Это воина?

Роберт Блох

Роберт Альберт Блох (1917–1994), уроженец Чикаго, начал свою успешную и продуктивную писательскую деятельность в ранней юности. Заядлый читатель «Странных историй» — самого успешного американского палп-журнала, посвященного научной фантастике и хоррору, он особенно восхищался прозой Г. Ф. Лавкрафта и вступил с ним в переписку. Лавкрафт поддержал писательские амбиции Блоха, в результате чего тот в возрасте семнадцати лет продал в «Странные истории» два рассказа.

За долгие годы своей литературной карьеры Блох написал сотни рассказов и около двух десятков романов, из которых наиболее известен «Психоз» (1959), давший сюжетную основу незабываемому фильму Альфреда Хичкока. Его ранние произведения были откровенным подражанием Лавкрафту, но постепенно он выработал собственную писательскую манеру. Многие рассказы Блоха были весьма мрачны, кровавы и жестоки для своего времени, однако эти черты компенсировал авторский юмор — часто основанный на игре слов в последней строке повествования. Нередко Блох сначала сочинял хороший финальный каламбур, а затем придумывал к нему сюжет. Добросердечный, дружелюбный и веселый в повседневной жизни, он возражал против безоговорочного причисления его к представителям литературы ужасов, уверяя, что не является таковым вовсе.

Рассказ «Живой мертвец» был впервые опубликован в «Эллери Куин'с мистери мэгэзин» в апреле 1967 года; позднее вошел в антологию «Короли ужаса» (Нью-Йорк: Мистериоз-пресс, 1977).

Живой Мертвец (© Перевод А. Чикина)

Весь день, пока внизу в деревне грохотала орудийная канонада, он отдыхал. Когда уже начало смеркаться и грохот залпов затих, он понял, что все закончилось: наступающие американские войска форсировали реку. Наконец они ушли, и он снова был в безопасности.

Граф Барсак выбрался из подземелья посреди развалин большого замка на поросшем лесом холме над деревней.

В черном плаще, темноволосый, с бледно-восковым лицом, с черными глазами в синих кругах, высокий и худой — худой как скелет, безобразно худой, — он кривил в усмешке ярко-красные губы. Во всей его внешности только губы имели живой цвет.

Граф стоял и усмехался: настали сумерки, пробил час — можно приступить к игре.

К игре под названием Смерть. К игре, в которую он играл столько раз.

Он играл Смерть на сцене Гран-Гиньоль в Париже. Тогда его звали просто Эрик Карон, но он уже приобрел определенную известность как исполнитель необычных ролей. Затем началась война, и она дала ему шанс.

Задолго до взятия немцами Парижа он стал тайным агентом рейха. Деятельность на шпионском поприще складывалась удачно, его очень ценили: помогал актерский талант.

И он добился-таки высшей награды — получил главную роль. Правда, не на сцене, а в реальной жизни. Играть без света софитов, в настоящей тьме — это ли не воплощение актерской мечты? К тому же в твоей собственной пьесе.

— Все проще простого, — доложил он своему немецкому начальству. — Замок Барсака необитаем со времен Великой французской революции. Даже днем никто из деревенских не рискует приблизиться к нему из-за легенды о последнем графе Барсаке — будто бы он был вампиром.

Предложение приняли. В большом подземелье замка установили коротковолновый передатчик и разместили там троих опытных радистов, работавших по очереди. И возглавил всю операцию он — «граф Барсак». Ангел-хранитель, а точнее, демон-хранитель.

— Ниже по склону холма находится кладбище, — сообщил он своим подопечным. — Это скромное место последнего приюта бедных невежественных людей. Единственное внушительное сооружение там — родовой склеп Барсаков. Мы вскроем его, вынесем останки последнего графа наружу и устроим так, что жители деревни обнаружат пустой гроб. После этого они никогда более не осмелятся приблизиться ни к склепу, ни к замку, потому что увидят подтверждение легенды: граф Барсак — вампир, он снова бродит по свету.

Но возник вопрос:

— А если будут скептики? Если кто-нибудь не поверит?

— Поверят, — последовал незамедлительный ответ. — Потому что по ночам им буду являться я — граф Барсак.

Когда он показался в гриме и черном плаще, все вопросы отпали: это роль была как раз для него.

Да, это была его роль, и он отлично с ней справился. Взбираясь по лестнице, граф одобрительно покачивал головой. Он вошел в передние покои замка. Крыши не было, и только паутина скрывала от взгляда сияние восходящей луны.

Да, это была его роль, но всему приходит конец. Американские войска стремительно наступают, значит, пора опустить занавес, раскланяться и уйти со сцены. Об уходе он позаботился заранее.

С началом отступления немецких войск склепу нашли еще одно применение. Там устроили надежный склад антиквариата, принадлежавшего Герингу, а в замок пригнали грузовик. Трое радистов получили новые роли: они должны спуститься на грузовике вниз к склепу и погрузить в него ценности.

Ко времени появления графа все должно быть готово. Затем они наденут похищенную американскую военную форму, возьмут поддельные документы и пропуска, проскочат через линию фронта за рекой и в установленном месте присоединятся к немецким войскам. Граф предусмотрел все случайности. Когда-нибудь в своих мемуарах…

Но думать об этом сейчас не было времени. Граф посмотрел на небо — луна взошла высоко. Пора отправляться в путь.

Ему не очень-то хотелось уходить. Там, где другие видели лишь пыль и паутину, он видел сцену — декорации его самого удачного спектакля. Играя вампира, он не пристрастился к вкусу крови, но, как всякий актер, обожал вкус славы. Здесь он ее достиг.

«Сладка печаль последнего привета».[79] Строка из Шекспира. Шекспир писал о привидениях, ведьмах и вампирах: он знал, что публика — невежественная толпа — верит в подобные вещи. Верила тогда, верит и сейчас. Великий актер всегда заставит зрителей поверить ему.

Выйдя из замка в ночную тьму, он спустился по тропинке к раскачивающимся деревьям.

Именно там, среди деревьев, несколько недель назад он наткнулся на Раймона, старосту деревни Барсак. Вероятно, Раймон рыскал около замка с намерением чем-нибудь поживиться. Суровый, величавый седой старик оказался самым восприимчивым зрителем. Едва заметив во тьме фигуру графа, старый дурак враз лишился всякой величавости, заголосил по-бабьи и побежал наутек.

Именно старика следовало бы поблагодарить за распространение слухов о возвращении графа-вампира. После той встречи староста и придурковатый мельник по имени Клод привели на кладбище группу вооруженных крестьян. Войдя в склеп Барсаков, они обнаружили, что гроб графа открыт и пуст. Ужас обуял их.

Крестьяне не могли знать, что прах графа развеяли по ветру, а кроме праха, в гробу ничего не было. Не могли они знать и о том, что случилось с Сюзанной.

Вспоминая прошедшие дни, граф добрался до небольшого ручейка и пошел вдоль него. Здесь он встретил девушку, дочь Раймона. И — какая удача! — она была не одна, а со своим возлюбленным Антуаном Лефевром. Они обнимались. Антуан был хром на одну ногу, и это обстоятельство спасло его от службы в армии, но, едва завидев скалящегося графа в черном плаще, он побежал быстрее лани. Сюзанна, к несчастью, осталась, и от нее пришлось избавиться. Граф закопал ее тело в лесу меж валунов, так что обнаружить труп не представлялось возможным. Тем не менее он сожалел о содеянном.

Однако в итоге все сложилось как нельзя лучше: суеверный Раймон лишний раз убедился, что вампир вернулся. Он своими глазами видел призрак, видел открытый пустой гроб. Его дочь исчезла. И старик запретил кому-либо приближаться к кладбищу, лесу и замку.

Бедный Раймон! Старостой он больше не был — деревню разрушили при обстреле. Невежественный сломленный старик, он только и делал, что нес бессвязную чушь о «живом мертвеце».

Граф улыбнулся и продолжил свой путь. Легкий ветерок развевал его плащ, и отбрасываемая им тень напоминала летучую мышь. Он уже мог разглядеть кладбище с покосившимися могильными камнями, торчащими из земли, как гниющие в лунном свете пальцы прокаженного. Наверное, самой большой данью его таланту можно было считать то, что на самом деле он испытывал отвращение к смерти, к мраку, к тому, что таилось в ночи. Он не выносил вида крови и чувствовал почти патологический страх перед замкнутым пространством склепа.

