Бледно-кукурузная сталинка напротив “Лесной” всегда заплаканная, гепатитная. Или нужно дождаться лета? Треуголка фронтона нахлобучена на четыре сдвоенные колонны по фасаду. Саша не помнит своего ощущения от здания общаги в конце августа, когда увидела его впервые. Все перебила радость, что рядом с метро, и просто радость. Взволнованная, она сошла с эскалатора, волоча огромный баул. Уточнила у прохожих адрес – да вот же одиннадцатый, прямо перед вами! Ручки врезались в ладони. Ее догнала худенькая девушка с чемоданом и двумя холщовыми сумками, в одной из которых покачивался бюстик Маяковского. Вы ведь одиннадцатый корпус спрашивали? Ей тоже туда. Саша остановилась. У девушки в лице была какая-то несимметричность. Сама неспокойная, даже нервная, нежная, сразу понравилась Саше. Перешли Кантемировскую – перебежали в другую жизнь. Еще до крыльца решили жить вместе. Маяковский задумчиво смотрел в небо.
В первые недели на учебу ездили комнатными стайками, умытые, выспавшиеся, наперебой одаривая друг друга пятаками на метро – держи мой, а то пока достанешь… Щедрость, в которой плещется довольство посвященных – мы поступили, мы смогли! – радость новой жизни, без бабушек и мам. И пары, слово-то какое – у нас пары! и эпюры! и перебежки из корпуса в корпус, из одного красивого в другой прекрасный. Горела осень парковым золотом в окна главного здания.
Жизнь очертила кружок вокруг “Лесной” и “Политехнической”: на первой – спим, на второй – “школа”, как все вокруг называли институт.
Неспокойную девушку звали Важенка. Она отличалась. Хлесткая, всегда немного взвинченная умница. Ее спокойная дерзость совершенно пленила Сашино сердце. Саша была помладше, потише. Ей до дрожи хотелось с таким же шиком курить, сквернословить. Шутить – моментально, едко. Чувствовать свою женскую силу, как чувствовала ее Важенка.
Важенка проницательная, небезразличная ко всем и всегда. Цеплялась к прыщавой тихоне Лене Логиновой, к Марине Дерконос, еще двум обитательницам их сто одиннадцатой комнаты.
– Объясни мне, Лена, почему у тебя всегда такое уныние на лице? Вся мировая скорбь! Ты выспалась, у тебя выучена почти половина коллоквиума, – лежа на кровати, Важенка загибала пальцы. – Ты съела в буфете котлету, я видела. Судя сейчас по твоей безмятежности, с котлетой повезло. В чем дело? Ты живешь в комнате с лучшими девушками курса! У тебя нет причин для такого лица! Я слежу за тобой третью неделю. Плохие новости, дитя мое. Оно стоит на месте. А тебе еще замуж выходить!
Саша вздрагивала, потому что ей было почти плевать на всех остальных, кроме Важенки и Славки. Славка появился в группе только в октябре, и Саша влюбилась до гроба, как шутила Важенка. Шутила укоризненно, немного печально. Так казалось Саше. Все равно дружили. Никто не умел так легко и весело отвести от нее все тревоги и беспокойства. По поводу новой взрослой жизни.
– Ну, куришь! Да, нездорово. Но! – Важенка поднимала вверх палец. – Апельсин знаешь? Так вот, он продлевает жизнь на пятнадцать минут. То есть ровно настолько, насколько сокращает ее табак. Выкурила – будь любезна, апельсинчик. И все, Саша! Не парься. Или смейся три минуты, тот же эффект!
Саша слушала, смеялась, к ней возвращались силы и равновесие. Немного рисуясь, Важенка делилась с ней всем, что успела понять про жизнь.
– Саша, что значит нельзя? Ты вроде доросла, добежала до праздника непослушания и тут же строишь свою собственную клетку, весьма неумело, кстати. Как без нее! Ты свободна, Саша. Повторяй это себе. И да! вся свобода внутри.
У свободы вкус каменных буфетных булок – кубик масла, как единственный зуб в их разрезанном рту. Вкус томатного сока со сметаной – сто грамм сметаны в стакане долить соком, смешать и пить, прикрыв глаза, в память о летней салатной юшке. Вкус жареной картошки, вечной, вечерней, на пахучем подсолнечнике. У свободы вкус бочкового кофе, пустого супа, дешевого портвейна, водки, занюханной – ах, чем только не занюханной, иногда ничем. У свободы желтоватый цвет туманного утра Выборгской стороны. У свободы сырость сиреневых сумерек, когда после школы обратно на “Лесную”, запах новых тетрадей, старых учебников, метро, прелой листвы, духов “Каприз”.
Кто-то из ленинградцев на семинаре, обнюхав сзади их тонкие шейки, затылки, спросил у Саши:
– Слушай, а вы чё, одними духами все душитесь?
Саша вспыхнула. Важенка ненаходчиво огрызнулась – да пошел ты! Засмеялась.
Духи так и назывались, “Каприз”, и флакончик был не один, а два или даже три, но никто из четверых не разбирал, мой, не мой: брали с полки, душились, и вперед. Особенно по утрам, когда подъем за полчаса до лекции, туалет, почистить зубы, надевали первое, что выпадало из шкафа, часто не свое, кичились этим. Это бравада была сродни пятачковой вежливости – так праздновался новый статус, уход от родительской власти.
Важенка, которая уже в “Сосновой горке” наелась общежития, скрипела зубами, обнаружив, что в ее любимом свитере ушла Марина Дерконос.
– Слушай, Дерконос, я тебе сто раз уже… Это же не говно цыганское, а за бешеные бабки у фарцы. Не надо брать это, Марина.
Дерконос, лупоглазая, веселая, раскормленная дочь воркутинского шахтера, не дослушав, махала рукой: да иди ты!
– Девочки, я серьезно, – злилась Важенка.
Но ссориться еще не хотелось.
Саша с головой нырнула в общежитский быт, каждую неделю придумывая новые игры или меняя правила у старых. В конце сентября она уговорила девочек объединиться с комнатой одногруппников, чтобы питаться совместно. Мальчики ходили в магазин со списком продуктов и общим кошельком, девочки готовили. Важенку и лобастого старосту кинули на посуду. Важенка зверела, но пока во всем участвовала, так было проще выжить. К тому же во всех общественных затеях мнилось что-то правильное – нельзя одному, не воин! Свобода свободой, но страшно выпасть из системы, которая тебя взрастила: коллектив – бог! Через неделю все уже тяготились идеей восьмиместной столовой: девочки спотыкались в своей комнате о продукты, кассир обнаружил недостачу, Важенка ворчала, что их восемь, а посуды как после двадцати. Еще во время ужинов постоянно норовил примкнуть кто-то левый – в общем, все закончилось. Есть вчетвером было проще и логичнее, но и здесь с самого начала все устроилось бестолково. Октябрьскую стипендию просто не заметили, она куда-то сразу исчезла. Переводы из дома приходили в разные числа, потому сначала жили на деньги Саши, потом проели сороковник Важенки и Лены Логиновой. С нетерпением ждали, когда придут деньги Дерконос.
