- Вот вам и воздушный бой, в котором был сбит самолет. Но разве это бой? - сказал Човницкий, разводя руками. - Госцюминский даже не знал, что гибнет. Может быть, его сразила первая же очередь, и он умер еще до того, как врезался в землю.

Воцарилось молчание. Наверное, каждый из них думал, что и сам мог погибнуть подобным же образом.

Поздним вечером, возвращаясь домой, я вспомнил обо всех "неэффектных" полетах, о которых мне рассказали летчики "Варшавы". Все они не вместились бы в эту книжку, хотя каждый из них был крупинкой боевой истории полка и каждый оставил в чьей-то памяти неизгладимый след.

Над переправой

Никогда ни до этого, ни после у меня не было такого командира, - сказал майор Лисецкий, закончив свой рассказ о гибели подполковника Талдыкина.

Полковника Вихеркевича, теперешнего командира полка "Варшава", это ничуть не обидело. Напротив, он первый подтвердил, что Талдыкин был действительно исключительным командиром. Все согласились с ним. А инженер-капитан Шурко добавил, что полку вообще везло на хороших командиров.

- И майор Гашин тоже был замечательным парнем, - проговорил он.

Все согласились и с Шурко: Гашин тоже оставил о себе хорошую память в полку, хотя летал немного и командовал совершенно иначе, чем Батька-Талдыкин.

- Он очень доверял нам, - сказал Лисецкий. - К тому времени командиры эскадрилий и звеньев уже приобрели достаточный боевой опыт и могли командовать в воздухе самостоятельно.

- Иногда он пытался изобразить из себя грозного-прегрозного... ну... как бы это сказать... грозного-прегрозного дядюшку, - вставил поручник Човницкий. - Каждый раз перед вылетом он метал громы и молнии, предупреждал, что если звенья не выполнят задание на сто процентов, то пусть лучше не возвращаются, не то он задаст им такого... Но никто из нас, да очевидно и он сам, не знал, что же кроется за этой угрозой. А в действительности Гашин был терпеливым человеком и никогда никого без причины не ругал. Посылая нас на задание, он очень волновался за нас, но старался скрыть это, что ему, впрочем, очень редко удавалось. Помните, как майор Лисецкий не вернулся из полета над Берлином? Гашин был так этим удручен, что буквально не находил себе места.

- Позже он утверждал, будто предчувствовал, что я вернусь, - улыбнулся майор. - Ну, я и вернулся - только с такими синяками и шишками, словно на мне горох молотили. Я был уверен, что не выкарабкаюсь! Если бы не та копна сена, то...

- Вы должны рассказать мне об этом все, с самого начала, - заявил я решительно.

Майор с лукавой улыбкой посмотрел на меня. В веселом взгляде его черных глаз вспыхнули озорные искорки.

Он начал рассказывать. Я слушал его с наслаждением. Рассказывал он образно и живо. Его смуглое лицо покрылось легким румянцем: хорошо сложенная, слегка коренастая фигура находилась в беспрестанном движении; казалось, кипучий темперамент этого человека бурлил и переливался через край, не позволяя ему спокойно усидеть на месте.

- Мы должны были прикрывать переправу на канале Руппинер под Кремменом, - рассказывал Лисецкий. - Это было в конце апреля, кажется тридцатого. Мы вылетели четверкой на самолетах Як-9. Машины чудесные. В первой паре летел я и Кремпа, а во второй - Голубицкий и Сушек. Мы в спешке даже забыли позавтракать. Майор Гашин вызвал нас к себе около пяти утра. Когда мы доложили ему о своем прибытии, он заявил грозным тоном, что если немцы разобьют переправу, то лучше нам вообще не показываться ему на глаза.

С таким напутствием на рассвете мы вылетели с аэродрома Лойенберг. Облачность была низкой, видимость ограниченной. Ветер дул с юго-востока, со стороны горящего Берлина. В воздухе постоянно висела завеса из дыма и копоти, очень досаждавшая нам во время полета. Не успели мы долететь до Ораниенбурга, как у второй пары забарахлили моторы. Оба самолета повернули назад, а мы с Кремпой полетели на переправу спасать честь своего полка. С земли нам по радио сообщили, что нас стремятся окружить "фокке-вульфы". В действительности же нас никто не окружал, только со стороны Берлина показались два вражеских истребителя, да и те сразу же повернули обратно, не ввязываясь с нами в бой.

Голодные и злые, мы продолжали кружить над переправой. С каждым кругом настроение ухудшалось: время уходило, горючее кончалось, а смены все нет и нет. Вы, конечно, знаете, что обычно делаешь при подобных заданиях: выкручиваешь себе шею, высматривая противника со всех сторон. А этот противник не так уж глуп, чтобы полезть на двух голодных и злых, как черти, поляков. Внизу под тобой, словно муравьи, ползут колонны войск. Они медленно движутся по мосту. Саперы, как водяные жуки снуют по воде туда и сюда в своих лодках-скорлупках. А артиллерия беспрерывно бьет по берегу. Уже через час тебя начинает тошнить от тоски, а смены все еще нет. У тебя даже начинаются какие-то галлюцинации, вконец расстраиваются нервы.

- У вас бывают галлюцинации? - спросил я удивленно.

Он рассмеялся и хитро мне подмигнул.

- Тогда были. Передо мной поочередно появлялась то огромнейшая чашка кофе, то вот такая булка, - он широко развел руки в стороны, - намазанная маслом, а то вскрытая банка мясных консервов. Нет, от этого можно было рехнуться! - воскликнул майор, откидываясь на спинку кресла. - Когда мне все это привиделось в третий раз, я больше не выдержал, вызвал "Траву" и сказал: "У меня девяносто девять!"

Эти последние слова Лисецкого меня ошарашили. В голове промелькнула мысль, что у этого веселого, выглядевшего здоровяком человека, который вызывал "траву" и "имел девяносто девять", после всех этих галлюцинаций с головой, очевидно, не все в порядке. Но оказалось, что "Трава" - это позывные наземной радиостанции, а "девяносто девять" - всего лишь условный код, означавший: "Горючего осталось только для возвращения на аэродром".

- Ответа долго не было, - продолжал майор, - но вот наконец я услышал: "Сорок восемь", то есть "Можете возвращаться". Ну, думаю, слава богу!

Тем временем ветер переменился и нагнал с севера тучи. Вот они уже разразились дождем над долиной реки Хафель и медленно поползли к Берлину. Я решил обойти облачность с юга и, пролетев над Берлином, выйти между Бернау и Блумбергом, а оттуда уже, вдоль железнодорожного полотна, добраться до аэродрома.

Над Берлином нас могли встретить самолеты противника. Чтобы вовремя прикрыть меня, Кремпа на всякий случай летел за мной, несколько выше. В минуты опасности он никогда не терял головы, поэтому я чувствовал себя спокойно. По нас иногда стреляли с земли, правда не особенно метко. Но мы были вынуждены лететь наикратчайшим путем: горючее кончалось.

Предместья Берлина горели. В воздухе было столько дыма, что в горле невыносимо першило. За серой завесой я не мог рассмотреть даже домов. Дым стлался над городом, то поднимаясь, то лениво опадая волнистыми полосами. И только вспышки залпов зенитных батарей да красные языки пламени пожаров иногда пробивались сквозь эту плотную завесу, чем-то напоминая дрожащее пламя свечи, если на него смотреть сквозь закопченное стекло.

Я нетерпеливо всматривался в свободное от этой завесы пространство, которое начиналось за кольцевой автострадой, между двумя ее ответвлениями на Эберсвальде и к Костшину. Казалось, что в этой стороне дым несколько рассеялся. Я видел какие-то железнодорожные пути и даже деревья.

Снова по нас начали бить зенитки. Вдруг один из снарядов разорвался почти у самого мотора. Машину тряхнуло. Она словно присела и сошла с курса, как бы наткнувшись на невидимый барьер, оказавшийся на ее пути. Меня бросило в жар: снаряд разорвался очень близко, а это всегда действует на нервы.

Чтобы уйти из зоны огня, я отдал ручку от себя и влево, но тут же почувствовал резкий толчок. Я подумал, даже, кажется, громко крикнул: "Подбит!" - и, машинально удерживая самолет рулями, в напряжении ждал, что же будет дальше. Это продолжалось не более двух-трех секунд. В голове, как в калейдоскопе, проносились различные картины: вот я открываю фонарь, отстегиваю ремни, переворачиваю "як" на спину, вываливаюсь из самолета, раскрываю парашют...

Увлекшись, Лисецкий начал оживленно иллюстрировать жестами свои предполагаемые действия и вдруг вскочил с кресла.

- А вы-со-та? - проговорил он, растягивая слова.

Признаюсь, у меня перехватило дыхание. Мне на минуту показалось, будто я сам вываливаюсь из самолета, ясно сознавая, что не сумею воспользоваться парашютом.

Лисецкий снова сел и произнес:

- Но я не выпрыгнул.

Он не выпрыгнул потому, что действительно было слишком поздно. Да к тому же он находился над территорией, занятой противником. Он решил рискнуть и попытаться дотянуть до своих.

"Як" все еще подчинялся руке летчика. Из пробитых баков вытекали остатки бензина; выпустившееся до половины шасси невозможно было ни убрать обратно, ни выпустить до конца; давление горючего резко упало; мотор, к которому прекратилось поступление топлива, фырчал и захлебывался.

