.
Где-то далеко, за плотными рядами грязных прямоугольников — домов — завыла полицейская сирена. Или это «скорая помощь»? В отличие от некоторых, он так и не научился различать их. Что-то случилось. Стоя в маленькой квартирке на пятом этаже, куда втягивало все запахи, ползущие из-под соседских дверей, он вдруг уверился: что-то произошло.
Он оцепенело ждал. Наконец в дверь постучали. Но он знал — это не она. Нет. Полицейский с бесстрастным угреватым лицом сказал: «У меня внизу машина».
В машине, по дороге в больницу, он спросил:
— С ней все в порядке? В смысле…
— Извините, мистер Рейнс, — ответил констебль, — но меня попросили только привезти вас.
Судорожно стискивая руки, он ждал в стерильно-белой комнате на восьмом этаже. Ее сбила машина. Вот оно что. О Господи Иисусе, она шла к автобусной остановке, и ее сбил какой-то пьянчуга.
Даже в столь ранний час «Бельвю» захлестывал лихорадочный ритм жизни и смерти. Он смотрел, как доктора и медицинские сестры вполголоса, с серьезными лицами обсуждают записи в больничных картах и назначения. Потом его до костей пробрал озноб: по больничному коридору, стуча башмаками по линолеуму, пробежал какой-то мужчина в деловом костюме. Он сидел, наблюдая чужие драмы, пока наконец не понял, что рядом с ним кто-то стоит.
— Мистер Джозеф Рейнс? — спросил этот кто-то. Высокий, очень худой, с тугими кольцами седых волос. Он представился: — Лейтенант Хепельман. — Перед глазами Джо мелькнул жетон нью-йоркского полицейского управления, и он поднялся с места.
— Нет, нет. Сидите, — Хепельман положил руку ему на плечо, усадил обратно, сел на соседний стул и придвинулся с ним к Джо, словно был его другом и хотел дать совет по очень личному делу.
— Я заметил, что она опаздывает, и понял, что наверняка что-то случилось, — проговорил Джо, разглядывая свои ладони. — Позвонил ей на работу, но никто не подошел к телефону. — Он поднял голову. — Ее сбила машина? Водитель, конечно, удрал?
Глубоко посаженные синие глаза Хепельмана оставались спокойными и непроницаемыми. Он привык к подобным сценам.
— Нет, мистер Рейнс. Не знаю, кто вам сказал, что вашу жену сбила машина. Нет, мистер Рейнс. На вашу жену… напали. Сейчас она вне опасности, но шок еще не прошел. Она погибла бы, если бы не какой-то черномазый. Он спугнул того типа и гнался за ним целый квартал, но подонок удрал.
— Напали? Что значит — напали?
Хепельман молчал с каменным лицом. Вот он, миг, способный сломить любого, возникающая перед мысленным взором картина: какой— то субъект дергается на ней, между бедер сопротивляющейся жертвы.
— Имел место насильственный половой акт, мистер Рейнс, — пояснил он негромко, словно делился секретом.
Ее изнасиловали. Господи Иисусе. Господи Иисусе. Ее изнасиловали. Джо свирепо взглянул прямо в глаза Хепельману:
— Вы поймали мерзавца?
— Нет. Нам даже не удалось получить его описание. Возможно, это очередной маньяк, на котором висит не одно дело об… изнасиловании. Когда миссис Рейнс придет в себя, мы попросим ее просмотреть нашу картотеку. Мы непременно найдем этого парня.
— О Боже. О Боже Боже Боже.
— Послушайте, может, кофе? А, вот. Курите.
Джо взял предложенную ему лейтенантом сигарету.
— Боже, — слабым голосом проговорил он. — Но с ней все в порядке, да? Я хочу сказать, никаких переломов или чего-нибудь в этом роде?
— Нет, переломов нет. — Хепельман наклонился вперед и зашептал прямо в ухо молодому человеку: — Мистер Рейнс, у меня было много подобных дел. Такое случается сотни раз на дню. Да, это тяжело. Но вы, я думаю, переживете это. А женщины, как правило, приходят в себя быстрее мужчин. Теперь уже все в порядке. Все позади.
Однако Джо реагировал не так, как привык Хепельман. Он сидел и курил, неподвижно глядя куда-то в глубь похожего на тоннель больничного коридора. Кто-то вызывал по внутренней связи доктора Холланда.
— Некоторые люди просто сущие звери, — заметил Хепельман. — Взбредет что-нибудь в голову — значит, вынь да положь. Им, черт возьми, наплевать, кто это будет. Я расследовал дела, где жертвами насилия становились восьмидесятилетние бабули! А этим гадам плевать. У них крыша давно съехала.
Джо сидел тихо и неподвижно.
— Знаете, как с ними следует поступать? У меня есть на этот счет твердое мнение. Подонкам надо отрезать яйца. Серьезно.
Кто-то шел к ним по коридору. Джо смотрел, как он подходит. В руках у него был блокнот, и Джо рассудил, что это либо другой полицейский, либо врач.
Хепельман поднялся и поздоровался с пришедшим за руку.
— Доктор Винтер, это мистер Рейнс. Я сказал ему, что все обойдется.
— Верно, мистер Рейнс, — сказал врач. Усталость проложила вокруг его глаз глубокие морщины. — Ваша жена отделалась незначительными повреждениями. Сейчас она в состоянии легкого шока; это естественное следствие того, что ей пришлось пережить, так что не тревожьтесь. Далее: от вас потребуется большое присутствие духа. Когда ваша жена начнет приходить в себя, она будет воспринимать окружающий мир несколько неадекватно. И, возможно, решит, что вы стали прохладнее относиться к ней — проблема, с которой сталкиваются многие жертвы сексуального насилия.
Джо кивал.
— Можно ее увидеть?
Взгляд доктора метнулся к Хепельману, потом вернулся к Джо.
— Я бы предпочел, чтобы это произошло не сейчас. Мы пытаемся удерживать ее в состоянии искусственного сна, используя седативные средства. Завтра вы сможете увидеться с ней на несколько минут.
— Я бы хотел увидеть ее сейчас…
Доктор Винтер моргнул.
— Доктор абсолютно прав, — заметил Хепельман, крепко взяв Джо за локоть. — Послушайте. Была трудная ночь. Отправляйтесь домой и поспите. Хорошо? Я готов вас подвезти.
— Завтра, — сказал доктор Винтер. — Свяжитесь со мной завтра.
Джо провел рукой по лицу. Они правы. Ей нужен сон, а кроме того, он все равно ничем не может помочь. Он сказал:
— Ладно.
— Вот и хорошо, — Хепельман подошел к лифтам на другой стороне коридора. — Я отвезу вас домой.
Прежде чем за Рейнсом и полицейским закрылись двери лифта, доктор Винтер успел сказать:
— C ней все будет в полном порядке.
Лифт поехал вниз. Винтер еще некоторое время стоял без движения. Внутри у него все дрожало после встречи с Рейнсом. Кто он? Таксист, сказал Хепельман? А с виду интеллигент: высокий лоб, глаза, которые потеплеют и станут добрыми, когда из них уйдет холодный страх, завитки в меру длинных волос над воротником. Умный парень. Слава Богу, не стал настаивать на том, чтобы увидеть жену.
Доктор Винтер вернулся к сестринскому посту и спросил:
— Миссис Рейнс сейчас отдыхает?
— Да, сэр. Теперь она некоторое время проспит.
— Очень хорошо. А теперь послушайте внимательно. И внушите остальным. — Он понизил голос: — На других этажах о ее состоянии ни гу-гу. Это наша проблема. Договорились?
— Да, сэр.
Винтер кивнул и пошел по коридору к палате, где лежала Мэри Кейт. Уже протянув руку к ручке двери, он вдруг передумал: незачем еще раз заглядывать к ней, незачем разглядывать ее тело и спрашивать себя и дерматолога доктора Бертрама, что это, черт побери, такое. Он знал ответ. Но что, объясните Христа ради, сказать Рейнсу? Чем, с точки зрения логики, объяснить ожоги на теле его жены? Не трением об асфальт, на который ее повалили, это уж точно.
Ожоги повторяли очертания человеческой руки.
Ожоги первой степени, ничего серьезного, но…
Следы ладоней там, где насильник хватал ее. На животе, предплечьях, бедрах горели отпечатки рук, такие четкие, словно насильник сперва окунул их в красную краску, а потом с размаха прижал к гладкой белой коже девушки.
И два отпечатка пальцев.
По одному на каждом веке.
В предрассветный час жара высоко поднялась над крышами — и вновь камнем упала вниз, как канатами опутав гранитные глыбы зданий. И стала ждать восхода, чтобы выжечь и иссушить город.
Джо так и не сомкнул глаз. Опухший от пива, он сидел на треснутом пластиковом стуле у открытого окна и смотрел на далекие, никогда не тускнеющие огни центра.
Боже мой, твердил он про себя, пока ему не начало казаться, что это говорит кто-то другой, стоящий рядом, Боже мой. Как можно допускать такое? Воспаленным внутренним оком он видел — вот пьяный грязный бродяга подстерегает в темноте приближающуюся Мэри Кейт. Потом выскакивает из своего укрытия и, точно тяжелый мешок с дерьмом, сбивает ее с ног. И дергается на ней, дергается, дергается… пока Джо не становится невыносима эта мысль.
С некоторых пор жизнь на планете была не столь уж прекрасна и удивительна; Джо знал это даже слишком хорошо. И вот это ; оно ворочалось у Джо внутри, пытаясь вырваться из-за решетки его зубов, заставить Джо схватить револьвер и бешеным псом ринуться на улицы.
Вернувшись, он позвонил ее родителям. Мать Мэри с трудом сдерживала крик. «А ты где был? Только не там, где надо было! Там тебя не было! Нет, ты дома штаны протирал! Ее же могли убить!»
— Виноват ты, Джо, так и знай! — рявкнул отец Мэри, отнимая у жены трубку. — Так хоть сейчас будь мужчиной! В какую больницу ее отвезли?
— К ней не пускают, — тихо сказал он. — Даже меня не пустили.
— Наплевать! Адрес больницы?
Джо осторожно положил трубку на рычаг, оборвав возмущенную тираду тестя. Он ждал сердитого стука в дверь, но они так и не приехали. Возможно, они обзвонили все больницы и нашли ее или, быть может, решили заявиться к нему с утра. Сейчас это его не заботило: он был рад, что не нужно ни с кем объясняться.
Он приехал сюда два года назад со Среднего Запада, стремясь получить образование и набраться «полезного жизненного опыта». Джо вырос в семье, «привязанной к земле», по выражению его отца. Им хотелось, чтобы и он, Джо, пустил корни в родных местах и рос, наливался соками, как пшеничный колос на черноземе. Но такая жизнь была не по нему; Джо давным-давно понял это. Ему хотелось стать учителем, преподавать Шекспира или литературу эпохи Возрождения, но прежде всего ему хотелось жить, вырваться из плена степи, где он появился на свет, и, может быть, обрести второе рождение в каком— нибудь крупном городе — так ему нашептывал юношеский идеализм.
Джо нашел работу — неполную ставку водителя такси; это вместе с ежемесячной помощью из дома давало ему возможность не только существовать, но и учиться по вечерам. Было время, он даже позволял себе насладиться то «Отелло», то концертом в Центральном Парке, то сладкой властью марихуаны.
Потом он повстречал Мэри Кейт. Зашел в первую попавшуюся забегаловку и там вдруг понял, что всерьез заинтересовался тоненькой большеглазой девушкой, которая с грохотом поставила перед ним тарелки и торопливо выписала счет неуклюжим крупным почерком малообразованного человека. Их объединяло только одно — раннее, незрелое сексуальное томление; после ласк Мэри нравилось читать любовные романы. Родители Джо, узнав о его грядущей женитьбе, энергично воспротивились ей. Сын, написали они ему, если ты это сделаешь, не рассчитывай, что мы по-прежнему будем каждый месяц высылать тебе деньги. Помни, тебе нужно образование. Джо ответил: «Идите к черту».
Но вскоре все его планы рухнули. Очень нужны были деньги; теперь Джо крутил баранку полный день, а курсы английской словесности пошли псу под хвост. Стало мучительно ясно: они с Мэри Кейт не пара, ее безграмотность и невежество заставляли его брезгливо морщиться. Так они и жили, словно соседи по комнате в общежитии, которые вдруг поняли, что мешают друг другу, жили, едва сводя концы с концами и не помышляя о таком дорогом удовольствии как развод.
Но выпадали и хорошие минуты, минуты близости и нежности. Однажды во время медового месяца они пошли в кино на программу из двух фильмов ужасов; они сидели на балконе и бросали воздушной кукурузой в хищные, перемазанные кровью лица на экране, а потом соскользнули вниз, в проход между рядами, и целовались — громко, как старшеклассники. И у них были общие друзья — беззаботные хиппи, снабжавшие их за бесценок первоклассным зельем, и несколько супружеских пар, с которыми Джо познакомился на курсах. Иногда забегали и парни с работы Джо, выпить пива и поиграть в покер; тогда Мэри Кейт подавала им сэндвичи и выписывала счета на бумажных салфетках: шутка, которая пользовалась неизменным успехом.
Сидя на стуле в окружении пустых банок из-под пива, он неожиданно понял, что квартира без Мэри стала совсем другой. В этот утренний час Мэри Кейт обычно будила его тем, что металась во сне, сражаясь с призраками из своей забегаловки. Порой он садился в постели и смотрел, как бегают под закрытыми веками глаза Мэри Кейт. Что ей снилось? Час пик? Обеденная суматоха? Гамбургер пятьдесят футов в поперечнике?
Он нес ответственность за нее, «в горе и в радости», как гласили венчальные обеты. Кому же, как не ему, помогать ей пройти через это ? Он собрал банки и высыпал в мусорное ведро. За окном сквозь серую вуаль утренних сумерек пробивался рассвет. Странно, подумал он, до чего небо в это время суток бледное и блеклое — не угадаешь, чего ждать, дождя или солнца. Пустое, словно чье-то бесстрастное лицо, неподвижно взирающее на тебя.
Дождавшись часов посещений, он сел на автобус, который через весь город доставил его в больницу «Бельвю».
На восьмом этаже он остановил медсестру и спросил о жене.
— Извините, сэр, — последовал ответ, — но я не могу пустить вас к миссис Рейнс без официального разрешения доктора Винтера или доктора Бертрама.
— Что? Послушайте, я ее муж. Я имею право увидеться с ней. В какой она палате?
— Извините, сэр, — повторила сестра и пошла к посту в конце коридора.
Что-то тут не то. Он уже почувствовал это раньше и теперь убедился: что-то случилось. Он поймал медсестру за запястье.
— Я намерен немедленно увидеться с женой, — сказал он, глядя ей прямо в глаза. — Немедленно , и вы сейчас же отведете меня к ней.
— Хотите, чтобы я вызвала охранника? Сейчас вызову.
— Хорошо, черт подери, валяйте, зовите своего паршивого охранника, но все равно: вы отведете меня к ней в палату. — Это прозвучало неожиданно жестко. Краешком глаза он заметил, как пялились на него медсестры у поста. Одна из них взяла телефонную трубку и нажала какую-то кнопку.
Угроза сработала.
— Палата 712, — сказала медсестра и вырвалась.
Джо прошагал по коридору к палате 712 и не колеблясь вошел.
Мэри Кейт спала. Ее поместили в отдельную палату с серовато— белыми стенами. Окна были наполовину закрыты белыми занавесками; солнце, пробиваясь сквозь жалюзи, ложилось на кровать тремя полосками.
Он закрыл дверь и приблизился. Мэри Кейт лежала, укрытая одеялом по шею. Бледная, изможденная, хрупкая, она казалась потерявшейся в этом мире. Ее веки были странно красными и припухшими (вероятно, подумал Джо, от слез). Здесь, среди облачно— белых стен, Мэри казалась очень далекой и от аляповатых, кричащих неоновых красок гриль-бара, и от их опустевшей квартиры.
Он приподнял одеяло, чтобы взять ее за руку.
И отшатнулся.
Рука Мэри была покрыта красными пятипалыми следами. Впиваясь в ее тело, царапая его, они ползли вверх по предплечью и исчезали под больничной рубашкой. Красные руки грубо раздвигали ей бедра, на горле был оттиснут багровый след ладони, чужие пальцы украшали щеку, словно диковинный макияж. Джо выпустил одеяло, зная, что алые отпечатки рук в непристойном танце шарят по телу Мэри под рубашкой, тиская и царапая ее. Ее заклеймили, подумал он. Как кусок говядины. Кто-то связал ее и заклеймил.
Кто-то тронул его сзади за плечо. Задержав дыхание, Джо резко обернулся. Прикосновение обожгло его.
Это был доктор Винтер. Черные полукружия у него под глазами ясно свидетельствовали о том, что и он провел бессонную ночь. За ним, в дверях, стояла суровая медсестра.
— Вот этот человек, доктор, — говорила она. — Мы объяснили ему, что пока еще нельзя…
— Все в порядке, — негромко перебил доктор Винтер, внимательно вглядываясь в глаза Джо. — Возвращайтесь на пост и передайте охране, что все в порядке. Ну, идите же.
Сестра посмотрела на доктора Винтера, на поникшего мужчину с пепельно-серым лицом, стоявшего у кровати, и бесшумно закрыла дверь.
— Я не хотел пускать вас к ней, — сказал доктор. — Сейчас.
— Не сейчас? Не сейчас? — брызгая слюной, Джо вскинул голову. Его смятенный взгляд горел жаждой мщения. — А когда? Господи Иисусе! Что произошло с моей женой? Вы мне сказали, что на нее напали… но, черт вас побери, ни словом не упомянули об этом !
Доктор Винтер аккуратно прикрыл одеялом шею спящей.
— Она не испытывает боли. Действие снотворного еще продолжается. — Он повернулся к молодому человеку. — Мистер Рейнс, хочу быть с вами откровенным. Лейтенант Хепельман попросил меня скрыть от вас некоторые обстоятельства, чтобы вы… не слишком разволновались.
— Боже мой!
Доктор Винтер поднял руку:
— И я дал согласие. Мне казалось, не следует рассказывать вам все подробности. Эти следы представляют собой ожоги первой степени. За ночь миссис Рейнс осмотрели два специалиста по кожным заболеваниям — я поднял их с постели — и оба пришли к одинаковому заключению. Ожоги. Что-то вроде солнечных ожогов средней тяжести. Мистер Рейнс, я очень давно занимаюсь медициной. Пожалуй, я начал ею заниматься, когда вас еще не было на свете. Но я никогда — никогда! — не видел ничего подобного. Эти ожоги — следы рук человека, напавшего на вашу жену.
