Из-за сумерек и мороси все вокруг было серым. Вглядываясь в куски темно-серого, Вадим начинал различать сплошь неприятные вещи. Помойки, как бы или на самом деле согбенные человеческие фигуры, груды досок и хлама. Увидев уютно мерцающий светом ларек, он замедлил шаг; продавщица с глазами навыкате продала ему эскимо. Он начал разворачивать брикет на ходу и сразу испачкал пальцы липкой глазурью. Выкинул целиком, ни разу не откусив.
Под ногами возникла грязь, а накрапывало всего с полчаса. Он стал обходить лужу и наступил во что-то мягкое, чмокнувшее. Раздавленный овощ. Наверное.
Вадим не остановился и даже не оглянулся. Какая, после всего, что случилось, разница.
Намереваясь пересечь проезжую часть, подросток в широких джинсах споткнулся о бордюр и упал. Бутылка с пивом в его руке раскололась, и рука истекала кровью. Проходящая мимо бабулька неодобрительно покосилась на пиво и кровь. Другой подросток стоял возле товарища и тянул его, продолжавшего сидеть на асфальте, за куртку:
— Ты че? Ты че не встаешь?
Первым побуждением было — помочь. Подставить руку, протянуть носовой платок. Вместо этого Вадим развернулся, решив идти обратно к машине. Но обнаружил, что начался полноценный дождь. Он счел разумным спрятаться и переждать, потому как ехать все равно было некуда. Совсем близко находился его родной институт; при других обстоятельствах он бы вряд ли его посетил.
Люди, стремящиеся внутрь студенческого кафе, в большинстве своем не были похожи на студентов. Вадим едва протиснулся, обхватываемый со всех сторон обшлагами, сумками, изнанками кисло пахнущих дубленок. Взял кофе с булкой и нашел место на диване с изрезанными подлокотниками, который с одного боку почему-то выглядел достойно, дородно, а с другого — где у него как будто была морда — улыбался жалко и заискивающе драной шерстяной улыбкой. Стараясь избегать мыслей о случившемся, Вадим стал следить за молодым корейцем, сидевшим напротив. Тот сосредоточенно поглощал зеленоватую лапшу из пластикового контейнера. Голова его накренилась к поместившейся на коленях емкости; руки и плечи, ни на секунду не расслабляясь, совершали одни и те же движения — и ни разу лишнего. Уши двигались, и горизонтально — челюсти. Плоские веки натянулись при немигающем взгляде вниз, и казалось даже, что это и есть его глаза — пустые закрытые шторки. Он был нелепо один в этом мире — один со своей зеленой лапшой.
Вадим был не в силах оторвать от корейца взгляд: от его головы, напоминавшей трапецию, и угловатого непропорционального тела. Он не имел особой склонности жалеть обездоленных, но эта зеленая лапша показалась ему душераздирающей. У Вадима в груди вдруг поднялся порыв вскочить и обнять корейца, трепыхался некоторое время в горле, а потом затих. Вадим задавил его, устыдившись. Впрочем, нет: в течение некоторого времени Вадим наблюдал за самим собой, с тревожным любопытством: вскочит-не вскочит, обнимет-не обнимет, подвигнут ли его эти порхания в груди совершить такой оригинальный поступок. Все-таки была вероятность, что действительно вскочит и обнимет. Главное — сделать это быстро, мгновенно, чтобы не успеть остановиться… Затем внутренне отшутился. Нельзя же так, в самом деле: мужик прыгнул и схватил корейца своими лапами. Еще лапшу просыплет. Двусмысленное положение. Объясняй потом.
После стало непоправимо жаль, что не вскочил. Неважно, какие последствия, — это был бы большой поступок, смелый, протест даже — можно так его трактовать — против вселенского одиночества. Еще Вадим, в качестве зрителя, чувствовал досаду оттого, что не стал свидетелем подобного представления.
Кореец между тем доел лапшу и стал педантично складывать пищевые емкости друг в друга, а затем в кулечки, упорно и как будто с обидой не поднимая глаз. После чего встал и ушел. Глаз его Вадим так и не увидел.
И вот уже двойное невыраженное сопереживание — подросток, кореец — теснилось внутри.
Тем временем на опустевший диван поместилась девушка с сосиской. Сосиску в тарелочке она поставила рядом с собой на диван, сама устроилась полулежа, откинула прядь светлых волос с лица. Две круглые крупные груди сместились под белым свитером, когда девушка наколола сосиску и медленно поднесла ее к лицу, не отрывая глаз от учебника. Вадим напрягся и затаил дыхание.
Но тут рядом вдруг оказались две старухи из тех, что давно предпочли околоподъездным лавкам студенческую забегаловку. Одну старушенцию Вадим узнал. Выглядела она так, какой запомнилась, какой была по девять месяцев в году, до самого снега: в истертой фетровой шляпе с сальным пятном, в плаще по моде семидесятых и босоножках на высоченных каблуках. Ступни ее были искорежены старостью: большие пальцы сместились и лежали почти поперек всех остальных. Старуха нависла над девушкой, поджав ядовито-красные губы с размазней по углам, явно ожидая, что ей уступят место. Старикам часто кажется, будто важнее их желаний ничего нет на свете. Стоит вот такая нелепая размалеванная клюшка — ты ведь никогда не вообразишь, что она, оказывается — центр мироздания… Девушка продолжала невозмутимо жевать сосиску и даже почесала пониже спины свободной рукой.
Поднявшись, Вадим пролил остатки кофе себе на пальцы. Тряхнул рукой; поставил чашку на подвернувшуюся поверхность. Старухи кинулись к освободившемуся дивану, а он направился отыскивать свой «лексус» среди мокрых улиц.
В китайском ресторане Вадим заказал ужин на вынос и привез его к себе в офис. В кабинете разложил исходящие испариной емкости на журнальном столике, достал из холодильника пиво, повернул телевизор удобнее. Принялся быстро есть, но ускорение почти сразу пропало; закончил он тем, что стал палочками закручивать лапшу в спирали и петли.
Вдруг вспомнил и, взглянув еще раз на лапшу, метнул в нее палками. Вот и он оказался наедине с пластиковыми контейнерами. Мерещилась огромная голова, одинокая и ненужная. Отвратительная.
С досадой Вадим встал, сгреб все со стола и швырнул в мусорную корзину. И даже выставил ее в коридор.
Душевой при своем кабинете ему приходилось пользоваться лишь однажды. Но полотенца ежедневно меняли, и шкафчик кичился разнообразием туалетных средств. Вадим постоял, разглядывая коробочки с зубной нитью, флаконы с полосканием для рта. Вот и попался… Оказывается, он все еще не терял надежды найти если не логический, то хоть какой-нибудь, даже глупый, предлог поехать домой. Мол, не тащиться же среди ночи в супермаркет за зубной щеткой, а потом опять в офис.
А если без предлога?
Приняв душ, он выключил свет в кабинете и подошел к окну. Четверть неба закрывал гигантский подсвеченный щит с надписью «Lipton». Остальное пространство занимала перспектива ночной Москвы, сияющей огнями, жужжащей машинами, стоящей спокойно и крепко. Вадиму вспомнилось, как похожим вечером он смотрел на город через окно своего первого офиса. Впервые у него были ровные стены, пластиковый плинтус и офорты, изображающие море. Шестеро сотрудников, не считая его самого. Огромные чистые стекла, сквозь которые видно улицы и огни. Он чувствовал себя тогда на пороге чего-то необыкновенного, словно бы громадной славы, успеха… чего-то, что превратит его из обычного человека в того, ради которого этот город и существует.
Вадим повернулся обратно, к темным внутренностям комнаты. На столе находилось поблескивающее глянцем лицо Маши — жены. Рядом, в тонкой рамке, морщил нос трехлетний человек Илья.
Вадим посмотрел ему в глаза и постарался сконструировать в голове некий обширный взгляд на текущую ситуацию. Но в результате подумал, что было бы здорово, если б случившееся оказалось записанным на видеопленку. И можно было бы ее просмотреть и понять, как все это на самом деле вышло. Удивившись подобной мысли, он решительно оделся и вышел из кабинета. Плевать. Надо пойти, предстать, понести наказание. Разобраться с последствиями, не откладывая в долгий ящик. И только у лифта Вадим обнаружил, что забыл в кабинете ключ от машины. Значит, не судьба. Вернулся и лег на диван. Накрылся махровым халатом.
Проснувшись наутро, Вадим обнаружил, что страстно желает девушку с сосиской, с которой все прервалось на самом интересном месте. И снова отправился мыться. Спину ломило после ночи на неудобном диване.
Вскоре из магазина привезли новый комплект одежды. По выражению лица секретаря Леры нельзя было даже сказать, что она делает вид, будто ни о чем не догадывается. Никакого вида она не делала. Можно было подумать, что ежедневно в офис привозят из бутиков носки. Бывают же такие люди… они просто работают, слушают, принимают решения — присутствуют только там, где нужны. Им совсем не обязательно забежать мыслью вперед, «все понять» и оставить на лице тень удовлетворения собой.
Естественно, если вдруг возникнет нужда, окажется, что она знает в чем дело. Если ему это будет нужно. Не зря он менял секретарей пять раз в году: нашел в итоге одну из тех, какие бывают только в сценариях к фильмам, где не несут особой сюжетной нагрузки — архетип идеальной секретарши. Посмотрев на уходящие длинные ноги в светлых чулках, Вадим подумал, что в альтернативной жизни — в параллельной вселенной — непременно завел бы с Лерой роман. Хотя бы из интереса — посмотреть, где у нее работа будет граничить с личной жизнью.
Такой вот случался у него интерес. Любопытство сознания, вынужденно замкнутого в своих границах. Стремящегося узнать — как это, быть другим сознанием. Вадим иногда пытался представить, ощутить себя, скажем, обыкновенным работягой — слесарем, шахтером, водителем грузовика… каким-нибудь примитивным, нелепым человеком… Как это было бы — прийти домой и испытывать переживания и желания из крохотного списка: раздавить пол-литра в пельменной, поругать Горбачева, выиграть спор о том, выпьет ли ротвейлер литр спирта… Как это — посмотреть на свои заскорузлые пальцы и убогие физиономии в той самой пельменной и ничего не подумать.
Вадим, конечно же, ловил себя на ощущении, что Вадимом быть лучше. Он знал, что так думать вроде бы стыдно. Ничем же он не лучше оттого, что читал такие-то книги и рассуждал о таких-то проблемах. Но знал также, что ему стыдно не будет. И это тем более стыдно. Ай-ай-ай.
Ему иногда удавалось залезть в чужую шкуру, испытать, как ему казалось, что значит быть другим человеком. Тогда возникало ощущение пролета, свистящей дыры. Оттого, что вышел куда-то за привычные рамки. Так можно было экспериментировать с чем угодно, на все посмотреть по-другому. Берешь, например, имя Татьяна. Так себе имя, пресное, приевшееся. Сами эти звуки, сочетание фонем, настолько выдолблены в памяти, что даже ассоциаций не вызывают. А затем делаешь усилие, произносишь это имя как бы с другой колокольни… вроде — а что, если б я это имя в первый раз услышал? Та-ти-ана… Если упражнение удается, то звучание получается экзотическим, видишь римскую матрону. На долю секунды захватывает дух — будто чувствуешь, как в мозгу передвигаются пласты. Неизвестно, есть ли реальная польза от таких упражнений. Зато интересно.
В двенадцать он сел за переговоры. Затем отправился обедать. Думал исключительно о том, как грамотнее выстроить контракт. Сразу после обеда посидеть с Сашей, юристом, и сделать наброски. Зайти к программистам. Вызвать Свету — как она решила вопрос с банкетом — нужна ли Света вообще… ее должность… этим может заниматься и Лера… Карась обещал найти данные… и придется ли все-таки лететь в Германию…
Несмотря на то что Вадим создавал в голове видимость информативного потока на деловую тему, закрепить к нему интерес никак не получалось. Дальним, приглушенным мысленным процессом он изыскивал (пока безрезультатно) способ все исправить.
В три часа позвонила Маша. Не на мобильный, а официально, через Леру. Спросила строго:
— Есть ли у тебя телефон Рыбина? Мне нужно срочно его найти.
Ну конечно, без необходимости не позвонила бы. Видимо, очень нужен Рыбин, раз звонит на следующий же день. Открыл записную книжку, потыкал в кнопки. Маша не жаловала подобные достижения цивилизации, обходилась клочками бумаги. Вот и не знала нужного телефона.
Здесь она сказала:
— Слушай, приезжай домой.
Вот так просто — попросила.
Вадим замер, затем ответил:
— Приеду. Прости меня. Не готовь, я привезу еду.
Маша, через непродолжительную паузу:
— Ну, давай; будем ждать.
Наверное, она так и не придумала, какое значение придать тому, что случилось.
Вознамерившись прибыть с цветами и ужином на морскую тему, Вадим заехал в итальянский ресторан. Затем в супермаркет, где был цветочный отдел. Долго выбирал, поскольку был уверен, что пошлый букет гораздо хуже полного отсутствия букета. Девушка-продавщица была одета безвкусно и крикливо, и на ее суждение он не полагался. Составил композицию: несколько разных цветков, но все фиолетовые, в папиросной бумаге. Ему понравилось, а девушка пожала плечами.
Около выхода бродил мальчик лет семи, в пуховых штанах и с длинными волнистыми волосами. В руках он держал листок и ручку. Когда Вадим поравнялся с ним, ребенок неожиданно спросил:
— А вы не могли бы помочь мне с английским?
Мальчик был симпатичным — ангельски-рекламного вида. Вадим пристроил букет на какой-то стол и занялся распределением иностранных слов по группам.
Только в гараже Вадим обнаружил, что так и забыл букет на столе.
Поцеловав жену, он повинился в утере. К счастью, Маша нашла этот факт забавным. Или сделала вид. Вадим отчего-то умолчал об обстоятельствах, приведших к пропаже цветов. Оба ощущали себя довольно неловко; старались разговаривать шумно и суетливо. Илюшка спросил тонким трехлетним голосом, повиснув у Вадима на шее:
— Пап, ты где был?
— Где был? Да все на работе… Пойдем ужинать.
Позже Вадим уложил сына спать. Закрывая дверь детской, он обнаружил, что разлучился в данный момент не только с ребенком, но и с безопасным заполнителем времени, избавляющим от необходимости оставаться наедине с женой. По всем прикидкам, Маша намеревалась затеять беседу. Ну и сам виноват: нечего было бить ее по лицу. Нет, он не бил — просто хлопнул. Но она, конечно, хочет узнать, зачем ее так. Найти свои координаты в пространстве.
Вадим постарался найти себе легитимное занятие. Прошелся туда-сюда. Маша тоже создавала видимость деятельности — не то по хозяйству, не то по личному проекту. По Машиной спине, мелькавшей сбоку, расслабленной, ничего не читалось.
Обнять — не обнять. Да ну. Вдруг еще…
Пройдя в гостиную, он сел на диван; ощупал взглядом рельеф помещения. Нашел пульт, включил телевизор. Затем вошла Маша. Она отшвырнула ногой зеленый пуфик и нырнула к Вадиму под руку. Так и не поговорили.
Вадим глотнул минеральной воды и опустил бокал.
— Так что, Вадим Сергеевич… а давай на ты, а? Вадим! Вот и ладушки… В этой программе нам что надо? Совершенная точность, абсолютная, ну — ты же понимаешь… никаких ошибок…
Вадим погрузился взглядом в белесое лицо напротив, мелко трясущее своей обильной плотью над тарелкой с лосиными котлетками. Произнес с нарочитой мягкостью в голосе:
— Вы ведь тоже понимаете, что без ошибок программ не бывает — разве что в Пентагоне, да и то вряд ли. (Белесое лицо недовольно уставилось на него.) Например, последняя версия Windows — вы знаете, что в ней исправлено три тысячи ошибок предыдущей версии? А представляете, какой была версия девяносто пять? И ничего, с ней весь мир работал. Это я для примера. Конечно, ошибки могут быть минимальными. Но за те сроки, что вы нам даете… Я вам честно говорю — до предельного минимума их свести не удастся. Это вам кто угодно скажет, в какую фирму вы бы ни обратились. То есть, конечно, кто-то может и не сказать… попросту этот факт скроют. Вам же этого, наверное, не хочется…
Егор Львович очистил языком внутреннюю поверхность губ — омерзительным чавкающим движением — и выговорил мрачновато:
— Так что, ты хочешь повысить сумму?
Вадим постарался без лишней резкости в жесте подцепить на вилку последний кусок рыбы:
— Сумма меня устраивает. Я просто предупреждаю, что у вас есть две альтернативы. Дать нам больше времени или мириться с погрешностями.
Пока Егор Львович переваривал информацию, пошаркивая мощной шеей в воротнике сорочки, Вадим взглянул на часы. Полдесятого. И за окнами темень. Невыносимо хотелось спать. Сама собой в голове стала складываться последовательность привычных картинок, предваряющих сон после трудового дня: гараж, лифт, коридор, холл… Затем должны были следовать лестница и кровать в спальне, но вместо них всплыло вдруг недавнее событие. Происшедшее как раз в холле. Вадим встрепенулся и быстро спросил:
— Что вы будете на десерт?
Два круглых кустика волос, находившихся почему-то на три сантиметра выше надбровных дуг, остановили свое беспорядочное движение, и Егор Львович произнес:
— Не, ничего не буду… Разве что кофе… Тогда так. Мы сроки оставим те же, а в контракте обговорим… Мол, если понадобится доработка, то за отдельную плату сделаешь потом доработку — и доустановишь, или как там.
— Хорошо. Меня это вполне устраивает.
— Ну и ладушки, — просияло лицо, моргнув маленькими глазками; над губой блестели бусинки пота. — Эх, была-не была, может, все-таки тортика схряпать, а?
Егор Львович подмигнул Вадиму.
Последняя фраза почему-то его доконала. Вадим прилип к стулу, вспотел. Сначала показалось, что отравился и придется искать раковину.
Нет, дело было именно в последней фразе. А что он такого сказал? Тортика схряпать. Простые, обыкновенные слова. Такие и должны быть. И Егор Львович такой, каким ему и полагается быть. Все, как надо.
Вадим глотнул воды. По счастью, Егор Львович не сумел справиться с тяжестью выбора из огромного десертного меню и решил остаться без сладкого, озвучив это следующим образом:
— Съем «Черный лес», а потом буду весь вечер мучиться… Может, лучше было взять «Сердце лимона», может, вкуснее.
И рассмеялся задорно-стыдливо.
Когда он пришел домой, было почти десять часов. Пока снимал пальто, жена мелькнула где-то в дверном проеме с прижатой к щеке телефонной трубкой, помахала рукой. Пройдя в гостиную, Вадим машинально включил телевизор.
Все нормально: диван, телевизор. А как еще?
Маша появилась с задиристым румянцем на щеках — следствием интеллектуальной беседы с одним из своих приятелей. Выдержав паузу ровно в одну минуту, она сообщила:
— Я сегодня ходила наниматься на работу.
Он поднял удивленно брови — в соответствии с увертюрой.
— …Ну, так, в качестве эксперимента — на что я гожусь… Все-таки у меня образование… Я, в общем, давно обзванивала кадровиков в разных компаниях. Тебе не говорила, чтоб сюрприз… Вот и сюрприз: сегодня была на двух интервью, и не взяли! Прикинь!
Вадим отчасти заинтересовался.
— По квалификациям не подошла?
Маша отвернулась, заморгала обиженно:
— Не пойду никуда больше… Все везде своих пропихивают… У меня два языка, гуманитарное образование — и какое! Как будто к ним каждый день с таким приходят… причем у них ведь даже обучают, если надо, на пиар и на все такое… так что какие-то там специальные квалификации ни при чем. И все равно не взяли.
Вадим развязал галстук.
— Значит, не сумела себя подать. Хотя странно, ты же вроде пробивная. Или я просто привык так считать. Ты вот варишься в одном и том же супе, со всеми своими приятелями, писаками и читаками… А в реальном мире за претенциозные разглагольствования и копейки не дают.
Молчание с другой стороны приобрело напряженный оттенок.
— Я, кстати, подозревал, что ты разучилась… выражаясь на твоем же языке… функционировать вне структурированной среды… Вне университета и своего круга, где все наперед понятно.
Маша ответом не удостоила. Но задумалась.
По телевизору показывали в меру известного российского поп-исполнителя. Юные поклонники вопрошали его: а почему вы не пишете песен по-английски? На что тот с иронией отвечал:
— Понимаете, большинство гастролей наших артистов проходят очень далеко от столицы, в провинции. И там английский не понимает никто… А мы там зарабатываем большую часть наших денег… деньги ведь всем нужны…
Последнее — с кривой усмешкой.
Вадим поразился:
— Хоть один правду сказал. Молодец — уважаю. Не то что какая-нибудь там Кристина или Мальвина… «единение со зрителями, заряд публики, творческий поиск…»
Маша сидела на плюшевом подлокотнике и мерно качала ногой, как хвостом:
— Деньги, деньги… везде… и ты тоже. Надоело. Мне бы даже при социализме хотелось бы жить. Тогда хоть были в жизни какие-то щели, где можно было существовать, не озабочиваясь зарабатыванием денег. И не свихиваясь на белых линкольнах, кобрах за семьсот долларов на ужин… А сейчас: конкуренция, рентабельность… Тошнит просто.
Вадим даже крякнул в конце пассажа.
— Да что ты знаешь о социализме!.. И, кстати, вдогонку кобрам: ты, кажется, завела себе приятельницу, как ее — Милку. Не понятно, для чего тебе это знакомство, но вот уж баба, свихнувшаяся на деньгах и шмотках… (В этом месте Маша брыкнула ни в чем не повинную кожаную свинью за пятьсот долларов, притулившуюся у стены.) А насчет социализма — я тебя на пять лет старше, и то его не застал толком. Ты пока мало что знаешь… еще не жила самостоятельно, не успела. Сетуешь на «новую жизнь», уже давно не новую, кстати… Потому что пока она в тебе не очень-то нуждается… не взяли вот тебя, так ты и обиделась на всех…
Вадим помедлил буквально секунду и догнал собственную мысль:
— Да и вообще, в масштабе твоей жизни — и моей, наверное, тоже — социализм был слишком давно. И пора его забыть и не вспоминать больше. И тем более не оправдывать им свои недостатки… Есть просто люди, которые умеют себя реализовывать, и те, которые не умеют, — и все. Поэтому не надо намекать прозрачно, что, мол, вот ты «МИСИ-ПИСИ или как его там» закончил… «А вот я — один из лучших университетов мира…»
Он завелся. Но пытался не позволить себе захотеть сделать с ней то, что сделал тогда. Он виноват, и поэтому лучше молчать.
Маша посмотрела с интересом, но злобно закусила губу:
— Потыкай, потыкай меня теперь тем, что я за твой счет живу. Я все думала, когда же ты, дорогой, начнешь права качать… Неужели ты святой… и вот дождалась. Это при том, что я на работу пробовала устроиться. И сейчас тебе же об этом рассказывала. И при том, что денег у нас — или, извините, у вас — полно. А обычной женской страсти к мехам, бриллиантам и машинам я не испытываю… В отличие, кстати, от Милки.
Маша порозовела — тоже, видимо, начала вспоминать и привязывать инцидент к настоящему разговору психонитями отдельной, кромешно темной, хоть и родной Вадиму души. Она восстановила дыхание и добавила с горечью:
— Я всегда знала. Что какими бы ни были два человека в личностном плане… обязательно настанет момент, когда один из них скажет: ты живешь на мои деньги. Так что будь добра, закрой рот…
Не выдержав, Вадим перебил:
— Ничего такого я тебе не говорю. И попрекать не думаю. Ты же меня прекрасно знаешь… Мне, что ли, надо, чтобы ты работать пошла?! Мне-то это ни под каким соусом не нужно, тем более ребенок еще маленький. Это все тебе самоутверждаться надо периодически каким-то хитрым способом. «Чтобы не закиснуть дома, последних извилин не лишиться, попробовать себя в мире», — передразнил Вадим. — За деньги издаться ты тоже не хочешь. Обыкновенно, цивилизованно — раз средства позволяют. Нет, тебе надо, чтобы тебя редактор одобрил и сам издал… Как будто это на тебе сразу знак качества ставит. Я тебе вообще про другое говорю; с чего разговор начался — с денег. Ты про деньги ничего не знаешь пока, потому что сама не зарабатывала…
Маша подпрыгнула с подлокотника:
— Как это не зарабатывала?! Я тогда на поездку в Европу сама заработала, еще когда тебя не знала. Три месяца не спала ночами, в баре коктейли мешала!
Вадим отклонил аргумент:
— Ну, один раз, в качестве эксперимента — у тебя все так, в виде игры, с задором. А вот ты пойди по-настоящему работать… так чтобы работать долго, хотя бы иногда нудно. Чтобы была ответственность — не за бокалы в баре, а покруче… А если бы тебе еще сознание того, что надо работать… Что тебе иначе жить не на что будет и сына растить — тогда бы ты поняла кое-что.
Маша продолжала пинать свинью:
— Интересно, что.
Он быстро устал от этого диалога и от упрямого, красиво стриженного затылка. Маша теперь сидела к нему спиной, демонстрируя свое отношение к новому повороту беседы. Вадим задумчиво смотрел на затылок, который был раньше не виден из-за густых мягких волос. Их было приятно трогать руками. А этот дурацкий ежик трогать бы и в голову никому не пришло. Затылок вызывал только одно желание — по нему треснуть…
Упс! Вадим испугался и сделал вид, что ничего подобного ему вовсе и не хотелось. Это кто-то злой и коварный у него в голове нарочно все портил. Такое с ним часто бывало в детстве: в самую прекрасную минуту вдруг возникал непреодолимый импульс заорать, плюнуть и вообще повести себя неадекватно. Видимо, просто психику зашкаливало от счастья.
Вот он и притворился, что сейчас был тот самый случай. Это ему удалось не вполне. И так виноват, а теперь виноват еще больше.
Вставая, Вадим завершил в примирительно-философском тоне:
— Почему вообще в… так сказать, мыслящей среде принято презрение к деньгам? Деньги — это концентрат человеческого труда. Пота, слез и здоровья, вложенного в них… И еще — радости, удобств и свободы. Всего, что на них можно купить… К деньгам надо относиться по меньшей мере уважительно…
Ткнув поцелуем затылок, он отправился к дверям. Маша пробурчала вслед:
— Очень ты от них свободен… Приходишь поздно, валишься с ног, даже сына не видишь… И папа мой тоже…
Вадим этого уже не слышал. Он шел спать. С пиджаком в руке через холл, едва освещенный и гулкий из-за стоящих по углам узких ваз — всего сантиметров сорок в диаметре при почти трехметровом росте. Вадим подробно оглядывал интерьер: шел медленно, почти ожидая, что за это лишнее, оттянутое время кто-то успеет объяснить ему, зачем ложиться спать именно сейчас и почему спать — почему нельзя сделать что-то другое. И отчего теперь не хочется ни собственно спать, ни чего-то другого.
Он поднялся по лестнице и вошел в детскую. Погладил по укрытой одеялом спине спящего сына. Взял его руку в свою и послушал дыхание.
В своей спальне Вадим завел будильник, разделся и лег. Выключив свет, обнаружил, что ночь расположилась в комнате, как недоброжелатель, не считающий нужным скрываться. Развалилась на стуле и смотрела язвительно.
Это все, что есть? Что может быть?
Послышался мерный тоскующий звук, словно бы из подземного гаража. Вадим представил себе изможденного строителя, из последних сил бьющего молотом по железке. Воткнувшись одним ухом в матрас, он накрыл подушкой другое. Звук не прекращался. Это в его гулком теле билось сердце.
Утром он проснулся еще до будильника; протянул руку, заранее нажал кнопку. Полежал еще немного. Повернув голову вбок, увидел знакомый с вечера стриженый затылок. Не нашел ничего лучше — вернее, не нашел ничего — кроме как встать и отправиться завтракать.
На кухне залез в холодильник. Открыл дверцу и долго бродил взглядом среди продуктов. Он почему-то вдруг перестал узнавать предметы: они больше не расшифровывались. Он видел объемные формы, но их содержимое и назначение оного ускользало. Вадим попытался выделить хотя бы один объект и сосредоточиться на нем. Овальная железная банка. Красная. Непонятно. Зажмурил глаза. Открыл — и увидел сыр; схватил его и захлопнул дверцу. Сварил кофе. Расплылся в дурацкой улыбке.
В офисе тонко поскуливал кондиционер. От ковровых покрытий сладко, тошнотворно пахло чистящей жидкостью.