– Ты точно не из детдома? – спрашивала недружелюбно Важенка, возвращаясь с вахты, где среди бланков с переводами так и не находился долгожданный.
В институте после второй пары, когда столовые и буфеты Гидрокорпуса были переполнены, Важенка с Дерконос приноровились тырить сдобу с верхних полок стойки. Делали вид, что им ничего не надо из еды, кроме булок или сосисок в тесте. Дерконос подходила сразу к кассе, где всегда страшная толкучка, демонстративно держа перед собой кошелек, а Важенка через головы стоящих в очереди захватывала сверху три булочки, если повезет – четыре.
– Марина, за две! – кричала она Дерконос, делая несколько шагов к кассе.
Та важно расплачивалась.
В этом гудящем аду никому и в голову не приходило пересчитывать булочки. Через пару дней догадались, что пункт с оплатой можно опустить. Крика “Марина, за две!” в прикассовую толчею было достаточно.
Вечерами крутились как могли. Важенка стреляла по комнатам подсолнечное масло, Саша с Дерконос по три-четыре картофелины. Комнаты-дарительницы запоминали, чтобы не повторяться. Логинова охотиться не умела, поэтому чистила прибывающие овощи, резала соломкой. Без ужина не оставались.
Наконец однажды вечером на столе рядом с аквариумом вахты обнаружился перевод из Воркуты.
– Тебе по полтиннику шлют? Ну ты и купец, Дерконос. Давай быстрее, почта скоро закроется, – Важенка радостно размахивала бумажкой. – Вставай, лентяйка!
Это была цитата. Дерконос накануне уже в ночи неожиданно прочитала им свои стихи. Там какой-то условный студент, скорее всего после ночи любви, игриво будил свою девушку в институт: “Вставай, лентяйка!” Дальше шла целая любовная игра, в которой Дерконос наверняка видела себя главной героиней. Заканчивалось все словами “и я, приоткрыв одеяла кусок, целую твою теплую коленку”. Важенка не захрюкала в голос только потому, что оценила бесстрашие Марины Дерконос, не побоявшейся ни ее насмешек, ни бронзового взгляда Маяковского с высоких книжных полок.
– Это Косте или Толе? – сдержанно спросила она в полной тишине.
У Дерконос с самого первого сентября образовалось сразу два возлюбленных. “Не, ты поняла? А мы-то чего сидим?” – смеялась Важенка Саше Безруковой. Синеглазая Безрукова, у которой тоже недавно случилась вечная любовь, только качала белокурыми кудряшками: “Ты их видела? Ну так и вот”.
Костя и Толя находились на каком-то самом последнем уровне мужской привлекательности, там, где мужчина становился для Важенки бесполым. Оба рельефные, безмолвные, родом из каких-то архангелогородских и карельских деревень, в вечных тельниках, припахивающие луком и потом, оловянный взгляд. Важенка часто приставала к Дерконос, как она их различает. На самом деле все три персонажа, включая Дерконос, были совершенно стремными, поэтому какие там межличностные отношения – кто? кого? с кем? – ее совершенно не волновало, она никогда не думала о них. Просто так про лентяйку ввернула, от радости близкой еды.
Дерконос, впрочем, не торопилась. Двигалась степенно, одеваясь, вздыхала за шкафом, делившим комнату на две части. Важенка бросилась на помощь. Подала ей пальто, сорвав с вешалки, потом осторожно достала с полочки шляпку-таблетку с вуалькой, как у Глебочкиной. Пританцовывала с ней, ожидая, пока Марина, кряхтя, застегивала сапоги. Та разогнулась, красная от натуги, сдвинула выщипанные брови, уловив что-то издевательское в приплясываниях Важенки со шляпкой. Но та невинно дунула на вуаль, улыбнулась. Еле вытолкали эту Дерконос.
– По-моему, она не хочет нас кормить, – Важенка улеглась на кровать. – Незнакомка блоковская. Итак, что мы купим в первую очередь…
Марины не было нестерпимо долго, прошло полчаса, час, другой, в студгородке закрылась почта. Практичная Безрукова уселась за стол переписывать лекции и только качала головой на брань Важенки и ее возмущенные возгласы. Логинова на эту же самую брань хихикала со своего второго яруса. Но вскоре и гнев иссяк. Они замолчали, Важенка уже не ворчала и не ворочалась, молча смотрела в потолок. Лена уснула, и было слышно, как скрипит ручка у Безруковой, как хлопают двери других комнат, как щелкает пальцами, проходя мимо, вахтер Боря – мужской туалет находился от его поста в другом конце длиннющего коридора, и он всегда помогал себе щелканьем, чтобы скрасить долгий путь, а они смеялись – чу, Боря в сортир пошел!
Было слышно, что все движение за толстыми стенами радостно устремилось на кухню: соль забыли, со-о-оль! Через чуть-чуть в комнату вползут запахи еды, даже если не открывать дверь.
Запахи явились вместе с Дерконос, которая долго раздевалась, швыркала носом, явно побаиваясь шагнуть из-за шкафа. Но рано или поздно…
– Химию переписываешь? – ненатурально бодро спросила она у Саши.
Строгая Безрукова блеснула очками.
– Где деньги? – Важенка села на кровати.
Панцирные сетки у кроватей проседали почти до пола. Спасало будущее строительное ремесло: если под сетку засунуть чертежную доску, прямо на металлический каркас, то она уже не проваливалась, да и скрипела поменьше, а прекрасный жесткий сон был обеспечен. Как же спят люди на экономическом, часто размышляла Важенка.
– Где деньги? – повторила напряженно.
– А вот, – голос Дерконос дрогнул. – Кольцо купила, перстень. Между прочим, могу себе позволить.
К Важенке старалась повернуться боком, оберегая лицо и полную спину.
И такая тишина пролилась по неуютной, плохо освещенной комнате в старых темных гардинах, заваленной тяжелыми покрывалами из дома, с сальными островками на вытертых обоях, прикрытыми кое-как Сашиными гобеленовыми ковриками, с затхлым воздухом, а по полу дует…
– А остальные деньги? – тихо спросила Важенка.
– Так все за кольцо же, пятьдесят рубчиков, – голос Дерконос набирал силу.
Чтобы полюбоваться как следует, она отвела руку с перстнем к голой потолочной лампе. На светильник планировали скинуться со следующей стипендии.
