АНАТОЛИЙ АНДРЕЕВ ВАРВАРЫ ИЗ ЕВРОПЫ ПОВЕСТЬ

Настоящее зло — это интеллект, не способный разглядеть в уме своё будущее, ибо для интеллекта нет будущего.

I

Трагедия мужчины в том, что он не в силах вытравить из себя женщину. Трагедия женщины в том, что она не–способна испытывать трагедию.

Я смотрел на бледно–голубое с землистым отливом небо.

Будто брюхо доброго, беззащитного чудовища, оно было вспорото смертнобелым следом от реактивного истребителя с острыми крыльями и мучительно зарастало вспухшим шрамом, всё расплывающимся, ширящимся, чтобы, в конце концов, осесть белесым налётом на эту грязноватую синь, и так уже испачканную тонко размазанным слоем перистых облаков, который хотелось стереть, словно напластования пыли с замутнённых стёкол.

Перечёркивая застарелый рубец, белокипенной строчкой прошивал голубую мякоть ещё один страж мирного неба, отливающий белым металлом, словно юркая игла. Зловеще вышивал крестиком или ставил крест на ближайшем будущем?

От кого мы всё защищаемся и обороняемся, пугая неприятеля готовностью к внезапному нападению?

У меня был только один ответ, устраивающий меня: от себя, от собственной глупости. Летаем в облаках.

Солнце, уставшее за прошедшее лето, а возможно, и за весь тот период, пока безобидная обезьяна натужно превращалась в человека, отрекаясь от собственной безмозглой сути (а ведь был, был он, лиановый рай!), зависло на краю неба холодным костром. Оно словно решило не мешать человеку, научившемуся летать, вспомнить позабытую науку смирно вышивать крестиком.

Но человека, судя по всему, интересовало только одно: самоистребление.

Я, болея такой несовременной хворобой стремления к бесконечному, и потому, увы, бессмысленному, совершенству смысла (бисер, бисер!), целый день правил свою работу, посвящённую «Пиковой даме» г. Пушкина А. С. (Боже мой! Что мне Пушкин, что я Пушкину! Или, как сейчас принято коряво выражаться, где он, а где я. А я вот правил, словно в пику кому–то, добиваясь искомого совершенства путём концентрации противоречий.)

Я писал о повести, завершённой почти двести лет тому назад: «Пиковая дама, как известно, означает тайную недоброжелательность. Отчего же сия дама так не- благоволила «сыну обрусевшего немца» с исключительно нерусской фамилией Г ерманн (содержащей, помимо мрачного неблагозвучия для русского уха, ещё и заносчивую, с претензией на исключительность же германскую семантику Herr Mann, «Господин Человек»), инженеру, имевшему «сильные страсти и огненное воображение», которые, однако, не мешали ему следовать безупречно положительному, выверенному девизу «я не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее»?»

Я мучился: верно ли я схватываю пушкинский замысел или безбожно перевираю всё на свете, приписывая его петербургской фантасмагории что–то своё, наделяя его героев какими–то неясными пока мне самому, но, безусловно, реальными чертами человеческой природы?

Я писал: «Большую и нешуточную игру затеял Германн, возможно, сам того не подозревая. Он ведь бросил вызов судьбе и решил переиграть её именно тем, что отказался от игры («случая», «сказки») как способа достижения благополучия. Строго говоря, он исключил не только капризы фортуны, но и саму злодейку- фортуну оставил не у дел, отобрав у неё излюбленное средство — ослепление страстями и сделав ставку на голый интеллект, расчёт, выведенный за рамки человеческого измерения. По возможностям влиять на жизнь человека Г ерманн стал равен Судьбе (чтобы не упоминать всуе иные горние инстанции), стал сверхчеловеком, «Господином Человеком».

После трудового дня, проведённого в таких высоких заботах (вот уж поистине парил в облаках), я спустился на землю — вышел на улицу, сунулся на свет божий, к людям (чему, помимо собственной воли, был отчасти рад, хотя, в согласии со своим настроением «ненавидеть всех, преступно равнодушных к «Пиковой даме», Пушкину и ко мне», желал избавиться от земного притяжения — унизительного на ту минуту, ибо оно делало меня «таким как все») — и медленно прогуливался вдоль Свислочи — только не по тому берегу, где на некотором возвышении расположен был памятник Пушкину (по этой возвышенности я вольно разгуливал в одном из своих романов, а именно: в романе «Для кого восходит Солнце?»; друзья этого романа, надеюсь, помнят), а по берегу противоположному, на который с любопытством взирал посаженный на ажурную скамью волей скульптора слегка изумлённый Пушкин («дар г. Москвы минчанам», по сообщениям газет).