Вокруг здоровались. «…Утро, Вадим Сергеич». — «Вади-и-м Сергеевич… чувствуете?» — «Здрасьте, босс!!!» — «Салют, Вадим». — «Приветствую!» Какофония сменилась конкретной картинкой: Вадим усвоил из происходящего менеджера по маркетингу. Суетливый Владимир Георгиевич стелил по коридору свои бежевые ботинки. Брюхо его гигантскими пузырями лавы вылезало между пуговицами сорочки. Нет, показалось… Он же в спортклуб год назад записался — сам и хвалился… Блеснув лысиной в эстампе на стене, Владимир Георгиевич сощурил вокруг глаз услужливую сеточку морщинок и прошептал приветствие. Девушка Гаянэ улыбнулась доброй улыбкой. Вадим обратил внимание, что эта же улыбка сложила ее лицо пополам, и оно стало вдвое короче в длине. Лоб и подбородок нырнули друг к другу, а все, что между ними, пропало в складке. А ведь она ему раньше нравилась. Когда она смеялась, глаза ее становились совсем мультяшными — в форме перевернутых арбузных корочек. Лена Ангелова — ну, эта всегда была крокодилицей. И даже обаятельный Толя Карась, которым втайне Вадим восхищался, показался ему просто клоуном.
Куда-нибудь бы сейчас… В Японию, что ли…
На всю жизнь. А потом реинкарнироваться в камень.
Может быть, не всем это интересно, но у меня была долгая депрессия перед тем, как я встретила Вадима и вышла за него замуж. Не классический вариант депрессии (с лежанием на диване и соплями в платочек), а такой несфокусированный, смазанный. Бурлила себе благополучная, насыщенная жизнь, но между блоками ее прорисовывался неприятный и даже мучительный задний план. Тема: отсутствие близкого человека. Молодой организм стремился к любви; сколько-нибудь вразумительного объекта не находилось. Было множество друзей, интересов, событий, легких романов — и так несколько лет. Самого главного — не было.
Активные и целенаправленные поиски возлюбленных у нормальных людей ничем, как правило, не увенчиваются. Вот и я, отдав должное этому времяпрепровождению, вновь занялась самоактуализацией путем литературы, философии, занятий танцами, путешествий, развлечений. Но больная тема протискивалась во все щели.
Я очень хорошо помню это вроде незаметное, но глубокое переживание — одно из самых запоминающихся в моей жизни. Я жила тогда с родителями, в Нью-Йорке, и училась в Нью-Йоркском университете. Вот идет себе день, все время занята: оттуда бегом сюда, отсюда — туда. Присяду почитать, к семинару подготовиться. Вдруг — бац! — мысль отвлекается, и прямо к своей любимой ноющей опухоли: «Я одна, мне тошно». Как будто вижу распахнутую вселенскую пустоту, и на краю ее я — одна. Беру себя в руки, дальше читаю — вроде забыла. Решаю мировые проблемы.
Затем выхожу на Вашингтон-сквер. Вокруг томный весенний вечер, только-только заходит солнце. Запах цветущих деревьев перебивает благоухание хот-догов и медовых орешков. Молодежью облеплены все до единой скамейки, каменные парапеты фонтана, а также газоны и заросли кустарника. И везде — целующиеся пары разнообразных сортов. Черный музыкант с бубном и дредлоками и белобрысая студентка-шведка. Молоденькие японец и японка в «Гуччи». Маленькая бабулька с болонкой и престарелый господин с невероятно длинными, венозными до промежности, оголенными ногами. Два почти неотличимых один от другого латиноамериканских красавца: в прозрачных предметах гардероба и изысканно выщипанных бровях… И опять: «А я?!! Отчего я чужая на этом празднике жизни?»
Двигаюсь дальше, по Ла Гуардия плейс, по Бликер-стрит. Открытые кафе, первозданный аромат кофе, упоительный, богемный привкус этих кварталов. И снова — красивые пары. Иду и стараюсь не заглядывать им в глаза.
Далее — балетный класс. Пот, жар, радость тела — и уже не помню, что кому-то завидовала. Вытираю натертые до крови пальцы, жадно заглатываю бутылку воды; каждый мускул пульсирует, торжествует. Вместе с другими танцорами идем к сабвею. Все подтрунивают друг над другом. Меня называют «плечи», потому как плечи у меня такие, будто в детстве я занималась греблей. Лора рассказывает, как она жила в Южной Африке и работала няней. Хозяйка подарила ей на день рождения запас пуантов на год. Дин обнимает меня за талию. Я в который раз задаю себе риторический вопрос: почему же все красивые, умные и хорошо воспитанные мужчины непременно оказываются геями?
Еду в метро, утомленная и довольная, смотрю по сторонам. Снова замечаю, что в сабвее люди регулярно пишут в дневниках. И все время пропускают оборотные страницы — видимо, стараясь в качающемся и вздрагивающем поезде писать только на удобных местах. Причем совершенно не стесняются чужих взглядов в свои записи. (Или, черт возьми, им даже и в голову не может прийти, что кто-то нарушит их частное пространство? Да нет, ерунда, это даже для американцев утопия: сколько раз сталкивалась со вполне советскими по духу гадостями со стороны попутчиков в общественном транспорте.)
И вот я заглядываю через плечо. Молодая массивная мулатка, неопределенно-секретарского вида, строчит размашисто, с двойным интервалом, так что у нее влезает всего слов по двадцать на страницу: «…sure, he thinks he is right… but I won't let this bother me. I have to keep an optimistic state of mind. I am not concerned»[1]. Я, как всегда, поражаюсь тому, как за счет прагматично-конкретных, отточенных, лапидарных штампов английского языка самая невзрачная персона звучит на порядок умнее своей внешности. Да что говорить — когда мне случается почитать свои университетские работы годичной давности, уже подзабытые, я не могу отделаться от впечатления, что их писал по меньшей мере академик. Я не узнаю свои статьи; я не узнаю свою внутреннюю жизнь, выраженную таким слогом. Можно сказать, что по-английски в некотором роде пишу не я, а сам язык себя пишет. Пожалуй, и за негров-уборщиков, которые выражаются, точно они преподают в аспирантуре, и за мулатку в вагоне тоже пишет сам английский язык.
Об этом я рассуждаю, блуждая взглядом по расклеенной в вагоне рекламе. Затем опять бросаю взгляд через соседнее плечо. Вижу еще одну фразу, на новый лад утверждающую необходимость быть оптимистом. И эта фраза неожиданно соединяется с моей внутренней проблемой, колет меня в сердце. «Я одна, одна… даже у этой есть тот, который думает, что он прав…» Я испускаю змеиный, страдающий вздох. И так сижу, внутренне сжавшись, пока в вагон не заходит фокусник в цилиндре и не вытаскивает из-под юбки у толстой негритянки черные кружевные трусики.
А потом, в один прекрасный день, я вдруг решила: хватит. Я все равно никогда уже не встречу любимого человека. (Это в двадцать лет, но пыжась от богатого жизненного опыта.) Значит, выкинем все это из головы. Лет в тридцать рожу себе ребенка и буду жить для него. А до тридцати — на личную жизнь я хотела плевать.
Решение было настолько искренним, что полегчало мгновенно. Вернулись спокойствие и бесшабашность. Это, правда, был уже другой род бесшабашности: легкость и естественность, но уже, если можно так выразиться, мудрого человека. И тут же пришла любовь.
Вадим заказал «Гролш» и набрал домашний номер.
— Алло, — взяла трубку Маша.
— Привет, красавица, — объявился Вадим.
Маша, в свойственной ей манере, сразу зацепила за слово какой-то контекст, для нее актуальный:
— Между прочим, ввиду последней беседы, в которой кое-кто вел себя снисходительно… Этот кто-то мог бы компенсировать уколы моему самолюбию и называть меня некоторое время умницей… и без иронии.
— Да пожалуйста, — подтвердил готовность Вадим. — Здравствуй, умница. Хотя, надо думать, ты достаточно умна и уверена в себе… и какие-то там замечания с моей стороны не могут повредить твоей самооценке…
— Да, это правда — перебила Маша. — Но семейные отношения — это такой компот, в котором некоторые ингредиенты должны присутствовать в обязательном порядке. И даже, к примеру, если я знаю, что ты меня любишь, мне все равно необходимо это слышать…
— Я тебя люблю.
Сказал он и сам удивился. Такими словами он никогда не разбрасывался.
— Я тебя тоже, — засмеялась Маша. — Признавайся, выпил, что ли?
— Еще нет, но сейчас выпью. В бар зашел. Так просто. Один, заметь. Звоню предупредить, что еще посижу.
— Ну и ладно. Смотри, не спейся. Только имей в виду, мы сидим тут с Димкой и Милкой, и довольно весело, — прорекламировала Маша.
Вадима этот диалог даже начал захватывать. Он будто бы только раскрывал рот, а разговор вел за него кто-то более сильный и мудрый.
— Это все-таки твои друзья. Может, ты им сейчас как раз жалуешься, какой я противный.
— Типа мне больше делать нечего, — Маша опять засмеялась. — Мы тут мировые проблемы решаем, и вашей персоной никто не интересуется… У тебя прикидки-то есть, когда домой?
— Да я пока не думал… Через пару часиков, наверное.
— Пара часов выпивания в одиночестве — это какая стадия алкоголизма, дорогой?
Маша шутила, но беспокойства скрыть не могла.
— Умница, не волнуйся, — мягко произнес незнакомец Вадимовым ртом. — Я слышу, волнуешься. Могу я раз в сто лет позволить себе эксцентричный поступок? Сижу себе, отдыхаю после напряженного рабочего дня. Ничего особенного.
— Честное слово?
— Честное.
— Ну ладно, — Маша осталась довольна.
— Давай, целую — не скучай. Если что — звони. Илюшка как?
— Нормально, скоро спать пойдет.
— Поцелуй его.
— Ага.
— Ну давай.
Вадим нажал кнопку и отключился. В изумлении посмотрел на мобильник, как будто оттуда его голосом мог управлять незнакомец, скрывшись где-нибудь в микросхеме. Затем сел чуть удобнее; стал наблюдать посетителей.
Бар был совсем небольшим и довольно тихим; музыка пиликала плавная. Видимо, обстановка сообщала присутствующим свои лучшие качества: люди вели себя томно и медленно. Неторопливо хохотала масляными губами бритая голова, расположившаяся на толстой, в сардельках избыточной плоти шее. Вторили ей две густо накрашенные женские физиономии с желтыми гривами и фарфоровыми покрытиями на зубах. За соседним столиком манерно поводила бровями тощая особа в экстравагантных очках, реагируя на двух юнцов с жидкими усиками. Они томились в послеобеденных позах, пуская дым кольцами и через нос. Чуть дальше сидела просто хорошая девушка, и напротив нее — некто в черной куртке, спиной к Вадиму. Сонный, зомбированный ленью бармен уставился в беззвучно моргающий кадрами телевизор, монотонно протирая салфеткой толстую бутыль. В визуальном ряду не было решительно ничего интересного; Вадиму оставались только его мысли. Предлога отвлечься от них он не обнаружил.
Попал же он сюда, ведомый смутной целью: побыть наедине и обдумать всю чепуху, которая вдруг начала с ним происходить. Он собирался даже заключить эти не совсем приятные размышления чем-то значительным и, может быть, окончательным… Так, чтобы вернуть все на свои места и преградить путь дальнейшему развитию странных событий. Вадим сменил позу, потер лоб… И вдруг увидел перед собой радостно-неверящие глаза.
— Вадим?! Дубровин?! — смачно произнес новоприбывший пухлым улыбающимся ртом.
Вадим узнал своего бывшего одноклассника.
— А, Славик, здорово, — произнес нехотя, но приветливо — на автомате. Понял, что сегодня додумать ему ничего не удастся. Впрочем, вроде ведь думать особо и не о чем, да?
— Сколько лет… — прогудел между тем Славик и сел рядом с Вадимом за стойку. — А я шел мимо — случайно — дай, думаю, зайду… Сегодня Эдик работает, можно пивца на халяву пропустить.
Славик кивнул бармену и подмигнул: «Хай!» Тот поджал губы, недовольно и быстро мотнул головой в сторону притворенной двери в глубине стойки:
— Тихо ты! Привет… У нас менеджер новый… Так что не очень шуми насчет халявы.
Славик поморщился презрительно:
— Какая разница, елки, новый-не новый… Я у любого под носом могу целую дискотеку напоить, а он и придраться не сможет… Давай драфта, какой там у тебя свежее… Ну, ты как?
Последнее было адресовано Вадиму. Славик уселся удобно, со вкусом, готовясь подробно слушать.
— Да как — нормально, — с трудом вливался в разговор Вадим. — Мы с тобой когда последний раз встречались?
— Да лет пять назад, — поразмыслил Славик. — Я Погорельцеву недавно видел — помнишь, толстая такая, старостой была? Она все про всех знает. И про тебя рассказала, что ты теперь крутой новый русский.
Славик втянул в себя Вадима жаждущим взглядом. А Вадим от слов «новый русский», употребленных в его адрес, напрягся.
— Нет, новым русским я не стал, — ответил Вадим. — Хотя это, может, только мое мнение. Новые русские только в анекдотах теперь бывают.
— Да ладно, я так сказал, — услужливо засуетился Славик. — Главное, ты нормально раскрутился, на жизнь не жалуешься. Ну, правда, уже весь мир, небось, объехал?
— Да прям… Работаю все время.
Славик не отставал:
— Ну в Ницце же наверняка отдыхал… И в Альпах на лыжах, наверное, катался?
— Ну… да.
Вадим почти пожалел, что он бывал в Ницце и в Альпах. Ему противно было сидеть сейчас на этом самом месте и видеть Славика. Часть того мира, о котором он уже успел забыть. Обычного мира, реального. Который прорывался к нему, не желая угомониться:
— А где ты еще побывал?
Вадим пожал плечами:
— В Западной Европе — почти везде… еще кое-где…
Славик восхищенно помолчал и произнес — тоном, отравленным снобизмом:
— Ну и как?
Вадиму захотелось дать ему в глаз. Вместо этого он сказал:
— Ну, как… У нас интересней… Там все как-то предсказуемо.
— Да, да… — поддакнул Славик недоверчиво. — А на тебя кризис не повлиял? — Он все любопытствовал в денежном направлении.
— Да не особенно… Так, потерял кое-что… Вообще на компьютерные дела мало что влияет.
— А-а, ты в компьютерах… а у тебя своих баров, ресторанов нет?
Вадим изумился:
— Нет. А что?
— Да вот, я работу ищу. Барменом уже несколько лет работаю. Я давно уже профессионал, и меня не всякое место устраивает. Вот, уволился на днях. Прикинь, там хозяин сказал охране пересчитывать все бабки у барменов. До и после работы. Нормально?!. Так ты не собираешься деньжули вкладывать в какое-нибудь заведение?
Вадим поспешил его уверить:
— Нет, точно нет.
— А жаль, жаль.
Славик осушил бокал, подвинул его в направлении Эдика, сопроводив выразительным взглядом. Тот без особого удовольствия, нервно оглянувшись, наполнил.
Убедившись окончательно в том, что Вадим в качестве работодателя для него не состоялся, Славик разоткровенничался.
— Ты думаешь, первоклассный бармен — это тот, кто много коктейлей знает и бутылки подбрасывает? (Вадим изобразил интерес, подняв брови.) Херня. Первоклассный бармен — это тот, у кого ставка двести долларов, а он в месяц зарабатывает от косаря и выше. Да я любого менеджера наебу.
Славик распалялся.
— Он будет ходить кругами и жопой чуять, что что-то не то… А в кассу смотрит — все напитки выбиты, которые подали. Пусть он так хоть каждые пять минут ходит, а денежки мне в карман капают. Вот это я называю — профессиональный бармен.
Вадим даже заинтересовался:
— В смысле, в карман тебе идут деньги с напитков, которые не пробиваешь?
— Ну да.
— И как же так ловко?
Славик расплылся во влажной улыбке. Секретами мастерства он делиться был не намерен:
— Вот так, уметь надо.
Вдруг Славик изогнулся под странным углом и стал быстро чесать что-то у себя на спине; лицо его при этом имело страдальческое выражение. Вадим с удовольствием понаблюдал за ним и заказал еще «Гролш». Предложил угостить и Славика; тот с радостью принял, сделав Эдику рожу. Затем посмотрел на часы.
— Еще полно времени. Мы с женой через час встречаемся. Идем в один клуб новый, только открылся — там будет трансвестит-шоу.
Славик достал пригласительные.
— Вот, смотри, прикольно оформлено. Типа конвертик, а само приглашение — папиросная бумага с блестками… Интересно, а что вообще такое может быть трансвестит-шоу? Что они там делают?
Вадим пробормотал:
— За границей они в таких шоу одеваются в разные наряды и поют. А то и просто рот открывают под известные песни. В основном диско и еще из мюзиклов…
— А-а, — протянул Славик. — А ты часто по клубам ходишь?
— Да нет… приходилось иногда, тоже с женой.
— А я все время хожу. У меня куча барменов и менеджеров знакомых, всегда на халяву приглашения достают. Мы с женой вообще все праздники в «Планете Голливуд» справляем. У нас там компания собирается… И просто плясать и тусоваться ходим. Я вообще, когда три дня дома сижу, на стену лезу — не могу уже. Все время тянет в центр, особенно вечером. Поедешь, по Тверской пошляешься… Потом в один бар, в другой — везде знакомые. Правда, недавно денег накопил, купил компьютер. Жене купил. А то ее с работы в журнале выгнали — в компьютере не сечет ни хрена. Теперь вот еще в игры играю.
— Детей у тебя еще нет, наверное? — полюбопытствовал Вадим. Славик буквально заинтриговал его своим оптимизмом. И удовольствием, с которым он смаковал детали своей клубной жизни — будто то, как он жил, было по-настоящему классно. Может, это и правда классно?.. Бахвальством и беспечностью Славик напоминал подростка. Да и выглядел он моложе своих лет.
— Почему, дочка есть, — ответил Славик. — В школу ходит. А у тебя?
— Три года сыну.
— А-а… Небось, все времени не было семью завести.
— Что-то вроде того, — улыбнулся Вадим. Славик начал ему нравиться. Было его отчасти жаль, и одновременно Вадим слегка ему завидовал.
— Слушай, это твой шарф? Клевый! — не унимался Славик. — Я тут в «Гленфилде» такие примерно видел. Но они были не на сэйле. Зато вон свитер купил. (Оттянул шерстяную ткань у себя на животе.) Здоровские свитера там сейчас вполцены.
Вадим не сумел изобрести ответную реплику. Они помолчали.
— Ну, ладно, мне пора уже, с женой встречаться пойду.
Славик встал, повернул бейсболку козырьком вперед, протянул руку. Вадим приподнялся, подал руку навстречу:
— Ну, давай. Счастливо.
Посидев еще какое-то время, Вадим начал расплачиваться. И с удивлением обнаружил, что выпил порядочно, и все тело теперь томилось, желало кровати, простыней. Завернуться, и на бок — щекой в подушку…
— Мицумо, вы не брали той чашки — черного орибэ, которую мне изволил подарить Санкаку-сан? — Маленький японец улыбался мелкими аккуратными зубками; глазки его прищурились и исчезли в этой до боли лучистой улыбке, черт знает что означавшей на самом деле.
— Если вы думаете, что это настоящий, древний орибэ, то вы ошибаетесь, — презрительно бросил другой японец, сидящий в офисном кубике-комнатушке, в котором помещался только стул и письменный стол, в два раза меньший, нежели обычный. Японец сидел за ним, сложив на коленках ладошки; его глаза тоже были полностью упакованы добрыми складками кожи. Зато он выставил наружу набор зубов — единственный доступный ему арсенал для сражения. — Санкаку-сан, — тут он понизил голос без единого движения мускулов на лице, — изволил преподнести вам недорогой сувенир, как и подобает вашему положению. Если бы вы сходили в посудную лавку, вам бы тотчас же сказали, сколько такая чашка может стоить. Она не стоит и черепка настоящего черного орибэ.
— Мицумо, вам ведь не обидно, что Санкаку-сан преподнес чашку мне, а не вам? Не потому ли вы говорите, что это не настоящий орибэ? А между тем она была в таком дорогом футляре, что обыкновенная чашка не могла бы быть в нем.
— Глупости. Вы ведь и сроду не видели ни одного орибэ, даже в музее, потому и судите по футляру. Что касается зависти… Санкаку-сан подарил вам эту безделицу, чтобы побудить вас работать лучше. А я в таких намеках не нуждаюсь. Я служу здесь уже двадцать лет, и корпорация меня ценит.
— Мицумо, я тоже работаю здесь уже двадцать лет — и ценят меня, уж поверьте, как ценят. Вы просто боитесь, что повышение дадут мне, а не вам — и заслуженно.
— Как же. Вы ведь ожидаете повышения уже десять лет, а сами изо дня в день ковыряетесь в одних и тех же бумагах.
— Да, но ведь и вы тоже, Мицумо.
— Да, но ведь это я получу повышение.
Господин Мицумо вздрогнул, когда произнес это, — понял, что выдал себя. Улыбка его стала еще яростнее; казалось, она раздерет ему лицо.
— Ага! — восторжествовал первый японец без единой перемены в лице. Несмотря на отсутствие видимых изменений, улыбка его теперь была нежной. — Если вдруг найдете чашку, верните ее мне. Спасибо за беседу.
Сайгэку Суси так же нежно, как улыбался, прошаркал ножками в коридор, пригласив Вадима за собой быстрым взглядом. Вдвоем они попили воды из кулера в малюсеньком коридоре. Вкус воды был скучным и пресным.
— Вы себе, наверное, не представляете, господин Вадим-сан, как сложно иметь дочь-подростка, — вздохнул господин Сайгэку; след улыбки затухал на его лице. Вадим промолчал, все еще обескураженный диалогом, которого он только что стал свидетелем.
— Она, как и все девочки ее возраста, хочет — ну, вы знаете… любви. Моя жена хотела как-то раз поговорить с ней об этом. Но оказалось, в школе им уже все рассказали. Это было облегчением.
Господин Сайгэку снова улыбался, и голова его на тоненьком стебельке шеи покачивалась взад-вперед, как незабудка.
— Но мы обнаружили, на что наша дочь тратит деньги, которые мы даем ей на завтраки. Она собирает комиксы.
Господин Сайгэку взглянул на Вадима.
— Но я никогда не смотрел комиксов… — пробормотал почему-то Вадим.
— Я пошел в магазин, где продают комиксы, — продолжал господин Сайгэку. — Мне сказали там, что среди девочек этого возраста популярны именно такие комиксы, какие покупает моя дочь. Я их видел. Там нарисованы очень красивые юноши — с кудрявыми волосами, длинными ресницами, божественными телами. И ни одной женщины. В этих комиксах юноши занимаются любовью друг с другом.
— Да ну, — удивился Вадим.
— Да-да, — подтвердил господин Сайгэку. — Моя девочка смотрит, как юноши целуют друг друга, как они облизывают языком большие гладкие органы… Да-да, я сам видел.
Господин Сайгэку погрустнел.
— Это красиво, наверное. Это всего лишь мечта. Что еще нужно девочке? Да-да, я сам видел. Все японские девочки читают такие комиксы.
— Вадик, — вдруг прорвался из боковых дверей Славик, разгоряченный. — Ты че, пойдем! Там так прикольно, вышла такая… такой… Все, как ты говорил — они каждый раз в новом наряде и поют… Они сейчас были в джинсовых комбинезонах и пели эту, из «Братьев Блюз»… пошли! Клево!
Вадим попробовал отказаться.
— Че это за девчонка? — спросил любопытный Славик.
— Какая девчонка? — Вадим изумился.
— С которой ты только что разговаривал.
— Я разговаривал?! — Вадим даже глаза выпучил.
— Ладно, не хочешь говорить, не надо, — великодушно сдался Славик. — Пойдем, тебе там такой коктейль сделают — я попрошу… какой ты еще никогда в жизни не пробовал.
— Ладно, ты иди, а я чуть позже подойду, — ответил Вадим, сам не зная, куда он подойдет, и, собственно, для чего.
Господин Сайгэку терпеливо ждал, без тени неудовольствия на лице.
Вадиму было отчаянно неудобно заводить разговор на такую тему, но он все же начал, непонятно зачем:
— А вы не думаете, что такие развлечения немного — как бы это сказать…
Господин Сайгэку радостно закончил:
— Неподобающи?
— Ну да, что-то вроде этого.
— Нет — нет. Вы ведь знаете, что в японских комиксах и мультфильмах всегда много секса и насилия, подробно и реалистично изображенных. Это традиция. В Америке, например, все подобные комиксы запрещены цензурой, а мультфильмы продают только взрослым. И тем не менее сравните уровень преступности, особенно детской: там — и в Японии. Можно даже сказать, что уровень преступности обратно пропорционален распространенности предосудительного чтива. Японские дети не воспринимают мир, нарисованный в комиксах, как реальность. Это совсем другой мир.
Вадим посмотрел с уважением на господина Сайгэку: он не подозревал в этом маленьком человечке способностей к культурному анализу такого уровня. Хотя, разумеется, высказанное им могло и не быть его собственной мыслью. Он мог прочесть что-то подобное в газете или услышать в том же магазине комиксов.
— Вадик, ну ты че, сколько тебя ждать? — Вновь из распахнувшихся дверей выскочила Славикова голова. Из-за головы доносилась танцевальная музыка: припев — какая-то там луна.
— Подожди, подожди, — отмахнулся Вадим.
Славик плюнул и исчез. Вадим отчего-то почувствовал усталость, даже захотелось спать.
— Вы не возражаете, если мы присядем? — спросил он у господина Сайгэку.
— Нет-нет, что вы… присаживайтесь.
В коридорчике находился единственный предмет, пригодный для сидения на нем, — нечто вроде продолговатого пуфика. Вадим и господин Сайгэку осторожно присели, с трудом поместившись вдвоем на крошечном топчане.
— К сожалению, я не могу предложить вам чаю, — виновато произнес господин Сайгэку. — Мицумо украл мой орибэ. А в это время года из другой чашки пить не подобает — тем более такому гостю, как вы.
— Ничего, — Вадим откинул голову, прислонил ее к стене. — Не беспокойтесь. Сейчас, я отдохну немного.
— Мицумо завидует мне, — добродушно продолжил господин Сайгэку. — Еще когда нашим начальником был не Санкаку-сан, а Сасуки-сан, Мицумо меня ненавидел. Один раз он добавил мне в чай крысиной мочи.
Вадим распахнул глаза и посмотрел на господина Сайгэку, решив, что ослышался. Тот продолжал глядеть благожелательно и невозмутимо. Впервые за вечер он не улыбался совсем. Один глаз у него оказался больше другого.
— Нет, это переходит уже всякие границы! — воскликнул господин Мицумо, выскакивая откуда-то сбоку. Он ударил господина Сайгэку; тот, упав с пуфика, так и остался лежать без движения. Затем господин Мицумо ударил Вадима; Вадим не смог защититься — до такой степени он устал. Господин Мицумо бил его еще и еще. Вадим предпочел упасть и лежать, последовав примеру господина Сайгэку.
Обнаружив себя утром в кровати… Нет, не так. Сначала Вадим обнаружил дикую боль в животе, а следом уже того, в ком она находилась, — себя. «Аппендицит», — подумал Вадим и, стиснув зубы, двинулся к телефону, чтоб вызвать скорую. Но тут же остановился: все-таки страшновато. Решив удостовериться в причине едва выносимых колик, потащился за медицинской энциклопедией в кабинет. И очутился совсем в другом месте. Оказалось — расстройство желудка.
Затем он увидел в зеркале свое лицо: ссадины, губа разбита, под глазом классический фингал баклажанного цвета, но почему-то с глубоким зеленым тоном. Под подбородком — кровоподтек, похожий на налипшую разжеванную черносливину. Казалось, что можно взять ее за край и отлепить. Этого Вадим делать не стал, а начал осторожно умываться.
Одежда была разбросана на полу в спальне. Остановившись рядом с кроватью, Вадим изумился: «Я, наверное, совсем уже офонарел… что вообще было?..» До взгляда на себя в зеркало он считал выходку господина Мицумо и все остальное безобразие происшедшими во сне. Что же думать теперь?
Ему показалось логичным возможное отсутствие бумажника. Вадим переворошил одежду, и бумажник нашелся: без наличности, но со всеми кредитками. Жизнь не всегда хочет следовать логике. Интересно, как он добрался до дома…
Вадим позвонил в гараж; машина, на которой он ездил вчера, стояла на месте. Сам, что ли, приехал? Одной из машин нет, но это потому, что на ней уехала Маша. На часах двенадцать: работа проспана напрочь. Вадим стал ходить по квартире и носить раскалывающуюся голову, будто хрустальный шар. Илюшки и няни дома тоже не оказалось.
Он выпил пачку активированного угля, затем сварил кофе и набрал номер офиса. Лера сказала, что Маша уже позвонила сообщить о его пищевом отравлении.
Вот тебе и раз, подумал Вадим. Все обошлось хорошо. Хотя непонятно, что именно и почему могло обойтись плохо. Ну, пошел выпить в бар, встретил одноклассника. И тот потом не то ушел, не то вернулся… Не вспомнить.
А ведь все равно неприятно. Что-то произошло. Скорее, не что-то, а черт-те что. По морде получил, в этом сомневаться не приходилось. Как до дома добрался, неизвестно.
Ясно одно: он сильно перебрал спиртного. Вадим заключил это по заявленной Машей причине его отсутствия на работе. Вадиму в таком определении его недомогания чудился сарказм. Но, значит, она видела его вчера по прибытии — так, что ли, получается?