Лисецкий подумал, что, если гитлеровцы снова начнут стрелять по нему, Кремпа прикроет его огнем своих пулеметов. Чтобы уменьшить вероятность пожара, возможного при вынужденной посадке, Лисецкий выключил зажигание. Затем крикнул Кремпе по радио: "Я подбит! Иду на посадку!" - и пошел вниз к земле.

- Я увидел землю и... оцепенел, - продолжал Лисецкий. - Прямо передо мной петляли линии окопов. Направо, у высокой железнодорожной насыпи, пылал полустанок, налево вытянулся ряд двухэтажных домов, доходивший почти до самой насыпи. Правда, можно было еще попытаться проскочить между этими домами и насыпью и приземлиться на вспаханной полосе. Но этому мешал небольшой пруд посреди болотистой лужайки. И вдобавок ко всему между окопами и этим прудом торчала высокая копна сена...

Я тут же понял, что в этом лабиринте мою машину совершенно невозможно посадить, понял, что вряд ли выйду целым из этой передряги, а может, даже не выйду совсем. Однако присутствия духа не терял. Даже наоборот, при всем моем нервном напряжении, я трезво оценил создавшуюся обстановку и, кажется, не допустил ни одной ошибки.

Я скользнул на крыло, пронесся над окопами, вовремя выровнял машину и пролетел совсем рядом с окнами дома, стоявшего метрах в пятнадцати от железнодорожной насыпи. Меня несло прямо на эту торчащую копну сена.

К сожалению, когда я поравнялся с верхушкой копны, скорость самолета еще не была достаточно погашена. Задев копну левым крылом, "як" развернулся - крыло рассыпалось на куски, ударился о землю концом правого крыла - оно тут же сломалось у основания, пропахал винтом глубокую борозду и... тяжело плюхнулся на спину.

Меня мотало в кабине, как щепку, потом, очевидно, я стукнулся обо что-то головой и потерял сознание.

Пришел я в себя в санитарной машине. Незнакомый русский врач вез меня в госпиталь. Я совершенно не мог говорить, меня все время тошнило. От боли я стискивал зубы. Машина бешено мчалась по ухабам и выбоинам, носилки подпрыгивали, а крытый кузов трещал и, казалось, был готов вот-вот развалиться. Наконец, машина выскочила на ровное шоссе. Тут я смог чуть-чуть повернуть голову... Я увидел молодого санитара. Он судорожно ухватился обеими руками за носилки, пытаясь сохранить равновесие. Санитар наклонил надо мной потное лицо, покрытое жиденькой, давно небритой щетиной, и произнес: "Пронесло!"

Машина сбавила скорость, и мне стало немного лучше. Я спросил санитара, что же произошло, потому что сам ничего не помнил.

- Вас подбили, - ответил он, смотря мне прямо в глаза. - Вы упали в полосе шестьдесят пятой армии, метрах в двухстах от окопов, но на нашей стороне. Из кабины самолета вас вытащили солдаты, а потом вызвали нас. Мы не могли подъехать ближе: фашисты открыли бешеный огонь. Как вы себя чувствуете?

Я попробовал пошевелить руками и ногами. Затем, опираясь о стенку кузова, приподнялся и сел. У меня ныло все тело, а на лбу под бинтом я нащупал здоровенную шишку. Все остальное, кажется, было цело. Тут я припомнил, наконец, свою посадку и, признаюсь, удивился, что остался жив. Мне очень хотелось пить. Санитар дал мне воды. Я спросил его о Кремле.

- Он полетел на запад. Сначала снизился над вашим самолетом, сделал круг, а затем полетел!

Я подумал, что Кремпа, очевидно, давно вернулся в полк и что товарищи, наверное, уже успели выпить "за упокой моей души". А переправа все же уцелела, - закончил Лисецкий свой рассказ и улыбнулся.

"Як" без номера

Подпоручник Кремпа, поручник О'Брайен и я медленно шли по дороге, огибающей аэродром. О'Брайен уже не служит в полку "Варшава", но иногда приезжает сюда навестить старых товарищей, с которыми вместе воевал и прошел весь боевой путь от аэродрома в Задыбе-Старе до Мётлова - последнего фронтового аэродрома полка.

Мы шли не торопясь, потому что О'Брайена все еще тревожила раненая нога. Ранение он получил в результате, как он говорил, "дружеского недоразумения". Это случилось в 1946 году, уже после войны. Врачи обещают его скоро вылечить, но пока, как только молодой поручник замечает в глазах незнакомых девушек выражение восхищения, смешанного с сочувствием, он весь сжимается от неловкости.

- Они, наверное, думают, что я был ранен на фронте, - обратился он ко мне, - и видят во мне героя... Вот ведь какая история!

Я, право, не знаю, о чем. думают очаровательные девчата, заглядываясь на молодого ветерана войны в форме летчика, на груди которого красуются разноцветные орденские ленточки. Безусловно, О'Брайен нравится девушкам, хотя сам, кажется, уделяет им не очень много внимания. Он довольно высокий, худощавый и хорошо сложенный молодой человек, со светлыми, глубоко посаженными глазами и волнистой русой шевелюрой. Его покрытое загаром лицо, с правильными чертами и несколько задиристым выражением, всегда привлекает к себе внимание. Нет ничего удивительного в том, что девушки заглядываются на такого парня.

В 1941 году О'Брайена, члена одной из подпольных групп, схватили гестаповцы. Но ему удалось бежать. 13 мая он перешел под Саноком на советскую сторону.

Когда в 1943 году под Рязанью начала формироваться 1-я польская дивизия имени Тадеуша Костюшко, О'Брайен прибыл туда и был зачислен в 4-ю эскадрилью, где проходил обучение под руководством инструктора Никонова.

- Жаль только, что по сравнению с первыми эскадрильями, мы начали летать довольно поздно. Так, на первое боевое задание я вылетел только в декабре сорок четвертого года, - вспомнил О'Брайен.

- А вы? - спросил я подпоручника Кремпу.

- А я еще несколькими месяцами позже, - ответил он. - Первый раз я полетел с Калиновским на разведку в район Врицена, и нам сразу же пришлось вести бой с четырьмя "фокке-вульфами".

Кремпа и Калиновский поднялись в воздух уже под вечер. Видимость была довольно плохой. Примерло на полпути, за Одером, на высоте 800 метров, их окутало дымом. Кругом пылали пожары, вызванные огнем артиллерии. Видимость еще больше ухудшилась и, вероятно, поэтому подпоручник Кремпа не заметил идущей прямо на него четверки "фокке-вульфов", которые еще издали открыли огонь. Калиновский подпустил их поближе, потом боевым разворотом взмыл вверх, ведя за собой молодого напарника, и зашел "фокке-вульфам" в хвост. Это произошло так быстро, что Кремпа понял, в чем дело только тогда, когда уже выровнял машину. Заметив "фокке-вульфы", он по примеру своего ведущего свалился на одного из "их сверху и нажал на гашетку. Потом выпустил подряд три длинные очереди в другой "фокке-вульф". Калиновский приказал ему прекратить огонь. Противник уходил вниз. Преследовать его было некогда впереди еще невыполненное задание.

- Мы тогда собрали очень ценные данные, - сказал Кремпа. - Но, в сущности, этот наш вылет был совсем обычным, и только мне он показался необыкновенным: первый раз я дрался с врагом и первый раз был за линией фронта - над Берлином.

Некоторое время мы шли молча. По свежей зелени аэродрома плыли тени облаков. Высоко в небе заливались жаворонки. Теплый, южный ветерок, резвясь, гонял по полям первые пушистые семена одуванчиков. Было по-весеннему тепло и спокойно, а мы вспоминали о своем недавнем прошлом, о том, как земля дымилась я пылала под нами в аду войны. Она лежала черная и обугленная, перепаханная гусеницами танков, изрытая снарядами и обильно пропитанная кровью людей, отдавших свою жизнь за нашу победу.

Мы выстояли, мы живем! Поют жаворонки, плывут облака, шумит ветер, вокруг весна и мир. В эту минуту все окружающее показалось мне удивительно необычным: и то, что я здесь; и то, что эти два летчика спокойно идут рядом со мной, а вокруг нас не падают снаряды и не слышно грохота боя; и еще то, что наши слова не могут вызвать из прошлого той бури, которая пронеслась над землей, хотя каждая наша фраза воскрешает в памяти картины пережитых волнений, горя и страданий войны.

Из глубокой задумчивости меня вывел голос подпоручника О'Брайена:

- Вы не слыхали об этом немецком "яке"?

Я не понял его вопроса. Очевидно, кто-то из них вспомнил сейчас о каком-то случае, а я, задумавшись, не слышал этого. Мне стало неловко и я спросил:

- О каком "яке" вы говорите?

- Его так и не удалось сбить, - - вставил Кремпа и пояснил: - Это был тот "як", с которым я встретился во втором в моей жизни воздушном бою.

- Сначала мы вообще не верили в его существование, - сказал О'Брайен. Но командование, вероятно, было иного мнения. Вскоре после первых же донесений советских летчиков-истребителей об этом "яке" мы получили приказ сбивать все подозрительные самолеты наших образцов, не имеющие номера или атакующие нас.

- Как раз этот "як" был без номера, - снова вставил подпоручник Кремпа. - Я это сразу заметил, да только не сообразил сначала, в чем дело. Это было для меня такое... такое дьявольское наваждение.

Меня заинтересовал его рассказ. Мы уселись под невысоким кустиком, чтобы выкурить по сигарете, и Кремпа рассказал нам о своем втором воздушном бое.