Надо было успеть до закрытия, и весь путь до Выборгского универмага Важенка, задыхаясь, бежала по черному мокрому проспекту. В висках колотилось – почему же никто из них ничего не сказал Дерконос, не закричал на нее, не пригрозил, не припомнил, на чьи деньги жили эти две недели, почему? В “Сосновой горке” народец был тертый, уже научившийся скандалить, разбираться, а здесь дети, сущие дети. И она такая же. Робкие, не умеющие спорить и защищаться, с каким-то обрывочным самосознанием – кто мы? куда мы? главное, учись! – волею судьбы заключенные вместе в казенную комнату.
Она влетела на второй этаж сразу к галантерейному, где рядом со всяким рукоделием – наборы швейных игл, пяльцы, схемы вышивок, грибки для штопки – посверкивали недорогие украшения. На перстне, один в один как у шельмы Дерконос, серебро с нежной финифтью, значилась цена – 25 руб. Запыхавшаяся Важенка попросила продавца посмотреть его поближе, недолго крутила в пальцах, осторожно положила на прилавок. Спасибо!
– Кольцо стоит двадцать пять рублей, – запальчиво на всю комнату.
Нет, Дерконос не визжала, что не их собачье дело, куда она потратила свои деньги, не побледнела, не оправдывалась. Лежа на кровати, сказала спокойно в потолок:
– Правильно, там было два похожих, очень похожих кольца, одно – двадцать пять, другое – пятьдесят, уж не знаю, чем они там различаются. Но на моем все тоньше, изящнее, меня продавщица уговорила за пятьдесят взять. Последнее.
Первый вечер, когда легли голодные. Не захотелось мудрить, стрелять, размешали побольше сахара в чае, напились и легли. Молчаливые.
Ушам не поверила, когда Дерконос, укладываясь, вдруг тихо вздохнула о том, что хочется есть. Нервно хохотнула Безрукова.
– Марин, а ты перстень полижи, – Важенка щелкнула выключателем.
Довольно скоро выяснилось, что ходить на лекции можно не каждый день. Ну, перепишу, да и все, смысл там торчать. На некоторые семинары тоже ноги не несли. Просто не хочу походить на этих испуганных зубрил.
Сначала ей было страшно просыпаться в пустой светлеющей комнате, и она вскакивала, пытаясь успеть на вторую, на третью пару. Потом даже вошла во вкус, и пусть все еще тревожно, но уже потягивалась в кровати не без неги, обдумывая лазейки, чтобы забить на весь день.
Она теперь никогда не была одна. Круглосуточно вокруг были люди: общага, буфет, метро, институт, столовая. И где же тогда лелеять свою индивидуальность? В сортире? Но там сквозняки, стульчаков нет – особо не полелеешь. Важенка поняла все это, когда обнаружила, что подолгу сидит, запершись, на краешке ванны в сестрорецкой квартире, куда они с Татой теперь часто наведывались. Пусть недолго, но человеку необходимо в дне побыть одному, думала она, удобнее заворачиваясь в одеяло, иначе с ума спрыгнешь!
Закуривала первую сигарету у стылого окна в коридоре, гулкий канал которого убегал прямо и далеко. Ее мучило похмелье и раскаяние, но она всегда неплохо успевала в школе и надеялась, что и здесь как-то расправится с зачетами и экзаменами в положенный срок. За оконной решеткой качались на ветках черно-серые птицы.
Она проспала и сегодня. Заторможенная, набрела в буфете на то, как хромая тетя Тося разбавляла из чайника вчерашний суп. Та не услышала шагов Важенки, но, обернувшись, не смутилась вовсе, только хохотнула: густоватенький был, перловка вот так комками! Важенка тихо съела яйцо под майонезом, выпила желтый кофе в потертом стакане. В коридоре, ежась, чиркнула спичкой у широкого подоконника, размышляла – идти, не идти. Издалека в тонких вензелях ее дыма показался вахтер Боря.
– Ты только лабы не пропускай, трудно отрабатывать, и на физру ходи, – прощелкал мимо.
Важенка слабо улыбнулась ему – утренняя сигарета привычно выбила из-под нее пол, хотелось лечь на него и закрыть глаза, как в детском саду, когда закружишься, опасть, как марионетка. Лабораторные она почти не пропускала, а вот в спорткомплексе появилась лишь пару раз – что, прямо отчислят из-за физкультуры?
Уже у своей двери Важенка столкнулась со второкурсниками, Коваленко и Вадиком, с которыми пила накануне. Они загудели ей навстречу: курила, что ли, а мы стучим тебе, стучим. Все вместе отправились за пивом.
Была суббота, бесснежный минус и серая очередь у пивного ларька, сутулая, двухрядная. Три высоких столика прямо на ноябрьском ветрище, облепленные счастливчиками с кружками, с полными бидончиками. Осторожно сдували пену на задубелый газон. Тощий старик в конце очереди не выдержал и крикнул им:
– Как оно?
Какой-то работяга в строительной робе, в ботинках, присыпанных побелкой, вынырнул из своей кружки с красными глазами.
– Разбавленное, чё. А как ты хотел?
Старик вытянулся, заорал по верхам:
– Скажите ей – пусть лучше недоливает, хер ли разбавлять-то, – сплюнул под ноги.
– Ну, мы тут навсегда! На час, наверное, больше. Суббота же, – расстроился Коваленко.
Важенка щелчком отбросила недокуренную сигарету, прищурившись, взглянула на него и забрала у Вадика из рук трехлитровую банку. Худенькая, легкая, побежала вдоль очереди к самому ее началу и, поднырнув под локтем у какого-то гражданина, оказалась среди первых.
– Дяденьки, – заныла по-девчачьи, держа пустую банку перед собой, – пустите, пожалуйста, папке на опохмелку.
Она даже не поняла, откуда принесло ей этот образ пацанки с рабочих окраин. Бледненькая, стрижка-горшок с подбритыми височками, дрожит от холода в черной дутой куртке. Мужики на секунду оторопели, потом заржали, стряхивая похмельный морок: достоялись же, сейчас одну большую, а маленькую с подогревом, чтобы сразу, до слезы, – девчонка смешная, сигарета за ухом, а если и врет, так и пусть, весело же! Первый по очереди, большой дядька с рыжей бородой, отступил на шаг, пропуская ее к прилавку.
– Да это студенты, блин, вон их общага, гоните ее в шею, – сварливо вопил кто-то из середины.
– Ну, студенты не люди, что ли, – добродушно басил дядька, ощупывая жесткую на вид бороду.
Важенка успела забежать к себе, чтобы накраситься, потом поднялась на третий мужской. Сочувственно взглянула на беременную девчонку, которая по пути на пятый семейный остановилась передохнуть на лестничной площадке. Но отдышаться не получилось – стояла, зажав нос от тошнотворного запаха селедки: вьетнамцы, которых на третьем пруд пруди, ввиду субботы начали жарить ее, не дожидаясь вечера.
