Славка Юдин схватил по ботанике двойку. Теперь он сидит под грибком в своем дворе и задумчиво болтает ногой. Припекает весеннее солнце, из-под синей ноздреватой корки льда течет к луже ручеек. Домой Славку не тянет. Хочется отодвинуть неприятный разговор. Потом можно будет соврать, будто были у него дополнительные уроки или потерял на вешалке и не мог найти шапку.
Во дворе тихо и пусто. Появился на минуту дворник с мокрой метлой, посмотрел на Славку и ушел. Славке до смерти хочется есть. Он открывает портфель, но, кроме пустых бумажек от конфет, ничего там не находит. Идти все же или не идти? Славка закрывает глаза и вертит перед носом указательными пальцами. Получается — не идти.
Славка вздыхает и тут видит Павла Егоровича, который живет в соседнем дворе. У всех двор общий, а у Павла Егоровича — свой. Летом за дощатым забором цветут цветы, зреют на грядках бородавчатые огурцы, выглядывает из-под листьев клубника с круглыми, как веснушки, крапинками на спелом боку.
Туда никто не ходит. На медной проволоке торопливо шаркает из конца в конец собачье кольцо, роет землю возле калитки и рычит на прохожих злющий пес Полкан. Иногда Павел Егорович сам появляется в общем дворе — поиграть под навесом в шашки, послушать, о чем болтают люди, и поругать соседей за то, что снова у него отодрали доску от забора и бросили камнем в честного пса Полкана.
Павла Егоровича в общем дворе не любят и называют втихомолку жилой. И вот теперь человек этот направляется прямо к Славке, у которого без пса Полкана и без досок от забора своих личных забот по самое горло. Славка хотел было улизнуть, но не успел. Павел Егорович подошел к Славке, сел рядом на скамейку и расставил врозь черные валенки в новых чистых галошах.
— Ну что, по предметам срезался? — спросил он.
Славка не любил таких разговоров. Тем более с посторонними. Но тут он вдруг признался. Он даже вытащил ботанику, ткнул пальцем в страницу и сказал:
— Думаете, легко? Параграф шестьдесят девять. Класс двудольных, семейство разноцветных!
Слова эти не произвели впечатления на Павла Егоровича. Он покачал из стороны в сторону новыми галошами и сказал:
— Рыбья твоя голова! Я тебе про эти разноцветные лучше ученого профессора обскажу. Пошли!
Павел Егорович поднял Славку за воротник и поволок за собой. Кричать было неудобно, хотя Славка и знал — добром все это не закончится. Скорее всего сосед отстегает его за отодранную доску или даст сожрать Полкану. Вместе с портфелем, ботаникой и дневником с жирной и еще горячей двойкой. Но, к счастью, все обошлось. Сосед привел его на длинную стеклянную веранду. Было там тепло и влажно, как в бане. В углу тихо жужжала и потрескивала иногда электрическая плитка. Жаркие отсветы ее скользили по темным глиняным горшкам с цветами и рассадой. В отдельной кадке цвела раскидистая роза.
— Вон-на твои разноцветные, — сказал сосед. — Живой предмет мысли.
Павел Егорович снял тулуп и склонился над розой. Лоб ко лбу со Славкой. И тут он принялся рассказывать Славке, как люди вывели из дикого шиповника садовую розу и как, между прочим, отличить этот цветок от яркого пышного пиона или холодной осенней астры, которую люди назвали Сентябриной.
— Ты эти зубчики видишь или не видишь?
Славка признался, что теперь все видит. Зеленая упругая чашечка, в которой жила роза, имела пять листиков. У двух зубчики были с двух сторон, еще у двух вообще ничего не было, а у пятого, последнего, зубастая пилочка была только с одной стороны.
— Как пять братов, значит, — заключил Павел Егорович. — Двое бородаты, двое безбороды, а последний, пятый, выглядит уродом: только справа борода, слева нету ни следа. Вот так, значит, друг ситный Славка. А ты собаку с жизни сживаешь!
— Какую собаку, Павел Егорович?
— А такую… Кто доску с забора отодрал? Говори!
— Я вашу доску вообще, Павел Егорович…
— Ты молчи лучше. Знаем вашу фрукту-ягоду до косточки!
Сосед проводил Славку до калитки, чтобы его все-таки не сожрал злющий пес Полкан. И уже вдогонку сказал:
— Ишо раз в Полкана камнем бросишь, я у тебя все ноги повыдергиваю!
В жизни бывает много странного. Так и в этой истории. Славка проявил вдруг интерес к ботанике. Пятерок в его дневнике, правда, не появилось, но трояк в четверти был обеспечен.
И еще странное: Славка подружился с соседом, которого во дворе называли жилой, и стал наведываться к нему. Злющий пес Полкан не рыл больше лапами в подворотне и не рычал на Славку. Он догадывался, что Славка — свой парень и приходит сюда с серьезными намерениями.
Славка играл с соседом в шашки, а когда земля оттаяла и над ней поплыл теплый сизый пар, взялся за лопату. Он копал вместе с Павлом Егоровичем грядки и высаживал в липкую землю желтоватые, насидевшиеся за зиму в теплице ростки цветов.
Славкины родители все это видели и знали. Сначала они ругали сына, обещали содрать с него три шкуры, потом махнули рукой. Чем гонять без толку по улице, пускай лучше копает землю и приучается к физическому труду.
Узнала про новые Славкины дела и Тоня Игошина, которая сидела с ним вместе за одной партой. Славка вообще дружил с ней не особенно. Он подглядывал к ней на контрольных и дергал ее за рыжие волосы.
Однажды Тоня увидела, как Славка направлялся к соседу. Она загородила дорогу и сказала:
— Так, Славка, настоящие друзья не делают.
Славка повел Тоню к соседу. Потом зачастили туда другие ребята. И у них там пошло… Кто рыхлил грядки, кто разносил на лопатах удобрения, а кто ходил взад-вперед с лейкой и сеял вокруг чистый теплый дождь. Пес Полкан смотрел на это чудо и улыбался рыжими глазами с двумя черными точками вместо бровей.
Скоро на грядках зацвели во всю силу цветы. По вечерам Павел Егорович надевал новый пиджак, клал в карман паспорт с лохматыми краями и куда-то уходил. Он шел по улицам с большой плетеной корзиной в руке. Она была накрыта серой влажной марлей. От корзины так приятно пахло, что прохожие останавливались и вздыхали.
В один такой вечер Славка и пришел к соседу. Павел Егорович не закончил еще укладывать свою корзину. Он почему-то смутился, торопливо бросил на цветы серую марлю и спросил:
— Чего приплелся? Отец прислал подглядывать?
— Я, Пал Егорыч…
Сосед посмотрел на Славку, и лицо его немного по добрело. Возле глаз залучились широкие, разрезанные на квадратики морщинки. Он подошел к своей корзине, отбросил с цветов серую марлю и сказал:
— Ты, Славка, бери! Сколь хошь, столько и бери. Раз обчее, значит, обчее…
Но Славка не взял ни одного цветка. Никогда, не брали цветов и другие ребята. И не потому, что они боялись Полкана. Полкан теперь не трогал. Ребята приносили ему кости и кусковой сахар. Но сахар Полкан почему-то не ел. Он только нюхал его и мотал мордой, как будто это был не сахар, а рыбий жир или касторка.
Только один раз Славка залез без спросу на грядки. Он никогда бы не сделал этого, если бы в жизни все было иначе и если бы не случилось в их доме большой и горькой беды. В Славкином доме на первом этаже жила тетя Нюша. Недавно ей прислали откуда-то письмо. Сына тети Нюши, которого тоже звали Славкой, убили на границе. Никто из ребят не знал и не помнил его. Но все равно им было жаль и Славку и тетю Нюшу. Она целыми днями сидела возле окна, смотрела во двор и ничего не видела…
Славка пришел к Павлу Егоровичу рассказать про тетю Нюшу и попросить для нее цветов. Но во дворе никого не было. У ворот лежал Полкан. На дверях висел замок, а на крыше, не зная никакой беды, вертелась деревянная вертушка. Славка зашел на грядку и начал рвать цветы.
В эту минуту хлопнула калитка, и во дворе появился Павел Егорович с пустой корзиной в руке. Он вмиг заметил Славку, бросил корзину к порогу и за кричал:
— Ты чего это тут делаешь, гаденыш!
Павел Егорович подошел к Славке. Вырвал у него букет из рук, примерился, и ударил цветами по щеке.
— Долой с моего двора! Сей минут долой!
Славка уже давно был за калиткой, уже мчался через три ступени на свой четвертый этаж, а Павел Егорович все еще кричал и размахивал голым, растрепанным букетом. И все там затаилось и притихло. И пес Полкан, и цветы на грядках, и бешеная вертушка, которая стрекотала без отдыха весь день и всю ночь.
А утром над шестым «Б», в котором учился Славка, грянула гроза. На первый урок вместо учителя пришел директор и с ним Павел Егорович. Павел Егорович был в новом пиджаке, смотрел куда-то в сторону и смущенно улыбался. Директор подошел к столу, надел очки, в которых читал только книжки, и сказал:
— Ребята, Павла Егоровича обидели… Кто-то ночью вытоптал у него все цветы.
Класс притих. Стало слышно, как в коридоре щелкали своими стрелками большие электрические часы.
— Кто это сделал, пускай встанет и признается…
Директор смотрел на весь класс и на Славку, который сидел с Тоней на первой парте. Ребята тоже смотрели на Славку, на его побелевшее лицо и на его ботинки с черными засохшими комочками грязи возле ранта и белыми налипшими лепестками цветов.
— Я жду, — сказал директор. — Если этот трус не признается, пускай пеняет на себя.
Славка поднял руку, но тут вдруг с парты встала Тоня Игошина. Тоня, которую Славка толкал на контрольных за то, что не дает списывать, и дергал без всякого дела за волосы. Несколько секунд Тоня стояла молча, смотрела вниз на свою руку с белой кружевной манжетой.
— Славка ничего не топтал, — тихо и глухо сказала она. — Мы все сами знаем… — И вдруг Тоня встретилась взглядом с Павлом Егоровичем. В горле у нее что-то вздрогнуло и зашилось. — Славка ничего не топтал! — крикнула она. — Это мы все сами вытоптали. Мы всегда будем так. Мы сто раз будем топтать!
Тоня сползла на парту, уронила голову на черную крышку и спрятала все лицо в своих рыжих пушистых волосах. Даже рыжим девчонкам, которых дергают за волосы и толкают на контрольных, стыдно плакать при всех.
Молча и сурово смотрел из-под своих очков директор, переминался с ноги на ногу возле доски и глупо улыбался Павел Егорович. Тихо сидели и думали о чем-то своем дети. Может, даже не о Славке, не о цветах и не о маленькой девочке Тоне. Никто не нарушал этой тишины. Ну что ж, пускай дети думают. Скоро они будут взрослыми.
Мать пришла с базара и начала выкладывать покупки на стол. В большой, сплетенной из красных прутиков корзине было много всякого добра: и лук, и картошка, и квашеная капуста, и орехи, и даже мандарины. Ира и Андрей уже успели расколоть по одному ореху и принялись очищать мандарины, а мать все запускала и запускала руку в корзину. И вот, когда все уже думали, что в корзине больше ничего нет, мать еще раз запустила туда руку и вынула большой кусок мяса.
— Ого! — удивился отец. — Прямо целый баран!
— Ничего. Теперь зима, не испортится.
Она сняла с гвоздя сеточку, затолкала в нее мясо и вывесила за форточку на мороз.
Не успела мать слезть с подоконника, как внизу, возле огромного сугроба, уже сидела собачонка Катушка. Три дня назад мать вывешивала сеточку за окно и уронила вниз кусочек колбасы. Катушка тут же подхватила колбасу и слопала. Теперь Катушка вспоминала этот случай и ждала, что с неба снова свалится что-нибудь вкусное и она бесплатно позавтракает. Но с неба, конечно, ничего не падало. Катушка посмотрела на сетку с мясом, обиженно вытерла морду лапой и ушла восвояси.
Разве с такого склада что-нибудь достанешь? Туда не только собака, туда даже кошка не допрыгнет.
Мать и все остальные тоже думали, что мясо лежит в надежном месте и туда никто и никогда не доберется.
Но люди жестоко ошиблись.
На следующее утро, когда Андрей пришел на кухню умываться, на сетке, уцепившись коготками за веревочки, сидел большой серый воробей с общипанным хвостом.
Он разрывал клювом газету и клевал мясо.
— Кыш! — крикнул Андрей и постучал пальцем по стеклу.
Воробей вспорхнул, покружил немного возле сараев, а потом снова примостился на свертке и начал что называется уплетать мясо за обе щеки. И тут Андрей не выдержал такого нахальства. Он взял щепку, открыл форточку и хотел стукнуть воробья по чему попало.
В это время в кухню вошла мать. И конечно же, она отобрала у Андрея щепку и не разрешила ему стукать воробья по чему попало.
— Стыд и позор! — сказала она. — Позор и стыд. Разве можно обижать птиц?
Мать начала объяснять Андрею, почему нельзя разорять птичьи гнезда, стрелять в птиц из рогаток.
— Ласточка ловит за лето целый миллион мух и комаров, — сказала мать. — И если бы не было ласточек и других птиц, тебя бы уже давно съели комары. Понятно?
Андрей кивнул головой и сказал, что ему все понятно.
Но мать на этом не успокоилась. Она знала, что Андрею надо объяснять не один раз, а сто.
А раз это было так, мать рассказала Андрею про сову, которая съедает за лето тысячу мышей, про синичку, которая съедает за сутки столько насекомых, сколько весит сама, про воробьев и про других птиц.
И вот, пока мать рассказывала, а Андрей кивал головой и говорил, что теперь он уже все понял, воробей с общипанным хвостом наелся как следует, чирикнул на прощание и взмахнул крыльями.
Но улететь воробью не удалось. Его тоненькие лапки с острыми, как иголки, когтями застряли в сетке. Воробей рванулся что было силы один раз, другой, затрещал крыльями и вдруг повис на лапках головой вниз.
В кухню вбежала Ира. Она увидела несчастного воробья и закричала изо всех сил:
— Спасите воробья! Спасите воробья!
Мать и Андрей тоже перепугались. Это все-таки не шутка, если живой воробей запутается в авоське!
Мать быстро стала на подоконник и втащила в кухню сетку вместе с воробьем.
Освободили воробья с большим трудом. Он брыкался и больно хлопал крыльями по руке. Наверно, он боялся, что ему влетит за мясо и за другие проделки, о которых, честно говоря, в доме никто не знал.
Мать освободила воробья, зажала его легонько в ладони, чтобы не повредить перьев, и спросила:
— Ну, дети, что будем с ним делать?
Ира была меньше Андрея, не слышала рассказа про ласточку, сову и синичку, и поэтому она сказала:
— Давайте запряжем воробья в спичечную коробку, и пускай он возит.
— Тоже выдумала! — сказал Андрей. — Разве воробей — лошадь? Надо его на свободу выпустить. Пускай летает по воздуху.