Да, это была великая роль, но граф благодарил судьбу за то, что пьеса близилась к концу. Пора сыграть заключительную сцену и сбросить с себя личину персонажа, придуманного им самим.

Приблизившись к склепу, он разглядел в темноте очертания грузовика. Склеп был открыт, но оттуда не доносилось ни звука. Значит, радисты закончили погрузку и подготовились к отъезду. Осталось переодеться, снять грим и отправиться в путь.

Граф подошел к темному пятну грузовика. И тут…

И тут они набросились на него. Он почувствовал, как вилы впились в спину, и, ослепленный светом фонарей, услышал суровый голос, приказавший ему не двигаться.

Он и не двигался. Он мог только следить взглядом за тем, как они сходятся вокруг него. Они — Антуан, Клод, Раймон и другие. Наставив на графа вилы, около десятка крестьян глядели на него с яростью и страхом.

Как же они посмели?

Вперед вышел капрал американской армии. Вот и ответ: здесь были капрал американской армии и еще один человек в форме, со снайперской винтовкой. Это их заслуга. Графу даже не было нужды смотреть на сваленные в грузовике, изрешеченные пулями тела трех радистов, чтобы понять, что произошло. Американцы перестреляли его людей, застав их врасплох, а потом позвали крестьян.

Американцы забросали его вопросами: «Как тебя зовут? Эти люди работали по твоему приказу? Куда вы собирались отправиться на грузовике?» Спрашивали по-английски, конечно. Но граф молчал, хотя прекрасно понимал английскую речь. Он только улыбался и качал головой. Вскоре, как он и предполагал, американцы оставили его в покое.

Капрал повернулся к своему напарнику.

— Ладно, — сказал он, — поехали.

Тот кивнул, залез в кабину грузовика и включил зажигание.

Капрал направился к машине, но, не дойдя до нее, повернулся к Раймону:

— Мы переправим грузовик через реку. Присмотрите за нашим другом. Через час приедут солдаты, чтобы забрать его.

Раймон кивнул в ответ.

Грузовик исчез в ночи. Стало совсем темно, луна скрылась за тучей. Граф оглядел своих охранников, и улыбка сошла с его лица. Сброд, куча угрюмых невежественных идиотов. Однако они вооружены. Ни единого шанса на побег. Крестьяне таращились на него и что-то бормотали.

— Отведите его в склеп. — Граф узнал голос Раймона.

Крестьяне повиновались приказу и начали вилами подталкивать пленника вперед. И тут у графа затеплился первый слабенький лучик надежды. Крестьяне подталкивали его крайне осторожно, близко не подходили и под его взглядом опускали глаза.

Они боялись его и потому заталкивали в склеп. Американцы уехали, и суеверный страх вернулся — они боялись его присутствия, его силы. Ведь в их глазах граф был вампиром. Он мог превратиться в летучую мышь и исчезнуть. По этой причине они решили закрыть его в склепе.

Граф пожал плечами и оскалил зубы в самой зловещей улыбке. Когда он вошел в склеп, крестьяне отпрянули назад. Граф повернулся и, поддавшись порыву, завернулся в плащ. Это был инстинктивный заключительный жест, соответствовавший его роли, и реакция зрителей оказалась адекватной. Крестьяне издали стон, а старый Раймон осенил себя крестом. Эта реакция доставляла большее удовольствие, чем аплодисменты.

Во тьме склепа граф позволил себе слегка расслабиться. Он ушел со сцены. Жаль, что ему не удалось уйти так, как задумывалось, но таковы превратности войны. Скоро его отвезут в американский штаб и допросят. Конечно, не избежать кое-каких неприятностей, но самое худшее, что его может ожидать, это несколько месяцев в лагере военнопленных. Даже американцы почувствуют восхищение, когда услышат историю о его мастерском обмане.

В склепе было темно и пахло плесенью. Граф беспокойно ходил взад-вперед. Он ободрал колено о край пустого гроба, стоявшего на возвышении внутри склепа. Он невольно вздрогнул и ослабил завязки плаща. Хорошо бы снять этот плащ, хорошо бы выбраться отсюда, хорошо бы навсегда покончить с ролью вампира. Он хорошо сыграл эту роль, но сейчас ему страстно захотелось уйти.

Из-за двери послышалось тихое бормотание, к которому примешивался другой, едва уловимый звук — какое-то царапанье. Граф подошел к закрытой двери и внимательно прислушался: тихо.

Чем занимаются эти придурки? Он желал скорейшего возвращения американцев. Внутри стало слишком жарко. И почему снаружи вдруг стих шум? Может быть, они ушли?

Да. Они ушли. Американцы велели им ждать и охранять его, но они испугались. Они действительно считают его вампиром. Старый Раймон убедил их в этом, и они сбежали. Они сбежали, а значит, он свободен и может идти… Граф открыл дверь.

И увидел их, замерших в ожидании. Сурово взглянув на графа, Раймон сделал шаг вперед. Он что-то держал в руках. Граф узнал этот предмет и понял, что за странный звук он слышал. В руках у Раймона был длинный, заостренный на конце деревянный кол.

И тогда граф во всю глотку завопил, что это розыгрыш, что он не вампир, что они — куча суеверных идиотов.

Не обращая внимания на его вопли, крестьяне затащили его обратно в склеп и затолкнули в открытый гроб. Они удерживали его там, пока мрачный Раймон заносил кол над сердцем вампира.

И только когда кол пронзил его тело, граф понял, что это значит — слишком хорошо сыграть свою роль.

Гарднер Дозуа, Джек Данн

Гарднер Рэймонд Дозуа (р. 1947) родился и вырос в городе Салем, штат Массачусетс. Вернувшись в 1969 году из армии, быстро приобрел известность среди авторов, издателей и поклонников научной фантастики и фэнтези. С 1984-го по 2004 год он был главным редактором «Журнала научной фантастики Айзека Азимова», удостоившись рекордных пятнадцати премий «Хьюго» в категории «Лучший редактор». С 1984 года он является редактором-составителем серии антологий научной фантастики «Лучшее за год». Кроме того, вместе с Джеком Данном он редактировал множество тематических антологий, среди которых — тома, посвященные единорогам, русалкам, динозаврам, ангелам, кошкам и проч. Дозуа — автор нескольких романов, включая написанный совместно с Джорджем Алеком Эффинджером «Кошмар в голубом» (1977) и «Незнакомцев» (1978); два из его многочисленных рассказов удостоены премии «Небьюла».

Джек Данн (р. 1945) — американский писатель, живущий в Австралии, автор и редактор более семидесяти книг разных жанров, переведенных на тринадцать языков мира, удостоившийся сравнений с Хорхе Луисом Борхесом, Роальдом Далем, Льюисом Кэрроллом и Марком Твеном и многочисленных наград, включая премию «Небьюла», две премии «Ореалис» (Австралия) и Всемирную премию фэнтези. Его перу принадлежат романы «Тайная история Леонардо Да Винчи» (1995), «Безмолвный» (1998), посвященный событиям Гражданской войны в Америке, «Скверное лекарство» (2001) — книга, названная лучшим «дорожным романом» со времен «В дороге» Джека Керуака, «Бунтарь: Воображаемая жизнь Джеймса Дина» (2004) и его продолжение — «Земля обетованная» (2007).

Рассказ «Среди мертвецов» был впервые опубликован в журнале «OUI» в июле 1982 года.

Среди мертвецов (© Перевод К. Плешков)

О том, что Вернеке — вампир, Брукман впервые узнал, когда они в то утро пришли в каменоломню.

Он как раз наклонился, чтобы поднять большой камень, когда из канавы неподалеку, как ему показалось, донесся какой-то звук. Оглядевшись по сторонам, он увидел Вернеке, склонившегося над каким-то «мусульманином»,[80] одним из ходячих мертвецов, новичком, так и не сумевшим приспособиться к жуткой лагерной жизни.

— Помощь нужна? — тихо спросил Брукман.

Вернеке поднял на него испуганный взгляд и прикрыл рот рукой, словно давая Брукману знак молчать.