Он выпил еще аспирину и посмотрел новости, полулежа. Боль утихла, но делать совершенно ничего не хотелось. По телевизору — тоже ничего. Сами собой стали возникать мысли. Наверное, поэтому Вадиму никогда не бывало скучно: он привык думать. Думать ему было интересно.
Мысли его практически самостоятельно повернули от поисков рационального объяснения случившемуся в какую-то другую сторону. Думалось, примерно, вот так.
«А кто я, вообще говоря? Что я знаю и чего хочу?»
Сразу стало досадно от неуклюжего зачина, и Вадим решил, что пытаться разговорить самого себя, — занятие неблагодарное. И вообще, какое-то… наивное и жалкое, что ли. Тем более думать банальности с таким проникновенным усилием. Кем надо быть, чтобы уметь произносить банальности? Гением, по-видимому.
Дальше было больше. А именно:
«Ясно одно. Я становлюсь не вполне адекватным человеком. Возможно, у меня от многолетнего перенапряжения просто поехала крыша. А может быть, я настолько отстал от жизни… настолько зарылся в свой маленький искусственный мир из цифр, бумажечек и чемоданчиков, набитых цифрами и бумажечками… что забыл, какова из себя настоящая жизнь. А настоящая жизнь — она глупая, случайная и необязательная… И теперь реальность, потеряв терпение, прорывается ко мне в виде таких вот дрянных шуток…»
Вадиму опять стало немного стыдно: сидеть и в одиночку испытывать откровения. Хотя он почувствовал, что ему удалось нащупать нечто живое, правдивое. Оно трепетало где-то глубоко внутри, как маленькое облачко… Вадиму понравилась данная линия мысли, и он даже стал было нарабатывать некоторый пафос в ее развитии.
Однако возможность достать это облачко оказалась упущенной, поскольку возникла Маша. Деятельная, с ребенком на руках. Усадила его на колени Вадиму, хмыкнула в адрес фингала и звонко заговорила:
— Так, наша няня нас покидает — замуж выходит. Поздравь ее, если увидишь. Я подыскиваю новую, сейчас была в агентстве. Раз ты сегодня дома, я привезла двух кандидаток, чтоб ты помог выбрать. Полагаюсь на твое суждение, дорогой. В прошлый раз я только с пятого варианта попала. Может, ты в людях лучше разбираешься.
Не успел Вадим возразить, что он находится не в совсем подходящей форме для проведения интервью, как Маша исчезла за дверью и привела молодую женщину. Очень полную, круглую, с пышными каштановыми волосами по локоть и бестолково-ленивым взглядом.
— Присаживайтесь, пожалуйста, — Маша указала на стул.
Женщина села неторопливо, размеренно; медленно убрала с лица прядь волос. Маша, по своему обыкновению, присела на подлокотник дивана. От нее вкусно пахло. Вадим покосился на жену: она похудела и стала еще нетерпеливей и выразительней. Глаза у нее были огромные и возбужденно сияли; Вадиму захотелось, чтобы поскорее был вечер. Маша сделала жест рукой: начинаем. Женщина прокашлялась и неспешно заговорила:
— Меня зовут Оксана Березнюк. У меня есть опыт сидения с детьми. Я уже работала в двух семьях. От них есть рекомендации. Я у них работала, пока детям не понадобилась гувернантка.
Маша спросила:
— А вы сами с детьми занимались? Ну, хотя бы чем-нибудь простым — рисованием, счетом?
— Да, — просто ответила женщина. Снова откинула прядь волос с лица.
Маша взглянула на Вадима со значением; он не смог придумать ничего достойного. Он только отметил про себя: телодвижения этой потенциальной няни были медленными настолько, что наблюдать за ними было почти невыносимо.
Тогда Маша взяла сына и опустила его на пол перед женщиной. Та поняла, что следует показать себя в действии, и сказала, не шелохнувшись:
— Мы с тобой подружимся, да. Ты во что любишь играть?
Илюшка застеснялся и спрятался за маму.
Маша увела кандидатку и вернулась.
— Ну как?
Вадим ответил:
— Не фонтан… Толстая, неповоротливая и ленивая… Как такую к маленькому ребенку… Неумная… У нашей Зинаиды Филипповны два высших. А что, у нее жених состоятельный?
Маша пожала плечами:
— Да нет, не очень. Любовь… Я сейчас вторую приведу.
Второй оказалась сухонькая миниатюрная женщина, пожилая и изможденная, черноволосая и черноглазая, в сером бесформенном платье. Она поозиралась на обстановку комнаты и сразу заговорила сама:
— Здравствуйте, меня зовут Татьяна Григорьевна. Я няней никогда не работала. Но детей нянчить, конечно, приходилось. Своих двое, да и чужих подкидывали. Я очень работящая, я прямо без дела сидеть не могу. Если ребеночек спит, я сразу постирать, приготовить, убраться. И ребеночек ваш мне сразу понравился, такой замечательный. Так что я бы с удовольствием у вас работала. Образование у меня высшее, техническое.
— А вы где работали?
— Да где только не работала… Долгое время по специальности, инженером… А потом военным корреспондентом в Чечне…
Маша приоткрыла рот. Татьяна Григорьевна продолжила, не смущаясь:
— Я родилась и выросла в Грозном. Но сама я русская, и мы с семьей перебрались сюда. Столько горя и смерти видела, но теперь все, слава Богу… Новая жизнь.
После того как женщина переместилась в другую комнату, Маша вздохнула:
— Да, насчет Грозного я не знала…
Вадим сказал:
— Да ладно… у людей в жизни всякое бывает. Она ж не виновата, что там родилась. Вообще женщина порядочная, видимо. Но няня, конечно, должна быть совсем с другим резюме.
Маша подумала:
— Может, попробуем, оставим ее на ночь сегодня? Может, она хорошая… Мы с Димой хотели вечером в «Джусто» пойти…
— Как скажешь.
Дима зашел около десяти. В свитере ярко-лимонного цвета и позолоченной новой оправе, сделавшей его солидней и старше. В отличие от старой, с носа она не сползала, и поправлять ему теперь было нечего. Но он продолжал рефлекторно тыкать себя в нос и делать вид, что почесывает его. В этой связи Вадим вспомнил интересный жест Славика, который он давеча заметил. Славик, видимо, страдал легким насморком и вытирал под носом следующим образом: подносил ладонь тыльной стороной к ноздрям и прокручивал ее наружу, вытирая лишнее последовательно всеми пятью пальцами, принимающими некое подобие веера. Это был очень быстрый и легкий жест: кр-р-руть. Даже, в некотором роде, элегантный. Во всяком случае, Вадим ничего подобного раньше не видел.
Дима поздоровался и, пока Маша собиралась, сидел на кухне. Илюшка спал; Татьяна Григорьевна все уже перестирала и перемыла и теперь вдруг пришла на кухню с пачкой бумаг и брошюр в руках. Присела рядом с Димой, представилась:
— Здравствуйте. Я Татьяна Григорьевна, новая няня ребеночка. Вас как зовут? Дмитрий, очень приятно. Чайку не хотите? Нет?
Она оправила платье, надетое только что, специально для гостя. Все в оборках, с крылышками, из яркой ткани в крупный цветок. Под платьем — водолазка дикого цвета фуксии.
Татьяна Григорьевна разложила свои богатства и начала их показывать Диме. Тот, немного осатанев, таращился на нее, но вежливо слушал.
— Вот смотрите. Это моя статья в нашей грозненской газете о погибшем вертолете. Боевики сбили его, и никто не мог пройти, забрать тела… Они обстреливали все вокруг. А я пробралась первая, притворилась бабкой-чеченкой… Все там осмотрела и написала. Написала, почему слабая женщина прошла, а наша армия — не может? Что, так и будут тела наших сыновей там гнить… Они потом меня даже преследовали. Полковник там один посылал за мной — пиши, говорит, опровержение… А это о беженцах, как они там живут, бедные. Вот, видите, детишки — я сама фотографировала. Голодные, грязные.
Дима кивал и старался делать заинтересованное лицо.
— Ой, вы бы только знали, какая там жизнь… И чего только мы не перевидали… У меня у самой полсемьи погибло. Два дяди, брат, двоюродные братья… И есть нам было нечего. Порой картошки нароешь замерзшей, отваришь — без соли, без масла — и то радость… А как мне приходилось под пули лезть, чтоб репортажи писать… Батюшки, один раз даже в ногу попало. Месяц лежать пришлось… Так я переживала не то, что нога болит, а что не могу туда, на передовую… писать…
Вадим наблюдал из соседней комнаты с интересом. Маша же, когда появилась, обрадована совсем не была. Шепнула ему:
— Жизнь ее, надо думать, была слишком далека от столь прозаических вещей, как этикет. И своего места здесь она не понимает.
— Где же ей было учиться? — ответил Вадим.
Утром он собирался на работу. Маша спала, а Татьяна Григорьевна уже занималась с Илюшкой, просыпавшимся иногда очень рано. Завидев Вадима, она тут же поспешила общаться:
— Доброе утро, как спалось? А мне не очень. Вы знаете, у вас тут домовой живет. Да-да. Но вы не бойтесь, он добрый. Только всю ночь меня толкал, безобразник.
Вадим застыл с чашкой в руке, а Татьяна Григорьевна, между тем, носила Илюшку на руках и отпугивала несуществующих животных:
— Кыш, киска, кыш, собачка… кыш, кыш…
Илюшка, изумленно подняв брови, слушал. Да-а, подумал Вадим. Ладно, еще и не такое бывает.
Днем ему позвонила Маша:
— Ты знаешь, я просыпаюсь и вижу такую сцену: Илюшка капризничает, куксится, не хочет есть суп. А эта тетенька ему говорит: ты что плачешь? Вокруг столько горя и столько смерти, а у тебя такая жизнь прекрасная! Как ты можешь плакать? Прикинь!!
— А ты что? — спросил Вадим.
— Я ее обратно отвезла. Другую будем искать.
Про домового Вадим распространяться не стал.
В нашу первую встречу мама Вадима произвела на меня какое-то странное впечатление, и со временем оно не прошло. Я даже удивляюсь, вспоминая ее: неужели эта женщина и в самом деле существовала? Ведь привыкаешь видеть людей, сразу бросающихся в глаза, немедленно дающих о себе знать, занимающих прочное место и ни за что с ним не расстающихся… А Олеся Глебовна была совсем неприметной, немного нелепой женщиной с пронзительной красоты улыбкой. Улыбку эту я видела только однажды, по случайному и дурацкому поводу — не то молоко разлилось, не то обманул сантехник — и больше она ни разу не появилась. Глаза у Олеси Глебовны были всегда потухшие. Она умерла, не дождавшись рождения Илюшки.
Мы с ней сдружились, если можно так выразиться применительно к нашему очень краткому общению, — всего, по-моему, трем встречам. Беременной я прилетала из Нью-Йорка к Вадиму и заходила к свекрови. Она заранее пекла для меня блины, ставила чай; потом говорила о себе, о Вадиме, об его отце. Впрочем, об отце я спрашивала сама, полагая, что многое можно узнать про мужчину, если иметь представление о родителе.
Олеся Глебовна рассказывала о том, что в течение совместной жизни с Сергеем ей каждый день приходилось записывать все траты вплоть до копейки и отчитываться перед мужем. Чтобы приобрести, к примеру, пару колготок, она указывала, будто купила четыреста граммов масла, хотя на самом деле было куплено двести. У мужа ее была философия — не растрачивать. В том числе, и себя. В день свадьбы он ей сказал: «Будем с тобой раз в неделю», — и ни разу не отступил от этого обещания. Он считал себя пупом земли, по ее выражению; отвечал неохотно, если его расспрашивали. Зато любил поразглагольствовать под настроение, и чтобы его внимательно слушали.
Надо сказать, что, приняв эти сведения, я ни с чем в своем муже не смогла их соотнести. Но я хотя бы обнаружила плоскость, относительно которой понимать те или иные его качества и поступки.
Когда Вадиму исполнилось пять, Сергей ушел жить к другой женщине. Вадим начал видеть отца раз в неделю, потом раз в месяц, дальше — совсем редко. Он как-то рассказывал мне, что папа всегда обещал купить железную дорогу или конструктор на день рождения, затем откладывал до Нового года, затем до следующего праздника… Так и не подарил ни того, ни другого. А лет десять назад он переехал в Германию вместе с новой семьей: женой (той самой женщиной) и двумя детьми. По имеющимся данным, разбогател.
Олеся Глебовна была замужем еще раз. Второй муж, по ее словам, был необыкновенно интересным человеком, но пил. У него был сын, чуть младше Вадима, и жили они вчетвером. Жили весело. Младший ребенок долго считал, будто мороженое растет в лесу под деревьями, потому что всегда, когда бы они ни отправились в лес, мороженое оказывалось именно там. Впрочем, младшему вообще было интереснее жить. Новая свекровь Олеси Глебовны приносила родному внуку деликатесы и кормила его тайком, чтобы не досталось Вадиму. Родственники этого ребенка привозили ему из-за границы подарки, а Вадиму — никогда. Олеся Глебовна из сил выбивалась, чтобы хоть как-то компенсировать сыну подобное отношение «близких».
Через несколько лет ее новый муж умер от цирроза печени. Младшего, Сашу, усыновила свекровь — несмотря на то что Олеся Глебовна успела его полюбить и расставаться с ним не хотела. Этот сводный Вадимов брат, как стало известно, рано начал пить и быстро превратился в алкоголика. В асоциального, гротескного персонажа — с синим носом и бессмысленным выражением физиономии. Вадим до сих пор встречается с ним иногда, помогает.
Олеся Глебовна осталась вдвоем с Вадимом, когда он заканчивал школу. Он говорил, что с этого времени мама стала класть на видное место листок, на котором ее почерком было написано, скажем, о преимуществах и красоте честности. Таким образом она пыталась воспитывать в нем настоящего человека.
Помимо прочего, я спрашивала Олесю Глебовну о Вадимовых бабушках и дедушках, имея в виду присутствие наследственных болезней, о которых мне следовало бы знать как будущей матери его сына. Насчет болезней я не добилась ничего вразумительного. Зато обнаружила, что родители Олеси Глебовны, живущие где-то в области, ребенком отдали ее на удочерение дальним московским родственникам. С тех пор своих биологических родителей она не видела. Приемные же любили ее не слишком, отчего она и постаралась выйти замуж при первом удобном случае.
Мне очень жаль эту женщину. А ведь во время нашей последней встречи она сказала, что не может назвать себя несчастливой. И это при том, что уже тогда она, скорее всего, знала о своей болезни. У Олеси Глебовны обнаружили рак, но лечиться она не стала; только колола себе морфий, увеличивая дозу, и скрывала от сына болезнь. По всей видимости, успешно: обо всем об этом я узнала случайно, год спустя, от ее соседки.
В то, что Олеся Глебовна была счастлива, трудно поверить вот так запросто, по-житейски. Ее детское имя, совсем не подходившее к внешности, вместе с тем довольно точно описывало ее — никем по-настоящему не удочеренную, недолюбленную, все будто живущую понарошку, надеясь, что вот скоро настанет всамделишная жизнь, и тогда все будет как надо… Однако ведь бывают персонажи в литературе — вроде все у них плохо, и муторно, и живут среди серых, никогда не меняющихся пейзажей — и все-таки они счастливы. «Но ведь это в литературе, — скажете вы, — где ж вы их в жизни видели?» Возможно, Олеся Глебовна как раз и была одной из таких людей.
Вернувшись домой с работы, Вадим оставил в холле портфель. Услышал голоса и направился к ним.
Маша неожиданно появилась откуда-то сбоку, обняла его и чмокнула в висок. Остальные сидели на кухне за стойкой. Милка вычурно протянула для поцелуя безукоризненный маникюр, но поцелуя не состоялось; Дима, крупный, медленный и в старых толстых очках, встал подать руку.
Вадим присоединился, скинув пиджак. Спиртного ему не хотелось. Он начал пробовать подогретые Машей закуски: ракушки с начинкой, дамплинги с креветками, слоеные булочки. Милка же, сделав минимальную паузу, продолжила щебетать:
— Мне тут такое устроили, это что-то. Представляешь, менеджеры нашего дома тут решили со всех квартир запасные ключи от машин пособирать. Типа, если пожар или что еще — чтоб все машины быстро повывозить из гаража… А мне это надо, чтоб от моих машин ключи у кого-то были? Ну, ты понимаешь… (Значительный взгляд в сторону собеседников.)
Все слушали завороженно. Вадим тоже попал под влияние неутомимой Милкиной энергии. Ее можно было смотреть, как MTV. Затрепетав пальцами, она вскинула волосы, взяла сигарету — Дима немедленно явил зажигалку.
— …Ну, они по этому делу уже два письма официально прислали. Мол, господа Зеркальцевы, будьте любезны предоставить по одному ключу. Мы, естественно, ноль эмоций. Потом Юрик улетел в Австрию, я одна живу две недели. И Борька мне повез «мерседес» на техобслуживание. Помыл там, натер, так далее. И ключ мне оставил у консьержа, в запечатанном конверте. Я приезжаю домой, мне дают конверт — смотрю, пустой. Я говорю: здесь должен быть ключ. Они мне: мы не знаем, вот лежит конверт, мы передаем. Тут я взбесилась — ну, ты понимаешь. (Милка посмотрела выразительно.) Это мне был оставлен конверт. А они, хамье, его открыли и взяли ключ для гаража. Я говорю: чтоб ключ был у меня через две минуты. Они звонят: извините, говорят, менеджер стоянки ушла. Будет только в понедельник, а ключ у нее. Прикинь! Типа какая-то идиотка с моим ключом ушла — можешь представить? И я говорю: хорошо. До понедельника можно подождать. Только я сейчас закажу лимузин. И буду на нем ездить весь уик-энд, а счет потом выставлю вам… Естественно, у меня там еще «ягуар» стоит, но ты понимаешь… — я хочу ездить сейчас на «мерседесе». И что ты думаешь? Через полчаса ключ был у меня.
Милка приобрела скромно-торжествующий вид.
— Молодец, — одобрила Маша, — что-то у вас все время администрация наглеет. А у нас тут тоже, кстати говоря… У нас же бассейн не подземный, как в вашем доме, а на самом верху. Так… — ой!
Здесь Маша взметнулась и бросила на лету:
— Илюшка плачет… забыла передатчик включить…
Вадим погрустнел: сейчас придется что-нибудь соображать и делать, чтобы беседа не провисала. Чтобы не показаться в очередной раз асоциальным типом.
Вернувшись, Маша застала Милку, утомленную пятиминутным молчанием. Дима нудно рассказывал о каких-то китайских грибах, а Вадим смотрел на него, прищурившись, и как бы отсутствовал. Будто его и не было здесь, только пустое тело дожевывало остатки пищи, навалившись на стойку… Маша воткнула в розетку выводящую часть передатчика и вернулась на место. Видимо, чтобы не оставить Маше возможности включиться в уже существующий разговор, куда ее саму отчего-то не взяли, Милка начала собственный. Скорее всего, первым, что ей пришло в голову:
— Я тут десять штук в церковь пожертвовала.
Фраза получилась усиленно-декларативной, и Милка испугалась ее эффекта: все повернулись к ней, Дима даже звякнул об тарелку оброненной ракушкой. На Машином лице образовался искренний интерес. Она спросила вкрадчиво, опасаясь спугнуть такую дивную тему:
— А зачем?
— Как зачем? — Милка озадачилась. — Ну, чтоб помочь, и все такое…
— Кому?
— В смысле? — Милка, похоже, не смогла соотнести этот вопрос с той информацией, что она предоставила.
Дима помог: поправил указательным пальцем очки и выступил во вполне праздничном тоне, будто желая выдать вопрос за совершенно новый, придуманный им самим:
— А тебе-то это зачем э-э… Милочка, родная?
— Ну вы совсем какие-то, — фыркнула Милка облегченно, пережив десять секунд непонимания. — Помогать надо людям, делиться, и все такое прочее… Ты же вон всем помогаешь… (Милка сосредоточилась на Маше, ища поддержки, но та осталась неубежденной.) — Если на то пошло, я как раз перед этим вспоминала. Ну, как я раньше жила, что плохого делала… — Милка взяла вызывающий тон: — И решила грехи замолить. И начать жить по-другому. — Взглянула гордо.
Дима пробубнил:
— Ну, грехов немного было — всего-то на десять тысяч… «шкоду» только какую-нибудь и купишь…
Маша вскользь кинула в него взглядом и снова вступила:
— А ты — в Бога веришь, дорогая?
Тут уже Вадим взглянул на жену: вопрос был неподобающ для этой плохо подобранной компании. Но Милка не знала о том, что подобный вопрос может быть неподобающ:
— Ну… верю. На всякий случай.
— То есть — вдруг Бог все-таки есть и потом отвечать придется? — уточнила Маша.
— Типа того… — Милка смутилась. Настолько пристальное внимание было ей все же не по плечу.
Маша сочувственно помолчала, а затем спросила:
— А тебе не кажется, что так «верить» — ну как бы немножко трусовато получается? И даже с точки зрения Бога… Может, лучше совсем не верить, чем вот так, из-под палки? Ну и пожертвование это — не по-настоящему доброе дело. Может, оно даже совсем не доброе… если учесть, что средства пойдут, скорее всего, на дополнительные рясы попам… в лучшем случае…
— Ты меня что-то совсем затюкала, — пожаловалась Милка.
Дима снова подвинул очки указательно и промолчал. Вадима же посетило смутное ощущение, что он живет какой-то неправильной жизнью. И окружен неправильными людьми.
Маша обняла Милку:
— Да ладно, это я так… не обращай внимания.
— Ну, я пойду, — робко призналась Милка. С этой точки ей сегодня было уже не построить удачного монолога. Маша отправилась провожать ее до дверей.
— Привык уже к этой м-м… вихрастой особе в узких платьях? — Дима из вежливости предложил сигарету Вадиму и задумчиво закурил.
— Почти, — ответил Вадим. — Забросил попытки понять, чем она импонирует Маше… Хотя человек она неплохой. Не злая.
— Может, Маша ее коллекционирует как типаж, — предположил Дима. — Правда, это на нее не похоже. Этические соображения бы помешали.
— Да, — усмехнулся Вадим. — Блюдет права слабых и обиженных. Не в последнюю очередь она бы поставила и мое право. Не слушать после рабочего дня о менеджерах и конвертах…
Вадим снова куда-то выпал. Сидел, будто зомби. Присутствовал только физически.
Маша вернулась, обняла его сзади, прижалась щекой:
— Извини, что тебе пришлось столько времени ее наблюдать…
И отошла разливать напитки.
— Так ты ее специально — как бы это сказать — отбрила? — заподозрил Вадим.
— Да нет, — устыдилась Маша, — это я нечаянно. Не очень красиво вышло…
— Пишешь роман из жизни новых русских? — лукаво предположил Дима.
Маша отмахнулась:
— Да ну тебя… Если на то пошло, новую русскую жену с таким же успехом можно выдумать — получится ничуть не хуже. Нравится мне Милка. Она, в общем, добрый и наивный ребенок.
— А что у нее за муж? — поинтересовался Дима. — Он каким образом в высшие слои общества записался?
— Щас расскажу.
Маша расставила бокалы, села и приготовилась со вкусом рассказывать. А Вадим вдруг ощутил прилив злобы. В тот самый момент, как Маша набрала воздуха, неожиданно для себя он начал повествовать, довольно точно копируя Машины лекторские интонации:
— Сюжет классический. Рассказываю. Когда-то работал автослесарем, машины чинил здорово. Кажется, году в девяностом. И вот подходит к нему дяденька и говорит: давай я расплачусь с тобой нефтью — наличных нет. Позарез надо. Юрка ему — ну, ладно, если позарез…
Маша, смеясь, пыталась вступить, но Вадим остановил ее царственным жестом и продолжал:
— Тот, значит, дает ему какую-то бумажку и уходит. Юрка ее типа в руках покрутил так и эдак — ничего не понял. Положил куда-то и забыл. А через пару месяцев узнает, что на этой бумажке говорится, будто он владелец стольких-то тонн нефти. То есть можно подъехать к трубопроводу в любое время и откачать эти тонны. Он стал справки наводить, туда-сюда — а потом как начал нефть на запад продавать… Сам знаешь, такое время было. Кто хочешь мог подъехать, заплатить дяде Пете чуть-чуть денежек и качать из трубы хоть сутками. А со временем это у него переросло в легальный бизнес. Ну и вот.
Вадим пожал плечами и застыл с задумчивым выражением на лице.
В продолжение этого монолога Дима покатывался со смеху и бросал на Машу короткие взгляды. Теперь он завистливо протянул:
— Да-а, чего ж меня там не было… Может быть, я бы тоже чего-нибудь накачал…
Маша предоставила утешение:
— Ты, дорогой, по возрасту все равно не вышел. Нам с тобой по тринадцать лет в девяностом году было.
Она сделала вид, что ее тоже позабавила Вадимова импровизация.
Произошла как бы естественная пауза в разговоре. Диму постигли глубокие мысли; Маша тоже смотрела куда-то вдаль. Вадим допивал вермут и чувствовал, что растворяется в воздухе.
Внезапно упал бокал и брызнул во все стороны пронзительным звоном, создав вокруг эпицентра почти осязаемую зону хрустального звука. Вадим отвлекся и начал смотреть, как Маша пылесосит, а Дима бродит за ней с веником. Затем он вернулся к собственной внутренней жизни, и что-то ему там сразу не понравилось. В самом дальнем уголке сознания — будто и не в голове даже, а в большом пальце ноги — застряла какая-то неприятная мысль. Доступа к ней пока не было, и он перемотал назад в памяти последние пять минут, а затем и последний час.
Может, ему не нравится Дима с его ухмылочками и любопытством? Но почему? Он — всего лишь толстый похотливый тюфяк, которому никто не дает. Еще он помешан на псевдоинтеллектуальных беседах, потому как они позволяют ему казаться тем, кем он в реальности не является… Тут Вадим начал воображать Диму совокупляющимся с Милкой (на заднем сиденье «мерседеса» в подземном гараже).
Маша с Димой смеялись: Дима разрезал лайм и соком попал в очки. Вадим собрался подняться со стула, но не успел. Маша была намерена поделиться избытком информации, мешающим ей расслабиться:
— Кому-нибудь интересно послушать, что со мной сегодня случилось? Только предупреждаю: я могу говорить длинно и тяготею к монологам…
Она выразительно посмотрела на Вадима.
— Да-да… а то мы раньше не замечали, — пробурчал он и приготовился слушать.
— …Потому как всегда хочу дать полную картину происшедшего, — продолжала Маша, еще раз выразительно на него посмотрев. — Со всеми нюансами. За что меня муж критикует и говорит, что я скучно рассказываю. Да, дорогой?
— Может, лучше в следующий раз? — с преувеличенным смирением проканючил Вадим. Надо было слушать: брак сыт не хлебом единым.
— Давай, — поторопил Дима. — Предисловие такое учинила, что теперь невтерпеж… ожидание пытки хуже самой пытки…
На Маше была блузка в китайском стиле, которая ей очень шла. Глаза ее казались зелеными, и смотреть было одно удовольствие. Вадим, однако, для большего удовольствия представил ее рот заклеенным пластырем. Тут же постарался об этом забыть.
— Ладно, рассказываю, — сосредоточилась Маша. — Просто, когда я рассказываю, я лучше осмысливаю. И себя лучше понимать начинаю. Так что со стороны рассказ вполне может быть не интересен…
— Ну не тяни, — взмолился Дима.
— Ладно, ладно… Точно, после таких предисловий уже и предмет кажется мельче…
Вадим переглянулся с другом жены.
— Ну все, все, — уверила Маша. — Постараюсь не занудствовать. Ну и вот.
— Короче, заезжаю я сегодня на рынок. Захотелось чего-нибудь нашего, деревенского. И напоследок мне там в одном месте замороженная баранья нога возьми да и приглянись. В общем, я ее покупаю. Тетенька кладет ее на весы, а я смотрю — сбоку какой-то кусок мяса прилип. Коричневый. Страшнючий. Я, такая, говорю. Вежливо. Там, говорю, кусок прилип. Она: я знаю. И продолжает дальше, невозмутимо так, завешивать. До меня только через пару минут дошло, что это она специально — довесок сделала. Представляете? А она так спокойно объясняет: вот у меня кусок мяса разморозился, а мне же надо его продать… Не то хозяин мне из моих денег вычтет. А не хотите с довеском покупать — вообще не покупайте. Нет, ну вы прикидываете?
Маша снова испытывала возмущение, уже, наверное, по которому кругу.
— В общем, дорогие, у меня волосы шевелились, когда я от этого ларька уходила. Сразу вспомнила свое советское детство. В котором люди, в том числе моя мама, были постоянно унижаемы продавцами. Естественно, хамить я не стала — это было бы не продуктивно. А направилась я к директору рынка…
Маша глотнула воды; Дима потер руки — видимо, в предвкушении чего-нибудь интересненького.