Пока люди размышляли, как им тут быть и что делать, воробей не дремал. Едва мать чуть-чуть разжала руки, он встрепыхнул крыльями и взлетел на посудный шкаф.
Как ни старались поймать воробья, он не давался в руки, будто пуля летал из одного конца кухни в другой.
Скоро весь двор узнал, что в квартире номер девять поймали воробья. Посмотреть на птицу пришли и Рита, и Валя, и Ким. А воробей все летал и летал по кухне и жужжал крыльями, будто самолет пропеллером.
— Все равно не поймаете, — сказала Рита. — Он с крыльями.
Но вот воробей утомился. Он выбрал удобное местечко — большой гвоздь, к которому прикрепляли бельевую веревку, и уселся там, поглядывая на всех насмешливыми черными глазками. Так и остался он на кухне на всю ночь.
Утром Андрей проснулся очень рано и сразу же услышал, что кто-то стучит в дверь карандашом.
— Мама, телеграмму принесли! — сказал он.
Мать вышла в коридор и открыла дверь. Никого там не было, если не считать кошки, которая спала на подоконнике и виляла во сне хвостом.
«Странное дело, — подумала мать. — Я тоже слышала, кто-то стучал».
И вдруг стук повторился: тук, тук, тук…
Мать прислушалась и сразу поняла — кто-то хозяйничает на кухне. Она подошла на цыпочках к двери и заглянула в щелку. На большом кухонном столе сидел воробей. Поглядывая по сторонам, он стучал клювом по тарелке, ловко подбирая с нее хлебные крошки. На полу возле стола валялся разбитый стакан.
— Вот разбойник! — всплеснула руками мать. — Надо скорей поймать, а то он всю посуду перебьет.
На кухню, разбуженный раньше времени поднявшейся кутерьмой, вошел отец. Он хмуро посмотрел ка разбитый стакан и сказал Андрею:
— А ну-ка, принеси сачок, которым ты бабочек ловил.
Андрей принес сачок, и отец принялся за работу.
Как воробей ни хитрил, как ни жужжал крыльями, летая по кухне, ничего у него не вышло. Отец быстро прихлопнул его сачком. Воробей страшно обрадовался, когда отец поднес его к раскрытой форточке. Он повертел головой, ударил лапками по отцовской ладони и быстро, без оглядки, полетел в синее небо.
— Теперь не прилетит, — грустно сказала Ира. — Теперь он на нас обиделся.
Но воробей оказался не таким обидчивым, как о нем подумали. Вечером, когда за крыши домов стало опускаться красное, будто бы раскаленное в печке солнце, воробей с общипанным хвостом снова появился возле окна.
Прилетел он не один. Возле сетки с мясом закружила целая стая его друзей и приятелей. Птицы раздумывали недолго. Заметив, что никто не кидает в них палками и камнями, они дружно набросились на поживу. Клочья разорванной газеты так и полетели во все стороны.
— Ну, это уже никуда не годится! — рассердилась мать. — Все мясо перепортят!
Она решительно открыла форточку и забрала мясо в кухню. Воробьи обиженно полетали по двору, покричали, а потом скрылись.
— Надо им пшена на подоконник насыпать, — сказал отец. — Разве добыть еду в такую стужу!
Так и сделали. Каждое утро Андрей насыпал на окно целую горсть пшена. Воробьям эта пища понравилась даже больше, чем мясо. Птицы подбирали все, до последнего зернышка. Прилетела вместе со всеми и ворона, которая, вообще-то говоря, тоже была полезной птицей. Но обедала ворона в самую последнюю очередь, так как воробьи не принимали ее в свою компанию.
Всю зиму птицы кормились в своей новой столовой. А едва растаял снег и в палисаднике появилась зеленая трава, воробьи как сквозь землю провалились. Не показывала глаз и ворона. Наверно, у птиц появился более подходящий, свежий корм. Но Андрей и Ира не унывали. Заранее, пока еще не наступила зима, они приготовили пшено, мешочек с сухарями и даже несколько штук конфет, которые остались после именин Андрея.
А потом, когда все уже было готово, Андрей выпросил у отца красный карандаш «Искусство», написал на бумаге красивыми буквами «Воробьиная столовая» и прилепил на кухонном стекле. Как хотите, но мимо такой вывески ни одна приличная птица не пролетит!
В далеком холодном краю люди строили железную дорогу. И справа была тайга, и слева тайга, и куда ни посмотришь — все тайга и тайга.
Люди построили в этой дремучей тайге длинный деревянный барак и стали там жить.
Без детей им жилось очень скучно, и поэтому они привезли с собой у кого кто был.
И получилось так, что девчонок ни у кого не оказалось, а были одни мальчишки.
В одной большой комнате поселились со своими родными Коля Пухов и Алик Крамарь, а в другой, за деревянной стенкой, — Сема Пахомов и Сережа Яковлев.
Все ребята ходили в школу — и Коля, и Сема, и Сережа. Не ходил никуда только Алик Крамарь. Во-первых, он был мал, а во-вторых, у него была золотуха.
Но все равно Алик был хорошим товарищем, и с ним можно было играть в самые настоящие, серьезные игры.
Неподалеку от того места, где жили ребята, текла лесная река Бирюса, а за ней раскинулась сибирская деревня Ключи.
Летом друзья жили просто так и делали что хотели, а зимой ходили в школу в сибирскую деревню Ключи.
Алик в это время сидел дома. Он строил из белых сосновых щепок пароходы и пил рыбий жир против золотухи. И хотя золотухи у Алика уже почти совсем не осталось, все равно отец велел ему пить жир три раза в день — утром, в обед и вечером.
У Алика отец был бригадиром, то есть самым главным и самым ответственным в тайге.
Все лесорубы слушались этого ответственного человека. Слушался его и Алик.
Однажды зимой поднялась сильная метель.
Утром вышли лесорубы из барака и ахнули — снег завалил все тропинки и все дороги. Куда ни посмотришь — искрились высокие белые кучугуры, а над ними летали и стрекотали на своем непонятном языке бестолковые сороки.
А как раз в это время лесорубы ждали автомашины с продовольствием и всякими другими нужными в тайге вещами.
И видно, эти машины застряли где-нибудь в сугробах и не было им теперь ни ходу, ни проходу.
Лесорубы решили идти на помощь. Людей в тайге было мало, и поэтому вместе с мужчинами собрались и женщины.
Сначала ребят не хотели оставлять одних, но потом передумали.
— Пускай привыкают, — сказал отец Алика. — Крупа и картошка есть, дров сами наколют. Не маленькие.
Все послушались отца Алика потому, что он был тут самый ответственный и самый главный бригадир.
Отец Алика собрал всех ребят вместе и начал рассказывать, что им тут делать и как себя вести.
— Вместо себя оставляю бригадиром Колю Пухова, — сказал он. — Слушайтесь Колю и подчиняйтесь. А ты, Сема Пахомов, не хулигань и не вздумай курить, иначе тебе будет худо.
Сема Пахомов остался недоволен таким решением. Он заявил, что он вовсе и не курит, а курил всего два раза и поэтому тоже может быть бригадиром не хуже какого-то Кольки Пухова.
Отец Алика Семе не поверил и решения своего менять не стал.
Раз приказ — значит, приказ. И обсуждать его и крутить носом нечего.
Лесорубы взяли совковые лопаты и ушли.
Отец Алика сказал, что вернутся они не скоро, и если не управятся, то, может, и вообще заночуют возле таежного костра.
Но ребята были даже рады, что остались одни.
Это все-таки не шутка — жить одним в тайге.
Коля Пухов вынес на всякий случай из коридора топор-колун и положил его на видном месте. Ребятам Коля сказал, чтобы они не отлучались далеко от дома и были все вместе.
Сначала мальчишки покатались на лыжах-самоделках, а потом пошли топить печь и варить обед.
Печка эта была не простая, а особенная и обогревала она сразу две комнаты.
Чтобы никому не было обидно, печь всегда топили по очереди — то Пуховы, то Крамари, то Пахомовы, то Яковлевы.
Коля Пухов, который остался сейчас за бригадира, разделил всю работу на две части.
— Сейчас печку буду топить я с Аликом, а вечером — ты с Сережкой, — сказал он Семе Пахомову. — Согласен?
Сема согласился.
— Сейчас картошку будешь чистить ты с Сережкой, а вечером — я с Аликом. Согласен?
Сема снова кивнул головой и сказал, что он согласен.
Коля Пухов ушел с Аликом рубить дрова, а Сема и Сережа остались чистить картошку.
Дрова попались сырые, и Коле пришлось как следует попотеть. Тюкнет колуном по бревну, а потом не вытащит назад. Но все-таки Коля со своей работой справился. Измерил глазами, много ли нарубил, вытер потный лоб рукавом и сказал:
— На сейчас хватит, а вечером Семка с Сережкой нарубят. Понесли.
Коля и Алик собрали дрова и пошли в барак.
Пришли, а Семы и Сережки уже и след простыл. На столе стоит миска с водой, а в ней лежат всего-навсего две очищенные картошки.
Коля страшно разозлился на этих несчастных лентяев и пошел их разыскивать. Далеко не уйдут. Коля все ходы и выходы тут знает.
Сначала Коля заглянул на лесопилку, потом отправился к старой брезентовой палатке, где хранились ящики с гвоздями, пилы и запасные топоры. Коля подошел и услышал в палатке голоса.
Сема и Сережка были тут.
Нетрудно было догадаться, чем они занимались.
Когда Коля вошел, он чуть не поперхнулся от дыма.
В темноте тускло мерцал огонек папиросы. Сема сидел на ящике с гвоздями и учил своего дружка курить.
— Ты пускай из ноздрей, — угадал Коля Семин голос. — Чего зря дым переводишь?
Сема и Сережка заметили открытую дверь и сразу же затоптали папиросы.
И хотя Коля застал их на горячем, они все равно не сознались, начали вилять и выкручиваться.
Коля был сильный и вполне мог поколотить нахалов за вранье и за то, что они бросили работу.
Но Коля не стал бить Сему и Сережу, а только турнул их из палатки и послал чистить картошку.
Сема и Сережа пришли в барак и увидели, что делать им тут нечего. Пока они сидели на ящиках и пускали дым из ноздрей, Алик уже начистил полную миску картошки и выпил целую ложку рыбьего жира. На верхней губе у Алика золотились маленькие маслянистые кружочки.
Вскоре затрещали дрова, забулькал котелок, и в комнате сразу почему-то запахло летним солнцем и огородами.
Ребята навалились на котелок и очистили его в два счета. Съели и хорошую картошку, и ту, которая была с темными пятнами, и ту, что прилипла к стенкам и стала черной и жесткой, как ольховая кора.
После обеда полагалось полежать немного в кроватях, но ребята не стали устраивать мертвого часа. Какой тут сон, когда в тайге так тихо и хорошо и каждая снежинка на сугробе сверкает и лучится, будто настоящий самоцвет.
Коля Пухов хотел было пойти в лыжный поход за реку Бирюсу, но снова не нашел Семы и Сережи.
Только что были они тут, наяривали картошку, которую начистил Алик, и вдруг на тебе — будто в сугроб провалились.
Но Коля знал, что Сема и Сережа не в сугробе, а затеяли они какую-нибудь новую подлую штуку.
Сема и Сережа всегда такими были. Когда отец и мать были дома, еще ничего, а если одни оставались — просто беда. И стекла в окнах побьют, и ведро с водой опрокинут, и скатерть чернилами зальют. Короче говоря, пользы от них никакой, одни убытки.
Но больше всего тут Сема был виноват. Это он сбивал с толку Сережу и курил вместе с ним отцовские папиросы «Беломорканал».
Как Коля предполагал, так и вышло: Сема и Сережа снова отмочили номер.
Сема снял со стены двустволку отца и пошел с Сережей бить в тайге зайцев. Коля и Алик нашли непутевых охотников возле самой Бирюсы.
Сема лежал на снегу и целился куда-то в гущу леса. Сережа тоже примостился за сугробом, будто за бруствером окопа. Он дрожал от холода и просил, чтобы Сема дал пострелять и ему.
Коля Пухов, который был сейчас бригадиром, подошел к Семе и вырвал у него двустволку. Ружье было без патронов, но это все равно. Если ружье попадется дураку, оно и без патрона выстрелит.
Коле не хотелось ссориться с Семой и Сережей, но он не сдержался и сказал все, что знал и думал про них.
— Идите сейчас же домой и рубите дрова, — сказал он. — Я с вами цацкаться не буду.
Коля отвернулся и ушел с Аликом прочь. Ему было противно смотреть на этих людей. Раз живешь вместе, значит, надо делать все вместе — и на зверя ходить, и дрова колоть, и картошку чистить… А если каждый будет тянуть в свою сторону, тогда ничего не выйдет.
Коля чувствовал, что это было только начало и ему еще придется повозиться с этой публикой.
Так оно и получилось.
Сема и Сережа даже и не думали колоть дрова. Они заперлись в своей комнате и притихли.
Коля постучал в дверь и снова напомнил Семе и Сереже про печку и про дрова.
— А ты кто такой? — послышался из-за двери Семин голос. — Катись колбаской по Малой Спасской, я сам себе бригадир.
«Ну и дружка подцепил себе Сережка! — подумал Коля. — Прямо оторви да брось».
— Выходи, Сережа, пойдем вместе дрова рубить, — сказал Коля. — Семка до добра не доведет.
За дверью послышался шепот. Это Семка науськивал Сережу.
Шепот стих. Несколько секунд стояло молчание. Потом Сережа вздохнул и скороговоркой пробормотал:
— Катись колбаской. Я сам себе бригадир…
Ну что с ними будешь делать!
Коля пожал плечами и пошел к себе.
Алик сидел в телогрейке возле открытой печки и смотрел на остывающие уголья.
Алик был хороший человек, но он любил тепло, и ему надо было родиться не в Сибири, а где-нибудь возле теплого южного моря или в самих Каракумах.
Коля взял табуретку и сел рядом. Говорить было не о чем. Все было ясно и так.
За окном скрипел новыми сапогами мороз. Стекла затягивались искристым инеем. В комнате становилось все темнее и темнее. Коля сидел на табурете, хмурил брови и ждал, что ребята одумаются и пойдут рубить дрова.
Он, конечно, мог бы нарубить и сам, но это уже было не по правилам. Он им не лакей!
А Сема и Сережа, видимо, и не думали выполнять приказ бригадира. За дверью все было тихо. Не стучал топор, не скрипел снег. Коля догадывался, в чем тут дело. Печка была одна на две комнаты. Натопит печку Коля, у Семы и Сережи тоже будет тепло. Сиди и грейся сколько влезет. Коле все равно печку топить надо. Не будет же он замораживать Алика. У Алика и так золотуха.
Вот какой расчет был у Семки и Сережки!
Алик тоже понял, что на Сему и Сережу надеяться нечего.
— Пойдем, Коля, рубить дрова, — сказал он. — Вдвоем мы быстро нарубим.
