ЕВРОПА И АЗИЯ

Воспитанники Сибирского кадетского корпуса делились на две касты — ротные и эскадронные. В роту направляли сыновей пехотных офицеров и чиновников. В эскадрон — сыновей казачьих офицеров. Приехавшие из Петербурга образованные офицеры стали начальниками у ротных кадет. В эскадроне остались казаки-служаки из состава войскового училища. Ротных одели в нарядные двубортные сюртуки с металлическими пуговицами, выдали им каски с белыми султанами. Эскадронные носили казакины (не на пуговицах, на крючках!) и кивера с помпонами. Ротных учили танцам и иностранным языкам. Эскадронных — верховой езде и татарскому языку. Рота размещалась в бельэтаже. Эскадрон — внизу. Верх чувствовал себя Европой. Низ — Азией. Когда устраивали военную игру — битву Ермака с Кучумом, русскими, казаками Ермака, объявляли себя ротные кадеты. Эскадронные, то есть доподлинные казаки, становились ордой Кучума.

В орду Кучума попал и Чокан. Несмотря на знатных предков и на майорский чин отца, маленького торе определили в эскадрон. Потанин написал в своих воспоминаниях, что жизнь в плебейской среде «не осталась без влияния на образование демократических мыслей казахского аристократа», и казакам пошло на пользу постоянное общение с казахом, он приучил эскадронных кадет к расотерпимости.

Надо полагать, на первых порах случались и острые столкновения, но Потанин о них не пишет.

Потанин вспоминал о годах учения — своих и Чокана — сквозь дымку лет, уже будучи известным путешественником. Сын хорунжего Потанина явился в корпус с детской мечтой о дальних странствиях. Но это еще когда сбудется… А юный абориген степи Чокан — вот он, рядом. И Григорий дотошно расспрашивал Чокана о казахских обычаях, об утвари и вооружении. На том они к сдружились. Григорий записывал рассказы товарища в большую тетрадь. Чокан, заботясь о достоверности потанинского первого научного труда, иллюстрировал записи изображениями казахской утвари, принадлежностей соколиной охоты, музыкальных инструментов, оружия…

Мальчики корпели прилежно над толстой тетрадью, пока другие эскадронные кадеты играли на вытоптанной траве просторного двора в городки, лапту и «завари кашу».

«Чтение мы имели бедное, — пишет Потанин в своих воспоминаниях. — Ученическая библиотека была составлена почти исключительно из биографий русских генералов и описаний разных войн. Самые интересные книги были: «Путешествие Дюмон-Дюрвиля», обработанное для детей, «Записки Манштейна», «История» Карамзина и чья-то биография Наполеона Бонапарта. Да и эти книги доставались нам с трудом…»

Такое ограничение по части книг проводилось тогда во всех кадетских корпусах согласно действующему «Наставлению для образования воспитанников военно-учебных заведений», где было сказано ясно и откровенно, что «никакие учебные заведения в Европе не могут для заведений наших служить образцом» и что все наши заведения «уединоображиваются». С этой целью — «уединообразить» — и заперли на замок созданные в прежние годы довольно богатые библиотеки военно-учебных заведений. В Сибирском кадетском корпусе оказалась недоступной для воспитанников основательная библиотека бывшего войскового училища.

Но для кого на замке, а для кого — нет. Потанину, паппимер, книг не давали. И вот он вспоминает: «Для меня было большим счастьем, когда начальство разрешило Чокану брать книги из фундаментальной библиотеки. Это в нашем развитии была эпоха, когда Чокан принес из недоступного книгохранилища «Путешествие Палласа» и «Дневные записки Рычкова»[24]. Толщина книг, их формат, старинная печать, старинные обороты речи и затхлость бумаги — как это было удивительно, необыкновенно, полно поэзией старины! После прочитанного в более раннем детстве «Робинзона Крузо» ни одна книга не оставила во мне такого впечатления, как эти путешествия прошлого века. С увлечением читали мы книгу Палласа, особенно те ее страницы, в которых описывались родные для нас места или ближайшие к ним. Что показалось путешественнику замечательным в этих местах, что он нашел достойным занести в свой дневник, это нас с Чоканом особенно интересовало.

Не будем ли мы подражать впоследствии путешественнику? Чтение это указало нам наше призвание…

Уже в то время, т. е. когда Чокану было 14–15 лет, кадетское начальство на него начало смотреть как на будущего исследователя и, может быть, ученого».

Все, что рассказывает Потанин о годах учения — своего и Чокана, — явно не согласуется с «Наставлением к образованию воспитанников военно-учебных заведений». Чокану довелось с юных лет познакомиться с весьма характерным противоречием: начальство проектирует одно, а в жизни образуется нечто совсем противоположное. Казалось бы, совершенно казенным должен был быть «Журнал для чтения воспитанникам учебных заведений», а в нем Чокан наткнулся на очерк русского путешественника Егора Ковалевского о казахском поэте-бунтаре Махамбете Утемисове[25].

Сибирский кадетский корпус, несмотря на разъединение воспитанников на две касты, несмотря на урезанные программы, в силу особой исторической судьбы Сибири, ее стремительного развития сделался для этой азиатской части России своим Царскосельским лицеем. Из корпуса вышла целая плеяда видных общественных деятелей Сибири, ученых и революционеров. В их числе и Чокан Валиханов.

Если в 14 лет Чокана стали прочить в ученые, то, значит, за первые два года он успел поразительно много. Потанин называет в своих воспоминаниях учителей, которым Чокан обязан этим.

Историю кадетам преподавал молодой учитель Гонсевский, несомненно, талантливый ученый, застенчивым добряк. Провинциальная жизнь впоследствии довела его до самоубийства. Читая кадетам свой предмет, Гонсевский вопреки укороченной программе, где история кончалась победоносным для России 1815 годом, довел свой курс до 1830 года. В Гонсевском преотлично уживались монархист и республиканец. Он самовольно включил в программу историю Великой французской революции и с восхищением рассказывал кадетам о ее блистательных деятелях. Искренне веруя в прогресс, учитель истории рисовал перед слушателями дивные картины, как они, выйдя из корпуса, примутся вместе со всеми стремить Россию в прекрасное будущее. Гонсевский преклонялся перед гением Петра I. Мог ли он допустить мысль, что ныне царствующий Николай I стоит по значению своему ниже великого предка? Нет, это невозможно, ибо это значило бы отрицание прогресса. Новое не может быть хуже старого.