— А, надо вам заметить, одета я была в джинсы и свитер. Ненакрашенная такая, без ювелирных изделий. С обыкновенным истпаковским рюкзаком — совсем обыкновенная девушка… Прихожу к директору. Директор — такой аккуратный, сухой старичок, в безликой одежде. По виду простой пенсионер, только не пьяница. Выслушал, позвонил: сейчас, говорит, главный инженер придет и все уладит. Зачем рынку инженер, я не уточняла — а теперь любопытно. Ну да ладно. Приходит инженер, лет тридцати, пузатый, усатый. В турецкой куртке и ондатровой шапке — это в такую погоду-то. А мы с директором тем временем разговор ведем. Он меня спрашивает, за кого буду голосовать. Мол, интересно, какие сейчас взгляды у молодежи. Ну и вот.
Здесь Маша остановилась в некотором недоумении — видимо, не справляясь с объемом информации, нуждающейся в связной передаче. Затем выпалила:
— Короче, в следующие полтора часа между нами происходил спор. Дошедший даже до оскорблений между мной и этим молодым, ондатровым. Я вам весь разговор передать не смогу. Тем более у меня еще все эмоции живы… Но перескажу вразброс, опорные пункты. Оба оказались коммунистами. И напоминаю: один — совсем молодой! Они… — Маша опять затруднилась, — они приняли ту, прошлую, реальность и старательно обустроили ее аргументами. Почему демократия — это плохо («народ гибнет»), а коммунизм — это хорошо («во имя народа»). Они меня агитировали, а я просто ушам не верила. Это в наше время! Они доказывают, что Сталин никого не убивал. А если пару сотен человек и сослал в лагеря, то так и надо было — во имя большинства… И вы знаете, оказывается, программу Ельцину писало ЦРУ, и ЦРУ же развращает нашу молодежь… Они цитировали мне «статистику» из романа Пикуля, взятого тут же, в кабинете, с полки. И еще из общей тетради с вырезками из советских газет Бог знает какого года… Когда я спросила, как они могут верить советским газетам, они удивились: «А чему же верить? Не теперешним же газетам?!»
Маша перевела дыхание.
— Причем самое интересное, они так убежденно говорили… и даже убедительно… что я диву давалась. Я и спорить особо не пыталась — бесполезно. И директор, этот старичок, так связно, умно говорил (хотя и полную ахинею). И вежливо так, и терпимо… По повадкам я бы приняла его за какого-нибудь правозащитника, академика Сахарова… И вот говорит он: весь мир неизбежно придет к коммунизму… Ну что тут скажешь.
Дима захихикал: настолько ошарашенное выражение лица было у Маши. Она вскинула глаза:
— А ондатровый манерами не обладал вообще. Он сразу сказал, что тот, кто с ними не согласен, помощи не достоин. И правильно Сталин делал. И тем, кто так мыслит, «мы с покупкой мяса помогать не собираемся». И прямо мне в лицо говорит: так и надо, пусть тебя обвешивают, раз ты так думаешь…
Маша вздохнула и сказала проникновенно:
— Я все жду не дождусь, когда исчезнет это поколение советских дядек. Которые везде заседают — и на рынках, и в политике… А что тридцатилетние в коммунизм верят сейчас, я и не подозревала. Вадим, твой ровесник. Неужели так плохо все… И вы знаете, я к этим двоим пыталась достучаться хотя бы с одним-единственным тезисом. Потому как с их точки зрения при социализме действительно лучше было. Было что кушать пенсионерам, наркотиков не было, мафии… И я все пыталась спросить: а как же свобода? Государство не должно решать за человека, что ему думать и делать… Он должен иметь возможность поехать туда, куда пожелает, иметь профессию, какую захочется… Возможность реализоваться в этой профессии — так, чтобы только от усилий самого человека зависел результат…
— Ну и?! — не вытерпел Дима.
— Ну и вот. Все остались при своих мнениях. Я вышла обалдевшая; инженер, повинуясь директору, неохотно сопроводил меня к ларьку. Я купила ногу без довеска, но вкуса победы не ощутила. Такая история.
— Так они совсем-совсем на пропаганду свободы не среагировали? — уточнил Дима.
— Совсем. — Маша поразмыслила. — Вы знаете, им не нужна свобода — но по разным причинам. Старику — потому что он идейный. А молодому — потому что он тупой. И применения бы ей не нашел, даже если был бы способен понять, что это такое. Ему гораздо лучше, когда ограничен выбор: все заранее известно и не нужно париться, раздумывать. Серьезно — прямо персонаж из сериала. Пока не столкнешься, не поверишь, что такие люди и вправду бывают.
Вадим очень живо представил жену в окружении седенького старичка и жлоба в ондатровой шапке, сверкающую глазами в негодовании. И внезапно спросил:
— А это вас на факультете психологии так учили? Мол, для того чтобы убедить в чем-то кого-то, надо заявлять о своих позициях авторитетно, с апломбом… Или все-таки лучше сохранять доброжелательность, не терять терпения? Подвести человека к мысли — так, чтобы ему казалось, будто он сам до нее дошел…
Маша недовольно уставилась на него и процедила:
— А кто сказал, дорогой, что я заявляла авторитетно и с апломбом?
По всей видимости, Вадим попал в точку.
— В общем э-э… неизгладимое впечатление, — подытожил Дима.
— Безо всякой иронии, — Маша встала и прошла взад-вперед. — А то живу как в пробирке. Надо почаще в интеракции с людьми вступать.
Они продолжали разговаривать.
А мысли Вадима крутились в другом конце комнаты; им было неловко и скучно в Машином разговоре.
Он поднялся:
— Вы меня извините: я вас оставлю одних вступать в интеракции… Очень хочется душ принять.
Дима сделал руками пригласительный жест.
— Какие с ним интеракции, — пробурчала Маша, — он флегматичен, как корыто овса… Никакими жанрами, кроме неторопливой беседы, не владеет…
— Красиво выражаешься, — притворно обиделся Дима.
«Переспать с ней мечтаешь?» — подумал Вадим и тут же возмутился своей способности произвести на свет подобную мысль. Тьфу, черт. Совсем уже идиотом стал. Едва не сказал вслух.
Было невыносимо приятно остаться наконец в одиночестве и вдыхать аромат лимонного геля для душа. Шлепок спермы закрутился в воронке и пропал вместе с потоком воды. Когда Вадим вернулся на кухню, Маша тонко скулила, роняя крупные слезы на мраморную столешницу:
— Ну пожалуйста, ну видишь, как мне фигово… Я уже перед тобой заплакала, унизилась… я тебе этого не прощу…
Дима, сидя напротив, утирал платком собственную слезу и бормотал:
— Видишь, я тебе сочувствую. У меня самого слезы текут… Но я все равно не могу поддаться на твои уговоры… я даже не из-за себя — из-за тебя не могу поддаться. Потому как считаю, что тебе и так все легко дается. Ты все время легкие пути ищешь…
— Только без патернализма, дорогой, — обозлилась Маша. — Ты мне еще нотации читать вздумал? Я тебе сама начитать могу целую кучу…
Увидев Вадима, на секунду остолбеневшего, она пояснила, вытирая глаза салфеткой:
— Мы тут, типа, поспорили — да ты присаживайся — что я смогу уговорить его купить мне пакет сахара. Он, соответственно, спорил, что сможет удержаться и отказать. Я тут уже все методы испробовала. И шантажировала его, и соблазняла, теперь вот умоляла…
Маша кинула в Диму взглядом, будто снежком, целясь прямо в очки. Вадим украдкой вздохнул. Проблематика таких споров была ему чужда. Определенно, некоторым совершенно нечем было заняться. Усаживаясь, он дипломатично сказал:
— Ну вы даете.
И Маше:
— Я смотрю, ты проигрываешь.
Маша поджала губы. Дима выглядел виноватым, но упрямым. Он снял очки и стал протирать их платком.
Маша начала собирать блюдца и ставить их в посудомоечную машину. Так они с Димой в течение нескольких минут возделывали каждый свой садик, демонстрируя независимость и наличие в собственных жизнях массы дел, благодаря которым скучать они друг без друга не станут. Это продолжалось, пока Маша опять не уронила бокал. Тот завис над краем столешницы, и показалось, что на его месте любой другой закричал бы — но он просто рухнул вниз и начал переворачиваться, ответственно, как гимнаст, ловя гладкой поверхностью блики света. Упав, он всхлипнул оставшейся в нем жидкостью. Звон раздался через несколько секунд где-то в дальнем конце квартиры, будто не пожелал им мешать, — выбежал, зажав рот, и выпустил вопль только на безопасном для ушей расстоянии.
Все притихли. Маша, равнодушно обозрев горсть искрящихся осколков, села не обратно, а на другой стул. Тряхнув головой, на мгновение скрыла лицо — и показала в следующий момент уже новое, словно бы превратившись в другую свою сказочную ипостась, с когтями и перьями. Бритвами блеснули глаза, и предыдущий, почти уже забытый всеми предмет возник снова:
— Дим, ты ведь знаешь, почему ты не уговорился купить мне сахар… Потому что тебе хотелось выиграть спор. Доказать свою правоту. И это вроде бы естественно, на первый взгляд… Но вспомни, дорогой, сколько раз за свою жизнь ты отстаивал свою правоту. И для чего тебе это было нужно. Сколько раз ты исхитрялся всевозможными способами найти аргументы, твою правоту подтверждающие. Вместо того чтоб взглянуть в другую сторону. И, глядишь, чему-то научиться…
Маша закурила и помахала спичкой. («Деревянные!» Вадим вспомнил Машиного пятнадцатилетнего брата, почти не говорившего по-русски и по-американски, считавшего, что деревянные спички — это круто.) Выложила ногу на противоположный стул. Дима поправил очки, озадаченный взятым Машей повествовательным тоном. Вадим, вместе с чужим ему человеком в очках, невольно напрягся и ожидал подвоха.
— …Человек, и ты в том числе, — это записывающее устройство с ограниченным количеством пленки. Устройство, записывающее свои переживания. В какой-то момент пленка его насыщается и перестает дальше записывать. И начинает крутиться по кругу. К этому времени, разумеется, на ней уже записан алгоритм доказывания своей правоты, самоподтверждения. Устройство помнит, что при положительном результате возникают приятные ощущения.
Выпустив дым, Маша продолжила:
— И вот ты стремишься доказать себе, что ты прав. То есть то, что твои записи самодостаточны. Что дальше учиться некуда. Что больше нет ничего интересного, нового, нужного… А ты ведь мог сделать свободный выбор. Тебе хотелось купить мне этот гребаный сахар. Ты мог сделать то, чего тебе хотелось. Это та малая толика свободы, которая у нас все-таки есть, — но и ею большинство не умеет воспользоваться… И вот оказывается, что ты заживо прикреплен к механизму подтверждения собственной правоты.
Дима слушал сосредоточенно. Вадим тоже увлекся и стал наблюдать: кто-то должен был забить гол. Он не заметил, что болеет не за жену. Тем более он не заметил, что во многом согласен с ней. Хотя она, скорее всего, все это где-нибудь прочитала. Машин тон тем временем приобрел эпический, сказовый оттенок:
— Хотя бы осознать то, что ты — запись, уже большой шаг. Тогда хоть изредка начинаешь действовать помимо программы — из вредности. И первым приобретением оказываются все те же приятные эмоции. Только другие немножко, без запашка. По-настоящему приятные, да? Потому как ощущаешь расширение своего диапазона… видишь новые возможности… А тратить жизнь автоматически, повинуясь раз и навсегда установленным механизмам, — жалко и обидно.
Маша потянулась широким, нарочитым движением, прокатила спичечный коробок по столу, подталкивая его пальцем.
— Заданных реакций нет. Это тебя научили, что они есть. Вот, скажем, Илюшка уронил на себя сегодня кофейный столик. Ему больно. Но он не плачет, а смотрит на меня, поскольку записей у него мало и они не покрывают всех ситуаций. А я стою и ничем не выдаю своего отношения. Тогда он вылезает из-под стола и пытается поставить его на место. Естественно, если б я выдала свой испуг, он бы тут же заплакал. Потом еще раз, и готов алгоритм… А ведь события не имеют в самих себе свойства радовать тебя или расстраивать.
— А вот… — сказал Дима, но почему-то не продолжил.
Маша взглянула на его пухлое лицо с любопытством. Затем нахмурилась:
— Я знаю, все это уже тысячу раз говорили. Но если б это можно было понять… по-настоящему… И научиться делать выбор каждый раз заново. Жить сознательно, а не как… малиновое желе.
Маша закончила, и выражение лица ее изменилось. Довольна своей тирадой, подумал Вадим. Но вслух сказал:
— Эффектно. По этой теме ты уже можешь читать лекции. По какому это предмету? Психология? Философия? Вроде промелькнуло что-то из Сартра… из Берна…
Маша улыбнулась ему лучезарно, затем протянула руку и погладила его по щеке. Проговорила нараспев:
— Нету-никакого-толку — лекции читать. Сколько уже рассуждали об этом! Переварили все, так и не осознав…
Дима вмешался наконец:
— Но вот ты сама осознала, так ведь? И все равно э-э… битый час меня уговаривала с этим сахаром, доказывала свою правоту…
Маша подняла брови:
— Во-первых, если уж на то пошло, у нас с тобой изначально были разные позиции. У меня была более рискованная. Я заранее не знала результата. Я знала про себя только то, что я постараюсь сделать все от меня зависящее, чтобы заполучить сахар. Окончательное решение оставалось за тобой. Ты же, дорогой, был с самого начала уверен, что не сдашься, чего бы тебе это ни стоило… Видишь разницу? А, во-вторых, кто сказал, что я до конца осознала или наработала навык? Я не претендую на роль гуру. Хотя местами и склоняюсь к назидательному тону.
— Умеешь ты пыли в глаза напустить… — проворчал Дима. Матч выиграла Маша. «Заслуженно», — подумал Вадим, мысленно заискивая перед женой за непрошенную, не умещавшуюся в нем теперь ласку, за свое чувство вины.
— Ты дал мне возможность высказаться так пространно по той причине, что чувствуешь себя виноватым, — сказала Маша, будто проникая к Вадиму в сознание (и он вздрогнул, не сразу поняв, к кому адресованы эти слова). — За то, что меня расстроил и дал ситуации превратиться в нечто уродливое. Иначе, дорогой, ты бы и слова не дал мне сказать. Так что я радуюсь редкой удаче.
Вадим пошутил:
— Это Димины записи заставляют его не давать тебе высказаться. Потому что боятся увидеть женщину с интеллектом.
— А что ты смеешься? Это, скорее всего, правда, — возмутилась Маша. — Причем в данном случае у вас записи совпадают. Дорогой.
Вадиму пришлось сжать руками виски, чтобы от внезапной боли голова не лопнула по швам. Он затаился, опасаясь пошевельнуться.
«Все… Возраст. Надо начинать спать по восемь часов. Хотя бы по семь. Бороться за сон. На какое-нибудь иглоукалывание пойти, нервную систему лечить. Дальше может быть только хуже…»
Солнечные блики, пухлые, как пампушки, выпрыгнули из-за качающихся на ветру жалюзи. И продолжали мелко скакать по комнате, не в силах остановиться. На эти солнечные мячики было больно смотреть. Вадим глубоко задышал и прикрыл глаза, представив себя почему-то псом, слепнущим от сияния южного моря.
Внутри у него было глухо и пусто. Обнаружив на ощупь кнопку интеркома, Вадим попросил Леру принести аспирин.
Затем он взглянул на часы. Удостоверился, что времени уже нет: осталось десять минут до чего-то. Ага. До очень важной встречи. Премного наслышаны. Аудитор. Суперпрофессионал. Американец, давно живущий в России. Как поживаете? Давайте сотрудничать. С иголочки одетый господин в золотых запонках. С благородной сединой на висках.
Вадим встал и поплелся в ванную. Когда он вернулся, в дверь постучала Лера:
— К вам мистер Эггман.
Тут же в кабинете возник потрепанный человечек в мятых брюках и спортивных ботинках. Блестящая кожа головы проглядывала сквозь его жидкие волосы, отчего казалось, будто гладкую облизанную конфету уронили на пол, и на нее тут же налипла собачья шерсть. Поэтому вид головы оставлял ощущение досады. Глаза же его оказались разными: один большой, другой маленький. Но не как у господина Сайгэку: у того один глаз был больше в длину, а у этого — в ширину. Эггман быстро подал ладошку и плюхнул на стул расстегнутый портфель, похожий на аккордеон, из складок которого полезли, как мыши, кипы бумаг. Запахло чем-то неправильным.
Внезапно Вадим ощутил, что жить трудно. Именно сейчас, в эту минуту. Разрозненные фрагменты данных о мире, поступающие через органы восприятия, не складывались вместе, разваливались, требовали к себе отдельного внимания и в результате так и уплывали меж пальцев, неузнанные, несоставленные, непойманные. Вадим даже сделал хватательное движение, и точно — ухватился за что-то. Эггман удивленно взглянул на него, и это был последний раз, когда он прямо посмотрел на Вадима.
Они присели. Вадим прокашливался, перебирал на столе папки. Гость же сидел неподвижно и неспешно осматривал помещение.
Лера принесла чай и галеты; необходимо было начать работать. Вадим сосредоточился, надеясь, что нужный импульс сам выпрыгнет из умственных недр и оформится в мысль. Что-то действительно заклубилось там, глубоко, но опять улеглось.
Вадима бросило в пот: что за черт, надо сказать хоть что-нибудь. Эггман, согнувшись над чашкой, посасывал чай и, будто нарочно, завороженно разглядывал в вазе печенье. Вадиму казалось, что, стоит им встретиться взглядами, сразу начнется беседа в рабочем порядке. Между тем незначительное вроде препятствие не устранялось, и Вадим ощущал, как с каждой секундой в теле его нарастает давление, будто у воздушного шарика, который надули уже до предела, но дуть все еще продолжают. Чувствуя, что в следующую секунду он лопнет с пронзительным писком, Вадим вдруг открыл рот и заговорил, отчего Эггман вздрогнул и впился зубами в печенье.
— Начнем, пожалуй. Вы, наверное, знаете, что наша компания разрабатывает программное обеспечение. Стоимость программных разработок за последние годы увеличилась. И мы заинтересованы в инвестициях. Одна крупная западная компания проявила к нам интерес.
Вадим был изумлен тем, как плавно и уверенно потекла его речь. Минуту назад он ожидал безусловно позорного разрешения ситуации, когда под каким-нибудь фантастическим предлогом Эггмана придется отправлять восвояси… А сейчас стало ясно: Вадим скажет все, что от него потребуется. Невидимый энергетический Вадимов двойник, в облегчении откинувшись на спинку стула, обратился к нему: «Так как все-таки насчет иглоукалывания? Это уже психоз какой-то».
— Обрисую в двух словах. Надо переработать всю нашу бухгалтерию, за восемь лет существования фирмы. Сначала эта фирма была собственностью единственного владельца, затем мы «инкорпорировались» и сделали компанию отдельным юридическим лицом. Бухгалтерию, естественно, переписывали несколько раз, но недочеты остались. Девяностые годы, вы понимаете… И законодательство не то было, и, так сказать, «рекомендации» Минфина… В ваши задачи, соответственно, войдет эти недочеты по возможности найти и исправить. А также перевести всю бухгалтерию в международный стандарт. Ну и — самое сложное — показать нас инвесторам как процветающую компанию.
Вадим замолчал, паузой отмечая значимость последнего предложения. Мистер Эггман выпрямил спину — отмечая со своей стороны, что он ее оценил. Вадим попытался вспомнить, произвел ли его собеседник хоть один звук со времени своего появления, но не смог.
Внезапно аудитор заговорил, и даже оказался сообразительным — в сравнении с тем, что Вадим успел нафантазировать на его счет. Глядел Эггман, тем не менее, куда-то в направлении Вадимова рта.
— Да-да, я понимаю, о чьом ви говоритэ. Во всьом западном мире существуют разние sets of records — э-э, разная бухгалтэрия длья налоговой инспекции и длья потенциальних инвесторов. Это мировая практика, это закон. Длья налоговой инспекции ви делает так, чтоби прибыл была как можно ниже, а длья инвесторов — как можно више. Посколку правила, предписанний налоговой длья определьения дохода конфликтуют с правилами, которий допустим длья бизнес-отчетности.
Вадим наклонил голову и посмотрел с того места, где у него недавно был рот. Эггман опустил взгляд еще ниже. Вадим занял прежнее положение и, довольный тем, что возник диалог, поддержал разговор довольно пустыми фразами о хорошо им обоим известном:
— Совершенно верно. Инвесторы должны соблазниться прибыльностью компании. Но для налоговиков это не должно выглядеть предосудительным.
Мистер Эггман закивал головой. Затем спросил:
— А криша у вас ест?
— Как-как? — не понял Вадим.
— Ну, криша. Ви же малэнкая компания.
— А, — улыбнулся Вадим. — Крыши нет. У нас фирма как раз нужного размера: слишком большая для мелких бандитов и слишком маленькая для крупных. Так что нам удается оставаться вне поля зрения мафии или как это назвать. Тьфу-тьфу.
Вадим пожалел немного, что всуе употребил искреннюю улыбку. Она оказалась Эггману не нужна: упала на пол и подавленно отползла в угол.
Аудитор не унимался:
— О'кэй. А пиратство вам наносит ущьерб?
— Нет. Мы в основном выполняем проекты на заказ, для конкретных организаций. Поэтому наши программы пиратов не интересуют — они подходят одному-единственному заказчику.
Правда, мы собираемся работать в другом направлении… Вадим подумал об этом, но вслух не сказал. Эггмана он отчего-то возненавидел с первого же мгновения.
Домой ему удалось отправиться лишь через два часа. Он сидел за рулем, а в глазах продолжали мелькать счета, отчеты, контракты. Вадима остановила милиция. Он расстался с купюрой: выпустил ее гулять в мир и играть злые шутки. Петр Первый в мигающем огнями пейзаже представлял собою стабильность, так сейчас важную: монолитный, он вселял уверенность своей позой, застывшей на вдохе, и казалось, что земля к нему крепится, чтобы не отвалиться и не упасть. На светящийся пароходик-игрушку, подаренный ему кем-то и пристроенный сзади него на веревочке, Петр совсем не глядел: не мальчик уже. Пароходик, впрочем, был не в обиде: оттуда неслись гогот и музыка. На Боровицкой площади мигнул со стены сощуренным глазом народный художник Шилоз — хотел, наверное, оказать моральную поддержку Вадиму. Вадиму, однако, стало противно. Не можешь не усомниться в намерениях всякого, кто вышел на люди в синем халате. Вспомнился еще ресторан, в котором персонаж в таком же халате настойчиво зовет посетителей играть в несуществующий бильярд.
Маша, естественно, обнаружила его появление, но встретить не вышла. Вадим переоделся, спустился вниз. На стойке находилась тарелка с супом. «Горячий», — подумал Вадим: от супа шел пар.
— Привет, — поцеловав его в щеку, Маша скользнула мимо; он даже не увидел ее лица. Поставила перед ним паштет и корзинку с хлебом, коротко обернулась: — Ты кушай, ладно?
И ушла, не успев получить ответ на свой невесть что означавший вопрос.
Вадим сел за стойку. Вообще-то, ему бы хотелось поесть за столом, где стулья со спинками, а ноги можно поставить на пол. Однако он так устал, что осознать желание не получилось.
Взял ложку. Ему было видно, как Маша вернулась в художественный беспорядок в гостиной, в которой она, разбросав по ковру тетради, книги, карандаши, недопитые чашки кофе, сигареты и пепельницы, творила «книгу». Кусала губы, закуривала и тут же тушила. Листала, дергала себя за волосы, качала ногой. Взглядывала вверх с мучительным выражением на лице, а затем начинала строчить. Будучи, по ее словам, ретроградом, она писала все от руки, а после перепечатывала в компьютер.
Вадим наблюдал за женой, машинально вращая ложкой в тарелке. Отчего-то ему неприятно было смотреть сейчас на жену, но именно по этой причине не было сил оторваться, словно хотелось насытиться не едой, а горечью, пустотой, сидением в полутемной кухне, будучи воткнутым на безобразный стул, — и следить за движением бумаг в горящей множеством ламп гостиной, словно там происходит что-то значительное… Ему показалось даже, будто он сейчас далеко-далеко от этой гостиной, возможно, через десятки темных помещений и стен, и только через мутное небольшое окошечко ему виден пылающий свет в роскошной, волшебной зале. Он был как бездомный мальчик, заглядывающий снаружи в окно дворца, где в разгаре бал… И можно было подумать, что любая другая жизнь, даже такая привычная — Машина жизнь среди пепельниц, видилась ему значительней и желанней, чем его собственная.
Вадим расценил свои тягостные ощущения как обиду. В самом деле: приходишь домой, вымотанный после рабочего дня, а жена чиркает по щеке поцелуем и удаляется заниматься более важными делами. Оставляет наедине с супом, даже не проявит элементарного интереса — как день прошел, что на работе. Вадим постарался больше не смотреть в ее направлении и напрочь забыть о том, что она есть. Это ему, однако, удалось не совсем. Маша присутствовала везде: умильно смотрела своими любимыми желтыми блюдцами, улыбалась зеленым бананом, назойливо лезла в глаза фотографиями, кофеваркой…
Он все-таки отправил ложку в рот. Жидкость опалила язык острым вкусом и пролилась внутрь уже новой, разбуженной мыслью. «Какого хрена я должен делать все это?! Трачу свои силы и здоровье, работаю, а она все сидит и пишет… все тусуется и общается, все ездит куда-то, оставляет ребенка няне и набирается впечатлений — а потом снова рассядется и строчит…»
Беглым взглядом он окинул последние годы. Бизнес часто приравнивают к школе жизни — получается, он эту жизнь узнал. Узнал, но только какую-то игрушечную, копошащуюся в ограниченном пространстве, изобилующую, казалось бы, ситуациями и положениями, но следующую своей жесткой логике, которую не так уж трудно понять. Он играл в бизнес, будто в компьютерную игру: выигрывал и переходил с одного уровня на другой. (И все это ради того, чтобы теперь ревновать жену к ее занятиям?) Раньше он настолько был увлечен этой игрой, что реальный мир прорывался к нему лишь изредка — в виде жены. Соприкасаясь с ней, Вадим подсматривал в щель на то, что есть настоящего. И относился к жене, как к мирозданию, как к данному. К тому, что просто есть и существует, чьи возможности к тебе никто не приспособит. А теперь…
Доев гороховый суп, он выпил стакан воды большими глотками и решил, что сегодня думать ни о чем больше не будет.
Предварительно сообщив: «Спокойной ночи», — Вадим побрел в ванную. «Спокойной ночи, зайчик», — откликнулась Маша безмятежно и твердо, словно выступала гарантом спокойствия ночи. «А ей за все мои проблемы отдуваться приходится, бедняге», — неискренне подумал Вадим в ответ на «зайчика», навязанного не к месту, подчинившись его требовательной уверенности.
Тюбик с зубной пастой в руках Вадима повел себя неоднозначно: затрепетал, поскользнулся и рухнул вниз, шлепнув о край ванны пятном мятного теста.
Собственно, я давно уже заметила, что с Вадимом происходит нечто странное.
Вот ходит он уставший, потерянный. Необычное состояние спрятать трудно, даже если не бить никого по лицу. Я молчу, ни о чем не спрашиваю. Зачем лезть, если человек не выказывает желания поделиться — более того, хочет донести, скорее, обратное? Естественно, я пытаюсь примерить какие-то версии: что с ним такое может быть. С работой, насколько я знаю, все нормально; значит, дело в чем-то личном. Такое ощущение, что связано это не со мной или главным образом не со мной. Вроде по возрасту ему подходит переосмысление того, что получилось из его жизни; если так, то мне и помочь ему нечем — только он сам себе и поможет. А я на заднем плане — теплотой и поддержкой. Хотя даже этого у меня не получается: он ведет себя таким образом, что просто обидно и ничего не хочется.
С Вадимом, впрочем, всегда было трудно. Его отдали в ясли грудным, а потом он был на пятидневке до школы. Известно, что из таких вот детей, недополучивших внимания и ласки родителей, вырастают замкнутые, трудные взрослые, не способные к доверительному общению. (Он постоянно клянет мое образование по психологии, а что мне — забыть его и извиниться?) Я помню, как впервые увидела его детские фотографии. Стоит мальчик лет семи и смотрит таким пронзительным, печальным взглядом, что у меня запершило в горле. Что нужно сделать, чтобы у ребенка возник такой взгляд? Я тогда подумала: приложу все свои силы, чтобы ему было хорошо.
Кроме того, у Вадима не было нормальной семьи. Так откуда у него будут навыки, да и вообще понятие о том, как люди в счастливых семьях общаются? Его мама тоже выросла в каких-то странных обстоятельствах — и тоже, наверное, не знала, что представляет собой эта самая нормальная семья.