Звено "яков" во главе с майором Лисецким сопровождало штурмовики на очередное задание. Подпоручник Кремпа летел за ведущим во второй паре; первую пару, как непосредственное прикрытие "илов", составляли поручник Калиновский и хорунжий Яворский. На этот раз Кремпа летел позади всех, несколько правее и метров триста выше. Он прекрасно видел все наши самолеты.

Недалеко от Одера Кремпа заметил большую группу наших штурмовиков в сопровождении истребителей. Вероятно, они возвращались на свой аэродром. Самолетов противника нигде не было видно. Они вообще теперь редко показывались вблизи позиций наших войск.

Между Одером и франкфуртским шоссе наших самолетов в воздухе стало больше. При приближении Кремпа легко узнавал их по советским опознавательным знакам. Но вот он заметил одинокий "як", идущий северовосточным курсом. Сначала Кремпа не обратил на него внимания. И только когда истребитель значительно приблизился и начал заходить ему в хвост, Кремпа обернулся, чтобы еще раз убедиться, что это действительно "як".

Поворачивая голову назад, Кремпа непроизвольно слегка нажал на правую педаль и отвел в правую сторону ручку управления. Может быть, это его и спасло. Самолет несколько уклонился в сторону от курса, и поэтому первая очередь снарядов прошла почти рядом с его левым бортом. Все это длилось не больше секунды. Очевидно, в следующие одну-две секунды нападающий вносил поправку, поскольку цель уходила от него в сторону. Но Кремпа настолько был поражен этой неожиданной атакой, что даже не подумал об этом. Для него близкий силуэт "яка" был всегда синонимом безопасности.

И вдруг эти очереди!..

"Мне померещилось", - подумал Кремпа.

Но нет, ему не померещилось. "Як" снова держал его на прицеле и бил! Бил по нему!

Кремпа изо всех сил нажал на педаль и рванул ручку на себя. Самолет сделал переворот и пошел вниз. Земля мелькнула сначала где-то сбоку и на миг застыла неподвижно прямо перед летчиком. Он вывел самолет из пикирования и... увидел "як" с красными звездами на фюзеляже, но... без номера. Истребитель круто разворачивался, стараясь зайти сверху и в хвост Кремпе. Кремпа сделал вираж с набором высоты. Он видел, как "як" резко накренился в глубоком вираже, чтобы догнать его. Использовав такой выгодный момент, Кремпа дал еще больший крен машине и ринулся на противника. Он несся почти отвесно вниз. Быстро прицелился и уже приготовился нажать на гашетку, как снова почувствовал всю нереальность происходящего. Перед ним, прямо перед стволами его пушек, был "як", "як" с красными звездами!

Кремпа сразу же очнулся, но... момент был упущен, враг уже уходил. Кремпа повернул за ним и, используя скорость пикирования, понесся следом. Тщательно прицелившись, Кремпа наконец открыл огонь. Но "як" вдруг исчез, затерявшись на темном фоне какого-то леса. Искать врага не было времени. Кремпа понял, что сейчас для него самое главное - набрать высоту. Перегруженный мотор натужно ревел и тяжело тянул самолет вверх. Продолжая набирать высоту, Кремпа осматривался по сторонам и даже сделал поворот, чтобы увидеть, что происходит за ним. Но тут он вспомнил о задании, и у него даже кольнуло в сердце: ведь он вступил в схватку, ни единым словом не предупредив командира звена... Где же он теперь?

Он еще раз осмотрелся вокруг и увидел, что "як" без номера исчез, как будто его поглотил этот густой, темный лес, простиравшийся внизу.

"Улизнул, черт бы его побрал, - подумал Кремпа. - Но куда же теперь я должен лететь?.."

Он попытался вспомнить, как долго продолжался бой: минуту? две? может быть, десять? Исправив курс, Кремпа полетел на юго-запад. Справа над ним виднелась сеть каналов вокруг небольшого озера с насыпями плотин. Каналы сходились к маленькому городку с железнодорожной станцией.

Кремпа сориентировался по карте.

"Одерберг, - подумал он. - Если дальше, на севере, есть небольшое озеро, то эта путаница каналов будет каналом Филов".

Он повернулся назад, напряг зрение и далек" позади заметил сверкающую гладь озера. "Вот оно, озеро, но что мне до этого? Может быть, я их еще догоню?" - подумал он.

Он вышел к Штейнбеку и взял курс на Бернау. Еще издали заметил какую-то группу штурмовиков, а над ними несколько "яков". Приблизившись, Кремла посчитал: их было четыре. Со следующей группой "илов" летела только пара "яков".

"Нет, так я их не найду, - сказал он себе. - Надо запросить своих по радио или возвращаться".

В ту же минуту он заметил еще четыре штурмовика. Два "яка" держались тут же при них, а один летел выше, с левой стороны строя. Кремпа назвал пароль и сейчас же услышал голос майора Лисецкого:

- Ну, наконец нашелся. Что с тобой стряслось?

Он ответил, что вел бой.

- С "яком", - добавил, - но тот удрал.

- Жаль, - ответил Лисецкий. - Редкая добыча.

Кремпу удивил этот несколько иронический тон, но на разговоры и выяснения уже не было времени.

- И только когда мы вернулись на аэродром, - сказал подпоручник, - я узнал, что несколько дней назад майор Лисецкий также видел этот "як" без номера. Видели его и Хромы и Калиновский, когда "як" пытался подкрасться к ним сзади. Но ему не удалось никого из них захватить врасплох, и он сразу же пускался наутек, как только его пытались атаковать.

Кремпа добавил еще, что до сих пор история с этим "яком" кажется ему загадочной и неестественной, несмотря на достоверные подтверждения таких трезвых и рассудительных людей, как Калиновский и Хромы.

- Это не значит, что я сомневаюсь в существовании этого "яка" без номера, - пояснил Кремпа. - Только то состояние, которое я испытал при встрече с ним, казалось мне нереальным, будто все это я пережил во сне.

О'Брайен слегка пожал плечами и иронически усмехнулся. Ничего загадочного в этой истории он не видел.

- Я знал еще одного такого же фантазера. Ему тоже многое мерещилось, сказал О'Брайен.

- Кто же это? - спросил я.

- Владек Журавский, - ответил О'Брайен. - У него также разыгралось воображение, и с ним тоже стряслось "необычное". Мы тогда совершали налет на Фельтен. Это северо-западнее Берлина, недалеко от Хафеля. В налете на город принимало участие шесть "илов" и столько же наших "яков". Я и мой напарник шли на одной высоте, а Журавский с тремя другими - выше. Над Фельтеном на нас напала целая свора "фокке-вульфов".

Те две пары "яков", которые находились выше, закрутились с ними в карусели. На каждый наш самолет приходилось не менее трех "фокке-вульфов". А тем временем мы вместе с "илами" делали на Фельтен заход за заходом. Вдруг на нас сверху, как снег на голову, свалились два "фокке-вульфа". Все было бы ничего, если бы мы могли ими заняться. Но вы ведь сами знаете непосредственное прикрытие может только огрызаться... Вот мы и огрызались, в то время как над нами, в двухстах метрах выше, все вокруг просто кипело. Нас наверняка бы тогда подбили, так как сверху свалилась еще пара "фокке-вульфов" и тоже начала нас клевать, но, к счастью, вскоре к нам на помощь подоспели два звена советских истребителей.

Как только немцы их заметили, сразу дали газ и - наутек! Ну, а "илы" своими бомбами превратили железнодорожные линии в Фельтене в итальянские макароны (знаете, такие тоненькие, они доставляют нам столько хлопот, когда их ешь) и... преспокойно повернули к себе домой.

Мы никак не могли разобраться в этой кутерьме и, что хуже всего, не могли подсчитать, кого не хватает. И только после, на аэродроме, выяснилось, что погиб Широкун. Многие возвратились с пробоинами, а у Журавского был продырявлен бензобак. Он знал, что не дотянет до Барнувко, и на обратном пути усиленно искал какой-нибудь другой аэродром. Наконец у самого Одера он нашел подходящий и сообщил нам по радио:

- Прекрасный аэродром, только почему-то маскировка ни к черту: машины стоят у леса, как на выставке, их за целых десять километров видно!

Потом он рассказал, как увидел на старте дежурного с флажком и даже выложенное на самой середине взлетно-посадочной полосы "Т". Почти как в доброе мирное время. Журавский сделал круг над аэродромом и медленно пошел на посадку. Фыркавший на последних каплях бензина мотор заглох еще в воздухе. Естественно, что после проведенного боя Журавский чувствовал себя немного разбитым и был измучен неуверенностью: сумеет ли перетянуть с пробитыми баками через линию фронта. Но теперь, видя перед собой аэродром, он успокоился. Правда, его удивила мертвая тишина и неподвижность, царившие на этом аэродроме. Кроме дежурного на старте, он никого не заметил. Не видел ни одного механика, ни часового возле самолетов - ни единой живой души. Самолет быстро терял скорость и приближался к земле. Машина остановилась метрах в двухстах от самолетов, выстроившихся в ряд у самого леса. Тишина, как "гробовая плита", по выражению Владека Журавского, снова сомкнулась над его головой. Дежурный на старте продолжал стоять неподвижно с опущенным вниз флажком. Вокруг царил сонный покой. Владек позже рассказывал мне, что тогда ему показалось, будто все летчики и весь обслуживающий персонал внезапно умерли от разрыва сердца, а дежурный с флажком окаменел от ужаса.