Ошеломленный и внезапно очень уставший Джо покачал головой.
— Это что, должно все объяснять?
— Уж извините, — ответил доктор Винтер.
Джо подошел к краю кровати. Протянув руку, осторожно коснулся отпечатка на щеке жены. Еще горячий. Он нажал посильнее. Отпечаток побелел, пропал, но стоило крови прихлынуть обратно, как он вновь проступил багровым пятном.
— Откуда это?.. Господи, неужели…
— Я в своей практике не встречал ничего подобного. Полиция тоже. Серьезных повреждений тканей нет, скоро все заживет — несколько дней кожа будет шелушиться, потом все исчезнет, как при всяком солнечном ожоге. Поразительно другое: у того, кто напал на вашу жену, был такой жар, что на ее теле остались отметины. И я никак не могу сказать, что мне это понятно.
— И вы не хотели, чтобы я видел это, пока у вас нет объяснения тому, что произошло.
— Или, по крайней мере, вразумительного объяснения тому, почему объяснения нет. Один мой приятель, психолог, предложил свою теорию, хотя сам я отношусь к ней более чем сдержанно, поскольку он сказал мне, что я разбудил его посреди кошмара. Он полагает, что это психосоматическая реакция на нападение, этакий крик души. Но я убежден, что эти ожоги — следствие воздействия теплового излучения… э— э… не природного происхождения. Поэтому вам должно быть понятно, — продолжал доктор Винтер, — почему следует помалкивать об этом. Мы будем наблюдать за вашей женой еще минимум неделю, и нам вовсе ни к чему, чтобы тут шныряли журналисты из какой-нибудь «Нэшнел энквайарер», верно? Вы согласны со мной?
— Да, — ответил Джо, — конечно. Так вы говорите, сейчас она не чувствует боли?
— Нет.
— Господи, — выдохнул он, ошеломленный мозаикой багровых следов, насиловавших тело Мэри, хотя тот, кто оставил их, сейчас был бог весть где. — А тот человек, — выдавил Джо через минуту. — Который напал на нее. Он… вы не знаете… он…
— Неотложная помощь провела обычную в таких случаях процедуру. Миссис Рейнс вымыли и обследовали. Был введен диэтилстильбэстрол. Мы еще проведем более тщательное гинекологическое обследование, но, судя по всему, семяизвержение не имело места. По-видимому, насильника спугнули до наступления оргазма.
— Ох ты черт, — проговорил Джо. — Еще неделя? У меня есть страховка, но не знаю… Видите ли, я не богат.
Мэри Кейт на кровати пошевелилась. Она тоненько застонала и принялась слабо отмахиваться от кого-то невидимого.
Джо сел рядом с ней и взял обе ее руки в свои. Руки были холодные.
— Не волнуйся. Я здесь, — проговорил он. — Я здесь.
Она снова пошевелилась и, наконец, взглянула на него. Распухшее лицо, грязные растрепанные волосы. Она сказала: «Джо? Джо?» — а потом вцепилась в него и горько заплакала, и рубашка у него на груди промокла от слез.
Лето пролетело птицей, роняя дни, словно капли горячей крови, и к концу августа выбилось из сил.
Отпечатки ладоней исчезли без следа, как и предполагали врачи, и Мэри Кейт вернулась домой. Жизнь сразу пошла своим чередом, о нападении не вспоминали; сказать по правде, Джо казалось, что Мэри довольна своей работой и жизнью больше прежнего. Впрочем, однажды, когда они смотрели телепередачу о насильнике, терроризировавшем Манхэттен, Мэри Кейт вдруг начала смеяться — сперва тихо, потом все громче, громче и наконец, вся дрожа, разразилась слезами.
Позвонил лейтенант Хепельман, спросил, не зайдет ли она в участок просмотреть картотеку. Мэри Кейт отказалась, объяснив Джо, что, если снова увидит того человека, с ней наверняка случится истерика. Он передал это Хепельману и, не дожидаясь возражений, повесил трубку.
Были и другие звонки и визиты: звонил доктор Винтер — он хотел, чтобы Мэри каждую неделю приезжала к нему в больницу, потому что, как он выразился, «синдром отпечатков рук» не так легко забыть; приезжали родители Мэри, с цветами и бутылкой вина для нее и злыми упреками для Джо.
Как-то поздно вечером, когда они сидели перед черно-белым экраном телевизора, Мэри Кейт посмотрела на него, и он увидел в ее глазах мерцание отраженного изображения.
— Я люблю тебя, — сказала она.
Джо замер. Ему самому эти слова давались с трудом и слышал он их не часто.
— Я люблю тебя. Правда люблю. Только в эти последние недели я поняла, как сильно я люблю тебя, — она обняла его за шею и легонько чмокнула в губы. Мягкие волосы упали ему на лицо.
Он ответил на поцелуй. Язык Мэри Кейт скользнул к нему в рот и обследовал там все уголки, точно влажный Колумб, хотя едва ли этот континент был для него новым. Джо почувствовал, как его тело откликается на зов.
— Так-так, — проговорил он со слабой улыбкой. — Тебе чего-то хочется. Меня не проведешь.
Она крепче прижалась к нему и снова поцеловала. От нее, подумал Джо, всегда пахнет свежей травой, скошенной на росном широком лугу. Возможно, это давал о себе знать его инстинкт потомственного крестьянина. Мэри Кейт потянулась и легонько укусила его за ухо.
— Хочу, — прошептала она, — ребеночка.
И увидела, что муж перевел взгляд на телеэкран.
— Мэри Кейт, — негромко, с трудом сдерживаясь, сказал он. — Мы уже говорили на эту тему. Когда-нибудь у нас обязательно будет ребенок. Ты это знаешь. Но сейчас мы едва можем прокормить себя, какой уж тут лишний рот! К тому же я не желаю растить ребенка здесь, в таком районе.
— Увитого плющом домика в пригороде, о котором ты мечтаешь, — сказала она, — у нас не будет никогда, как ты не поймешь! У нас сейчас ничего нет. Не смотри на меня так, ты знаешь, что я права. У нас есть только то, что мы принесли с собой в эту квартиру, — твои вещи и мои вещи. И ничего, что можно было бы назвать «нашим».
— Да ладно, — оборвал он, — ребенок — не игрушка. Нельзя завести ребенка и играть с ним, как с куклой. Тебе придется бросить работу, а мне — вкалывать в две смены. Нет, черт возьми.
Мэри Кейт отстранилась и встала у открытого окна, спиной к Джо, скрестив руки на груди. Наконец она вновь повернулась к мужу.
— Мне нужна перемена, — тихо проговорила она. — Нет, правда нужна. Чтобы что-то изменилось… не знаю что.
— Ты приходишь в себя после страшного переживания. — Джо поморщился. Черт! Молчи про это! — Тебе нужно отдохнуть, малышка. Не расстраивайся. Мы поговорим об этом позже.
Мэри Кейт вдруг побледнела, посуровела и уперлась в него неуступчивыми темно-карими глазами.
— Мы могли бы взять ссуду на то время, что я не буду ходить на работу.
— Мэри Кейт. Прошу тебя.
Она подошла к нему и приложила его руку к своей щеке. Джо с изумлением почувствовал, что она плачет. «Что за черт?» — удивился он. Раньше она никогда не плакала из-за ребенка. Обычно, стоило объяснить экономическую сторону проблемы, и Мэри Кейт безропотно прекращала разговор. Но сегодня она проявляла невиданное упрямство.
— Это был бы чудесный малыш, — тихонько проговорила она.
Джо легко перенес ее через подлокотник кресла, усадил к себе на колени и, шепча: «Конечно!» — принялся сцеловывать слезы, градом катившиеся по ее гладким щекам.
— Ну, — сказал он и потерся носом о подбородок Мэри Кейт, чтобы вывести ее из мрачного настроения. — Так кто это будет? Ты же понимаешь, что двоих сразу мы сделать не сможем. Либо, либо.
Она улыбнулась и шмыгнула носом:
— Издеваешься? Я этого не люблю.
— Боже упаси. Когда-нибудь у нас действительно будет ребенок. Почему бы не решить заранее, кого мы родим — мальчика или девочку?
— Конечно, мальчика. Я хочу мальчика.
— Все хотят мальчиков. Каково же девочкам рождаться и узнавать, что родители хотели мальчика? Вот где берет начало ощущение собственной неполноценности, преследующее женщин. Девочка была бы ничуть не хуже. Пол усыпан розовыми пеленками, в кресле забыта кукла, так что, когда я сажусь, то подо мной что-то взвизгивает и пугает меня до смерти…
— Снова дразнишься…
— Так ты хочешь мальчика, да? Ничего, тогда будут пластиковые солдатики, которые впиваются в босые ноги, когда в полночь идешь на кухню перекусить. Нормально.
Мэри котенком свернулась у него на груди и крепче прижалась к нему, нежно перебирая волосы на затылке.
— Крупным бизнесменом — вот кем он, наверное, станет, — продолжал фантазировать Джо, целуя Мэри в лоб и в опущенные веки. — А может, и президентом. — Несколько секунд он обдумывал эту идею. — Нет, нет. Это вычеркиваем. Но важной шишкой он станет непременно.
На мерцающем телеэкране призраки чужих фантазий сменяли друг друга. Джо поднял Мэри и понес на диван, который, если пнуть его в нужное место, превращался в кровать с пружинным матрасом. Он уложил жену на прохладные голубые простыни и, торопливо раздеваясь, присоединился к ней. Мэри Кейт обвила его руками и ногами, заключая в сладкий плен страсти.
Он занимался с ней любовью нежно, спокойно. Ее тело, всегда очень чувствительное к ласке, чутко реагировало на малейшее прикосновение его пальцев. Она вскрикнула, и он горлом глубоко вобрал ее крик. Но его не оставляло сознание того, что кто-то другой наслаждался ее теплом. Кто-то другой лежал между ее бедер, мощно двигаясь внутри ее. Это видение неотвязно стояло у него перед глазами, и он постарался обуздать свое не в меру разгулявшееся воображение, сосредоточившись исключительно на теле жены — на твердых налитых грудях с набухшими сосками, руках и бедрах, облитых мягким светом, на едва заживших царапинах вдоль живота.
Когда он заснул в ее объятиях, ему приснились отметины, которые он впервые увидел под накрахмаленной больничной простыней. Они алым хороводом двигались по телу Мэри Кейт, круг за кругом, пока вся ее кожа не воспалилась и не вспухла. А потом на лицо Джо легла огненная рука, она хотела выковырять ему глаза и, дымящиеся, поднять на кончиках бесплотных пальцев.
От этого тревожного сна Джо очнулся в холодном поту. Он осторожно выбрался из волглой постели и стоял, глядя из темноты на жену, свернувшуюся калачиком на матрасе. Настроечная таблица на экране телевизора у него за спиной отбрасывала на противоположную стену сеть черно-серых квадратиков. Джо выключил телевизор.
Эти кошмары, подумал он, становятся чересчур реалистичными. Они начались после возвращения Мэри Кейт из больницы. Во сне, когда сознание Джо было беззащитно, они выползали из укрытий и сеяли семена истерии. Сейчас они затаились по углам, хрипло дыша, и слушали, слушали. Ждали, когда он устанет и вернется в постель, чтобы, едва он закроет глаза, выползти, выползти из щелей и трещин и касаться горячими пальцами его лба. Джо был беззащитен перед ними. Что это за теория, спросил он себя, будто телом управляет подсознание? Будто подсознание снами-иероглифами дает знать о страданиях души? Да пошли они, взбунтовался он. Просто я устал как черт.
Он пошел в ванную, выпил стакан холодной воды, вернулся и скользнул в постель к теплой Мэри Кейт. Потом, словно вспомнив что— то, опять откинул одеяло и еще раз проверил, надежно ли заперта входная дверь.
Поутру его разбудило яркое солнце, золотыми полосками расчертившее ему лицо. Мэри жарила ему яичницу с ветчиной — теперь она редко делала это. В последнее время на завтрак у них бывали только сладкие хлопья и подогретый кофе. Мэри Кейт суетилась в тесной кухоньке, и Джо изо всех сил старался быть с ней поласковее. О детях не заговаривали. Прихлебывая свежий крепкий кофе, Джо рассказывал жене о новом диспетчере, которого недавно взяли в таксопарк.
В последующие недели Мэри Кейт ни словом не обмолвилась о ребенке. Джо чувствовал искреннее облегчение от того, что не надо отвечать на ее вопросы о том, почему они не могут позволить себе завести малыша. Кошмары снились ему все реже, и наконец он перестал бояться засыпать. Мэри Кейт вновь вернулась к своему обычному рабочему расписанию, но теперь они всегда уходила из закусочной засветло, и Джо порой думал, что урок пошел впрок. Понимая, что это ему лишь кажется, он тем не менее чувствовал непонятное воодушевление. Он словно родился заново и постепенно стал подумывать, не вернуться ли на курсы.
Наконец, не советуясь с Мэри Кейт, он решился и позвонил приятелю, с которым три семестра назад слушал курс литературной критики. «Алло, Кеннет? Привет. Это Джо Рейнс. Да, из группы Марша».
— А-а, ну как же, как же! Слушай, тыщу лет тебя не видел. Ты что, ушел в подполье, что ли? Кстати, как ты закончил?
— Хор, и то еле-еле. Послушай, я подумываю вернуться в следующем семестре и хотел узнать, как там дела. Кто какой курс читает. В пятницу я беру выходной и вот хотел… мы хотели… вы с Терри не заглянули бы к нам?
— А ты все еще крутишь баранку?
— Ага. Радости мало, но лучше, чем стоять у станка.
— Я знаю, каково это. Да, нам с тобой есть о чем поговорить. Ведь мы не виделись почти год.
— Ну, — сказал Джо, — дела, понимаешь, то-се…
— Значит, в пятницу? Отлично, договорились. Я тебе привезу расписание. Во сколько? Прихватить бутылочку вина?
— Это мы берем на себя. В семь годится?
— Прекрасно. Вы живете все в той же каморке?
— Верно, — он хохотнул. — В каморке.
— Тогда лады, увидимся в пятницу. Спасибо, что позвонил.
— Не за что. До скорого.
Мысль о возвращении на курсы взбудоражила Джо. На занятиях он отдыхал от жаркого, сверкающего хромом, запруженного автомобилями Манхэттена, и вместо металлического голоса счетчика в ушах у него звучали певучие голоса куртуазных поэтов.
В тот день после работы он рассказал Мэри Кейт о своем решении и удивился тому, какое искреннее воодушевление это у нее вызвало. Под вечер в пятницу они купили в соседней кулинарии мясо для сэндвичей и отправились в ближайший винный магазин поискать хорошее недорогое вино. Нагруженные сверками и пакетами, они поцеловались на ступеньках своего дома, и какой-то проходивший мимо мальчонка с леденцом за щекой рассмеялся.
Кеннет Паркс и его жена Терри принадлежали к той породе молодых людей, что ходят в студенческие походы, любят посидеть у костра и охотно выезжают за город на богартовские фестивали. Он был высокий, худой, идеального сложения для баскетболиста, хотя сам как— то признался Джо, что никогда не чувствовал желания заниматься спортом. Вместе с Терри — невысокой, с сияющими зелеными глазами и длинными каштановыми волосами — они составляли великолепную пару. Одетые ни чересчур старомодно, ни излишне современно, а, как того требовало новое повальное увлечение, «удобно», Парксы так и просились на журнальную страницу, и, стоило им переступить порог тесно заставленной, оклеенной плакатами и афишами квартирки Джо, как тот немедленно почувствовал себя немного неуютно.
— Привет, старик, — проговорил Паркс, стискивая руку Джо. — Давно же я не видал твою физиономию! Уже стал забывать, как ты выглядишь…
Джо закрыл за гостями дверь и представил им жену. Мэри Кейт спокойно улыбалась.
— Джо рассказывал мне о вас, — сказала она Парксу. — Ведь это вы лазаете по пещерам? Вы спе…
— Спелеолог. Да, полагаю, можно сказать и так, — он взял предложенный ему Джо стакан вина и передал его жене. — Мальчишкой я пропадал в пещерах все выходные.
— А чем вы зарабатываете на жизнь?
— Ну… — Кеннет покосился на жену; Терри смотрела на него поверх края стакана яркими пустыми глазами. — Отец Терри вроде как… субсидирует нас, пока мы учимся. — Он весело хлопнул Джо по плечу: — Старина, еще семестр, а потом я собью себе все ноги в поисках работы!
— С работой сейчас чертовски трудно. Честное слово, мне крупно повезло, что я хоть что-то нашел.
Терри сидела со стаканом в руках и оцепенело смотрела в стену, на плакат, где Кинг-Конг на крыше «Эмпайр Стейт» сжатой в огромный кулак волосатой лапой сбивал вертолеты, расстреливавшие его из пулеметов.
— Вам нравится наша квартира? — спросила Мэри Кейт.
Паркс разложил на поцарапанном кофейном столике расписание занятий и показывал Джо отмеченные фломастером курсы.
— А доктор Эзелл читает нам европейскую литературу. Она в этом семестре считается самым тяжелым предметом.
— Серьезно? С Эзеллом, надо думать, легче не становится?
— Черт, конечно, нет. Ему следовало давным-давно уйти на покой. Он как путался в собственных лекциях, так и путается. В прошлый раз, например, он вдруг принялся задавать вопросы совершенно к другому циклу.
Джо хмыкнул.
— Хочешь сэндвич?
— Нет, спасибо, — Кеннет бросил быстрый взгляд на Терри и Мэри, заговоривших, наконец, о чем-то своем. Терри все шире раскрывала глаза. — Итак, — решительно объявил он, снова глядя на Джо, — ты надумал вернуться.
— Да, надумал. Надо! Хочется добиться чего-то большего. То есть, работа у меня, конечно, не хуже любой другой, честное слово. Бывает, такое услышишь — обхохочешься, да и чаевые очень приличные. Но я не хочу всю жизнь просидеть за баранкой, как будто я к ней прикован. Надо расти. А для этого надо сделать первый шаг.
— И ты решил получить диплом. Тебе ведь осталось всего два семестра?
— Три.
— Хуже нет, — проговорил Паркс, — чем начать и бросить. Что у тебя тогда стряслось? Рухнул в финансовую пропасть?