Я все старалась научить его, построить что-то хорошее. У меня у самой характер не сахар, а Вадим к тому же все время на работе, до поздней ночи. Так ничего и не получилось. В какой-то момент это самый нежный муж, а в следующий — внезапно перестает разговаривать и обращать на меня внимание. Помимо прочего, он видит меня, конечно, не так, как я вижу себя. Иногда мне удается заметить того человека, которого он видит во мне, выхватить обрывки своего образа, существующего внутри Вадима, — и сразу становится неприятно, обидно. Это искаженный образ, жестокий ко мне. И я даже сомневалась: а вдруг я на самом деле такая, вдруг он видит меня объективно? Нет, никогда бы я не могла быть настолько мелочным, глупым, пустым человеком, каким он меня считает. А жить, общаться с Вадимом — значит, все время сталкиваться с этим отвратительным образом себя. Мало того, я ведь начинаю вести себя в соответствии с этим образом — невольно делать то, что он от меня ожидает…
И как дальше жить? Хотя, я думаю, невозможно найти человека, подходящего тебе до такой степени, что проблем между вами не будет совсем. Поэтому, наверное, не очень важно, с кем именно жить, каков будет этот человек. Один будет пить, другой гулять, третий скупиться, четвертый слушать мамочку, как оракул, — у каждого свой недостаток, и нервных клеток на него будет расходоваться примерно одно и то же количество. Так что можно вполне успокоиться и не задаваться вопросом, мог ли быть лучший вариант.
Но это я так, ладно… Насчет лучшего варианта я, понятно, задумалась, когда Вадим мне дал оплеуху всего лишь за то, что в ссоре ляпнула: ему, мол, обидно, что он не может быть «творческим бездельником», как двое других детей его отца, которые в Германии все учатся то на актеров, то на литературоведов. (Это Вадимова мама рассказывала.) На самом деле, я пока не оставляю попытки все исправить. Но на это должны быть брошены все силы… а сейчас, как нарочно, для этого не самый подходящий момент.
Дело в том, что я, по-моему, немножечко схожу с ума. С некоторых пор у меня появился невроз, связанный со страхом смерти вообще и со страхом смерти сына в частности. Кое-какие проявления этих страхов я наблюдаю за собой уже давно. Перед сном, к примеру, я всегда проверяю плиту, даже если достоверно знаю, что она выключена, — и вообще хожу по квартире, ищу включенные электроприборы. Хотя у нас, конечно же, есть пожарная сигнализация. Потом я проверяю, и не один раз (порой не могу остановиться и импульсивно проверяю раз двадцать подряд), закрыта ли входная дверь и включена ли сигнализация от взлома. Кроме того, когда мне случается переходить улицу и я стою на тротуаре, а мимо проносится грузовик, я всем телом внезапно ощущаю, что если бы я шагнула вперед (и чуть ли не появляется импульс шагнуть!), то меня больше бы не было. Кладу Илюшку в кровать, глажу по голове — и вдруг понимаю, что стоит всего лишь сжать пальцы вокруг его шеи, как этой маленькой жизни не станет. Ведь так невероятно легко убить. И умереть… Множество таких ситуаций случается со мной каждый день. Илюшка берет нож, а мне мерещится, что он воткнул его себе в глаз, и так далее.
В последнее время симптомы ужесточились; особенно в том, что касается сына. Началось так: уезжая куда-нибудь и оставляя ребенка няне, я беспрерывно представляла всякие ужасы — наихудший вариант развития событий. Он падает головой об угол, ударяется виском, и все в таком роде. Мучила себя: зачем ушла, зачем оставила няне? Казалось: когда я с ним, то все под контролем. (Хотя, вполне может быть, я — наибольшая для него угроза, если мне мерещится, как я его душу. Вдруг задушу на самом деле?)
Дальше — хуже. Спустя месяц я уже выходила из дома под мелькание в голове картинок: Илюшке удалось проскочить в коридор, когда я закрывала дверь, потом проникнуть в лифт, оттуда на парковку — все у меня под носом, но незаметно; потом он якобы выскакивает из-под машины, когда я выруливаю на улицу… И теперь установился такой ритуал: каждый раз, когда я выхожу из квартиры и закрываю за собой дверь, я подробно осматриваю коридор (даже просовываю нос за вазу и за фонтан, чтобы убедиться, что Илюшки там нет). Потом так же внимательно оглядываю лифт, раз двадцать озираюсь в гараже, потому как там еще куча машин и даже огромный «хаммер» лысого товарища со второго этажа. Под него я обязательно заглядываю. Уже выезжая, я посекундно смотрю в зеркало заднего вида. И все равно не выдерживаю и звоню из машины домой — удостовериться, что там все в порядке. И мне уже кажется, что я — законченный псих.
Я себя успокаиваю: ну чего бояться — это всего лишь я, всего лишь мое подсознание, а не какие-нибудь потусторонние силы. Просто я так функционирую, нервная система чувствительная — как и у всех писателей. Это все очень домашне и не пугающе. Но от подобных рассуждений мне не становится легче. Поэтому я обратилась к знакомому психиатру: так, в разговоре за кофе, не в качестве пациента. Он говорит: «Знаешь, я скажу сейчас жестокую вещь, но ты выдержишь. Часто подобная гипертревожность матери маскирует подавляемое желание ребенка убить». Я едва чашку не выронила. «Ну ты сказанул», — говорю.
А потом я посидела одна, решив абсолютно честно проанализировать ситуацию. И пришла к выводу, что так оно и есть: иногда на каком-то уровне я хочу, чтобы моего ребенка не стало… но это неясное ощущение родилось уже после того, как возник страх за Илюшку. Присутствие в моей жизни сына — это постоянная боязнь потерять самое дорогое, что у меня есть. И, как я ощущаю, самое хрупкое. Именно с его рождением ко мне пришло осознание непрочности человеческой жизни: достаточно лишь переместить нож на несколько сантиметров вглубь, и она оборвется. Отсюда и все мои видения — напоминания, что смерть может настигнуть в любой момент. Таким образом, мой страх за ребенка — самопитающийся, циклический. Сначала — страх, потом — смутное стремление, чтобы его не было, и подсознательно — чтобы не было объекта страха, то есть самого ребенка — а отсюда еще больший страх.
Надо сказать, когда я вынесла все это на уровень сознания, клинические проявления не прекратились, но общее ощущение изменилось. Как-то в целом полегчало. Я теперь не боюсь бояться.
Хорошо, что у меня получается вот так, «через голову», разобраться. А то пошла бы к психологам, заставили бы меня пережить в воображении смерть ребенка, вообразить до мельчайших деталей мою жизнь «после» — как встаю на следующее утро, как чищу зубы — знаем мы это, проходили. Возможно, что такой способ подействовал бы: эмоциональное потрясение истощило бы страх. Но подобные методы не для меня: мне важно понимать, что со мной происходит.
Еще у меня появилась мысль, что невроз мой является следствием некоего закона психического равновесия. Мне кажется, у человека существует потребность как в ощущениях вообще, так и в негативных ощущениях в частности: надо же ему хоть чем-то мучиться. Возьмем мое привычное благополучие: сын, муж, любимое дело, деньги, друзья, багаж впечатлений — это же скучно. Чем все это балансировать? Нужна острота, пронзительность, а что уж острее отрицательных эмоций. Мою мысль подтверждает то, что в разные периоды жизни меня мучали разные страхи и негативные рефлексии. То чувство безысходного одиночества, то еще что-нибудь. Когда ниша определенного страха закрывалась — приобретением любви, скажем, — возникал новый повод. Неврозов не случалось лишь в те промежутки времени, когда острых ощущений и так было предостаточно (к примеру, когда я лазила по горам на Аляске). Это закономерно. На войне ведь людей не одолевают чувства абстрактной неудовлетворенности.
Только сейчас подумала: а вдруг происходящее в данный момент с Вадимом той же природы? При полном благополучии — потребность в мучительных переживаниях (и не важно, какая конкретно база под них подводится). Даже если дело обстоит именно так, это не есть причина относиться к его ощущениям несерьезно. У меня ведь страхи реальные, и страдаю я от них на самом деле.
Вадим припарковал машину у обочины. Маша помедлила, заглядывая в зеркало, затем выставила великолепно обутую ногу на асфальт. Они направлялись в гости к титулованному художнику, уже пожилому, но сохранившему налет богемности, несмотря на регалии. Почему жена стремилась попасть туда, Вадим так и не понял. Обыкновенное любопытство или желание проникнуть в тот круг людей, в который одни лишь деньги не пропускают? Рассказала она о художнике кратко, но с тем изгибом бровей, который заменял у нее придыхание. Впрочем, Вадим мог превратно истолковать намерения Маши, приписывая ей глупые, с его точки зрения, мотивы.
Дверь открыла женщина; мелькнув улыбкой, она сразу исчезла. Под ноги бросились кошки: Вадим в полумраке запутался в них. Маша схватила его и увлекла в освещенный проем.
За огромным дубовым столом, рассохшимся и засаленным, на лавках и сундуках расположилась компания поизносившихся в затяжных схватках с жизнью людей. Пожав руку хозяину, Вадим оказался на лавке и вместе со всеми смотрел, как тот — длинный, пузатый, величественный старик — долго целует руку его жене. Вадим повторно окинул взглядом собрание, выискивая в людях то интересное, из-за чего они были вхожи сюда. Не обнаружил ничего примечательного, кроме аристократичного вида грузина лет сорока, и начал рассматривать помещение.
Комната, заросшая многолетней грязью, была завешана и заставлена картинами, гравюрами, каталогами, невероятным количеством спиртного и различными сувенирами: антикварными предметами быта, советской атрибутикой, эротическими скульптурами и поделками. На столе находилась немалая часть того же самого, включая армию разномастных бутылок; между этими предметами располагались закуски, многие прямо на покрытой слоем жира и пыли столешнице. Хлеб, сыр, яблоки, холодец, кочан капусты, пук редиса — все раскрошенное, расшкуренное; множество испачканных емкостей разных размеров вместе с шелухой от креветок, пеплом и окурками занимали все остальное место. Далекое подобие этого натюрморта Вадим видывал, будучи студентом.
Последовали тосты, из которых постепенно выяснились личности кое-кого из присутствующих. Грузинский князь был также грузинским художником; две женщины средних лет работали в архивах и издавали никому не известную газету; черноволосая дама, одетая по моде социализма восьмидесятых, оказалась польской журналисткой; пожилой мужчина — моржом. Информация об остальных не поступила.
— Вот послушай, что я сейчас скажу. И тебе сразу станет все понятно, — хозяин перебил на полуслове грузинского художника.
Он говорил громким, великолепно поставленным голосом. Как человек, привыкший узурпировать внимание целых аудиторий и залов. Не гнушался театральными эффектами: значительно приспускал веки, понижал тон, только чтобы потом выкрикнуть еще громче, прятал в углах губ лукавые усмешечки.
— Человек произошел от Бога, вот главное во всех религиях. И я тебе сейчас расскажу одно простое доказательство, и ты сразу поймешь, что Дарвин — мудак. Вот телевизор, у него экран — жидкокристаллический…
Вадима увлек зачин, и он слушал, боясь пропустить хоть слово.
— Жидкие кристаллы — это неорганические материалы, почти превратившиеся в органические. То есть получившие структуру кристаллов. Ты понимаешь?! Ты понимаешь, или нет? Отсюда и следует, что человек произошел от Бога!
Все вокруг понимающе закивали, посмотрели с уважением, благоговейно подняли тост за хозяина. Вадим опрокинул содержимое своего бокала в рот, забыв, что за рулем. Он не совсем понял, что произошло. Искоса посмотрел на жену: Маша пила шампанское и глядела на хозяина с откровенным любопытством, которое вполне могло быть и восхищением — черт ее знает. Последовало продолжение: морж высказался в заискивающем, но самостоятельном тоне:
— Это бесспорно, что каждый человек, занимающийся творческой, серьезной работой… приходит к тому, что человек — от Бога. Но зачем он, человек? Какой смысл в его жизни?
Седовласый хозяин поднял палец:
— А я сейчас скажу. Все очень просто. У меня есть теория. Человек — это приставка к хую. А пизда — это компьютерная станция, переваривающая информацию и создающая новые генетические коды… Поэтому предназначение человека — размножаться. Размножаться, размножаться и жить, заполнять. А потом все станут гениями — да. (Последовала многозначительная пауза, оратор откинул длинную челку со лба.) Вот вообще я считаю — это уже научно доказано… А у меня всю жизнь это ощущение было. Что за нами наблюдают все время. Наша цивилизация — подопытные кролики. С других галактик нас занесли и наблюдают. И хотят, чтоб мы все были серой массой. Но творческие люди… (прикрыл глаза и улыбнулся) гениальные художники… (неопределенный жест рукой в сторону своих картин) — они всегда высовываются. Они превосходят то, что заложили в программу. Вот так.
Довольный собой, хозяин разлил по новенькой, и все выпили. Морж, по-видимому, был человеком излишне въедливым и остался не полностью удовлетворен ответом.
— Но я все-таки опять задам вопрос. А для чего это он существует? Зачем он произошел от Бога?
Хозяин рассеянно почесал нос, поворошил перед собой креветочную шелуху:
— Я б тебе мог объяснить… но сейчас немного настрой другой. Это все долго. А я ведь все это досконально знаю. Я изучил, и работы писал по философии, и доказывал. И я знаешь каких философов изучил — не Аристотели там с Сократами. А Амиэля, и Кьеркегора, и — Достоевского! Вот величайший философ. Ну, давай, ебнем за тебя! Что вот ты не дожил до полного отупения, как все… А такими вопросами интересуешься.
Вадим пил вместе со всеми, уже не думая о том, на чем поедет домой. Ни капельки не пьянея от почти ежеминутно употребляемых доз алкоголя, хозяин продолжал:
— А как я в КГБ на них на всех орал — они ничего поделать не могли. А сейчас я и со всеми политиками, и с банкирами… Я, бля, так на них ору, говорю, что ж вы, сукины дети… Я никогда никому не подчинялся и не подчиняюсь… Ну ладно, расскажи. Какая у тебя там система, что человек в ледяной воде не замерзает…
Вадим снова покосился на жену, и Маша улыбнулась ему:
— Вот тот сыр очень вкусный.
Вадим, однако, не заметил, чтобы она его пробовала.
Морж едва успел произнести две фразы. Хозяин уже доказывал женщинам из архивов:
— Да ты знаешь, какие колоссальные возможности у человеческого организма?! Вот я тебе сейчас расскажу, ты послушай. Был эксперимент. Взяли сто человек смертников и поставили в самый эпицентр ядерного взрыва. Сделали так только, чтоб их не убило ядерной волной… ну там, прикрыли чем-то или подперли…
Вокруг разом закивали понимающе, и кто-то в конце стола спросил с энтузиазмом:
— А где эксперимент проводился?
— Ну где-где, в Америке! — отмахнулся хозяин и продолжил: — И что ты думаешь — их всех потом проверили. Восемьдесят человек, бля, сразу умерли. А десять человек вообще не получили радиации… А потом опять взяли сто смертников и уже напоили их водкой. Это, ну… поставили в эпицентр — и теперь восемнадцать или девятнадцать из них не получили радиации. Ничего, бля! Восемнадцать или девятнадцать процентов!
Он поднял палец значительно, дал всем время прийти в себя и добавил:
— Да я тебе говорю — вот я в Чернобыле три раза был… мы там с одним банкиром прям в реакторе пили. И все это враки, что рассказывают, — там в самом эпицентре радиации нету. Зато, когда мы туда летели, с вертолета видели: там рыбины в реках плавают — во! — по два с половиной метра, а кабаны бегают — вот с эту комнату.
Дальше Вадим не смог уследить за прихотливо развивающейся дискуссией. Он выпил еще и попытался выстроить полученную информацию в какое-то стройное целое, вычленить из нее то, что на самом деле хотел сказать седовласый хозяин… Вадим не был уверен, что успел все схватить на лету, — может, прослушал деталь, вкупе с которой остальное должно было стать на свои места? Отчаявшись, он решил подумать об этом позже — там, где нет такого гама и звона.
Совсем отчего-то перестав различать слова, он наблюдал, как сановный грузинский художник накладывал Маше в тарелку салат. И как в это месиво — крабы, свежая капуста, кукуруза из банки — отправился еще и шлепок бордового соуса из ткемали. Маша, скептически оценившая это колористическое усилие, все же зачерпнула подкрашенного салата. По изменившемуся выражению ее лица Вадим понял, что скоро данный салат появится и у них дома. Именно в таком, совместном с популярным кавказским соусом, исполнении.
Затем внимание его привлекли подвешенные на цепях к потолочной балке и прежде им не замеченные огромные сушеные рыбины. Рассмотрев их застывшие ожесточенные физиономии, Вадим снова обратился к группе за столом, к разливающему водку хозяину. И вдруг неким параллельным зрением обнаружил этого самого хозяина сидящим в бане, покрякивающим, с закатанным в полотенце шарообразным животом, в обнимку с голыми азербайджанцами. Далее увидел его развалившимся на тахте, гонящим прочь собаку и ждущим, когда выйдет из ванной молодая девица. В следующем сюжете, сосредоточенно сдвинув на нос очки, хозяин переносил на холст с фотографии лицо банкирского ребенка… Собственно, этим не исчерпывалось то, чем еще мог бы заняться хозяин вместо распивания водки с настоящей компанией. Вот и Вадим мог бы сейчас — если б не настойчивое желание жены — возиться дома с бумагами, или смотреть телевизор, или просто сидеть в туалете, тупо уставившись на зеленый коврик и не соображая, сколько так просидел и зачем.
— Зай, — подергала его за рукав Маша. Входили какие-то новые люди.
— Вот Мария, молодая писательница. Вадим, бизнесмен… — рекламировал хозяин, будто хвастаясь своими гостями. — А это — художники-анималисты…
Вадим уловил со стороны одного из анималистов подобострастную улыбку — дырявую, зияющую прорехами между отдельными зубами. Новоприбывший художник сиротливо примостился на старинном сундуке; его волосы, похожие на пуки измятой проволоки, разметались в стороны, словно бы ища место, где можно хоть как-то расположиться. Руки его бегали, не в силах остановиться и приладиться к чему-нибудь: то трогали рюмку, то гладили край стола, то цепляли пуговицу из петли. Столько было в его облике незащищенности и неустаканенности, что Вадим ощутил, с дурным подкатыванием теплого комка к горлу, что сам он уже намертво прирос к определенной нише. Он занял ее словно бы ненароком, но был незаметно облит цементом — и теперь был не в состоянии шелохнуться.
— Ну-ка, задайте мне тему! Любую, бля, тему — и я вам расскажу анекдот! Охуенный анекдот — на любую тему! Давайте, ну! — разгоряченно выкрикнул хозяин.
— Одиннадцатое сентября… — каверзно предложила Маша.
Молчание.
— Ну, про одиннадцатое сентября я слышал пару анекдотов… только не очень смешных. Я вам лучше щас историю одну расскажу, охуеете! — Хозяин довольно потер руки.
Ближе к вечеру в офисе раздался странный звонок. Лера, в некотором смятении, извинилась по интеркому и сообщила:
— Вадим Сергеевич, из больницы звонят — насчет Александра Морева…
Вадим взял трубку немедленно.
— Дубровин Вадим Сергеевич? — осведомился глубокий бас, и в нем сразу угадывался цветущий, рыхлый и хорошо поевший мужчина. — Из двадцатой городской беспокоят, насчет вашего родственника Морева Александра. Они тут водочкой поддельной отравимшись, еле откачали. Кашу есть не желает, глюкозу колем, сигарет требует… А у нас на это госсубсидии не рассчитаны. Так что он нам ваш телефончик, зовите, говорит, пусть приедет.
Предупредив Леру, что ненадолго отлучится, Вадим отправился в больницу, не особенно озадачившись тем, как, в сущности, несвязно объяснил мотивы своего звонка врач. Или медбрат. Впрочем, это мог быть кто угодно, даже пациент, обрадовавшийся наличию у дружбана богатого «родственника».
Вадим уже в течение года не имел представления о местонахождении бывшего сводного брата. Телефон в солнцевской квартире, доставшейся тому от родных по наследству, был отключен за неуплату. Ехать же и разыскивать Сашу не было смысла: он и раньше надолго пропадал, но всегда потом объявлялся. И не обязательно оттого, что нужны были деньги. Вадим и сам раньше искал встречи с ним, так как казалось, что надо; но это было очень давно. В последние годы свидания стали тягостны, как повторяющийся сон о жарком утре с прилипшей к телу простыней.
Вадим шел по гулкому коридору, разом напомнившему планировкой и потеками краски на стенах коридоры всех госучреждений, преодолеваемых на протяжении жизни: яслей, садов, школ, пионерлагерей, институтов, военкоматов. Вскоре он оказался в помещении, являвшем собой весьма несуразный отросток пространства: ломаный треугольный отсек обнаружился, видимо, на последнем этапе постройки вследствие какого-нибудь недочета и был оставлен нетронутым. Там находились люди в бесцветных пижамах, кучно расположившиеся на облезлой мебели, занятые игрой в карты и другие настольные игры.
Многие на Вадима взглянули с насмешливым интересом, как будто знали про него что-то, о чем он в своей наивности не догадывался. Сводный брат вдруг вынырнул у Вадима из-под ног, маленький и юркий, как насекомое, и затряс ему руку:
— Ну, здорово, здорово, спасибо, что пришел…
Вадим отстранился непроизвольно: от Саши пахнуло смесью лекарств, мочи и одеколона, не мешавшей ему, однако, быть вполне жизнерадостным. Тощий, как комар, в свои двадцать пять покрытый шелушащейся старческой кожей, с козлиной жиденькой бородкой, перхотью в волосах, птичьими, будто пластмассовыми, глазами и синяком в пол-лица, он улыбался во весь рот и заглядывал снизу вверх, точно был моментально, но раз и навсегда осчастливлен Вадимовым появлением. В свою очередь, Вадим был поражен этим жалким зрелищем, но ощущал пока лишь досаду и неудобство. Саша торопился уволочь его подальше от своих товарищей, в глубину коридора, из которого Вадим только что появился.
— Ну как ты? — все так же радостно таращась, осведомился сводный брат. — Да че там, вижу, что все нормально.
Он смущенно потоптался и приступил к делу:
— Ты это… он тебе там фигню какую-то по телефону наговорил. А на самом деле я тут деньги проиграл, и достать неоткуда… Понимаешь, нас ведь тут держат, никуда не выпускают, и в долг больше не дает никто…
Вадим полез за бумажником:
— Понятно, сколько нужно?
— Да тыщу рублей.
Это было, скорее всего, намного больше, чем проиграл Саша, — он и сам оробел от собственной смелости и застыл на месте, не дыша. Вадим вынул две тысячи.
— Ну, спасибо брат, век не забуду. — Саша суетливо пересчитал бумажки, задумался и отдал тысячу обратно. — Ты это, меня скоро выпустят, ты лучше мне перевод сделай на почту, а? А то у меня здесь денежки р-раз — и нету…
Под его умоляющим взглядом Вадим убрал деньги:
— Хорошо.
Он все не мог собраться с мыслями и составить фразу, с которой можно было начать разговор. Саша же как раз вытянулся по струнке и приготовился слушать. Нельзя было понять, на самом ли деле ему было интересно или же он теперь, после завершения самого важного, прилежно ожидал неизбежных нотаций, как ребенок наказания. Вадим произнес:
— Так как ты там — рассказывай.
Саша вытянул шею, будто пытаясь хорошенько расслышать, затем развел руками:
— Да вот, выпили с мужичками — и в больницу.
Оба посмотрели друг на друга удивленно. Вадим продолжил:
— Я имею в виду вообще. Телефон у тебя не работает… Где ты вообще есть?
Саша улыбнулся радостно:
— Ты звонил, что ли? Ну, извини — все никак денег не соберу. У меня мужичок один жил, звонил куда-то родичам, потом отключили, я не знаю… А так я все там же, все так же… Мы там с друганами…
Он замолчал и смотрел на Вадима, открыв рот, словно боялся упустить хоть слово. Вадим помолчал и, чтобы хоть что-то сказать, спросил:
— Что это у тебя — вроде раньше не было?
Саша посмотрел на свой шрам под ключицей, скомкав бороду и выпучив глаза от напряжения; затем, тихонько засмеявшись, признался смущенно:
— Это мы с одним мужичком — говорил, что жену мою трахал.
Вадим оторопел:
— Какую жену?
Саша потоптался опять:
— Да я ведь женат был, давно еще… Она от меня сбежала, сучка… А тут приезжает мужик из Самары и говорит, что на вокзале с моей женой… Что она, мол, продается за выпивку… Вот мы с ним и это… Я ее потом искал, да не нашел…
Саша потупился, но Вадим все же успел заметить заслезившиеся вдруг глаза. Теперь упреки, которые он действительно собирался озвучить после подобающих приготовлений, вроде: «Я же тебя три раза на работу устраивал и лечиться отправлял, а ты все…», — показались неуместными. Да и Вадим, которому Саша напомнил виденного вчера художника, не мог найти в себе убежденность и правоту.
Они стояли вдвоем в коридоре, будто выставленные из класса ученики, потупившись, бегая глазами, переминаясь, зная, что обязаны что-то сделать, но понятия не имея, что и зачем. Да еще все это пустое пространство вокруг, просматриваемость, доступность взгляду любого, кто пожелает высунуть голову из двери или из-за угла… Вадиму стало казаться, будто масса не занятого ничем, праздного воздуха схватила его и пытается заставить затопать ногами или дернуть рукой. Но до Саши, видимо, добралась в первую очередь: он вдруг больно ткнул Вадима пальцем в бок, мелко засмеялся и тут же подавился этим смехом. Затем рванул Вадимову руку, поцеловал ее слюняво, согнувшись для этого пополам, и издевательски запищал:
— Благодарим богатого родственничка… а вы нам и не родственничек уже давно… а переводик все-таки сделайте…
Поблеивая, Саша поспешно затрусил прочь. Вадим вытер руку платком; он не удивился такому повороту событий. Поворот этот логически вытекал — не то из окружающей обстановки, не то из направления, которое приняла жизнь за последнее время. Зашагав к выходу, Вадим швырнул платок в урну. Он посчитал, что оплеванным ощущать себя ему было вовсе не нужно. Даже Саша, наверное, обидеть его не хотел — он просто разрешил ситуацию, повинуясь природному непостоянству и расшатанным нервам.
Вадим открыл дверь в квартиру. Тут же, шевельнувшись хомяком, зазвонил мобильный. Вадим сгреб его в горсть: «Але». «Ты где?» — поинтересовалась жена. «В прихожей». Она удивленно замолчала. «Сейчас увидимся», — сказал Вадим и отключился. Вошел в кухню.
Маша появилась через тридцать секунд. «Салат зеленый, лингвини с грибным соусом», — по обязанности бодрый голос, как у официантки. Маша быстро отошла к холодильнику; снимая пиджак, Вадим проследил за женой, набиравшей цифры на дисплее микроволновки. Проходя мимо, он заметил ниже ее стриженого затылка, на выгнутой шее — маленькие светлые волоски. И поспешно отвернулся.
Затем начал есть под простертым через весь стол задумчивым взором жены, севшей напротив. Она предпочитала съесть сначала салат, затем основное блюдо — как принято, как в ресторане. Вадим наворачивал на вилку пасту, подцепляя гриб; закусывал навильником салата. Хлеба она не дала, а Вадим не спросил. Тишина наконец стала неловкой, но Вадим прерывать ее был не намерен. Тогда Маша стала рассказывать — видимо, о том, как провела день, но заходя настолько издалека, что Вадим тут же подумал: «Да-да, сначала земля была жидкой…» И мыслями оказался далеко от этого стола и этого салата.
При упоминании о сыне Вадим мгновенно вернулся к реальности и увидел, как Маша прикусывает губу и внимательно на него смотрит, терпеливо перенося собственную ненужную болтовню. Ни с того ни с сего Вадим вдруг подумал: «Ведь не пью, не курю, зарабатываю — какого хрена ей еще надо?!» И сам удивился. Чрезвычайно обидным ему показалось, что лет через двадцать, с высоты пришедшего опыта, все будет ясно, все хитросплетения причин будут очевидны. А сейчас, когда по-настоящему нужно и хотелось бы знать, когда еще можно что-то изменить, — ни за что не узнаешь.
Он доел, поблагодарил: поцеловал жену в щеку, притянув ее за рукав, когда она подошла забирать тарелки. Маша ответила теплым взглядом, выгодно отличавшимся от обычных ее взглядов на него в последнее время — коротких и колких, будто имеющих единственной целью определить местонахождение мужа в пространстве и пригвоздить его там, чтобы потом уж заняться делами поважнее. «Я в душ», — бросила Маша и, уходя, провела рукой по его волосам, медленно — так, что он уже успел черт знает что подумать.
Вадим сел в гостиной перед телевизором. Неожиданно для себя обнаружил, что внутри возникла томительная дрожь, и почему-то вдруг ерундой показались все оступания и ушибы последнего времени, переставшего с какого-то момента отсчитываться ровными отрезками по часу, по двадцать четыре часа и превратившегося в желеобразную субстанцию, переваливающуюся из ночи в день бесформенными комками. С замершим сердцем он стал щелкать пультом. Убеждая себя расслабиться, не нагромождать ожиданий — мало ли что.