Веру Гонсевского в прогресс России укреплял и пример кадета Валиханова, феноменально быстрое развитие юного кайсака. Чокан воплощал в глазах прекраснодушного учителя все лучшее в эпохе Николая I. На воскресенья Гонсевский брал Чокана к себе домой и разрешал ему рыться в книгах. Это была типичная библиотека русского образованного человека. Как тогда говорили: европейски образованного. То есть читавшего Гёте и Шиллера, Расина и Мольера, Шекспира и Байрона не в переводах, которых и было-то в ту пору немного, а в оригинале. Чокан с его способностью к языкам благодаря библиотеке Гонсевского овладел немецким и французским.

Полную противоположность европейски образованному историку являл Старков, обучавший кадет географии Киргизской степи. Старков вырос в станице, учился в Омском войсковом училище, объездил всю Степь и побывал в глубинах Азии, сопровождая во главе казачьего конвоя торговые караваны. Старков сам писал свой курс[26], которому в корпусе придавалось первостепенное значение, ибо воспитанникам эскадрона предстояло служить только в Сибирском казачьем войске. Старков гордился тем, что степь Сибирского ведомства по площади и по населению больше степи Оренбургского ведомства.

— А где разумнее управление, — спросил его Чокан не без ехидства, — у нас, в Омске, или в Оренбурге?

— Управление Младшей ордой вроде бы деспотичней, зато проще, — задумчиво ответствовал Старков. — Что же касается Средней орды, то… Сложность управления способствует росту взяточничества со стороны должностных лиц…

Тихим голосом географ выкладывал в классе такие сведения, каких в ту пору не было ни в книгах великих географов, признанных авторитетов по землеведению Азии, ни даже в Генеральном штабе. Старков, бывало, задумается, дернет себя за ус, прищурит и без того узкие глаза истинного степняка и по-о-ошел называть по порядку станицы, пикеты, речушки, кайсацкие зимовки, урочища, колодцы, могильники… Слушатели словно уже и не в классе, а едут верхами по гладкой, как стол, степи, к примеру от Пресновска до Ямышевского или от Коряковска[27] до Баян-Аула.

Математику кадетам преподавал инспектор классов Ждан-Пушкин. Заскорузлые служаки считали его «петербургской штучкой», кадеты старших классов преклонялись перед его умом и благородством. Кадеты, разумеется, не догадывались, что их строгий и требовательный Ждан-Пушкин поддерживает тайную связь с политическим, отбывающим каторгу в Омской тюрьме. А инспектор Ждан-Пушкин, не революционер, из чистого благородства, рискуя многим, умудрялся получать из-за тюремных стен и пересылать в Петербург письма каторжника Сергея Дурова, петрашевца, который впоследствии сыграет такую решающую роль в судьбе Чокана и его друга Григория Потанина.

Однажды Ждан-Пушкин вошел в класс и увидел, что все воспитанники собрались у доски, лучший ученик что-то им втолковывает, постукивая мелком, а самый слабый ученик, кадет Валиханов, вместо того чтобы заниматься математикой, сидит за последней партой и мечтательно глядит в потолок.

— Валиханов!

Чокан вскочил.

— Вы что не готовитесь? — спросил инспектор. — Знаете предмет лучше других?

— Не хочу притворяться! Зачем? Я за год не мог постигнуть ваш предмет. Неужели я его пойму за несколько часов?

Кадеты засмеялись. Валиханов и глазом не моргнул.

— Идите за мной! — приказал Ждан-Пушкин.

Кадеты гадали, куда повел султанчика строгий инспектор. Начальник эскадрона Кучковский, он же «змея», упек бы в карцер, а то и высек. Но инспектор…

Ждан-Пушкин привел кадета Валиханова в свой кабинет.

— Садитесь!

Чокан сел за стол. Ждан-Пушкин достал из книжного шкафа свежий номер «Современника» и положил перед Валихановым. Награда за правдолюбие.

В числе учителей, оказавших благотворное влияние на юного Чокана, надо непременно назвать и Померанцева, учителя рисования, ставившего успехи кадета Валиханова в пример однокашникам и забиравшего Чокана к себе на праздники, чтобы дать ему возможность вволю порисовать.

Корпусной священник Сулоцкий на уроках закона божьего живо и увлекательно излагал кадетам священную историю. Однако почему мусульманину Валиханову разрешили посещать эти занятия?

В Кушмуруне и в Сырымбете у Валихановых стояли мечети, первым учителем Чокана был мулла, потомки хана Вали в случае необходимости клялись на Коране, по их отношение к исламу следует назвать чисто формальным. У казахов чтили муллу и все же куда с большим удовольствием обращались к шаману — баксы. В поэтической душе казаха составилась какая-то своя вера — смесь язычества и мусульманства. Задабривали древнего казахского духа джайчи, покровителя стад, верили в джезтернаков с медными когтями и молились мусульманским святым — все в кучу.

В корпусе вместе с Чоканом учился еще один мусульманин — Ишмурат Ибрагимов, из сибирских татар. В эскадроне, кроме них двоих, все были православные. Зато в роте можно было насчитать немало лютеран и католиков. Чокана заинтересовало существование разных верований в Христа. В городе напротив Казачьего собора, где хранилось знамя Ермака, стоял католический костел, и ссыльные поляки, участники восстания 1830 года, прилежно молились своему католическому богу. Гуляя в воскресный день по Омску, Чокан натолкнулся за рекой на лютеранскую кирку, в нее шествовали чиновники и офицеры из немцев со своими разряженными супругами и дочерьми. А на окраинах города жили, по слухам, раскольники, у них полиция то и дело устраивала обыски, вылавливала то раскольничьего Христа, то еще одного самозваного Петра III. О раскольниках Чокан слышал у себя дома. Русские беглые люди искали в казахских степях и дальше на Алтае какое-то Беловодье. Они расселились у горы Аблакетки, названной так в память о хане Аблае, и двинулись дальше по реке Бухтарме.