Коля не двигался с места. Что делать, как поступить? От этих мыслей голова у него разламывалась на четыре части. Долго сидел мыслитель, хмурил брови, задумчиво колотил пальцами по колену.
И вдруг — в глазах его блеснули рыжие искры.
Коля улыбнулся сначала чуть-чуть, потом больше, потом вдруг захохотал на всю комнату.
Сначала Алик даже подумал, что Коля сошел с ума от страшных переживаний. Но нет, Коля был жив-здоров. Он поднялся и сказал Алику:
— Алик, ты сиди здесь и никуда не ходи. Я скоро вернусь.
И Коля стал снова серьезным, как прежде, как полагается настоящему ответственному бригадиру.
Он запоясал телогрейку ремнем, посмотрел почему-то на стенку, за которой засели глупые дружки-приятели, и быстро вышел из комнаты. За стенкой начали было петь в два голоса песню, но, как только хлопнула дверь, сразу же умолкли. Сема и Сережа поняли, что Коля не зря хохотал и не зря он куда-то сейчас пошел. Скоро Коля возвратился и приволок с собой огромный волчий тулуп. В этот тулуп завертывался сторож Федосей Матвеевич, который ушел сегодня вместе со всеми расчищать дорогу.
— Ты зачем? — спросил Алик.
Коля приложил палец к губам, и Алик сразу понял, что это тайна. Алик никогда не лез с глупыми вопросами.
А между тем в комнате стало совсем темно.
Гудел в настывшей печи ветер. Тряпка возле порога, о которую вытирали ноги, сморщилась от холода и побелела.
Коля достал из шкафа свиную тушенку и банку абрикосового компота. От этого компота в животе Алика и вообще во всем теле стало холодно. Но Алик ничего не сказал Коле. Алик был терпеливый человек и знал, что с Колей не пропадешь. И Алик был прав. Коля разобрал постель, уложил Алика, накрыл тулупом, а потом забрался на кровать сам. Алику стало сразу тепло. И оттого, что тулуп, и оттого, что рядом лежал мужественный, справедливый и находчивый человек Коля.
— Ты не бойся, — шепотом сказал Коля, — спи. Под таким тулупом даже на льдине не замерзнешь.
За стенкой не знали, что тут такое случилось и почему это Коля притих и не требует, чтобы Сема и Сережа рубили дрова. Сначала Сема и Сережа пели песни, потом начали бегать из угла в угол и прыгать на одной ножке.
— Чего это они? — спросил Алик.
— Спи… Это они замерзли, физкультурной зарядкой занимаются.
Но Алик не мог спать. Алик был добрый человек, и он не хотел, чтобы Сема и Сережа окончательно замерзли.
В голове Алика рисовались всякие ужасные картины. Встанут они завтра, пойдут в соседнюю комнату, а там уже ни Семы, ни Сережи. В углах, скрючившись, сидят только какие-то сосульки. Одна рыжая, потому что Сема был рыжим, а вторая черная, сделанная из Сережи.
Прыгать и танцевать всю ночь не будешь.
Бух, бух, бух… — послышалось за стенкой.
Это Сема и Сережа стаскивали со всех кроватей ватные матрацы.
Но недолго лежали под матрацами дружки.
Если б Сема и Сережа были плоскими амебами, тогда дело другое. У Семы же и Сережи были животы, плечи, коленки. И все это вылезало из-под жестких матрацев наружу и страшно мерзло.
Приятели не выдержали этих ужасных мук. Они подбежали к стенке и начали изо всех сил колотить кулаками по доскам.
Они колотили так сильно, что со стенки сорвался и повис на веревочке портрет Колиного отца.
— А ну, тише, архаровцы! — не выдержал Коля.
— Сам ты архаровец! — завопил Семка. — Сам бригадир, а сам… Почему печку не топишь?
Коля подоткнул тулуп со всех сторон, чтобы не продуло Алика, улыбнулся и спокойно сказал:
— Нам и так тепло. Не мешайте спать.
Сема и Сережа совсем обезумели от холода. Они выбежали, в чем были, в коридор и начали тарабанить в дверь. Дрожали и гудели тонкие доски, звякала оторванная наполовину железная задвижка.
Коля подождал еще немного, послушал концерт, который разыгрался в коридоре, и открыл дверь.
— Чего надо? — спросил он Сему и Сережу.
— Т-т-топи п-печку! — запинаясь и не попадая зуб на зуб, сказал Семка.
— Т-т-топи п-печку! — как эхо, повторил Сережа.
— С-сами т-топите, б-бригадиры, — передразнил Коля. — Топор возле п-порога.
И тут Семе и Сереже нечем уже было крыть и нечего уже было делать — или замерзай, если охота, и превращайся в разноцветные сосульки, или топи печку и грей свои несчастные бока. Сема и Сережа схватили топор и, щелкая на ходу зубами, помчались из барака.
Через полчаса в печке весело горели-потрескивали пахучие сосновые дрова. Сема и Сережа с перепугу нарубили такую гору, что ее вполне хватило бы на целую неделю.
Сема и Сережа нажарили печку, закрыли поплотнее железную дверцу и ушли на свою половину.
Вскоре за стенкой раздался дружный, спокойный храп.
Коля и Алик сбросили неуклюжий тулуп на пол и заснули просто так, даже без простыней. Алику, который очень любил тепло, снился замечательный сон — будто он сейчас лежит на морском берегу и греется на жарком южном солнце. Если в комнате хорошо натопить, так и в комнате будет не хуже, чем в Каракумах.
Утром приехали машины и вместе с ними лесорубы. Машины привезли макароны, капусту, селедку, мороженое мясо и вообще все, что нужно в тайге рабочим людям.
Отец Алика разгрузил вместе со всеми машины, а потом собрал ребят, потер озябшие руки и спросил:
— Ну как, Коля, без происшествий обошлось?
Коля посмотрел по очереди на всех ребят — на Сему, на Сережу, на Алика, вытянул руки по швам и сказал:
— Все в порядке, товарищ бригадир!
Отец и мать поссорились. Таня думала, все будет, как у нее с Маринкой. Поссорятся, разойдутся в разные стороны, а потом подадут мизинцы и скажут: «Мирись, мирись, до свадьбы не дерись». У матери и отца так не получалось. Ссора росла и росла. Раньше мать называла отца Папа-Толя, а теперь стала называть Анатолием или даже по фамилии. Как будто он был учеником и получил двойку. У Тани в классе всех двоечников называли по фамилии.
Тане не разрешали называть отца Папа-Толя, хотя это в самом деле было так, а матери он вообще был не папой, а мужем. У Тани тоже было второе имя — Шлата. Так ее назвал отец. Вчера вечером он пришел с работы, снял с бровей пушинки снега и сказал:
— Здравствуй, Шлата! Мы с тобой еще не виделись.
Таня подала руку, заглянула отцу в глаза и неожиданно для себя сказала:
— Здравствуй, Папа-Толя!
Лицо отца вспыхнуло тихим радостным светом, но почему-то сразу погасло. Он ушел в свою комнату, зашелестел там чертежами. В коридор, покачиваясь на лету, выползла серая ниточка папиросного дыма.
Ссора случилась скорее всего из-за папирос. Отец по вечерам сидел за чертежами нового завода и без конца дымил своими папиросами. Однажды он уже рассказывал Тане про этот завод. Таня сидела возле стола и слушала.
В жизни Тани было много понятных и в то же время непонятных слов. Мать говорила отцу: «Мне надоело смотреть на твой затылок». Таня смотрела на затылок отца, когда он сидел за столом и работал. Затылок был как затылок: пострижен и побрит тонкой бритвой. Наверно, мать придиралась. Утром она шлепала по коридору своими тапочками и разговаривала сама с собой: «Опять табачищем воняет. Хоть из дому уходи».
Курить вредно. Это Таня знала. От табака развивается бронхит, туберкулез и такая болезнь, о которой даже говорить страшно. Об этом было написано в Танином учебнике. Таня положила на стол отца раскрытую книжку и подчеркнула строчки красным карандашом. На книжках писать нельзя. Но тогда отец мог ничего не заметить и не узнать про туберкулез и бронхит.
Отец прочитал книжку. Таня сразу догадалась. Между страничками лежал серый, упавший с кончика папиросы пепел. Два дня отец не курил. Таня пересчитала в пачке все папиросы. Сколько их было, столько и осталось. А теперь он снова дымит папиросой, чертит свои чертежи и, наверно, думает: почему это Таня назвала его Папа-Толя и почему в жизни все так получается…
Была зима, и были зимние каникулы. Мать куда-то ушла. В доме было тихо и пусто. На стене тикали часы. Таня прошла два раза по коридору, открыла дверь отца и сказала:
— Пора ужинать. Уже все готово. Только картошку надо почистить.
— Я сейчас… Одну минутку, — сказал отец.
Таня постояла еще немножко и сказала:
— Минута уже прошла. Я смотрю на часы.
Над головой отца вспыхнул несколько раз голубой дымок, будто его кто-то раздувал насосом, — пах, пах, пах.
Отец поднялся, взял Таню за плечо и пошел с ней на кухню. Они сидели там возле крана и чистили в два ножа картошку. Таня смотрела на отца. У него большие, думающие о чем-то глаза, на лице синеватая, похожая на дым щетинка. Наверно, от папирос. Отцу надо больше двигаться и дышать свежим воздухом. Так говорила сестра, которая делала ему укол.
Таня очистила картофелину, подумала и сказала:
— Теперь я буду заниматься с тобой зарядкой. У меня каникулы.
Отец не ответил. Видимо, не расслышал. С ним такое бывало: слушает, а сам смотрит куда-то вдаль. Мать уже делала ему замечание, говорила, чтобы он опустился на землю. Отец опускался, а потом снова улетал неизвестно куда. Они сварили картошку, разогрели котлеты и стали ужинать. Потом была ночь, потом в окошко заглянул и прилег на подушку возле Таниной щеки солнечный лучик.
За стенкой, в комнате отца, еще было тихо. Он там работал по ночам и там иногда спал. Таня надела тапочки и пошла на цыпочках к отцу. Из-под одеяла виднелся его нос и рыжая колючая бровь.
Таня открыла форточку. В комнату, обгоняя друг друга, полетели крохотные серебряные снежинки.
— На зарядку становись!
Отец поднял бровь и улыбнулся неизвестно чему. Наверно, своим снам, Тане и этим крохотным, тающим в тишине снежинкам.
— Станови-и-сь!
Они стояли друг против друга и делали зарядку. Руки вверх, руки вниз. Наклон влево, наклон вправо. Не задерживай дыхание!
Отец был высокий и худой. Таня посматривала на него и думала: «Ничего, теперь мы еще не то придумаем!»
Таня говорила это не зря. Во дворе, за сараем, она видела старую ржавую гирю. Отец будет упражняться с гирей и станет таким, как борец Поддубный. И тогда мать будет называть его не мужчинкой, а самым настоящим мужчиной. Она посмотрит на отца и скажет: «Теперь все в порядке. Я таких люблю. С мускулами».
Зарядку делали долго. Минут пятнадцать. Потом отец сказал, что уже поздно и надо идти на работу. Умывался он холодной водой, а съел все, что дали. Даже добавки попросил. Все были довольны — и отец и Таня. Только мать ничего не сказала. Но это и понятно, потому что это было только начало.
И вдруг полетело вверх тормашками и Танино настроение и вообще все. Таня вышла во двор проверить, на месте лежит рыжая гиря или нет, и тут увидела Вовку Серегина. Вовка шел навстречу Тане и размахивал хоккейной клюшкой. Шапка у него была на затылке, а сам он был весь в снегу.
— Стой, куда идешь!
Таня остановилась. Драчунов она не боялась и вообще никогда не плакала. Не боялась она и Вовки. Во рту у Вовки были «ворота» — то есть не хватало переднего зуба. Почему у Вовки были «ворота», на дворе никто не знал. Только Таня и Вовка.
Вовка был пустой, легкомысленный мальчишка. Он мстил Тане и, когда во дворе никого не было, задирался. Вовка подошел к Тане, расставил ноги буквой «Л» и сказал:
— Я про твоего папу и про твою маму все знаю…
— Катись, — сказала Таня. — Ты ничего не знаешь!
Вовка нахально улыбнулся:
— Знаю. Они разводятся.
Тане стало жарко. Будто ее кипятком обварили.
— Уходи! — крикнула она. — Если еще раз скажешь, я тебе еще один зуб выбью!
Вовка оглянулся по сторонам. Во дворе никого не было. На ветке сидела черная галка и смотрела куда-то в сторону. Вовка повторил свои страшные слова и снова нахально улыбнулся.
Таня кинулась на Вовку. Клюшка полетела в одну сторону, а Вовка в другую. Она колотила его кулаками, пинала коленками, бодала головой. Но Вовка оказался сильнее Тани. Он сбил ее с ног и вцепился пальцами в косы с новыми капроновыми лентами.
— Сдавайся!
Тут в эту минуту во дворе появилась Маринка. Она схватила веник, которым обметают ноги, и помчалась к обидчику. Вовка бежал с криком и воем, как бегут люди малодушные и несправедливые. И никому его не было жаль — ни черной галке, ни Маринке, которая все еще размахивала своим веником и не знала, из-за чего случилась у Вовки и Тани драка.
Таня ушла в самый конец двора. С одной стороны там стоял сарай, а с другой — высокая стена без окон и дверей. Таня вытирала с лица мокрый снег и тяжело дышала.
— У тебя что-нибудь болит? — спросила Маринка.
— У меня ничего не болит. У меня в средине болит.
— Это у тебя болит душа, — сказала Маринка. — Когда меня обидят, у меня тоже болит.
Маринка была лучшая Танина подруга. Но Таня все равно ничего ей не рассказала. Она только попросила найти и вместе с ней отнести домой железную гирю.
Гиря оказалась на том самом месте, где и раньше. Только снегом ее замело. Из сугроба торчала черная, похожая на телефонную трубку ручка. Девочки раскачали гирю, чтобы она отлипла от земли, продели в ушко длинную палку, потому что было тяжело, и понесли домой.
Танина квартира была на первом этаже. На серой клеенчатой двери болтался вверх ногами на гвоздике железный номерок. Ключ у Тани был свой. Она была самостоятельной и умела делать все сама. Даже включать газовую плиту, кипятить чай и жарить яичницу-глазунью.
Гиря жила в доме незамеченной до самого утра. Потом Таня показала ее отцу.
— Бери и подымай, — сказала она. — У тебя будут мускулы.
Отец теперь был послушным. Только курить все еще не бросал. Говорят, у взрослых это не сразу получается. Отец наклонился, поднял гирю своими тонкими худыми руками и посмотрел на Таню — хватит или не хватит?
— Подымай еще, — сказала Таня. — Это только сначала тяжело.
Пришло воскресенье — день, когда можно спать подольше и делать что хочешь. Но Таня встала в семь часов. Взрослые умеют спать долго, а дети нет. Где-то внутри у них сидит радостный и неугомонный школьный звонок. И звенит он, забывая праздники, в один и тот же час. Дети подымаются и бродят по тихой, сонной квартире, ждут, когда снова начнется — привычная и понятная жизнь.