Журавский вылез из поврежденного "яка" и отстегнул парашют. Колени дрожали, икры ног сводила судорога. Он шел очень медленно, как на чужих ногах, боясь, что упадет. На полпути окликнул дежурного, но тот даже не шевельнулся. Он стоял, наклонившись вперед, в какой-то неестественной позе, как будто загипнотизированный. Журавский, подойдя поближе, окликнул его еще несколько раз. Безрезультатно. Неподвижность этого странного человека казалась ему все более подозрительной. Владек не мог его хорошо рассмотреть: заходившее солнце бросало свои слепящие лучи из-за спины "глухого паралитика", как мысленно окрестил дежурного рассерженный Журавский. Его начала бесить эта тишина, которая была просто невыносимой после горячки недавнего боя. Он осматривался по сторонам, но по-прежнему не видел ни одной живой души, не слышал ни единого звука.

Наконец Владек обрел власть над своими ногами и оставшиеся до дежурного несколько шагов почти пробежал. Он схватил дежурного за плечо и сильно встряхнул. В немом молчании дежурный, даже не вздрогнув, во весь рост растянулся на земле. Журавский отскочил в сторону, как кузнечик. Только спустя минуту он понял, что перед ним искусно сделанный манекен. Он зло пнул его ногой. Фонтан опилок поднялся вверх из распоровшейся груди "дежурного". Теряясь в догадках, Журавский решил поискать более разговорчивое общество на этом погруженном в молчание аэродроме, кстати оказавшемся не в таком уж хорошем состоянии, как это ему показалось сверху. Он пошел напрямик к самолетам, стоящим на самом краю аэродрома. Почти на каждом шагу он натыкался на многочисленные ямы. Он поздравил себя с тем, что ему удалось сесть, не свернув шею, на довольно ровный отрезок этой поляны, и удивлялся, как остальные самолеты взлетают и садятся, не ломая шасси.

Добравшись до первого с краю самолета, уставший Журавский оперся на крыло и тут же услышал треск и почувствовал, что падает. Он рухнул на землю вместе с отломанной у самого основания плоскостью. Владек вескочил, как будто его укусила змея: крыло, выдерживающее на одном квадратном метре тонну нагрузки, - это крыло обломалось под весом его тела!..

От страха, усугубляемого мертвой тишиной, его всего трясло... Наконец он овладел собой и начал осторожно ощупывать стоящие вокруг самолеты. Его изумлению не было границ: все они были сделаны из картона и тонкой фанеры. Это были всего лишь макеты, как и чучело дежурного по старту.

До сих пор Владек никогда не слыхал о ложных аэродромах. Он настолько был потрясен этой "загадочной" историей, что снова вскочил как ужаленный, услышав живой человеческий голос.

Голос принадлежал потешной и весьма разгневанной фигурке. Этакая мадам Тюссо{2} в военном, мужском варианте. Фигурка, в форме лейтенанта, появилась на изрядно погнутом дамском велосипеде. Лейтенант раскрыл рот и разразился такой бранью, что бедному Владеку показалось, будто на него набросилась стая бешеных волков. Лейтенант гневался совершенно справедливо, и растерявшийся Владек начал наконец что-то понимать. Он позволил свирепому начальнику аэродрома излить свой гнев до конца, а затем, не сумев найти оправдания своим разрушительным действиям, откровенно во всем признался. Этим он немного подкупил гневного лейтенанта, который с явным удовольствием слушал, как его макеты были приняты за настоящие самолеты, да еще кем - летчиком!

Через четверть часа они уже были друзьями. Лейтенант угостил Журавского ужином, а солдаты, обслуживающие аэродром (их было всего трое), подтянули тем временем "як" Журавского на последнее место в ряду фанерных макетов.

- Ну а теперь сами скажите, чья "необычная" история интереснее? Моя про Журавского или же Кремпы про "як" без номера? - спросил О'Брайен. - Между прочим, - добавил он, не дожидаясь ответа, - немцы не дали себя обмануть и, с редким для них чувством юмора, разбомбили ложный аэродром... деревянными бомбами!

Остров Гристов

Мы возвращались по берегу Нарева с воскресной прогулки.

- Летать над морем нам приходилось не часто, - рассказывал поручник Човницкий, - только когда нас назначали сопровождать штурмовики в налетах на Колобжег. Но мне пришлось летать над морем и при выполнении совершенно других заданий. Я хочу рассказать вам об одном из этих полетов, хотя это, может быть, и не особенно интересно. Вы, надеюсь, никуда не торопитесь?

Нет, я никуда не торопился. Сейчас, беседуя с этим образованным, знающим офицером, я не только хотел услышать о проведенных им воздушных боях, но и пополнить собранные мною материалы сведениями о роли авиации в двух самых крупных операциях, в которых участвовала 1-я Польская армия на пути от Варшавы до берегов Балтики. Я расспрашивал поручника Човницкого о Померанском вале, о Колобжеге и полетах над морем. Данный им точный и сжатый, как донесение, анализ событий обнаруживал широкий кругозор этого незаурядного офицера. Командование, видимо, высоко ценило его способности, так как через месяц после нашего разговора его направили на курсы командиров полков.

- Восемнадцатого марта Колобжег пал, и мы занялись островом Гристов, продолжал Човницкий. - Это был даже не остров, а, скорее, полуостров, соединенный с сушей узкой земляной дамбой, чем-то вроде плотины со шлюзами. Первый раз я полетел туда с майором Гашиным. Он командовал нашим полком после гибели подполковника Талдыкина.

День был исключительно солнечный, и только легкая дымка висела в прозрачном воздухе. Мы вылетели в семнадцать часов из Дебжно. Дул слабый северный ветерок. Сначала мы летели над освобожденной территорией. Внизу, на земле, были видны следы недавних боев. Сожженные деревни, взорванные мосты, подбитые танки, брошенные противником автомашины и пушки... Дымка ухудшала видимость, и я увидел Колобжег, когда до него оставалось всего лишь три километра. Белая линия прибоя резко очерчивала высокий берег. На нем, среди темной зелени хвойных деревьев, громоздились развалины домов, пострадавших от жестокого штурма.

Море было каким-то блеклым, даже белесоватым, почти как распростертые над ним облака, уходящие длинными полосами на север. И только когда мы ушли далеко от берега, вода под нами стала темной, а слева засеребрилась в солнечных лучах. Мы повернули на запад. Прямо перед нами солнце светило мягким рассеянным светом. Справа небо и море сливались настолько, что невозможно было найти между ними границу. Поворачивая голову в эту сторону, я испытывал странное чувство потери равновесия. Я не мог определить положения машины в воздухе. Иногда мне казалось, что сила земного притяжения совсем исчезает, и я лечу то прямо в небо, то головой вниз, к земле. Чем выше мы поднимались, тем сильнее становилось это ощущение. На высоте трех тысяч метров мы очутились в молочной голубизне, охватившей нас со всех сторон. Море под нами и еле заметный берег вдали, казалось, растворились в воздухе. Единственным реальным предметом было солнце, светившее нам прямо в лицо.

Никогда прежде окружающее нас пространство не казалось мне таким бескрайним, хот" видимость и уменьшилась, пожалуй, до двух километров. Обычно в облаках или густом тумане особенно сильно гнетет отсутствие простора. Сейчас же мне казалось, что я повис вместе с самолетом в безграничном пространстве. Будто во всей вселенной остались только солнце да два наших "яка".

Я вдруг представил себе, что отказал мотор. Что бы я стал делать в этом случае? Вам смешно это слышать. Безусловно, в запасе у меня была высота и я вполне дотянул бы до берега. Но в тот момент мне было не до смеха: берег перестал для меня существовать.

Он исчез, растворился в этом молочно-голубом просторе.

Я взглянул налево, надеясь увидеть очертания суши, но не заметил никакой разницы между блеклым однотонным небом и бледной голубизной того, что, очевидно, было землей. Только под крылом самолета я увидел какое-то темноватое пятно, напоминающее тень облака. "Слева Гристов. Зайдем с северо-востока", - сказал майор Гашин, и я сразу же очнулся.

Прибавив газ, я поравнялся с машиной Гашина. Мы должны были пикировать и фотографировать, держась крыло к крылу, чтобы застигнуть противовоздушную оборону противника врасплох. На острове было столько зенитных батарей, что мы не могли бы ни повторить заход, ни даже пикировать один за другим. Но пока внизу царило полное спокойствие. Мы знали, что стоит нам только войти в зону обстрела, как это спокойствие сменится огненным адом.

На малых оборотах мы сделали плавный разворот и с полубочки вошли в пике.

Машины ринулись к цели. Я чувствовал, как резко возрастает скорость. Передо мной, как на матовом стекле фотокамеры, из молочной пучины вынырнула земля и начала вырисовываться все яснее и яснее. Я взглянул на высотомер. Желтая стрелка прибора ползла вниз и уже миновала 2000. Ураганный ветер давил на стенки кабины, и казалось, что они вот-вот вомнутся внутрь. В это мгновение с земли, из железобетонных дотов и окопов, нам навстречу понеслись длинные нити плотных очередей. Я видел, как они ослепительно ярко сверкали между мной и Гашиным. Они летели все гуще и гуще, то сближаясь, то вдруг рассыпаясь. Каждое мгновение я ждал взрыва, толчка, удара или звона разбитой приборной доски. Хотя это и продолжалось всего лишь несколько секунд, я больше не выдержал и нажал на гашетку. Я видел, как трассы моих снарядов скрещиваются с трассами снарядов, летящих мне навстречу. Мне трудно сказать, как и во что я целился. Я просто стрелял в землю, которая стреляла в меня, и это помогло мне удержаться еще три-четыре секунды от инстинктивного желания потянуть ручку на себя.