Интерес Чокана к вере состоял из детского любопытства и из стремления будущего путешественника разобраться в образе жизни, ему незнакомом, в тайне национального духа других народов, в чем-то сокровенном. Сулоцкий сумел правильно его понять. Юный кайсак не спешил задавать вопросы, он вообще не собирался выспрашивать и выведывать, он сидел на уроках закона божьего, чтобы потом долго о чем-то размышлять. В конце концов Сулоцкий дал Чокану для чтения Библию. Чокан обнаружил много общего меж христианской и мусульманской религиями. Та же проповедь любви к ближнему, те же обещания рая для праведников и ада для грешников. Песнь Песней Соломона вызывала у иных кадет ухмылки. Чокана эти страницы Ветхого завета поразили сходством с восточной, ему-то хорошо знакомой поэзией. Как близко может оказаться самое, казалось бы, несовместимое!

Человеку одаренному свойственно в ранней юности предугадывать то, над чем он станет напряженно размышлять всю свою жизнь. Так случилось и с Чоканом. В нем рано поселилось ощущение, что он открывает в культуре Запада то же самое, что он уже видел в жизни своего народа, в жизни Востока, — те же суждения, те же понятия, но в зеркальном — перевернутом — отражении.

Словесность в корпусе преподавал Николай Федорович Костылецкий. Он происходил из сибирских казаков, с детства разъезжал по аулам с отцом, скупщиком скота, и по-казахски говорил как казах. В Линейном казачьем училище Костылецкий обучался в одно время с Чингисом, и они заинтересовались друг другом еще тогда. Ведь это для Николая Федоровича — ему еще незнакомого — записывал маленький Чокан легенду о Козы-Корпеше.

Закончив войсковое училище, Костылецкий поступил на факультет востоковедения Казанского университета, выделился блестящими успехами в изучении арабского, персидского, тюркских языков. Его прочили на службу в русское посольство в Константинополе, но помешало сибирское казачье происхождение. Костылецкому приказали воротиться в Омск. Там молодого востоковеда ждала новая несправедливость. Ему не предложили службы, где бы пригодились восточные языки, а сделали — терпи, казак! — учителем словесности. Все в жизни талантливого человека сложилось наперекор его стремлениям и… к великой удаче для кадета Валиханова. Вот уж повезло так повезло! Один учитель открывал Чокану имена Пушкина и Низами, Гоголя и Фирдоуси, один учитель наставлял его в русской литературе и формировал из него образованного востоковеда.

Для своих сибирских лицеистов Николай Федорович составил курс русской словесности по Белинскому — разумеется, не упоминая имени, запретного для учебных заведений. Большинству воспитанников корпуса предстояло служить в Сибири, населенной инородцами. С помощью русской литературы Костылецкий учил будущих офицеров уважению к людям иной веры, иного племени, требовал знать наизусть «Памятник» Пушкина, обращенный не только к русскому пароду, но и ко всей многоязычной России. Однажды он принес Чокану «Историю пугачевского бунта». Чокана взволновало в «Истории» упоминание о казахах, и он возгордился, отыскав у Пушкина в примечаниях имя своего прадеда хана Аблая.

Читая Пушкина, Лермонтова, Марлинского, Чокан испытывал зависть к Кавказу, восславленному и в стихах, и в прозе. Русская литература куда меньше интересовалась казахской степью. Но все же… Чокан с увлечением прочел повесть Владимира Даля «Бикей и Мауляна», отметив про себя сходство сюжета с историей Козы-Корпеша и Баян-слу и восхитившись великолепным описанием казахских костюмов и быта. Потом ему попался «Киргиз-кайсак» Василия Ушакова, и Костылецкий сказал, что эту повесть хвалил Белинский. Герой «Киргиз-кайсака» Виктор Славин, блестящий гвардейский офицер, сам не знал до поры до времени, что он сын простой казашки, продавшей его в детстве русскому барину, который усыновил ребенка и дал ему прекрасное воспитание. Узнав о своем происхождении, Виктор Славин не стал скрывать его от невесты, княжны Любской, и от ее родных. Родные восстали против брака, невеста смирилась… Виктор Славин возвратил ей слово, уехал на войну, был ранен и умер от воспаления мозга… Несмотря на свое султанское воспитание, Чокан украдкой тер глаза, читая повесть, где только плохие люди отворачивались от человека нерусского происхождения.

Он смеялся над наивным «Киргизским пленником» Н. Муравьева: «Киргизцы буйною толпою…» И прочел «Ивана Выжигина» Фаддея Булгарина, отправившего своего героя в степь, здесь Иван Выжигин с выгодой торговал и, разумеется, на скачках опередил всех киргизцев.

Костылецкий, учившийся в Казани, где среди студентов встречалось больше так называемых инородцев, чем в других университетах России, стремился увлечь своего ученика возможностями, которые открывает перед человеком иного племени русское образование. В Казани преподавал русский язык и литературу татарин Нигмат Ибрагимов, студенты его называли Николаем Мисаиловичем. Он писал и печатал стихи на русском языке. Поэтом стал и его сын Лев Николаевич Ибрагимов, сам Жуковский хвалил Льва Ибрагимова в столичном журнале, а русский народ распевал его романс «Ты душа ль моя, красна девица…». Из чеченцев происходил известный живописец Петр Захаров. Его настоящее имя неизвестно, казак Захар Не-доносов подобрал малыша чеченца на поле боя, назвал Петром Захаровым, а вырастил найденыша генерал А. П. Ермолов. Еще один известный русский художник, Алексей Егоров, — учитель Карла Брюллова — по происхождению калмык. Замечательный исследователь Китая и Средней Азии монах о. Иакинф — в миру Никита Бичурин — родом из чувашей… Кабардинец Казы-Гирей печатался в «Современнике», причем сам редактор — Пушкин! — писал о нем: «Вот явление, неожиданное в нашей литературе! Сын полудикого Кавказа становится в ряды наших писателей…»

Костылецкий сказал Чокану:

— Обрати внимание на слова Пушкина о Казы-Гирее: «…изъясняется на русском языке свободно, сильно и живописно. Мы ни одного слова не хотели переменить в предлагаемом отрывке». Этого можешь достичь и ты…».