– Они что, ее прямо соленую на сковородку? – промычала девушка.
Важенка пожала плечами, скользнула быстрее мимо кухни к комнате новых знакомцев. Ее шумно приветствовали – так красиво отжать пиво для всех! Загомонили радостно, задвигались, освобождая место. Разложили на газетке каких-то сушеных рыб, разлили пиво по стаканам. Коваленко уже с расправленным лицом что-то рассказывал, слегка отрыгивая, Важенка, наклонив голову, приглаживала бровь. Кровать, на которой она сидела, была низкая, и она, как Лара, переплела ноги, поставила их на носочек, коленками вверх. К обеду сгоняли за водкой.
– Вы вот тут сидите, а на кухне казан поставили с мясом, прямо вот такие шматы, – отмерил ладонями размер кусков Вадик, вернувшийся из туалета.
– Нет уже селедки жареной? – кокетливо поинтересовалась Важенка.
На дело пошли только мужчины: Коваленко с Вадиком, а соседа Костю, поклонника Дерконос, поставили на шухер. Вот только этот “шухер” ему плохо обрисовали.
– Чё делать-то? – слабо выкрикнул он им вслед.
– Просто подай знак, если этого увидишь. Свисти в случае чего! Пой, – Вадик кинулся в кухню за Коваленко.
Расчет был на то, что башкир, хозяин казана, жил от кухни в другом конце коридора. Должны были успеть.
Коваленко сдвинул мохеровым шарфом тяжелую крышку казана, а Вадик, обжигаясь паром, пытался выловить оттуда шматы мяса. В то самое мгновение, когда у него наконец получилось зацепить алюминиевой вилкой приличный кусок, в кухню буднично вошел хозяин похлебки. Застыл, ошеломленный, на пороге. Вадик спиной к двери, в клубах пара наезжал на Коваленко, чтобы тот подставил ему тарелку под добычу: да скорее же, дебил! Но “дебил” молча кивнул на дверь. Вадик обернулся. За расфокусированным силуэтом башкира зверски жестикулировал олух Костя, запоздало подавая какие-то свои карельские сигналы.
Вадик выматерился, швырнул мясо назад в ароматное варево. Коваленко же со всей дури обрушил крышку обратно, и они гордо и зло покинули кухню, даже не взглянув на онемевшего башкира.
Долго трясли за грудки Костю, который, с трудом пробившись через ор, объяснил, что башкир появился неожиданно, из другой комнаты, той, что рядом с кухней, с луковицей, – и куда петь-свистеть? в лицо ему, что ли?
Важенка изнемогала от смеха.
Дальше Вадик пытался раскрутить Костю на домашнюю тушенку, которую подозревал в его близких закромах, но тот что-то мычал в ответ, отнекивался, а потом и вовсе исчез.
– Прикинь, он однажды с каникул двух кроликов и гуся привез. Спрятал от всех в чемодан, чтобы не делиться, а они там стухли. Сосед обнаружил их под кроватью, когда вонь пошла, – Вадик разливает по стаканам водку.
На замызганной газете жирные пятна и рыбья чешуя, лужица пива, хлебные крошки разваленной буханки, от которой они отщипывают; макают мякиш в томатную пасту.
– Атас вообще, первый раз томатную пасту с хлебом, – качает головой Важенка. – Я уже пьяная-а-а.
– Ну дак, а какой тебе быть? С утра бухаешь с мужиками наравне, – хмыкает Вадик.
– Ва-а-адик! – укоризненно тянет она.
– Чё, не так, что ли?
Она знает, что хамит он сейчас оттого, что ее выбор пал на другого. И тогда Важенка с продуманной живостью рассказывает про их с Татой жизнь в “Сосновой горке”, а потом забирается еще раньше, в школьные годы. Говорит ярко, едко. И за ее актерство, за ум, за эту живость, что легко заменяет красоту, Вадик, оттаяв, прощает ей нелюбовь.
– Я смотрю, язык-то у тебя подвешен, – немного ревнует Коваленко. – Непростая ты девочка, да?
– Что ты имеешь в виду? – смеется польщенная Важенка.
Они смотрят друг другу в глаза, улыбаются.
– Что имею, то и введу, – не выдерживает Вадик этой пытки взглядом.
Проснулась оттого, что захотела в туалет. Не сразу вспомнила, что она на мужском этаже. Постаралась уснуть снова, прильнув к спине Коваленко, но тот глухо заворчал во сне, скинул ее руки. Важенка сдвинулась на край, открыла глаза.
Приглядевшись, смогла различить низкий журнальный столик с остатками застолья. Уличный свет – штор в комнате не было – тускло отражался на боку стеклянной банки, из которой все еще разило пивом. Из пепельницы вывалились окурки, храпел Вадик. Она долго искала свое белье, натыкаясь на предметы, сильно ушибла колено об угол стола, тихо взвыла в теплой вонючей темноте. Маленькими шажками, выставив руки вперед, двинулась к двери. Все еще пьяная, долго возилась с замками, не понимая, как их открыть.
Крадучись спустилась к себе на первый. Естественно, что Дерконос закрылась на собачку. Важенка выругалась шепотом, потом принялась негромко стучать в дверь.
– Сколько можно, каждую ночь одно и то же, – шипит гусыня Дерконос.
Важенка быстро укладывается, сворачивается калачиком, обхватив всю себя руками. Ненавижу, пульсирует внутри, ненавижу.
Комендантша почти никогда не смотрит в глаза, бубнит что-то под ноги, в сторону, и по имени никого не помнит. Низенькая, и, чтобы разобрать, о чем она, надо поднырнуть куда-то под ее отросшую пегую химку. Но, если отыскать ее жидкий светлый взгляд, он неприятно ужалит – пулькой зрачка прямо в лоб. Женщина в теле, но ходит стремительно – ее сож-женные пряди пружинят, развеваются по всем коридорам вместе с полами черного рабочего халата с цветастым воротничком. Падежей она не помнит, говорит сбивчиво, спешит, часто проскальзывает мимо “ж” и “ш”, заменяя их на что попало.
– Девочки, этсамое, – швыркает она носом, – чё не в сколе-то? Давай в телевизёную, там, этсамое, на…
Она протягивает Важенке черную шелковую ленту и коробку стальных булавок. Важенка уже обо всем догадалась, но валяет дурочку – не поняла, Жанна Степанна, зачем мне в телевизионную? Жанна злится. Жанне, чем сказать, проще туда сгонять и ткнуть в огромный портрет Брежнева, который сняли со стены и несут к сцене вахтер Боря и еще какой-то парень. Жанна подбегает вплотную к портрету, мычит, жестикулирует, показывая, куда надо крепить ленту.
– Она же узкая для него, – кочевряжится Важенка.