В воскресенье все обедали вместе. Мать налила Тане мисочку супа и сказала:
— Ешь скорее. Мы с тобой идем в кино.
— А папа? — спросила Таня.
— У него чертежи… Разве ты не знаешь?
Отец смущенно посмотрел на Таню и переломил пальцами кусочек хлеба. Таня догадалась: если бы его попросили и если бы ему сказали, он тоже пошел бы в кино.
Таня думала об этом и многом другом, когда они шли в кино. Раньше они всегда ходили втроем. Левую руку она давала матери, а правую — отцу. Когда на дороге была лужа, отец и мать подымали ее за руки и говорили: «Оп!» Таня прыгала через лужу двумя ногами, а потом шла, как все. Смотрела по сторонам и слушала, о чем говорят отец и мать.
Теперь все переменилось. Никто не говорит ей «оп», а без помощи двумя ногами не перепрыгнешь даже через маленькую лужу. У Тани снова все заболело в средине. Точно так, как после драки с Вовкой.
Театр был в парке. Там ходило много народу, а по боковым дорожкам гоняли на коньках мальчишки. Мать остановилась возле киоска, где летом продавали мороженое, и сказала Тане:
— Давай тут подождем. Еще рано.
Они стояли там и ждали. Ждать было неинтересно. Возле кино висели картинки, бродили с билетами в руках знакомые мальчишки и девчонки. Тут не было ничего. Только киоск с замороженным стеклом и грязный бугор снега.
На дорожке, где стояли Таня и мать, появился какой-то толстяк. У него была шапка-пирожок, пухлые щеки и портфель с двумя ремнями. Щеки у него были синего цвета. Даже не синего, а фиолетового и синего.
Таня все это заметила, потому что смотреть было больше не на что. Толстяк прошел мимо них, посмотрел куда-то в сторону и сам себе сказал:
— Уже пора…
Странный человек. Никто с ним не разговаривает, а он разговаривает. Но про все это Таня скоро забыла, потому что мать сдавила ей руку и сказала:
— Пойдем!
Они пошли в кино. Туда, где горят под самым сводом люстры, пахнет мокрыми шапками и воротниками. Они сели как раз посредине. Отсюда все было видно. Впереди сидел какой-то мальчишка в шапке. Таня ему сказала, и шапку он сразу снял.
Народу было полно. Только справа от матери темнело пустое место. Наверно, кто то опоздал или вообще потерял свой билет. Стоит теперь возле дверей, шарит по карманам и бормочет: «Растяпа я, растяпа! Сколько раз себе говорил!»
Свет начал медленно гаснуть. Заскрипели кресла. Люди приготовились смотреть и слушать. И тут Таня снова увидела рассеянного толстяка. Он быстро шел по узкому проходу. Как раз к тому месту, которое никто не занял. Таня поджала коленки и пропустила толстяка. Теперь уже никто не помешает. Свет погас, и на экране замелькали слова.
Фильм был запутанный, и Таня ничего не понимала. Она хотела спросить, почему суетятся артисты и что вообще происходит. Но тут она услышала какой-то шепот. Это шептались мать и толстяк с пухлыми щеками. Он наклонился к матери и называл ее Верой Васильевной.
Вот это фокус! Выходит, он знал мать и только притворялся, будто он никто и живет сам по себе. Таня мяла в руке варежки и на экран больше не смотрела. Она даже не подняла головы, когда все вдруг засмеялись, а мальчишка впереди захлопал в ладоши и завизжал от восторга.
Домой возвращались молча. Таня поглядывала снизу на мать. Она ей нравилась. Высокие тонкие брови, ямочки на розовых щеках, а на голове, будто комочек снега, белая пушистая шапочка. Не зря отец так тихо и нежно смотрел на мать и говорил ей: «Ты у меня лучше всех!» От этих мыслей, нахлынувших сейчас на Таню, ей стало совсем скучно. Почему они так живут, эти взрослые?..
Мать ничего не замечала вокруг. Тащила Таню, как тащат за собой санки или мешок с картошкой. Таня не могла больше так. Идти и молчать. Она остановилась, уперлась ногами в рыжий, затоптанный подошвами снег и тихо, так тихо, что даже сама не расслышала, спросила:
— Ты с папой разводишься, да?
Брови матери сомкнулись на переносице, а тонкие, переходящие в ниточку кончики поднялись вверх и там застыли.
— Ты что?
— Ничего. Ты с папой разводишься, а с этим пухлым заводишься?
Мать дернула Таню за руку. Так сильно, что у нее хрустнула на плече косточка.
— Я тебе покажу дома!
Она потащила Таню вперед. На красный свет, на желтый, на какой попало. Теперь у нее были розовыми не только щеки, но и подбородок, и висок, и ухо, где поблескивала крохотная, с синим камешком сережка. Люди смотрели им вслед и пожимали плечами. Они не знали, куда торопятся эти женщины. Одна большая, а другая маленькая, в черных валенках и серой заячьей шапке.
Но самое страшное было дома. Мать сняла шубу и пошла прямо к отцу. Они там начали спорить и упрекать друг друга. Таню туда не пустили. Она сидела в спальне с книжкой в руках. Но все равно она ничего не видела — ни слов, ни картинок. Мысли ее бродили то возле театра, где появился вдруг толстяк с портфелем, то совсем близко — в соседней комнате, где говорили и не понимали друг друга ее отец и мать.
Потом мать открыла дверь и крикнула в коридор:
— Татьяна, иди сюда!
Таня вошла. Мать сидела на диване, а отец возле своего стола с чертежами. Синий дым стелился по комнате и ускользал узкой струйкой в открытую форточку.
— Садись, — сказала мать и кивнула на стул посреди комнаты.
Таня села и положила руки на колени. Она молча сдвигала и раздвигала пальцы. На узеньких розовых ногтях светились крохотные белые крапинки. Говорят, они приносят людям радость и счастье. Таня ждала. Наверно, мать сейчас начнет рассказывать, как они шли домой и как Таня, не подумав, сказала ей ужасную глупость. Потом они будут вместе стыдить ее и требовать, чтобы Таня просила у матери прощения.
Но случилось совсем другое. Мать помолчала еще немножко, похрустела пальцами и ровным строгим голосом сказала:
— Татьяна, ты уже большая. Ты должна все понимать… Она запнулась на минутку и добавила: — Теперь мы будем жить с тобой в другом месте. А папа остается здесь. Мы так решили…
Таня не обронила ни слова. Только плечи ее съежились в комочек и согнулись еще больше. Она смотрела на свои пальцы, на крохотные белые крапинки, которые приносят другим людям счастье и радость. Слова матери ударили ее больнее, чем ремень, чем хворостина, которой стеганул ее на речке Вовка.
— Собирай свои учебники и игрушки. Ты меня слышишь, Татьяна?
Таня молчала. Всю жизнь отец и мать были рядом с нею. И дома, и в шумной толчее улиц, когда они выходили гулять. Левую руку Таня давала матери, а правую отцу. У нее две руки, а жить теперь она будет вроде бы с одной. Никто не сожмет ей ласково пальцы, не подымет вверх, когда встретится на дороге лужа, не скажет ей весело и задорно: «Оп!» Зачем ей теперь учебники и игрушки? Ей ничего не нужно!
Мать встала с дивана, скрипнула черными туфлями на высокой прямой шпильке и сказала отцу:
— Пойдем. Пусть Татьяна подумает и успокоится.
Они ушли на кухню. Туда, где порой они собирались все вместе, ели печенную в духовке картошку и пили сладкий, терпкий от заварки чай. В комнате стало совсем тихо. Скрипела на петлях форточка. За окном, возле самого стекла, порхал на дереве и не мог улететь жухлый сморщенный лист.
Таня опустила на пол одну ногу, затем другую. Она постояла посреди комнаты, подумала и тихо вышла в коридор. В углу, возле электрического счетчика, висела вешалка, лежали как им вздумается ботинки и тапочки. Таня сняла серую, вытертую на воротнике шубку и пушистую заячью шапку. Скрипнула и закрылась за Таней дверь. Железный номерок, который висел вверх ногами на одном гвоздике, покачался и стал на свое прежнее место.
Во дворе было пусто и неуютно. С темного вечернего неба сыпал косой липкий снег. Таня села на крыльцо и сжала колени. Теперь она не встанет больше с этого каменного ледяного крыльца. Она простудится, получит грипп или скарлатину, а потом навсегда умрет. Теперь ей ничего не страшно!
А снег знал свое дело — сыпал и сыпал с черного неба. Плечи у Тани стали пушистые и круглые. На заячьей шапке выросла еще одна шапка. Только не серая, а белая.
Таня уже давно замерзла, но все равно не вставала с узенького холодного крыльца. Она ни за что не вернется домой. Она останется тут навсегда!
Где-то очень далеко — за сто километров, а может, и дальше — скрипнули двери. В коридоре, где уже давно перегорела и превратилась в сизый пустой шарик электрическая лампочка, послышались шаги. Одни мужские, а другие женские. Шаги смолкли возле Тани. В темноте забегал и остановился возле ее ног лучик карманного фонаря.
— Таня! — сказал один голос.
— Шлата! — воскликнул другой.
От этих простых понятных слов у Тани все перевернулось в душе. Она хотела заплакать, но не смогла. Она не умела плакать. Она только опустила голову, и белая легкая шапка бесшумно свалилась и рассыпалась на ее коленях.
— Уходите все! — глухо сказала Таня. — Я с вами сама развожусь!
Маленькую девочку Таню, которую отец назвал ласковым загадочным именем Шлата, увели в дом. Скрипнули и закрылись двери. Железный номерок поболтался по привычке из стороны в сторону и стал на свое место.
Чем закончилась эта история, неизвестно. Спросить было некого. Уснула на ветке галка, свернулся в комочек возле самого стекла желтый прошлогодний лист. Только снег безропотно сыпал и сыпал на белый, примолкший до утра город.
Жили два товарища — Андрей и Коля. И вот затеяли эти два товарища строить подводную лодку. Пошли они в сарай, порылись там во всяком хламе и сразу носы повесили: ни фанеры, ни красок. Даже гвоздя путного не нашли: всё извели, когда строили подъемный кран.
— Пойдем к матери, — сказал Андрей. — Ты к своей, а я к своей, попросим немного денег. На подводную лодку дадут. Это все-таки не пустяки.
Первым отправился Андрей.
Пришел к матери и говорит:
— Мам, дай мне, пожалуйста, рубль. Я теперь буду хорошим. Я теперь из школы только пятерки буду приносить.
Но странное дело, мать нисколько не обрадовалась, что ее сын будет теперь прилежным. Наоборот, она даже рассердилась и прогнала Андрея из комнаты.
— Ты что же это? Ты для меня учишься? Ты подкупить меня хочешь?
Андрей уже давно выбежал из комнаты, а мать все кричала и кричала неизвестно кому:
— Ты с меня взятки берешь? Ты меня в могилу хочешь закопать!
Пришлось попытать счастья Коле.
Поправил Коля рубашку, которая почему-то всегда вылезала из штанов, вытер нос и пошел в свою квартиру.
— Мам, а мам, — сказал он, — дай рубль.
Мать как раз в это время платье Свете шила. Она перестала вертеть ручку машинки, зажала нитку в зубах и спросила:
— Зачем тебе такие деньги? Снова порох будешь покупать? Дом взорвать хочешь?
Коля сразу смекнул: если Андрею на подводную лодку не дали, значит, и ему не дадут.
— Мне просто так надо, — сказал он. — Только ты про порох не думай. Мне для дела надо.
— Пока не скажешь, не дам, — ответила мать и снова стала вертеть машинку.
Постоял, постоял Коля, хотел заплакать для вида, но потом передумал и вышел вон.
Мать его слезам уже давно не верила и знала, когда Коля плачет по-настоящему, а когда плачет просто так.
Пришел Коля к Андрею, а тот на траве под деревом лежит и какую-то палочку пустяковую в руках вертит.
Посмотрел Коля на приятеля, ничего не сказал ему про свой разговор с матерью и лег рядом. Что ж тут говорить, разве и так не видно!
Долго лежали приятели, болтали ногами и думали про подводную лодку, про взрослых, которые воображают, будто у мальчишек на уме только порох и только глупости, и вообще про всю свою неудачную жизнь.
Но целый день не пролежишь. Сели приятели, посмотрели друг на друга и от нечего делать начали вслух мечтать.
— Хорошо бы сейчас пять рублей найти, — сказал Андрей.
Коля посмотрел на Андрея, улыбнулся, как будто бы эти пять рублей были уже у них в кармане, и начал зачем-то один за другим загибать пальцы на руках.
— Ты зачем пальцы загибаешь? — спросил Андрей.
Коля не ответил. Прищурив глаза и шлепая губами, как колдун, он продолжал что-то усердно считать.
Считал, считал, а потом разочарованно опустил руки и сказал:
— Не, пяти рублей не хватит. Надо десять.
— Зачем? — удивился Андрей.
— Чудак, — ответил Коля. — Ну вот смотри…
И тут Коля снова начал загибать пальцы и считать вслух: шестьдесят копеек — на подводную лодку, сорок копеек — на цирк, тридцать — на мороженое…
Андрей слушал и думал, что Коля прав и надо в самом деле не меньше десяти рублей.
Коля даже не все подсчитал. Кроме всего прочего, надо еще было купить масляных красок, плоскогубцы и обязательно отдать сорок копеек Леньке Курину. Вчера Ленька приходил и кричал на весь двор, что они с Колей жилы и мошенники.
А если возвратить сорок копеек Леньке и сходить в кино не один, а два раза, то тут, пожалуй, и десяти рублей не хватит.
Андрей подумал про все деньги, которые надо было потратить, и тяжело вздохнул.
— Знаешь что? — сказал он Коле. — Раз такое дело, тогда совсем ничего не надо.
Но Коля не согласился:
— Раз десяти рублей не хватит, тогда можно больше найти. Разве, например, нельзя найти целый мешок с деньгами?
— Ого, чего захотел, целый мешок! Жирно будет!
— И ничего не жирно! Как раз хорошо. И коньки купим, и велосипед «Орленок».
— Два велосипеда, — поправил Андрей. — Нас же двое!..
Когда Коля и Андрей окончательно решили, что денег надо не меньше полного мешка, возник другой вопрос — как его найти. Ведь мешки с деньгами на дороге не валяются.
— А может, и валяются, — подумал вслух Коля. — Случаются же всякие случаи…
Приятели поговорили, подумали, и, поскольку сами ничего путного придумать не могли, решили пойти за советом к своему соседу Петру Савельевичу.
— Он все знает, — убежденно сказал Коля. — Поможет нам мешок найти. А в крайнем случае язык у нас не отвалится.