Для Костылецкого-востоковеда кадет Валиханов сделался вскоре необходимым и полезным сотрудником. Николай Федорович поддерживал дружбу с казанским профессором Ильей Николаевичем Березиным, занимавшимся историей и филологией тюрко-монгольских народов, посылал ему записи казахских поэм и сказаний, приохотив к этому делу многих своих учеников. Потом они становились казачьими офицерами, жили, куда загонит начальство, и оттуда продолжали слать дорогому Николаю Федоровичу свои записи.

Чокан летом на каникулах все усердней собирал для Костылецкого казахские песни и легенды, все глубже и осознаннее постигал язык, на котором говорил с младенчества, все более восхищался красочностью выражений, свойственной даже самому немногословному из казахов. И рядом с родной речью жил в его сознании русский литературный язык. Он говорил по-русски без огрехов просторечия и промахов элементарной неграмотности, свойственных иным из эскадронных кадет, выросших в станицах. Чокан был целиком и полностью ученик русской литературы. И она научила казаха чувствовать живую жизнь языка так, как ее чувствует русский человек. Подобно многим юношам своего времени, Чокан избрал своим кумиром Лермонтова. Автор «Героя нашего времени» беспощадно преследовал насмешками все пошлое — Чокан с восторгом следовал этому правилу. Он и внешне копировал Лермонтова, завел ту же прическу, что на известном портрете.

С годами он завоевывал все более независимое положение в кругу кадет. Уже не требовалось отвечать на обидное слово высокомерным султанским молчанием или кидаться в драку. Кадетам — и ротным и эскадронным — пришлось считаться с острым языком Чокана.

Оружием язвительных насмешек Чокан, по свидетельству Потанина, повел войну против всеми признанного вожака класса. Тот отбирал у товарищей домашние лакомства, потом выменивал у них же на эти лакомства бумагу, карандаши, завел у себя что-то вроде лавочки, ссужал кадет школьными принадлежностями за разные услуги, главным образом за решение задач и т. п. Чокан беспощадными насмешками разоблачил и уничтожил первого силача и сделался вожаком класса.

Потанин пишет, что весь эскадрон стал обращаться к Чокану за советом в делах особо тонких и щепетильных, в вопросах чести. Никто лучше его не мог рассудить спорщиков и дать правильный совет — недаром Чокан был внуком бия. В своих поступках он предпочитал следовать собственной природе.

В далекое прошлое отошли времена, когда он чувствовал себя здесь чужим, с трудом привыкал к казарме, к грубой кадетской пище, к дикости вроде общего банного мытья. Разве что до самого выпуска осталось мучение ранней побудки. Казахи по натуре полуночники, ложатся поздно и встают поздно. Дневальный будил Чокана, принимая необходимые меры предосторожности, ибо кадет султан Валиханов имел привычку спросонья швырять в дневального сапогом.

По воскресным дням воспитанников отпускали в город. Друзья султана Чингиса и офицеры-преподаватели кадетского корпуса не простили бы себе, если бы подросток, родимое гнездо которого далеко в степи, одиноко просиживал воскресенья и праздники в стенах корпуса. Чокан уходил или к Дабшинскому, с которым солидно обсуждал степные новости, главным образом здоровье ханши Айганым, или его брал к себе учитель рисования Померанцев, или Чокан у Гонсевского блаженствовал с книгой в руках.

Потанин и на воскресенья, и на праздники оставался в корпусе. У него тоже не было в Омске ни родных, ни знакомых, родимое гнездо Потанина тоже находилось далеко-далеко в степи, он тоже скучал по дому, но этому не придавали значения. Чокану горячо сочувствовали, Потанину — нет. Это было очень по-русски — жалели не своего. Свой-то уж как-нибудь обойдется, перетерпит. Многотерпеливый Потанин сидел по воскресеньям в полном одиночестве, переписывал, чтобы выработать слог, «Историю» Карамзина, даже не догадываясь, как ему впоследствии пригодится это умение занять себя делом, невзирая ни на что.

За годы детской и юношеской дружбы — с общими мечтами и торжественными клятвами посвятить свою жизнь путешествиям в глубины Азии и добраться до озера Кукунор — эти двое словно бы поменялись местами. Поначалу Потанин просвещал Валиханова. Теперь Григорий признал за Чоканом право вести. Они строили планы поехать в Петербург, в университет. Чокан поступит на восточный факультет, Григорий — на естественное отделение. Вдвоем они составят идеального путешественника. Чокан будет заниматься филологией восточных племен, Григорий собирать коллекцию для Петербургского ботанического сада и для зоологического музея Академии наук… Впрочем, невозбранно мечтать мог только Чокан, Григорий с малых лет понимал, что он казак, а казаки — крепостные государя. Куда прикажут — туда и поедешь. II не в дальние страны, а на службу в Сибирском войске. Как Николай Федорович Костылецкий.

Чокан в своих планах заносился далеко. Мечтал о путешествии к верховьям Желтой реки. Любимым чтением его и Потанина стали отысканные в кадетской библиотеке пропылившиеся книжки журнала «Сибирский вестник», переименованного затем в «Азиатский вестник». Они прочли труды о Сибири и странах, с ней сопредельных, издателя журнала Григория Спасского, сведения о тридцатилетием странствовании российского татарина Губайдуллы Амирова, побывавшего в Средней Азии, в Афганистане и в Индии. Их удивила живостью описания «Роспись Китайскому государству и Лобинскому и иным государствам, жилым и кочевым, и улусам, и великой Оби, и рекам, и дорогам» томского казака Ивана Петлина, ездившего в Китай в 1618 году.

Все-таки не случайно так много книг, зовущих в странствования по неведомым землям, предлагал русскому юношеству XIX век! И вот уже 15-летний Чокан с его рассказами о знаменитых и малоизвестных путешественниках окружен обожанием младших кадет. Как же, будущий открыватель тайн Азии! Один из этих младших, Евгений Колосов, запомнил на всю жизнь и, уже будучи взрослым, рассказывал Потанину, как однажды группа кадет стояла у задних ворот корпусного двора, выходивших к Иртышу, Чокан жадными глазами смотрел вдаль и вдруг произнес, взглянув на свою ногу:

— Бог знает, где эта нога очутится впоследствии.