Мы неслись вниз, словно две тяжелые железные стрелы, и вспахивали воздух клубящимися бороздами, которые сходились за нами с шумом и грохотом сотен водопадов. Свалившись вниз, с высоты двух тысяч метров, мы на огромной скорости начали выводить машины из пикирования. Я потянулся к переключателю аэрофотоаппарата. В эту минуту моя ладонь весила, наверное, килограммов сорок. На меня давила огромная сила, но это ни на миг не отвлекало моего внимания, сосредоточенного на том, чтобы не отрываться от самолета Гашина. Он уже перешел в горизонтальный полет и прибавил газ.

Момент перехода самолетов из пикирования в горизонтальный полет на высоте тысячи метров был для нас, пожалуй, самым тяжелым в этом вылете: все орудия противника, молчавшие до сих пор под огнем наших пулеметов, вдруг ожили. Очевидно, наше внезапное появление ошеломило гитлеровцев, и они приняли нашу стрельбу за обычную атаку. Чтобы выполнить аэрофотосъемку, мы должны были некоторое время лететь по прямой на заданной высоте. Это был самый выгодный момент для вражеских зенитных батарей. Под адским огнем мы не могли теперь ни маневрировать, ни стрелять. Мы ничего не могли предпринять для своей защиты, и нам оставалось только одно - изменять скорость.

Мне казалось, что все это длится целую вечность. В действительности же мы летели по прямой не больше полминуты; потом, выйдя к заливу, мы снизились и пошли на бреющем полете. Миновав Камень-Поморски, мы над самой землей мчались на север. Низкий берег, поросший лесом, вдруг исчез из-под крыльев моего самолета, и я снова очутился над морем.

Майор Гашин летел немного сзади меня и левее. Я уменьшил обороты, давая ему возможность обогнать меня. Мы снова были над открытым морем. Потеряв из виду берег, мы поднялись выше. Домой возвращались более "короткой дорогой: не долетая до Колобжега, повернули на юго-восток.

Фотоснимки вышли, кажется, удачными, так как потом никто из наших больше на Гристов не летал. Несколькими днями позже мы узнали, что эскадрильи штурмовиков разбомбили на этом острове стартовые площадки для запуска самолетов-снарядов. Сказать по правде, я даже не знаю, как они выглядели, эти снаряды...

Човницкий закончил свой рассказ, и мы некоторое время шли молча. С севера надвигалась большая темная туча и медленно закрывала солнце. Подул ветер. Он расчесывал длинные, низко свисающие ветви плакучих из и волновал зеркальную гладь воды. Над нашими головами кружился рой мошкары, с шумом проносились ласточки, а с болотистых лугов в воздух срывались дикие утки и стаи куликов.

Мы свернули на шоссе и пошли в сторону города. Вокруг царила тишина. Не было ни души.

- Это было больше двух лет назад, - снова заговорил Човницкий. - Мне все время кажется, что война окончилась совсем недавно, несколько недель назад, а уже прошло два года... Мне бы хотелось поехать сейчас в Колобжег. Ведь я видел его только с самолета, во время войны. Сверху все кажется иным. Говорят, это очень красивый город. Сейчас там тоже весна...

Мне показалось, что он как-то сам удивился своим последним словам. И впрямь, после того Колобжега, который Човницкий видел во время осады весной 1945 года, теперешний Колобжег показался бы ему совсем другим. Тогда он видел в этом городе лишь район боевых действий, в котором его интересовали только укрепления, артиллерийские батареи, коммуникации, движение транспортов и кораблей. Сегодня он увидел бы там такую же мирную картину, как и здесь: мелькавших в воздухе ласточек, пляшущие столбы мошкары, кроны деревьев, раскачиваемые ветром; ощутил бы запах леса под Камнем Поморским; услышал бы шум морского прибоя, накатывающего на узкий песчаный пляж длинные валы волн, которые выбрасываются на песок и рассыпаются мириадами перламутровых брызг...

- Вы обязательно должны туда съездить. Я прекрасно понимаю, почему вас туда тянет, - сказал я.

- Да, тянет, как преступника на место преступления, - весело рассмеялся Човницкий. - Кажется, я все-таки там побываю...

Коза М. П. над Вриценом

Я сразу же уточняю: "Коза М. П." расшифровывается как "коза ману проприа", что в переводе с латинского означает: "коза, собственноручно доимая". Так шутливо прозвали поручника Подгурского его товарищи. Я должен сразу пояснить, что поручника никто не доил. Как раз наоборот: это поручник Подгурский собственноручно доил некую козу задолго до того, как стал летчиком-истребителем и поручником.

Что же касается прикрытия штурмовиков в атаке на Врицен, то это случилось еще позже - во второй половине апреля 1945 года. Перед самой войной Подгурский окончил офицерское танковое училище. После нападения Германии на Польшу осенью 1939 года он очутился за Уралом, в лагере для интернированных. Там его отнюдь не баловали. Как и всем, ему пришлось работать и в жару, и в лютые морозы, которые, кстати, были гораздо страшнее, чем жара.

При тридцати градусах ниже нуля местные жители говорили: "Однако, это уже похоже на оттепель". На работу выходили, если температура была не ниже сорока. Но обращались с ним хорошо, и условия жизни у него, как и у всех интернированных, были нисколько не хуже, чем у коренных жителей этого сурового края.

Зимой 1941 года Подгурский схватил сильное двухстороннее воспаление легких. Его отправили в больницу в Пермь. Когда дело пошло на поправку, Подгурский узнал о том, что между Советским правительством и польским эмигрантским правительством в Лондоне заключено соглашение о взаимной помощи в войне против Германии и формировании польских воинских частей на территории СССР.

После перенесенной болезни Подгурский был еще слишком слаб, чтобы тотчас же отправиться в путь, туда, где формировалась польская армия. Первая попытка предпринять такое путешествие окончилась для него плачевно: на следующий же день на каком-то железнодорожном вокзале он от слабости потерял сознание. О нем позаботилась семья польских поселенцев из близлежащего колхоза. Они взяли его к себе, и Подгурский пролежал у них еще некоторое время, пока наконец молодой организм не победил болезнь. Но Подгурский на этот раз уже был осторожнее и решил не пускаться в далекий путь, пока окончательно не окрепнет. В поле он работать еще не мог, и поэтому, когда все уходили на работу, оставался в доме хозяйничать и пас на лугу козу, молоко которой возвращало ему силы.

Но вот наступила осень. Он больше не мог сидеть сложа руки. Поблагодарив хозяев за заботу и хлеб-соль, он снова двинулся в путь. По дороге встречал таких же, как и он, стремившихся вступить в ряды польской армии, которая формировалась где-то в центральных областях России. Так всю зиму 1942 года он скитался по дорогам в поисках польской армии. Наконец добрался до Чирчика под Ташкентом. И здесь он узнал, что польская армия, вместо того чтобы двинуться на запад и драться с гитлеровцами, ушла в Иран{3}. Подгурский не понимал политической подоплеки этого ухода. Он был солдатом, хотел бить врага. И потерял эту возможность.

Весной 1943 года Подгурский узнал, что где-то под Рязанью формируется польская дивизия. Не долго думая, он снова пустился в путь. Наконец он добрался до места и был сразу же зачислен в 1-й танковый полк. Его, подготовленного танкиста, приняли охотно. Но когда он узнал, что в Григорьевском формируется авиационный полк, ему захотелось перейти туда. Правда, сделать это было нелегко, но Подгурский добился своего и начал летать.

Его инструктор, лейтенант Аникин, спокойный и опытный летчик, считал Подгурского способным учеником. После тридцати полетов с Аникиным Подгурский сделал первый самостоятельный вылет на учебно-тренировочном самолете УТ-2.

Каждый летчик навсегда запоминает свой первый вылет без инструктора, первое боевое задание и первый воздушный бой.

Первым боевым заданием Козы М. П. (это прозвище буквально прилипло к Подгурскому) был патрульный полет над Варшавой в сентябре 1944 года. А первый свой бой он провел, прикрывая штурмовики в налете на Врицен в апреле 1945 года.

Восемь горбатых "илов" уже делали круг над Барнувко, когда звено истребителей еще только выруливало на старт. В первой паре были поручник Лобецкий и поручник Подгурский, во второй - поручник Штакхауз и хорунжий Вешхницкий.

И вот навстречу истребителям стремительно понесся лес, потом он ушел под крылья и прижался к земле. Машины набрали высоту, поднялись выше строя штурмовиков. В это время "илы" пролетали над шоссе, оставив слева Дембно. Истребителя пристроились к штурмовикам с обеих сторон.

Лобецкий и Подгурский прикрывали непосредственно штурмовики, а Штакхауз и Вешхницкий, словно овчарки, охраняющие стадо, носились вокруг, заходя то сзади, то сверху, то с боков.

Полоса леса оборвалась, но ненадолго. Самолеты миновали шоссе и железнодорожную линию, соединяющую Костшин со Щецином, и вышли к обрывистому берегу Одера, поросшему густым кустарником. Дальше снова потянулись леса, раскинувшиеся от самой Старой Рудницы на севере и до Костшина на юге.

Тучи ползли на высоте полутора тысяч метров. Между ними попадались небольшие ярко-голубые просветы. Косые лучи солнца особенно ярко сверкали на белоснежных краях облаков и падали вниз отвесными, слепящими каскадами.

Неожиданно из-под этого сверкающего ливня солнечного света вынырнули и тут же скрылись в мутной толще облаков две черные точки. Их можно было принять за пару охотящихся ястребов. Но острый взгляд Подгурского не подвел - это были самолеты.