— Да. Нет. Не знаю. Я подумал, что смогу зарабатывать, не бросая занятий, и сел в галошу. Не был готов к тому, как придется жить. Стал хуже учиться, потом просто утратил интерес к учебе. — Мэри Кейт что-то сказала ему, но он не услышал и кивнул ей, словно говоря: «Подожди минутку, и я тебя выслушаю». Терри зачарованно наблюдала за ними. — Я не был готов учиться и работать. И сломался.
— Похоже, мне в этом отношении повезло. Спасибо отцу Терри, у нас никаких проблем…
Терри подтолкнула мужа в бок. Кеннет посмотрел на нее, потом на Мэри Кейт.
Мэри Кейт смотрела прямо в лицо Джо.
— Так как мы решили назвать нашего малыша? — вновь спросила она.
Терри пояснила:
— Мэри мне все рассказала. Я думаю, это прекрасно. Просто замечательно, — она говорила тихо, с придыханием, словно ей было трудно дышать. Что-то здесь не то, подумал Джо и спросил:
— Что?
Мэри Кейт молча смотрела на него. Терри усмехнулась ему в лицо, показав крупные лошадиные зубы.
— Я беременна, — наконец сказала Мэри Кейт и повернулась к Терри. — Он ничего не знал. Это сюрприз.
— Ей-богу, сногсшибательный сюрприз! — воскликнул Паркс, хлопая Джо по спине. — Ну и ну. Это надо отметить! Все наполните стаканы. Ну, Джо, поехали — за вас. Тебе надо набираться сил, чтобы вскрывать упаковки с пеленками. За будущую маму! Джо, ладно тебе, перестань!
— И сколько уже? — спросила Терри. — Вот здорово! Правда, Кенни?
— Чуть меньше месяца, — ответила Мэри Кейт, не спуская глаз с Джо. Тот, глядя в свой стакан, медленно закипал.
— Ребенок, — повторяла Терри, словно завороженная этим словом. — Ребенок. Мы тоже когда-нибудь решимся завести ребенка, верно, Кенни? Когда-нибудь, когда закончим учебу.
Кеннет поднес стакан к губам.
— А как же, — ответил он. — Черт! Ребенок! Это вам не жук начихал.
Терри разливалась соловьем о милых малютках, лежащих в колыбельках среди резиновых утят и розовых погремушек. Мэри Кейт не мигая смотрела на мужа.
— Это, — очень тихо вымолвил Джо, — конец всему.
Паркс не расслышал и наклонился поближе:
— Что ты сказал, приятель?
Джо не мог дольше сдерживать ярость; злость вскипела в нем, желчь гейзером ударила из желудка в горло. Волна бешенства захлестнула его, и он вдруг вскочил, сверкая глазами. Стакан с вином вылетел из его руки и с треском, напоминающим пистолетный выстрел, вдребезги разбился о стену. Густое, как кровь, вино выплеснулось и ручейками потекло вниз, собираясь в овальную лужицу на полу.
Захмелевшая Терри взвизгнула, как от пощечины, и замерла, едва заметно покачиваясь.
Джо стоял, вперив взгляд в кровавое пятно. Его руки висели как плети, словно он разом лишился всех мышц. Швырнув стакан о стену, он исчерпал свои силы. Даже голос у него стал слабым, обморочным:
— Я… я напачкал… Надо убрать.
Мгновение назад в нем, согревая, давая силы идти вперед, теплилась свеча. Теперь же кто-то вдруг задул ее; Джо казалось, что он слышит едкий запах дыма, поднимающегося от фитиля. Он тупо глядел на осколки стекла и лужицу вина у стены до тех пор, пока Мэри Кейт не исчезла на кухне и не вернулась с ведром и бумажными полотенцами.
Паркс старался улыбаться. Улыбка получалась кривая и неловкая. Недоумение в глазах придавало ему испуганный и смущенный вид, словно он вышел на сцену, не зная, какую пьесу играют. Он взял жену за руку и поднялся.
— Нам пора, — проговорил он извиняющимся тоном. — Джо, обязательно позвони мне, хорошо? Насчет занятий. Договорились?
Джо кивнул.
Терри сказала Мэри Кейт:
— По-моему, это чудесно. Надеюсь, Джо не слишком огорчился.
— Доброй ночи, — сказал Паркс, подталкивая жену к выходу, и Мэри Кейт закрыла за гостями дверь.
Она прислонилась спиной к стене и смотрела, как Джо кивает в ответ на последний вопрос Кеннета.
— Месяц? — спросил он наконец, не глядя ей в лицо и внимательно изучая красные капли, медленно сползавшие по стене. — Целый месяц, а ты молчала?
— Я не знала, как…
Джо впился в Мэри горящими глазами. Из-за его плеча на нее так же сердито смотрел Кинг-Конг.
— Этого не может быть. Разве что ты врала мне, будто принимаешь таблетки. Ты мне врала, сознайся. Черт подери!
— Нет, — тихо проговорила она. — Я не врала.
— Теперь это не имеет значения! — Джо снова разозлился. Он сделал шаг вперед, и Мэри Кейт, холодея от ужаса, поняла, что попала в ловушку между ним и стеной. Джо срывался не в первый раз. Однажды после жаркого телефонного спора с ее отцом из-за денег он вырвал телефонный провод из стены и грохнул аппарат об пол, а потом смел лампу со стола и начал громить квартиру, и тогда Мэри Кейт ушла из дома и два или три дня бродила по городу, покуда полицейский не нашел ее в парке. Она всегда боялась бурных проявлений мужнина гнева, хотя он ни разу не поднимал на нее руку. Сейчас его воспаленные глаза злобно блестели.
— Я хочу знать, — громко сказал он прерывающимся голосом, — когда именно ты решила, что у нас будет ребенок?! Я хочу знать, когда ты решила забыть обо всем, что я вколачивал в твою дурацкую башку!
— Я все время принимала таблетки, — ответила Мэри Кейт. — Все время. Честное слово.
— Врешь! — заорал он, и это было как пощечина. Мэри Кейт вздрогнула и затаила дыхание. Джо потянулся к пепельнице, керамической чаше, которую подарил им на свадьбу один из ее дядей, и хотел было запустить ею через всю кухню, но, ощутив в руке ее тяжесть, передумал. Он понял, что, превратив пепельницу в черепки, никак не избавится от горького разочарования, а главное, от убеждения, что Мэри Кейт окончательно и бесповоротно преступила границы дозволенного. Он выпустил пепельницу из руки и стоял, тяжело дыша, слишком смущенный и злой, чтобы что-нибудь предпринять.
Мэри Кейт почувствовала, что напряжение спало, и торопливо, пока муж вновь не вскипел, проговорила:
— Клянусь тебе, я ни разу не забыла принять таблетки. Я сама ничего не понимаю. Недели две назад я почувствовала, что надо провериться, и врач объяснил мне, в чем дело. Я вынула из ящика счет раньше, чем ты его обнаружил, и заплатила сама.
— Твой врач ошибся! — сказал Джо. — Ошибся!
— Нет, — ответила Мэри Кейт. — Никакой ошибки нет.
Он медленно опустился на диван и закрыл лицо руками.
— Ты не могла забеременеть, если только не… Черт. О Боже. Мэри Кейт, у меня нет таких денег. Я не потяну. Слышишь, не потяну!
Мэри ждала. Убедившись, что гнев Джо утих, она подошла и, бесшумно опустившись на колени у ног мужа, прижалась щекой к его руке.
— Мы можем занять денег. Может быть, у отца.
— Ну да, как же. Он мне и десяти центов не даст!
— Я поговорю с ним. Нет, серьезно.
Джо пожал плечами. Чуть погодя он сказал:
— Ты поговоришь с ним?
— Мы займем у него денег, и все уладится, — ответила Мэри Кейт. — Конечно, будет тяжело. Мы знаем, что будет. Но ведь другие заводят детей, и ничего. Экономят каждый грош, но живут, Джо.
Он отнял руки от лица, посмотрел на ее невинное лицо с огромными глазами, и пояснил, не разжимая губ:
— Я не имел в виду расходы на ребенка, Мэри Кейт. Я говорю о деньгах на аборт.
— Черт тебя побери! — крикнула она, отшатываясь и заливаясь слезами. — Никакого аборта! Никто на свете не заставит меня пройти через это!
— Решила доконать меня? — с горечью выкрикнул он. — Вот чего тебе надо! Хочешь меня уничтожить!
— Нет, — процедила Мэри Кейт сквозь стиснутые зубы. — Никаких абортов. Я не шучу. Мне все равно, что от меня потребуется. Буду работать в две смены, днем и ночью. Продам свою кровь, свое тело. Плевать. Никаких абортов.
Джо посмотрел жене в лицо и беззвучно пошевелил губами. Слова не шли с языка. Мелькнула мысль: не это ли заставляет мужчин навсегда уходить из дома, не эта ли нежданная и страшная сила, которая пришла к Мэри Кейт вместе с осознанием того, что она носит в утробе дитя? Король умер — да здравствует королева. «Но, черт подери, когда это я умер? — спросил он себя. Два года назад? Минуту назад? Когда?»
Что-то высвобождалось из самой сердцевины костей и тканей Мэри Кейт и, подхваченное током крови, проступало у нее на лице. Оно исказило ее черты и зажгло в глазах злобный звериный огонек. Мэри сказала:
— Ребенок мой.
Джо отпрянул к спинке дивана, безотчетно стремясь увеличить расстояние, отделявшее его от этой женщины, блестевшей в темноте белыми зубами, увенчавшей его черным терновым венцом поражения. Ее лицо, безжизненное и одновременно непреклонное, как древняя маска смерти, проникло в мозг Джо, зависло там, точно марионетка, и заплясало мрачной тенью той, кем эта женщина была всего несколько мгновений назад. К своему удивлению, Джо вздрогнул. Мертвым, невыразительным голосом он произнес:
— Ты меня доконаешь, Мэри Кейт. Не знаю, зачем тебе это надо, но доконаешь. И еще этот ребенок. Последний гвоздь в крышку гроба.
— Ну и черт с тобой, — ответила она.
Мэри встала и повернулась к нему спиной. Ее глаза, отраженные в оконном стекле, смотрели яростно и непримиримо. У меня будет ребенок, сказала она ветру, шелестевшему газетами на улице внизу. Теперь никто на свете не отнимет его у меня. Она стояла так и вдруг почувствовала, что рядом с ней кто-то есть. Его тонкая бледная рука притронулась к ее плечу и обожгла, точно раскаленное клеймо.
У меня будет ребенок.
Ребенок родился в конце ненастного марта, когда ветер швырял снежные хлопья в окно палаты Мэри Кейт. И до, и после родов, уже уезжая на каталке по линолеуму больничного коридора в палату, она слышала вой бури.
Ребенок, мальчик с мелкими, плоскими чертами лица и пронзительными, пытливыми голубыми глазами, которые, знала Мэри Кейт, со временем непременно потемнеют, не был красив. И все же она с благодарностью приняла ребенка из рук сиделки и поднесла к груди, чтобы покормить. Ребенок вел себя очень спокойно, почти не шевелился и только пытался поймать крохотными кулачками ее набухшую грудь.
Имя, которое Джо выбрал для ребенка — Эдвард, в честь малоизвестного английского поэта — ей не понравилось, и она решила дать сыну имя, переходившее в их семье из поколения в поколение. И вот в свидетельстве о рождении, невзирая на слабые протесты Джо — Джеффри-де зовут его двоюродного брата, которого он терпеть не может — записали: «Джеффри Харпер Рейнс».
Они привезли его домой и уложили в кроватку, которую ему предстояло делить с красногубыми резиновыми зверюшками. Над кроваткой висела прикрепленная к потолку карусель с улыбающимися пластиковыми рыбками. Мэри Кейт водила рыбок по узкому кругу, а Джеффри сидел и смотрел, всегда молча. Кроватку они поставили так, чтобы малышу был виден телевизор. В первые недели после выписки Мэри Кейт тревожило то, что Джеффри очень редко плачет. Она пожаловалась Джо, ведь плач — здоровая реакция новорожденного, но Джо ответил:
— Ну так что же? Возможно, он всем доволен.
Но Джеффри не только мало плакал. Он никогда не смеялся. Даже по субботам утром, когда показывали «Тома и Джерри» и «Хауди-Дуди», Джеффри, у которого резались зубы, молча мусолил зубное кольцо, блуждая взглядом по тесным закоулкам квартиры. Равнодушие Джеффри тревожило Мэри Кейт; его глаза были как у рыбы, плавающей в холодном море, или у змеи, затаившейся в темной норе.
Когда Мэри Кейт брала сына на руки, ей порой казалось, что он не испытывает никакого желания быть рядом с ней. Мальчик отчаянно вырывался, а если мать крепче прижимала его к себе, норовил ущипнуть ее. Время шло. Глядя на Джеффри, в особенности разглядывая его личико, Мэри Кейт тревожилась все сильнее. Ребенок не походил ни на нее, ни на Джо. Джо время от времени сухо замечал, что в конце концов мальчик будет похож на него, но Мэри Кейт понимала, что муж далек от истины. А какова была истина? Не была ли она, случайно, похоронена у нее в подсознании, в том его уголке, где хранились смутные воспоминания о воющей сирене «скорой помощи», о белом внутри кузове и людях в белых халатах, которые бесконечно ощупывали ее истерзанное тело?
Несмотря на разочарование, Мэри Кейт не позволяла себе плакать. Она всегда прекращала думать о ребенке раньше, чем хлынут слезы, завертится водоворот сомнений, примерещатся во мраке призрачные фигуры.
Джо теперь три дня в неделю работал в две смены и являлся домой рано утром, мечтая об одном — выпить пару банок пива и рухнуть в постель, иногда даже не раздеваясь. Случалось, он уходил на работу в том же, в чем спал накануне, а бывало, по несколько дней ходил небритый. У него не было сил даже думать о возвращении в колледж, а его острый обвиняющий взгляд оскорблял Мэри до глубины души. Джо почти перестал разговаривать с женой и обращался к ней только в случае необходимости, а Мэри Кейт научилась поворачиваться к нему спиной в постели.
За те три месяца, в которые квартира постепенно заполнилась резиновыми игрушками и пеленками и пропахла молоком и чем-то кислым, у Джо вошло в привычку уходить из дома и подолгу бродить по городу. Нередко он возвращался, когда Мэри Кейт уже спала. Разбуженная стуком входной двери, она слышала, как он заходит, часто — пьяный, бормоча себе под нос что-то, чего она не могла разобрать. Подонок, думала она. Пьяный подонок. И, не глядя на него, резко бросала: «Сперва разденься, потом ложись».
Спал Джо все хуже, метался, вскрикивал во сне. Тогда Мэри Кейт слышала, как он встает, пьет в ванной воду и, как ни странно, гремит дверной цепочкой, проверяя, надежно ли закрыта входная дверь. Но она лежала тихо как мышка, притворяясь спящей, а когда Джо возвращался в постель, засыпала, точно зная, что муж еще долго будет лежать в темноте с открытыми глазами, неподвижно глядя ей в спину.
Не раз Мэри Кейт просыпалась и видела его силуэт на фоне освещенного квадрата окна: он стоял над кроваткой, вглядываясь в спящего малыша, стоял очень прямо, сжимая кулаки так, что белели суставы пальцев, и буравил взглядом неподвижную фигурку в белой пижамке. Утром оказывалось, что Джеффри проснулся раньше ее и крепко держится за прутья кроватки, словно хочет до срока улизнуть из тюрьмы младенчества. Темные глаза мальчика пронзали ее; казалось, он сердито смотрит сквозь Мэри Кейт на ее спящего мужа. Однажды, когда Джо взял ребенка на руки, чтобы продемонстрировать отцовскую привязанность (что случалось нечасто), Джеффри чуть не выколол ему глаз, тыча пальцем в карусель с рыбками. Джо чертыхнулся и, потирая пострадавший глаз, опустил ребенка обратно в кроватку.
Мэри Кейт начала бояться Джо. Настало лето, жара накинулась на них, как беспощадный зверь, и Джо все чаще и все легче выходил из себя. Глаза у Джеффри потемнели и превратились в черные, блестящие хитрые щелочки, а волосы росли прямые и черные. Нос удлинился. Мэри Кейт с внезапной тревогой увидела, что подбородок у сына будет с ямочкой. Ей было хорошо известно, что ни у них в роду, ни в роду у Джо таких подбородков не было. Она водила пальцем по краям намечающейся ложбинки, слушая далекий вой сирены, летевший над городскими крышами. Джо тоже заметил ямку. Когда он откупоривал бутылку пива и принимался разглядывать Джеффри, игравшего на полу, у Мэри Кейт возникала твердая уверенность в том, что Джо непременно пнул бы малыша в лицо, если бы мог.
Однажды вечером на исходе лета, когда Джеффри играл с кубиками, разбросанными по ковру, она уселась на пол перед ним и стала изучать его лицо. Джеффри строил башню, а узкие, темные, почти черные глаза равнодушно следили за матерью, словно поддразнивали: ну-ну, смотри-смотри. Тонкие пальчики двигались не по-младенчески неловко, а по-взрослому уверенно.
— Джеффри, — шепнула Мэри.
Ребенок оторвался от кубиков и медленно поднял голову.
Мэри Кейт невольно потупилась. Под пристальным взглядом черных глаз сына у нее перехватило дыхание и закружилась голова, словно она глотнула спиртного. Они были неподвижные, будто нарисованные.
Мэри Кейт протянула руку, чтобы пригладить его спутанные черные волосы.
— Мой Джеффри.
Джеффри размахнулся и развалил башню из кубиков. Они разлетелись по всей комнате, и один ударил Мэри по губам. Она испуганно вскрикнула.
Джеффри подался вперед, его глаза расширились от восторга, и Мэри Кейт пробрала дрожь. Она взяла сына за руку и шлепнула, приговаривая: «Бяка! Бяка!» — но Джеффри не обратил на это никакого внимания. Он коснулся свободной рукой губ матери. На пальцах осталась капелька крови.
Испуганная и зачарованная черным немигающим взглядом ребенка, Мэри Кейт смотрела, как он подносит пальцы ко рту, как высовывает язык и слизывает алую каплю, как глаза его коротко вспыхивают, точно далекий маяк в ночи. Очнувшись, она сказала: «Бяка, нельзя!» — и хотела опять шлепнуть сынишку по руке, но он повернулся к ней спиной и принялся собирать кубики.