Однако Брукман был уверен, что заметил размазанную по губам Вернеке кровь.

— Что с этим «мусульманином»? Жив? — (Вернеке часто рисковал жизнью, спасая кого-то из своего барака. Но рисковать из-за «мусульманина»?) — Что случилось?

— Убирайся.

«Ладно, — подумал Брукман. — Лучше не трогать его. Бледный он какой-то, а вдруг тиф? Охранники немало над ним поизмывались, а Вернеке старше всех в рабочей команде. Пусть немного посидит, отдохнет. Только вот кровь…»

— Эй ты, чем занимаешься? — крикнул Брукману молодой охранник-эсэсовец.

Брукман поднял камень и, словно не слыша окрика, двинулся в сторону от канавы, к ржавой коричневой вагонетке на рельсах, которые вели к ограде из колючей проволоки. Стоило попытаться отвлечь внимание охранника от Вернеке.

Однако охранник крикнул снова, требуя остановиться.

— Что, отдохнуть решил? — спросил он, и Брукман напрягся в ожидании удара.

Охранник был новый, аккуратно и чисто одетый — и никто не знал, чего от него ждать. Он подошел к канаве и, увидев Вернеке и «мусульманина», сказал:

— Ага, значит, твой дружок решил позаботиться о больном.

Охранник пошел к канаве и дал знак Брукману, чтобы тот следовал за ним.

Брукман понял, что совершил непростительный поступок — подвел Вернеке, и выругался про себя. Он достаточно долго пробыл в лагере, чтобы держать язык за зубами.

Охранник с силой пнул Вернеке под ребра.

— Погрузи этого «мусульманина» в вагонетку. Ну!

Он снова пнул Вернеке, словно спохватившись. Вернеке застонал, но поднялся.

— Помоги ему погрузить «мусульманина» в вагонетку, — сказал охранник Брукману, после чего улыбнулся и очертил в воздухе круг — символ дыма, поднимавшегося из высоких серых труб у них за спиной.

«Мусульманину» предстояло в течение ближайшего часа оказаться в печи, и его пепел вскоре поплывет в горячем застоявшемся воздухе, словно частички его души.

Вернеке толкнул «мусульманина» ногой. Охранник усмехнулся, махнул другому наблюдавшему за ними охраннику и отошел на несколько шагов, уперев руки в бока.

— Давай, дохляк, вставай, или умрешь в печи, — прошептал Вернеке, пытаясь поставить того на ноги.

Брукман поддержал шатающегося «мусульманина», который начал тихо стонать. Вернеке с силой ударил его по щеке.

— Хочешь жить, «мусульманин»? Хочешь снова увидеть свою семью, ощутить прикосновение женщины, почувствовать запах свежескошенной травы? Тогда шевелись!

«Мусульманин», волоча ноги, с трудом шагнул вперед между Вернеке и Брукманом.

— Ты мертвец, «мусульманин», — подгонял его Вернеке. — Такой же мертвец, как твои отец и мать, такой же мертвец, как твоя ненаглядная жена, если она вообще у тебя была. Мертвец!

«Мусульманин» застонал, покачал головой и прошептал;

— Не мертвец… моя жена…


Вдоль трех стен барака тянулись голые деревянные нары шириной в фут, на которых спали люди, без одеял и матрасов. Зарешеченное окно в северной стене едва пропускало внутрь яркий свет прожекторов, превращавших царившую снаружи ночь в мертвенное подобие дня. Лишь внутри барака действительно была ночь.

— Знаете, что сегодня за вечер, друзья? — спросил Вернеке.

Он сидел в дальнем углу барака рядом с Йозефом, который с каждым часом все больше снова превращался в «мусульманина». В свете окна и электрической лампочки щеки Вернеке казались еще более ввалившимися, глаза глубоко запали, от носа к уголкам тонких губ шли глубокие складки. За то время, пока Брукман его знал, его черные волосы успели основательно поредеть. Он был очень высок, почти метр девяносто, из-за чего выделялся в толпе, что в лагере смерти представляло немалую опасность. Однако у Вернеке имелись свои тайные способы смешиваться с толпой и становиться невидимым.

— Нет, ты расскажи нам, что сегодня за вечер, — сказал старый сумасшедший Боме.

То, что подобным Боме удавалось остаться в живых, казалось чудом — или, как полагал Брукман, свидетельством существования таких, как Вернеке, каким-то образом находивших силы помочь выжить другим.

— Песах,[81] — сказал Вернеке.

— Откуда он знает? — пробормотал кто-то, хотя это было совершенно неважно — он просто знал и все, даже если календарь показывал совсем другой день. В тускло освещенном бараке наступил Песах, праздник свободы, время благодарения.

— Но какой же Песах без седера?[82] — спросил Боме. — У нас нет даже мацы, — захныкал он.

— Свечей у нас тоже нет, нет и серебряной чаши для пророка Илии, или бараньей ноги, или харосета[83] — да и вообще, я не смог бы устроить седер из той трефной еды, которой нацисты нас столь щедро снабжают, — улыбнулся Вернеке. — Но мы ведь можем помолиться. А когда мы все отсюда выберемся, когда в следующем году с Божьей помощью снова окажемся дома, у нас будет вдвое больше еды — два афикомена,[84] бутылка вина для пророка Илии и хаггада,[85] которой придерживались наши отцы и деды.

Это действительно был Песах.

— Исидор, помнишь четыре вопроса? — спросил Вернеке Брукмана.

И Брукман услышал звук собственного голоса. Ему снова было двенадцать, он сидел за длинным столом рядом с отцом, занимавшим почетное место. Сидеть рядом с ним уже само по себе являлось честью.

— Чем этот вечер отличается от всех прочих? Другими вечерами мы едим хлеб и мацу; почему сегодня вечером мы едим только мацу?

— Ма ништана халила хазех…


В ту ночь Брукману не спалось, хотя он настолько устал, что ему казалось, будто из его костей высосали мозг и залили вместо него свинец.

Он лежал в полутьме, чувствуя боль в мышцах и муки голода. Обычно он настолько изнемогал, что быстро проваливался в забытье, но не сегодня. Сегодня все его чувства были обострены, и вновь, как и в первые его дни в лагере, он каждой клеточкой ощущал свое окружение, замечал малейшие подробности. В бараке стояла удушающая жара, воздух был полон запахов смерти, пота и лихорадки, застоявшейся мочи и запекшейся крови. Спящие ворочались и метались, словно с кем-то сражаясь, многие что-то бормотали или вскрикивали; во сне они жили другой жизнью, крайне сжатой, быстро проносившейся в сновидениях, ибо скоро настанет рассвет и их снова швырнут в ад. Окруженному со всех сторон спящими Брукману вдруг показалось, что эти бледные тела уже мертвы и он спит на кладбище. Неожиданно перед его мысленным взором вновь возник товарный вагон — и его жена Мириам, мертвая и непогребенная…

Брукман решительно отбросил все мысли прочь. Его снова била дрожь, и он испугался, не возвращается ли тиф, однако запретил себе думать об этом. Тот, кто не может заснуть, не может выжить. Выровнять дыхание, расслабить мышцы, не думать. Не думать.

Удивительно, но, когда ему удалось отогнать даже воспоминания об умершей жене, перед глазами по-прежнему стояло лицо Вернеке с окровавленными губами.

Появились и другие картины: Вернеке, читающий молитву с поднятыми руками и обращенным к небу лицом; бледное напряженное лицо спотыкающегося «мусульманина»; испуганный взгляд Вернеке, склонившегося над Йозефом… Но именно кровь вновь и вновь притягивала горячечные мысли Брукмана, и, лежа в полной шорохов и вони темноте, он снова представлял себе ее водянистый блеск на губах Вернеке, эту вязкую струйку в уголке его рта, похожую на крошечного алого червяка…

В то же мгновение перед окном промелькнула чья-то тень — черный силуэт на фоне ослепительно белого света. Судя по высоте тени и ее странному наклону вперед, Брукман понял, что это Вернеке.