- Справа прямо под облаками вижу две машины. Они сейчас над рекой, примерно над Гюстебизе. Кажется, направляются к нам, - тут же передал он поручнику Лобецкому.

- Вас понял, - ответил тот и стал вызывать вторую пару.

- "Лиса-два", "Лиса-два", "Лиса-два". Я - "Лиса-один", я "Лиса-один", - послышалось в наушниках.

- Я - "Лиса-два", - раздалось в ответ. - Я - "Лиса-два".

- Справа... - начал Лобецкий.

Штакхауз перебил его на полуслове:

- Вижу! Два "мессера". Оставьте их нам. Набираю высоту!

Подгурский оглянулся и увидел, как два "яка", в каких-нибудь двухстах метрах за ним, уклоняясь вправо, начали набирать высоту. Оба фашиста, вероятно, еще не заметили ни штурмовиков, ни их прикрытия и, не меняя курса, шли наискось, навстречу нашим "илам". У Подгурского даже шея заболела, - так он вертел головой во все стороны, стараясь не потерять из виду и приближающихся "мессеров" и набирающих высоту "яков". Но в этот момент Подгурский снова услышал голос Лобецкого:

- Смотри, Коза, не проморгай! Внизу тоже пара "мессеров"!

Подгурский глянул вниз и сразу же заметил их; на бреющем полете они приближались с северо-запада, со стороны Старой Рудницы. На темном фоне леса самолеты можно было различить только благодаря солнечным бликам, сверкающим на стеклах их кабин. Они подкрадывались к нашим штурмовикам, которые хорошо были видны снизу на фоне неба. Быстрые и юркие, они поминутно исчезали из поля зрения Подгурского, сливаясь с темной зеленью расстилавшегося под ними густого леса. Сердце у Подгурского билось все быстрее и быстрее. Нервы напряглись как струны, а в висках начало сильно стучать. Он ждал атаки. Было совершенно очевидно, что она вот-вот начнется, и поручник сильно беспокоился, удастся ли ему взять хотя бы одного из них на прицел. Фашисты были уже близко. Зайдя снизу и сбоку, они взмыли вверх, сделав боевой разворот, и бросились на два: последних "ила". Коза М. П. действовал проворнее: очереди его пушек перерезали фашистам дорогу. Снаряды, вероятно, прошли очень близко от цели, ибо "мессершмитты" внезапно сделали переворот и устремились, вниз.

Подгурского так и подмывало погнаться за ними. Он был уверен, что, имея большое преимущество в высоте и свободу маневра, одного-то уж из них он собьет. Но он не мог! Ни на одну минуту нельзя было оставлять штурмовики без прикрытия. И как хищный сокол, прикованный к жерди, с вожделением смотрит на летающих вдали голубей, так и Подгурский с тоской взирал на удаляющихся "мессершмиттов".

"Если бы я был в патрульном полете, они не осмелились бы вести себя так нахально; тогда бы я их не отпустил", - подумал поручник с горечью и неохотно замял свое место над идущими ровной лестницей "илами". Вместе с Лобецким он стал высматривать скрывшихся внизу "мессеров".

Подгурский первый заметил, как самолеты противника вышли из пикирования и снова устремились вверх, готовясь к новой атаке. На этот раз они оказались почти на одной высоте с ним, и это помешало поручнику немедленно открыть огонь. Он сделал переворот и нажал на гашетку как раз в тот момент, когда "мессершмитты" вынырнули над горизонтом в его прицеле. Подгурский заметил, что его снаряды проходят широко рассеянным веером, пересекая путь фашистских самолетов. Тогда он тут же под ними сделал такую быструю бочку, что у него потемнело в глазах. Внезапно он почувствовал страх, так как ничего не видел; теперь он был совершенно беспомощным, и в течение этих нескольких секунд гитлеровцы легко могли сделать из него буквально решето...

Чтобы поскорее возвратить зрение, затуманенное отливом крови от головы, Подгурский с усилием прижал подбородок к груди и весь сжался, каждый миг ожидая удара. Он ясно представлял себе эти резкие, молниеносные удары, как бы нанесенные дубинкой, а потом пронизывающую насквозь боль - в спине, в голове, в боку... Он каждой порой, каждой клеточкой своего тела ощущал эту предполагаемую боль.

Но ни одна очередь не попала в его самолет. А тем временем тьма понемногу рассеивалась. Подгурский увидел сначала свою руку, лежащую на ручке управления, затем ноги, упирающиеся в педали, и наконец контуры кабины. Он поднял голову. Горизонт лежал наискось к крыльям самолета и уплывал вверх, а земля с каждым мгновением росла и приближалась. Подгурский выровнял самолет и посмотрел вверх. Лобецкий дрался с "мессершмиттами". Его короткие злые очереди заставили фашистов повернуть и удирать без оглядки. "Хорошо, что он вовремя успел, - подумал Подгурский, подтягиваясь на свое место с правой стороны строя штурмовиков. - А ведь они могли мне здорово влепить..."

Он вдруг почувствовал страшную усталость. Глубоко вздохнув, он провел языком по пересохшим губам и вытер со лба ладонью мелкие капельки пота. Затем, усевшись поудобней в сиденье, задал себе вопрос: "Атакуют еще раз или нет?"

Он был взволнован и упрекал себя в том, что уже два раза упустил возможность сбить "мессершмитт".

"Надо было лучше целиться, - подумал он. - Особенно второй раз. Они были так близко... Ну ладно, теперь я не буду растяпой. Пусть только сунутся!"

Но "мессершмитты" больше не пытались атаковать. Они чувствовали себя неуверенно: их осталось только двое, так как другая пара, шедшая выше, вообще не ввязывалась в бой и сразу же повернула на запад.

Перелетев Одер, наши самолеты встретили плотный огонь зенитных батарей. Он усиливался с каждой минутой. Над Нойлевином и Вриценом их снова обстреляли с земли.

Так они долетели до шоссе, ведущего в Эберсвальде. Здесь штурмовики перестроились в боевой порядок и образовали круг, чтобы со стороны Шульцендорфа поочередно обрушиться на забитую составами железнодорожную станцию Врицен.

Несколько выше над ними кружились обе пары истребителей, готовые в любую минуту отбить воздушное нападение.

Но вот ведущий "илов" начал штурмовку. Подгурский увидел, как горбатая тяжелая машина ринулась вниз. По вагонам, крышам и окнам станционных построек, по зенитным установкам хлестнули длинные очереди. Из вагонов посылались насмерть перепуганные гитлеровцы. Солдат, находившихся на перроне, словно ветром сдуло. На железнодорожном полотне один за другим поднялись два высоких столба земли; в воздух взлетели шпалы и скрученные взрывом рельсы. Ближайшие вагоны встали на дыбы и со страшным грохотом полезли друг на друга. Из окон вокзала брызнуло разбитое стекло, а крыша, подхваченная взрывной волной, расползлась, как бумага, и, обнажив один угол, выплевывала балки, как выплевывают выбитые зубы.

"Действительно "черная смерть", - подумал Подгурский.

А "ил" уже уплывал вверх и делал новый заход. Он казался неуязвимым для лихорадочного огня зенитных батарей, охвативших город с запада широким полукругом.

- "Лиса-два", "Лиса-два", "Лиса-два". Я - "Ворон", я - "Ворон", звучало в наушниках.

- Я - "Лиса-два", я - "Лиса-два", - отозвался Штакхауз. - Слушаю.

- Накройте батареи за городом, - потребовал командир штурмовиков.

Штакхауз вызвал Вешхницкого, и они оба устремились вниз.

А тем временем на станцию, на неподвижные составы продолжали сыпаться бомбы. Из двух продырявленных паровозов валил пар. Опустевшие перроны и платформы зияли воронками. Горели разбитые вагоны и какие-то склады. Высокие столбы дыма, изгибаясь вверху, затягивали город рыжеватым покрывалом.

Казалось, задание уже выполнено. Но в ту самую минуту, когда Штакхауз и Вешхницкий один за другим открыли огонь по зенитным батареям, штурмовики еще раз ударили по Врицену. Реактивные снаряды пропахали сгрудившуюся массу вагонов. И вдруг в этой пылающей свалке начали взрываться ящики с боеприпасами: только теперь до них добрался огонь.

Дым клубился над станцией. Все там теперь кипело, клокотало, гудело и сверкало, как молнии среди черных грозовых туч, нависших низко над землей. Теперь штурмовики обрушились на зенитные батареи, которым уже, собственно, нечего было защищать, да и их расчеты после первых же очередей Штакхауза попрятались в укрытия. Последние бомбы взорвались на возвышенностях за Вриценом, а последние реактивные снаряды подожгли еще несколько автомашин, укрытых на окраине города.

Возвращение на аэродром прошло спокойно. И как ни хотелось Подгурскому встретить в воздухе хотя бы один самолет противника, он так и не дождался этого.

Этот первый бой, который Коза М. П. провел, прикрывая штурмовики, наполнил душу поручника горечью и досадой. Хотя бой и окончился победой, но ему не удалось сбить ни одного самолета. В течение всей второй половины дня Подгурский вспоминал каждую деталь этого боя и упрекал себя в том, что недостаточно старательно целился, что давал слишком короткие очереди, что не погнался за "мессершмиттами", упустив прекрасную возможность после первой их атаки, и вообще оказался растяпой.

Он завидовал штурмовикам. Результат их налета не вызывал никаких сомнений. А он даже не знал, удалось ли ему убить хотя бы одного гитлеровца...