Маша появилась шагами издалека, и к звуку ее шагов не прилаживался образ женщины в мягком халате, ступающей по-кошачьи. Увидев ее в черном костюме и украшениях, с сумкой и ключами от машины в руках, Вадим застыл на полувсплеске волнующей мысли и ощутил, как кровь его хлынула к верхней половине туловища, так что нос мгновенно нагрелся.
— Я всего на пару часов, — ласково улыбнулась жена. — Непредвиденные обстоятельства: представители творческой элиты на тематической вечеринке… В следующий раз тебя обязательно возьму… Только что позвонили, я не смогла отказаться. Ты слушай Илюшку, хорошо? Вдруг он проснется.
Проследив за удалившимися шагами, Вадим запретил себе думать. Главное, оставаться спокойным. Не реагировать… Сам виноват — вообразил Бог знает что. Захотелось сейчас же прижаться к сыну и так заснуть, не выпуская его. Вадим даже начал было приподниматься, но все же остался сидеть на диване. Нельзя было так поступить: стыдно. Жена увидит, как ему было одиноко и плохо. Дудки.
Нужно было сделать глубокий вдох и встать уже безо всякой мелодрамы. Затем совершить действия разумного человека: зайти к сыну, подержать его за руку, послушать его дыхание (в этом, как правило, и состояло их общение по будням), раздеться, принять душ, лечь спать. Вадим энергично помассировал лицо; открыл глаза и вдруг увидел одну из Машиных тетрадей, завалившуюся между диваном и тумбой для лампы.
Вытащил ее и повертел в руках. Маша не давала ему читать ни строчки из написанного ею, хотя Дима, по всей видимости, был подробно знаком с ее творчеством. Вадим объяснял это тем, что мнением мужа Маша дорожит больше. Следовательно, боится показывать, не заработав подтверждения своего таланта хотя бы единой публикацией. Вадим никогда и не пытался узнать, что же она там пишет: все равно когда-нибудь тайное станет явным. В другой раз он и не полез бы вытаскивать из-за дивана тетрадь, но теперь… В некотором роде почувствовал право на неблаговидный поступок — прочесть пару абзацев. Из середины, чтобы не суметь сделать вывод о способностях автора. Кроме того, у Вадима появилось ощущение: прочитав хотя бы чуть-чуть, он сможет подслушать, что происходит у жены в голове, — и что-то понять. Распахнув посередине тетрадь, он прочитал:
Кто-то листает страницы моего сердца. Я это чувствую. Страницы шелестят, трутся друг о друга. Ведь они совсем изотрутся, правда? Кто-то обрывает струны моей души. Струны плачут, кто жалко, кто гордо. Остаются только обрывки. А я падаю, падаю бесконечно долго, каждую долю секунды чувствую, что не могу выносить падения более, и боюсь помыслить о том, что оно кончится, и юно тогда?.. Я лечу спиной вниз, и так быстро, что нет времени даже подумать, чтоб пошевельнуть каким-либо из моих членов. Зудящая тошнота подкатывает к горлу, я задыхаюсь, но боюсь подумать о том, чтоб перестать дышать.
А больше всего я боюсь, чтобы не умерли цикламены, чтобы не погибли сочные тонкие стебли и не упали нежные розовые лепестки и жилистые толстые листья. Потому что мне кажется, что они не завянут постепенно, а погибнут в одно мгновение и их горячая терпкая кровь брызнет мне в лицо, обожжет мне глаза, хлынет в рот. Они не будут кричать, они не успеют; они умрут сразу, их не будут мучить. А меня мучат.
И я все падаю. Страх сосет мне губы, лижет снизу шею и между пальцев на руках. Я вдруг вспоминаю сон, виденный мною в детстве: я так же падаю, как сейчас, а сверху на меня падает что-то огромное, заслоняющее собой всю бесконечность по мере того, как оно приближается, черное, беспощадное… И тот рвущий меня на куски, а затем придавливающий, когда я, замирая, жду и не хочу верить, ужас… Я только тут обращаю внимание на то, что хоть я сейчас и падаю, и мне страшно, и подкатывает тошнота, но сверху ничего такого не приближается, и я облегченно смеюсь. То есть я, конечно, не смеюсь, так как позволить себе в таком положении этого не могу, но я внутренне ликую. И я знаю, что, когда падение прекратится (ведь не буду же я лететь вечно), я не упаду.
Это был, видимо, элементарный блок, единица измерения писаной информации — минимальное количество строк, после которого можно оторваться от чтения. У Вадима еще в начале пассажа возникло предчувствие, что надо немедленно перестать читать, но он смог это сделать только сейчас. Захлопнул тетрадь, задвинул ее назад и вышел из комнаты, стараясь сразу забыть прочитанное, чтобы не успеть ничего подумать. «Беспомощно и банально». Нет, он так не подумал — про собственную-то жену. Он лишь опасался это подумать, шел спать и нарочно забивал себе голову посторонними мыслями, лихорадочно пытаясь вспомнить хоть что-нибудь важное по работе. Но раз он боялся подумать так, значит, в сущности, именно так и подумал.
Взметнувшись по лестнице, Вадим оказался в комнате сына. Поцеловал его в теплый лоб, но дольше с ним оставаться не мог — что-то его побуждало бежать. Наверное, опасение все-таки что-то подумать. Заскочив в комнату Маши, Вадим зачем-то открыл шкафы и увидел аккуратно развешенную одежду: сотни разноцветных предметов. Он бы не сумел по утрам одеваться, будь это одежда его, — невозможно было сфокусировать взгляд, разве только заплакать в бессилии. Закрыв шкафы, он начал выходить в коридор. И тут кто-то подумал вместо него: «Беспомощная графомания».
Вадим вернулся и сел на кровать; огляделся, не придумав пока дальнейшего действия. Театр флаконов и баночек на туалетном столике. Книги на полу. Полутораметровый глиняный подсвечник. Портрет Маши, тушь на ватмане, смотрит задумчиво. Вадиму показалось, что он сидит в комнате абсолютно чужого ему человека — посему следовало все-таки выйти. Он вышел и направился в душ.
Назавтра профессиональная деятельность Вадима продолжилась совершенно автоматически. Он произносил необходимые, единственно возможные слова, совершал требуемые действия, хотя за ними не обнаруживалось намерений и желаний. Не ощущал ответственности, как будто его посадили заменять настоящего Вадима, освободив при этом от всяческих обязательств. Зато обязательства витали надо всеми его подопечными невидимой им конструкцией, доступной лишь зрению Вадима, у которого теперь было время на посторонние мысли. Над каждым он наблюдал нечто, вроде клубка ниток, с помощью которых многочисленные роли каждого — матери, жены, сына, брата, подруги, капитана баскетбольной команды, председателя родительского комитета — управляли человеком наподобие марионетки. Впрочем, Вадим прокомментировал данное явление как свой слишком банальный и олитературенный взгляд на вещи.
Едва понятия банальности и литературы проникли в его сознание, Вадим тут же вспыхнул. Целый день его посещали подобные вспышки. Что-то постыдное и неизбежное, сидевшее внутри, вдруг при малейшем приближении покачивалось и проливалось, обжигая жаром. Как будто он был должен огромную сумму, и старался забыть об этом, и забывал на время, но воспоминание периодически прорывалось. Конечно, денег он не был должен: он вообще почему-то решил, что никому ничего не должен. А стыд относился к Маше, и, скорее, она была должна ему. Она должна была быть хоть чуточку одаренной в том, в чем видела свое предназначение. В том, за что он мог бы ее уважать. Прочитав вчера кусок ее писанины, Вадим почувствовал себя одураченным, преданным.
В дверь постучали, и возник Сема Серенький, работавший над программой для завода по производству конденсаторов. Начал объяснять, что некоторые элементы программы вышли неудачными и вообще неизвестно, стоит ли их доводить до ума, тратить время, так как завод нанял консультантов по маркетингу и, возможно, вообще прекратит производство нескольких моделей…
— Времени жалко, — Серенький, на самом деле рыжий и веснушчатый, постучал пальцем по кончику носа. — Я ж не знаю, какие конденсаторы они бросать будут… А там долго и нудно все их спецификации расписывать надо. Пусть решат сначала, что оставляют, а я потом доделаю.
Сема был щупленьким, даже тощим; движения его были мелкими и очень быстрыми, а движений он делал множество. За три минуты он успел сменить несколько поз, потеребить себя за ухо, расчесать волосы пятерней, поправить ремень, воротник, потрогать несколько предметов на столе Вадима и хрустнуть шеей. Он был довольно приятным человеком, но очень быстро начинал раздражать. На него постоянно кто-то был зол. И тогда в офисе слышалось:
— Ну и где этот Красненький?!
— Я щас этого Синенького — мало не покажется…
— Ладно, я все выясню, — сказал Вадим.
— О'кей, — Серенький вышел, а Вадим, вроде как вдогонку, подумал: «…Некоторые элементы — это еще не показатель… может, это не автор говорит, а какой-то из героев… какой-нибудь романтически-придурковатый герой…» Он все еще хотел оправдать жену, реабилитировать ее: а вдруг он просто наткнулся на неудачный кусок? Что, если она показывает героя во всей его неприглядности, с иронией — или что-нибудь в этом роде?
Помимо прочего, Вадима все время преследовала картинка из вчерашнего дня: Машина шея, ее упругая, выгнутая поверхность и светлые волоски на ней… Эта картинка отчего-то добавляла к стыду за Машу, за ее существование. К вечеру Вадим был настолько изнурен подобными мыслями, что они перестали вдруг приходить. И когда он специально решил их подумать, то ничего не случилось. Оказалось, что ему все равно. Он понял: с этого момента у него больше не было Маши. И такой случай, в общем-то, заслуживал изрядного количества пива. Вадим было засобирался, рисуя в воображении трагические картины: пустой бар и пьяница, храпящий физиономией на столешнице… Почувствовал, что скучает по господину Сайгэку. Вот бы кто его понял… Вот с кем приятно было бы просто сидеть и молча отпивать из бокала…
Но ему не дали уйти. Лера сказала:
— Вадим Сергеевич, к вам мистер Эггман.
— Как?! — вздрогнул Вадим и тупо посмотрел на мигающий огонек интеркома.
— Я же вчера с вами согласовала: он позвонил и назначил встречу…
— Да-да… Спасибо.
То, что Вадим запомнил из предыдущей их с Эггманом встречи, дало ему основание для уверенности: второй он не вынесет. Он метнулся в уборную, будто надеялся спастись бегством; в зеркале увидел себя в бордовой рубашке и точно таком же галстуке — стал сам себе отвратителен. Этим утром ему захотелось вдруг съесть чего-нибудь мерзкого, и он позавтракал холодной жирной котлетой без ничего… Вернувшись в кабинет, Вадим бросил себя на стул, как ненужный предмет, и приготовился к пытке. Но Эггман появился, улыбаясь беззащитной улыбкой, озираясь близоруко. Он споткнулся, подходя пожать руку, — и был похож на подслеповатую добрую муху. Увидев его таким, Вадим улыбнулся в ответ. Возможно, в прошлый раз Эггман просто стеснялся, оттого и показался заносчивым.
Неловко усевшись, он выпалил:
— Если ви нье искал другой кандидатура, то йа согласьен работат с вами — йа как раз закончит один проэкт. А ви очен понравился мнье.
Вадим был благодарен ему за то, что встреча оказалась вдруг такой легкой, и предложил:
— Я очень рад. Извините, не знаю, как вы отнесетесь, — не хотите ли выпить?
Эггман радостно согласился — радуясь, скорее, не выпивке, а тому, что данное предложение означало.
— Коньяк употребляете?
— Да-да.
Вадим достал из шкафа подарочный набор — бутылка Hennessy и два бокала; распечатал пластик, налил по чуть-чуть.
— За сотрудничьество? — подсказал Эггман.
— За сотрудничество.
А потом время куда-то провалилось, и это было самое чудное ощущение, которое, как сейчас казалось Вадиму, ему довелось испытать. Откинувшись в кресле, он плыл куда-то, покачиваясь, и щурился на лампу — выпуклый блин матового стекла, испускавший удивительно яркий свет… Вскоре, однако, этот свет перестал быть комфортным, и Вадим опять обнаружил свое неудобное тело и сознание, еще более неудобное. Алкоголь позволил ему добраться до какого-то мягкого, плаксивого места внутри себя; он сидел и ощупывал это место, полностью углубившись в занятие. И тут Эггман нарушил длительное молчание, замеченное Вадимом только сию секунду:
— А ви мнье сразу понравился — знаэтэ, почьему? Я увидэт, как вам трудно и ви нэ встрэчаэт пониманийе. Ви порядочный чьеловэк — и поэтому совсьем один.
Вадим уставился на своего неожиданно провидчивого визави. Сделав ныряющее движение, он осознал, что бросается иностранцу на шею. Затем проглотил слезу защипавшим горлом и с силой потер глаза, будто после трудного дня:
— Вы совершенно правы. Мне трудно, и я на самом деле один.
Сгорбленный Эггман сидел, укрывшись большими уютными крыльями. Он помаргивал глазками, словно тоже желая заплакать, но не умея из-за отсутствия слезных желез. И говорил:
— Мнье кажетса, это очьен характерен длья России. Здес особьенно трудно, тэм болэйе порядочному чьеловьеку. И вездье такому чьеловьеку трудно, и вездье тому, кто добилса много, — он один, он одинокий…
Вадим не слушал его. Просто сидел и ощущал любовь к этому странному потертому человеку.
Когда Эггман исчез таинственным образом, Вадим, уже совершенно трезвый, убрал бутылку и сполоснул стаканы. Запер офис и спустился в гараж.
Он подумал, вставляя ключ в зажигание, что теперь, похоже, живет в машине. Только в автомобиле он дома, не ощущает себя неловким, чужим, не старается быть большим, чем есть. И в то место, что пока еще называется домом, его не тянет совсем.
А куда еще мог он деться? Снова в бар? В казино? В кинотеатр? Вадим уже несколько лет не был в кино; мысль о новом и неизведанном показалась ему неприятной. Тогда он зашел с другого конца: решил произвести смотр активов. Примерно так: где он вообще обитает в городе, из какого места в какое передвигается, какие точки на карте принадлежат ему? Вадим выделил офис, свою квартиру, рестораны, квартиру Кольки — но его сейчас нет в Москве… жилища немногочисленных институтских товарищей — с ними он тоже сто лет не виделся… Вот, по большому счету, и все. Ему показалось, что этого слишком мало, что он занимает просто крошечное пространство. А ведь, по идее, приобретение денег и «положения» должно было расширить обитаемую им среду.
Вадим еще раз напряг память. Постарался вспомнить, где он бывал за последнее время. Мансарда титулованного художника, офисы разных фирм, магазины, больница… Воспоминание о Саше тут же вызвало неприятное ощущение. У Саши в Солнцево есть квартира — он там бывал… И тут Вадим вспомнил. И поразился, насколько давно не возникала мысль об этой квартире, в которой он прожил столько лет. В Бибирево он не был с самой маминой смерти… Вадим поддал газу. Ключей у него с собой, конечно же, не было. Ну да ладно — там замок такой, что открыть можно хоть вилкой.
Добравшись до места, он начал кружить дворами. Хлопался колесами в неожиданно глубокие лужи, до того мутные, что они не блестели при свете фар, а походили на замазанные пластилином дыры в асфальте. Увидев огороженную сеткой автостоянку с башенкой наподобие тех, что бывают на зоне, Вадим подъехал к воротам и посигналил. Клочкастая дворняга, похожая на огромный драный носок, залилась остервенелым лаем и замолчала, когда из башенки показался мужик в телогрейке. Согласовав цену, Вадим оставил машину и далее двинулся пешком. Собака примирительно боднула его мордой под зад.
Эффекта узнавания не произошло. Подъезд лишь смутно напомнил Вадиму прежний, будто поверх того, знакомого, нарисовали нынешний, и теперь более ранний рисунок проступал через верхний слой едва заметными здесь и там штрихами. Войдя, Вадим наступил во что-то липкое и отодрал ногу с чпоканьем. Выругавшись, он начал ступать осторожнее: на первом этаже не было света. Только запах полностью совпал с хранящимся в памяти — но это был не уникальный запах, а вездесущий смрад старого мусоропровода, всегда один и тот же. За дверьми одной из квартир слышался пьяный мужской басок, и Вадим констатировал, что и здесь живут люди.
Дойдя до площадки третьего этажа, он заглянул в щиток: колесико счетчика не крутилось. Электричество вообще было отключено; ему пришлось прицепить проводки. Захваченным из бардачка складным ножиком он открыл замок, толкнул дверь и нащупал сбоку выключатель.
Все было так, как при матери в последние дни ее жизни. Вадим быстро обошел обе комнаты, кухню, заглянул в ванную, затем вернулся и начал сначала, теперь уже медленно. Его сразу же посетило внезапное понимание того, что мама, умирая, знала об этом. Квартира больше не была для нее домом — она была свалкой, где безразлично оставляли мусор, не могущий пригодиться при переезде на новое место. Лишь постепенность превращения семейной обители в ничейное, непригодное для жилья место могла объяснить тот факт, что Вадим тогда ничего не понял. Мать говорила, что антураж стал ей с возрастом безразличен. Вадим же вынашивал планы купить ей новую квартиру, несмотря на ее нежелание переезжать, и поэтому тоже не обращал внимания.
Он вспомнил, как мать бродила из комнаты в комнату по раз и навсегда затверженной траектории, будто старалась занимать как можно меньше пространства и притрагиваться к чему-либо лишь в случае крайней необходимости. Вот ее стул с продавленным сиденьем: она всегда сидела на нем, когда он ее навещал. Вместо того, чтобы лежать на кровати. Стены, покрытые выцветшими шелушащимися обоями. Облупленная мебель. Слой пыли, похожий на расстеленные повсюду серые пуховые платки, которые Вадим помнил по детству: теплые, но жутко колючие, когда их наматывали на него зимой, при еле греющих батареях. Фарфоровые фигуристы и балерина — обязательные атрибуты советского быта; свисающее из ящиков тряпье; бывшие комнатные растения: стебли-скелеты и горки трухи вокруг. И везде пятна. Они были особенно отвратительны, поскольку Вадим помнил мать как чрезвычайно аккуратную женщину. Казалось, что это место кто-то нарочно хотел запятнать.
Если б его спросили, Вадим не смог бы сказать, какие он испытывал чувства в данный момент. В этой квартире, как и всегда в присутствии матери, мир переставал быть четким и ясным. Он становился условным, составленным из фрагментов, способных, при взгляде с различных ракурсов, сложиться в прямо противоположные явления. Много лет назад Вадим научился вести себя в этом мире. Существовало лишь два варианта: все время быть в напряжении, ожидая подвоха, или же делать вид, будто не замечаешь странного, довольствуясь самым малым. Поэтому он никогда на материнскую любовь не рассчитывал и не был уверен в ней. Мать его, конечно, любила, но… В середине восьмидесятых появились первые видеоплееры, и Вадим впервые увидел в американских фильмах родителей и детей, запросто говоривших друг другу: «Люблю тебя». До этого он даже не подозревал, что такое возможно. Запечатление чувства словом никогда не могло бы произойти между мамой и ним. Материнскую любовь можно было найти, если только специально искать — рассуждая о том, как мама старается, чтобы у него было все или как можно больше, как она, негодуя, отстаивает его на собраниях в школе. А сам он, после просмотра подобных фильмов, столько раз хотел ей сказать это слово… Хотя бы скороговоркой, быстро, и сразу же убежать и в следующий раз появиться так, будто ничего не случилось, — но так и не смог.
Вадим обошел квартиру несколько раз в надежде найти хоть какие-то памятные предметы. Но ему ничего не удалось обнаружить. Скорее всего, мама сама избавилась от сувениров, уничтожив прошлое еще до того, как оно ушло вместе с ней.
Он подошел к комоду и потянул за лежащий на нем листок, думая, что это может быть фотография. Листок оказался пустым с обеих сторон, зато на рукав плеснуло пушистой пылью. Отряхивание оказалось безрезультатным: серая полоса моментально въелась в рукав. Вадим в последний раз обвел глазами гостиную, словно надеясь вобрать в себя все и выжать до чего-то компактного, важного, чтоб унести с собой. Решил, что, наверное, не существует людей, которые только в силу своих личных особенностей живут неопрятно, свинячат — и чувствуют себя превосходно. Отношение к своему обиталищу — проекция отношения к себе самому. Человек, живущий в свинарнике, — человек, которому все равно.
Конечно, у Вадима тогда были смутные подозрения. Но мать уверяла его, что просто устала. Он постеснялся предложить нанять домработницу, побоялся ее оскорбить — мама была человеком особых принципов. У него тогда уже были средства отправить ее лечиться хоть за границу, но мама скрывала свою болезнь. Она не давала ему заботиться о себе, и сейчас Вадим ощутил, что до сих пор ее не простил за это. Она никому не позволяла о ней заботиться — может быть, поэтому о ней никто никогда и не позаботился. Она была… Вадим даже не знал, какой она на самом деле была: он так и не понял ее. С самого детства непонимание и боязнь были его постоянными спутниками. Неспособность что-либо понять, неосуществление понимания стало для него с тех пор самым болезненным ощущением.
Он вышел на площадку и закрыл за собой дверь. Послать сюда людей выкинуть все до последней пылинки и квартиру продать… Вадим пожалел, что пришел сюда. Он не хотел обозначать эту точку на карте города.
Лохматая дворняга на этот раз не залаяла, а пыталась приластиться к костюму, пока сторож открывал ворота. Выезжая, Вадим собирался спросить его о кратчайшем пути на шоссе, но не успел: зазвонил мобильный. Маша сказала:
— Привет.
— Привет, — ответил Вадим, и жена неуверенно замолчала, не решаясь поинтересоваться, где он. Вадим тоже молчал. Тогда ей пришлось спросить, плюнув на гордость:
— Дома скоро будешь?
— Да, наверное.
— Ну ладно, целую.
Когда Вадим появился в прихожей, он тут же увидел сына. Илюшка стоял в дверном проеме напротив, в пижаме, и у него был взгляд человека, уже наученного горьким опытом. Вадиму стало не по себе. Неужели он вел себя так, что ребенок не знает, чего ожидать? Не бросается радостно, не целует, не обнимает? Присев, он взял сына за руку. «Папка», — утвердительно сказал сын. Скорее всего, сам себе, словно до этого не был уверен. Вадим обратился к нему: «Малыш, мы с тобой в последнее время совсем редко видимся… Давай в выходные куда-нибудь сходим — в цирк, в зоопарк? А потом пойдем и будем долго гулять…» — «Давай!» — просиял Илюшка. И прижался доверчиво.
Затем появилась Маша, чтобы уложить его спать. Моргнула на Вадима своим повседневным взглядом, непроницаемо-теплым, будто цигейковая шуба. Посмотрев Маше вслед, Вадим понял, что не сможет остаться в квартире наедине с женой, не вынесет своего одиночества, выставленного на обозрение им обоим. Он взялся за ручку двери, решив снять номер в гостинице. Но тут его посетила мысль: если сейчас уйдет, то лишь добавит путаницы в сумбур уже существующий.
Поэтому в гостиницу он не пошел: лежал в своей кровати и не мог заснуть. В голове у него был только один беспокойный обрывок — не мысль даже, а так, не вполне оформившийся клочок, хвостик недопереваренной ситуации. И было ему одному просторно и отчасти гадко. Относился же этот хвостик к загадочному факту Сашиной женитьбы.
Мои страхи, связанные с возможной смертью ребенка и прочими ужасными вещами, постепенно разрешились. Я много о них думала. Казалось бы, все знают, что страх ничего не предотвратит — наоборот, он может спровоцировать то, чего ты боишься. Но достучаться до своего бессознательного, объяснить ему это довольно трудно. Не стану хвастать, будто мне это удалось. Но я сумела докопаться до причин происходящего со мной.
Я отношусь к определенному типу людей: такие люди считают, что все в жизни зависит только от них самих. Подобное мировоззрение помогает достигать целей, жить активно, нести ответственность. Но в моем случае, мне кажется, случился перегиб — я замахнулась на вещи, которые на самом деле находятся вне моей компетенции. Невозможно все предвидеть, все учесть, все просчитать. Бывает так: идешь, и кирпич падает на голову. Ведь бывает же! Огромная часть реальности мои предпочтения не учитывает. Поэтому бессмысленно не принимать то, на что ты повлиять не в силах. Следует спокойно и разумно действовать в границах своих возможностей. Я могу только то, что я могу.
Осознание этого и было самым важным. Я не стану клиентом психбольницы. Во всяком случае, пока.
Думаю, мой психоз в некотором роде показателен. Я сопротивляюсь реальности и своей скромной роли в ней. Я не могу принять собственное бессилие. Это вполне естественно: человек осознает свою конечность, зависимость — унижающую его, лишающую свободы выбора — и сопротивляется. Поэтому я и пишу, наверное: я нашла мир, в котором могу распоряжаться и устанавливать законы сама. А действительность, увы, пока преподносит лишь подтверждения небезграничности моих возможностей. Отношения с Вадимом достигли, кажется, низшей точки. Илюшка стал задумчивым и грустным. И еще я ходила в «Новый мир» и отдала туда свое первое произведение. Они прочли и сказали: «Довольно интересно, но не для наших читателей. Ваш роман направлен к более молодым людям. И, скорее, к женской аудитории. Кроме того, неорганизованно. Больше внимания уделяйте сюжету: сейчас интерес к сюжетной прозе. И где у вас связь с обществом, преемственность поколений? А тот экспрессивный момент, который у вас присутствует, — этим все уже наелись».
Вернувшись домой, я почти заплакала. Казалось бы, куда уж хуже? Но потом я увидела в одном американском журнале заметку молодого успешного писателя, обращенную как раз к начинающим авторам:
Как с дьяволом, нужно бороться с соблазном думать о редакторах хорошо. Все они без исключения — во всяком, случае, в течение длительных промежутков времени — некомпетентны или невменяемы. Суть их профессии состоит в том, что они слишком много читают. Отсюда результат: изнуренные и пресыщенные, они не могут увидеть талант, даже если тот спляшет у них перед носом. Как и писатели, редакторы находятся под невыносимым бременем: они должны выбирать книги, которые будут покупаться или хотя бы принесут почет издателю, — и потому становятся гиперкритичными пугливыми циниками. Часто они осознанно или (гораздо чаще) неосознанно идут на поводу у невысказываемой вслух политики издательства или журнала, на который работают… Короче, молодым писателям будет полезнее думать о редакторах как об ограниченных людях, но относиться к ним, по возможности, вежливо.
Прочитанное меня отчасти утешило.
Но я решила в любом случае проанализировать полученную рецензию. Отправилась на встречу редакции «Нового мира» с читателями и с облегчением отметила: действительно, мой роман адресован более молодой аудитории. Читальный зал библиотеки, в котором происходила встреча, был оккупирован пятью десятками старых бабушек. Десять из них вязали чулок в продолжение всего вечера. Нужно учесть, что в моем романе одну такую бабушку убивают просто за то, что она старуха. И тогда становится понятно, что опубликование моего произведения не могло соответствовать политике журнала.
Далее: меня очень задело то, что мой роман посчитали более интересным для женщин, нежели для мужчин. Я стала припоминать известные тексты, написанные женщинами: набралось только с десяток серьезных. Затем стала опрашивать знакомых мужчин: что они читали из написанного женщинами и что им понравилось. Информации я получила немного. Во-первых, читали мало и в основном для ознакомления с тем, как думают и что из себя представляют женщины. Во-вторых, все опрашиваемые утверждали, что мужчины думают совсем по-другому, нежели женщины. Однако все попытки выяснить, как именно думают мужчины, успехом не увенчались.
Например, с одним из моих знакомых, которым я дала почитать часть моего романа, у нас состоялась следующая беседа:
— Я прочел, и мне понравилось. То есть мне понравилось, как написано. Но то, что написано, — не очень. Это очень женское. Вот я бы лично не стал это читать просто так, если бы не ты это написала…
Я:
— Я сама понимаю, что это женское. Но вот почему? Почему это женское? Что в нем женского?
Он:
— Ну… Там столько рассуждений, вот это обсасывается, другое… Мужчины так не думают…
— А как они думают?
— Ну… не так. Я не знаю как. Потому что я не такой, как все мужчины. Только я знаю, что так не думают.
Буквально дни и ночи напролет я стала рассуждать сама с собой на тему: а как они думают? Они точно не любят «сопли». Но ведь они тоже люди, им тоже свойственны переживания, они тоже любят… Я это знаю по опыту.
Одна моя приятельница сказала следующее:
— Мужчины любят, как собаки. Любят, но об этом не думают.
Интересно, почему же тогда эти собаки относятся к нам, думающим, снисходительно?
А затем я решила пойти другим путем: взяв отдельного представителя противоположного пола, узнать как можно более подробно, чем он живет. Как он встает по утрам, как он завтракает, как идет на работу, — и что все это время происходит у него в голове. Раз они не берутся сами определить различия, я возьмусь. Не хочу быть исключительно женским автором! Я хочу знать, что представляют собой мужчины и что интересно им.