Петр Савельевич был старинным приятелем Андрея и Коли. Он работал на заводе слесарем и приносил им оттуда разные железки и настоящие гайки с дыркой. И он их всегда внимательно слушал и никогда не смеялся над ними, если они бухнут какую-нибудь чепуху.
И вот Андрей и Коля уже сидят за столом Петра Савельевича с большими красными яблоками в руках.
Петр Савельевич озабоченно ходит из одного угла комнаты в другой и хмурит свои густые седоватые брови.
Андрей и Коля чувствуют, что тут что-то не так, но что не так и почему у Петра Савельевича такое недовольное лицо, понять пока не могут.
Но вот Петр Савельевич закончил маршировать и остановился возле Андрея и Коли.
— Значит, целый мешок денег хотите найти? — спросил он.
У Андрея и Коли сразу испортилось настроение. Они даже перестали грызть сочные, сладкие, как мед, яблоки и смущенно смотрели в сторону.
А Петр Савельевич стоит возле Андрея и Коли и ждет ответа.
Андрей старше Коли на четыре месяца, и, значит, отвечать надо ему.
Но отвечать Андрею не хотелось, и он согласен был сейчас на все, даже на то, чтобы временно стал старше на четыре месяца не он, а Коля.
— Значит, мешок вам нужен? — повторил Петр Савельевич.
Андрей посмотрел на Колю, который весь съежился и сделал вид, будто он ничего не слышит, на Петра Савельевича и неуверенно ответил:
— Мы, Петр Савельевич, хотим найти мешок, если он просто так валяется… а если он не валяется, тогда не надо…
— Ах, вот как? Валяется! Увидели мешок и налетели как пантеры — рви, тащи! А если этот мешок кто-нибудь потерял? Вот я фонарик Колин нашел, так ведь я отдал, не прикарманил. Отдал я тебе фонарик, Коля?
— Отдали, — согласился Коля. — Только это был мой фонарик, а мы хотим найти ничей мешок.
— Ничьих мешков с деньгами не бывает, — сказал Петр Савельевич. — Раз он валяется, значит, его кто-нибудь потерял. И скорее всего мешок потерял кассир, а в мешке этом зарплата для всех рабочих. Понятно? Придет кассир на завод, а его там и спросят: «Где мешок с деньгами, товарищ-гражданин?» Только этого кассира и видели.
— Как — только и видели? — не понял Коля.
— А вот так — посадят в тюрьму, и все.
Лицо Коли сразу вытянулось. На лбу неизвестно от чего показались капельки пота.
— Но он же не виноват, — упавшим голосом сказал он.
— В том-то и дело, что не виноват… А посадят. Это я тебе точно говорю.
По всему было видно, что Петр Савельевич говорил правду. Петр Савельевич никогда никому не лгал.
Андрей и Коля от огорчения даже руки опустили.
Расстроился еще больше и Петр Савельевич.
Он снова озабоченно начал мерить комнату тяжелыми шагами.
Видно, и ему до слез было жаль несчастного кассира.
Тут бы уже Андрею и Коле на попятную пойти, сказать, что пошутили, понарошке про мешок сказали. Но разве Петра Савельевича проведешь? Он так разошелся, что уже размахивал не одной рукой, а сразу двумя.
— Деньги своими руками надо добывать, — говорил он. — А раз вы нашли и раз вы прикарманили, значит, вы никакие и не пионеры, а самые настоящие жулики. Понимаете, кто вы такие?
Андрей и Коля сидели и со страхом ждали, что же будет дальше — турнет их Петр Савельевич из комнаты, надает по затылку или просто-напросто отправит в милицию.
Как ни крути и как ни верти, а одними разговорами тут не закончится.
Андрей и Коля видели, что Петр Савельевич был готов сейчас на самые решительные и неожиданные поступки.
Так оно и получилось.
— За чужой счет хотите жить? Капиталистами думаете заделаться? — сурово спросил Петр Савельевич. — Ну ладно, хорошо!
Петр Савельевич подошел к комоду, вынул из ящика кучу денег и бросил их на стол.
— Вот моя зарплата, — сказал он, — а мне ничего не надо. Забирайте!
Петр Савельевич отвернулся и пошел на кухню, чтобы не видеть, как Андрей и Коля будут запихивать деньги в карманы.
Андрей и Коля переглянулись и встали.
Стараясь не смотреть на кучу брошенных на стол бумажек, они на цыпочках вышли в коридор.
Долго стояли у дверей Петра Савельевича Андрей и Коля и все спорили, кто первый придумал про мешок с деньгами. Спорили, да так ни до чего и не доспорили. Видно, стыдно было им признаться, что хотели они найти и припрятать чужой мешок с деньгами.
Отец положил на стол пятьдесят копеек и сказал матери:
— Вот тебе пятьдесят копеек. Больше нет. Завтра зарплата будет.
— Зачем нам больше? — сказала мать. — Суп у нас есть, сухари тоже. Вечером купим батон, немножко конфет и будем пить чай.
Отец согласился. В доме не всегда пир горой. Иногда и на сухари приходится садиться.
Отец ушел на работу, а мать — на кухню. В комнате остались только Катя и Света. Катя ходила в первый класс, а Света — в третий. Но сейчас Катя и Света ни в какой класс не ходили, потому что были летние каникулы.
Света подошла к столу и стала смотреть на пятьдесят копеек. Вообще-то говоря, она и раньше видела всякие деньги, но сейчас хотела рассмотреть еще лучше.
— Ты, Катя, пятьдесят копеек не трогай! — строго сказала Света. — Это батонные. Вечером мы купим батон и будем пить чай. Слышала, что мама говорила?
— Я и без тебя все слышала, — ответила Катя. — Я и так знаю, что это батонные.
Катя обиделась и ушла во двор. Ее сестра всегда фасонила и подчеркивала, что она старшая.
Света осталась в комнате одна. Одной всегда скучно. Даже если ты старшая и знаешь больше всех.
Света походила по комнате, а потом села к столу, на котором лежали пятьдесят копеек, и начала читать книгу.
Она почитала немного, посмотрела нечаянно на пятьдесят копеек и стала от нечего делать думать, сколько на эти деньги можно всего накупить.
Света сама не заметила, как пятьдесят копеек очутились в кармане платья. А потом, когда Света заметила, она подумала: «Пускай лежат, я же их не совсем взяла».
Читать Свете совсем расхотелось. Она захлопнула книжку и вышла во двор. У калитки стояла ее подружка Люся Воробьева. Она грызла зеленое кислое яблоко и морщилась. Сначала одной щекой, а потом — второй.
Света увидела подружку и спросила:
— Ты куда идешь, Люся?
— Я никуда. А ты куда?
— Я тоже никуда. Пойдем на Садовую?
Люсе Воробьевой надо было мыть дома посуду. Но она согласилась. Если бы в другое место, она бы ни за что не пошла. А тут совсем рядом. Сто раз успеет посуду перемыть.
Садовая была за двумя углами. На одном углу стоял киоск с газетами и журналами, а на втором продавали мороженое.
Подружки остановились на втором углу и стали смотреть, как женщина в белых нарукавниках продает мороженое.
Мороженое было сразу трех сортов — сливочное, пломбир в сизых холодных обертках и фруктовое в белых стаканчиках.
— Ты какое мороженое любишь? — задумчиво спросила Света.
Честно говоря, Люся любила всякое мороженое и могла съесть без передышки целый килограмм. Но купить сразу все мороженое было невозможно, потому что надо много денег. Люся это понимала. Она подумала, провела языком по губам и сказала:
— Я люблю фруктовое. За одиннадцать копеек. У тебя денег нет?
Свете надо было честно признаться, что денег у нее абсолютно никаких нет. Тогда все было бы в порядке. Но Света была хвастуньей. Об этом знали все.
— У меня денег сколько хочешь, — сказала она. — Сейчас захочу — и двадцать пломбиров куплю!
Света решила доказать Люсе, что она не хвастунья и у нее в самом деле целый карман денег. Она подошла к мороженщице, вынула пятьдесят батонных копеек и важным голосом сказала:
— Дайте этой девочке фруктовое. За одиннадцать копеек.
Люся ела фруктовое и облизывала белую с розовыми жилками дощечку. Она пахла сосновым лесом и глубокой холодной рекой.
Света ничего не ела. Она стояла просто так и смотрела на Люсю.
— А ты не любишь фруктовое? — спросила Люся, обсасывая палочку.
У Светы от такого вопроса в животе сразу стало сладко и холодно.
Она посмотрела на Люсю, погремела в кармане сдачей и сказала:
— Кажется, уже и мне мороженого захотелось. Не знаю, купить или не купить?
Света пофасонила еще немного и взяла пломбир за двадцать две копейки. Мороженое было как раз такое, какое любила Света. Жаль только, что оно скоро кончилось. Впрочем, в этом нет ничего удивительного: хорошее всегда скоро кончается.
Теперь денег осталось совсем немного. Девочки напились на остатки газировки с двойным сиропом и пошли домой. Люся — совсем довольная, а Света — не совсем.
Дома пока все было в порядке. Мать чистила на кухне кастрюлю, а Катя сидела за столом и лепила из пластилина лошадь и солдата с винтовкой.
Света села на диван и стала смотреть, как Катя лепит солдата.
Катя лепила не так, как надо. Но Света не вмешивалась. Мысли ее бродили далеко…
Скоро из кухни пришла мать. Она вытерла руки передником и сказала Свете:
— Возьми на столе деньги и пойди купи батон. Сейчас папа придет.
Катя лепила за столом винтовку для солдата. Она посмотрела на стол и сказала:
— Тут батонных денег нет.
— Как нет? — удивилась мать.
— Совсем нет, — сказала Катя. — Раньше я видела, а теперь не вижу.
Мать и Катя начали искать пятьдесят копеек. Сначала они обшарили стол, потом начали искать на полу. Света тоже помогала. Она перетряхнула на подоконнике книжки, заглянула в аптечку с лекарствами, загремела чугунной дверцей печки. Там тоже ничего не было. Только старая головешка и зола.
Когда искать уже было негде, мать сказала:
— Что ж теперь делать? Пойду к соседке. Может, она даст.
Мать отправилась к соседке в другой дом. Света постояла посреди комнаты и тоже вышла. Она сидела на крыльце, смотрела на голубя с красными лапами, который ходил боком по двору, и ругала себя за трусость и малодушие.
Хорошо если бы сейчас все вернулось на свое место: батонные деньги — на свое, мороженое и газировка с двойным сиропом — на свое.
Кто только выдумал это мороженое!
Тут на дорожке появился соседкин мальчишка Ким.
В руке у него была веревка, а на веревке болтался из стороны в сторону и упирался всеми четырьмя лапами лохматый щенок Рекс.
У Рекса были короткие толстые лапы. Черный лохматый живот тащился по самой земле. На щеках у Рекса росла длинная жесткая борода. Одна борода слева, а другая — справа.
Ким воспитывал своего бородатого Рекса для цирка, а потом передумал и решил сделать из него ищейку.
У Рекса были для этого все данные.
— У кого тут пропали деньги? — строго спросил Ким Свету.
— Иди ты отсюда. Ничего у нас не пропадало!
Но Ким твердо стоял на своем.
— Твоя мама сказала — пропадало, — заявил Ким. — Она у нас деньги занимает. Вперед, Рекс!
И Ким решительно потянул Рекса по ступенькам в квартиру Светы.
— Сейчас он все найдет, — обнадежил Ким Свету. — Он знаешь какой? Он у меня ученый!
Ким взял Рекса на руки, дал ему понюхать скатерть, на которой раньше лежали деньги, и сказал:
— Рекс, ищи! След!
Рекс в самом деле оказался ученым. Подняв хвост, он начал прилежно обнюхивать все коврики и углы. Ищейка обошла комнату, потом засунула голову под диван, что-то там нашла и аппетитно зачавкала. То был кусочек колбасы, который вчера укатился со стола. Никто его найти не смог, а Рекс сразу нашел.
Рекс покончил с едой и разлегся на коврике, как фон-барон. Мигал черными бугорками над глазами и смотрел на своего хозяина.
— Потерял след, — сказал Ким, подумав. Сейчас я еще…
Ким снова взял ищейку за брюхо, чтобы она понюхала скатерть. Рекс мотал головой и не желал нюхать, как будто его толкали носом в горчицу.
Ким был настойчивый человек и добился своего. Рекс понюхал скатерть и снова стал бродить по комнате.
Рекс обошел два раза вокруг стола, покосил глазом на свое отражение в зеркале, а потом сел на задние лапы и ни с того ни с сего начал лаять на Катю: гав, гав, гав!
— Все понятно, — уверенно сказал Ким. — Рекс нашел…
— Тебе ничего непонятно! — возмутилась Света. — Мне самой все понятно. Убери свою противную собаку!
А Рекс сидел на задних лапах и заливался во всю мочь. Даже стаканы в буфете звенели.
На этот шум и лай прибежала мать, которая занимала деньги у соседки.
— Что тут у вас такое? — спросила она. — Почему эта черная собака лает?
Ким хотел что-то объяснить, но Света его перебила и начала объяснять сама.
— Рекс думает, что Катя взяла деньги, — сказала Света. — Он ничего не понимает. Он съел колбасу…
Тут мать все поняла и сразу вышла из себя.
— Безобразие! — воскликнула она. — Мои дети не возьмут деньги. Убери сейчас же эту ужасную собаку!
Ким обиделся. Рекс тоже. Рекс слов не понимал. Он догадался по голосу, что ему тут не доверяют и поэтому делать ему тут больше нечего.
Ким и Рекс, которому не доверяли, ушли. В комнате остались мать, Катя и Света.
— Ты. Катя, не плачь, — сказала мать. — Рекс ошибся. Я верю тебе, а не Рексу. А ты, Света, иди в булочную и купи батон. Вот тебе деньги.
Света зажала деньги в кулак, чтобы они нечаянно не потерялись, и вышла из комнаты. Она шла и думала: «Сейчас я приду из булочной и сейчас все расскажу. И пускай мама меня накажет. А Катя не виновата. Я сама виновата».
От таких правильных мыслей у Светы на душе сразу стало легче. Будто бы подарили ей хороший, красивый подарок. Она даже подпрыгнула на одной ножке и сказала вслух:
— Я сама виновата. А Катя хорошая. Она не виновата!
И вдруг Света увидела Рекса. Ищейка с бородой бегала возле ворот и обнюхивала каждый столбик и каждый куст. Наверно, она думала, что ей снова повезет и тут снова лежит кусочек колбасы, который люди нечаянно потеряли и не смогли найти.
Света посмотрела на ищейку с лохматой бородой и очень вежливо сказала:
— Рекс, иди, пожалуйста, сюда!
Но Рекс, видимо, понял, чем тут пахнет. К Свете он не подошел, а, наоборот, начал пятиться и убегать от нее.
— Иди сюда, Рекс! — крикнула Света.
Рекс хотел проскочить мимо Светы. Но не рассчитал, сбился с ноги и кубарем полетел в огромный, сплетенный из толстых веток куст сирени. Он там запутался и сразу затих, как затихает все перед страшной бурей и ужасной грозой.