Куда он мог направляться? Иногда какой-нибудь заключенный не мог дождаться утра, когда немцы снова выпустят их в сделанную в виде узкой траншеи уборную, и стыдливо проскальзывал в дальний угол, чтобы помочиться у стены, но от столь бывалого узника, как Вернеке, вряд ли можно было ожидать подобного… Большинство заключенных спали на нарах, особенно холодными ночами, когда они прижимались друг к другу, чтобы согреться, но иногда в жаркую погоду люди спали на полу; Брукман сам об этом подумывал, поскольку шевелящиеся вокруг тела спящих не давали ему заснуть.

Возможно, Вернеке, который всегда с трудом помещался на тесных нарах, просто искал места, где можно было бы лечь и вытянуть ноги…

И тут Брукман вспомнил, что Йозеф заснул в углу барака, где сидел и молился Вернеке, и что они оставили его там одного.

Сам не зная отчего, Брукман вдруг оказался на ногах. Тихо, словно призрак, в которого, как ему иногда казалось, он начинал превращаться, он пересек барак в том направлении, куда ушел Вернеке, не понимая ни того, что делает, ни почему. Лицо «мусульманина», Йозефа, словно парило перед его глазами. У Брукмана болели ноги, и он знал, даже не глядя, что они кровоточат, оставляя едва заметные следы. В дальнем углу, вдали от окна, было темнее, но Брукман понял, что сейчас он возле стены, и остановился, чтобы глаза привыкли к полутьме.

Когда зрение прояснилось, он увидел Йозефа, который сидел на полу, прислонившись к стене. Вернеке склонился над «мусульманином», целуя его. Одна рука Йозефа запуталась в редеющих волосах Вернеке.

Прежде чем Брукман успел среагировать — подобное случалось несколько раз и прежде, хотя его глубоко потрясла сама мысль о том, что именно Вернеке может заниматься такой мерзостью, — Йозеф отпустил волосы Вернеке. Его поднятая рука безвольно упала в сторону, с глухим стуком ударившись о пол. Удар наверняка был болезненным, но Йозеф не издал ни звука.

Вернеке выпрямился и отвернулся. Когда он встал в полный рост, свет из высокого окна на мгновение осветил его лицо.

Губы Вернеке были измазаны кровью.

— О господи! — вскрикнул Брукман.

Вздрогнув от удивления, Вернеке сделал два быстрых шага вперед и схватил Брукмана за руку.

— Тихо! — прошипел Вернеке. Пальцы его были холодными и твердыми.

В тот же миг, словно внезапное движение Вернеке послужило неким сигналом, Йозеф начал сползать вбок по стене. На глазах у Вернеке и Брукмана он опрокинулся на пол, ударившись головой о половицы со звуком, какой могла бы произвести упавшая дыня. Он даже не попытался остановить падение или защитить голову и теперь лежал неподвижно.

— Господи, — снова проговорил Брукман.

— Тихо, я все объясню, — сказал Вернеке, на губах которого до сих пор блестела кровь «мусульманина». — Хочешь всех нас погубить? Ради всего святого, тихо!

Стряхнув руку Вернеке, Брукман присел возле Йозефа, склонившись над ним, как до этого Вернеке, и приложил руку к его груди, затем коснулся шеи.

— Он мертв, — тихо сказал Брукман, глядя снизу на Вернеке.

Вернеке присел по другую сторону от тела, и дальше они разговаривали шепотом над грудью Йозефа, словно друзья у постели больного, наконец погрузившегося в тревожный сон.

— Да, он мертв, — кивнул Вернеке. — Он был мертв еще вчера. Сегодня он просто перестал ходить.

Глаза его скрывала тень, но света было достаточно, чтобы увидеть, что Вернеке тщательно вытер губы. Или облизал их, подумал Брукман, ощутив внезапный приступ тошноты.

— Но ты… — запинаясь, пробормотал Брукман. — Ты…

— Пил его кровь? — сказал Вернеке. — Да, я пил его кровь.

Брукман словно оцепенел, его разум отказывался принимать услышанное.

— Но почему, Эдуард? Почему?

— Чтобы выжить, конечно. Почему каждый из нас поступает так, а не иначе? Чтобы выжить, мне нужна кровь. Без нее мне грозит смерть — еще более неизбежная, чем от рук нацистов.

Брукман открыл и закрыл рот, но слова застряли у него в горле. Наконец он сумел хрипло проговорить:

— Вампир? Ты вампир? Как в старых сказках?

— Так меня назвали бы люди, — спокойно сказал Вернеке. Он немного помолчал, затем кивнул. — Да, именно так назвали бы меня люди… Словно они в состоянии понять неведомое, просто дав ему имя.

— Но, Эдуард, — едва слышно пробормотал Брукман. — «Мусульманин»…

— Не забывай, что он был «мусульманином», — наклонившись вперед, сказал Вернеке. — Силы его были на исходе, он умирал. Он все равно умер бы к утру. Я забрал у него то, в чем он больше не нуждался, но в чем нуждался я, чтобы жить. Какая разница? Голодающие в шлюпках ели тела своих умерших товарищей, чтобы выжить. Чем хуже то, что сделал я?

— Но он не просто умер. Ты его убил…

Вернеке немного помолчал, затем тихо сказал:

— Что еще я мог для него сделать? Я не оправдываюсь за свои поступки, Исидор; я делаю лишь то, что приходится, чтобы жить. Обычно я беру лишь немного крови у нескольких человек, только чтобы выжить. И это ведь честно. Разве я не отдавал другим еду, чтобы помочь выжить им? Тебе, Исидор? В самых редких случаях я беру больше минимума у одного человека, хотя я постоянно слаб и голоден, поверь мне. И я никогда не лишал жизни того, кто хотел жить. Напротив, я помогал им бороться за выживание как мог, и ты это знаешь.

Он протянул руку, словно собираясь коснуться Брукмана, но передумал и снова положил ладонь на колено, покачав головой.

— Но эти «мусульмане» не хотят бороться за жизнь, они ходячие мертвецы, и дать им утешение в смерти лишь благо. Ты можешь честно сказать, что это не так? Что для них лучше продолжать ходить, когда они уже мертвы, под ударами и издевательствами нацистов, пока их тела не откажутся им повиноваться, и тогда их бросят в печь и сожгут, словно мусор? Ты можешь это сказать? Могли бы они сами это сказать, если бы знали, что происходит? Или поблагодарили бы меня?

Вернеке неожиданно встал, и Брукман встал вместе с ним. На лицо Вернеке снова упал отблеск света, и Брукман увидел, что глаза его полны слез.

— Ты жил под властью нацистов, — сказал Вернеке. — Ты и в самом деле мог бы назвать меня чудовищем? Разве я не остаюсь евреем — кем еще я мог бы быть? Разве я не здесь, в лагере смерти? Разве меня не преследуют так же, как и любого другого? Разве мне не грозит та же опасность, что и остальным? Если я не еврей, скажи это нацистам — они-то как раз так считают. — Он немного помолчал, а затем криво усмехнулся. — И забудь про всякие суеверные истории. Я не ночной дух. Если бы я мог превратиться в летучую мышь и улететь отсюда — поверь мне, я бы давно так и сделал.

Брукман рассеянно улыбнулся, потом поморщился. Оба избегали взгляда друг друга. Брукман смотрел в пол, вокруг стояла тревожная тишина, нарушаемая лишь вздохами и стонами спящих в другом конце барака. Затем, не поднимая глаз, словно молчаливо признав правоту Вернеке, Брукман спросил:

— А как же он? Нацисты найдут тело, начнутся неприятности…

— Не беспокойся, — ответил Вернеке. — Никаких следов нет, а в лагере смерти никто не станет проводить вскрытие. Для нацистов он всего лишь очередной еврей, умерший от жары, от голода или истощения или от разрыва сердца.

Брукман поднял голову, и несколько мгновений они смотрели друг другу в глаза. Даже после того, что он узнал, Брукману трудно было представить Вернеке кем-либо иным, нежели тем, кем он казался — пожилым лысеющим евреем, сгорбленным и худым, с грустными глазами и усталым сочувственным выражением лица.

— Что ж, Исидор, — наконец сухо проговорил Вернеке. — Моя жизнь в твоих руках. Не стану бестактно напоминать тебе о том, сколько раз твоя жизнь оказывалась в моих.