Действие этой повести, как легко догадаться, происходит в центре Минска, расположенного, согласно новейшим географическим изысканиям, в самом центре Европы.

Так, гуляя, встретил я расцвет заката, насладился болезненной краткостью мига (края небес вспыхнули нежно–розово — и обратились в малиновые угли, которые быстро истлели в пепел), проводил его и настроился на то, что сейчас вот, сию минуту, на моих глазах померкнет небо, станут сгущаться сумерки (по–моему, это похлеще, чем «мороз крепчал»; но это к месту, и потому пошлость посрамлена; разве нет?), превращая день в ночь.

Набережная полна была народу — всё сплошь молодые и очень молодые весёлые лица, громкие разговоры под пиво, беззаботный смех: улицы утомлённых возрастом городов принадлежат молодым. Всё было замечательно; мешало лишь то, что молодых не волновало совершенство смысла. Впрочем, молодости хотелось простить даже этот порок варваров, который завтра поставит под угрозу будущее городов.

Вдруг внимание моё привлекла фигура молодой девушки в платье, выражения лица которой я видеть не мог (она также смотрела в сторону изнемогающего заката, её очаровательная черноволосая головка была развёрнута ко мне затылком, волосы — в тугой пучок: всё просто, мило), но почувствовал. Я не сомневался: оно было печальным.

И не ошибся. Люди, которые способны разглядеть в представшем их взору сиюминутном потаённое вечное, получая от этого своеобразное удовольствие, — всегда светло–печальны. «Глубоко сказать о сиюминутном — прикоснуться к вечному. Бездарно сказать о вечном — всего лишь плюнуть в лицо сиюминутному». Что ж, неизвестный автор XXI века, то бишь я, оказался глубоко прав.

Она медленно повернулась в мою сторону, почувствовав мой взгляд (именно так). Мне не надо было подбирать слов, чтобы описать впечатление самому себе (дорогая моему сердцу слабость, доставившая мне много горьких минут); они, подобранные в глубине сознания, сами слетели с языка: «свежее личико и чёрные глаза», прелесть которых подчёркивала печаль — правда, не мечтательная печаль, которую я так ценю в женщинах (и которую я, откровенно говоря, мечтал узреть), а печаль, как мне показалось, сиюминутная. Правда и то, что уже в следующую секунду она улыбнулась мне, как лучшему другу (так, увы, улыбаются люди, у которых нет настоящих друзей).

Но ведь мы выбрали платье, а не вездесущие джинсы (удобные и практичные, спору нет, я сам был облачён в джинсы); какая–никакая, но в глазах присутствует печаль, а не всеобщий дурацкий восторг по поводу наконец–то наступившего устройства мира, где смыслы перестали быть мерилом смыслов. Чего ж вам больше?

Эта минута решила мою участь.

Она спросила, как меня зовут (особенно вслушиваясь, как мне показалось, в произношение простой моей фамилии), потом поинтересовалась, который час (при этом, как мне почудилось, мгновенно оценив броскую марку моих дорогих часов, стоивших больше, нежели украшавшие мою квартиру холодильник, телевизор и диван вместе взятые, — подарок моего сентиментального разбогатевшего друга, укатившего на днях в Америку); после этого спросила, в каком районе Минска и на какой улице я живу.

— Это не в том ли доме, который находится на пересечении улиц ***, рядом с ***?

— Нет, в том, что находится рядом с упомянутым вами домом, — возразил я.

Очевидно, мои ответы показались ей убедительными настолько, что она, нисколько не интересуясь моим мнением, рассказала о себе следующее.