Света бросилась на Рекса и выволокла его за черную лохматую шубу из куста. Она прижала морду Рекса к земле и больно схватила его за мягкое ухо.
Рекс завизжал так, что все вокруг сразу притихло. Даже листья на тополях, которые расшумелись и не могли умолкнуть с самого утра.
А Света таскала несчастного щенка за ухо и повторяла:
— Ищи как следует, глупая собака! Ищи как следует!
Дежурная по классу Света Ложкарева подошла на перемене к Диме Королькову и сказала, чтобы он бросал свою книжку и убирался вон.
Дима заткнул уши пальцами и продолжал читать.
— Катись сейчас же! — крикнула Ложкарева и замахнулась на Диму тряпкой.
Читать книжку когда у тебя над душой стоит девчонка и размахивает мокрой тряпкой, невозможно.
Дима грохнул крышкой парты и вышел из класса.
При этом Дима ругнул Ложкареву, сказал, что теперь ей не поздоровится и так далее и тому подобное.
Возле дверей Дима увидел Вовку Сорокина, которого все в классе называли пухлятиной.
Ложкарева еще раньше его выкурила. Вовка даже не успел захватить сверток с пирожками и двумя мандаринами, которые мать давала ему, чтобы у него не развилось малокровие.
Вовка щелкал зубами от голода и злости на Ложкареву.
Если б был такой аппарат и этим аппаратом заглянуть в душу Вовки, можно б было увидеть там сплошное черное пятно.
Вовка с тоской думал о пирожках, мандаринах и о том, что теперь у него наверняка разовьется малокровие и его не возьмут ни в авиацию, ни на флот, ни в пехоту. Кому там нужны малокровные!
— Чего стоишь? — спросил Вовку Дима.
Вовка надул свои толстые щеки, посмотрел на закрытую дверь класса и сказал:
— Я ее все равно убью!
Но тут Вовка, конечно, перегнул. Вовка был трусливым человеком, и его при случае колотил кто попало, даже первоклассники.
Дима не стал напоминать Вовке про эту его слабость. Какой-никакой, а Вовка был сейчас союзник.
— Мы ей зададим перцу, — сказал Дима. — Она еще узнает!
Союзники прошлись по коридору, пошептались, а потом остановились и стали дергать дверь за ручку и колотить по ней коленками.
— Открывай! — кричал Дима.
— Откр-р-ывай! — захлебывался от злости Вовка.
За дверью, которую заложили с той стороны шваброй, сначала все было тихо, а потом послышался какой-то ужасный топот. Казалось, по дикой прерии мчалось стадо бизонов.
Но это были, конечно, не бизоны, а девчонки, которых напустила в класс Ложкарева.
Стадо подбежало к двери и хором крикнуло:
— Нельзя, мы делаем уборку!
Говорят, у людей есть какая-то чаша терпения и если она переполнится, тогда берегись!
У Димы и Вовки тоже были чаши, и из этих чаш, будто из фонтана, брызгали злость и ядовитые слова.
Именно в это время, когда у Димы и Вовки брызгали слова, по коридору шел дежурный с красной повязкой на рукаве.
Дежурный увидел, что два приличных молодых человека колотят коленками по двери, взял их за плечи и басом спросил:
— Вы что делаете, разбойники?
Дежурный выслушал сбивчивый рассказ Димы и Вовки, кивнул головой, а потом, неизвестно зачем, записал их фамилии в записную книжку.
После этой истории Диме и Вовке как-то сразу расхотелось колотить коленками по двери и произносить ядовитые слова.
Они отошли в сторону и стали вспоминать, из-за чего и как все это получилось.
И тут они, конечно, вспомнили, что виновата во всем Светка Ложкарева и вообще все девчонки.
И зачем только их придумали, этих девчонок!
— Давай с ними никогда не водиться, — предложил Вовка, — ни вообще, ни в классе.
— Без звона?
— Конечно, без звона. Я знаешь какой!
Вовка скривил свою пухлую физиономию и заскрипел зубами, как настоящий пират.
Дима знал, какой на самом деле Вовка, но он снова промолчал, потому что Вовка был сейчас союзником.
Пираты договорились, что пойдут сегодня домой не по Ленинской, а по Садовой, где жила Светка. Они поймают там Ложкареву и вздуют ее за все проделки.
— Мы ей покажем, где раки зимуют! — сказал Дима.
— Покажем! — повторил Вовка.
В коридоре, разбрызгивая синие искры, затрещал электрический звонок.
Заговорщики ударили по рукам и пошли в класс.
Этот день, когда приятели дали друг другу клятву не водиться с девчонками и поколотить в четыре кулака Свету Ложкареву, был какой-то особенный.
Новости и неожиданности подстерегали их на каждом шагу.
Ну да, это было в самом деле так.
Только Дима и Вовка вошли в класс — новая новость.
На Димкиной парте, поблескивая коричневой обложкой, лежала чья-то новенькая общая тетрадь и прекрасная и тоже абсолютно новенькая автоматическая ручка.
Сначала Дима растерялся, но потом быстро взял себя в руки и понял, что и к чему.
Автоматическую ручку и тетрадку подложила с коварной целью Светка Ложкарева.
Не с неба же она свалилась! Как хотите, но это и дураку ясно.
Светка просто-напросто хочет его купить. Только он спрячет все это добро в портфель, только щелкнет замками, а Светка уже тут как тут: «Товарищи граждане! Димка забрал чужую ручку и чужую тетрадку. Он — вор!»
Ну до чего все-таки подлый человек эта Светка.
Вон до чего додумалась!
Дима нахмурился, как ворона перед дождем, и решительно отодвинул от себя тетрадку и ручку.
Но что это? Точно такая же тетрадка и ручка лежали и возле Вовки Сорокина.
Вовка заслонился от Димы рукой, но Дима все равно увидел, что Вовка уже успел написать на тетрадке свое имя и свою фамилию.
Вот тебе и союзник!
Дима нахмурился еще больше и зловещим шепотом спросил:
— Ты что делаешь?!
Застигнутый на месте преступления, Вовка сначала побелел, как стенка, а потом начал краснеть и стал вдруг удивительно похожим на вареную свеклу.
— У-у-у-у! — сказал Дима. И в этом «у-у-у-у» было все: и презрение к алчному другу, и осуждение вероломства, и угроза.
Вовка из красного стал синим, потом оранжевым, потом серо-зеленым.
Но Диме ни капельки не было жаль Вовку. Наоборот, ему захотелось сказать Вовке такое, чтобы Вовка сразу стал серо-буро-малиновым.
Дима начал подбирать подходящие слова. Он посмотрел в потолок, обвел блуждающим взором класс и тут замер от удивления и неожиданности. На партах перед мальчишками лежали точно такие же, как у него и у Вовки, тетрадки и автоматические ручки.
Вовка тоже увидел тетрадки и ручки. Он ткнул приятеля в бок и зашептал:
— Ты видишь? Ага… а ты говоришь!
Да, случилось что-то странное и загадочное. Как Дима ни ломал голову, как ни хмурил брови, но так ничего и не придумал. Было ясно только одно — Светка Ложкарева тут ни при чем.
Не могла же Ложкарева мстить всем мальчишкам сразу. На такую месть никаких денег не хватит. Хоть целый год копи.
Не прояснился горизонт и на перемене. Мальчишки косяками ходили по коридору, спорили, размахивали руками — и только. Даже Изя Кацнельсон, который безошибочно угадывал время без часов и вообще знал решительно все на свете, не внес ясности в запутанный вопрос.
Но что тут Изя? Тут позови самого лучшего профессора с ассистентами, и тот станет в тупик.
Дима тоже ходил с Вовкой по коридору и тоже горячился и размахивал руками. Нет, никто не мог подобрать ключика к тайне.
И только уже перед самым звонком на последний урок Вовка вдруг остановился посреди коридора и шлепнул себя ладонью по лбу.
Шлепнул и сказал:
— Мы с тобой дураки!
— Ты потише, — заметил Дима. — Ты за других не расписывайся.
— В самом деле дураки, — повторил Вовка. — Ты посмотри туда.
Дима посмотрел туда, куда указывал Вовка.
В самом конце коридора возле актового зала висел большой кумачовый лозунг, и на этом лозунге большими белыми буквами было написано:
«СЛАВА ДОБЛЕСТНЫМ СОВЕТСКИМ ВОИНАМ!»
Ну и что ж тут такого? Дима и без плаката знал, что сегодня День Победы.
Утром отец Димы уходил на работу и надел все свои ордена — и Красного Знамени, и Звезды, и серебряный солдатский орден Славы.
Дима еще тогда вспомнил, что у отца и вообще у всех советских людей сегодня праздник.
Но Дима все-таки не понимал, при чем тут тетрадки и ручки.
А быть дураком Дима не хотел. Он стоял посреди коридора и делал вид, что ему уже все давно понятно, только он не хочет говорить о таких пустяках.
— Ну что, дошло наконец? — спросил Вовка. — Теперь понял? Я первый догадался, что это они нам сюрприз сделали.
— Тоже загнул! Так они и сделают тебе сюрприз. Держи карман шире!
— Ничего я не загнул, — упрямо сказал Вовка. — Ты сам загнул. Сегодня наш мужчинский день. Раз мы мужчины, значит, мы тоже будем солдатами и будем всех защищать, и женщин тоже.
Вовка был большим фантазером и порой отливал такие пули, что все за голову брались.
Но сейчас в словах Вовки было что-то похожее на правду.
Только Дима не хотел сразу сдаваться. Он хмыкнул в ладонь и спросил:
— И Светку Ложкареву тоже будешь защищать?
Вовка подумал, стрельнул глазом на приятеля и сказал:
— Если она будет не вредная, тоже будем защищать, а если будет вредная, тогда не будем. Верно?
Снова затрещал звонок, и все повалили в класс слушать про древних римлян и про то, какая была у них империя.
Историчка Ольга Александровна про римлян начала не сразу. И это вполне понятно, потому что римляне — это римляне, а русские — это русские.
Ольга Александровна сначала рассказала про войну с фашистами, про славный День Победы и, конечно, про памятник советскому солдату в Берлине. И, казалось, все видели перед собой этого солдата с маленькой немецкой девочкой на руках.
В классе было очень тихо. Только слышалось порой, как вздыхала Тоня Капустина, которая сидела за первой партой. У Тони погиб на фронте отец, и теперь она не могла спокойно слушать, когда вспоминали про войну. Ложкарева то и дело оборачивалась и поглядывала на Диму.
Дима догадывался примерно, о чем говорил ее взгляд:
«Мы к тебе вот как относимся, а ты к нам вот как… Сегодня ты хочешь меня поколотить. Но я тебя все равно не боюсь, потому что ты не мужчина и не солдат, а самая настоящая шляпа…»
Дима понимал, что Светка права, и ему было стыдно смотреть ей в глаза.
Но вот окончился урок, и все начали собирать учебники.
Вовка Сорокин не торопился. Застегивал и снова расстегивал портфель, искал что-то под партой.
Дима догадывался, что Вовка просто тянет резину и не хочет идти вместе с ним колотить Светку.
Дима не подгонял приятеля, и они вышли из класса самые последние.
У подъезда Вовка снова замялся. Повертел в руках портфель, посмотрел куда-то поверх Диминой головы и сказал:
— Давай лучше по Ленинской пойдем. Может, солдат увидим. Они там всегда ходят…
Дима понял Вовкин маневр и тут же согласился. Ему уже и самому расхотелось идти по Садовой, где жила Светка.
«Все-таки сегодня День Победы», — оправдывался он.
Приятели свернули направо и скоро вышли на самую большую и самую красивую в городе улицу — Ленина.
Из-за крыш светило из последних сил вечернее солнце. Вокруг все стало розовым — и витрины магазинов, и бегущие куда-то вдаль троллейбусы, и высокая, похожая на стакан будка милиционера.
На углу Ленинской и Пушкинской Вовка остановился и стал прислушиваться.
— Ты чего? — спросил Димка.
— Ничего, кажется, солдаты идут…
Издалека и в самом деле доносилась песня.
Сначала едва слышно, потом все громче и громче.
Солдаты ходили по Ленинской почти каждый день.
Если под мышками у них были свертки, значит, они шли в баню, если с винтовками и мишенями — на ученье.
Дима и Вовка подождали немножко и увидели солдат.
Сегодня у них не было ни свертков, ни винтовок. Они были в новеньких, с неразглаженными складками гимнастерках и в надраенных до черного сияния сапогах.
Наверно, они шли в кино, а может быть, даже в цирк, где сегодня выступали молдавские наездники Рогальские.
Справа, зорко поглядывая на солдат, шел капитан с боевыми орденами на кителе. Наверно, этот капитан не раз ходил на фашистов с автоматом в руках. Глаза у него были строгие и синие, а через всю щеку тянулся шрам.
Грох, грох, грох — стучали по мостовой тяжелые, подкованные железками солдатские сапоги.
Когда строй прошел мимо, Дима и Вовка спрыгнули на мостовую и пошли за солдатами, звонко припечатывая шаг.
Капитан с орденами на кителе сразу заметил, что строй стал немножечко больше, но он ничего не сказал им и не прогнал их.
Капитан знал, что они тоже мужчины и тоже хотят быть такими, как солдат с девочкой на руках в немецком городе Берлине. Он только поправил свою боевую фуражку и специально для Димы и Вовки суровым командирским голосом приказал:
— Левой, левой!
Я условился с полярным летчиком Тимофеем Бабичем лететь на Крайний Север, точнее, в далекую и загадочную для меня бухту Тикси.
— Полетим пятнадцатого числа, — сказал Бабич. — Можете даже и не звонить. Приходите прямо в аэропорт, с начальником я уже договорился.
С первым пилотом Бабичем я летал по холодным северным трассам не один раз. Это был веселый и добродушный человек. Будто шар в своих пушистых меховых унтах, рыжей собачьей куртке и такой же рыжей уютной шапке, вкатывался он в пилотскую — в ту самую комнатушку, где всегда собирались и болтали про всякую всячину северные летчики.
Войдет, хлопнет рукавицей по колену и скажет:
— Ну, как, хлопцы, живете без меня? Скучаете?
Бабича все любили и за его незлобивый характер и еще за то, что был он замечательный, первоклассный летчик.
Куда только не летал этот Бабич! Заиндевелые крылья его самолета с шумом проносились над полюсом холода Оймяконом, над северным таежным городом якутских искателей алмазов, над крутыми сопками золотых приисков Бодайбо…
Отправиться в путешествие с таким пилотом — одно удовольствие.
Пятнадцатого июня в двенадцать ноль-ноль я приехал в иркутский аэропорт. Поправил мешок за плечами, кашлянул и зашел в пилотскую.
Бабича тут не оказалось. Люди сидели кто где — кто на подоконнике, кто за столом с газетами, кто возле черного с облупившейся крышкой пианино.
И что-то мне показалось, что у летчиков было тут невесело — ни шума, ни гама, ни крепких, занозистых шуток.