Именно с этой целью я повела в ресторан ближайшего друга Диму, захватив с собой диктофон. Дима вообще выполняет при мне функцию этакой дуэньи — преданного советчика. Мне даже не особенно льстит его мужское внимание (он бы оскорбился, конечно, узнав об этом). Когда он выдул бутылку вина, я спросила его:
— Слушай, Дим, а о чем ты думаешь? Ну вот, вообще. Если взять такой усредненный, грубый вариант… Каковы главные темы твоих ежедневных мыслей?
Он задумался, поправил очки на носу.
— Мне сложно сказать, как ты понимаешь. Но если оценить грубо… э-э… Примерно половина всех моих мыслей — о женщинах. Сорок процентов — о вопросах власти. И, наверное, десять — э-э… отвлеченно-философские.
Я пораженно замолчала. Дима, толстый очкарик, притворно обходительный и потому чрезвычайно привлекательный для старшего поколения. Осчастливленный за всю свою жизнь лишь двумя особами противоположного пола, одна из которых — его жена. И он столько думает о женщинах?
— Слушай, ты же сам говорил, что у тебя либидо не очень сильно выражено… в сравнении с другими мужчинами?
— Вот и делай выводы…
Выводы я оставила на потом: нужно было собрать как можно больше информации. Я включила диктофон.
— Расскажи, пожалуйста, поподробней. Твой типичный день: хронологически, шаг за шагом, начиная с пробуждения утром. Ты же знаешь, я не просто из любопытства интересуюсь — я же писатель. Врачеватель человеческих душ, и все такое прочее… Мне же надо знать, что врачевать. Ладно, а? Как врачу?
Дима поколебался. Между долгосрочной потребностью — сохранением имиджа загадочного, непростого человека, и краткосрочной — удовлетворением тщеславия здесь и сейчас. Ведь у него фактически будут брать интервью, интересоваться мельчайшими подробностями его жизни… Выиграла вторая, не без помощи алкоголя: Дима прокашлялся.
— Утро: первым делом мысль сексуального плана. «Есть ли эрекция?» Есть — хорошо, благостное ощущение: вот я какой. Если нет, думаю о себе как-то так, в третьем лице: бедненький Димочка, устал. Жалею себя. Далее зарядка. Если делаю — балдею от самого себя. От… э-э… ненапрасности своего существования. Если не делаю, а я, как правило, не делаю, — придирчиво осматриваю себя в зеркале, расстраиваюсь. Мрачное настроение на весь день обеспечено. Неприятное ощущение бессилия — когда проигрываешь в борьбе с самим собой. Потом иду в душ. Там, как правило, фантазии. Потом…
— Постой, постой… Ты поподробней — что за фантазии. Я же не мужчина, откуда я знаю?
— Всяческие эротические ситуации, довольно стандартные. Ну, как объяснить… э-э… ты порнографию смотрела когда-нибудь?
— Пару раз… Вообще, я не знаток, конечно. Но меня, скорее, персонажи интересуют. Кто это — фотомодели, актрисы?
— Нет, фотомоделей не бывает. Они для меня, в общем, не реальные женщины. А в фантазиях присутствуют как раз реальные люди. Как правило… э-э… малознакомые.
— Ну?
— Ну и… Предположим, я захожу, а там она. Улыбается, распахивает глаза. Я к ней сзади — и мы в процессе.
Я с умным видом покивала головой, и даже сделала пометки в блокноте. Диме уже понравилось: я никогда его так вдохновенно не слушала.
— Далее. Иду по улице — автоматическое сканирование женщин. А как с этой будет, а как с той? В каких ситуациях… э-э… с ней возможны отношения. Женщины сразу становятся персонажами стандартных ситуаций. Сюжеты такие: я и гарем, я и учительница, я и врач, я и директор. Я и две красотки, которые из-за меня ссорятся. Набор небольшой. Мужчинам вообще… э-э… свойственны шаблоны, раздел на черное и белое.
Последнее обобщение весьма познавательно, но эротика мне уже немного наскучила. Вообще говоря, если б мне пришлось жить с такими мыслями, я б сдохла со скуки.
— Ладно, с этим понятно. А что значит — вопросы власти? Типа, политика?
— Да не обязательно… О политике как таковой я, на самом деле, мало задумываюсь… Это опять фантазии — но уже другого характера. В качестве моих подчиненных присутствуют насолившие мне люди: происходят сцены отмщения.
Я захихикала, но Диму это не остановило.
— Еще меня интересуют… э-э… абстрактные вопросы. Кому должна принадлежать власть, на каких основаниях… Какими должны быть законы, по которым можно чего-то добиться… Мне, например, с детства внушали, что всегда достойней для человека… э-э… сделать не так, как хочется, а как надо. И даже то, что надо, нужно сделать наиболее трудным и сложным путем. Поэтому меня мало привлекает западная цивилизация, которая предполагает наиболее короткий путь к цели. Меня привлекает ислам.
А вот в этом месте я чуть не подпрыгнула на стуле. Дело принимало интересный оборот. Вот тебе и раз! И это Дима — тихоня, добрейший толстяк!
Я почти прошептала:
— Как это, что это ты говоришь?
Оглянулась на людей: в наше время такие вещи говорить.
Дима между тем подвинул очки, наполнил бокалы и продолжил:
— Философия ислама такова: соблюдай правила, и тебе воздастся. Борясь с собственными желаниями, становишься человеком. Но, в отличие от христианства, в исламе нет возможности покаяться и быть прощенным. Я считаю, это правильно. Человек должен… э-э… нести ответственность за свои поступки. Ведь в жизни не бывает возможности переиграть. Кроме того, в исламе есть понятие ответственности рода, кровной мести. То есть даже твои потомки будут нести ответственность за твои поступки. Поэтому ты еще сорок раз подумаешь, прежде чем что-то сделать. Что еще… Это философия цели. Ставишь цель и добиваешься ее. Даже ту, которая тебя уже не привлекает. Мне вообще… э-э… нравится бескомпромиссность, готовность на все ради идеи.
Мы помолчали. Я, снова решив сделать выводы после, перешла к следующему вопросу:
— А отвлеченно-философские? Что это за мысли?
— Э-э… э-э… Ну, например, я вижу тающий снег и думаю о том, как все преходяще… Что-то в этом роде. А когда я попадаю под дождь, особенно теплый, ночью… это такое чувство — даже не знаю, как передать… Я ощущаю, что я есть… э-э… что так и должно быть… ощущение сродни оргазму — даже лучше…
Вот это Дима. Никогда бы не подумала. Вот так общаешься с человеком и никогда даже не заподозришь… И что я вообще знаю о людях?
— Слушай, а вот насчет литературы… Какого плана литература тебе нравится? О чем и как тебе нравится, чтоб было написано?
К каждому вопросу Дима подходил серьезно. Задумывался, будто и в самом деле давал интервью, которое должно было дойти до потомков.
— Помнишь, ты мне давала Битова. Мне он ужасно не понравился. То есть я понимал, когда читал, что… э-э… дядька он умный, владеет пером. И даже есть ему, что сказать. Но, во-первых, очень трудно продираться сквозь нагромождение мыслей. И когда продерешься, невольно задаешься вопросом — а стоило ли таких усилий то, к чему в конце концов продрался. А во-вторых, он дает настолько детализированное описание событий и ощущений героев, что… э-э… не позволяет примерить на себя ситуации, максимально ущемляет свободу читателя… Мне прежде всего интересно, что я бы сделал в подобной ситуации…
— А разве тебе не интересно, что чувствует персонаж?
— Нет. Во-первых, не интересны переживания конкретного человека. И тем более человека, который не привлекает. И в особенности женщины — зачем мне это? Возможно, были бы интересны переживания человека, похожего на меня. Вообще же… э-э… персонажи меня интересуют только как типы. Как модели, как иллюстрации идеи.
Я насупилась и сказала:
— А зачем тогда вообще читать художественные произведения? Читай листовки или газеты.
Дима снисходительно улыбнулся:
— Так не интересно. Хочется иллюстраций. Но только не очень подробных. Вообще же мне хочется интерпретировать поступки персонажей самому. Поэтому переживания не интересны. Переживания, если очень уж надо вставить, пусть будут описаны через… э-э… поступки, в меньшей степени через диалоги. И не надо множества всяких нюансов…
— Ну да — черное и белое, — злорадно вставила я.
Оказалось, что Дима почти совсем протрезвел и резко засобирался домой. Мы оба притворились, будто бы он спешит из-за своей страшной загруженности и будто бы я не знаю, что он на самом деле под каблуком у жены. У меня же случилось одно из тех настроений, когда невыносимо хочется продолжения банкета и нельзя даже подумать о том, чтобы вернуться домой. Поэтому, оставшись одна, я прошла в бар, заказала напиток и стала наблюдать за происходящим вокруг.
— Не, не, слушай. Я ему говорю. Бля, сука ты, что ж ты сделал?!
— Слышь, ты мне сказки не рассказывай, понл…
— Давай поднимем ручки, давай поднимем ручки, давай поднимем ручки и будем танцевать…
Лучше бы я домой поехала, честное слово. Как получилось, что мыслящие люди стали теперь маргиналами? Я ощущаю себя чужой на этом празднике жизни.
Не понимаю я наше время. Раньше, в традиционном обществе, у каждого была своя роль, роли распределены, почет и уважение преуспевшему внутри своей роли. Не было путаницы в понятиях: существовали критерии, относительно которых выдающееся было видно за версту. А сейчас грани стираются, ничего уникального нет, все взаимозаменяемо. Мы все едем куда-то, но никто не знает куда.
В моем университете преподавал профессор-антрополог с мировым именем, Стивен Дж. Гулд. Невероятно одаренный, даже гениальный человек. Но он утверждал, что на сегодняшний день нет и не может быть гениев ни в одной области, и объяснял это следующим образом. Достижения в развитии каких-либо способностей человека, предположим, игры на пианино, во времена минувшие можно было представить в виде кривой в форме колокола. Левый конец приближается к нулю — к неспособности научиться играть совсем. Таких мало, и кривая далее поднимается. Средняя, самая большая часть кривой иллюстрирует способность научиться играть неплохо. А справа, там, где кривая опускается и близится к естественному человеческому лимиту, расположены способности таких редких людей, как Моцарт. Так было раньше. В наше же время, говорил профессор, эта кривая выгнулась и сместилась вправо, за счет того что люди в своей массе стали более развитыми. Но естественный лимит никуда не делся, он по-прежнему ограничивает возможности. Поэтому сейчас и не может быть Моцарта, одного-единственного, гения. Вместо него с правого фланга толпится множество людей, которые в одинаковой степени развили свои способности.
Мне это кажется очень верным. Во времена Достоевского мало кто мог так писать и думать; вот он и был гением, на безрыбье. За сто лет, что прошли с тех пор, писателей развелось тьма, всех мастей, и они всем скопом взяли уже и написали все, что только было возможно, и ничего нового теперь не придумаешь, хоть тресни. Просто взяли количеством. Что ни скажи, кто-то до тебя уже что-то подобное говорил, и если не прямо теми же словами, то уж очень похоже.
Давай поднимем ручки…
Может быть, я сейчас скажу нечто ужасное, но в России гадко и тошно. Тошно смотреть на эти свинячьи физиономии, которые еще отвратительнее оттого, что они такие свои, родные, и поэтому прежде всего напоминают человеку о себе. Как сказал прораб, делавший нам ремонт: хочется уехать от всего этого подальше, купить в маленьком городишке на берегу моря кафе и улыбаться каждое утро приветливым людям.
Я о таких вариантах не думаю. У меня, в силу различных жизненных обстоятельств, есть лишь два существенных варианта: Америка и Россия. В Штатах достаточно омерзительных рож, но они от российских выгодно отличаются тем, что они не привычны на генетическом уровне. И оттого их можно терпеть, удивляться им, прикалываться над ними. Но вот отчего в Штатах настолько неинтересно жить? Там скучно и предсказуемо. Полный душевный комфорт.
Страшная догадка: а вдруг это мазохизм? Там не хватает русскому человеку неприятных эмоций? Свинячьих физиономий?
Америку не любит никто, и я не могу сказать, что люблю ее. Но там есть много хорошего. Поверхностные, зато добрые и наивные люди. Свобода самовыражения: на улицу не стыдно выйти одетой как пугало. Помню такую сцену: едет в инвалидной коляске молодой парень. Вместо рук — какие-то обрубочки, сам весь скрюченный, ножки висят, как две вермишелины. Голова набок, глаза выпучены. Между тем на голове у него зеленый ирокез; в бровях, носу, губах и ушах — пирсинги, а на коже многочисленные татуировки. Инвалид-панк. Такое можно представить у нас?! А еще в Штатах есть люди, снявшие «Красоту по-американски». Есть группа, играющая тяжелую музыку — «System of а Down». Я случайно наткнулась на их сайт в Интернете и была изумлена. Эти рокеры подробно знают историю, понимают политику американского правительства в отношении Ближнего Востока и пытаются по мере сил сопротивляться системе, в которой им приходится жить.
С другой стороны, русские есть русские. Марлен Дитрих сказала когда-то, что в русских ее привлекает страстная натура, небуржуазное мышление и разговоры за водкой. Только почему они стали читать весь этот мусор? Тупеют. Интересно, что же в конце концов с ними будет… В американцев они никогда не превратятся. Свинячьи рожи, такие свои, родные.
Сидя за столом и уткнувшись лицом в ладони, Вадим бродил мысленно среди оливковых деревьев, щурился на встающее из-за горизонта солнце. Прекрасная чернокожая рабыня в белом одеянии несла на плече длинный кувшин с водой. Ничем не поддерживаемая грудь ее колыхалась при каждом шаге под легкой тканью.
Или же чуть менее романтично. Как вариант.
Он был где-то совсем далеко, среди серебрящихся олив и полуденного зноя. Лежал на траве; рядом журчал родник и звонко стрекотали насекомые. Одно из них, запрыгнув на его ногу, пробиралось вверх по штанине…
Раздался стук в дверь, и Лера сказала:
— Вадим Сергеевич, к вам Николай Тимонин.
Мгновенно вскочив, Вадим увидел входящего в кабинет лучшего друга: огромного, с черными космами до плеч, улыбающегося укутанным в широченную бороду ртом и добрыми ярко-голубыми глазами. Они оба ринулись по кратчайшему пути, пересеклись посередине и долго переваливались друг у друга в объятиях, похлопывая, пожимая и отстраняясь полюбоваться.
— Ты че, потолстел, что ли? Блин…
— А у тебя волос вроде меньше стало… Или так кажется?
— Вроде похож на себя, а вроде и нет…
— А сам! Загорел, поистрепался…
— Ну, ты как, жена как, сын?
— Да нормально… ты-то как?
— Да я че?! Я как всегда…
— Как съездил-то?
— Съездил супер!
Несколько минут они продолжали диалог в том же режиме, с каждым разом чуть уточняя вопросы. Потом Колька заторопился:
— Слушай, я так забежал, на минутку. Мне еще надо кое-куда заскочить, а к вечеру я буду свободен. У тебя на вечер какие планы?
— Ты б хоть заранее предупредил… — Вадим посмотрел в календарь на столе. — У меня в полседьмого встреча, уже не отменишь. Но ненадолго, в восемь освобожусь. В кабак сходим или отметим по-домашнему?
— По-домашнему! Илюшку твоего повидать охота, и вообще… Если я не напрашиваюсь, конечно.
Колька кокетничал. Вадим отстранился:
— Посмотрите, какие формальности…
— Ну, мало ли… давно не виделись, и все такое…
Они посмеялись.
— Ну, тогда езжай к нам — сразу, как освободишься. Я Машке сейчас позвоню, пусть приготовится встречать любимого гостя.
Колька возмутился:
— Да че готовиться, семейная же обстановка! Она там щас устроит устриц и омаров!
— Ничего, ты небось и не такого едал…
Они еще раз обнялись и простились до вечера.
Вадим страшно соскучился по Кольке, с которым дружил еще с первого класса. Колька был личностью весьма занятной. Закончив школу, он без труда поступил в МФТИ, но на втором курсе бросил — ему стало скучно. И с тех пор он занимался черт знает чем: работал звукорежиссером, водителем, банщиком. Три года назад он превратился в психолога, хотя психологии нигде не учился, и трудился в рекомендованном молодежи Минздравом РФ психологическом клубе, смахивающем отчасти на тоталитарную секту. Там он довольно быстро стал культовым персонажем и вел массу ролевых игр и тренингов вроде «Армагеддона» (выживание без воды и пищи в настоящем лесу), «Сексуальности» (обучение секретам плотской любви) и «Трансформации» (коренное изменение личности путем трехдневного пребывания с группой себе подобных в ограниченном пространстве). Еще он немного интересовался оккультизмом, кельтской музыкой, собирал шаманские бубны и читал странные книги. А последние полгода Колька провел в путешествиях по Южной Америке, пристроившись к этнографической экспедиции.
Впереди был еще целый рабочий день. Вздохнув, Вадим сел за стол.
— Вадим Сергеевич, можно?
Лера встала около двери, очертив на фоне стены собственный силуэт. Ее облик показался Вадиму французским: синий свитер с треугольным вырезом, из него торчит воротник белой рубашки, а сверху розовый шейный платок. Лера оставила дверь открытой:
— Послушайте.
Из коридора донеслось:
— Блядь! Сука! Блядь!
Слова были продекламированы громко, со вкусом. Лера прикрыла дверь и понизила голос:
— Надо уже что-то делать. С Карасем.
Толе Карасю, талантливому программисту и очень обаятельному человеку, многое позволялось. Будучи всеобщим любимчиком, он к тому же носил маску шута. Женщины не могли совладать с его чарами и влюблялись в него; Толя, в свою очередь, волочился за женщинами — правда, невозможно было понять, всерьез или только для виду. Помимо прочего, Толя имел особенность: он беспрерывно матерился. Это было чем-то вроде болезни: без мата он жить не мог, как без воздуха. В данный момент он прогуливался по коридору, выкрикивая ругательства, — просто так, для души.
Лера произнесла страдальчески:
— Звонили охранники снизу. Сказали, что он, выходя, вместо фамилии пишет в журнале слово на букву «х»…
Вадим покатился со смеху, не удержавшись. Лера добавила мягко:
— У него трехлетняя дочка матом ругается, как сапожник. Так говорят.
Вообще-то, Вадим неоднократно беседовал с Карасем, даже грозил увольнением; тот держался неделю, затем опять начинал. Когда посторонние приходили в офис, Карася всегда лично предупреждали во избежание неприятностей. Порой даже это не помогало: он шел в туалет поругаться всласть в одиночестве, но туда, к своему ужасу, заходили по надобности посетители.
— Ладно, зови его. Не знаю, что ему еще сказать. Из зарплаты вычитать, что ли?
Появился Карась: в отличном расположении духа, нес себя гордо, как жареного петуха на блюде, и имел на лице выражение настоящего мачо. Вадим даже залюбовался. Толя всегда ему нравился, и Вадим не отказался бы с ним дружить. Только ему было непонятно, каким образом люди начинают дружить в таком возрасте; не скажешь ведь: «Давай дружить». Кроме того, Карась имел Серенького в качестве закадычного друга. Это была довольно странная пара: Серенький на фоне Карася совершенно терялся и старался выделиться хоть чем-нибудь. Поэтому Сема был франтом и чрезвычайно хорошо одевался.
— Присаживайся.
Вадим указал Толе на кресло.
— С завтрашнего дня будем вычитать из зарплаты. Решим, каким именно образом. По пять рублей за слово или сразу, оптом — по проценту в день.
Мгновенно сообразив, о чем идет речь, Толя взмолился:
— Вадим Сергеевич… Я уже сколько старался… Вы же знаете, я не могу без этого. Вот прямо два часа не ругаюсь — и чувствую, что сейчас… ну не знаю, лопну, что ли… меня прямо тошнить начинает, пульс зашкаливает… я не то, что работать, — ничего не могу… Вам жена моя скажет. Она сколько боролась, ребенок ведь и все такое…
Посмотрев в умоляющие глаза Карася, Вадим крякнул:
— Ладно, иди… Что с тобой делать? Отдельную комнату тебе выделить, звуконепроницаемую?! Или психотерапевта за счет компании?
Карась начал выходить с виноватым видом, но, встретив Леру в дверях, тут же приободрился.
Последнюю фразу Лера услышала.
— Вы это серьезно?
— Ну а что делать… Надо навести справки — вдруг это лечат. Может, ему в детстве запрещали ругаться, а теперь вот что вышло…
Вадиму совершенно не хотелось работать, но до половины седьмого нужно было как-то скоротать время. Он взял справочник, чтобы самому найти нужные телефоны — и таким образом все же на несколько минут оттянуть работу. На первых страницах попалась реклама медицинского центра: массаж, лимфодренаж, акупунктура от стрессов. «Вы попали в круговорот современной жизни и чувствуете, что медленно скатываетесь вниз, не в силах бороться?..» «Ого, это про меня», — подумал Вадим. Учреждение находилось на крайнем юге Москвы, и целесообразнее было найти что-то поближе. Обнаружив раздел «Иглотерапия», Вадим принялся его изучать. Идея висящих по всему телу иголок всегда казалась ему интересной. К тому же, жена говорила, что официальная американская медицина давно акупунктуру признала. А в далекие советские годы в госинтернате, где Маша ребенком лечилась от сколиоза, их тоже обвешивали иголками. За «Иглотерапией» как раз шел раздел «Интернаты». Вадим стал выискивать в списке Машино заведение, но ничего похожего не нашел. Был только интернат «для детей с физическими недостатками». Находился он за пределами города и не мог быть тем самым, где жена провела целый год с неизменным мешочком двушек — для звонков из таксофона домой по пять раз на дню. Вадим поразмыслил над тем, что такое могло быть «физическим недостатком». Кретинизм — это физический недостаток или неврологический? Скорее, последний. В таком интернате живут, наверное, дети с врожденными дефектами и уродствами. Вадиму тут вспомнилось, как ужаснулась Маша, подсчитав, когда именно она забеременела: оказалось, дело было в Крыму, где они вовсю наслаждались местными винами.
Он набрал номер. Два раза трубку бросали, затем весьма грубо осведомились:
— Что вам?!
Вадим попросил директора.
— Заведующей нет, — женщина не склонна была продолжать разговор.
— А это вам спонсор звонит, — развязно заявил Вадим, решив, что именно так и подобает говорить спонсору.
Женщина в телефоне вдруг оказалась заведующей и вдобавок довольно приятной собеседницей. Договорились, что Вадим навестит интернат на следующий же день. Ему осталось лишь дотянуть до вечера и поспешить к маленькому семейному торжеству.
Дома он появился значительно позже, чем было задумано; Маше и Кольке пришлось поужинать без него. Освободившись от пиджака, Вадим как всегда бросил его на первый попавшийся по пути предмет. Приближаясь к гостиной, он увидел стаканы на столике, пепельницу, эффектный излом Машиной руки с сигаретой…
Входя, он предотвратил всеобщее вскакивание и суету:
— Прошу прощения… вы продолжайте… я тут присяду, в себя приду — и плавно вольюсь в беседу.
— Совсем заработался, — ласково прогудел Колька, провожая его глазами до успешного приземления на диван.
— Давай я налью тебе выпить, — самоотверженно предложила Маша.
Прерванная беседа продолжилась. Как оказалось, они обсуждали права человека. Маша озвучила следующую позицию: в принципе, можно было бы рассмотреть возможность гуманно уничтожать дефективных людей, если бы не угроза фашизма. Поскольку определение дефекта со временем может расшириться. Колька же предлагал ей представить, что угрозы фашизма не существует, и спрашивал, можно ли тогда прямо сейчас убить хотя бы совсем дефективных. Маша же говорила, что это не то: она хотела сказать, что понятие прав используется неумеренно. И если так пойдет дальше, то скоро решат, будто умершие тыщи лет назад люди обладают правами. И придется отобранные у них сокровища вернуть в пирамиды и замуровать там навеки. Затем разговор перешел на аборты. С одной стороны, смерть невинного существа. С другой — некоторые сложности в жизни виновного. Виновного в том, что руки не дошли до презерватива. Колька склонялся к тому, что решение должно быть в пользу невинного. Маша не отрицала. Сошлись на интуитивно понятном: действие может быть плохим и неправильным, даже если оно не затрагивает понятие права. К примеру, плохо выкидывать труп дедушки на помойку вместе с пакетами от кефира, хотя у этого трупа юридических прав быть не может…
Вадиму же такие разговоры казались лишенными субстанции. Он не знал, что это были важные и нужные разговоры, — цивилизация подвигалась к прогрессу за счет подобных дебатов. Слушал он невнимательно. Разглядывал Кольку, отмечал изменения. Морщины на лбу — раньше их не было. Передний зуб — отколот кусок. После того как Вадим украдкой зевнул, Маша загадочно улыбнулась, встала и двинулась к выходу:
— Я вас оставлю — наверное, есть о чем поговорить. Если что, зовите.
Она ушла, и Колька открыл было рот. Но раздалось пиликанье, и Машин голос сообщил по интеркому:
— В холодильнике есть свежий креветочный салат. Привет.
Вспомнив, что пропустил ужин, Вадим отправился за креветками. Принес их, распаковал соус, разрезал лимон. Вдвоем с Колькой они соорудили на столике аппетитный натюрморт: креветки, паштет, сыры, крекеры. Колька заметил:
— Да, все-таки ты пошире стал… Семейная жизнь, борщи, блины… Заматерел.
— Да и ты, видно, не голодал в джунглях. Я-то думал, ты отощаешь…
Колька и в самом деле заметно поправился. Они обменялись ехидными взглядами. Чокнулись:
— За встречу.
Начали макать креветки в соус и есть. Колька повествовал о своих приключениях: что он видел, где побывал, кем был укушен. Рассказывал, расплываясь улыбкой по бороде, об одной юной аборигенке. Сокрушался, что не успел проявить пленки. По какой-то непонятной причине Вадиму было с ним теперь не очень уютно. Как будто это был вовсе не Колька, а какой-нибудь Колькин клон или имперсонатор, как бывает иногда в фантастических фильмах. Вадиму даже казалось, что Колькин взгляд отражался странным образом от влажного тельца креветки и падал ему на лицо, отчего чесалась щека. Он, правда, отнес все это на счет усталости. Да и — шутка ли — столько не видеться.
Пока Вадим думал об этом, Колька откашлялся и, ласково боднув друга взглядом, сказал:
— Рассказывай, что ли.
Интонация вышла особенной, и Вадим тут же напрягся:
— В смысле?
Колька сложил губы дудочкой:
— Да я так сказал, может, ты че рассказать хочешь.
Рассмотрев зачем-то Колькины брюки защитного цвета (множество карманов и клапанов), пушистый свитер (высокая горловина), Вадим прокомментировал его внешность:
— Между прочим, со временем ты все больше приобретаешь… Не знаю даже, черты или выражение — такого самодостаточного человека. Чего-то важное знающего… как бы так свысока на все дрязги смотрящего… Это ты у аборигенов набрался мудрости?
Колька сощурил лучистые глаза и стал, как раньше, похожим на доброго колдуна:
— Ну… не знаю. Прилипло от них кое-что. Научился не париться… не думать, что материальное — это главное в жизни… Что-то в этом роде.
Вопрос все еще висел в воздухе, и Вадим даже видел его составившимся из дыма закуренной Колькой сигареты. Он тоже закурил.
— Ну, что тебе рассказать… Мерзость какая-то происходит. Хотя вроде ничего и не происходит. Не о чем рассказывать, на самом деле. Кроме как о том, что есть ощущение… то ли все надоело, то ли ничего больше не будет… и не понятно, зачем это все… Главное, момент неудачный для таких настроений: мы уже несколько программ западным компаниям продали. И одна из крутых заинтересовалась, хочет в нас инвестировать. Если все срастется — это будет просто супер… Я так раньше думал. А сейчас это на меня впечатления не производит. По фигу все.
Колька присвистнул:
— Да, брат, я гляжу, у тебя этот… кризис среднего возраста…
Вадим рассмеялся:
— Какого еще среднего возраста?! Двадцать девять лет. Меня и в делах еще иногда не принимают всерьез. Поначалу приходится вести себя неестественно… Строить из себя сильно делового.
Колька пожал плечами:
— Психологи пишут, что кризисы у человека каждые семь лет случаются. И первый из серьезных — как раз около тридцати. Когда ты вроде в первый раз зрелый. Вот и среднего возраста. — Да че, — живо добавил он, — это и не плохо. Кризис — это переоценка своей жизни. Что очень полезно. Вообще задумываться полезно. И если, предположим, где-то ошибся, то в тридцать еще не поздно исправить.
Вадим поинтересовался:
— Ну и где я ошибся?
— Э-э, — Колька сделал отодвигающий жест руками, — я теоретически говорил. Чтобы это… предубеждение твое против кризисов развенчать. А ты, может, и не ошибся. Может, ты сделаешь вывод, что все нормально, выбор был правильный. А Машка что?