Звали её Эллина Задкова (что меня несколько смутило). Была она дочерью обрусевшей немки, в девичестве носившей фамилию Клаус. Чтобы избавиться от бесконечного остроумного сопоставления с Санта Клаусом со стороны добродушных русских, фройлян сочла за счастье стать госпожой Задковой, чего и дочери пожелала. Отец, похоже, был цыганом; более о нём ничего не известно, ибо брак её родителей был сколь неотвратим, столь же и молниеносен. Эллина, разумеется, считала себя русской, и одно время вполне разделяла насмешливое отношение к забавной рождественской фамилии Клаус. С годами это отношение стало меняться, и сейчас Эллина, выпускница инженерно–строительного факультета, уже практически созрела для того, чтобы почтительно думать о предках по линии матушки.

— Если уж быть Эллиной, то почему не Клаус? Логично?

Но я уже успел свыкнуться с тем, что она — Задкова.

Чтобы поддержать беседу, я спросил, где она работает.

Работала она — «подрабатывала», как было уточнено, и это цепкое указание на временный характер работы «по обслуживанию» явно намекало на масштаб её амбиций, — второй няней в доме известного и влиятельного бизнесмена *** (первая няня, Варенька Неробеева, неизменно носившая строгие отглаженные брюки, курировала весь учебный процесс). Посвящала его сына от первого брака Павла в премудрости математики.

— Того самого ***, строительного короля? — уточнил и я, догадываясь, что вопрос мой будет лестен для Эллины.

— Разумеется, — в её чёрных глазах вспыхнули огни мечты. — Устроена не по специальности, зато с выгодой. Я не могу позволить себе роскошь не работать в надежде удачно выйти замуж. Кроме того, я хочу быть хозяйкой своей судьбы. Кстати, а вы женаты?

— Был, — ответил я.

— Это был ваш первый брак?

— Правильнее сказать, последний.

— Да, вам будет непросто найти достойную невесту, — улыбнулась Эллина. — Знаете что? Можете пригласить меня в ресторан.

— Я не в состоянии пригласить вас в ресторан в надежде продолжить знакомство, — честно сказал, ещё более честно подумав при этом: «…знакомство, которое не приведёт ни к чему хорошему».

— Вот как? — изумилась Эллина. Было видно, что она заново оценивает ситуацию, выстраивая какие–то комбинации. Я не сомневался: она не думала, а вычисляла, просчитывала. В её глазах, казалось, пёстрым ворохом осенних листьев мельтешила цифирь (что, несомненно, их оживляло).

— Вам будет непросто найти достойную невесту, — уже иным тоном сказала она. — Какие доходы — такие и невесты. Знаете что? Угостите меня пивом. Пенистый эль: это нам по силам?

— Пенистый… С удовольствием, — безо всякого удовольствия согласился я. Вливаться в толпу пьющих пиво, напиток варваров, — давно перестало быть пределом мечтаний для меня.

Но на ресторан, где подают коньяк в подогретых бокалах, где вас потчуют умопомрачительно дорогими яствами, изготовленными по заморским рецептам нашими поварами на свой вкус, где вас с царскими амбициями обслуживают подрабатывающие любители самого дешёвого пива, — на ресторан, куда открыт вход лишь варварам из варваров, денег не было.

Давно и безнадёжно.

II

Разочарование в женщине наступает тогда, когда становится

очевидным, что она не способна полюбить того, кого не может

не любить богато одарённая женщина.

Следующая неделя прошла удивительно.

Эллина легко стала моей послушной любовницей, грубовато и цинично проявив инициативу, и мы все вечера проводили вместе. Меня влекло к ней нехорошее любопытство, а её ко мне — что–то другое, я не мог сказать в точности, что именно.

Но в постели нам было каждому по–своему приятно: я осваивал новую для себя науку наслаждаться близостью с чужим человеком, а она…

В общем, теперь я понимаю скорпионов, которых самки пожирают после оплодотворения.

Есть женщины со здоровым инстинктом и тонкой душевной организацией (их всё меньше и меньше), которые относятся к мужчине как к обязательному условию своего личного счастья; они заинтересованы в том, чтобы с ними рядом был лучший в их понимании мужчина, поэтому разворачиваются к нему, и только к нему, лучшей своей стороной, стараясь сделать его счастливым; это женщины, созданные для любви и счастья. Я тянусь к таким женщинам, хотя, как мне кажется, не верю, что они существуют.

И странно: чем меньше верю в их существование, тем больше хочу в это верить и ничего не могу поделать с этим проклятым «хочу».