В таком мрачном настроении его увидел поручник Лобецкий, возвратившийся с совещания командиров эскадрилий и звеньев.

- Что, Коза, невесел, что голову повесил? - спросил он грубовато-шутливым тоном, беря Подгурского под руку.

Подгурский пробурчал что-то о своих неудачно выпущенных очередях.

- Ну и что же? Невелика беда! - ободряюще произнес Лобецкий. - Ты, наверно, хотел сразу же после первой очереди иметь на счету "мессершмитта", а может, даже и двух? Послушай-ка, браток, дело не в том, чтобы сбить фрица. Наша задача совсем не в этом. Самое главное для нас - чтобы с "илами" ничего не случилось. Да ты и сам это прекрасно знаешь. Тебе это сотни раз вдалбливали в голову. Но я понимаю, чего тебе надо, - ты ищешь удовлетворения. За пережитое, за страх, за напряжение, за то, наконец, что не можешь воспользоваться случаем как раз тогда, когда у тебя есть все шансы для этого. Но ты же понимаешь, что у штурмовиков должна быть возможность спокойно дойти до цели. А это значит, что они ни на минуту не должны сомневаться в том, что ты их вовремя прикроешь, что будешь всегда рядом, что тебя не соблазнит никакой бой, что ты не воспользуешься ни единой возможностью... ну, в общем, так же, как это было сегодня: ты будешь беситься, злиться, но устоишь перед соблазном. Ты должен беспокоиться за них, выкручивать себе шею, чтобы видеть все вокруг, даже погибнуть за них, если потребуется. Ведь их задание важнее. И видишь, до сих пор еще не было случая, чтобы хоть один "ил" под нашим прикрытием был сбит фашистским истребителем. Вот почему летчики штурмового полка доверяют нам больше, чем броне своих "илов". А доверие таких людей чего-нибудь да стоит, а?.. Я искал тебя, чтобы сообщить, что командир третьего полка объявил нашему звену благодарность за сегодняшнее прикрытие. И я тебя, брат, благодарю, понял?

Подгурский покраснел.

- Я, собственно, не для того... - начал он.

- Я тоже не для того, чтобы ты того, - рассмеялся Лобецкий. - Не унывай, Коза! До Берлина недалеко!

"Фокке-вульф", рубашка и три пары носков

День двадцать пятого апреля был для нас очень тяжелым, - начал рассказывать поручник Шварц. - Мы меняли аэродром, так как летать из Барнувко на Берлин было уже довольно далеко. Вернее, мы летали еще дальше Берлина, и, чтобы попасть в районы воздушной разведки, расположенные на запад от фашистской столицы, нам приходилось огибать ее с севера. Итак, мы меняли аэродром, а это всегда неприятно. Я боялся, что в суматохе перебазирования мои туалетные принадлежности, белье и все прочее "прилипнут", как это обычно бывало, к кому-нибудь из моих товарищей так крепко, что те потом ни за что не захотят с ними расстаться. А ведь каждому понятно, как на войне человеку необходимы эти мелочи. Да и вообще, как бы хорошо ни было организовано перебазирование, оно всегда остается перебазированием. Человеку с цыганской натурой, может быть, это и все равно, но я, знаете ли, по характеру домосед. К тому же в этот день командование не отменило боевые вылеты.

Меня немного позабавило такое заявление человека, которого судьба бросала из Польши к восточному рубежу Азии, а оттуда под Киев и наконец под Берлин. Очевидно, в эту минуту он подумал о том же и улыбнулся.

- Правда, нельзя сказать, чтобы 8 последние годы я вел оседлый образ жизни, - заметил он. - И все же по характеру я домосед.

Так вот, я возвращаюсь к тому апрельскому дню, - продолжал поручник Шварц. - Должен сказать, что погода в тот день была отвратительная: низкие свинцовые тучи, ветер, холод, дождь, а временами даже град. И только после обеда, когда мы перелетели уже на новый аэродром, небо немного прояснилось. Мы слетали со штурмовиками на задание - какое, уже не помню, - а когда вернулись, узнали, что нас ждет еще разведывательный полет в район Нейруппина. Там наши передовые танковые подразделения вместе с пехотой вели в это время тяжелый бой за овладение городам и автострадой на Ратенов.

Не могу сказать, что меня охватило тогда дурное предчувствие. Просто я очень устал, и мне не хотелось никуда лететь. Конечно, мне и в голову не пришло отвертеться от этого задания, да, впрочем, я ни за что и не признался бы, что устал после полета. Однако я не возражал бы, если бы что-нибудь помешало нашему вылету. Я не скрываю этого от вас потому, что вы и сами отлично понимаете, какое порой у человека бывает мерзкое настроение и как иногда хочется отдохнуть. Если бы кто-нибудь сказал мне, что всегда рвался на задание и никогда не мечтал, чтобы полет сорвался, я подумал бы о таком человеке, что он либо очень мало летал, либо кривит душой. Короче говоря, я не жаждал тогда лететь на это задание. А мой ведущий, подпоручник Хаустович, напротив, прямо-таки подпрыгнул от радости, узнав, что мы летим. Погода была на его стороне: тучи поднялись до шестисот метров, и кое-где даже появились голубые просветы.

В этот день полк уже совершил тридцать восемь вылетов; наш вылет был тридцать девятым. Мы поднялись в семнадцать сорок и летели за облаками.

Я люблю, отправляясь на задание, лететь над облаками. Во-первых, на меня благоприятно действует контраст между огромным светлым куполом лазурного неба и серой пеленой туч, придавленных низко к земле; во-вторых, если навяжут неравный бой, можно легко уйти в облака.

Все, что я вам сейчас рассказываю, совсем не похоже на героизм, но, думаю, что для вас важнее моя откровенность, чем захватывающий рассказ о героических подвигах, не правда ли?

Я улыбнулся и молча кивнул.

- Кому-нибудь другому я. вообще бы этого не говорил, - сказал он задумчиво. - Я не сомневаюсь, что вы сами знаете, как трудно рассказывать такие вещи о себе. Самое верное представление о боевых действиях дает боевое донесение, которое пишется после выполнения задания и состоит из одних только голых фактов. А вы хотите, чтобы я рассказывал вам о том, чего нет в донесениях... Не знаю, пригодится ли вам, вообще, то, о чем я сейчас говорю?

Я заверил его, что, безусловно, пригодится, и поручник Шварц продолжил рассказ.

Он летел над слоем облаков, испытывая т" состояние, которое сам называл "прояснением мыслей". Бесследно исчезло физическое, даже, скорее, нервное переутомление. Летчики спокойно шли над облаками, по неровной и клубящейся поверхности которых бежали тени двух самолетов. Эти тени то проваливались в ущелья между отвесными краями облаков, то вновь взбирались на их сверкающие от солнца белые холмы.

Так они летели некоторое время. Наши радиостанции несколько раз уточняли их местонахождение. Но вот Шварц услышал в наушниках голос Хаустовича. Он предупреждал, что они сейчас начнут пробивать облачность.

В такие минуты каждого летчика охватывает легкое волнение, нервы напрягаются, сердце начинает биться сильнее и все внимание сосредоточивается на одном - как бы при выходе из облаков не потерять из виду своего ведущего.

Они почти одновременно вошли в густую белизну облаков. Силуэт самолета Хаустовича начал расплываться в теплом матовом свете, будто задернутый тонкой кисейной занавеской.

Стрелка высотомера медленно поползла вниз. На какое-то время самолет Шварца потонул в сумерках. Но вот снова стало светло. Последние обрывки облаков промелькнули мимо кабины, исчезли где-то наверху, и Шварц увидел землю. Тут же показался неясный силуэт "яка" Хаустовича. Его машина с каждым мгновением все яснее и яснее вырисовывалась сквозь дымчатый полог и наконец стала четко видна на фоне широко разлившегося озера, вокруг которого петляла железная дорога и извивающееся шоссе. Озеро загромождала черная, выщербленная в одном месте ферма поврежденного моста; на берегу приютилось несколько домов из красного кирпича. Эти дома, железнодорожную станцию и ближайший лес заволокло дымом пожаров. Горели какие-то склады и заводы, а также несколько судов и барж у западного берега озера.

Вдоль шоссе, идущего из Альт-Руппина, и с севера, со стороны аэродрома, наступала наша пехота. Вырвавшиеся вперед танки подошли уже совсем близко к городу. Тем временем от железнодорожной станции и кирхи гитлеровцы предприняли контратаку. С ближайшего кладбища их артиллерийские батареи поставили заградительный огонь, перекрыв дороги, ведущие с севера на Нейруппин. Фашисты не щадили даже городские окраины, они уже превратили их в руины.

Шварц одним взглядом охватил всю эту картину и еще до того, как услышал в наушниках голос Хаустовича, сориентировался в обстановке.

- Атакуем батареи на кладбище за кирхой, - сказал Хаустович и вошел в разворот. Шварц летел следом. Он взял на прицел кладбище, спрятавшееся среди старых развесистых деревьев, между которыми непрерывно поблескивали частые вспышки орудийных залпов. Гитлеровцы хорошо замаскировали свои батареи. Лишь внезапный трепет ветвей да вспышки и быстро рассеивающиеся облачка после очередного залпа выдавали их огневые позиции.

Шварц прицелился еще издали и, только пройдя половину расстояния между станцией и кирхой, нажал на гашетку. Огненные трассы устремились в самую гущу деревьев. Поручник бил короткими очередями, прочесывая кладбище от края до края, и старался точно попасть в сверкавшие среди зелени огненные вспышки. Огонь батарей заметно ослабел и стал беспорядочным.