Комендантша хмурится. Важенка показывает, как это некрасиво: узенькая ленточка на массивном портрете. Потеряется, рассуждает Важенка. Жанна зырк-нула, махнула рукой, умчалась куда-то.
Две первокурсницы закончили натирать мастикой плохонький паркет, и теперь Боря с помощником расставляют шаткие секции стульев с откидными сиденьями. Важенка уже почти закрепила ленту, когда в телевизионную ворвались Жанна с бельевщицей. Заплаканная бельевщица протянула ей отрез шерстяного крепа, причитая, что вот пальто на зиму пошила два года как уже, а это остатки, пригодились теперь, и ведь никогда не знаешь – вроде не болел… или болел?
– Ты его на трибуне-то видела неделю назад? – спросила комендантша. – Седьмого на параде?
– Видела, – насторожилась бельевщица. – И чего?
Важенка с любопытством прислушивалась. Комендантша метнула на нее свой колючий взгляд и заключила:
– И ничё. Больше не увидишь!
Ленты сунула Боре, чтобы он прикрепил их к красным флагам на входе, которые еще не успели снять после праздников.
Началась прямая трансляция. С экрана лилась трагическая музыка, пахло мастикой, погасили лампы, и только серый ноябрьский свет в три высоких окна. Жанна у дверей телевизионной ловила всех проходящих, перенаправляя их внутрь. Сопротивляющихся подталкивала сильными короткими руками: давай-давай, воздь наш, в последний путь! Через час уже скука смертная – бесконечное прощание, почетный караул из партийных шишек, гроб с телом водрузили на артиллерийский лафет, сзади генералы и адмиралы несут на алых подушечках несметные награды генсека. “Он похож на большого ребенка, когда награждает сам себя!” – восклицала соседка Секацкая при вручении очередного ордена. Бельевщица заливается горькими слезами, прямо убивается. Важенка даже позавидовала – ей тоже хотелось заплакать. Было до обморока любопытно, что же теперь будет. В какую сторону повернет жизнь?
– В Мавзолей повезут? – спросила шепотом худенькая первокурсница, та, что натирала пол.
– Ага, завезут… со старшим попрощаться, – сострил какой-то ленинградец, которого с двумя его дружками комендантша только что загнала в зал.
– Сволочи, – ахнула про себя Важенка, метнув на красавчиков гневный взгляд.
Все трое были в импортных хороших куртках. Тот, кто высказался про “старшего”, элегантно сжимал в руке кожаную тонкую папку. Важенка засмотрелась, выпрямилась.
Шел нескончаемый траурный митинг.
– Ой-ой-ой-ой-ой, война, наверное, будет, – запричитала заглянувшая на минутку тетя Тося, вытирая руки о грязный фартук.
Троица ленинградцев заржала в голос и удалилась в коридор. Важенка выскользнула за ними.
Вернулась она, когда гроб уже опускали в могилу на прочных белых лентах. Почему-то стало страшно, что он вот-вот сорвется, скользнет туда сам. Народу в комнате набилось много, сидели, стояли, не дышали почти, все вместе словно помогали своим взвинченным вниманием тем двоим с лентами – осторожнее, пожалуйста, осторожнее. Потому и содрогнулись, когда на последнем движении вниз с экрана загрохотало на всю страну: уронили, гроб уронили! да залп это, залп орудийный! Заголосила бельевщица, грянул гимн, и слезы из глаз Важенки, а поверх всего улегся оглушительный рев гудков. Гудели фабрики и заводы, машины и паровозы, пароходы. Гудело все, что могло гудеть. Три минуты гудела вся Выборгская сторона, гудел Ленинград, вся советская земля, выворачивая души наизнанку. Прощай, старая жизнь, стоячее время-болотце, пусть, пусть перемены, вдруг к лучшему!
Теперь Важенка задыхалась от слез, целых три минуты. В сладком трансе, созданном событием и звуком, она клялась себе, что изменится, что никогда больше не будет прежней. Я обещаю, обещаю! Только бы не было войны.
Три минуты – это много, и в конце последней она не выдержала и скосила глаза на беспокойного соседа слева. На протяжении всего этого рева шло какое-то странное шевеление с его стороны, легкие толчки в ее плечо. Похоже, что он прижал свою девицу к стене и, закрывая собой их обоих, мял ей грудь под свитером.
Дерконос уже третий вечер возилась с эпюром. Каждые полчаса гоняла с вопросами к старосте, или он забредал по пути посмотреть, как все движется. Придирался, покашливал вокруг. Важенка из-за этого начертательного ажиотажа разнервничалась, тоже было пристроилась здесь же, на большом столе. Долго боролась с Дерконос за настольную лампу, долго крепила ватман к чертежной доске, но дальше системы координат дело не пошло. Дерконос объясняла все через пень колоду, детально разбираться с заданием Важенки, похоже, не испытывала ни малейшего желания.
– Мне кажется, ты нарочно! Специально неправильно все говоришь! И бестолково. Слушай, а сколько тот старшекурсник за эпюр берет? Двадцатка или двадцать пять? – канючила Важенка, помахивая норковой меховушкой, которой удаляли остатки ластика.
Стряхивать их ребром ладони нельзя, могут остаться грязные разводы. Во всех комнатах для этой цели заячьи лапки, хвостики ну или кусок ваты. Откуда у них этот темный норковый прямоугольничек, Важенка даже не помнила. Она раскладывала его в волосах, спускала на лоб, потом под нос, поддерживая верхней губой, притворялась, что это усы.
– Ты совсем, что ли, – не глядя на нее, приговаривала Дерконос беззлобно.
Она уже отмывала плоскости разноцветной тушью. После каждого слоя отходила на шаг, любуясь работой, роняла тяжелую голову то вправо, то влево. Радостно несла какую-то околесицу – оттого, что дело близилось к концу. Вела диалоги с принимающей стороной.
– А если спросит вдруг: а что это у вас, девушка, вот тут неровно? Вылезли за край, а? А я ему: да пошел ты…
Бормотание это обрывалось в самых нелогичных местах, так как иногда для твердости руки даже дышать было опасно. Кончиком кисти гнала натек вниз.
Важенка этот бред не слушала, а обдумывала, как завтра с утра рванет в Сестрорецк, возьмет у кого-нибудь из девчонок денег в долг на чертов эпюр. Она уже отнесла свое задание старшекурснику, договорилась, что за два дня он справится. Денег было нестерпимо жалко, но вот так – она рассматривала красивый эпюр Дерконос – она точно не сможет. Вернее, оставшихся до зачетки считаных дней на такую возню не хватит. Девять других зачетов. Десять.