И ещё верю в то, что моим женщинам нужны такие мужчины, как я. Не варвары, а умные. Если они ощущают мой ум как сексуальное качество, я сам чувствую, что становлюсь сексуально привлекательным. Подобное тянется к подобному. Моей женщине нужен я.

А есть женщины (которых всё больше, больше), которые видят в мужчине средство для достижения цели и используют его строго по назначению, не церемонясь, как, скажем, средство для удаления тараканов. Воспользовался по мере необходимости — и забыл.

Такие женщины не любят себя, ненавидят других, презирают любовь, и они инстинктивно тянутся к власти, чтобы разрушать, повелевая. После них везде руины. В них есть очарование анчара, но только для тех, кто бессознательно тянется к гибели. Не для меня.

Я быстро разгадал Эллину, но, как и всякий начинающий циник, не подозревал, с одной стороны, о том, сколько во мне романтизма, переливающегося самыми разными оттенками розового: от чёрного до бело–голубого, — романтизма, делающего меня человеком, и человеком уязвимым; с другой стороны, я не ведал опасности безмерного цинизма, дающего слабому человеку иллюзию силы и быстро доводящего его до последней, гибельной черты.

По истечении месяца со дня нашего знакомства Эллина сделала мне интересное предложение.

— Мы вместе уже тридцать три дня. Как насчёт того, чтобы отметить это событие?

По её словам, все чады и домочадцы во главе со знаменитым хозяином особняка, в котором она подрабатывала, на выходные отправятся самолётом куда–то к морю. Дома, естественно, никого не будет — кроме прислуги (но это, как она тут же добавила, не проблема). Более того, г. *** попросил её присмотреть за домом, оставшись практически за хозяйку. Что я об этом думаю?

Я откровенно ответил, что у меня по этому поводу нет никаких соображений.

— Плохо, — сказала Эллина. — Очень плохо. Неужели трудно понять, что выходные мы можем провести вместе в роскошном доме. Это ли не счастье?

По–моему, чужой дом и выходные (временное ослабление хомута) не имели со счастьем ничего общего, однако я не стал и отказываться: относительно беспринципное любопытство писателя и здесь взяло верх.

— С удовольствием провёл бы уик–энд вместе с тобой, моя прелесть.

— Там есть баня, бассейн, биллиард, камин, домашний кинотеатр…

Глаза Эллины горели: я впервые видел её столь возбуждённой. Клянусь, я прочитал в её глазах наглое продолжение бесконечного перечисления предметов роскоши: в них чёрным реактивным следом — чёрным по чёрному — было написано: «Когда–нибудь всё это станет моим!». Смотреть на неё было одно удовольствие: она напоминала ухоженную ведьму, чертовски простодушную, по–адски непосредственную и потому ангельски привлекательную. Впервые к моему чувственному желанию добавилось что–то личное: я увидел в ней живую женщину. И как же обворожительно всё живое, пусть и опасное!

Я сказал ей об этом. Она посмотрела на меня. В её чёрных глазах раскалённо пылало нескрываемое желание. Вот тогда я впервые подумал о скорпионшах.

Она овладела мной так жадно и эгоистично, что я испугался её тяжёлой влажной страсти, причиной которой был, конечно, отнюдь не я.

Что ж… На свете счастья нет, замена счастью — такие вот обманчивые минуты, оставляющие в душе выжженные какой–то окисью, последним изобретением Нобелевских лауреатов, пустынные очаги, навсегда непригодные к плодородию. И я благодарен был моей подружке за щедрый подарок — два дня суррогатного счастья, возможно — забытья. В конце концов, годы жизни состоят из дней.

Хочешь прикоснуться к вечному — научись жить одним днём, освой науку ценить мгновение.

Всё это, лукаво, конечно, всё можно обернуть и в другую сторону, но…

Я ни о чём не жалел. Что есть, то есть. Если в жизни не складывается так, как желал бы, значит, не на те законы поставил. Обдёрнулся?