Но уже тогда он знал, что «терра инкогнита» начинается сразу же за Иртышом. Вместе с Григорием Потаниным он проштудировал три тома «Описания киргиз-казачьих или киргиз-кайсацких орд и степей» А. И. Левшина, «Покорение Сибири» и «Очерки торговли России с Средней Азией» П. И. Небольсина, «Историю первых четырех ханов из дома Чингизова» о. Иакинфа, «Историю Сибири» Миллера, «Исторические карты Азии» Клапрота, труды Александра Гумбольдта, Абеля Ремюза…

Чокан увозил Левшина и Клапрота домой на летние каникулы. Лежал на ковре в бешмете и широких летних штанах — дамбалах и читал. За открытой дверью белой юрты — беспредельная степь, ветер расчесывает степные травы, высоко в небе звенит жаворонок, слышны мерные удары палкой по кошме, потом вдруг звучит смех, оживленный говор — кто-то приехал: долгожданный гость или никому не известный молодой джигит, веселый жолоучи[28] со своей неразлучной домброй, с песнями и новостями. Но кто бы он ни был, его примут радушно, накормят, послушают и новости и песни. Он поживет в ауле сколько захочет и поскачет дальше. А в аул, глядишь, еще кто-нибудь заглянет.

Но о чем там привирает жолоучи с таким жаром? Чокан прислушался. А-а-а, любопытно. Еще один подвиг выдающегося баксы Койлубая. Как он победил албасты, духа-давителя, вредящего женщинам при родах.

Жолоучи рассказывал с жаром, как очевидец жуткой схватки. С одной стороны — Койлубай и состоящие у него на службе духи. С другой — все албасты во главе со своим царем. У слушателей, конечно, душа в пятки ушла от страха. Но разве может быть побежден наш баксы Койлубай! Албасты бежали, а их царь стал униженно проситься на службу к Койлубаю. Роженицы в аулах могут отныне не бояться духов-давителей. Койлубай пришлет свою плеть или шапку — и албасты не посмеет войти в юрту, где вывешены эти охранные знаки.

Чокан слушал и улыбался. Ай да жолоучи, какую сказку привез! А может, сам сочинил? Мы, казахи, поэтический народ, но почему-то нас в таком качестве еще никто не открыл миру…

Возвращаясь после летних каникул из родных мест, кадет Валиханов сдавал Старкову отлично выполненные схематические карты степных дорог, план крепости Кушмурун, топографический пейзаж горы Сырымбет, схематическую карту горы и ее окрестностей, план усадьбы бабушки Айганым, карту осенних и зимних стоянок казахов на землях Айганым. Он привозил рисунки карандашом и пером. У верстового столба. Вид на усадьбу бабушки. Встреча чиновника в ауле Сырымбет… Костылецкому Чокан вручал сделанные летом новые записи степных преданий. Эскадронным кадетам красочно рассказывал о своей любимой забаве — соколиной охоте, о добытых трофеях… Но однажды, незадолго до выпуска, кадет Валиханов вернулся после каникул на удивление молчаливым, замкнутым. Им владела неотвязная мысль, что пора браться за перо.

Он положил перед собой читаный-перечитаный третий том Левшина с закладками, какие там, в юрте, попадались под руку, — ветка джусана, стебель актаспы или каудана[29]. Затем достал чистый лист бумаги и решительно макнул перо в чернильницу.

Что ж… Можно признавать Левшина истинным Геродотом казахского народа. Левшин в годы своего казачества довольно долго жил у казахского хана Ишима в Туркестане, на Левшина ссылался Пушкин в «Истории пугачевского бунта», но…

«На странице 9, внизу, в выноске, слово акбура переведено неверно, — Чокан писал убористо, заслоняясь левой рукой от любопытства одноклассников, сидящих в той же комнате за уроками, — акбура значит нелегченнып белый верблюд, а не белый волк, что по-кайсакски будет акборе, или каскыр…»

Чокан перелистнул страницы, нашел свои пометки на 11-й. «Кайсаки ходжей не относят к белой кости, а уважают их наравне с султанами, как лиц духовных, строгих исполнителей предписаний шариата и как потомков пророка… — Он отложил перо, но сразу же схватил и решительно дописал: — Вообще кайсаки очень уважают людей грамотных».

Излагая одно за другим свои замечания, кадет Валиханов следил за тем, чтобы нигде не проскользнуло, что рецензию пишет кайсак. Выпячивать свое происхождение он ни в коем случае не будет — в этом Чокан полагал что-то унизительное.

Он решительно опроверг утверждение почтенного географа и историографа кайсаков относительно того, что для темного степняка шайтан — божество. Кайсаки никогда не поклоняются шайтану и не приносят жертв, чтобы его умилостивить. Теперь о колдунах. Левшин ошибается, полагая, что колдовство и ворожба есть часть религии невежественных жителей степи. Разве нет колдунов у русских? У других народов? Вера в колдовство не религия, а суеверие, которое есть у народов всех вероисповеданий.

Начав с замечаний, касавшихся мелких ошибок, быть может, описок, он увлекся и перешел к изложению собственных мыслей. Но и здесь, говоря о том, что было для него особо дорого и важно, Чокан строжайше придерживался манеры не кайсака, ни в коем случае. Писал в стиле классического путешественника, словно бы глядящего на степную жизнь со стороны, и оттого ему казалось: написанное производило более сильное впечатление. «Чувствительность в кайсаках и участие, принимаемое ими в несчастии ближнего, стоят внимания и похвалы. Можно сказать, что это единственная добродетель, которую нужно искать в кайсаках. Участие сие видно из следующего: нищий, куда бы он ни пришел… — Чокан перевернул лист и продолжал: —…в кибитку ли богача или в хижину бедняка — везде ему приют, везде выражают ему сострадательность и не только словом, но всегда чем-нибудь более или менее существенным; из кибитки первого выходит он с какою-нибудь да тряпицей, а у последнего напьется по крайней мере или наестся тем, чем тот богат. Словом, нигде и никогда не говорят ему и не отделываются от него голым пожеланием: «бог подаст!» Кроме врожденной чувствительности, кайсака заставляет быть сострадательным еще то понятное всякому опасение сегодня или завтра обнищать самому через баранту или падеж, столь частые в степи. Взаимная друг другу помощь, оказываемая кайсаками в последнем случае, достойна подражания и просвещенному европейцу. Потерпевшие от баранты или падежа пользуются неотъемлемым правом идти к другим своим родовичам со смелым требованием так называемого жлу, т. е. вспомоществования, следующего со всего благополучно пребывающего общества, которое или из сострадания, или побуждаемое каким-либо иным чувством действительно делает складчину в пользу первых. Короче сказать, право на требование жлу для кайсака столь же священно, сколь священно для него право на кунакасы, т. е. бесплатный обед или ужин, следующий всякому страннику…»

Чокан положил перо, придирчиво перечитал написанное. А ведь недурно: «достойна подражания и просвещенному европейцу», — и упрятал подальше от любопытных глаз два листа, исписанные с обеих сторон.