Пронесясь почти над самыми деревьями, Шварц взмыл вверх. За озером он догнал Хаустовича, уходившего на юг, в сторону реки Альтер-Рин.

Шварц был немного обескуражен тем, что они не повторили заход, и уже было собрался сказать об этом Хаустовичу, но услышал, что тот вызывает нашу наземную радиостанцию.

- Летим на "семьсот семьдесят семь", - передал вскоре Хаустович, получив ответ с земли. - Повторяю: летим на "семьсот семьдесят семь". Оттуда возвратимся на аэродром.

- "Семьсот семьдесят семь" было условным наименованием Берлина, объяснил Шварц, заметив мой недоуменный взгляд. - Станция, с которой говорил Хаустович, называлась "Янтарь" и находилась всего лишь в пятнадцати километрах от предместий Берлина. Значит, через десять минут мы должны были быть на месте. Эта мысль прямо-таки подстегнула меня. Ведь я еще ни разу не видел Берлина. Берлин!.. - задумчиво произнес он и вдруг умолк. Его глубокие темные глаза, казалось, видели в эту минуту столицу Германии тех дней, Берлин, извергающий огонь тысяч орудий и тысяч пожаров, Берлин, который рушился от разрывав бомб и снарядов, чадил и задыхался в тучах известковой пыли от рассыпавшейся штукатурки, который дрожал, объятый ужасом, от подвалов до крыш.

- Знаете ли, - сказал Шварц, хмуря брови, - вы ведь не видели, во что гитлеровцы превратили Варшаву, а мы на это зрелище насмотрелась во время восстания и позже. Может быть, поэтому каждый из нас так стремился оказаться над Берлином, взглянуть на его улицы и плюнуть в логово фашистского зверя изо всех своих пушек, чтобы наконец избавиться от накопившейся за эти годы горечи, вызванной морем унижений, обид и отчаяния.

Шварц произнес эту тираду, сжав кулаки и гневно сверкая глазами. Впрочем, он быстро овладел собой и даже, казалось, был смущен тем, что так легко поддался охватившему его чувству. Успокоившись, он продолжал прежним размеренным тоном рассказывать, как они с Хаустовичем миновали болотистую пойму реки и повернули к востоку, прямо к северо-западным окраинам Берлина.

Уже издали можно было увидеть, что там все кипит и бурлит, как в котле. Огромный столб дыма над городом, казалось, подпирал облака, которые дальше, на западе, резко обрывались над самым горизонтом. Из туч скатывалось вниз багровое, как бы присыпанное пеплом солнце. Облака по краям розовели, а к центру отливали лиловым. Подпиравший их столб дыма становился бурым, потом ржавым и наконец начал напоминать медную пыль. Этот столб под порывами ветра все время менял свои очертания и переливался в лучах заходящего солнца то золотом, то кровавым багрянцем.

Но вот из-за дымовой завесы показались штурмовики, прикрываемые звеном истребителей. Вероятно, они возвращались с задания, так как летели на северо-восток. Вскоре Шварц потерял их из виду.

Он посмотрел вниз, на землю, отливавшую, как и небо, пурпуром. Большой Канал вился через леса и поля, сверкая, как раскаленная проволока, и доходил до самых садов и парков Хеннигсдорфа. По обе стороны канала двигались колонны пехоты, автомашин и танков. Здесь была переправа, переправа у самых предместий Берлина, который там, внизу, лежал весь окутанный огнем и дымом, как некогда Варшава...

- Но только у Берлина была мощная противовоздушная оборона и тысячи самолетов, в то время как Варшава не могла об этом и мечтать, - с горечью произнес поручник Шварц и, помолчав минуту, добавил: - Видите ли, наш полк прилетел под Варшаву в конце августа, и только в первых числах сентября, то есть через месяц после начала восстания, наши истребители смогли наконец прогнать оттуда гитлеровские бомбардировщики.

Ну да я сейчас не о том говорю... Словом, у фашистов было чем оборонять Берлин: я видел это собственными глазами.

Прежде всего я заметил четверку "фокке-вульфов", которая вынырнула из облаков, слева от нас, как раз там, где только что скрылись советские штурмовики и "яки", возвращавшиеся с задания. Сразу же за этой четверкой, оправа от нас, появилась вторая, а затем и третья четверка самолетов. Она проплыла прямо над нами, даже не замечая нас. Как я уже упоминал, высота облачности возросла и над Берлином достигала примерно тысячи метров; таким образом, разница в высоте между нами и "фокке-вульфами" была около четырехсот-пятисот метров. К тому же, дым все больше сгущался, и видимость значительно ухудшилась. Вероятно, поэтому фашисты не заметили нас. Мне непонятно только одно - почему они не атаковали переправу?! Возможно, они уже успели израсходовать боеприпасы, а может, у них было другое задание, леший их знает...

Но в тот момент, когда эта третья четверка проскочила над нашими головами, впереди из дыма появилась еще одна пара "фокке-вульфов". Самолеты летели чуть ниже нас, и поэтому я не сразу их заметил. Кажется, они пытались разведать или даже атаковать нашу переправу: они начали делать заход на нее. В тот момент, когда они стали снижаться, мы бросились наперерез.

Хаустович бросил мне по радио: "Атакую ведущего!" - и тут же, как коршун, ринулся сверху на фашистский самолет. После первой же очереди Хаустовича "фокке-вульф" свечой взмыл вверх и, очевидно, на миг заколебался, куда удирать - налево или направо? Это его и погубило: Хаустович бешено рванулся за ним и расстрелял его в упор. Я оказался довольно далеко от своего ведущего и, возможно, благодаря этому вовремя заметил, что напарник сбитого гитлеровца боевым разворотом заходит в хвост Хаустовичу. Этот второй "фокке-вульф" был прямо передо мной, и мне даже не надо было прицеливаться, так как он сам попал мне на прицел. Я тут же нажал на гашетку и дал по нему длинную очередь. Мне казалось, что мои очереди очень точны и что, нагоняя его, я вот-вот врежусь ему в хвост, но он как ни в нем не бывало продолжал лететь и уже догонял Хаустовича. И в это мгновение - о ужас! - оба мои пулемета заело. Желая предупредить Хаустовича о близкой опасности, я крикнул ему: "Николай!" Но тут мой противник, выйдя из разворота, скользнул на крыло и медленно поплыл вниз.

Я не сразу сообразил, что произошло. Меня охватила досада и бешенство: фашист уходил от меня, неуклюже подставляя свой бок, уходил только потому, что я не мог его теперь прикончить из-за этих проклятых пулеметов. "Николай! - крикнул я. - У меня заело пулеметы! Слева за тобой уходит вниз "фокке-вульф". Ради бога, поспеши, а то уйдет!"

В ответ Хаустович громко рассмеялся. "Он уже готов. У меня тоже заело пулеметы!" Я решил, что он издевается надо мной, и чуть не лопнул от злости. Но вдруг "фокке-вульф" клюнул носом, перевернулся на спину и упал недалеко от железнодорожной насыпи.

Даже не знаю, как вам рассказать о том, что со мной тогда творилось. Я пришел в неописуемый восторг. Мне казалось, будто меня каким-то чудом вытащили из сырого, темного подвала в светлый, солнечный мир; я почувствовал себя как утопающий, которому внезапно кинули спасательный круг. Да что говорить! Все эти сравнения слишком бледны, чтобы описать мое состояние. Но вы, надеюсь, найдете более удачные и яркие краски...

На этом, собственно, можно бы поставить точку, - продолжил поручник после некоторого молчания. - Но не забудьте и о наших "злополучных" пулеметах. Вероятно, вы уже догадались, почему и у меня, и у Хаустовича одновременно "заело" все пулеметы. Только после приземления, сдав свой "як" механикам, я узнал от них, что ленты моих пулеметов были совершенно пусты. А эти два "фокке-вульфа" нам засчитали без всякого спора - ведь на земле, на переправе, было немало свидетелей нашего воздушного боя.

Итак, если не считать моей новой рубашки и трех пар носков, которые снова к кому-то накрепко "прилипли" в суматохе перебазирования на новый аэродром, то этот богатый событиями день можно назвать очень удачным.

Примечания

{1} В условиях когда наступление советских войск на варшавском направлении затухало, реакционные эмигрантские круги Польши спровоцировали 1 августа 1944 года восстание значительной части населения Варшавы. Преступно использовав доверчивость жителей города, польские реакционеры бросили почти безоружных людей под гитлеровские пушки, танки и авиацию. В результате неподготовленное и не согласованное с советским военным командованием восстание было жестоко подавлено, а сам город превращен немецко-фашистскими изуверами в руины. - Прим. ред.

{2} Тюссо, Мари - основательница музея восковых фигур (паноптикума) в Лондоне. - Прим. ред.

{3} После установления 30 июля 1941 года дипломатических отношений с польским эмигрантским правительством в Лондоне Правительство СССР разрешило формирование на территории Советского Союза польской армии, которая должна была сражаться совместно с Советской Армией против фашистской Германии. Однако польское эмигрантское правительство, вопреки своим обязательствам, в течение весны и лета 1942 года вывело свои войска под командованием генерала Андерса в Иран и одновременно выступило с клеветническими обвинениями в адрес Советского Союза, пытаясь отколоть от СССР его союзников. 25 апреля 1943 года Советское правительство разорвало дипломатические отношения с польским эмигрантским правительством. - Прим. ред.

Загрузка...