Затем он ушел, направившись обратно к нарам, и тень его вскоре скрылась среди прочих теней.

Брукман долго стоял один во мраке, а потом двинулся следом. Ему потребовалась вся его сила воли, чтобы не оглянуться на угол, где лежал Йозеф, и тем не менее Брукману казалось, будто он ощущает взгляд мертвых глаз Йозефа, укоризненно наблюдавших за ним, пока он шел прочь, оставив Йозефа в холодной компании мертвецов.


В ту ночь Брукман больше так и не заснул, и утром, когда нацисты разрушили серую предрассветную тишину, ворвавшись в барак с криками, пронзительными свистками и лаем полицейских собак, он чувствовал себя тысячелетним стариком.

Их, дрожащих на сыром утреннем ветру, построили в две колонны и повели в каменоломню. Густой рассветный туман еще не рассеялся, и, идя сквозь белую мглу, в которой едва виднелась спина шедшего впереди, Брукман сильнее обычного ощущал себя бестелесным призраком, висящим в пустоте между небом и землей. Лишь вонзавшиеся в его босые кровоточащие ноги камешки и кусочки угля связывали его с миром, и он цеплялся за боль словно за спасительную соломинку, пытаясь избавиться от чувства оцепенения и нереальности. Сколь бы странными и необычными ни были события прошлой ночи, они произошли наяву. Усомниться в них, лишь на мгновение подумать, что они были лишь горячечным бредом, вызванным голодом и усталостью, — означало сделать первый шаг на пути превращения в «мусульманина».

Вернеке — вампир, думал он. Жестокая, непреклонная реальность, с которой, как и с реальностью самого лагеря, пришлось столкнуться лицом к лицу. Можно ли считать ее более невероятной, чем окружавший их кошмар? Ему следовало забыть о сказках, которые в детстве рассказывала ему бабушка, «суеверных историях», как назвал их Вернеке, полузабытых преданиях, от которых у него подкашивались колени, стоило ему вспомнить о крови на губах Вернеке, о глазах Вернеке, смотревших на него в темноте…

— Проснись, еврей! — рявкнул охранник рядом с ним, слегка ударив его по руке прикладом автомата. Брукман споткнулся, но устоял на ногах и пошел дальше. Да, подумал он, надо проснуться. Проснуться в этой реальности, как прежде просыпался в реальности лагеря. Всего лишь еще один неприятный факт, к которому нужно приспособиться, научиться с ним жить…

«Жить — как?» — подумал он и содрогнулся.

Когда они добрались до каменоломни, туман уже рассеялся, превратившись в бесформенные обрывки; воздух постепенно накалялся. Лысина Вернеке тускло поблескивала в лучах утреннего солнца. Он не растворился в солнечном свете — по крайней мере одно суеверие не подтверждалось…

Они начали работать — словно големы, словно заводные игрушки.

Бессонная ночь лишила Брукмана последних остатков сил, и работать ему было невыносимо тяжело. Он давно научился всевозможным уловкам, позволявшим выкроить короткую передышку, делать минимум работы, изображая максимум усилий, избегать внимания охранников, смешавшись с безликой толпой заключенных, но сегодня голова у него соображала плохо, и ни одна из хитростей, похоже, не удавалась.

Его тело словно превратилось в хрупкий стеклянный лист, готовый рассыпаться в пыль, и из-за его медлительности на него сперва прикрикнули, а потом сбили с ног. Охранник дважды пнул его, прежде чем он смог встать.

Поднявшись на ноги, Брукман увидел, что Вернеке смотрит на него ничего не выражающим взглядом, который мог означать что угодно.

Почувствовав стекающую из уголка рта кровь, Брукман подумал: «Кровь… он смотрит на кровь…» — и снова содрогнулся.

Каким-то образом Брукману удалось заставить себя работать быстрее, и хотя все его мышцы пылали от боли, его больше не били, и день в конце концов прошел.

Когда их построили, чтобы вести назад в лагерь, Брукман почти бессознательно сделал так, чтобы оказаться с Вернеке в разных колоннах.

Вечером в бараке Брукман наблюдал, как Вернеке беседует с другими, то пытаясь помочь новичку по фамилии Мельник, почти мальчишке, приспособиться к ужасающей реальности лагеря, то увещевая кого-то, впавшего в отчаяние, что все же стоит жить назло своим мучителям. Он обменивался с бывалыми узниками мрачными шутками, считавшимися здесь юмором, слабо улыбаясь или даже смеясь над ними, а под конец вновь возглавил молитву; сильный, спокойный голос его произносил древние слова, вновь придавая им смысл…

Он поддерживает нас, подумал Брукман, не позволяет нам сдаться. Без него мы не протянули бы и недели. Наверняка это стоит нескольких капель крови, понемногу от каждого, что вряд ли может повредить… Да и не пожалел бы никто такой малости для него, если бы даже все узнали правду… Нет, он хороший человек, лучше всех остальных, несмотря на свою жуткую привычку.

Весь день Брукман избегал взгляда Вернеке и не разговаривал с ним, и внезапно ему стало невыносимо стыдно при мысли о том, сколь подло он отнесся к своему другу. Да, другу, несмотря ни на что, — человеку, который спас ему жизнь… Он нарочно поймал взгляд Вернеке и кивнул, а потом застенчиво улыбнулся. Мгновение спустя Вернеке улыбнулся ему в ответ, и Брукман с облегчением ощутил разливающееся по телу тепло. Все будет хорошо, насколько это возможно здесь…

И все же, как только с наступлением ночи в бараке погасили свет, Брукман, лежа в темноте, снова почувствовал, как по телу побежали мурашки.

Еще мгновение назад у него слипались глаза, но во внезапно наступившей тьме он вдруг почувствовал, что весь сон с него как рукой сняло. Где Вернеке? Что он делает, к кому пошел этой ночью? Может, именно в эту минуту он подкрадывается все ближе, скрытый темнотой?.. Довольно, устало сказал себе Брукман, забудь ты все эти глупые сказки. Он твой друг, добрый человек, а не чудовище. Но невольный страх, от которого волосы вставали дыбом, не отступал, и пугающие картины не покидали его измученного разума.

Вот в темноте сверкнули глаза Вернеке… вот кровь заблестела на его губах, словно он уже испил из своей жертвы… При мысли о пятнах крови на желтых зубах Вернеке Брукмана бросило в дрожь, к горлу подкатила тошнота, и перед глазами снова всплыл образ Йозефа, его обмякшее тело, сползающее по стене; в ушах снова раздался тот ужасный стук, с которым его голова ударилась о пол… За то время, что он провел в лагере, Брукман видел множество куда более жутких смертей, видел застреленных и забитых до смерти, видел, как люди умирают в конвульсиях от лихорадки или выкашливают кровавые куски собственных легких, видел обугленные, похожие на пугала трупы, висящие на электрифицированных ограждениях, видел, как людей разрывают на части собаки… но почему-то именно тихая, почти безмятежная смерть Йозефа не давала ему покоя. И еще его безвольное тело, раскинувшееся на полу, словно брошенная тряпичная кукла, его бледное изможденное лицо, укоризненно белевшее в темноте…

Чувствуя, что больше не сможет выдержать, он, пошатываясь, поднялся и двинулся сквозь полумрак, снова не зная, куда идет или что собирается делать, но повинуясь некоему таинственному инстинкту, которого сам не понимал. На этот раз он шел осторожно, нащупывая перед собой путь и стараясь не шуметь, ожидая в любую секунду увидеть перед собой угольно-черную тень Вернеке.

Он остановился, услышав слабый шорох, затем двинулся дальше, еще осторожнее, низко пригнувшись, почти ползком по грязному полу.

Каким бы инстинктом он ни руководствовался — возможно, подсознательно воспринимая доносившиеся до его ушей звуки? — на месте он оказался как раз вовремя. Перед Вернеке кто-то лежал на полу: возможно, кого он вытащил из сбившейся в кучу массы спящих на одном из рядов нар; на чье отсутствие никто не обратил бы внимания; или, возможно, кто-нибудь из тех, кто предпочел спать на полу в поисках уединения или большего комфорта.