Упала на кровать. Жалела деньги, себя. Сквозь ресницы рассматривала Дерконос, хлопочущую вокруг эпюра. Та вскоре исчезла, стерлась по частям, а двухъярусная кровать за ее спиной придвинулась, закачалась, или уже Важенка плыла на ней под тонкий звон кистей, которые промывала в стакане невидимая Дерконос. Они ударялись металлическим цоколем о стекло граней, звенели. Шорох линейки, превратившейся в шорох волн за окном трюма. Мужчина, она точно знала, что это отец, рассказывал попутчику в каютном отсеке, как вымокли они, пока бежали из леса к причалу. Полные корзины влажных грибов, сверху разлапистый папоротник. Отец открывает ножом банку тушенки, и всегда страшно, что нож соскользнет, и потому смотришь только на нож, на темный зазубренный провал, тянущийся за ним. Оттуда из расщелины – лужица золотистого сока. Тушенка пахнет грибами. Попутчика не рассмотреть против света. Да его и нет как будто. Важенка в казенном нечистом одеяле. Ломти сырого хлеба на столе. Отец, почему-то в исподнем, все время поправляет на ней это прелое одеяло. А потом вдруг сразу крепкая светлая изба с круглыми желтыми бревнами. И Важенка в одной сорочке крутится, крутится перед тяжелым зеркалом, поставленным на солнечные половицы. Накручивает на голову светлую шаль в алых маках, спускает ее на плечи, смеется.
Отец что-то говорит, сидя перед ней на табурете в том же исподнем. Она не слышит, но как будто: “Красота моя!” Согнулся устало. Смотрит, смотрит снизу вверх. Любит.
– Ну красота! Просто красота! – басит староста, возвращая ее назад.
Она улыбалась во сне и думала: пусть оставят хоть эту скользкую шаль с нежными кистями, отца у нее все равно нет и никогда не было. Ей хотелось проверить рукой, есть ли шаль сейчас на ней, но сон сковывал движения. Все еще могла держать его прозрачный серый взгляд, его заботу – хотела думать “любовь”, но пусть забота. Даже проснувшись окончательно, еще несколько минут она чувствовала себя защищенной.
Бледная, долго смотрела потом в заляпанное зеркало в туалете.
В комнате все сбились в кучу возле Дерконос, охи, ахи, восторги. И Лена с Сашей подошли.
– Вот тут-то подрисуй тушью. Не, не эту, выше линия.
Дерконос бодро кивнула и через весь лист потянулась к баночке с тушью. Взяла щепотью сверху, но, пока несла, не закрученная, а просто присохшая крышечка отвалилась. Все охнули, отпрянули назад. Теперь Важенке кажется, что все замедлилось, как в кинофильме: безобразный чернильный тарантул, выбросившийся из баночки, завис в воздухе на долю секунды. Потом летел в ореоле брызг, меняя форму. В конце тарантул тяжело плюхнулся в центр эпюра, куда уже на ребро донышка кратко приземлилась злосчастная банка. Прежде чем она свалилась на бок, староста уже схватил доску, к которой был приколот чертеж.
– Скорее, сольем, – почти хрипел он.
Окаменелая Дерконос. Ее оттолкнули. Тушь сливали прямо на пол, суетились с тряпками, спотыкаясь друг о друга, пытались смыть ее с эпюра водой, но ватман уже успел промокнуть. Староста развел руками.
– Чего ты крышку-то не завинтила? – заорала Важенка, глаза ее сверкали.
– Я в ней тушь все время разводила. Лень каждый раз закручивать. Так прикрыла… чтобы не сохла, – Дерконос даже не плакала.
– Ничего, Марин, давай сейчас чаю, успокоимся и перестеклим твой эпюр. Помогу тебе, – гудел староста. – И отмыть помогу. Но это, правда, уже завтра. Стеклить быстро. Сейчас стекло на две табуретки. Туда старый лист, сверху новый зафиксируем, чтобы не скользили. Вниз лампу настольную. И все как под калечкой будет видно.
– Сразу же поймут, что стеклили, – потерянно говорила Дерконос. – Никаких тонких линий, пунктиров нет, следов от резинки, все набело, блестит… как жопа.
– Так ты скажи, что со своего стеклила. Залила тушью, и пришлось. Чё такого-то? Этот с собой возьмешь, – Саша Безрукова ткнула остреньким подбородком в испорченный эпюр. – Задания же индивидуальные.
– Не, они повторяются. Но, конечно, пока найдешь свой вариант… – гундосила Лена. – Да еще если он не у отличника…
– А у меня, например, да, Лен? – рассмеялась Важенка.
Она ушла за шкаф делать всем чай. Пока они там рядили да судили, как быть с эпюром Дерконос, Важенка, наливая кипяток в заварник, даже радовалась, что пришла к такому хоть и затратному, но разумному решению.
– Тебе помочь? – крикнула Безрукова.
– Нет. Пока вообще сюда не ходите! – отозвалась Важенка из-за шкафа, дрожа от радости внезапной затеи.
Водрузив все необходимое на поднос, она молниеносно скинула спортивки. Двумя английскими булавками осторожно закрепила норковый прямоугольничек у себя на трусах так, чтобы он торчал из-под футболки, давая полную иллюзию, что она без белья. Вот так просто, в одной короткой майке, с подносиком угощает всех чаем. Хозяюшка.
Едва сдерживая смех, шагнула из-за шкафа.
Важенка бежала по пешеходному переходу, низко наклонив голову. Ветер нещадно жалил голый лоб, задувал под куртку – с наступающим! Даже не верится, что сегодня тридцать первое, совсем не до этого. Ровно в десять утра у нее экзамен по физике, и если она успеет перед ним получить предпоследний зачет, то ее допустят. А с одним незачетом на первый экзамен можно!
Город бесснежный, обветренный. Собранный из гранита, камней, плитки, серых бетонов, сверху наглухо запечатан свинцом. Если всматриваться, то, конечно, различишь в небе какой-то шепот, шелест, движение серым по серому. Как вон те дымы, что стелются параллельно каменной земле, – белесые по небесному речному перламутру. Важенке еще метров пятьсот до спорткомплекса по ледяным вчерашним дождям. Минус три сегодня.
У крыльца наткнулась на однокурсника – есть кто-нибудь на кафедре? Он, счастливый, в ответ помахал зачеткой – беги скорее, там мужик какой-то, один, всем ставит! А сколько у тебя незачетов? Важенка сделала вид, что не услышала: каждая минута дорога.
Она вбежала на спорткафедру в половине десятого. О чудо, там на самом деле зевал за столом какой-то дежурный преподаватель со свистком на шее.
– Так декан ваш сейчас придет, – сказал он лениво, выслушав Важенку. – По твоему факультету. Ирина Львовна. В десять часов.
Как раз она-то Важенке страшно нежелательна. Спортивный декан по гидротехническому Кузьмина Ирина Львовна пообещала, что зачета ей не видать как своих ушей.