Пришла осень, за ней зима. За стенами дни напролет противно свистел ветер. В сточных канавах шуршали листья. Крышки помойных баков покрылись снегом и льдом. Этой угрюмой, унылой зимой Мэри Кейт все больше отдалялась от Джо. Он словно бы сдался; теперь он совсем не пытался общаться с ней. Он давным-давно забыл, что когда-то она делила с ним ложе, и Мэри Кейт понимала, что рано или поздно, отправившись однажды вечером на очередную «прогулку», Джо не вернется домой. Он и сейчас уже порой пропадал на сутки, а когда она, вынужденная выгораживать блудного мужа перед диспетчером, обрушивалась на него, попросту поворачивался на каблуках и вновь исчезал за дверью. Наконец он возвращался — грязный, небритый, провонявший пивом и потом — и спотыкаясь вваливался в дом, бормоча что-то в адрес ребенка. «Дурак, — говорила она. — Жалкий дурень».
И вот однажды вечером, меньше чем за неделю до первого дня рождения Джеффри, Мэри Кейт оставила мальчика с Джо и спустилась за чем-то в магазин, а вернувшись, увидела, что муж невозмутимо раздевает малыша над ванной с кипятком. Мальчик цеплялся ручонками за отцовские плечи, глаза-щелочки хитро поблескивали. На небритом лице Джо краснели царапины. На желтом кафельном полу блестела разбитая бутылка.
Мэри выронила кошелку. Зазвенело стекло.
— Ты что же это делаешь, а?! — крикнула она, когда Джо поднял вырывающегося ребенка над ванной. Он оглянулся, глаза были мутные, испуганные. Мэри выхватила у него Джеффри и крепко прижала к груди.
— Боже мой, — взвизгнула она, и ее голос отразился от кафельных стен. — Ты сошел с ума! О Господи!
Джо присел на край ванны и ссутулился. Казалось, от его лица отхлынула вся кровь, только под глазами лежали серые тени.
— Еще бы минуту, — сказал он каким-то отрешенным, мертвым голосом. — Задержись ты еще на минуту… Всего на одну…
— Боже мой!
— Всего на минуту, — повторил он, — и все закончилось бы.
Она закричала:
— Ты сумасшедший! Боже мой! О Господи Иисусе!
— Да, — проговорил он. — Ты взываешь к Господу. Взываешь к Господу. Но уже поздно. О Господи, поздно! Посмотри на меня. Посмотри на меня, я сказал! Я умираю… клетка за клеткой… умираю, и тебе это известно, — Джо огляделся и заметил на полу осколки. — О нет, — всхлипнул он. — Моя последняя бутылка.
Он поднялся и двинулся к Мэри Кейт. Она попятилась с ребенком на руках. Джо хватился за косяк и встал в дверях ванной, свесив голову и открыв рот, словно собираясь стошнить.
— Мне снятся хорошие сны, Мэри Кейт. Ах, какие сны! Знаешь, что мне снится? Хочешь, расскажу? Мне снятся лица, они летают вокруг меня и выкрикивают мое имя. Тысячу, десять тысяч раз за ночь они будят меня. А еще мне снится ребенок, который выцарапывает мне глаза, и я слепну. О Боже, мне нужно выпить.
— Ты сошел с ума, — с трудом выговорила Мэри Кейт немеющим языком.
— Мне казалось, что если я уйду отсюда, если буду спать где— нибудь в другом месте — в метро, в кино или даже в церкви — это поможет. Но нет. А знаешь, что еще мне снится, Мэри Кейт? Моя милая Мэри Кейт… Хочешь знать? Мне снится, как ты, моя милая женушка, стоя на коленях, сосешь член мужчины с лицом ребенка. Ребенка, который сидит сейчас у тебя на руках!!
Мэри Кейт сдержала крик и увидела, что Джо лихорадочно обшаривает взглядом длинные тени, сгустившиеся в комнате.
— Это не мой ребенок, Мэри Кейт, — проговорил он. — Теперь я уверен в этом. А ты знала это с самого начала. Неважно, кто это сделает. Неважно как. Но этот ребенок должен умереть. Мы можем спрятать тело где-нибудь в городе, в помойке, или бросить в реку.
Он не сводил с нее умоляющих глаз, и она вдруг увидела его сквозь набежавшие слезы.
— О, Господи, Джо, тебе нужна помощь. Тебе надо помочь.
— Никто мне не поможет. — Джо, пошатываясь, добрел до окна и прислонился лбом к тотчас запотевшему стеклу, хватаясь за покрытые трещинами стены, и закрыл глаза.
— О Господи.
Джеффри у нее на руках зашевелился.
— Я люблю тебя, люблю, люблю, — неслышно зашептала Мэри Кейт на ухо ребенку. — Он сумасшедший. Этот человек сошел с ума и хочет убить тебя. Господи…
Руки ребенка протянулись к ее лицу. Джеффри крепко прижался к ней в поисках тепла. Мэри Кейт посмотрела на него и встретила странный жаркий взгляд.
Джо, тяжело дыша, привалился к окну. Мэри Кейт увидела, как его дыхание веером туманит грязное стекло. По ее лицу потекли горячие слезы. Она положила Джеффри в кроватку и прислушалась к бессвязному бормотанию Джо. Джеффри сел, прижимаясь лицом к прутьям кроватки. Он постарается убить нас обоих, сказала себе Мэри Кейт. Обоих. Будь ты проклят! Он хочет убить моего малыша… а потом меня, чтобы я никому не смогла рассказать, что произошло!
Она вернулась в ванную и стала смотреть, как ее слезы капают на длинные зазубренные осколки бутылочного стекла. Он убьет нас обоих. Обоих, обоих, обоих. Он сумасшедший.
Она подхватила с пола бутылочное горлышко и двинулась к мужу.
Джо начал поворачиваться от окна и открыл рот, собираясь что-то сказать.
Мэри Кейт сделала два быстрых шага вперед и вонзила горлышко ему в грудь пониже ключицы. От неожиданности Джо охнул и застыл, так и не закрыв рот и глядя себе на рубашку. Когда боль ворвалась в его сознание, он дико крикнул и оттолкнул от себя жену. Она выдернула бутылочное горлышко из его груди и ударила снова; ослабленная алкоголем рука не смогла остановить ее. Зазубренное стекло проникло в грудную клетку и впилось в легкое. Джо закашлялся, лицо и блузку Мэри Кейт окропил кровавый дождь. Она ударила Джо в лицо. Он в отчаянье попятился, но Мэри Кейт шла на него, обезумев, забыв о жалости, замахиваясь для второго удара в лицо.
Он в панике отступал, и вдруг оказалось, что позади окно. Отчаянный взмах рук, зазвенело стекла, за краем окна мелькнуло бледное лицо Джо с полными ужаса глазами. Мэри Кейт увидела, как муж кончиками пальцев пытается уцепиться за подоконник — и в следующий миг Джо сорвался.
Его тело с неестественно вывернутой шеей распростерлось на мостовой.
Какой-то прохожий в коричневом пальто нагнулся над трупом и испуганно уставился вверх, на Мэри Кейт.
У нее за спиной Джеффри показывал на карусель.
— Мамочка, — прошепелявил он, — смотри, красивая рыбка!
Мальчики, болтливые и проказливые, как молодые обезьянки, вереницей зашли в столовую, мгновенно наполнившуюся гомоном и гвалтом, и бросились занимать свои обычные места за длинным столом, испещренным инициалами их предшественников.
Сестра Мириам сквозь очки в строгой черной оправе наблюдала за детьми, терпеливо дожидаясь, пока все тридцать сорванцов рассядутся по местам. Даже за столом, в ожидании молитвы, неугомонные десятилетки толкались и щипались. Перекрикивая общий шум, сестра Мириам сказала:
— Ну, хорошо. А теперь нельзя ли потише?
Они притихли, как булькающее в горшке варево, и уставились на стоявшую перед ними смуглую пожилую женщину в черной рясе. Она взяла в руки блокнот. На нее была возложена обязанность проверять, все ли вернулись с перемены. Сестра Мириам хорошо знала детей и по именам, и в лицо, и все же всегда оставалась возможность, что кто— нибудь — вероятнее всего, кто-нибудь из наименее смышленых — исхитрится заплутать в лесу, окружавшем сиротский приют. Так уже случилось однажды, давным-давно, когда сестра Мириам только начинала здесь работать и забора еще не было. Ребенок тогда чудом уцелел. С тех пор она никогда не рисковала.
— Перед завтраком мы проведем перекличку, — привычно сообщила она детям. — Джеймс Паттерсон Антонелли?
— Здесь.
— Томас Кини Биллингс?
— Здесь.
— Эдвард Эндрю Бэйлесс?
— Присутствует.
— Джером Дарковски?
— Пришутствует. — Смешки и гиканье. Сестра Мириам резко подняла голову.
— У вас полчаса до прихода следующей группы, дети. Если будете дурачиться, то лишь зря потратите время. Я, кажется, просила тишины? — Она снова опустила взгляд к блокноту. — Грегори Холт Фрейзер?
— Здесь.
Сестра Мириам зачитывала список по алфавиту, приближаясь к его имени. Иногда ей хотелось, чтобы он исчез, сбежал из приюта, сгинул в лесной чаще, оставив разве что клочок одежды на изгороди как единственное свидетельство своего существования. Нет, нет, внутренне запротестовала она. Прости. Я не хотела. Она нервно глянула поверх списка на ребят. Он сидел где всегда, во главе стола, и ждал, когда она назовет его имя. На его губах играла едва заметная улыбка, словно он знал, какие мысли роились за непроницаемой маской ее лица.
— Джеффри Харпер Рейнс?
Он не отозвался.
Дети замерли.
Они ждали.
Он ждал.
Сестра Мириам прокашлялась и опустила голову, чтобы не видеть их лиц. С кухни тянуло жареным мясом — там готовили гамбургеры.
— Джеффри Харпер Рейнс, — повторила она.
Он молчал, сложив руки на столе перед собой. Черные глаза, узкие щелочки на бледном лице, смотрели дерзко.
Сестра Мириам бросила блокнот на стол. Нет, довольно! Эта глупая игра излишне затянулась!
— Джеффри, я дважды вызывала тебя. Ты не отозвался. На уроке двести раз напишешь свое имя и покажешь мне. — Она посмотрела на следующее в списке имя. — Эдгар Оливер Торторелли.
Но ответил ей не Торторелли. Прозвучал другой голос. Его голос.
— Вы что-то не назвали мое имя, сестра. — Он так прошипел это «сестра», что в первый момент ей почудилось, он сейчас скажет какую— нибудь непристойность.
Сестра Мириам моргнула. Ей вдруг стало жарко. На кухне гремели подносами и тарелками. Сестра Мириам сказала:
— Как же не назвала? Дети, я ведь называла имя Джеффри? — Она поморщилась. Нет, нет. Нельзя впутывать в это других детей. Это наше с ним дело, остальные тут ни при чем.
Дети заерзали. Их глаза, похожие на темные стеклянные шарики, метались от мальчика к женщине.
— Меня зовут Ваал , — сказал мальчик. — На другие имена я не отзываюсь.
— Давайте обойдемся без этой ерунды, молодой че…
Скрипучий голос Джеффри оборвал ее на полуслове.
— Я ничего не буду писать. И не буду откликаться ни на какие имена, кроме своего.
Она беспомощно застыла под его немигающим взглядом. И увидела, что на его губах медленно появилась усмешка, превратившаяся в жестокую улыбку, но глаза… глаза остались холодными и безжалостными, как нацеленная двустволка. Дети за столом вертелись, нервно хихикали, а он — он сидел неподвижно, сложив руки на столе.
Сестра Мириам поглядела в кухню, окликнула хлопотавших там монахинь: «Можно подавать», — и, не взглянув на детей, вышла из тяжелых дверей столовой. По тускло освещенному коридору мимо классов, по главному коридору, через приемную, за двери-витражи на большое широкое крыльцо, где сбоку от ступеней висит серая металлическая вывеска «ПРИЮТ ЗАБОТЛИВЫХ ПРАВЕДНИКОВ ДЛЯ МАЛЬЧИКОВ». Вдалеке, на детской площадке среди деревьев, уже роняющих свой багряно-золотой осенний убор, кругами, словно пчелы в улье, носились мальчишки из другой группы.
Сестра пересекла двор и направилась по асфальтированной подъездной дороге к маленькому кирпичному строению, совершенно не походившему на нелепую, с фронтонами и острыми коньками крыш, громаду приюта. Здесь располагались административные помещения. По соседству, в кольце деревьев, горевших на солнце яркой желтизной, стояла приютская часовня.
Сестра Мириам вошла в кирпичное здание и по тихим, застланным винно-красными коврами коридорам подошла к маленькому кабинету с золотыми буквами «Эмори Т. Данн» на дверях. Секретарь, хрупкая женщина с желчным лицом, подняла на нее глаза:
— Сестра Мириам? Я могу вам чем-нибудь помочь?
— Да. Я хотела бы поговорить с отцом Данном.
— Сожалею, но через десять минут у него назначена встреча. Похоже, для юного Латты нашлась прекрасная семья.
— Мне обязательно нужно с ним поговорить, — сказала сестра Мириам и, к великому изумлению секретарши, постучала в дверь, не слушая, что ей говорит эта легендарная личность, бессменный секретарь отца Данна на протяжении двадцати с лишним лет.
— Войдите, — сказали из-за двери.
— Но, сестра Мириам, — возмущенно проговорила секретарша, — как же можно…
Сестра Мириам закрыла за собой дверь.
Отец Данн вопросительно взглянул на нее из-за широкого, застеленного промокательной бумагой письменного стола. Средних лет, в седых волосах кое-где проглядывают блестящие черные пряди. Серые глаза. Позади, на обшитой дубовыми панелями стене, висело два десятка почетных дипломов за работу в области теологии и гуманитарных наук. Отец Данн был человеком образованным и принял сан, уже имея гарвардский диплом доктора социологии. Порой сестра Мириам недоумевала: в глазах этого сдержанного, степенного человека нет-нет да и проскакивала искра гнева.
Отец Данн сказал:
— Вам не кажется, что вы довольно бесцеремонны? Я с минуты на минуту жду посетителей. Может быть, вы заглянули бы попозже, ближе к вечеру?
— Прошу вас, святой отец. Мне нужно сказать вам пару слов.
— Может быть, вам мог бы помочь отец Кэри? Или сестра Розамунда?
— Нет, сэр, — сестра Мириам твердо решила не отступать. Со всеми прочими она уже говорила. Ее вежливо выслушивали и предлагали каждый свои меры — кто либеральные, кто жесткие. Но ничего не помогало. Пришла пора узнать мнение отца Данна, и сестра Мириам не собиралась уходить, не высказавшись. — Мне нужно поговорить с вами о Джеффри Рейнсе.
Отец Данн едва заметно прищурился; ей почудилось, что устремленный на нее снизу вверх взгляд стал ледяным.
— Ну что ж, присаживайтесь, — он указал на черное кожаное кресло и включил переговорное устройство на своем столе: — Миссис Бимон, попросите, пожалуйста, мистера и миссис Шир подождать несколько минут.
— Хорошо, сэр.
Отец Данн откинулся на спинку кресла и забарабанил пальцами по столу.
— Мне кажется, я уже знаком с этой проблемой, сестра Мириам, — сказал он. — Что, есть новости?
— Сэр, этот ребенок… он совершенно не похож на остальных. Я с ним не справляюсь. Он так меня ненавидит, что я… э-э… почти физически ощущаю его ненависть.
Отец Данн снова протянул руку к переговорному устройству:
— Миссис Бимон, будьте любезны принести мне дело Джеффри Харпера Рейнса. Десяти лет.
— Да, сэр.
— По-моему, вы видели его личное дело? — спросил отец Данн.
— Да, видела, — ответила сестра Мириам.
— Значит, вы знакомы с обстоятельствами его жизни?
— С обстоятельствами — да, но мне абсолютно не понятны его желания и стремления.
— Что ж, — продолжал отец Данн, — вы, возможно, знакомы с моей теорией «младенческого стресса». Знакомы?
— Не совсем. По-моему, я краем уха слышала, как вы с отцом Робсоном беседовали на эту тему.
— Ну, тогда, — сказал отец Данн, — послушайте. Младенец — самое нежное и чувствительное из всех творений Господа. Едва родившись, ребенок уже тянет ручки, чтобы касаниями исследовать новую среду обитания. И реагирует на эту среду; а она в определенной степени формирует его. Младенцы, да и вообще все дети независимо от возраста, необычайно восприимчивы к проявлению различных чувств, переживаний, страстей. — Он многозначительно воздел палец. — И особенно к ненависти. Ребенок способен до конца жизни носить в себе пагубные, разрушительные страсти, пограничные с насилием эмоции. У мальчика, о котором идет речь, жизнь складывалась… сложно. Насилие, учиненное над его матерью, заронило в ее душу малую искру ненависти, которая, беспрепятственно разгораясь, привела к убийству отца Джеффри. Мать мальчика убила мужа на глазах у ребенка. Я полагаю, что именно здесь корень той ненависти, а может быть, страдания, которое носит в себе Джеффри. Сцена жестокого насилия произвела на мальчика сильнейшее впечатление и до сих пор жива где-то на самом дне его памяти…
Вошла миссис Бимон и положила на стол отца Данна желтую папку, помеченную «Рейнс, Джеффри Харпер». Отец Данн поблагодарил и принялся молча листать страницы.
— Возможно, Джеффри не помнит подробностей той ночи… по крайней мере, не сознает этого. Но на уровне подсознания он помнит каждое грубое слово, каждый жестокий удар. — Он на мгновение отвлекся от изучения бумаг, желая удостовериться, что собеседница внимательно его слушает. — Вдобавок, сестра Мириам, нам приходится считаться с психологией осиротевшего ребенка. Здесь у нас — сироты от рождения, никому не нужные дети, трудные дети. Они не просили их рожать. Они считают себя ошибкой, следствием того, что кто-то забыл принять противозачаточные таблетки. Нам удается — очень медленно, ценой неимоверных усилий, с ничтожной отдачей — пробиться к некоторым из них. Но этот Рейнс… он пока еще не впустил нас к себе в душу.
— Он пугает меня, — сказала сестра Мириам.
Отец Данн хмыкнул и вновь погрузился в изучение желтой папки.
— Он здесь четыре месяца. Его перевели к нам из школы Святого Франциска в Трентоне. Туда он попал из нью-йоркского приюта Богоматери, успев перед тем побывать в приюте Святого Винсента для мальчиков, тоже в Нью-Йорке. Его несколько раз усыновляли, но по тем или иным причинам он не приживался. Все приемные родители отмечали его нежелание общаться, неуступчивость… — отец Данн взглянул на сестру Мириам, — грубость и дурные привычки, непокорность родительской власти. И еще одно: он упорно отказывается откликаться на христианские имена. — Священник поднял голову и посмотрел на монахиню. — Что скажете?