Кем бы ни был этот человек, он пытался сопротивляться, но Вернеке справился с ним легко, почти играючи, что говорило о его немалой физической силе. Брукман слышал, как человек пытается кричать, но Вернеке сжимал одной рукой его горло, и из его рта вырывался лишь свистящий хрип. Несчастный бился в руках Вернеке, словно трепещущий на ветру воздушный змей в детских руках, но Вернеке уверенно и не спеша распластал его на полу.

Затем Вернеке нагнулся и прижался губами к его горлу.

Брукман в ужасе наблюдал за происходящим, понимая, что нужно закричать, попытаться разбудить других заключенных, но отчего-то не мог пошевелиться, не мог даже открыть рот, набрать в грудь воздуха. Сильнейший страх, какого он никогда не испытывал прежде, сковал его, словно кролика в присутствии хищника.

Человек сопротивлялся все слабее, и Вернеке, видимо, уже не столь сильно сжимал его горло рукой, поскольку тот едва слышно простонал: «Не надо — пожалуйста… не надо». Он пытался колотить кулаками по спине и бокам Вернеке, но все медленнее и медленнее, пока наконец его руки бессильно не упали на пол «Не надо…» — прошептал несчастный; еще несколько мгновений он что-то бессвязно бормотал, затем затих. Тишина тянулась минуту, две, три… Вернеке продолжал сидеть, склонившись над своей жертвой, которая теперь больше не двигалась.

Вернеке пошевелился, и по всему его телу пробежала дрожь, словно по шкуре потягивающегося кота. Он встал, и на его лицо упал яркий свет прожекторов из окна; черным блеском сверкнула кровь. Брукман молча смотрел, как Вернеке начал облизывать губы: его язык, тоже казавшийся черным в этом свете, скользил вокруг рта подобно гибкой змее, ловя последние капли.

Какой самодовольный у него вид, подумал Брукман, словно у кота, добравшегося до сметаны. При мысли об этом его охватил неподдельный гнев, вновь вернувший ему способность двигаться и говорить.

— Вернеке, — хрипло проговорил он.

Вернеке небрежно повернулся в его сторону.

— Опять ты, Исидор? — спросил Вернеке. — Ты вообще когда-нибудь спишь? — (Голос Вернеке звучал лениво и насмешливо, без всякого удивления, и Брукман подумал о том, не знал ли Вернеке о его присутствии с самого начала.) — Или тебе просто нравится за мной наблюдать?

— Лжец, — сказал Брукман. — Ты лгал мне от начала до конца. Зачем?

— Ты был чересчур возбужден, — ответил Вернеке. — Ты застал меня врасплох. И мне показалось разумным сказать тебе то, что тебе хотелось бы услышать. Если бы ты этим удовлетворился, проблема решилась бы сама собой.

— «Я никогда не лишал жизни того, кто хотел жить», — с горечью проговорил Брукман, повторяя слова Вернеке. — «Лишь понемногу у каждого!» Господи — и я тебе поверил! Я даже тебя пожалел!

Вернеке пожал плечами.

— В основном это так и есть. Обычно я беру понемногу у каждого, мягко и осторожно, так что они об этом даже не догадываются, просто утром они чуть слабее обычного…

— Как Йозеф? — гневно бросил Брукман. — Или бедняга, которого ты убил сегодня?

Вернеке снова пожал плечами.

— Да, признаюсь, последние несколько ночей я вел себя довольно беспечно. Но мне снова нужно набраться сил. — Глаза его блеснули в темноте. — События развиваются все быстрее — разве ты сам этого не чувствуешь, Исидор? Война скоро закончится, все это понимают. Еще до этого лагерь закроют, и нацисты отправят нас обратно в глубь страны или просто убьют. Я слабею, а скоро мне понадобятся все силы, чтобы выжить, чтобы воспользоваться любой возможностью для бегства. Я должен быть готов. И потому я позволил себе вновь напиться досыта, впервые за много месяцев. — Вернеке снова облизнул губы, возможно, сам того не замечая, и слабо улыбнулся Брукману. — Ты недооцениваешь мое самообладание, Исидор. Тебе не понять, как тяжело мне было сдержаться, брать лишь понемногу каждую ночь. Тебе не понять, чего мне это стоило…

— Ты весьма великодушен, — криво усмехнулся Брукман.

Вернеке рассмеялся.

— Нет, но я рационально мыслю и горжусь этим. Все вы, другие заключенные, — мой единственный источник пищи, и мне приходилось стараться, чтобы вы протянули как можно дольше. В любом случае, у меня нет никаких связей с нацистами. Я такой же пленник, как и все, как бы тебе ни хотелось считать иначе, — и мне приходится не только искать способ выжить в лагере, но и обеспечить себя пищей! Ни один пастух никогда не заботился о своем стаде с такой любовью, как я.

— И мы для тебя — всего лишь овцы? Скотина на убой?

Вернеке улыбнулся.

— Именно.

— Ты хуже нацистов, — сказал Брукман, когда к нему снова вернулся дар речи.

— Не думаю, — спокойно ответил Вернеке, на мгновение он показался невероятно изможденным и очень дряхлым, а в глазах мелькнула чудовищная усталость. — Этот лагерь построили нацисты, а не я. Нацисты отправили вас сюда, а не я. Нацисты каждый день пытаются вас убить тем или иным способом — а я пытался поддерживать в вас жизнь, даже с некоторым риском для себя. В конце концов, никто не заинтересован в выживании своего стада больше, чем фермер, даже если он иногда и режет то или иное животное. Я давал тебе еду…

— Еду, в которой сам не нуждался! Ты ничем не жертвовал!

— Да, конечно. Но в ней нуждался ты, не забывай. Чем бы я ни руководствовался, я помог тебе выжить — тебе и многим другим. Естественно, я действовал и в своих собственных интересах, но разве, побывав в лагере, кто-то может верить в такие вещи, как альтруизм? Какая разница, по какой причине я помогал другим, — я ведь все равно помогал вам.

— Все это софистика! — сказал Брукман. — Пустые рассуждения! Ты играешь словами, чтобы оправдаться, но тебе не скрыть того, кем ты на самом деле являешься — чудовищем!

Вернеке чуть улыбнулся, словно слова Брукмана его позабавили, и собрался было пройти мимо, но Брукман поднял руку, преграждая ему путь. Они не дотрагивались друг до друга, но Вернеке тут же остановился, и казалось, будто сам воздух между ними дрожит от напряжения.

— Я тебя остановлю, — сказал Брукман. — Во что бы то ни стало остановлю, не дам тебе творить этот кошмар…

— Ничего ты не сделаешь, — ответил Вернеке. Голос его звучал жестко, холодно и бесстрастно, словно исходил от камня. — Что ты можешь? Рассказать другим заключенным? Кто тебе поверит? Они решат, что ты свихнулся. Рассказать нацистам? — Вернеке хрипло рассмеялся. — Они тоже решат, что ты свихнулся, и отправят тебя в больницу — вряд ли мне стоит говорить, каковы твои шансы выйти оттуда живым. Нет, ты ничего не сделаешь.

Вернеке шагнул вперед; черные глаза его блеснули, словно лед, словно безжалостные глаза хищной птицы, и Брукман ощутил внезапный тошнотворный приступ страха. Он невольно отступил назад, и Вернеке прошел мимо него, казалось, отодвинул его в сторону, даже не прикасаясь.

Обернувшись, Вернеке посмотрел на Брукмана, и тому пришлось призвать на помощь все оставшееся у него самообладание, чтобы не отвести взгляд.

— Ты самый сильный и умный из всех остальных животных, Исидор, — спокойно сказал Вернеке. — Ты был мне полезен. Любому пастуху нужен хороший пастуший пес. Ты нужен мне и дальше, чтобы помочь управляться с другими, помочь поддерживать в них жизнь, пока это необходимо для моих нужд. Вот почему я потратил на тебя столько времени, вместо того чтобы просто убить на месте. — Он пожал плечами. — Так что давай оба будем благоразумны — ты оставишь меня в покое, Исидор, а я тоже оставлю тебя в покое. Будем держаться друг от друга подальше и заниматься каждый своими делами. Договорились?

— А как же другие… — слабо пробормотал Брукман.