– Надо же так обнаглеть, – говорила она, разглядывая журнал. – Первый курс, и такие борзые. Два раза за весь семестр, не маловато, Важина? Болела? Справку давай, если болела.
Физкультуру можно было отработать, но Кузьмина нарисовала ей вдвое больше прогулянных часов. Это справедливо, заключила она, прорвав последним росчерком бумагу. Изучив на свет эту дырочку, Важенка поняла, что все другие ее задумки получить зачет у Кузьминой маловероятны: подкараулить у подъезда, обаять, рассмешить, пять гвоздик… Но как отработать сорок часов? И так последние две недели они не спят, едят что попало, в основном слойки, коржики, еще какую-то буфетную дрянь. В глазах песок, и полопались сосуды. Пару раз она чистила каток, но это всего лишь пять часов отработки. Она сделала ставку на все другие зачеты, а с физкультурой… ну, просто не верила, что из-за нее могут отчислить.
– У меня в десять экзамен, а еще за допуском в деканат, и добежать отсюда до деканата, а потом в главное здание, – канючила Важенка, подсовывая ему часы отработки.
– Не густо, – присвистнул преподаватель. – Что же ты так спорт не любишь, Важина?
– Я не люблю? – задохнулась Важенка, почувствовав в его голосе улыбку. – Да я все детство гимнастикой занималась. И юность.
– Юность? – заинтересовался он. – А можешь ласточку сделать? Вот прямо сейчас. Ласточку?
По пути к выходу Важенка четыре раза поцеловала зачетку. Ну конечно, она сделала ему ласточку. Сняла пиджак, постаралась поизящнее, постояла подольше, старый козел был доволен.
– Ногу опорную не сгибай! Зачем выгнулась? Всю юность она… Спина ровная, параллельно полу!
Заржал, поставил зачет, головой качал – если бы не Новый год…
В фойе спорткомплекса столкнулась с Кузьминой. Очки у нее запотели, и она только беспомощно улыбнулась на Важенкино “с наступающим!”.
– С наступающим, ребята! – слабо откликнулась Кузьмина.
Важенка аккуратно ее обогнула. В главном здании уже с допуском бежала вверх через ступеньку, волнуясь: как там? что там? сколько человек зашли?
Вся надежда на “бомбы” Дерконос – заранее написанные ответы на солидных двойных листочках. Важенка даже присоединилась к их заготовке прошлой ночью и послушно выполняла все ее покрикивания. Если повезет и ответ на вопрос написан Важенкой, то “бомбу” можно будет просто подложить, а в случае если почерк Дерконос, то тут уж делать нечего, придется с нее переписывать. Потому всю вчерашнюю ночь Важенка, не жалея сил, писала и писала, чтобы побольше ответов ее почерком. Хотя и наклон, и округлость букв так похожи, да и ручки нашли одинаковые.
– Так, Важенка, вот отсюда и досюда, держи учебник! Это ответ на двадцать седьмой по списку. Ты, кстати, сразу не “бомби”, посиди для виду, попиши чего-нибудь, а потом – раз…
– Попиши! Интересно что? А если они свои листочки будут давать? Притащат А4 какой-нибудь, – Важенка капает в чай элеутерококк.
– Ну, ничего не поделаешь, придется переписывать с листа на лист осторожненько.
– Не хотелось бы, – вздыхает Важенка, уставившись отмороженно на розовый абажур лампы, смотрит не моргая, спит на ходу.
– В любом случае удобнее шпор. Со шпорой засекут, ничего не докажешь. А здесь выдашь за только что написанный ответ. Лежит такой на столе.
Полчаса пришивали потайные карманы для “бомб”. Носовой платок расправить и на живулечку внутрь пиджака. В правой полочке – первая часть вопросов, слева – все остальное. Здесь Важенка полностью доверяла Дерконос как “разбомбившей” коллоквиум в середине семестра.
– Смотри, хорошо? Не видно? Вот я иду, иду-иду, руку поднимаю… Застегнуть все-таки?
Важенка вертелась около зеркала в пиджаке.
– Дерконос, ты в первых рядах заходи, как раз ты выйдешь, я пойду, если все нормуль! Я к одиннадцати буду. Может, в начале двенадцатого. “Бомбы” никому, слышишь! Если кто-то попросит, пусть потом назад, отбери, чтобы целый комплект. Зря, что ли, писали?
– Ты мне уже плешь указаниями проела!
– А потому что ты молчишь! И как-то подозрительно киваешь с улыбочкой. Типа, я не писала, тебе не помогала? А ты отвечай – хорошо, Важенка! Сделаю, Важенка! Тебя дождусь. “Бомбы” не разбазарю.
Спали часа два всего. И это мука адова – подниматься после таких кратких снов. Слышишь будильник и там, в непролазной чаще пробуждения, всякий раз заново вспоминаешь: кто ты? где ты? Потом смотришь воспаленно на край одеяла и всерьез думаешь все бросить и уехать домой, к бабушке, к матери. Встаю. В голову залит чугун, отвратительно дует в умывалке, чужой черный волос на мыле, а колпачок зубной пасты упрыгал под толстую ржавую батарею, туда со стоном. Крепкий чай, сигарета, не проснулась, но идти могу.
Позавчера, замученные вконец, курили с Безруковой на лестничной площадке между первым этажом и подвалом, прижимаясь острыми лопатками к теплому радиатору – ребрышки к ребрам, левый бок, потом правее. Грелись. Одурело и молча смотрели перед собой. Мимо скользили в душевую тени девушек в теплых халатах с пакетиками, в пакетиках банное – женский день, стало быть. Из душа уже не тени – вполне прорисованные, разомлевшие, подросшие на махровый тюрбан.
Сверху, где-то на кончике взгляда, между маршами качался на длинном волосе целый волосяной клок. Важенка даже представила, как, выдрав из расчески, его покрошили пальчиками в лестничный пролет – лети, лети, лепесток. Зацепился за что-то, не долетел.
Важенка ткнула сигаретой в этот клок:
– Смогла бы его съесть за все зачеты? Вот съешь, и через минуту все, полная зачетка!
Безрукову передернуло. Бе-е-е! Важенка улыбалась, стряхивая пепел.
Однако секунд через пятнадцать Безрукова выступила с уточнениями условий. Давай за зачеты и все экзамены?
Хохотали до самой комнаты. Громко, безудержно, чтобы хоть немного облегчить свалившуюся ношу, поддержать, растормошить друг друга. Еще, конечно, потому что все смотрят, оборачиваются.
– Смотри, я бы сначала его прокипятила хорошенько, потом томатную пасту. Много. Ну, проглотила бы как-нибудь, ничего.