В ту пору друг Костылецкого профессор Казанского университета Илья Николаевич Березин занимался изданием «Библиотеки восточных историков». «Шейбани-наме», «Родословная тюрков» Абу-ль-гази, «Сборник летописей» Жалаири. Все издания, разумеется, присылались Николаю Федоровичу Костылецкому, как и труд самого Березина «Ханские ярлыки», опубликованный в Казани в 1850 году. Причем Илья Николаевич Березин отнюдь не пренебрегал отзывами о его «восточной библиотеке» и о его собственных сочинениях тех, кого проживавший в Омске ссыльный польский повстанец Адольф Янушкевич насмешливо назвал в своих записках «омскими киргизско-татарско-монгольскими ориенталистами»[30]. Березин, узнав от Костылецкого о феноменальном юноше Чокане Валиханове[31], выразил надежду на его помощь — ключом к расшифровке непонятных слов из ярлыка Тохтамыша может быть язык степного кочевого племени.

Кадет Валиханов отважно взялся за работу. Перед ним был тюркский текст ярлыка Тохтамыша к Ягайлу, двойник ярлыка на древнерусском языке и перевод части текста на польский язык, опубликованные вместе с превосходным факсимиле с подлинника в книге известного собирателя и издателя исторических источников М. Л. Оболенского «Ярлык Тохтамыш-хана к Ягайлу», тоже вышедшей в Казани в 1850 году.

Задумавшись, Чокан машинально срисовывал с факсимиле тарханной грамоты знак бычачьей головы… Сколько государств возникало на земле, где сейчас живут казахи, и затем исчезало бесследно. Рушились государства, песок заносил развалины городов, но оставался все-таки кто-то, незнаменитый, безымянный, оставались с ним жалкие остатки его стад, и оставались с ним слова, обозначавшие все те предметы и понятия, которые были ему известны. И этот незнаменитый мирный человек передавал слова новым поколениям и нес их другим народам вместе с товаром, назначенным в продажу. Только он мог уберечь язык народа — мирный хлебопашец, пастух пли торговец, но никоим образом не воин, увешанный оружием, и не сборщик податей с плетью в руке… А если так — значит, в степи в мирном казахском ауле должны сыскаться старинные слова.

Когда Чокан углубился в сличение разноязычных текстов, его на первых порах ожидала легкая удача. Через расспросы стариков он установил смысл нескольких не понятых Березиным слов из ярлыка Тохтамыша. Но легкий успех в научных занятиях так же коварен, как на охоте. Можно сразу по выезде в степь добыть лисицу, а потом протаскаться весь день попусту.

После первых счастливых открытий Чокан зашел в тупик. Он понял, что еще не знает множества вещей, без которых в работе над древними источниками не ступишь ни шагу. Можно, конечно, ограничиться сообщением в Казань о своих небольших находках. Для кадета более чем достаточно. Скажут: «Ах, какой одаренный юноша! И при этом, обратите внимание, происходит из дикого племени…» Но вот чего Чокан не терпел по отношению к себе! Подлинное равенство невозможно, если допускать послабление, как сыну кочевого племени.

Привычка не торопиться с маленькими — по его собственной мерке — открытиями образовалась у Чокана с юности. Благодаря этому правилу многие из его интереснейших работ остались незавершенными. Его научная щепетильность и строгая требовательность к себе поразительны. Над ярлыком Тохтамыша Чокан трудился несколько лет. Он прочел все исторические сочинения, какие можно было сыскать в Омске. Сделал выписки из «Сборника летописей» Жалаири, уроженца Степи, оказавшегося в Москве вместе с «царем Салтаном», казахским султаном Ураз-Мухаммедом, и там написавшего свой труд на казахско-чагатайском языке, очень близком тому живому языку, на котором и сейчас говорят в аулах. У Жалаири оказалось немало интереснейших сведений из истории казахов.

Затем Чокан взялся за «Родословную тюрков» Абу-ль-гази. Уже сама судьба сочинения хивинского хана и писателя XVII века будоражила воображение начинающего востоковеда. Изгнанный из Хорезма ученый нашел приют у казахского хана Ишима. А рукопись его «Родословная тюрков» была найдена в прошлом веке не где-то на Востоке, а в России, в Тобольске, издавна связанном торговыми делами со Средней Азией. Одним из первых переводил хивинского хана поэт Тредиаковский. Березин, издавший «Родословную тюрков» в своей «Библиотеке восточных историков», взял перевод казанского профессора Г. Саблукова. Чокан, судя по его запискам, пользовался и более ранним, румянцевским изданием. Он искал у хивинского писателя упоминаний о народе казак в самые ранние времена и не нашел, что его ничуть не огорчило. Автор «Родословной тюрков» подтвердил сомнения начинающего историка относительно того, существовал ли народ казак уже во времена Чингисхана, как пишут некоторые авторы. Чокан продолжал искать подтверждения своей гипотезы о более позднем формировании казахского народа. Он отыскал их в «Шейбани-наме» Кемал ад-дина Али бен Мухаммеда ал-хереви, жившего в XVI веке при дворе Тимуридов. Однако у Бабура[32] в «Записках» говорилось о хане казак-Арслане, имевшем 400 тысяч воинов…

Уже по выходе из корпуса, приводя в порядок свои наброски о ярлыке Тохтамыша, Чокан написал Березину — но так и не отправил, — что все данные, собиранием которых он был занят, подтверждают, что «народ казак (так называем мы себя)» образовался от союза разных племен не раньше XIV века, это не тот древний народ, о котором писал Фирдоуси.