— Сейчас он отказывается откликаться даже на свое настоящее имя. Он называет себя Ваалом, и я слышала, как кое-кто из ребят так его называл.
— Да, — проговорил отец Данн, поворачиваясь вместе с креслом к распахнутому окну, чтобы посмотреть на детей, играющих во дворе. — Да. И, насколько я понял, он отказывается ходить на службы в часовню. Это так?
— Да, сэр. Именно так. Он отказывается даже входить в часовню. Мы лишили его возможности смотреть фильмы, играть на площадке с другими детьми, чего только не пробовали, и все зря. Отец Робсон посоветовал восстановить все его права и больше не тратить на это силы.
— Мне кажется, это самое лучшее, — заметил отец Данн. — Очень и очень странно… А что, его отец был человеком верующим?
Сестра Мириам покачала головой, и отец Данн сказал:
— Что ж, я тоже не знаю. Мне известно только то, что содержится в этой папке. Он, кажется, мало общается с другими детьми?
— По-моему, есть несколько таких, кто пользуется его доверием, но все они похожи на него, такие же молчаливые и подозрительные. И все же, несмотря на всю свою непокорность, он прекрасно учится. Он много читает, особенно по истории и географии, и жизнеописания. Могу также отметить его нездоровый интерес к личности Гитлера. Однажды в библиотеке я услышала, как он скрипел зубами. Он читал тогда статью о газовых печах Дахау в старом номере «Лайф» и захлопнул журнал, когда заметил, что я наблюдаю за ним.
Отец Данн хмыкнул.
— Подозреваю, что он куда умнее, чем хочет казаться.
— Сэр?
Священник постучал по раскрытой перед ним странице.
— Судя по результатам стандартных тестов, у него феноменальные способности, и все же отец Робсон, проводивший тестирование, считает, что Джеффри поскромничал. Ему кажется, что на некоторые вопросы мальчик намеренно ответил неверно. Вы можете мне это объяснить?
— Нет, сэр.
— И я не могу, — сознался отец Данн и пробормотал что-то себе под нос.
— Сэр? — переспросила сестра Мириам, наклонившись к нему.
— Ваал… Ваал, — негромко повторил священник. Потом, словно ему в голову пришла неожиданная мысль, снова повернулся к ней. — Он играет с нами, сестра Мириам. И, смею вас уверить, подсознательно хочет прекратить эту игру. Отец Робсон — хорошо разбирается в таких… сложных случаях. Я попрошу его поговорить с Джеффри. Однако, сестра Мириам, мы тоже не должны опускать руки. Ради самого мальчика нам нужно проявить столько терпения и силы… — он помолчал, стараясь сформулировать поточнее, — сколько должно. Договорились? — Он вопросительно взглянул на сестру Мириам.
— Да, сэр, — ответила она. — Надеюсь, отцу Робсону удастся понять его лучше, чем мне.
— В таком случае, решено. Я попрошу его при первой же возможности поговорить с мальчиком. Всего доброго, сестра Мириам.
— Всего доброго, отец Данн, — ответила она, вежливо наклонив голову, и встала.
Когда дверь за сестрой Мириам закрылась, отец Данн еще мгновение молча смотрел в окно во двор, где бестолково, точно ослепшие от осеннего солнца неопрятные летучие мыши, носились дети. Он потянулся к ящику стола, где лежала коробка с сигарами, но передумал: нет, до вечера — никаких сигар. Предписание врача. Вместо этого он взял с полки за письменным столом книгу о расстройствах психики у детей младшего школьного возраста. Но, пока его взгляд считывал сухую логическую информацию, его память вела поединок с именем Ваал.
Повелитель демонов.
Отец Данн закрыл книгу и снова поглядел в окно. Какие загадочные существа дети, сказал он себе. Живут собственной тайной жизнью и захлопывают двери перед всяким, кто пытается войти; дети очень ревниво относятся к своей загадочной личности и с наступлением ночи совершенно преображаются. Преображаются так, что порой даже родные не могут их узнать.
Ребенок медленно шел вдоль высокой сетчатой ограды. Здесь к детской площадке вплотную подступала разноцветная чаща. Он остановился, повернулся спиной к остальным детям, которые с визгом носились по пыльному двору, и устремил неподвижный взгляд туда, где лес прорезала скоростная трасса, идущая через Олбани в город. Мгновение спустя он обернулся, привалился к забору и стал смотреть, как ребята азартно гоняют футбольный мяч.
К нему подошли двое: коренастый крепыш с густой черной шевелюрой и торчащими зубами, и мальчик потоньше, рыжеватый блондин с глубоко посаженными голубыми глазами. Рыжеватый сказал:
— Эта очкастая — настоящая ведьма.
Ваал молчал. Его тонкие пальцы были продеты в металлические ячейки ограды.
— Здесь настоящая тюрьма, — отозвался он через секунду. — Они боятся нас. Разве вы этого не чувствуете? И из страха запирают нас в клетку. Но долго им нас не удержать.
— Да разве отсюда сбежишь? — спросил рыжеватый.
Черные глаза сверкнули:
— Вы уже сомневаетесь во мне?
— Нет. Нет, Ваал. Я тебе верю.
— Всему свое время, — тихо проговорил Ваал. — Я изберу друзей и уведу их с собой. Остальные погибнут.
— Возьми меня с собой, Ваал, — заныл коренастый. — Ну возьми…
Ваал ухмыльнулся, однако его черные глаза оставались безжизненными и непроницаемыми. Он протянул руку и, запустив пальцы в темные кудрявые волосы, притянул к себе голову мальчика. Поблескивающие черные глаза оказались всего в нескольких дюймах от лица крепыша.
— Надо любить меня, Томас, — прошептал Ваал. — Любить меня и делать все, что я скажу. Тогда я смогу спасти тебя.
Томас дрожал. Из приоткрытого рта капнула слюна, повисла серебристой нитью на подбородке. Он сморгнул слезы, грозившие хлынуть по щекам, и выдавил:
— Я люблю тебя, Ваал. Не бросай меня.
— Мало говорить, что ты любишь меня. Нужно доказать это, и ты докажешь.
— Докажу, — поспешно заверил Томас. — Докажу, вот увидишь!
Оба мальчика не двигались с места, словно загипнотизированные. Взгляд Ваала не давал им уйти.
Кто-то позвал: «Джеффри! Джеффри!»
Ваал моргнул. Ребята, пригибаясь, побежали через площадку.
Кто-то шел к нему: монахиня в трепещущей на ветру черной рясе, сестра Розамунда. Она подошла и, улыбаясь, сказала:
— Джеффри, сегодня ты освобожден от урока чтения. С тобой хочет поговорить отец Робсон.
Ваал кивнул. Он молча последовал за ней через двор, сквозь крикливую толпу детей, расступившихся перед ним, и дальше, в полутемные, затейливо переплетающиеся приютские коридоры. При этом он все время внимательно наблюдал, как обозначаются под просторной рясой ягодицы монахини.
Сестре Розамунде было, вероятно, чуть-чуть за тридцать. Овальное лицо с высоким лбом, очень чистые зеленовато-голубые глаза и золотистые с рыжинкой волосы. Она совсем не походила на прочих воспитательниц с землистыми лицами, в очках с толстыми стеклами; с точки зрения Ваала, она была доступной. Она единственная поощряла детей приходить к ней с личными проблемами и, широко раскрыв глаза, подбадривая и утешая взглядом, снова и снова выслушивала рассказы о пьянчугах отцах и матерях-потаскухах, о побоях и наркотиках. Интересно, думал Ваал, она хоть раз спала с мужиком?
Они поднимались по широкой лестнице. Сестра Розамунда оглянулась, желая убедиться, что мальчик идет за ней, и заметила, как его взгляд метнулся от ее бедер к лицу и снова вернулся к прежнему объекту наблюдения.
У нее пропало желание оглядываться. Она чувствовала, как мальчишка взглядом срывал с нее рясу и обшаривал полные бедра — так пальцы бегают по клавишам: тронуть здесь, здесь и здесь. Сестра Розамунда плотно сжала побелевшие губы; у нее затряслись руки. Взгляд ребенка добрался под рясой до ее нижнего белья и неумолимо скользнул к треугольнику между ног. Она резко обернулась, не в силах дольше сохранять спокойствие:
— Прекрати!
— Прекратить что? — спросил мальчик.
Сестра Розамунда остановилась, дрожа и беззвучно шевеля губами. Она недолго проработала в приюте и тем не менее понимала ребят — и их безобидные шалости, и мерзкий уличный жаргон. Все это было ей понятно. Но этот ребенок… его она не могла понять. В нем было нечто неуловимое, что и привлекало ее, и отталкивало. Сейчас, под его холодным оценивающим взглядом, к ее горлу подкатил ледяной комок страха.
Они остановились перед закрытой дверью библиотеки. Вздрогнув при звуке собственного напряженного голоса, сестра Розамунда сказала:
— Отец Робсон хочет поговорить с тобой.
На пороге он обернулся и неприметно улыбнулся ей, как кот, подкрадывающийся к запертой в клетке канарейке. Сестра Розамунда обмерла и выпустила дверь. Та захлопнулась.
В библиотеке пахло старой бумагой и книжными переплетами. Она еще не открылась для посетителей, и на полках царил порядок, все лежало на местах. Стулья были аккуратно расставлены вокруг круглых столиков. Взгляд Ваала обежал комнату и уперся в спину мужчине, который стоял в углу, легонько поглаживая пальцем книжные корешки.
Отец Робсон слышал, как закрылась дверь, и краешком глаза наблюдал за мальчиком. Теперь он медленно повернулся к нему от книжных полок.
— Здравствуй, Джеффри. Как дела?
Мальчик не двигался с места. Где-то в дальнем углу библиотеки тикали часы, качался маятник — туда-сюда, туда-сюда.
— Ну, садись, Джеффри. Мне бы хотелось поговорить с тобой…
Ребенок не шелохнулся. Отец Робсон усомнился, слышал ли его мальчик вообще.
— Я не кусаюсь, — сказал отец Робсон. — Иди сюда.
— Зачем?
— Не люблю, когда собеседник далеко. Иначе я попросил бы позвать тебя к телефону в вестибюле.
— И надо было — сэкономили бы время.
Отец Робсон хмыкнул. Крепкий орешек. Кое-как изобразив улыбку, он сказал:
— По-моему, ты любишь книги. Мне казалось, здесь тебе будет уютно.
— Будет, — ответил мальчик, — если вы уйдете.
— Тебе совсем не интересно, почему я захотел поговорить с тобой?
— Нет.
— Почему же?
Ребенок молчал. Приглядываясь к мальчику в полумраке библиотеки, отец Робсон вдруг уверился, что в глазах ребенка на миг вспыхнул красный огонь. Это было так неожиданно, что у него закружилась голова.
— Я это уже знаю, — после минутной паузы ответил Ваал. Он подошел к полкам и стал разглядывать рисунки на суперобложках. — Вас послали сюда поговорить со мной, потому что я, как вы выражаетесь, «неисправимый». Сестра Мириам видит во мне «преступные наклонности». Отец Кэри называет меня «смутьяном». Разве не так?
— Да, это правда, — признал отец Робсон, делая шаг к мальчику. — Но я не верю, что ты такой, Джеффри.
Ваал резко повернул голову, и его глаза полыхнули столь жутким и неестественным светом, что отец Робсон остановился, точно наткнулся на стену.
— Не подходите, — негромко предостерег ребенок. Убедившись, что священник готов подчиниться, Ваал вновь обратил взгляд на полки с книгами. — Вы психолог. Что вы видите во мне?
— Я психолог, но не телепат, — ответил Робсон, прищуриваясь. Не почудились ли ему эти красные огоньки? Вероятно, виновато скверное освещение. — Если я не могу подступиться к тебе в обычном смысле этого слова, то уж проникнуть в твое сознание мне и подавно не дано.
— Тогда я сам расскажу вам, что вы во мне видите, — сказал Ваал. — Вы полагаете, что у меня не в порядке психика; вы полагаете, что на меня повлияло некое событие — или ряд событий — моего прошлого. Правильно?
— Да. Как ты это узнал?
— Я очень люблю книги, — ответил Ваал, вскидывая глаза на отца Робсона. — Вы ведь сами так сказали?
Отец Робсон кивнул. С подобным ребенком ему еще не приходилось иметь дела. В нем была некая странность: этот обычный с виду десятилетний мальчик в заплатанных джинсах и свитере был необычайно развит, он обладал такой ясностью ума, которая позволяла заподозрить в нем экстрасенсорные способности. А аура, окружавшая его, аура гнетущей, властной силы? Такого, сказал себе отец Робсон, я не припомню. Он спросил:
— Почему ты так упорно отрекаешься от своего имени, Джеффри? Хочешь порвать с прошлым?
— Меня зовут Ваал. Это мое единственное имя. И от него я не отрекаюсь. У вас не идет из головы тот случай из моего прошлого, который, по вашему мнению, так повлиял на меня. Вы полагаете, что я перенес душевную травму и поэтому хочу забыть весь тот период.
Отец Робсон заметил в выражении лица ребенка нечто такое, чего он, столько лет проработавший детским психологом, не умел определить.
— Какой случай ты имеешь в виду?
Ваал посмотрел на него. По его губам скользнула усмешка.
— Я… забыл.
— Ты хитришь.
— Нет, — возразил Ваал. — Просто продолжаю игру, которую начали вы.
— Ты умный мальчик, — заметил отец Робсон. — Я не стану говорить с тобой так, как обычно говорю с другими. Буду с тобой откровенен. За последний год ты перебывал в полудюжине семей, и всякий раз тебя возвращали в приют из-за твоего невыносимого, даже агрессивного поведения. По-моему, тебе не очень хочется покидать стены приюта.
Ваал молча слушал.
— Чего же ты хочешь? Чего ты ждешь? Наступит время, когда ты станешь слишком большим, чтобы оставаться в приюте. Что же тогда?
— Тогда… — начал Ваал, и отец Робсон подумал, что сейчас услышит больше, но мальчик медленно закрыл рот. Он стоял, не шевелясь, не говоря ни слова, и смотрел на человека в глубине расчерченной полосками света и тени библиотеки.
Нет, так толку не будет, сказал себе отец Робсон. Этот ребенок требует постоянного внимания профессионального психолога. Надежда построить мостик между собой и мальчиком оказалась напрасной. Он ничего не достиг. Делая последнюю попытку, он спросил:
— Почему ты не ходишь вместе со всеми в часовню?
— Не хочу.
— Ты неверующий?
— Верующий.
Лаконичный ответ удивил отца Робсона. Он ожидал грубости.
— Значит, ты веришь в Бога? — спросил он.
— В бога? — повторил Ваал, скользя внимательным взглядом по полкам, плотно заставленным книгами. — Возможно, не в вашего.
— Твой Бог не такой, как наш?
Мальчик медленно повернул голову. Его губы искривила холодная усмешка.
— Ваш Бог, — сказал он, — бог церквей с белыми колокольнями. И только. За церковным порогом он бессилен. Мой бог — бог подворотни, борделя, всего мира. Он — подлинный повелитель.
— Боже мой, Джеффри, — воскликнул отец Робсон, пораженный этим всплеском эмоций. — Как ты стал таким? Кто вбил тебе в голову этот страшный бред? — Он шагнул вперед, чтобы яснее увидеть лицо ребенка.
Ваал прорычал:
— Назад.
Но отец Робсон не послушался. Он хотел подойти ближе, так, чтобы можно было дотронуться до мальчика. Он сказал:
— Джеффри…
В ту же секунду мальчик крикнул: «Назад, я сказал!» — таким голосом, что отца Робсона отбросило к полкам и книжной лавиной свалило на пол. Что-то душило отчаянно сопротивлявшегося священника, парализовало, лишило способности двигаться, дышать, думать.
Мальчик одной рукой сбрасывал книги с полок и расшвыривал по библиотеке; летали пожелтевшие страницы, рвались переплеты. Стиснув зубы, дыша хрипло, точно разъяренный зверь, он ринулся за стеллажи. Отец Робсон увидел, что мальчишка очутился в той части библиотеки, где хранилась религиозная литература. Охваченный страшной, неуправляемой яростью — священник не подчинился ему! — Ваал рвал книги в клочья, и обрывки медленно опускались на пол к его ногам.
Отец Робсон хотел закричать, но неведомая сила, удерживавшая его, сдавила ему горло, и оттуда вырвался лишь едва слышный хрип. Перед глазами у него все плыло, а голова, казалось, разбухла от прихлынувшей крови, стала безобразно несоразмерной, точно у ярмарочного урода, и грозила вот-вот лопнуть.
Но ребенок остановился. Он стоял посреди учиненного им погрома и усмехался отцу Робсону так свирепо, что кровь стыла в жилах.
Потом он медленно, грациозно поднял руку. В ней была зажата Библия в белом переплете. На глазах у отца Робсона книга вдруг задымилась; дым заклубился над головой мальчика и поплыл вверх, к лампам на потолке. Ваал разжал руку, и Библия рассыпалась по полу горками перепутанных страниц. Ваал объявил:
— Наш разговор окончен.
Резко повернулся и вышел.
Когда ребенок ушел, гнетущая сила освободила отца Робсона из своего плена. Он ощупал шею, уверенный, что за горло его держала чья— то рука, но зная, что синяков не найдет. Он подождал, пока затихнет внезапно пробравшая его дрожь, потом осторожно порылся среди усеявших пол страниц и переплетов. Сильно пахло горелой бумагой, и он искал источник этого запаха.
Он нашел Библию в белом переплете, которую Ваал держал в высоко поднятой руке. На обложке и корешке виднелась бурая подпалина, след, при виде которого у священника мгновенно перехватило дыхание, словно пол вдруг ушел у него из-под ног.
След руки.
Отец Робсон, сунув руки в карманы, шел по территории приюта. Заходящее солнце отбрасывало на землю под деревьями пятнистые тени. Покончив с теми немногими бумагами, на каких ему удалось сосредоточиться, отец Робсон разложил их по папкам в своем кабинете и наконец вышел подышать бодрящим осенним воздухом, отдающим холодным канадским ветром и горьковатым ароматом листьев, горевших на задних двориках Олбани. Библию он надежно запер в сейф.
Он шел, глядя себе под ноги. В вышине, в пылающих кронах деревьев, вдруг пронесся ветер и осыпал его дождем листьев. Цепляясь за его пальто, они падали на землю.