Вадиму было совсем неприятно вспоминать в этой связи о жене — да и вообще в любой связи. Он даже забыл, что она сейчас где-то в этой квартире, очень близко — живет, пишет, мажется кремом…
— Да замечает, наверное. Я с ней об этом не говорил… И то сказать — замечает. Как не заметить: я тут ей оплеуху влепил недавно.
Вадим посмотрел вдаль и увидел кожаную свинью у противоположной стены. Перевернутую вверх ногами.
— Так, сорвался из-за ничего. Она что-то сказала. Я ее, ну, шлепнул по щеке. Ночевал в офисе. На следующий день помирились.
Колька молчал, намазывая крекер паштетом. Затем запустил его в рот и поднял с бортика пепельницы тлеющую сигарету:
— А че сказала-то?
— В смысле? А… Что-то про отца. Моего.
— М-м, — невнятно среагировал Колька. Он облизывал пальцы, причмокивая.
— Ну, что-то типа того, что я ревную… Будто мне обидно — я должен был работать как вол… А мои сводные брат с сестрой — творческие бездельники… Ничем не занимаются… А отец их любит, балует…
Вадим взял у Кольки еще одну сигарету. Маша умела говорить глупые, но оттого не менее обидные вещи.
— А что это… отец? Ты с ним так и не общаешься?
Вадим оживился:
— Я тебе не говорил? Пока мама жива была, он ей звонил периодически. Со мной никогда не разговаривал. А когда она умерла, позвонил и попал на меня. Ну, мы парой слов перекинулись. И вот как раз после твоего отъезда, полгода назад… приезжает он в Москву на две недели. Ну, туда-сюда, встретились, он в офис ко мне заходил, потом домой.
Вадим помолчал, припоминая, и усмехнулся не без удовлетворения:
— Надо сказать, он выпал в осадок. Прыгал, щебетал: «У тебя здесь все, как в Америке, только еще лучше». Он перед этим в Штаты съездил, и с тех пор для него ничего лучше нет. В общем, не ожидал, что я так продвинусь, все восхищался. Особого общения у нас не завязалось. Он мне показался довольно пустым человеком.
— А если б он приехал и застал в тебе не крутого бизнесмена, а этого… творческого бездельника? Как бы ты тогда себя ощущал?
Колька лыбился за куском сыра, от которого понемногу откусывал.
— Надо полагать, я бы постарался этим бравировать. Он всю жизнь презрительно относился к людям творческих профессий. Особенно к тем, кто не может внятно зарабатывать. Вот и в этот приезд все сокрушался, что его детки бестолковые черт знает чем занимаются.
Колька курил, щурился в бороду, ласково улыбался краем рта. Вадим посмотрел на него с подозрением:
— Ты тоже думаешь, что у меня сохранилась обида? Типа, он меня бросил, мне всего самому пришлось добиваться… А о своих других детях он так печется, что даже противно?
Вадим напитал две последние фразы жгучим сарказмом. Но, как только слова закончились и повисли эхом в сознании, продолжая звенеть, память вдруг услужливо предоставила обрывки воспоминаний: удовлетворение впечатлением, произведенным на отца… пришедшее чуть позже опустошение. В голове что-то с глухим хлопком лопнуло.
«Как противно…» — только и мог подумать Вадим. Ему отвратительно было слушать, как отец говорил о здоровом детине с абсолютно стеклянным взглядом, благоговейно тыкая в фотографии: «Надо скорей возвращаться, мой мальчик приболел, кашляет по телефону… Мать все занята, надо ему хоть супу сварить, а то так и не выздоровеет на колбасе…» И омерзительно было даже допустить на минуту, будто Вадимова жизнь могла зависеть от этого глупого человека. Что это он запрограммировал не только весь ход событий, но и чувства, и мысли Вадима.
Колька, будто специально, ушел в туалет, а Вадим погрузился в минуты какого-то сложного видения. Он вспомнил, как в детстве пытался отцу понравиться, как это доходило до мании. Встречались они раз в месяц, и Вадим делал все возможное, чтобы доказать: он своего отца достоин. У того уже был другой сын, и Вадим, стараясь до отказа заполнить минуты и не умея в них втиснуть желаемого, видел, как отец зевает, скучает, плюет с моста в Москву-реку. На него не производило впечатления то, что Вадим ходит в кружки, лепит, вырезает, рисует. «По математике у тебя тройка, мне мать сказала, — говорил он. — Из таких, как ты, ничего не получается путного». И вместе с тем Вадим презирал себя за свои фанатичные попытки перед отцом утвердиться — попытки, существовавшие лишь в мечтах, потому как в присутствии отца Вадима словно парализовывало, и он действовал словно во сне, всегда невпопад. С раннего детства он полагал отца человеком ничтожным и мелким, но не мог не пытаться ему понравиться. А потом приходил домой и сгорал от стыда… Когда отец по какой-то причине не смог встретиться с ним в течение месяца, а затем и следующих трех, после чего стало само собой разумеющимся, что у него есть семья и встречаться им незачем, наступило некое равновесие. Вадим, конечно, решил, что все это из-за него, и он попросту не интересен отцу. И тогда, чтобы не мучиться зря, он просто перестал об отце вспоминать.
Колька вернулся и плюхнулся в кресло. Вадим был унижен своим открытием. То, что мелькнуло сейчас перед ним, обсуждению с Колькой не подлежало. Он никогда не обсуждал эту тему и с Машей — ей пришлось обо всем только догадываться… Колька, однако, как ни в чем не бывало продолжил тему:
— Подумаешь, ничего в этом нет из ряда вон выходящего. Даже это… самые далекие от цивилизации народы имеют особые представления об отце. О роли, которую он играет в становлении мужчины. Они считают отца создателем, источником себя не только в узком биологическом смысле…
Колька покряхтел, вытаскивая из-под себя мелкий предмет, оказавшийся игрушечной машинкой.
— Допустим, бывают следующие ситуации. Какой-нибудь крендель замечает: его мучают злые духи при встрече с конкретным человеком. А потом выясняется, что этого человека отец нашего персонажа когда-то давно обесчестил. И тогда уже сын обязан что-нибудь сделать: примириться с этим человеком или, наоборот, убить его. Так что они тоже рассматривают отца как это… изначальную программу, положенную в основу себя. И как инструмент для преодоления себя… У меня-то вообще отца не было. Но я все равно думаю: что значит то, что у меня не было отца? Ведь что-нибудь это должно значить.
Колька вскинул васильковые глаза, а затем снова обратил их к продуктам. Из дальнего дверного проема вынырнула Маша с приклеенной к уху телефонной трубкой и исчезла. Вадим долго смотрел туда, проверяя, на самом ли деле она ушла, и не мог оторваться: ему все казалось, что из-за косяка торчит край туфли или выглядывает глаз… Застав себя за этим занятием, он оправдался тем, что наверняка уж духовная-то ее сущность витает здесь неподалеку, чтобы все про всех вынюхать. Но после столь свинского суждения ему стало так неприятно, что он рассмеялся. Колька от удивления приоткрыл рот.
— Слушай, неужели все может быть так просто? — начал Вадим жизнерадостно. — Даже обидно. Слишком уж клишировано, примитивно. Отец бросил, или его вовсе не было… А ему, типа, все равно, что ты доказать пытаешься. Не может же быть все так просто?
— Не может, — живо согласился Колька, — но это вариант. — И тут же добавил: — А впрочем, почему не может? Состоялся уже крах и коммунизма, и либерализма, и рационализма… Физика, математика, экономика — все пережило крах и трансформацию. А поп-психология так и осталась стоять, никто ее не отменял. Почему? Работает.
Взглянув с интересом на неопрятные остатки пищи на столике, Колька поковырял в них пальцем и выудил целехонький пирожок, удачно пришедшийся в качестве завершающего аккорда:
— Я что хочу сказать. Я тебе сразу про отцов-детей все выложил потому, что ты сам мне выдал эти детали. Потому что это сразу на язык просится человеку… ну это… испорченному поп-психологией. На самом деле правда может быть такой, о которой мы никогда не узнаем. Но, в любом случае, у каждого человека должна быть своя история. Это — твоя история.
— Да что это за история… Мелко как-то. Даже стыдно.
Родился я в 1946 году в поселке Верхняя Пышма под Свердловском. Жили небогато: отец работал электриком, мать по хозяйству. Был я в семье младшим сыном, а самой младшей была сестра. Мать умерла, когда мне было шесть лет. Стирала белье в реке по осени, стояла по пояс в холодной воде. Потом — воспаление легких, всего месяц прожила после этой стирки.
Помню, отец созвал нас, ребятишек, в комнату. Умерла ваша мать, говорит. Сам пустил слезу; мы слезу пустили. С тех пор нам стало туго. Я нянчил маленькую сестру, ходил в школу. Каждое утро шагал один три с половиной километра по лютому морозу, а потом обратно. Всего раз в жизни принес тройку. Отец тогда молча хлестнул меня ремнем. После этого я забился в кладовку и от стыда не выходил целый день.
А потом отец опять женился. Хорошая была женщина Лидия Петровна, но у нее у самой было пятеро детей. Нас с братьями отдали в интернат. Там я и проучился, и прожил остальные девять лет. Отца видел редко, сестру еще реже. Братья учились в других классах, мы почти не общались. Мать я вспоминал все время. Думал о той жизни, которой она жила. Меня такая жизнь не устраивала.
В комсомол я вступил в пятнадцать лет. После интерната пошел в училище на камнеобработчика. Потом поступил в Свердловский горный институт имени Вахрушева на горномеханический факультет. Учился на отлично, предметы давались легко. Но я все искал другого. Стал активно участвовать в общественной жизни: выпускал стенгазету, организовывал субботники. После третьего курса меня перевели как подающего большие надежды в Московский горный институт и дали место в общежитии.
Институт я закончил с красным дипломом, был распределен в крупную организацию. Первые три года пришлось поездить по стране. Затем устроился на сидячую должность, но с большим объемом работы, где можно было проявить свои способности. К тому времени я встретил Олесю, студентку, мы встречались несколько месяцев. Не очень часто — мне приходилось брать работу на дом. В начале 1971 года мы поженились, а в конце года у нас родился сын Вадим. От моей организации получили двухкомнатную квартиру в новом районе. Приезжал отец, погостил две недели. Родители Олеси не помогали, поэтому было трудно. В первый год в новой квартире было так холодно, что спали под одеялом в рейтузах и кофтах. Мебели почти совсем не было.
Вадима отдали в ясли в шесть месяцев. Олеся закончила институт и пошла работать — преподавать в техникуме. Я уже два года был в партии, и мне порекомендовали по системе партийной учебы получить высшее политическое образование. Я поступил в областной Университет марксизма-ленинизма на отделение «Основы советского законодательства» на факультет идеологических кадров и начал учиться заочно. Конечно, особого интереса к проблемам теории и политики КПСС у меня не было, но к тому времени стало ясно, что только на способностях далеко не уедешь.
Через два года получил диплом. По должности я за это время немного продвинулся, но по-прежнему работы было много, а толку мало. И денег еле-еле на жизнь хватало: Олеся получала какие-то крохи. А потом вроде наметились перспективы: меня направили на заочное отделение Всесоюзной академии внешней торговли. Я стал учиться и видеть семью совсем редко. Дома я заниматься не мог — вечерами мешал Вадим, пока спать не ляжет. Поначалу Олеся не хотела отдавать его на пятидневку, и я занимался в читальном зале. Там в конце 1976 года я познакомился с Татьяной. Я уже понял тогда, что с Олесей мы долго не проживем.
С Олесей развелись в 1977 году. В том же году поженились с Татьяной. Мы хотели взять Вадима к себе, но суд оставил его с Олесей.
В 1980 году я получил диплом по специальности экономиста по международным отношениям со знанием немецкого языка. Детям Даше и Леше было три года и два. Практически сразу меня стали направлять в загранкомандировки сроком от недели до месяца — то в арабские страны, то в Африку, даже в Китай. Намучился изрядно, а по деньгам выходило чуть больше обычной зарплаты. Но зато в чеках. Приходилось брать с собой консервы чемоданами. А в 1983 году направили с семьей в ГДР на три года. Затем продлили контракт еще до 1987-го.
В 1987-м вернулись в Москву, жили в Таниной квартире с ее матерью. Трудно было приспосабливаться. Во-первых, уже привыкли к Германии, а во-вторых, вернулись уже в какую-то другую страну, не ту, из которой уезжали. Дашка и Лешка в Германии учились в русской школе, но все равно им в московской приходилось туго — по-другому учили, что ли? Не поймешь. Таня в Германии была домохозяйкой, а тут перестройка, надо вроде зарабатывать — в моей организации началась неразбериха. Таня пошла экономистом на стекольный комбинат. Но все равно было плохо и ничего не понятно.
Я пытался что-то сделать, найти какую-то щель, чтоб в ней укрепиться. Вроде возможности открывались необозримые. Все вокруг, у кого были связи, прибирали к рукам предприятия, пристраивались. Я было тоже купил ваучеры, но неудачно. Меня мои же «связи» надули: оказалось потом, что это было единственное предприятие, ваучеры которого нельзя было перекупать у рабочих, которым их выдали. А один мой знакомый умудрился прибрать к рукам, через различные услуги кому надо, контрольный пакет акций довольно большой фабрики — сейчас, я слышал, у него уж и газеты свои, и чего только нет. А я все крутился туда-сюда, старался понять новые законы и постановления. Видимо, их и не нужно было понимать, а просто действовать.
Тут еще меня стало давить чувство, что время поджимает. Всего на всех надолго хватить не могло. И не хватило. Я чуть не запил от разочарования, когда после всех этих попыток обнаружил, что ничего не успел. Были кое-какие сбережения в Сбербанке, но в 1991 году государство их заморозило. Когда отдали в 1993-м — это были уже гроши, а не деньги. Государство всех обокрало. Делать в этой стране было больше нечего. Мы с Таней влезли в долги, собрались и двинули в Германию. Связь там я поддерживал все это время, но уехали почти что чудом. Как там поначалу устраивались — лучше не вспоминать. Квартиру в Москве продали уже после отъезда, через посредников. Долги раздали, почти ничего не осталось.
Год прошел, и два — зачем приехали? Такой вопрос вставал. Хоть и жизнь тут красивей и спокойней. Работал «на дядю»; квартиры своей нет, ничего позволить себе не можешь — ни тряпку лишнюю купить, ни фруктов. И все-таки не сдавались. Думал я: неужели такую жизнь прожил, столько перетерпел, чтоб все другим досталось? Нет, я заслужил. И вот началось сбываться. Мало-помалу стал партнером, потом полноправным хозяином своей фирмы. Пусть небольшой, но со стабильным доходом, риска немного. Потихоньку каждый год расширяю. Таня поначалу работала — и кем только работать не приходилось — а потом наконец дома сидеть стала. Как нормальные люди зажили; а то дети все стеснялись. Дети растут, школу закончили, в университет поступили. Все нормально. В Америку по делам съездил.
А Олеся-то умерла. Я звонил иногда, помочь предлагал чем-нибудь. Она всегда говорила: все есть, ничего не надо. И вот звоню, потом еще, случайно на соседку попадаю — умерла, говорит. А Вадим, говорит, новый русский. Мне любопытно стало, решил его повидать. Даже с Таней поссорились — не едь, говорит, в Москву. Или меня, говорит, возьми. Поехал. Увидел. Даже завидно стало, по правде говоря. Как ему это досталось? Я вот всю жизнь пахал, а мне столько денег и не снилось. Ну, а вообще, хороший парень вырос. В меня, наверное. И внук.
Вернулся обратно: рассказал своим про Вадима. У детей — глазища по пять копеек… Дальше живем. А что делать?
Вадим, дабы проявить себя радушным хозяином, отправился на кухню за новой порцией провизии. Раскрывая холодильник, он вдруг подумал, что стало хуже. К уже напроисходившему добавилось еще и это неожиданное унижение… К тому же по пути из кухни назад он начал подозревать Кольку в покровительственном отношении.
Колька об этом, конечно, не знал. Потому и сказал как ни в чем не бывало, устраиваясь поудобнее и не замечая пятна, которое перед этим посадил на обивке:
— Ну, давай, рассказывай. А то я в своих скитаниях совсем это самое… от жизни отстал. Новости-то я главные знаю. Но ощущение — что такое жить сейчас в нашей стране — потерял.
Вадиму в этот момент удивительным показалось предположение о существовании вокруг какого-то другого, большего мира, к которому он будто бы был причастен. Он не знал, как ему реагировать. Помолчав, он сумел из себя выжать зачин:
— Ты знаешь…
И Колька сейчас же взглянул с интересом. А Вадим почувствовал себя собакой, прогавкавшей нужное количество раз. Следовало, конечно, продолжить — Колька уже приоткрыл рот.
— …У меня самого пропало. Ощущение настоящего времени. Каждая эпоха вроде имеет свой стиль, аромат, вкус… Взять двадцатые года, пятидесятые — какие угодно. При упоминании — сразу конкретный образ всплывает. А сейчас — какой стиль этого времени, какая идея? Я, например, ничего не ощущаю. Живешь в море сумбура, который все растворяет…
Колька предложил версию:
— Возможно, это последствия как ее… глобализации. Все становится похоже на все — куда ни плюнь, везде кока-кола, американские фильмы, компьютеры. Это, брат, грустно. Корпорации пытаются захапать весь мир. Вот так приедешь в Алжир — а там нет ни узкой арабской улочки… ни резной шкатулки, сделанной вручную… Зато полно пылесосов и этих… домашних кинотеатров.
— Ну, это с твоей точки зрения грустно. И с моей. А если встать на место людей, которые живут на этой узкой арабской улочке? Или, скажем, их детей? Думаешь, они хотят свой неповторимый быт? Или все-таки кока-колу и компьютеры?
— Это, брат, это… сложный вопрос. Все-таки, наверное, не все дети. И уж точно не все взрослые. Особенно в мусульманском мире, да? Они сопротивляются.
— Ну да. Даже у нас много таких, которые сопротивляются. Вопят, что с приходом капитализма все рухнуло… Вот как ты говоришь. Все захватили корпорации, макдональдсы… все ужасно…
— А что, нет?
— Это они ужасного не видели. Вот в Колумбии — ужасно. Там война длится уже двадцать лет. И воюют все со всеми — наркомафия, государство, левые, правые, частные армии, партизаны. Чтобы высунуть нос из дома, надо вооружаться и ходить группами. Плюс эпидемии холеры, коллапсы валюты…
Вадим увлекся и разжевал панцирь от креветки.
У Кольки в животе заурчало.
— Слушай, неужели ты в это веришь? Русский человек — он же это… не такой, как все. Русский народ — это нечто особенное.
— Да ладно… Это писатели выдумали. Ничего особенного. Ему тоже хочется хорошо жить, в комфорте. И пить кока-колу, и пылесосить.
Колька засмеялся:
— О-о… ну этого и следовало ожидать. Что еще может думать преуспевающий бизнесмен… Кока-кола форева!
(Или: Колька захохотал? Подавился? Поперхнулся?)
Вадим почувствовал свое учащенное сердцебиение. Ему вдруг понравилось высказываться. Давно уже не говорил вот так… объемно.
Колька иронически резюмировал, разглядев свои руки с длинными грязноватыми ногтями:
— Значит, все тебе у нас нравится… все движется в сторону прогресса…
— Ну, пока не все. От идеологии подташнивает. От национализма на религиозной основе. Телевизор невозможно включить… На какой-нибудь праздник государственные чины выстраиваются перед патриархом — премьер с женой ему ручки целуют. Обряды, свечки, кадила… Средневековье какое-то.
— Ну ты, брат, идеалист, — Колька облизался как-то очень плотоядно. — А горячность какая сохранилась! Ха. Будто не хозяин компании тут сидит, а этот самый… студент-первокурсник!
Блеснул глазами, предвкушая занимательную дискуссию.
А Вадима понесло.
— Я вот как-то представил на секунду и обалдел: в мире существует многомиллионный штат священнослужителей. Все эти миллионы встают с утра, надевают свои рясы или что у них там, идут на работу. Проживают долгую жизнь, съедают тонны хлеба, овощей… выстраивают властные структуры, интригуют, ведут кипу документации… и вся эта, так сказать, деятельность направлена на то, чтобы убежать от реальности. И другим помочь сделать то же самое.
Тут он подумал, что толком не знает о религиозных убеждениях друга. Раньше на эту тему Колька высказываться избегал. Снова приступив к паштету, Колька намазал бутерброд и отвалился назад:
— Значит, вера, по-твоему, — всего лишь способ убежать… э-э… от сознания собственной смертности?
— Да. Форма трусости перед миром. Человек не может смириться с тем, что умрет, и его больше никогда не будет… Тогда он придумывает, каким этот мир должен быть, и верит, что он таков и есть.
Вадим сам с аппетитом съел паштету, намазав его на крекер.
— Даже если так — что в этом плохого? Слабые люди, поверив, получают силы жить и работать. Без веры в лучшее нельзя — история показывает.
Здесь Вадим пожалел, что выдвинул эту тему. Потому как Колька и теперь своего сокровенного высказывать не собирался.
— Тебе не кажется, что ты немножко перегибаешь палку… ну, заявляя, что Бога нет и он — полностью творение человеческих страхов? Может быть, ты просто чего-то не знаешь?
Вадим, уже с некоторым раздражением:
— Люди чувствуют трепет перед сложностью и размером вселенной. Но это само по себе не дает им право заявлять, что существует некая реальность, от которой зависит мир. В любом случае, тяжесть доказательства лежит не на атеистах. Ессессьно. Если к тебе, скажем, приходят и говорят, что существуют огнедышащие драконы… Ты потребуешь это доказать. Ты же не станешь доказывать ему, что драконы существовать не могут.
Слегка разочарованный, Колька очистил рот языком от остатков пищи. И с притворной грустью сказал:
— В откровения такие, как ты, не верят. Наука ведь доказала, что все интуитивное знание беспочвенно… Так? Библейские чудеса были исследованы учеными. И они, конечно же, пришли к выводу, что чудеса доверия не заслуживают. Как же тогда реализовать тяжесть доказательства?
Вадим заметил, как быстро его поставили в лагерь к противнику, приписали к какой-то группе. Задела также издевка. Или показалось?
Раздался стук вазы — в проеме образовалась смущенная Маша. Она объяснила застенчиво:
— Это я пытаюсь тактично предупредить о своем приходе… Не спится, понимаете ли, когда интересные разговоры разговариваются.
Колька, оглаживая живот:
— Ты нам льстишь…
У Вадима с появлением жены совсем пропало желание продолжать, хотя она и была потенциальным союзником в споре. Колька же поулыбался глубокомысленно и начал, обращаясь к Вадиму:
— А если все-таки окажется, что Бог есть? Что ты будешь делать — брать свои слова обратно?
— Ничего я не буду брать… То, что я сейчас знаю о мире, говорит мне, что Бога нет. А если когда-нибудь я обнаружу себя стоящим пред его укоряющими очами, то скажу: «Доказательств твоего существования не было. Я ошибался, но не был неправ».
Наслаждение Кольки, судя по выражению его лица, достигло апогея. Вадим же терпеть не мог людей, которые в разговоре не открывались сами, зато других выворачивали наизнанку и получали при этом удовольствие. Позиция такого человека в споре всегда более выигрышна: он может делать вид, что гораздо состоятельней оппонента, поскольку его карты никому не известны.
С негодованием наблюдая за Колькой, Вадим дополнил запальчиво:
— Другое дело, если б у меня была потребность верить! Потребность от кого-то зависеть. Но я нормальный, здоровый человек…
Колька продолжал сидеть с той же ухмылочкой.
— …А когда мне говорят, мол, вдруг ты через десять лет станешь верующим… И увидишь, что был неправ… Я отвечаю: это не покажет, что я был неправ. Это лишь покажет, что я не мог справиться с жизнью самостоятельно.
— И часто тебе м-м… такое говорят? — спросил Колька совершенно уж ни для чего и отправился в туалет, держась за ухо.
Вадим этой репликой оскорбился — его явно не принимали всерьёз. Он посидел, насупившись, желая хотя бы провалиться сквозь землю. Настойчивое присутствие жены ощущалось каким-то потным и жарким давлением воздуха. Она качала ногой и наблюдала за ним будто издалека. Он попробовал не сопротивляться и задохнуться. Отчего-то не задыхалось, лишь трудно было дышать, противно. И тогда уже Вадим разозлился.
Колька возник с жалкой миной.
— Ты чего? — спросила Маша участливо.
— Да че-то… ухо стреляет… Я у вас там этого… борного спирту себе закапал. В аптечке нашел…
Сел, улыбнулся лукаво и вкрадчиво произнес:
— Кое-кто из известных сказал, что атеист — это машина без водителя, полагающая, что может ездить сама.
Вадим остолбенел. Маша же распахнула глаза, но среагировала быстрее:
— Дорогой, этот «известный» не мог быть умным человеком. Аналогия неправомерна: она уже подразумевает то, что стремится доказать, сравнивая человека с неодушевленным механизмом. А во-вторых, атеистов нельзя чесать под одну гребенку. Их столько же вариаций, как и верующих.
— Хм. Вот вы не хотите, чтоб вас это… одной расческой чесали. А верующих чешете. Все — боятся остаться наедине с миром… все трусят смерти. А?
Маша взяла свой любимый тон — радиоведущего идеологической передачи:
— Это — главная мотивация. У меня есть знакомая: умная тетка, кандидат наук. Она верит в Бога и говорит: иначе все теряет смысл. То, что мы живем, а потом умираем в муках. Ей даже в голову не приходит, что смысла может и не быть… У нее тяжело умирала бабушка, и она говорила: если при этом не верить в бессмертие, то можно свихнуться. Страшно, понимаешь? Большинству людей страшно.
Колька помолчал.
— Эту позицию можно атаковать с разных сторон. Но хочу вернуться к вопросу, который я, это… задал Вадиму. Он так и не ответил. С чего вдруг ставить интеллект во главу угла? А не счастье, например?
Вадим к этому моменту накопил в себе злость. Колька между тем начал теряться: держался за ухо, морщился и, скорее всего, досадовал, что пропадает такой интересный спор. Вадим сказал:
— Да, возможно, что вера многим помогает. И я могу нормально к ней относиться. Как к терапевтическому средству. Как к системе преданий. Обладающих нравственно-этической энергией, и все такое прочее. Но ведь эти люди еще и претендуют на то, что их вера отображает устройство мира! То есть раньше были черепахи и слоны, а теперь вот — такой невидимый кукольник… Религия должна быть без метафизического содержания. Она не должна притворяться тем, чем не является. Физикой, любой другой наукой.
Колька простонал страдальчески, держась за ухо:
— Хорошо, даже если это… встать на твою позицию. И выкинуть метафизику. Можно ведь понимать религию как метафору и символ.
— Метафору и символ чего? Если любви и моральных идеалов, то почему не возлюбить любовь и идеалы сами по себе?
— Но люди слабы, им нужен Бог. Потому, что без него они не способны иметь моральные принципы…
Вадим видел, что Колька со своим ухом ему теперь не оппонент. Но не удержался и воскликнул:
— Ах вот оно что! Вот с чего надо было начинать! А то говорят со снобизмом: «Он пришел к Богу в результате большой душевной работы…» Как будто он теперь стал чище и лучше… А он пришел к Богу потому, что без него не мог быть чище, — по слабости. Не мог быть атеистом и при этом вести себя по-человечески. Зато теперь он будет говорить об атеистах свысока…
— Слушай, ты ведь Достоевского любил… А он говорил: интеллектуальный абсурд или нет, но вера нужна. Потому как, это самое… без нее мораль не имеет базиса. А жизнь — смысла.
— Это ерунда. Даже если в жизни нет Цели с большой буквы, в ней есть маленькие цели. Которые имеют смысл даже в мире без Бога. Бог или не Бог, бессмертие или смерть… но мучить людей ради удовольствия — гнусно. И тому, кто этого не понимает, Бог не поможет. Более того, и не должен помогать.
Маша улыбалась и смотрела на Вадима почти что с нежностью. Колька же промямлил:
— А помнишь, это самое… мы раньше на кухне говорили о духовности и всем таком прочем… куда ж это все подевалось? Тебя это больше не интересует? Успешный бизнес и так далее…
— Меня это очень интересует. Только у нас почему-то все считают, что духовность подразумевает общение с Богом. А духовность — это какие-то самостоятельные размышления о мире, о себе, о людях… Закрыть глаза и залепить себе уши Богом не значит проявить мужество или мудрость. Мир не наделен величайшим смыслом — ну и что?! Надо вести себя достойно перед лицом его иррациональности.
Все помолчали. Тогда Колька примиряюще пробормотал:
— Ладно, старик… Мы с тобой еще в следующий раз об этом поговорим… И тогда посмотрим, что ты скажешь…
Довольная состоявшейся беседой Маша предложила:
— Давай я тебя полечу, дорогой, а то ты совсем расклеился…
Колька действительно расклеился; он не захотел остаться и уехал. Вадим был в мерзейшем расположении духа. Ну и поговорили. Встретились лучшие друзья, называется. Что же произошло? Что вообще происходит?