Другой кайсак, возможно, ни в коем случае не допустил бы себя до такого открытия, держался бы за версию древности своего народа — древность почетна. Но Чокан исповедовал научное беспристрастие. Да, первые казахские государства возникли лишь пять столетий назад — неслышно, почти незаметно, потому что мирно. Мы, казахи, мирный народ, а мирные народы всегда лучше воспринимают цивилизацию, чем воинственные.


Ученые занятия, конечно, мешали кадету султану Валиханову овладевать специальными военными знаниями, по никто не собирался его к этому принуждать. Товарищи уезжали в летние лагеря, а он к себе домой — поправить здоровье. В 1851 году из Петербурга пришло предписание не преподавать воспитанникам-киргизам политическую и новую историю и не переводить их в специальный класс, где изучались военные дисциплины, а выпускать годом раньше. В Петербурге рассудили примерно так: их обучишь военному делу, а они применят полученные знания против нас. Казахские султаны все еще считались ненадежными, мятежи в Степи не прекращались. Выпуская кадета-инородца годом раньше, военное начальство предназначало его не для строевой службы, а для канцелярской, штабной. Но все же он становился офицером действительной службы — иное положение, чем у его отца и у всех других степных майоров, подполковников и полковников, получающих чин вместе с должностью. Чокану по окончании корпуса предстояло законное производство в корнеты армейской кавалерии и дальнейшее продвижение в чинах.

Незадолго до выпуска он стал часто бывать у Капустиных, в большой и гостеприимной сибирской семье. Его ввел туда учитель геодезии Гутковский — да, тот самый Гутковский, что потом будет снаряжать Чокана в Кашгар. Почему-то крупный чиновник счел для себя нужным преподавать в кадетском корпусе один из специальных предметов. Впрочем, благодаря этой причуде Гутковский обнаружил, что там обучается одаренный мальчик, сын султана Чингиса, не раз доказавшего свою верность России.

С сибиряками Капустиными Гутковский породнился, женившись на дочери Якова Семеновича Капустина от первого брака. Вторая жена Якова Семеновича, Екатерина Ивановна, была дочерью многодетного тобольского учителя Ивана Павловича Менделеева.

Удивительное явление русской жизни XIX века. Те, кого Россия любит, кем гордится, эти люди часто состояли между собой в родстве или свойстве.

Одна из сестер Менделеевых, Ольга, вышла замуж за декабриста Николая Басаргина; у супругов Басаргиных воспитывалась Полинька, дочь декабриста Николая Мозгалевского и простой сибирячки. Полинька потом вышла замуж за брата своей приемной матери — Павла Менделеева.

Родством с декабристами в Сибири гордились. У Менделеевых родство с героями 14 декабря образовалось по двум семейным ветвям. И оно ощущалось в воздухе дома Екатерины Ивановны Капустиной. К тому же здесь бывала со своим мужем, военным инженером Ивановым, Ольга Ивановна Иванова, дочь декабриста Ивана Александровича Анненкова. Конечно, и он, наезжая в Омск, появлялся у Капустиных, у них бывал и сын Ивана Дмитриевича Якушкина[33], ездивший к отцу в 1853 и 1855 годах. А когда декабристы после смерти Николая I получили право возвращаться из Сибири в центральные губернии России, у многих путь лежал через Омск, и там их привечала гостеприимная Екатерина Ивановна.

Русская женщина, сибирячка, образованная и энергичная… Ум в согласии с душой, с умением все делать своими руками. В доме Капустиных собиралось омское интеллигентное общество, здесь всегда можно было найти свежий номер литературного журнала, новую книгу. И здесь кормили вкусно, сытно, стлали для гостя постель, топили баню, снабжали бельем, сшитым руками Екатерины Ивановны.

Кадет Валиханов встретил здесь материнскую ласку, его угощали домашними пирогами, дырка на мундире оказывалась искусно заштопанной. Он привязался к Екатерине Ивановне как к родной. И близко сошелся с бывавшими здесь молодыми людьми. С пасынком Екатерины Ивановны — Семеном Капустиным, с Павлом Менделеевым, с гимназистом Дмитрием, наезжавшим к сестре на каникулы. Дмитрий оказался всего на год старше Чокана и тогда совершенно не походил на будущего великого ученого. В гимназии его считали отпетым, но переводили из класса в класс, несмотря на неуспешность, потому что, по мнению учителей, он был вполне умственно развит. С Чоканом Дмитрия сближал интерес к востоковедению, впоследствии, учась в Петербурге, в Главном педагогическом институте, Менделеев написал студенческую работу о школьном образовании в Китае. И потом в числе его самых близких друзей будет востоковед Илья Николаевич Березин.

В молодое общество, собиравшееся в доме Капустиных, кадет Валиханов вошел как свой. Все это были люди, близкие ему по духу, по образу мыслей. С ними он ощущал себя коренным сибиряком, даже сибирским патриотом. И это чувство не спорило с любовью к своему народу, оказавшемуся — Чокан это уже понимал, обмысливал — перед важнейшим за всю свою историю историческим выбором. Разбираясь в своих чувствах, ища определение своей позиции, Чокан нашел образное сравнение. Прежде всего он любит свой народ, потом Сибирь, потом Россию, потом все человечество. Одна любовь заключена у него в другую, как кунгурские, один в другой вставляемые сундуки[34]. Пасынок Екатерины Иваповны Семен Капустин, ставший впоследствии известным публицистом по крестьянскому вопросу, в воспоминаниях о Чокане Валиханове написал, что Чокан «…заставлял считать себя братом, да еще более близким, нежели русский одного с вами круга, товарищ ваш с детства…».

По российскому обыкновению у Капустиных много и горячо спорили. О русском крестьянине, русской истории русской молодежи, русских беспорядках… Прислушиваясь к этим спорам, Чокан многое узнал.

Так, он узнал, что в России, давно имеющей печатное слово и ученых-историографов, существует изустная история, и она заметно отличается от истории печатной. Например, тебе расскажут полушепотом, с подробностями, не менее живописными, чем в казахском предании о хане Аблае, что Екатерину II посадила на престол кучка заговорщиков и что Пугачев не первый самозванец, а пятый, принявший имя убиенного государя Петра III.