— Пусть сами заботятся о себе, — сказал Вернеке. Он улыбнулся едва заметным движением губ. — Чему я тебя учил, Исидор? Здесь каждый должен сам о себе заботиться. Какая разница, что станет с другими? Через несколько недель почти все они все равно будут мертвы.

— Ты чудовище, — сказал Брукман.

— Я мало чем отличаюсь от тебя, Исидор. Выживает сильнейший, любой ценой.

— У меня с тобой нет ничего общего, — с отвращением проговорил Брукман.

— Вот как? — иронически спросил Вернеке и ушел, через несколько шагов вновь превратившись в прихрамывающего и сгорбленного безобидного старого еврея.

Несколько мгновений Брукман стоял неподвижно, затем медленно и неохотно шагнул туда, где лежала жертва Вернеке.

Это оказался один из новичков, с которым Вернеке разговаривал вечером, — и, естественно, он был мертв.

Брукмана охватило чувство стыда и вины, казалось, давно забытое, — черное и горькое, сдавившее его горло так же, как Вернеке сжимал горло новичка.

Брукман не помнил, как вернулся на свои нары. Он лежал на спине и смотрел в душную темноту, окруженный стонущей, ворочающейся и вонючей массой спящих, прикрывая руками горло и конвульсивно вздрагивая. Как часто он просыпался утром с тупой болью в шее, думая, что это всего лишь обычные боли в натруженных мышцах, к которым все они давно привыкли? Как часто по ночам Вернеке пил его кровь?

Каждый раз, закрывая глаза, он видел лицо Вернеке, парящее в цветящейся тьме за его веками. Вернеке с полуприкрытыми глазами, коварный, жестокий и ненасытный. Лицо его надвигалось все ближе, глаза открывались словно черные бездны, губы улыбались, обнажая зубы… губы Вернеке, липкие и красные от крови… а потом Брукман словно ощущал влажное прикосновение губ Вернеке к своему горлу, чувствовал, как зубы Вернеке вонзаются в его плоть, и снова открывал глаза, уставившись в темноту. Ничего. Пока — ничего…

В окне барака уже брезжил серый рассвет, когда Брукман наконец заставил себя убрать руки с горла, так и не сомкнув глаз.


Работа в тот день стала для Брукмана кошмаром, какого он не знал с самых первых дней в лагере. Невероятным усилием он заставил себя встать, спотыкаясь, вышел из барака и поковылял по дороге к каменоломне. Ему казалось, будто он плывет высоко над землей, голова его превратилась в туго надутый воздушный шар, а ноги — в лишенные костей стебли, почти ему не подчинявшиеся. Дважды он падал, и его несколько раз пинали, прежде чем ему снова удавалось подняться и ковылять дальше. На горизонте поднималось солнце, ярко-красный глаз на тошнотворно-желтом небе, который, как казалось Брукману, бесстрастно наблюдал за тем, как они сражаются за жизнь и умирают, подобно ученому, разглядывающему лабораторный лабиринт.

Диск солнца словно становился все ярче с каждым болезненным шагом, увеличиваясь и распухая, пока не поглотил все небо.

Потом он со стоном поднимал камень, чувствуя, как грубая поверхность раздирает ему руки…

Реальность начала ускользать от Брукмана. Временами ему казалось, будто весь мир куда-то исчезает, а потом он медленно приходил в себя, словно возвращаясь откуда-то издалека, и слышал свой собственный голос, произносивший слова, которые он не понимал, или бессмысленно причитавший, или хрипло рычавший по-звериному, после чего обнаруживал, что его тело продолжает механически работать, нагибаясь, поднимая и перенося камни, без участия воли.

«„Мусульманин“, — подумал Брукман, — я становлюсь „мусульманином“».

И его захлестнула холодная волна страха. Нарочно разбивая руки о камни, нанося самому себе порезы, чтобы болью очистить собственный разум, он изо всех сил пытался удержаться в этом мире, боясь, что в следующий раз, выпав из него, он уже больше не вернется.

Мир вокруг него пришел в норму. Охранник что-то хрипло крикнул и ударил его прикладом, и Брукман заставил себя работать быстрее, хотя и не мог удержаться от беззвучных рыданий из-за боли, которой стоило ему каждое движение.

Он заметил, что Вернеке смотрит на него, и вызывающе посмотрел на него в ответ, чувствуя, как по грязным щекам текут горькие слезы, и думая: «Я не стану „мусульманином“ для тебя, я не буду облегчать тебе задачу, я не стану для тебя очередной беспомощной жертвой…» Вернеке несколько мгновений смотрел в глаза Брукману, а потом пожал плечами и отвернулся.

Брукман наклонился за очередным камнем, чувствуя, как трещат мышцы спины и боль вонзается в тело, словно нож. Какие мысли скрывались за невозмутимостью Вернеке? Выбрал ли он Брукмана в качестве своей следующей жертвы, почувствовав его слабость? Разочаровала ли Вернеке его воля к жизни? Наметит ли Вернеке себе теперь кого-нибудь другого?

К полудню у Брукмана снова началась лихорадка. Чувствуя, как пылает лицо, в глаза словно набился песок, а кожа на скулах натянулась, он подумал о том, сколько еще сможет продержаться на ногах. Споткнуться, ослабеть, лишиться чувств означало неминуемую смерть; если его не убьют нацисты, это сделает Вернеке. Вернеке теперь находился в другом конце каменоломни, и его нигде не было видно, но Брукману казалось, что жесткие черные глаза Вернеке присутствуют повсюду, паря в воздухе вокруг него, на мгновение выглядывая из-за спины нацистского солдата, наблюдая за ним с тусклой железной боковины вагонетки, рассматривая его с десятка разных углов. Он тяжело нагнулся за новым камнем и, поднимая его, обнаружил под ним глаза Вернеке, немигающе глядевшие на него с сырой мертвенно-бледной земли.

Днем на восточном горизонте, на краю бескрайней степи, появились яркие вспышки, они быстро следовали одна за другой, беззвучно озаряя серое небо. Нацистские охранники собрались вместе; глядя на восток, они о чем-то приглушенно разговаривали и не обращали внимания на заключенных. Впервые Брукман заметил, насколько потрепанными и небритыми стали охранники в последние дни, словно они сдались, словно их больше ничего не интересовало. С застывшими в напряжении лицами они то и дело смотрели туда, где на краю мира в небе вспыхивал огонь.

Мельник сказал, что это просто гроза, но старый Боме возразил, что это артиллерийская канонада и, значит, скоро придут русские и всех их освободят.

Боме настолько обрадовала эта мысль, что он начал кричать:

— Русские! Это русские! Русские идут нас освобождать!

Дикштейн, еще один новичок, и Мельник пытались заставить его замолчать, но Боме продолжал подпрыгивать и кричать, размахивая руками, пока не привлек внимания охранников. Придя в ярость, двое из них набросились на Боме и начали бить прикладами, а когда он упал, продолжили пинать ногами. Боме извивался под их сапогами, словно червяк. Вероятно, они забили бы Боме на месте до смерти, но Вернеке организовал с помощью других заключенных отвлекающий маневр и, когда охранники переключились на них, помог Боме встать и проковылять на другую сторону каменоломни, где остальные заключенные до конца дня старались прикрыть его своими телами.

Что-то в том, как Вернеке помог Боме подняться на ноги и, хромая, отойти в сторону, в том, как Вернеке покровительственно обнимал его рукой за плечи, подсказало Брукману, что Вернеке выбрал себе следующую жертву.

Вечером Брукман не смог есть скудную тухлую еду, которую им давали, — его вырвало после первых же нескольких кусков. Дрожа от голода, усталости и лихорадки, он прислонился к стене, глядя, как Вернеке возится с Боме, ухаживая за ним, словно за больным ребенком, мягко с ним разговаривая, вытирая до сих пор сочившуюся из уголка рта Боме кровь, убеждая проглотить несколько глотков супа и наконец позволив ему вытянуться на полу вдали от нар, где его не толкали бы другие.

Как только погасло внутреннее освещение, Брукман встал, быстро и решительно пересек барак и лег в тени возле того места, где стонал и ворочался Боме.

Вздрагивая, он лежал в темноте, ощущая сильный запах земли, и ждал, когда придет Вернеке.