За годы, проведенные в приюте, за все то время, что отец Робсон изучал особенности детской психики, он ни разу не сталкивался ни с чем подобным. Сила ненависти мальчика, выбранное им имя, невероятные, сверхъестественные эрудиция и ум, отпечаток ладони, выжженный на Библии, — возможно, думал священник, это лежит за пределами человеческого опыта. Несколько лет назад ему попался такой же маленький ненавистник, дитя улиц, рано наученное бороться за выживание. Он ненавидел все и вся, и отец Робсон понимал почему; в случае Джеффри Харпера Рейнса, или Ваала, простого объяснения не было. Возможно, этими приступами ярости, желанием нападать заявляла о себе мания преследования — но след руки, выжженный на обложке?.. Нет, этому не было объяснения.
Он никому не рассказал о случившемся. Наконец успокоившись, он собрал в разгромленной библиотеке все уцелевшие книги и расставил их по местам. О тех, которые требовали замены, он решил поговорить с библиотекарем позже. Зажав Библию под мышкой, отец Робсон вернулся к себе в кабинет, закурил и сидел, глядя на отпечаток ладони, пока глаза ему не застлал дым.
Сейчас, шагая по территории приюта, он решил, что пока не может посвятить в происшедшее отца Данна. Нужно осторожно понаблюдать за ребенком, негласно обследовать его; потом, когда исследование будет завершено, может быть, появится какое-нибудь объяснение. Но до тех пор покоя ему не будет.
Когда отец Робсон пересекал асфальтированную автостоянку, направляясь к административному корпусу, из тени дерева протянулась бледная рука и поймала его за рукав.
Он резко обернулся и оказался лицом к лицу с женщиной в черном. Одна из приютских сестер. Он узнал ее.
— Сестра Розамунда!
— Извините. Вас что-то тревожит? Я видела, как вы шли…
— Нет, нет. — Отец Робсон не поднимал головы. Они шли под деревьями, двое в развевающихся черных одеяниях. — Вам не холодно? Поднимается ветер.
Сестра Розамунда промолчала. Впереди высилась темная громада приюта; огни в окнах придавали ей сходство с огромным черным бульдогом, который, насупившись, следил за ними, напружинив перед прыжком мощные задние лапы.
— Я слышала сегодня ваш разговор с Джеффри Рейнсом в библиотеке, — чуть погодя сказала она. — Я не хотела подслушивать, но так вышло…
Отец Робсон кивнул. Сестра Розамунда покосилась на него и заметила глубокие складки, избороздившие его лицо, паутинку морщин вокруг настороженных глаз. Он сказал:
— Не знаю, как с ним быть. Здесь, в приюте, больше сотни детей, и с каждым я могу найти общий язык. С каждым. А с этим — нет. Мне даже кажется, что он не хочет, чтобы ему помогли.
— Я думаю, хочет. В глубине души.
Отец Робсон хмыкнул.
— Ну разве что. Вы проработали у нас два месяца. Не разочаровались?
— Ничуть.
— Вас привлекает работа с сиротами?
Она улыбнулась: профессиональное любопытство психолога работало сверхурочно. Он улыбнулся в ответ, однако его глаза внимательно следили за ней.
— Они привлекают меня своей беспомощностью, — созналась она. — Им нужно плечо, на которое можно было бы опереться, и мне нравится его подставлять. Мне невыносима мысль о том, что когда-нибудь их выпихнут в большой мир, а им некуда будет пойти.
— И все же многие из них предпочли бы улицу нашим стенам, — заметил отец Робсон.
— Потому что они по старой памяти боятся нас. Очень сложно разрушить их представление о нас как о строгих, одетых в черные рясы наставниках, которые бьют детей линейкой по рукам.
Отец Робсон кивнул, заинтригованный столь страстной критикой былого приютского воспитания.
— Согласен. Вы сегодня слышали Рейнса. Как по-вашему, не помогла бы здесь пресловутая линейка?
— Нет.
— А что же?
— Уважение и понимание. У него человеческая сердцевина, но, чтобы добраться до нее, нужно очень постараться.
Да, подумал отец Робсон, пробиваться, как долбят киркой камень.
— Мне кажется, он вам интересен. Да?
— Да, — сразу ответила она. — Сама не знаю чем. — Она взглянула на отца Робсона. — Он очень выделяется.
— Да?
— Все остальные дети пассивны, они попросту плывут по течению; это видно по их глазам. А в его глазах — мне так кажется — читается какая-то цель, что-то такое, что он хочет скрыть от нас. Если спросить любого другого воспитанника, кем бы он хотел стать, то получишь один из стандартных ответов: пожарным, частным сыщиком, летчиком и так далее. Но Джеффри всегда отмалчивается. Он почему-то не хочет посвящать нас в свои планы.
Отец Робсон согласно кивнул.
— Хорошее наблюдение. Очень хорошее.
Они приблизились к широкому крыльцу приюта. Отец Робсон остановился, и сестра Розамунда взглянула на него.
— Вы хотели бы мне помочь? — спросил он. — Джеффри теперь ни за что не пойдет на контакт со мной. Он захлопнул передо мной дверь. Мне нужен кто-нибудь, кто сможет поговорить с ним и выяснить, что его беспокоит. Я был бы вам очень признателен, если бы вы время от времени, насколько позволит ваше расписание, приглядывали за ним.
— Его что-то мучит, — сказала сестра Розамунда. — Он пугает меня.
— Мне кажется, он всех пугает.
— По-вашему, он… психически неуравновешен?
— Трудно сказать. Мне необходимо как можно больше узнать о нем, и тут вы могли бы оказать мне огромную услугу.
— Почему вы думаете, что мне повезет больше чем вам?
— Но ведь он пришел с вами в библиотеку? Поверьте, будь на вашем месте сестра Мириам, она в лучшем случае могла бы рассчитывать на грубость или камень. Только не на послушание.
Ветер ворошил палую листву у них под ногами, сухие листья потрескивали, точно бенгальские огни.
— Хорошо, — сказала сестра Розамунда. Свет из окон заливал ее лицо. — Я попробую как-нибудь расположить его к себе.
— Отлично, — отозвался отец Робсон. — Буду очень благодарен. Доброй ночи. — Он улыбнулся ей и отправился обратно, в свой кабинет, жалея, что не может рассказать ей больше, и проклиная себя за то, что втравил ее в эту историю. Он вдруг обернулся и сказал: «Будьте осторожны, не давайте ему… укусить», — и исчез в сгущающихся сумерках.
Сестра Розамунда смотрела ему вслед, пока его фигура не растаяла в темноте. На земле перед ней лежал желтоватый прямоугольник света, падавшего из окна четвертого, «спального», этажа. Новый порыв ветра зашелестел вокруг опавшей листвой, и сестра Розамунда, внезапно очнувшись от своей задумчивости, всмотрелась в освещенный квадрат. Ей показалось, будто кто-то метнулся от окна, в светлом прямоугольнике у нее под ногами мелькнула тень. Она отошла от крыльца и посмотрела на освещенное окно; ветер яростно трепал подол ее рясы. Занавески были раздернуты, но в окне никого не было. Сестре Розамунде вдруг стало очень холодно. Она вздрогнула и стала подниматься на крыльцо.
Сестра Розамунда чуть не застукала его, когда он следил за ней из окна. Он видел, как они — сестра Розамунда и отец Робсон — подошли к крыльцу и остановились на шевелящемся под ветром ковре осенней листвы. Речь шла о нем. Отцу Робсону не давало покоя то, что он, Ваал, сделал с книгой; тупица, подумал мальчик, мнящий себя умником. Не лучше была и сестра Розамунда; она воображала себя ангелом— хранителем, ангелом милосердия, а была обыкновенной шлюхой, рядящейся праведницей.
Он стоял между рядами железных кроватей, по которым в беспорядке были разбросаны одежда, игрушки, комиксы, и смотрел в темноту, опустившуюся на землю, как топор палача.
Позади раздался визгливый голос одной из сестер:
— Джеффри! Ты что же, не идешь ужинать?
Он не шелохнулся. Через мгновение он услышал, как монахиня, тяжело ступая, прошла по коридору и стала спускаться по лестнице. Потом наступила тишина, лишь ветер шумел за окном да снизу, из столовой, долетали приглушенные голоса детей.
С другого конца комнаты послышалось:
— Ваал…
Голос был детский. Ваал медленно обернулся и увидел, что это Питер Френсис, хрупкий бледный мальчуган. Он сильно хромал — в раннем детстве с ним приключилось какое-то несчастье. Сейчас мальчик, жалобно глядя на Ваала круглыми от страха глазами, пробирался к нему между кроватями. Питер сказал:
— Ты сегодня не разговариваешь со мной, Ваал. Я что-нибудь сделал не так?
Ваал ничего не ответил.
— Я сделал что-то не так, да? Что?
Ваал негромко велел:
— Иди сюда.
Питер приблизился. В его глазах, словно мелкая рыбешка в темной воде, метался страх.
Ваал сказал:
— Ты чуть не проговорился, правда?
— Нет! Клянусь, что нет! Тебе наврали! Я ничего не сказал, честное слово!
— Тот, от кого я узнал об этом, никогда не лжет. Он никогда не обманывает меня. Ты чуть не проговорился сестре Мириам, ведь так?
Питер увидел, как меняются глаза Ваала: из непроницаемо— черных, страшных, они превратились в серые и вдруг запылали как красные угли, опаляя кожу, но леденя кровь. Мальчик задрожал и, охваченный слепой паникой, огляделся, ища помощи, не сразу сообразив, что все, и дети и сестры, сейчас внизу, в столовой, и не могут помочь. Глаза Ваала стали густо-алыми, как кровь, потом огненно— белыми, словно расплавленная сталь.
Питер попытался оправдаться:
— Клянусь, она заставила меня! Она хотела все про тебя узнать, все— все! Хотела все выспросить, сказала, на меня можно положиться!
Глаза Ваала жгли, они источали силу, и язык Питера вдруг разбух, сделался толстым, как лягушка в стоячем пруду; он заполнил собой весь рот, и мальчику удалось только что-то невнятно пролепетать. В отчаянье он попытался крикнуть, позвать сестер, любого, кто услышит, — но слова застряли у него в горле.
Ваал сказал:
— Знаешь, Питер, а я читал твое личное дело. Да-да, читал. Их хранят в темной пещере под приютом, но однажды я проник туда и прочел их все. Знаешь, почему ты хромой, Питер?
— Нет… — прохрипел Питер. — Пожалуйста… — Он упал на колени и обхватил ноги Ваала, но тот быстро шагнул назад, и Питер ткнулся лицом в пол и тоненько заскулил, ожидая свиста плети.
— Тебе этого так и не объяснили, да? — прошептал Ваал. — Тогда вспомни, Питер… вспомни… вспомни.
— Нет… не надо…
— Надо. Вспомни. Ведь тебя вообще не хотели, верно, Питер? И твой отец — твой пьяный старик — поднял тебя… припоминаешь?
— Нет… — Питер зажал уши и приник к полу. Перед его глазами возник злобно ухмыляющийся человек с налитыми кровью глазами. Человек этот подхватил его и, отчаянно, зло выругавшись, швырнул в однообразно-белое пространство, которое можно было бы принять за снежный покров, если бы не трещины. А потом падение, вниз, вниз, обжигающая, нестерпимая боль в бедре и красное пятно на белизне.
— Нет! — выкрикнул он, вновь чувствуя, как сломанные кости безжалостно рвут младенческую плоть, и зарыдал, не поднимаясь с пола, плотно зажимая уши, но зная, что одним этим боль не унять. — Этого… этого не было… не было, — всхлипывал он несчастным голосом. — Не бы…
Ваал взял мальчика рукой за лицо и так сжал, что оно побелело, а из глаз Питера исчезла всякая надежда.
— Было, — сказал он. — Раз я говорю было, значит, было. Теперь ты мой. В моих руках и твое прошлое, и твое будущее.
Питер сжался в комок и беззвучно плакал.
Красное пламя в глазах Ваала медленно погасло, и в них вновь вернулась кромешная чернота бездонной пропасти. Он разжал пальцы и погладил мальчугана, как гладят собаку, сперва угостив ее хлыстом.
— Питер, можешь забыть обо всех своих бедах. Теперь все хорошо. Здесь им тебя не достать.
Мальчик обхватил ноги Ваала.
— Не достать? Правда? — лепетал он распухшими губами.
— Нет. Призраки ушли. Покуда ты мой, им не добраться до тебя.
— Я твой… твой, твой…
— Питер, — мягко проговорил Ваал, — сестра Мириам ничего не должна знать. Никто не должен, кроме нас. Если они узнают, они постараются убить нас. Понимаешь?
— Да.
— А если сестра Мириам… если кто-нибудь станет расспрашивать обо мне, молчи. Ты должен молчать. Я хочу, чтобы ты держался подальше от сестры Мириам. Вообще не говори с ней, даже если она заговорит с тобой. Она злая, Питер. Она может вернуть призраков.
Мальчуган у его ног напрягся.
— Нет!
— Не бойся, — успокоил Ваал. — Все в порядке. Вставай.
Питер поднялся. Ноги его дрожали, на подбородке повисла готовая капнуть слезинка. Он вдруг вскинул голову и посмотрел куда-то за плечо Ваала. Сам Ваал точно окаменел. Позади них кто-то стоял; кто— то уже несколько минут наблюдал за ними.
Ваал обернулся и встретился взглядом с сестрой Розамундой. Она стояла в дверях, безвольно опустив руки, на лице застыло вопросительное выражение. Он был слишком занят Питером, чтобы заметить ее раньше.
— Джеффри, — сказала она, — ты не пришел ужинать, и я поднялась узнать, не случилось ли чего. — Ее голос едва заметно дрожал, а в глазах просвечивала неуверенность.
— Питер… споткнулся и ушибся, — ответил Ваал. Он поднес руку к подбородку мальчика, поймал в ладонь упавшую слезинку и предъявил ее, круглую, блестящую, сестре Розамунде. — Он плакал. Видите?
— Да, — ответила она. — Вижу. Питер, с тобой все в порядке? Тебе больно?
— Все нормально, — ответил Питер, вытирая лицо рукавом. — Я обо что-то споткнулся.
Она подошла ближе, под круглые плафоны, чтобы получше разглядеть мальчиков.
— Питер, ты этак останешься без ужина. Ступай вниз, поешь.
— Да, мэм, — послушно отозвался он и, в последний раз оглянувшись на Ваала, прошел мимо сестры Розамунды. Они услышали, как он спускается по лестнице.
— Я тоже опаздываю на ужин, — заметил Ваал. — Пойду-ка я.
— Нет, — поспешно возразила она.
Он взглянул ей в лицо и прищурился:
— А разве вы не за этим пришли? Вы же пришли позвать меня на ужин?
— Да, я пришла сюда именно за этим. Но я видела вас с Питером и знаю, что он не падал.
— А я говорю, он упал.
— Я стояла здесь и все видела, Джеффри.
— Тогда, возможно, — прошептал Ваал так тихо, что ей пришлось напрячь слух, — вы плохо видите.
Сестра Розамунда вдруг поняла, что ее дыхание участилось. Внезапно ей показалось, что в комнате холодно, хотя окно было закрыто. Ах да, окно. То самое, которое она видела снизу. Она протерла заслезившиеся глаза; щипало так, словно она промыла их рассолом.
— Глаза…
— Похоже, у вас что-то с глазами, сестра, — заметил Ваал. — Но, конечно, ваш разлюбезный Иисус убережет свою служанку от слепоты?
Боль усиливалась. Сестра Розамунда охнула и прижала ладони к глазам, а когда отняла руки, то увидела все как в тумане, смутно, расплывчато, словно окружающее отражалось в кривых зеркалах. На месте головы мальчика ярко светился белый шар, похожий на плафоны, висящие под потолком. Сестра заморгала, и с ресниц закапала влага. Что-то попало мне в глаза, подумала она. Наверное, пыль. Я промою их водой, и все придет в норму. Но эта боль…
— У меня что-то с глазами, — снова сказала она и смутилась: ее голос, отразившийся от стен, дрожал.
Она вытянула руки, чтобы ощупью пробраться между кроватями к двери. Однако Ваал вдруг крепко взял ее за запястье. Он не собирался отпускать ее.
Сестра Розамунда разглядела сквозь мутные слезы, что мальчик шагнул вперед. Он легонько провел пальцами по ее векам, и сестра ощутила странный жар, который, проникая под череп, собирался где-то в области затылка.
— Не нужно бояться, — сказал мальчик. — Пока не нужно.
Сестра Розамунда моргнула.
Она стояла на углу улицы. Нет, это была автобусная остановка. Город вокруг нее был пропитан синевой ранних сумерек. Грязный снег, собранный в сугробы вдоль тротуаров и в переулках, искрился, отражая бесчисленные огни, кричащий неон, мигающий ослепительно-белый свет фонарей. Вместо черной рясы на сестре Розамунде было длинное темное пальто и темные перчатки. Что у нее под пальто, она тоже знала: темно— синее платье с полосатым поясом. Его подарок ко дню рождения.
Рядом, дыша на озябшие руки, стоял Кристофер. Его глаза, обычно такие беспечные и веселые, были холодны, как пронизывающий февральский ветер, который налетал из глубины улицы. Кристофер сказал:
— Другого времени сказать мне об этом ты не нашла. Господи, как же все это невовремя!
— Прости, Крис, — сказала она и тут же мысленно отругала себя: слишком уж часто она просила прощения. Она устала объяснять свое решение. Последние несколько дней были заполнены бесконечными слезливыми междугородними разговорами — звонили родители из Хартфорда. И вот теперь этот человек, с которым у нее тянулся бесконечный роман, причем периоды влюбленности чередовались с периодами охлаждения, снова допытывался причин.
— Я надеялась, ты поймешь, — сказала она. — Я действительно думала, что ты меня поймешь.
— Это потому, что ты чувствуешь себя никчемной, да? Да? Неужели рядом со мной ты чувствуешь себя ни на что не способной, никому не нужной? Дело в этом?
— Нет, — ответила она и мысленно поморщилась. Да, и поэтому тоже. Ее влекло к нему главным образом физически. Душу же, осознала Розамунда со временем, эта любовь не затрагивала. Что называется, ни уму, ни сердцу. — Приняв обет, я получу возможность заниматься тем, к чему чувствую призвание. Мы с тобой уже обсуждали это, Крис. Ты же знаешь.