Кроме изустной истории России, как обнаружил Чокан, существовал также изустный курс отечественной словесности, огромный потайной фонд русской культуры. В доме Капустиных, как и в тысячах других русских домов, звучали запретные стихи, запретные имена. И здесь, пожалуй, лучше, чем еще где-то в России, было известно, в каком положении находились сосланные в Оренбургскую губернию Шевченко и Плещеев, томящиеся в Омской крепости Достоевский и Дуров.

У Капустиных Чокан узнал и о том, что в России главнейшие политические новости не всегда можно вычитать из столичных газет. Почте такие новости тоже не принято доверять. Почта в России ненадежна, письма иной раз попадают совсем не по адресу, и написавший что-то лишнее пусть пеняет на себя. Но тем не менее все значительные события рано или поздно делаются известными даже в таком дальнем городишке, как Омск. Удивительно, но факт. Русский хабар[35] делает чудеса. Газеты о каком-то событии молчат, а Россия все равно знает. Существует масса безобидных слов, подменяющих слова, кои произносить и писать не рекомендуется… Чокан слушал и мотал на ус. Он с самого раннего детства кое-что понимал в манере степных политиков вести беседы как бы в три слоя: первый — то, что говорится, второй — то, что должен заподозрить собеседник, а третий — то, что ты думаешь на самом деле. Это рапнее детское султанское воспитание оставило след в характере Чокана. Он не был весь нараспашку, как Потанин. Что-то всегда оставалось у Чокана затаенным. Читать между строк и писать об одном, подразумевая совсем другое, он научился, как немногие в те времена[36].

В начале 1854 года Чокан, только что выпущенный из корпуса, принял участие в хлопотах, охвативших семьи Ивановых и Капустиных. Кончался срок каторжных работ у двоих арестантов Омского острога — у Федора Михайловича Достоевского и Сергея Федоровича Дурова. Их, разумеется, не отпустят на волю, их упекут рядовыми куда-нибудь в Степь, в дальнюю крепость, но все же казарма не тюрьма. А главное — теперь будет возможность из Омска как-то облегчить их солдатскую участь. Уже разрешили обоим после выхода из острога перед отправкой на солдатскую службу пожить у Ивановых.

Шили белье, обдумывали, чем накормить, куда поместить, как уберечь от провинциального любопытства. Ольга Ивановна Иванова вспоминала, как четыре года назад, в 1850-м, вот так же в январе, когда поздно светает и рано темнеет, мать взяла ее с собой в Тобольскую пересыльную тюрьму. Живущие в Тобольске декабристы узнали, что туда, на этапный двор, привезли политических преступников, осужденных по делу Петрашевского. Тогда жены декабристов — П. Е. Анненкова с дочерью, Н. Д. Фонвизина и Ж. А. Муравьева — уговорили смотрителя тюрьмы вызвать политических к себе на квартиру. Там накормили их, снабдили всем необходимым — уж они-то знали, что требуется человеку на каторге. Не полагалось передавать осужденным деньги, и женщины пошли на хитрость. Вложили десятирублевые ассигнации в переплеты Евангелия и подарили каждому по Евангелию — других книг каторжникам иметь при себе не дозволялось… Некоторые осужденные показались Ольге Ивановне ужасно поникшими, измученными. Достоевский выглядел самым молодым, самым тщедушным…

Срок каторжных работ Достоевского и Дурова кончался 23 января. Но только в один из дней начала февраля сделалось известно, что завтра их выпускают. Все было готово — застланная ковром кошева, сибирские огромные тулупы. С утра пораньше Ольга Ивановна ждала в санях неподалеку от ворот острога. А они где-то там прощались с товарищами по каторге, в инженерной мастерской кузнец снимал с них цепи… Едва только открылись тяжелые ворота, выпустив две жалкие фигуры с арестантскими узелками, подлетела запряженная парой кошева, и они оба узнали Ольгу Ивановну. Радость безмерная! Добрый знак для начала новой, свободной жизни!

А у нее сердце сжалось от боли, когда она увидела Дурова. Тогда, в Тобольске, это был тридцатилетний черноглазый, черноволосый человек. Теперь она везла в санях согбенного седого старика, еле сумевшего пройти больными ногами несколько шагов от ворот до саней. Достоевский, показавшийся ей в Тобольске самым слабым, болезненным, ехал в распахнутом тулупе, не боясь простудиться, — спасибо острогу, избавился от петербургской слабости здоровья. В доме Ивановых, в отведенной ему комнате, Достоевский первым делом вынул и положил на столик у кровати Евангелие — то, врученное ему в Тобольске.

Умытые и переодетые во все чистое, они с радостью принимали обыкновенную чашку, тарелку, хрустящую салфетку, брали в руки книги, журналы, газеты, начинали читать, не дочитав, хватались за другое. У Ивановых они прожили почти месяц. По уговору друзья в этот дом не заглядывали, чтобы не докучать. Екатерина Ивановна по своей деликатности не зашла ни разу, она познакомилась с Федором Михайловичем Достоевским только четыре года спустя. Но Ольга Ивановна сочла нужным представить своим подопечным Чокана.

Состоялся ли тогда меж Достоевским и Валихановым какой-либо значительный разговор? Этого мы не знаем. Но мы знаем, что Чокан был к такому разговору подготовлен своим образованием и воспитанием.


Ханша Айганым скончалась осенью 1853 года на семидесятом году от рождения. Восемнадцатилетний внук приехал на похороны. Собрались толпы народа. Подъезжающие издали начинали причитать во весь голос.

— Да произрастают ее ветви! — слышал Чокан со всех сторон. Он горячо любил бабушку, она ему дала раннее понимание, кто он, откуда родом, и раннее — из легенд — представление о судьбе казахов. Он — ее зеленая ветвь.

В омских канцеляриях еще долго шла переписка относительно прекращения выплаты пенсии, которую Айганым получала по высочайшему повелению. Предстоял дележ богатых урочищ, принадлежавших ханше. Чиновничество заглянуло в омские архивы и с радостью обнаружило, что из донесения войскового старшины Леденева, занимавшегося в 1823 году отводом мест ханше Валиевой, не видно, какое именно пространство земли было отведено. Из дела о наследстве могла бы выйти прекрасная долголетняя кормушка для канцеляристов, но… у Валихановых появился свой человек при генерал-губернаторе Гасфорте — сынок Чингиса Чокан.

Загрузка...