В прижатой к груди руке Брукман сжимал заостренную ложку, которую он украл и начал затачивать еще в тюрьме в Кёльне, так давно, что уже почти не помнил, как скреб ею по каменной стене камеры долгие часы каждую ночь; он сумел спрятать ее на себе во время кошмарной поездки в душном товарном вагоне и в первые ужасные дни в лагере, никому о ней не рассказывал, даже Вернеке, в те несколько месяцев, когда считал его кем-то вроде святого; и продолжал ее хранить даже после того, как стало ясно, что бежать отсюда невозможно, скорее как хрупкую связь с прошлым, чем орудие, которым когда-либо надеялся воспользоваться, относясь к ней почти как к священной реликвии, остатку исчезнувшего мира, в самом существовании которого он уже почти сомневался.

И теперь пришло время наконец ее применить, обагрив чужой кровью…

Он снова и снова ощупывал ложку, вертя ее в руке; она была твердой, гладкой и холодной, и он сжимал ее изо всех сил, пытаясь не обращать внимания на дрожь в пальцах.

Он должен был убить Вернеке.

При этой мысли Брукмана охватила странная тошнотворная паника, но у него не было выбора, не было другой возможности. Дальше так продолжаться не могло, силы его иссякали; Вернеке убивал его столь же неумолимо, как он убил других, просто не давая ему спать. И пока Вернеке был жив, он не мог чувствовать себя в безопасности — всегда существовал шанс, что Вернеке придет к нему, нападет, как только он утратит бдительность. Стал бы Вернеке колебаться хоть секунду, зная, что может убить его в любой момент? Нет, конечно нет… Вернеке убьет его при первой же возможности, не раздумывая. Нет, он должен нанести удар первым…

Брукман беспокойно облизнул губы. Сегодня. Он должен убить Вернеке сегодня ночью.

Послышался шорох; кто-то вставал, выбираясь из массы спящих на нарах. Темная фигура пересекла барак, направляясь к Брукману, и Брукман напрягся, инстинктивно проведя большим пальцем вдоль острого края ложки, готовый подняться, напасть — но в последнюю секунду фигура свернула в сторону и поковыляла в другой угол. Послышался звук, похожий на шум дождевых капель по ткани; человек постоял немного, что-то бормоча, и медленно вернулся на нары, волоча ноги, словно у стены из него вытекла сама жизнь. Это был не Вернеке.

Брукман снова опустился на пол, чувствуя, как сотрясается от ударов отчаянно колотящегося сердца его измученное тело. Ладонь его взмокла от пота. Он вытер ее о рваные штаны и снова крепче сжал ложку.

Время как будто остановилось. Брукман ждал, вытянувшись на жестких досках пола; неструганое дерево царапало его кожу, пыль набивалась в рот и нос, и ему казалось, словно он уже мертвец, лежащий в грубом сосновом гробу, и сама вечность громоздится у него на груди подобно комьям сырой черной земли… Снаружи ярко светили прожектора, прогоняя ночь, но внутри барака ночь продолжала жить — возможно, единственный кусочек ночи, оставшейся на залитой светом прожекторов планете, и полосы света, падавшие сквозь зарешеченные окна, лишь подчеркивали окружавшую его тьму, делая ее еще более могущественной. Здесь, во тьме, ничто и никогда не менялось. Лишь удушающая жара, вечная темнота и застывшее время, где одно мгновение ничем не отличалось от другого…

У Брукмана то и дело тяжелели веки и медленно закрывались глаза, но он тут же снова открывал их, вглядываясь в тень в ожидании Вернеке. Сон больше не был над ним властен, царство его было теперь для него закрыто; каждый раз сон извергал его прочь, так же как его желудок извергал попавшую в него еду.

При мысли о еде Брукман ощутил внезапный приступ голода, на мгновение забыв обо всем остальном. Никогда еще он не был столь голоден. Он подумал о еде, пропавшей впустую накануне вечером, и лишь последние остатки самообладания не дали ему громко застонать.

И тут рядом застонал Боме, которому словно передалось его беспокойство. «Аня», — отчетливо проговорил Боме, потом какое-то время бессвязно бормотал, а затем чуть громче сказал; «Цейтель, ты уже накрыла на стол?», и Брукман понял, что Боме уже не в лагере, что Боме снова в Дюссельдорфе, в маленькой квартирке со своей толстой женой и четырьмя здоровыми детьми. При мысли о том, что Боме удалось бежать, Брукмана пронзила острая зависть.

В то же мгновение Брукман понял, что рядом с Боме стоит Вернеке.

Брукман не заметил никакого движения. Вернеке словно медленно материализовался из темноты, атом за атомом, частица за частицей, пока в какой-то момент не обрел форму, и то, что мгновение назад было лишь тенью, стало, вне всякого сомнения, Вернеке, хотя он до сих пор продолжал напоминать тень.

От ужаса у Брукмана пересохло во рту, и ему почти показалось, будто он слышит шепчущий ему в уши голос покойной бабушки. Суеверные сказки — Как там говорил Вернеке? «Я не ночной дух». Да, именно так…

Вернеке был совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки. Он смотрел сверху вниз на Боме; лицо его в пыльной полосе падавшего из окна света казалось холодным и отстраненным, и лишь полное отсутствие какого-либо выражения намекало на таившуюся под маской страсть. Вернеке медленно склонился над Боме. «Аня», — снова нежно проговорил Боме, а затем губы Вернеке припали к его горлу.

Пусть насытится, произнес холодный безжалостный голос в мозгу Брукмана. С ним легче будет справиться, когда он будет почти сыт, когда он станет сонным и медлительным… когда он наестся…

Медленно и очень осторожно Брукман приготовился к прыжку, не в силах отвести взгляд от ужасной картины. Он слышал, как Вернеке высасывает из Боме жизненные соки, словно в старике не хватало крови, чтобы его насытить, словно крови не хватало во всем лагере… или, может быть, во всем мире… Боме уже почти не сопротивлялся, лишившись последних сил.

Брукман кинулся на Вернеке, успев дважды воткнуть ложку ему в спину, прежде чем оба упали под собственным весом на пол. Какое-то время они молча катались и боролись, а потом Брукман обнаружил, что сидит верхом на Вернеке, белое лицо которого обращено к нему. Брукман снова вонзил свое оружие в Вернеке, и дрожь пробежала по всей его руке до самого плеча. Вернеке не издал ни звука; глаза его уже стекленели, но они смотрели на Брукмана с холодным гневом, с горькой иронией и, как ни странно, с облегчением, даже почти с жалостью.

Брукман наносил удар за ударом, тяжело дыша и сотрясаясь верхом на своей жертве, чувствуя, как кровь Вернеке брызжет ему в лицо, окутанный жаром и испарениями, поднимавшимися из истерзанного тела Вернеке удушливым черным облаком, кашляя и задыхаясь, ощущая, как они проникают в его поры, до самого мозга костей; мир вокруг него пульсировал, мерцал и менялся, словно он внезапно увидел его новыми глазами, словно что-то родилось внутри его, а потом он внезапно ощутил запах крови Вернеке, ее горячий смрад, и наклонился ближе, вдыхая этот всепоглощающий запах, вдруг показавшийся ему лучше запаха свежеиспеченного хлеба, лучше всего в мире, насыщенный и пьянящий, невообразимо сильный.

На мгновение его охватили отвращение и ужас, и он подумал о том, как давно древнее проклятие передавалось от человека к человеку, как далеко в прошлое тянется цепочка жизней, как угодил в ловушку сам Вернеке; а потом его пересохшие губы ощутили влагу, и он начал пить, быстро и жадно, и рот его наполнился чистым вкусом меди.


На следующий вечер, после того как Брукман прочитал поминальную молитву по Вернеке и Боме, к нему подошел Мельник. В глазах его стояли слезы.

— Как мы теперь будем без Эдуарда? Он был всем для нас. Что нам теперь делать?…

— Все будет хорошо, Мойше, — сказал Брукман. — Обещаю тебе, все будет хорошо.

Он на миг обнял Мельника, чтобы его утешить, и почувствовал горячую кровь, пульсировавшую в хитросплетении вен мальчика под самой кожей, теплую и питательную, которая лишь ждала, когда он ее освободит.

Загрузка...