— Да, обсуждали. Обсуждали. Но теперь ты действительно связалась с ними и собираешься осуществить свои планы. Черт возьми, да это все равно что сунуть голову в петлю!
— В петлю? Я думаю иначе. Для меня это новая перспектива.
Кристофер покачал головой и пнул слежавшийся снег.
— Ну да, конечно. Перспектива. Послушай, ты что, хочешь состариться в женском монастыре? Хочешь от всего отказаться? Отказаться от… нас?
Розамунда обернулась и взглянула ему в лицо. Боже, подумала она, да он это вполне серьезно!
— Я решила, — твердо ответила она, — что право распоряжаться моей жизнью принадлежит мне и только мне.
— Право загубить ее, — уточнил Кристофер.
— Я приму обет, поскольку верю, что тогда смогу хоть что-нибудь хоть для кого-нибудь сделать. Я думала достаточно долго. Это правильный выбор.
Кристофер стоял и смотрел на нее так, словно ждал, что она вдруг засмеется и подтолкнет его локтем в бок, давая понять, что все это розыгрыш. Он пробормотал:
— Не понимаю. От чего ты бежишь?
Она посмотрела в конец улицы. Ее автобус, разбрызгивая колесами грязь, уже повернул за угол и должен был вот-вот подойти.
— Я ни от чего не бегу, Крис. Я стремлюсь хоть к чему-то прийти.
— Не понимаю, — вновь повторил он, потирая шею. — Впервые вижу человека, которому захотелось уйти в монастырь.
Автобус сбавил ход, подъезжая к остановке. Захрустел под колесами наст. Деньги на билет Розамунда приготовила давно и крепко сжимала их в кулаке. Кристофер стоял, понурясь. Со стороны казалось, что он сосредоточенно наблюдает за тем, как слякоть затейливыми ручейками исчезает в решетке слива. Мелочь в руке у Розамунды звякнула.
Кристофер вдруг поднял голову.
— Я женюсь на тебе. Ты этого хочешь? Нет, серьезно. Я не шучу. Я женюсь на тебе.
Автобус затормозил у остановки. Двери с шипением открылись, водитель выжидательно поглядел на Розамунду.
Она поднялась в автобус.
— Я женюсь на тебе, — повторил Кристофер. — Я позвоню тебе сегодня вечером, Рози. Ладно? Покумекаем вместе. Договорились?
Она бросила мелочь в кассу. Монетки загремели как канонада, словно где-то за тридевять земель рвались снаряды. Двери за ней закрылись, обрубив фразу Кристофера на середине так бесповоротно, словно отсекли ему голову. Она села. Автобус тронулся, отъехал от кромки тротуара, Розамунда оглянулась и сквозь белое облако автобусного выхлопа увидела Кристофера.
Мальчик убрал руки с ее глаз. Нет, не мальчик. Кристофер. Она увидела его, озаренного резким белым светом ламп в круглых плафонах. Кристофер улыбался, глядел светло, спокойно. Он пришел к ней! Он наконец нашел ее!
Ваал опустил руку. Туман перед глазами сестры Розамунды медленно рассеялся, и тогда она узнала черные прищуренные глаза. Она дышала хрипло и тяжело и вся заледенела, словно только что вошла с метели.
Ваал сказал:
— Вам следовало выйти за него. Вы разбили ему сердце, сестра. Он был бы вам хорошим мужем.
Нет, нет, мысленно крикнула она. Ничего этого нет!
— Он не понимал, что мне было нужно, — пробормотала она. — Ему только так казалось.
— Досадно, — отозвался Ваал. — Он ведь так вас любил. А теперь уже поздно.
— Что? — переспросила она, и в висках у нее застучало. — Что?
— А вы не знали? Потому он и не искал вас. Потому и не звонил вашим родителям. Он мертв, сестра. Погиб в автомобильной катастрофе…
Она зажала рот рукой и сдавленно охнула.
— …и его так страшно изуродовало, что вы бы его не узнали. Его вынимали из машины… по кусочкам.
— Лжешь! — закричала она. — Лжешь!
— Тогда почему же, — спросил Ваал, — вы мне верите?
— Родители позвонили бы мне! Ты лжешь! — Прижимая руку ко рту (она знала, что губы у нее сейчас мертвенно-белые, как ломкие иссохшие кости), сестра Розамунда попятилась от него в коридор. Ваал усмехнулся, и его усмешка превратилась в широкую улыбку… улыбку Кристофера. Кристофер протянул к ней руки и заговорил тихим, далеким голосом: «Рози? Я здесь. Я знаю, как я нужен тебе сейчас. И ты мне нужна, дорогая. Я все время засыпаю за рулем…»
С пронзительным криком, от которого у нее запершило в горле, сестра Розамунда метнулась из спальни в коридор. Сбегая в развевающейся рясе по лестнице, она вдруг заметила внизу других сестер. Они шептались, бросая на нее удивленные взгляды.
Она остановилась, чтобы успокоиться, и тотчас ухватилась за перила, чтобы не упасть: ее вдруг затошнило. «Я схожу с ума? — подумала она. — Я схожу с ума?» Она так крепко сжимала перила, что на руках проступили вены и стало видно, как кровь бежит по ним к ее бешено бьющемуся сердцу.
Следующие несколько недель сестра Розамунда избегала мальчика, не в силах быть рядом с ним — в памяти сразу всплывало улыбающееся лицо Кристофера, венчающее тело ребенка.
Иногда, даже во время уроков истории или в часовне, ее вдруг охватывала неудержимая дрожь. Однажды это случилось во время ужина; она уронила поднос, тарелки побились, и осколки разлетелись по полу. Все чаще и чаще она ловила на себе осторожные, любопытные взгляды коллег.
Она позвонила родителям, чтобы хоть что-нибудь узнать о Кристофере, однако те уже несколько лет ничего о нем не слышали. Оставался единственный человек, с которым можно было связаться, брат Кристофера в Детройте. Но, набирая номер детройтской справочной службы, сестра Розамунда вдруг бросила трубку. Она не была уверена, хочет ли узнать о судьбе Кристофера; возможно, правда доконала бы ее. Она хотела и боялась узнать и по ночам ворочалась в постели, простыня и одеяло становились влажными от пота.
Возможно, я все-таки ошиблась, без конца повторяла она себе в ночной тиши. Да, она отвернулась от Кристофера, когда он нуждался в ней. Теперь давняя ошибка связала ее по рукам и ногам. Кристофер был прав: она тогда бежала и, что самое скверное, с самого начала знала об этом. Она хотела укрыться от суровых атрибутов реальности, спрятаться где-нибудь, где угодно, и до последнего вздоха цепляться за свое убежище.
Теперь она стала понимать, как ей не хватает интимной стороны любви. Она тосковала по сильным и нежным рукам, ласкавшим ее на смятой широкой постели в его квартире; ей хотелось вновь очутиться в его объятиях, чтобы он, зарывшись лицом в ее волосы, нашептывал ей, как прекрасно ее тело. Она тосковала по физической близости почти так же сильно, как по самому Кристоферу. До чего несправедливо, думала она, отказывать себе в том, что так необходимо! Теперь она чувствовала себя чужой и одинокой среди строгих черных одеяний, в атмосфере благочестия. Неожиданно она оказалась окружена уродами, которые так же отрекались от себя, отказывали себе во всем. Посмей сестра Розамунда признаться, какие мысли ее одолевают, ей ответили бы суровой отповедью и, вероятно, отослали бы к отцу Робсону.
Я еще молода, твердила она по ночам. Здесь я состарюсь до срока и до конца жизни буду носить черную сутану и прятать от всех свои чувства. О Боже, Боже, это несправедливо.
Каждый новый ускользающий день напоминал ей об ушедшем безвозвратно; она пыталась забыться, с головой погружаясь в работу и коротая свободное время в одиночестве, за книгами, но не могла подавить растущие сомнения и чувство неуверенности. Каждое утро она готовилась увидеть в зеркале паутину крохотных морщинок под глазами, обнаружить сходство с пожилыми сестрами, для которых не существовало жизни вне стен приюта. Вскоре сестра Розамунда стала есть у себя в комнате и отказываться от участия в маленьких развлечениях — празднованиях дней рождения, коллективных просмотрах фильмов. И наконец усомнилась в справедливости Высшего Судии, которому понадобилось запереть ее здесь, как красивое холеное животное в клетке, сгноить в этих унылых стенах.
Однажды утром, после урока истории, когда отпущенные ею ученики вереницей потянулись на следующий урок, в класс вошел отец Робсон и плотно притворил за собой дверь.
Сестра Розамунда сидела за учительским столом и смотрела, как он идет к ней. Итак, подумала она, все-таки… Отец Робсон улыбнулся, и она принялась сосредоточенно раскладывать на столе листки с контрольными работами.
— Доброе утро, сестра Розамунда. Вы заняты?
— Сегодня мы писали контрольную.
— Да, я вижу. — Он огляделся и посмотрел на стенд, где висели детские рисунки: выставка, посвященная Томасу Джефферсону. На одном из портретов волосы у этого уважаемого государственного мужа были зеленые, а зубы черные. На доске отец Робсон увидел написанные рукой сестры Розамунды вопросы к теме «Американская конституция». Неровный почерк, налезающие друг на друга буквы, строки, взбирающиеся от середины доски к верхнему ее краю говорили о стрессе. Он мысленно отметил это обстоятельство.
— А знаете, я в свое время очень интересовался историей. Создавал в начальных классах всевозможные исторические кружки, даже удостоился нескольких наград педагогического совета. Мне всегда была интересна история древнего мира — зарождение цивилизаций и тому подобное. Захватывающий предмет.
— Боюсь, дети к нему еще не совсем готовы.
— Что ж, — согласился он, — может быть.
— Я очень занята, — напомнила сестра Розамунда. — Через несколько минут у меня урок.
Отец Робсон кивнул.
— Могу я поговорить с вами? Всего минуту.
Она не ответила.
Он стоял перед ней, пока она не подняла глаза. Поймав ее взгляд, он сказал:
— Сестра Розамунда, вас что-то беспокоит?
— С чего вы взяли?
— Я не утверждаю , что вас что-то беспокоит, — мягко заметил он. — Я только спросил. Некрасиво отвечать вопросом на вопрос.
— На свете много некрасивого, — проговорила она и сразу опустила глаза.
Отец Робсон уловил сарказм в ее голосе и понял, что беспокойство сестер относительно ее поведения в последние недели не беспочвенно.
— Нет, — возразил он. — Я так не думаю. Вы не хотели бы об этом поговорить?
— Вы путаете меня с детьми. Вас кто-то просил поговорить со мной? Отец Данн?
— Нет. Я заметил резкую и внезапную перемену в вашем поведении. Все заметили, даже дети. И мне захотелось узнать, не могу ли я чем-нибудь помочь.
— Нет, — решительно отрезала она. — Не можете.
— Что ж, ладно, — сказал он. — Простите, что побеспокоил. Еще один вопрос, и я уйду. Вы помните наш разговор о Джеффри Рейнсе?
Она оторвала взгляд от бумаг, и отец Робсон заметил, что ее лицо на несколько секунд побелело. Это встревожило его.
— Прошу прощения, — сказала сестра Розамунда после минутной паузы. — Я совсем забыла, что вы просили меня присмотреть за ним.
— Нет, нет, ничего страшного. Я понимаю. У вас и без того довольно работы. К тому же взять на себя ответственность за этого ребенка следовало бы мне.
Она открыла ящик стола и принялась убирать туда листки.
Ну-ка, копни здесь поглубже, сказал себе отец Робсон. Тут что-то очень неладно.
— Ваше отношение к мальчику изменилось? Вы по-прежнему полагаете, что контакт с ним возможен?
Она закрыла ящик стола:
— Он… очень трудный ребенок.
Отец Робсон хмыкнул, соглашаясь. На лице сестры Розамунды так отчетливо проступило напряжение, словно по ее чертам прошелся резец скульптора; пальцы ее постоянно то сжимались, то разжимались. Он заметил в ней странное сходство с ребенком, о котором шла речь, — отстраненность, отчуждение, язвительную холодность — и вдруг испугался.
— Этот ребенок как-то связан с вашей проблемой, сестра? — спросил он и тотчас пожалел о грубоватой прямолинейности вопроса.
В глазах сестры Розамунды блеснул огонек, но она быстро справилась с собой, и отец Робсон почувствовал, как утихают ее гнев и смятение. Ему показалось, что она не ответит, но сестра Розамунда вдруг сказала:
— Почему вы так думаете?
— Вот, пожалуйста, — он попытался изобразить улыбку, — вы вновь отвечаете вопросом на вопрос. Я попросил вас поговорить с ним, и почти сразу после этого вас… как подменили. Подавленность, замкнутость, отчужденность… Мне кажется, от мальчика исходит некая тревожная сила. Поэтому…
— Я же вам сказала, — ответила сестра Розамунда, — я еще не говорила с ним. — Она попыталась посмотреть священнику прямо в глаза, однако ее взгляд ушел в сторону.
— Вы уклоняетесь от разговора, сестра, — сказал отец Робсон. — Раз вы не можете выговориться передо мной, поговорите с кем-нибудь еще. Мне больно видеть вас такой грустной и подавленной.
В класс уже заходили дети. Заточив карандаши в точилке, укрепленной на стене, они рассаживались по местам.
— У меня контрольная, — снова напомнила сестра Розамунда.
— Что ж, хорошо, — вздохнул отец Робсон, предпринимая заключительную попытку разглядеть, что скрыто в глубине ее глаз. — Если я вам понадоблюсь, вы знаете, где меня найти. — Он в последний раз улыбнулся и направился к двери.
Но, когда он потянулся к дверной ручке, сестра Розамунда сказала:
— Отец Робсон…
Отчаяние в ее голосе остановило его. В нем было что-то, готовое сломаться, как хрупкий осколок стекла.
Держа руку на ручке двери, он обернулся.
— Как по-вашему, я привлекательная женщина? — спросила сестра Розамунда. Она дрожала; ее нога под столом нервно постукивала по деревянному полу.
Он очень мягко ответил:
— Да, сестра Розамунда. Я считаю вас привлекательной во многих, самых разных, отношениях. Вы очень добрый, чуткий, отзывчивый человек.
Дети притихли и слушали.
— Я имею в виду не это. Я хочу сказать… — Но она вдруг перестала понимать, что же она хочет сказать. Незаконченная фраза умерла на ее дрожащих губах. Сестра Розамунда залилась краской. Дети захихикали.
Отец Робсон спросил:
— Да?
— У нас контрольная, — проговорила она, отводя взгляд. — Прошу прощения, но…
— Ну конечно, — воскликнул он. — Простите, что отнял у вас столько времени.
Сестра Розамунда зашелестела бумагами, и он понял, что больше ничего не услышит.
В коридоре он задумался, не оказалась ли работа с детьми непосильной ответственностью для сестры Розамунды; возможно, сироты угнетающе действовали на ее чувствительную натуру. Впрочем, это могло быть и нечто совершенно иное… Он вспомнил, как посерело ее лицо при упоминании о Джеффри Рейнсе. Что-то произошло — страшное, возможно, непоправимое. Это только кажется, сказал он себе. Только кажется. Он сунул руки в карманы и пошел по тускло освещенному коридору, машинально пересчитывая квадратики линолеума на полу.
Вскоре сестра Розамунда, отгородившаяся невидимой стеной от любопытных взглядов и шепотков окружающих, начала бояться себя. Она плохо спала; ей часто снился Кристофер — облаченный в белые одежды, он стоял среди высоких золотистых барханов в курящейся песком пустыне и протягивал руки навстречу ей, нагой, умирающей от желания. Но, едва их пальцы сплетались, кожа Кристофера приобретала холодный серый оттенок сырого песка, а губы кривились в непристойной гримасе. Он сбрасывал одежды, являя карикатурную, фантасмагорическую наготу, и, швырнув Розамунду на золотистое песчаное ложе, грубо раздвигал ей ноги. И тогда медленно, очень медленно черты его менялись, Кристофер превращался в кого-то другого, в кого-то бледного, с горящими черными глазами, подобными глубоким колодцам, где на дне развели огонь. Она узнавала мальчишку и просыпалась, затрудненно дыша: он был такой тяжелый, когда лежал на ней, щекоча слюнявым языком ее набухшие соски.
Многоцветье осени сменилось унылым однообразием зимы. Деревья с отчаянной, безнадежной решимостью сбросили последние листья и стыли в своей хрупкой наготе под хмурым низким небом. Трава побурела, стала жесткой и ломкой, а сам приют превратился в искрящуюся инеем темную каменную глыбу.
Сестра Розамунда заподозрила, что теряет рассудок. Она делалась все более рассеянной и порой посреди фразы забывала, о чем говорит. Ее сны стали ярче, живее; мальчишка и Кристофер слились в одно. Иногда ей казалось, что лицо Джеффри знакомо ей с незапамятных времен; ей снилось, что она садится в городской автобус, а когда тот отъезжает, оборачивается и видит мальчика, как будто бы машущего ей с края тротуара — но в этом она не была уверена. Никогда. Она содрогалась, сгорала и знала, что безумна.
Было принято решение перевести сестру Розамунду из приюта. Отец Робсон считал, что ее мрачные настроения, отрешенность и замкнутость сказываются на детях. Ему стало казаться, что дети о чем-то шепчутся у него за спиной, словно за какие-то несколько месяцев они вдруг повзрослели, стали более скрытными. Шумные игры, естественные в их возрасте, полностью прекратились. Теперь дети разговаривали и держались как почти взрослые, зрелые люди, а в их глазах светилась нездоровая сообразительность, по мнению отца Робсона, чудовищно — чудовищно! — недетская.
И отдельно от всех, над всеми, был этот мальчик. Сейчас он в одиночестве гулял на морозном ветру по детской площадке, медленно сжимая и разжимая кулаки. Отец Робсон не видел, чтобы он с кем— нибудь заговаривал, и никто не заговаривал с ним, но священник заметил, как мальчик обегал глазами лица воспитанников. Под его взглядом дети ежились, старались уйти в сторону — и отец Робсон сам опустил глаза, притворившись, что ничего не видел.
Этому существовало лишь одно определение, и отец Робсон знал его. Власть. Сидя за столом в своем заваленном бумагами кабинете, он, задумчиво покусывая карандаш, листал читанные-перечитанные журналы по психологии. Власть. Власть. Власть. Растущая подобно тени, неосязаемая, неуловимая. Быть может, схожая (тут по спине у него пробежал холодок) с той тенью, которую он заметил в глазах сестры Розамунды.