— Послушайте, — спросил я пожилого летчика с папиросой в зубах, — не знаете, где Бабич?
Пилот вынул папиросу, посмотрел на красный ноздреватый уголек и пожал плечами.
Так мне ничего и не ответил.
И тогда я подошел к другому пилоту. Он сидел на подоконнике, свесив ногу в черном ботинке, и смотрел на взлетное поле. Там оглушительно ревел, набирая сил, самолет ТУ-104.
Мне показалось, будто я уже где-то видел этого молоденького, с выцветшими рыжими бровями человека. Не то встречался с ним в якутском порту Олекме, не то возле реки Индигирки в маленьком северном поселке Усть-Нере.
Пилот вскинул на меня свои рыжие ресницы, кисло усмехнулся и махнул рукой.
— Беда у вашего дружка, — хрипло сказал он. — Начальник летать ему запретил…
— Как запретил? — опешил я.
— А вот так… Приказал, чтобы шесть месяцев и близко к самолету не подходил. Понятно?
Но я, конечно, ничего не понял. Как же это так: лучший пилот — и запретили…
Летчик слез с подоконника, отвел меня в сторону и вкратце рассказал о Бабиче.
Три дня назад Бабич получил срочное задание — лететь с врачом в деревню Закаменскую. Там в каком-то далеком лесном детдоме заболел мальчик. И этого мальчика надо было доставить в больницу на операцию. И вот, оказывается, Бабич отколол в полете какой-то номер, нарушил летные правила и его за все это убрали с аэропорта.
— На север его куда-то послали, — глухо добавил пилот. — Бензин там к самолетам подвозит, а может, пряниками в буфете заведует… Разве я знаю. Идите к начальнику, у него спрашивайте, если охота…
Я не стал больше расспрашивать пилота. Открыл дверь и пошел прочь к автобусу.
Я разозлился и решил в бухту Тикси не летать. Очень мне надо летать на их самолетах. Раз начальник у них такой, пускай сам летит. А я и так как-нибудь доберусь.
По дороге у меня созрел план — что мне делать и как дальше жить.
И решил я так: назло начальнику поеду я поездом через горы и леса до станции Усть-Кут, сяду там на пароход и поплыву по сибирской реке Лене до самого морского порта Тикси.
Да, так и сделаю. Нечего больше и думать!
Я хотел сегодня же выполнить свой план. Но тут как-то получилось, что уехать именно в этот день мне не удалось. Не помню, что там случилось, но отправился я в путь-дорогу только через месяц. Взял чемодан, натолкал в сеточку всякой еды и пошел на вокзал. Здравствуй, железная дорога, здравствуйте, быстрые, пахнущие дымом и расстояниями ветры! Я виноват перед вами, простите меня, я снова ваш…
До станции Тайшет я ехал обыкновенным пассажирским поездом. Только забрался в вагон, только подремал немного на верхней полке, и вот он — Тайшет, знаменитая станция, откуда бегут в глубь тайги новые блестящие рельсы — к Братску, к железному руднику Коршунихе, к берегам синеглазой сибирской реки Лены.
От станции Тайшет до Лены настоящего, постоянного движения еще не было. Ходили туда только товарные поезда и два-три классных вагона. Ни звонков, ни расписаний. Когда повезут, тогда и ладно. Хочешь — садись в вагон, не хочешь — стой просто так на дороге и смотри. Но я все-таки сел. Не возвращаться же домой не солоно хлебавши.
Поезд наш тащился кое-как. То дорогу где-то впереди поправляют, то мост наводят, то еще что-нибудь.
Стояли по два, по три часа подряд. Сначала мы не особенно и горевали. С шумом и гамом выскакивали из душных, пропахших пылью вагонов в тайгу. Болтая ногами, лежали в траве, слушали, как торопливо чивикали вокруг серые кузнечики, как басом гудели над маковками цветов мохнатые шмели. А если случалось поблизости темное, заросшее осокой озеро или юркий, бегущий из-под корня ручей — вообще забывали про все на свете. Хоть три часа пускай стоит поезд, хоть целый день…
Такая беспечная жизнь не довела в конце концов до добра — кончились продукты, и мы положили зубы на полку. В нашем поезде не было ни вагона-ресторана, где подают бифштексы, ни буфета с печеньем и сладким ситро. Питались мы чем придется. То картошки нароешь на чужой грядке, то репу найдешь. Сидишь на земле, подвернув ноги, и грызешь эту теплую горьковатую репку, как заяц или бурундук.
Но все-таки все обошлось благополучно. Поголодали, поголодали, но — выжили.
Вот она, наша река Лена, — доехали!
Только поезд остановился, мы повыпрыгивали из вагонов и помчались в порт.
В порту людей — ни проехать, ни пройти. Толкаются, шумят, ругают кого-то на чем свет стоит.
— Что за шум, а драки нет? — спросил я первого встречного-поперечного.
— Все будет, — сказал мне мужчина с жестяным чайником в руке. — Накаркаете на свою голову!
Сначала я подумал, что у мужчины с чайником не все винтики на месте. Но нет, дело тут оказалось не в винтиках, а совсем в другом.
Лето в этом году в Сибири было очень жаркое, и река обмелела. Там, внизу, — ничего. Хоть океанский, хоть какой пароход пройдет. Но у нас вверху — просто беда. У берегов, где еще совсем недавно сверкали косяки плотиц, желтели пески с круглыми, наполненными стоячей водой ямками. На перекатах обнажились крутые, зализанные волной камни.
Пароход «Киров», которого ждали с часу на час из Киренска, сел на мель. Корабль кое-как столкнули на быстрину. Но все равно плыть вверх, чтобы забрать нас, пассажиров, капитан не отважился.
Ну что ты будешь делать!
И тут мне на пристани один верный человек посоветовал:
— Вещей у вас немного, идите в аэропорт. Вон-на за рекой. Различаете?
Я послушал этого верного человека и поехал к городской переправе на стареньком, громыхавшем по мостовой, как старая кастрюля, автобусе.
Переправа эта была в самом конце городка. Высокие, заросшие синими чабрецами холмы, и между ними вьется, бежит к самой воде тропка. У берега деревянные мостки с ржавыми кольцами, смоленные дочерна рыбачьи лодки.
Катер, на котором переправляли пассажиров, стоял на той стороне. Ни там, ни тут никаких пассажиров не было. А только сидел на мостках спиной ко мне мальчишка в синей пилотской фуражке с голубым кантом по кругу.
— Здравствуй, мальчик, — сказал я. — Ты в аэропорт?
Мальчик повернул ко мне худенькое веснушчатое лицо, кивнул головой.
— Ага. Вы покричите им. Я им уже кричал.
Я приложил ладонь ко рту и закричал:
— Ого-го-го-го! Пода-а-ай перевоз!
С той стороны ни вздоха, ни всплеска. Только слышалось скучное тихое пиликанье. Кто-то играл на губной гармонике.
Я снова принялся кричать.
На зов этот вышел в конце концов парень в полосатой тельняшке. Посмотрел на нас из-под ладони и снова скрылся в кубрике.
Через минуту послышалось татаканье мотора. Катер отвалил от причала и, разводя волны, пошел в нашу сторону.
Переправившись, мы поблагодарили перевозчика и пошли вдоль берега по теплой пыльной траве.
Было душно, как в старой сибирской бане. Я то и дело останавливался и вытирал платком мокрое лицо.
— Тяжело? — спросил мальчик. Подобрал с земли длинную палку, подержал в руке. — Давайте вместе понесем.
Мы продели палку сквозь ручку чемодана и потащили вместе. «Вон он какой парнишка!» — подумал я.
— Как зовут тебя, летчик?
Лицо у мальчугана сразу порозовело. Блеклые, как на сорочьем яйце, конопатинки спрятались, будто бы никогда их и не было. Он смущенно посмотрел на меня золотистыми, похожими на два опрокинутых полумесяца глазами и сказал:
— Меня зовут Вася Бабич.
Меня даже качнуло от такой новости. Неужели это сын летчика Бабича? Нет, не может быть. У моего Бабича никого не было — ни сына, ни дочери, ни жены. Были у него только теплые, привезенные из Якутска унты, только куртка да пилотские, нацепленные поверх шапки очки. Пропасть мне на месте, если это не так, если я не знал моего друга Тимофея Бабича.
Но мальчику про все это я, конечно, ничего не сказал. Мало ли что случается на белом свете… Лучше уж я пока помолчу, попридержу язык за зубами.
Вскоре показался аэродром — рубленные из сосны домишки, крохотная, похожая на курятник будка синоптика, полосатый мешок на высоком шесте.
— Это у нас столовая, а это — гостиница, сказал мальчик. — У нас тут весело. Даже волейбол есть.
Очень мне нужен этот волейбол! Мне надо не мячи тушить, а лететь в северный порт Тикси. Хватит баклуши бить!
Возле столовой под тенью дерева резались в козла три пассажира. Стучали по дощатому столу костяшки домино, над головами играющих покачивались голубые дымки папирос.
Игроки увидели меня и обрадовались.
— Садитесь, — сказал полный мужчина в круглых роговых очках. — Как раз четвертого не хватает. — Посмотрел на меня, подмигнул и добавил. Мы сейчас, мил человек, врежем!
За стол я не сел, а только намекнул игрокам, человек я деловой и должен лететь по своим важным делам в северный порт Тикси.
Пассажиры засмеялись.
— Тоже мне — деловой! — злорадно сказал толстяк в очках. — Если хотите знать, сейчас все деловые. Вы сначала на небо посмотрите!
Я поставил чемодан и посмотрел, как было велено, на небо. Это было даже и не небо, а какая-то серая скучная чепуха. Где-то очень далеко, видимо возле Братска, горели леса. Будто желтый керосиновый фонарь, тускло светило невысокое солнце. Горько пахло теплым, застоявшимся дымом.
— Три дня тут загораем, — объяснил толстяк. — Садитесь, не ломайтесь.
Но играть я все-таки не стал. Надо же узнать, что тут и как тут.
В аэропорту я нашел только одного человека — синоптика.
Совсем молоденький парнишка этот только недавно закончил техникум и был с виду важен и строг. Услышав мой вопрос, он поглядел на небо, подкрутил зачем-то свои часы на толстом металлическом браслете и басом сказал:
— Полетов сегодня, гражданин, не будет.
Но я сразу же понял, что синоптик этот не такой уж и строгий и бас у него только так, для вида.
Минут через пять мы уже сидели с ним возле «курятника» на длинной, пахнущей сухой смолой колоде и по-приятельски болтали.
Синоптик рассказал мне про Бабича и про мальчишку, который помог нести чемодан с переправы.
После этого злосчастного полета Бабич и в самом деле работал здесь. Он припасал лес для нового вокзала, возил вместе с шофером бензин с нефтебазы, чинил старые карбидные фонари. Короче говоря, был старшим, куда пошлют.
А случилось с ним вот что. Не успел Бабич вместе с врачом и больным мальчиком отмахать на своем самолете и сотню километров, как в наушниках раздался писк, и знакомый голос диспетчера Лизы сказал: «Товарищ Бабич, возвратитесь. Впереди гроза!»
Бабич выругался втихомолку, быстро написал записку и передал врачу: как быть?
«Ребенку очень плохо, — ответил врач. — За жизнь не ручаюсь».
Пилот знал, что такое гроза и что такое приказ, но все равно он не повернул назад.
Поправил рукавицей очки, упрямо мотнул головой и сказал: «Вперед, вперед, Бабич!»
Тучи надвигались со всех сторон. Сначала над крыльями, не задерживаясь, пронеслась волокнистая, тающая на глазах пряжа тумана, затем тучи стали гуще, плотнее. Где-то впереди вспыхнула, рассыпалась зелеными огнями молния. Бабич вел самолет вслепую. Началась болтанка. Самолет бросало с одного крыла на другое. Все чаще вспыхивали и, будто ножи, падали вниз слепящие молнии.
Бабич понял — ему не уйти от этих полыхавших в небе электрических разрядов. Надо тянуть к земле. Он нажал на рычаги и стал медленно, будто нащупывая среди гор невидимую площадку, снижаться. Бабич сел на плоскую, как стол, вершину сопки. Как этот сумасшедший сумел зацепиться за этот «пятачок», одному богу известно…
Когда самолет плюхнулся на камни, врач сказал:
— Ну, вот и прилетели, вызывайте, товарищ Бабич, санитарную машину.
Но какая там машина, когда вокруг только сопки да глубокие, такие, что не глянешь, пропасти.
Бабич не стал зря пугать врача. Посветил фонариком на карту и тут же нашел среди гор и лесов маленький кружочек — тот самый городок, куда приказали Бабичу доставить больного мальчика.
— Все в порядке, — сказал он. — Погодите минутку.
Бабич вылез из самолета, обошел вокруг «пятачок». Удастся ли спуститься с этой верхотуры? В одном месте разглядел Бабич сквозь сетку хлеставшего вкривь и вкось дождя крутой, поросший кустами шиповника спуск. Видимо, по этой дикой тропке взбирались на вершину горные козы-альпинисты.
Бабич вернулся к самолету, взял на руки мальчика и, спотыкаясь в темноте на голых, скользких камнях, пошел вместе с врачом вниз…
— Это в самом деле так и было? — спросил я синоптика. — Откуда вы знаете про коз-альпинистов и вообще…
Синоптик не ответил. Только пошевелил узенькими, вытянувшимися в ниточку мальчишескими бровями.
Я понял, что зря задал этот вопрос. Раз человек говорит, значит, знает. Не будет же он просто так молоть языком!
— Где сейчас товарищ Бабич? — спросил я и положил руку на колено синоптика: прости, мол, сболтнул не то что надо.
— А где ему быть? Поехал с рабочими на лошадях самолет демонтировать, то есть разбирать. Приказ такой пришел — снять с него все, что можно. Самолет — это все-таки не игрушка, денег стоит. Как вы думаете?
На этом разговор наш и оборвался.
С удочками на плече пришел мой новый знакомый, Вася.
Потоптался на месте, покосился в мою сторону и сказал:
— Рыбу я иду ловить. Нельма сейчас во как берет! Прямо с леской заглатывает.
Подождал ответа, колупнул ногтем пробковый поплавок и добавил:
— Цельное ведро можно наловить. И откуда такая берется — сплошная икрянка!
Я сразу же понял, что Вася приглашает меня на рыбалку.
Простился с синоптиком, взял у Васи одну удочку и, помахивая рукой, пошел к реке.
Нельма, как я и ожидал, не ловилась. Поплавок торчком стоял в теплой, отсвечивающей мазутными плавунами воде. Мы сидели с Васей на берегу и болтали. Он мне про свое, а я ему про свое.
— Если папу простят, мы поедем в Иркутск, — задумчиво и с надеждой сказал Вася. — Папа говорил, у него там один знакомый чудак есть. Детские рассказы пишет… Не знаете такого? Папа с ним в бухту Тикси думал лететь.