Экзаменаторов было двое: лектор, доктор наук Малышев, тот самый чудесный тролль, марсианин, что принимал у нее вступительные, и его ассистент, молодой, незнакомый. Важенка мечтала об ассистенте, разглядывая его взволнованный профиль из коридора.
– А то пристанет со своими дополнительными, – бормотала она, наблюдая в щель высоченных дверей, как Малышев рыщет между рядами, внезапно склонившись, шарит в партах на предмет шпор, вращая своими рачьими глазами, скрипуче смеется. – Неугомонный.
– Бери мои! – это счастливая Безрукова вышла с пятеркой. – Мы вместе со Славкой писали.
– Нет уж. У меня свои есть. А почерк твоего Славочки я никогда не разберу, как курица лапой… А что листочки, листочки? Можно свои?
– Да! – радостно кричит Безрукова в слепое от напряжения лицо подруги. – Двойные свои листочки.
– Йес-с-с! – Важенка крутанулась вокруг своей оси.
– Свои можно, да? Я не услышал? – это Стасик надвинулся на них, задышал тревожно.
Стасик врет, что не услышал. Ему просто нужно в разговор вклиниться, чтобы Безрукова сто раз повторила, что листочки можно свои, и тогда его сердце будет прыгать не так сильно. Потом ему нужно подробно пытать ее: кому лучше отвечать, молодому или Малышеву, ну да, да ясно, что молодому, а ты кому? ах да, Малышеву, ну, ты отличница, тебе сам бог велел… Полтора месяца назад на коллоквиуме по вышке Стасик Лебедев, умоляя профессора поставить ему хотя бы три, слезно произнес “я на колени встану”. Так что особой популярностью среди восемна-дцатилетних одногруппников он не пользовался. А Важенка так вообще легко поменяла его фамилию на “Лебядкин”, а он даже не спросил почему.
Безрукова, дождавшись любимого, ушла, весело помахав Важенке: ни пуха ни пера, золотце!
К черту тебя, Безручка! Три раза туда. Везет же. За руку со своим Славой, по-другому не ходят, тонкие, звонкие, голубоглазые. Утром он встречает ее у метро, в институте вместе, оттуда к нему домой, в общагу Саша возвращалась к ночи. Неразлучники. Даже у туалета друг друга ждут, больные люди!
Стасик одышливо метался перед дверьми аудитории взад-вперед по коридору, все время нажимая на кнопку зонта-автомата. Тучный, красный, периодически доставал платок, утирался им, что-то бормотал, шутил, хихикал сам с собой, боялся, в общем.
– Ну ты придурок! – качала ногой Важенка, сидя на подоконнике.
Не рассчитав, внезапно открыл зонт в лицо какой-то седовласой преподавательнице. Она отпрыгнула в сторону, гневно блестела оттуда очками.
Лебядкин, зачем тебе зонт? Минус за окном. Вчера был дождь. Ну так вчера, а сегодня нет. Но вчера был.
Вся остальная группа погружена в конспекты. Или вид делают. Странные такие, разве перед смертью надышишься?
Они со Стасиком вошли последними. Через минут десять Важенка осторожными пальчиками отсчитала и вытянула из носового платка первую “бомбу”, еще через пять – ответ на второй вопрос. Поняла, что почерк Дерконос и ее собственный почти неразличимы. Зевнула и принялась заучивать текст. Гудели лампы дневного света, а та, что над Важенкой, противно моргала. Ясно, что Безруковой, например, “бомбы” нужны лишь для страховки – она почти половину билетов знала, определения основные. То, что не выучила, “забомбила” – ей потому и нестрашно на дополнительных срезаться. Внезапно Важенку осенило, как избежать допов и вообще, может, даже наскрести на четверку. Она принялась быстро строчить ответы заново, допуская в них легкие неточности, а в паре формул искусно “напутала” с параметрами. “Ошибки” свои она тщательно запоминала. Тогда этот аспирант, к которому она стремилась, все время потратит на корректировку ответа, на вытаскивание из нее точных значений, она будет морщить лоб, вспоминать. Может даже пять поставить!
Дописав, Важенка подняла голову. Малышев уже раскрыл зачетку, чтобы поставить оценку Лене Логиновой, но вдруг снова принялся что-то уточнять. Ассистент в самом разгаре опроса. Значит, сейчас старикашка пригласит к себе следующего. Ее очередь, Стасик брал билет последним. Но Важенке нельзя к чудесному троллю, его не обмануть – щелкнет ее как орешек.
– Извините, можно в туалет? Я быстро, – Важенка легким шагом пробежала к выходу.
Малышев кивнул уже ей вслед, Стасик громко булькнул за партой.
Она не спеша вымыла руки, покурила, потом не отрываясь смотрела на секундную стрелку – все, Стасик уже в марсианских лапах! Вздрогнула, когда в дверях аудитории столкнулась с Малышевым – он разминал беломорину. Просветлел лицом ей навстречу.
– Я покурю, и сразу отвечать будем. Кто там следующий, – его гуинпленовская улыбка уехала налево.
В пустых коридорах свет уже горел не везде, а в полукруглых огромных окнах васильковый сумрак вытеснил последний серый день. На ватных ногах она шагнула в аудиторию. Было видно и даже немного слышно, как разошелся в старом парке утренний ветер. Довольный Стасик делал вид, что поглощен писаниной, аж пар из него валил. На ассистента надежды никакой – только ко второму вопросу приступили! Небольшая настольная кафедра закрывала от аспиранта и Стасика зачетки, навалившиеся друг на друга, как рухнувшие кости домино, в том порядке, в котором брали билеты. Проходя мимо них, Важенка быстро и незаметно поменяла местами свою и Лебядкина – теперь получалось, что следующий он. Такова селяви, Стасик, твой выход!
Он, разумеется, орал, что не его очередь, что с зачетками напутали, положили не так – Ира Важина, ты же передо мной была! – но Важенка взглянула на всех светло и удивленно, дернула плечиком, погрузившись снова в свои записи. Чем сильнее сейчас истерит Лебядкин, тем непреклоннее будет Малышев.
– Ну и ничего, что не дописал, сейчас тут вместе все придумаем. Давайте-давайте, я помогу вам. Не век же тут сидеть, в самом деле. Новый год сегодня, – гудел добродушно.
Она уже одевалась в коридоре, бережно уложив в сумку свою четверку. Крикнула в спину убегающему аспиранту: “С наступающим!” Разгоряченная, обернулась на распахнутую им дверь аудитории, где Стасик разбирался с Малышевым. Тролль пытался его обогнуть, чтобы уйти, но Лебядкин не давал ему это сделать, все время преграждая путь. Он простирал к лектору руки, заклиная поставить хоть какую-нибудь троечку – самую маленькую, можно с минусом! – иначе его просто отчислят. При его раскладе не получить допуска к следующему экзамену. Малышев отшучивался, неумолимо продвигаясь к двери.