Власть, сила мальчика росла с каждым днем. Отец Робсон чувствовал, как она поднимается, точно кобра из плетеной корзины, покачиваясь в тусклых, пыльных солнечных лучах. Она неизбежно должна была напасть. Но на кого?.. На что?..
Он отложил журналы и выпрямился, скрестив руки на груди. На него вновь нахлынули парализующее изумление, которое он испытал, когда мальчишка одной фразой отшвырнул его от себя, и холодный ужас, обуявший его при виде следа ладони, выжженного на книжном переплете зловещей, необъяснимой силой. Пожалуй, пора отправить мальчика в Нью-Йорк на обследование к психиатру, имеющему опыт общения с трудными детьми, и получить ответы на свои вопросы. И, пожалуй, пора отпереть сейф и сделать обгорелую Библию достоянием гласности. Да. Пора. Давно пора.
Во дворе приюта, особняком от всех, стоял под ударами ледяного ветра Ваал.
Он смотрел, как к нему через площадку идут двое. Один хромал. Они дрожали в своих пальтишках, сутулясь, чтобы уберечь от ветра хоть каплю тепла. Он ждал, не шевелясь.
Погода была отвратительная. Сплошной облачный покров то светлел до грязноватой белизны, то наливался чернотой бездонной пропасти. Ребята подошли к Ваалу. Ветер ерошил им волосы.
Молчание.
Ваал посмотрел им в глаза.
— Сегодня вечером, — сказал он.
Сестра Розамунда вся взмокла. Она резко откинула одеяло, хотя в окна комнаты скребся резкий холодный ветер. Только что сестра Розамунда ворочалась и металась в сырой от пота постели: ей снились прекрасные звери, они расхаживали по клетке из угла в угол, но о них забывали, и их плоть превращалась в тлен. О Боже мой, Боже, как я ошиблась, как я ошиблась, где моя вера? Где моя вера?
Твоя вера , послышался чей-то голос, сейчас ищет, как спасти тебя. Твоя вера крепнет, крепнет. Вне этих стен ты будешь сильна и свободна.
Неужели? Возможно ли?
Да. Но не здесь. О заблудшая, о сбившаяся с пути истинного, приди ко мне.
Она зажала уши руками.
Кто-то, теперь совсем близко, продолжал:
Ты пытаешься спрятаться. Твой страх взлелеет новую ошибку. Есть тот, кому ты нужна. Он хочет забрать тебя отсюда. Его зовут…
Кристофер.
Кристофер. Он ждет тебя, но он не может ждать долго. Его срок отмерен, как и твой. А в этой обители тлена, в этих мрачных стенах тебе и вовсе не отпущен срок. Приди ко мне.
Липкие простыни опутали ее, не пускали. Сестра Розамунда рванулась, и треск полотна разбудил ее. Она лежала неподвижно, пока дыхание не выровнялось, не стало размеренным. Кто зовет меня? Кто?
Ответа не было.
Она знала, что голос шел из противоположного крыла здания, где спали дети. Поднявшись с постели (тихо, чтобы не разбудить остальных), она потянулась к выключателю, но одернула себя. Нет, нет, подумала она. Они станут допытываться, в чем дело, помешают мне, скажут, что я сошла с ума, что по ночам надо спать. Сестра Розамунда нашарила в ящике комода свечу и спички и запалила фитиль. Маленький огонек вытянулся белым острым язычком. Босиком, в одной серой сорочке, держа перед собой свечу, она двинулась по коридорам к детской спальне, к… Кристоферу. Да, да. К Кристоферу, который пришел, чтобы увести ее отсюда. Свеча трещала, горячий воск капал на руку, но сестра Розамунда не чувствовала боли.
Отец Робсон допечатал последнюю страницу своих заметок и потер глаза. Он потянулся за кофе и, к своему разочарованию, обнаружил, что чашка пуста. Однако он не зря засиделся в своем кабинете допоздна; обобщающая докладная о поведении Джеффри Харпера Рейнса и сестры Розамунды закончена и утром ляжет на стол к отцу Данну. Он заранее знал, как отреагирует отец Данн: что? Вздор! И тогда придется убеждать его, что лучший способ помочь сестре Розамунде — это перевести ее из приюта и что мальчику необходимо тщательное обследование у специалистов. В его пользу будет свидетельствовать обгорелая Библия — поистине, с фактами не поспоришь. Даже такой твердолобый упрямец как Данн при виде отпечатка руки на Библии поймет: необходима помощь извне. Им придется на несколько недель отправить мальчика в город; обследование займет не один день. Отец Робсон почувствовал облегчение от того, что наконец решил эту проблему положительно. В то же время он с неудовольствием сознавал, что не имеет возможности заняться ею так, как хотелось бы. Впрочем, нет, лучше прибегнуть к услугам специалистов и отослать мальчика в город. Тогда, возможно, мрачное уныние, спустившееся на приют с приходом зимы, отчасти рассеется. Да, наконец сказал он себе, выключая свет и запирая двери кабинета, так будет правильно.
Выйдя из кирпичного домика, он пошел на стоянку к своей машине. В лицо дул холодный ветер. Утомительные полчаса езды, и он дома; взявшись сортировать и записывать свои соображения, он потерял счет времени. Отец Робсон вдруг понял, что по-прежнему знает не больше, чем в начале работы, только теперь пугающие вопросы были черным по белому отпечатаны на бумаге. Он пожалел, что не может выпить еще кофе, прежде чем сядет за руль.
На полпути к машине он вдруг остановился.
Что это он сейчас увидел? Там, наверху, за окнами? Четвертый этаж, спальни детей. Темные окна; в этот ранний предутренний час все, разумеется, крепко спят, и все же… все же…
Кто-то прошел мимо окна, мелькнул огонек. Фонарик? Свеча? И сразу — или это разыгралось его воображение, разбуженное пляской теней, которые отбрасывали в лунном свете, качаясь под ветром, голые ветки? — он увидел за темными стеклами стремительное движение множества фигур. На миг отец Робсон замер, но сразу озяб и поплотнее запахнул воротник пальто. Да! Вот оно! За окном плыл огонек свечи!
Он снова пересек стоянку, поднялся на крыльцо приюта, где в щелястых досках свистел ветер, и отпер дверь универсальным ключом.
Первый этаж был погружен в тишину. Когда глаза отца Робсона привыкли к темноте, пустые классы и коридоры вдруг заполнили длинные тени; они внезапно выскакивали у него из-под ног или бесшумно скользили по обоям. Он пошел по лестнице, миновал площадку третьего этажа, где лежал рваный ковер, пропахший нафталином, и поднялся на четвертый этаж. Одной рукой он держался за гладкие деревянные перила и осторожно ступал в темноте, стараясь производить как можно меньше шума. По некой причине, какой — он не хотел признаваться даже себе, отец Робсон не желал объявлять о своем присутствии тому, кто сейчас бродил среди спящих детей.
На четвертом этаже он сразу определил, где прошел неизвестный со свечой; сильный запах воска вел в глубь коридора к закрытым дверям спальни. Отец Робсон двинулся вперед. Один раз он, вздрогнув, остановился — под ногой скрипнула половица, — потом его рука коснулась дверей спальни. Снизу не пробивалось ни лучика света, не слышно было и движения. Он прислушался. Он надеялся столкнуться здесь с сестрой, которая, возможно, поднялась в столь ранний час, чтобы взглянуть на прихворнувшего ребенка, но безжалостный стук сердца и оглушительный шум крови в ушах напомнили отцу Робсону, что он уже знает — дело в другом.
За дверью кто-то или что-то ждало его. За дверью был мальчик.
Отцу Робсону показалось, что руке его передалась слабая дрожь, словно кто-то (или их было несколько?) стоял за дверью и слушал, как бьется его сердце, считал удары, хихикая в кулак. Уходи, сказал он себе, уходи. Уйди от этой двери, из этих стен. Поезжай домой, а утром вернись как ни в чем не бывало, словно ты никогда не видел мелькающего в окне белого огонька свечи. Уходи. Уходи, пока не поздно.
Но нет. Нет.
Отец Робсон открыл дверь и переступил порог спальни.
Казалось, там было темнее, чем в коридоре. Напрягая зрение, он с трудом разглядел лабиринт железных кроватей. По полу змеилась тонкая полоска лунного света, разрезанная на трети и четвертушки тенями ветвей. Одна ветка мазнула по стеклу, и по спине у отца Робсона поползли мурашки: звук был такой, словно кто-то царапнул ногтями по классной доске.
И тут он кое-что заметил — заметил слишком поздно; от нахлынувшего страха глаза его невольно округлились, и он попятился к двери. К плотно закрытой двери.
Кровати.
Кровати были пусты.
Отца Робсона схватили за ноги; по его телу холодными муравьями заползали дюжины рук. Он споткнулся, хотел за что-нибудь ухватиться, — но уже падал, падал, падал на пол под тяжестью тех, кто кинулся на него из черноты у дверей. Он увидел блеск зубов, круглые безумные глаза, угрожающе скрюченные пальцы и хотел закричать, но ему заткнули рот кулаком. Его дергали за волосы, пытались выцарапать глаза, не давали подняться с пола. Отец Робсон отчаянно забился, пытаясь вырваться, но те, кого он стряхивал с себя, налетали снова, как разъяренные осы. Избитый, весь в синяках, он затих, понимая, что это еще не конец.
Кто-то рывком повернул его голову направо.
В углу, привалясь к стене, стоял мальчик. Он держал свечу; воск таял и капал на пол, застывая там круглой лужицей. Пламя бесшумно колебалось, отбрасывая красноватые тени на стену вокруг головы мальчишки. Тень скрывала и его глаза, тусклое сияние свечи заливало лишь плотно сжатые губы. Губы взрослого мужчины, подумал отец Робсон.
Мальчик прошептал:
— Мы дожидались тебя, сучий поп. Теперь можно начинать.
Дети ждали. Блестели в свете свечи глаза. Отец Робсон слышал их хриплое дыхание, затуманившее холодные оконные стекла. Начинать? Начинать? Он понял, что опоздал. Мальчишка подмял их своей властью, заразил безумием, околдовал, и они превратились в бледные тени его черной ярости. Отцу Робсону захотелось закричать, громко позвать на помощь, звать, звать, звать, не стыдясь. Кого угодно. Господа. Но он боялся подать голос; он боялся, что его не услышат, боялся, что поймет, какая ему уготована участь, — и тогда сойдет с ума.
Ваал наблюдал за бледным лицом человека, простертого перед ним на полу. Пламя вдруг вытянулось, как лезвие ножа, и высветило глаза, которые хищно растерзали душу священника и вырвали его сердце.
В глубине комнаты, среди кроватей, что-то пошевелилось. Трое детей кого-то удерживали там, кого-то вырывающегося, мотающего головой, кого-то с огромными блестящими глазами. Женщину. На железной койке была распята растрепанная женщина в ночной сорочке. Отец Робсон стал вырываться, чтобы увидеть ее лицо, но тщетно. Его держали чересчур крепко. Он увидел ее раскинутые руки и ноги, хрупкие, белые. Пальцы беспомощно сжимали металлические прутья изголовья.
Ваал распорядился:
— Ричард, сходи запри дверь из крыла сестер на лестницу. Живо. — Мальчик кивнул и скользнул в темноту. Через несколько минут он вернулся, и Ваал, видя, что приказ выполнен, похвалил: — Молодец, мой славный Ричард.
Взгляд Ваала уперся в отца Робсона, и священник увидел на мальчишкиных губах слабую улыбку, словно тот уже объявил себя победителем в этой гнусной игре. Ваал сказал:
— Поздно бороться, сучий поп. Что есть, то есть. С каждым днем моя сила росла. Теперь это мои чада. Здесь был мой полигон; последним испытанием стало это… — Он поднял свечу. — Детская душа проста и невинна. Взрослые… сложнее. Явился мой ангел света. Он принес дары, сучий поп. Дар жизни, дар свободы. Я дарую свободу тем, кто истинно верит в меня. Да! Одним касанием я возношу их на царский престол. Одним касанием уничтожаю. Они в моей власти. И ты тоже.
Лицо отца Робсона исказил страх. На глазах выступили слезы, из носа закапало на пол. Ваал сказал:
— К чему слезы, сучий поп? Ведь тебя ждет вечная награда. Или ты грешил, драл по углам сестер? Божий человек, где твой Бог? Где Он? — Ваал склонился к подставленному ему мертвенно-бледному лицу. — Где Он сейчас, сукин отец? Я скажу тебе. Съежился от страха и не знает, куда деваться. Прячется в темноте, загораживаясь крестом.
Ваал выпрямился.
— А теперь я возлягу с моим ангелом света и познаю его, — насмешливо проговорил он, и дети расступились, давая ему дорогу. Отец Робсон с трудом повернул голову ему вслед.
Ваал — пламя освещало его суровое, решительное лицо — остановился у кровати, на которой лежала женщина, и отдал свечу одному из детей. Отец Робсон увидел, как женщина замерла. Она не шелохнулась, даже когда дети отпустили ее. Ваал неторопливо снял трусы и жадными руками развел в стороны ноги женщины. Он пристроился сверху и вдруг, вмиг обезумев, царапая до крови, разорвал на ней сорочку. Отец Робсон заскрипел зубами и закрыл глаза, чтобы не видеть страшного мгновения, но остались звуки: шлепки, шорохи, стоны женщины, прерывистое дыхание мальчишки. Наконец Ваал выплеснул семя, издавая такие звуки, что отца Робсона чуть не вывернуло. Скрипнули пружины; мальчишка поднялся и натянул трусы. Вдруг отец Робсон в поту и слезах выдрался из державших его рук и рывком поднял голову.
Он услышал потрескивание огня. Мальчишка свечой поджег матрас. Огонь подкрадывался к истерзанному нагому женскому телу. Повалил темный дым. О Боже, подумал священник, мальчишка убьет нас. Он забился, кусая губы, но все было напрасно.
Ваал отступил от кровати. Языки пламени отражались в его красных глазах. Он перешел к другой койке и обеими руками сорвал с нее простыни. Отец Робсон в ужасе следил за ним. Ваал поджег кровать не свечой, как он подумал. Огонь пришел от рук мальчишки, от его тела. Ваал вдруг застыл, и ткань в его пальцах обуглилась. Женщина на полыхающем матрасе не шевелилась; пламя лизнуло изорванную сорочку, побежало по волосам, и отец Робсон отвернулся.
Мальчишка с торжественно простертыми руками, точно дирижируя симфонией огня, шел по спальне, касаясь одеял, подушек, матрасов, отдавая их ненасытному быстрому пламени. Отцу Робсону стало трудно дышать, он услышал, как дети вокруг закашляли — но никто не пытался потушить пожар. От жара лопнуло стекло, потолок почернел от копоти. Перед лицом отца Робсона кобрами покачивались языки пламени. Ему почудился запах горелого мяса — его мяса.
Он сознавал, что дым из-под двери сочится в коридор. Вскоре жар и запах гари поднимут сестер. Но что-то сдавило ему горло, не давая вздохнуть. Он поперхнулся своими нелепыми надеждами на спасение. Крыло, где спали монахини, было отрезано от коридора. Они не почувствуют запаха дыма, пока огонь не доберется до лестницы.
Над ним на фоне бушующего пламени встал Ваал. Все смотрели на него, их одежда дымилась. Ваал сказал, перекрывая шум: «Разорвите его на куски», — и дети кинулись на отца Робсона, как стая жадных крыс на разбухший труп, прокусывая кровеносные сосуды. Когда все было кончено, они замерли среди алых луж, искательно протягивая руки к Ваалу.
Мальчишка ходил среди них, не замечая страшного жара, и заглядывал каждому в глаза. Иногда он осторожно касался пальцем чьего-нибудь лба, оставляя там маленький ожог, затейливый узор завитков, и нарекал отмеченного:
— Верен.
— Кресиль.
— Астарот.
Они, казалось, не чувствовали боли и радовались его обжигающему прикосновению. Блестели глаза, опускался палец.
— Карро.
— Зоннейльтон.
— Асмодей.
От жара в спальне полопались окна. В комнате билось огромное огненное сердце.
— Оливье.
— Веррье.
— Карниван.
Не отмеченные Ваалом падали перед ним на колени. Он бросил последний взгляд на коленопреклоненную толпу и распахнул дверь; ветер, ворвавшийся через разбитые окна, вынес в коридор дым и искры. Девять избранных вышли следом за Ваалом из горящей спальни, и последний, хромой Зоннейльтон, которого когда-то звали Питером, хладнокровно запер дверь.
Избранные с Ваалом во главе подошли к лестнице. Из другого крыла доносились приглушенные крики о помощи; зазвенело разбитое стекло — кто-то пытался выбраться через окно. Гонимый ветром дым втягивался под запертые двери, чтобы задушить угодивших в ловушку женщин.
Дети спустились с крыльца и двинулись через двор. Там, где начинались деревья, Ваал поднял руку, остановился и повернулся, чтобы увидеть финал устроенной им огненной потехи.
Ревущий ветер швырял искры в небо. Пламя целиком поглотило четвертый этаж; на глазах у детей со страшным треском рухнуло перекрытие пятого этажа, и на месте библиотеки, где были собраны древние тома, заплясали огненные языки. Занялась двускатная крыша, запылала черепица, и на губах Ваала появилась тонкая усмешка. Внутри здания кто-то закричал, протяжно, пронзительно, на миг перекрыв треск пламени. Другой голос воззвал к Господу, и крики прекратились.
Кровля с протяжным скрипом обрушилась. В небо полетели горящие доски. Огонь перекинулся на крышу административного корпуса, и в следующий миг небольшой кирпичный домик запылал.
Ваал повернулся к девяти избранным. Позади него трещало дерево, звенели и лопались стекла, в черном небе клубился белый дым. Он не повысил голоса, но его услышали и в реве пожара. Ваал сказал:
— Мы теперь мужчины в мире детей. Мы станем учить их, что видеть, что говорить, что думать. Они покорятся, ничего иного им не остается. А мы, если захотим, предадим огню весь мир.
Черные глаза Ваала оглядывали спутников: дымящаяся одежда, алые отпечатки пальца на лбах. Ваал двинулся в глубь темного леса, и новообращенные, не оглядываясь, последовали за ним.
Приют сотрясался на подточенных огнем ногах; его кровь испарилась с дымом, который в бешеной пляске вздымался все выше, как дым языческого жертвенного костра. Здание испустило последний безнадежный стон, содрогнулось и рухнуло. К небу взметнулось пламя. Еще до рассвета оно превратит лес в золу.