Я ответил Васе, что про такого человека не слышал. Мало ли их, чудаков, живет в Иркутске… Украдкой смотрел на своего худенького веснушчатого соседа и думал: конечно же, это не сын Бабича. Это тот самый мальчик, которого вез Бабич в своем самолете. Ну, конечно же, разве не ясно!
В эту минуту мне хотелось сделать что-нибудь очень хорошее и приятное и Бабичу, и этому огольцу в синей пилотской фуражке.
И скорее всего я сделаю так: поеду в Иркутск и скажу тому строгому начальнику:
— Товарищ начальник, Бабич, конечно, виноват, но я вас прошу — простите, пожалуйста, его. Это очень хороший человек.
А еще я расскажу начальнику про этого мальчика, которого усыновил пилот Бабич, про то, как он помогал мне нести тяжелый чемодан, и про то, как мы, удили с ним икряную рыбу нельму.
И конечно же, начальник простит Бабича. Мы будем жить в Иркутске, будем купаться в сердитой каменистой реке Иркуте и, может быть, полетим все вместе в северную бухту Тикси…
Пришли мы с Васей в аэропорт поздно.
Я хоть и измотался за день, но все равно сон не вязал глаз. Хорошо лежать вот так с открытыми окнами на скрипучей железной кровати, смотреть, как вспыхивает, озаряет все вокруг зеленоватым светом юркая заречная молния. А спать — что же, выспаться всегда успеешь.
Утро пришло чистое, светлое. На небе ни тучки, ни перышка. Лесной пожар, или, как называют у нас тут в Сибири, пал, утих. Из-за реки едва слышно тянуло сырым горелым деревом.
Мы снова сидели возле «курятника» на сосновой колоде — и я, и синоптик, и толстый пассажир в роговых очках. Грелись на солнышке и думали про то, что скоро, наверно, прилетит самолет и мы, может быть, навсегда, покинем этот маленький лесной аэропорт.
И всем нам, конечно, было немножко грустно.
Пришла кассирша и сказала нам, что самолет будет только вечером.
— Можете идти купаться, — разрешила она. — Вода после дождя страшно теплая!
Я подмигнул Васе и хотел сказать ему, что сейчас и в самом деле неплохо всласть понырять в реке. Но он вдруг насторожил ухо и сказал:
— А ну, тише, кажется, летит…
Мы тоже прислушались и тоже услышали ровный, стрекочущий гул над лесом.
Вдалеке показалась короткая темная черточка.
Все ближе и ближе. Самолет сделал над аэродромом круг, сверкнул на солнце крылом и пошел на посадку.
— Бабич летит! — воскликнул синоптик. — Чтоб я сгорел, если не Бабич!
Мы все бросились к посадочной площадке. Приминая влажную траву, самолет подрулил поближе к тому месту, где заправляются бензином, пожужжал пропеллером, чихнул и затих.
Из кабины, выставляя вперед ногу в черном курносом ботинке, вылез Тимофей Бабич. Низенький, плечистый, с большим серым зайцем, приткнутым по-охотничьи к поясному ремню.
Бабич увидел меня, улыбнулся одними глазами и придерживая рукой зайца, помчался к Васе.
А потом мы сидели в доме Бабича. Бабич свежевал финкой зайца и, поглядывая на Васю, рассказывал, что с ним случилось и как оседлал он засевший в горах самолет.
— Добрался я по тропинке к тому самолету, сел к штурвалу и думаю — дурак ты, дурак: какой самолет угробил! И верите, рука не подымается, чтобы отвинчивать гайки и приборы. Глянул я направо, глянул налево и даже поморщился — площадка для разгона никудышная, форменный гроб. Ну, ладно, а если вот так дать винту сильные обороты и — в пропасть. Там и выровняю самолет и подыму его в воздух. Мысль у меня в ту минуту крепко работала. «Отойдите, говорю рабочим, сейчас я мотор для пробы заведу».
Взревел пропеллер, задрожали крылья, а вместе с ними дрогнуло и будто огнем заполыхало мое сердце. Не отдам на посмеяние самолет. Сам его сюда бросил, сам и выведу. Наподдал я газу, нажал рычаги — и фюить! Только ветер засвистел за бортом. Вот, товарищи, какая история произошла…
Бабич снял с зайца шкуру, отхватил одним взмахом серый пушистый хвост, подбросил его на ладони и подал Васе.
— Держи, парень, трофей! Вырастешь, может, умнее своего отца будешь.
Мы еще долго сидели с Бабичем, вспоминали всякую бывальщину и небывальщину, говорили о том, как хотели, да так и не смогли полететь с ним в северный порт Тикси…
Утром по радио передали, что в Иркутск отправляется самолет. А про Тикси радио не сказало ни слова. Сиди вот так и жди. Я подумал малость и решил лететь домой. Взял чемодан, купил билет и пошел садиться в самолет.
Бабич куда-то отлучился, и поэтому к самолету провожал меня только его сын Вася.
Вот и мой самолет. Крутолобый, с маленькими круглыми шляпками заклепок на крыльях.
— Вы же там скажите начальнику про моего палу, — сказал Вася. — Вы его хорошенько попросите…
Вася оглянулся, покраснел неизвестно отчего и сунул мне в руку какой-то маленький теплый комочек.
— Граждане пассажиры, — строгим голосом сказала кассирша, — прошу в самолет. Вылетаем.
Я вошел по ребристым сходням в самолет, поставил в багажном отделении чемодан и занял место возле окна.
Васи на прежнем месте уже не было. Тонконогий, в большой пилотской фуражке, он вышагивал к нефтехранилищу, видимо, шел к своему отцу.
Я сел удобнее в узком затянутом парусиновым чехлом кресле и разжал кулак. На ладони у меня лежал пушистый заячий хвостик.
…В Иркутске мне не пришлось уговаривать строгого начальника. Начальник, как видно, сам все понял и простил Бабича.
Теперь первый пилот Тимофей Бабич живет вместе с сыном Васей в Иркутске, неподалеку от меня, и по-прежнему летает по суровым таежным трассам. Вася ходит в школу. И зимой и летом он носит синюю фуражку с тонким голубым кантом по кругу.
В Иркутске у меня кроме Бабича много других друзей-приятелей. Когда эти приятели приходят ко мне в гости, я рассказываю им про пилота Бабича и про то, почему я не полетел с ним в северный морской порт Тикси.
Люди слушают и не дышат. И я вижу, как разбегаются у них со лба сердитые морщинки и в глазах загораются, будто лесные светлячки, теплые живые огоньки.
Но друзья-приятели бывают всякие. Заходят и такие, что только недоверчиво улыбаются и говорят, будто ничего этого и не было и будто все это я выдумал сам.
Я не сержусь на таких гостей и не кричу на них. Я встаю, открываю ящик своего стола и достаю оттуда серый заячий хвостик. И тогда все замолкают.
Олененок родился ранней весной. Вначале стояли теплые дни. Вокруг сосен выметалась желтоватая трава. Потом с реки с кратким загадочным названием Ия подул холодный ветер. Сверху повалил мокрый снег. С матерью олененка случилась беда. Злая пуля настигла ее на поляне. Олениха бежала от смерти сквозь буреломы, но уйти не смогла. Смерть уже сидела у нее в груди корявым куском свинца.
Расставив тонкие узловатые ножки, олененок обнюхивал мать. Он еще ничего не знал на свете и ждал, когда мать подымется и, прижимаясь к нему боком, поведет навстречу теплу, свету и еде. Снег сыпал на олениху, на ее черный сухой зрачок. Олененок, как все дети, все еще ждал и надеялся. Кроме этой надежды, у него больше ничего не оставалось в темной, задернутой косым снегом тайге.
Печальную лесную быль увидели дети лесоруба Ивана Васильевича Тоня и Борька, когда шагали через пеньки к отцу на просеку. Были они совсем малы и еще не ходили в школу. Они переезжали вместе с родителями с одного места на другое. Беззаботно засыпали и в походной палатке, и в гулком зеленом вагоне, под которым весь день и всю ночь стучали смуглые колеса. Дети рассказали про олененка отцу. Иван Васильевич бросил топор и пошел за малышами. Но олененок не дался ему в руки. Он покружил возле матери, покосил глазом на людей и сгинул в лесной чаще.
К вечеру он вернулся. Иван Васильевич взял замерзающего олененка на руки и принес в большую брезентовую палатку. Жена нацедила в плошку сгущенки, разбавила теплой водой, помешала пальцем и подсунула олененку. Лесной житель не принял еды. Только ночью, когда люди уснули, он окунул губы в молоко и, вздрагивая всем телом от нетерпения и счастья, начал пить.
Олененок привык к людям, теплым рукам, которые давали ему посоленные ломтики хлеба. Назвали его Борькой, потому что нашел его сын лесоруба Борька вместе со своей сестрой Тоней. Олененок быстро рос. На голове взбугрились острые твердые рога. Борька полюбил детей, ходил за ними по пятам — и на просеку к отцу, и к речке Ие, и на лесную поляну, где цвели весной багульник и жарки.
Работы на просеке шли к концу. В небо взмахнули решетчатые мачты. В вышине весело пели свои новые песни тугие провода. У каждого своя жизнь и своя судьба. У человека своя, у зверя своя. Лесорубы стали готовиться в путь. Вспомнили тут и про олененка.
— В зоопарк его сдать, что ли? — сказала как-то жена Ивана Васильевича.
Лесоруб промолчал. Впрочем, жена и не ждала ответа. Она сама понимала: Борьку не станут везти в город из далекой таежной глуши. Оленя для зоопарка можно отловить в любом лесу. Даже под Москвой. Лесорубы поразмыслили и решили отпустить Борьку в тайгу. Тоня услышала об этом и сразу в рев. Борька крепился, потому что был мужчиной.
— Не дам я Борьку, — сказала Тоня отцу.
— Чудачка, ему ж там лучше!
— Нет, не лучше. Тут лучше!
Долго уговаривали Тоню и все-таки уговорили. Девочка привязала на шею олененку красную ленточку и, сдерживая слезы, сказал:
— Ты, Борька, иди. Там лучше…
Иван Васильевич взял поводок и свел олененка в тайгу, за глубокий глухой овраг. Без него в палатке стало тихо и пусто. Будто ушел отсюда в безответные дали близкий и добрый друг.
Вечером все долго ворочались в постели, молчали, не умели высказать вслух мысли, которые теснились у каждого в груди. Тоня всхлипывала в подушку, мешала спать Борьке. Мать пощупала ее лоб и положила мокрую тряпку. У девочки поднялся жар. Уснула Тоня в полночь, когда в палатке по-комариному пискнул и смолк репродуктор.
А утром в окошко кто-то постучал. Люди проснулись и увидели острый рог, круглый укоризненный глаз и красную ленточку. Борька не мог жить в тайге один, без людей. К заветному порогу его привели из синей чащи запах жилья и теплых ладоней, которые давали хлеб с солью.
С тех пор Борьку никуда не уводили. Он жил с лесорубами. Там, где пожелал сам.
Вскоре на просеку приехал прораб и велел всем собирать пожитки. Лесорубы вязали узлы, чистили закопченные на костре чугуны, не торопясь собирались в дорогу. Иван Васильевич привык кочевать. Но всякий раз перед отъездом чуял он неуютное томление. Где-то в глубине сердца ныла печаль по тем местам, которые успел разглядеть и полюбить. На этот раз было ему не в пример тоскливо. Он швырял в ящик с черным клеймом инструмент, ругал свою разнесчастную жизнь, сумасшедшего прораба, который является когда не надо, и вообще всех на свете.
В эту пору, не чуя беды, и подошел к лесорубу олененок. Иван Васильевич глянул на зверя, замахнулся кулаком и закричал:
— Иди отсюда, окаянный!
Олененок отпрянул в сторону. Постоял в отдалении, а потом снова пошел к лесорубу. «Можешь меня убить, — говорил его взгляд. — Мне ничего не жалко, раз ты такой…»
Иван Васильевич пнул ящик, зашиб ногу и ушел в палатку. Там и сидел, не показывая глаз. Курил махру, морщился от боли, хотя боль была не так уж и сильна.
Что будет с олененком, никто из лесорубов точно не знал. Украдкой глядели они на зверя и качали головой. Куда его… Только у детей, как и прежде, было тихо и безоблачно на душе. По вечерам, укладываясь спать, они посматривали на широкие плечи отца, склонившегося над книгой, на темный рубец, который остался с войны на сизой небритой щеке. Дети знали: пока есть на свете такой человек, как отец, все будет тихо и цело на земле. И олененок, и неторопливая ласковая река Ия, и голубое, текущее над вершинами сосен небо.
Как-то вечером Иван Васильевич особенно долго засиделся за столом. Шелестел бумагами, что-то писал, зачеркивал и снова слюнил по мальчишеской привычке огрызок карандаша. Видимо, писать ему было труднее, чем валить топором неподатливую, в три обхвата лиственницу. Но закончил. Поднялся, посмотрел на спящих, бросил на плечи пиджак и скрипнул дверью. Пришел перед рассветом. Разделся и полез под ватное, пропахшее теплым дымом одеяло. Жена не спала. Поднялась на локте, заглянула в лицо мужа и спросила:
— В Лапшево ходил, однако?
— Ага. Телеграмму про оленя отбил, чтоб он сгорел!
Жена долго молчала. Потом, снизив голос до шепота, молвила:
— А они учтут?
Иван Васильевич повернулся на лежаке так, что заскрипели, застонали на разные голоса все доски, и потянул к подбородку одеяло.
— Спи знай…
Надежды и сомнения. Они идут в жизни рядом, радуя сердце и сжимая его горьким комком. Но тот, кто верно и сильно надеется и ждет, наверняка дождется. Через два дня, разбрызгивая вокруг пропеллеров зыбкие круги, над тайгой возник вертолет.
Провожали Борьку в дорогу всем миром. Впереди кортежа вышагивал с алой ленточкой на шее олененок. Справа Тоня, слева ее брат, за ними все остальные.
У вертолета олененок заупрямился. Он упирался ногами, даже боднул в живот своего тезку Борьку. Потом любопытство взяло верх. Он утвердительно мотнул головой и, пересчитывая про себя одну за другой ребристые ступеньки, застучал копытами по сходням.
Все свершилось легко и просто. По крайней мере, в представлении Тони и Борьки. Но пройдет время, и дети узнают все, что положено им знать. Им расскажут, как, убеждая друг друга, спорили до хрипоты пилоты и их начальники. Звонили в зоопарк, с кем-то ссорились, нервно ломали в пепельнице окурки, а добились своего: Борьку разрешили считать грузом номер один. Как бочки с сельдью, как горючее для посевной и ящики с апельсинами для полярников. Летчики, смотревшие каждый день косоглазой в лицо, знали: нельзя лишать людей тепла и надежды. Даже таких маленьких и безгласных, как Тоня и Борька.
Набирая высоту, вертолет кружил винтами над поляной. Тоня смотрела в синюю недоступную вышину и подбирала языком слезы. Борька крепился. Он был мужчиной.
Тихо, так, чтобы никто на свете не слышал, дети шептали:
— Прощай, Борька!