Бассейн был цвета неба — нежно–голубым и кристально прозрачным, с высоты птичьего полёта напоминавшим, наверно, драгоценный камень, украшающий перстень монстра. Мы с Эллиной плескались добрых два часа — и я никогда не видел её такой беззаботной и, чёрт возьми, счастливой на свой лад: другого слова не подобрать. Мы пили шампанское «Радзивилл», и оно удивительно гармонировало с ощущением искристости, сиюминутности и какой–то неотвратимой краткости, конечности (и потому — обречённости) происходящего. Игра — вот, пожалуй, точное слово. Я чувствовал себя в гладкой коже дельфина, взятой напрокат вместе с простыми и необременительными эмоциями. Мы играли и прекрасно отдавали себе в этом отчёт — только вот стоило ли портить игру неуместными рассуждениями и переживаниями, которые помимо воли моей роились у меня в подсознании, неразборчиво смешиваясь с пузырьками шампанского, и, ударяя в голову, затрагивали не только центры удовольствия, но и зоны тревоги?

Эллина была красива хищной красотой аккуратной акулы, в которой проступали черты прарусалки, ровной в своём настроении и точно знавшей, чего она хочет. Она ни на градус не отклонялась от заданного курса. Со стороны мы вполне могли производить впечатление пары, у которой именно в этот уик–энд неудержимо начался медовый месяц. О любовных играх мы не забывали и в бассейне; а любовь и вода — это, по–моему, те стихии, которые совмещаются куда органичнее, нежели любовь и огонь.

— Всё, баста, — наконец, сказала она. — Я должна тебе кое–что показать. Пойдём.

И, оставив жабры и хвост, пришпорила, не оглядываясь. Я, стараясь не отставать, шлёпал за ней в мокрых сланцах, кутаясь в большой махровый халат густосиреневого цвета, от чего он казался теплее. Мы прошли застеклённый переход и оказались в вестибюле. Потом поднялись на второй этаж. Свернули в коридор, миновали несколько дверей и подошли к одной из них, предпоследней.

— Открывай, — сказала Эллина властным тоном. Этот тон был естественной кульминацией её сегодняшних перевоплощений. Улыбнувшись, я покорно нажал на ручку. Очевидно, следовало ожидать очередного приятного сюрприза.

Мы вошли в спальню. По центру комнаты стояла широкая двуспальная кровать (разобранная). К батарее наручниками — в позе распятого Христа — была прикована молодая женщина, которая сидела на полу в ночной сорочке. Её рот был плотно залеплен скотчем.

— Что происходит? — спросил я, холодея от предчувствия непоправимой беды. Страх необратимого — вот мой кошмар.

— Происходит исполнение желаний, — ответила Эллина, занимая позицию ближе к женщине и подальше от меня. — Знакомьтесь: бесподобная Натали, жена ***. Кстати, сейчас самое время поинтересоваться, за что ей такое счастье? Ей, а не мне — за что? А это (последовала небывалая по своей небрежности отмашка в мою сторону) — жалкий писатель, имени которого никто и никогда не узнает, потому что пишет он умно и непонятно, выдумывает слишком. Можно считать его Г оме- ром. Что же ты молчишь, Гомер?

— Приятно познакомиться, — сдержанно кивнул я; дело в том, что я давно для себя решил, что о хороших манерах не стоит забывать никогда и ни при каких обстоятельствах. И в данном случае я не видел оснований изменять своему принципу. Более того, иногда манеры становятся единственно доступной формой сопротивления.

В известном смысле мне и в самом деле было приятно: Натали, конечно, было неловко и неудобно, зато постороннему наблюдателю со всем доступным цивилизации комфортом можно было оценить все прелести её хорошо слепленной фигуры, которые свободный ночной наряд лишь подчёркивал; стройные слегка разведённые ноги и полноватая грудь, удачно приоткрытая разрезом сорочки, продолжали впечатление, а довершали его длинные светлые волосы и большие глаза, в которых несломленное достоинство просвечивало сквозь ту самую светлую печаль («Лиза!» — мелькнуло в моём взбудораженном мозгу).

Прошу понять меня правильно: мне действительно было приятно познакомиться с такой женщиной. Впечатление немного портило, на мой взгляд, то обстоятельство, что она была женой другого, принадлежащего к элите сильных мира сего. Но кто ж властен над капризами фортуны?

— Гомер, я хочу сделать тебе предложение, от которого умный человек не сможет отказаться, — произнесла между тем Элина, указав мне моё место в этом лучшем из миров, сузившихся до размеров хоть и просторной, но всё же ничтожной спаленки в кирпичном особняке.

Я стоял посреди комнаты, целомудренно обернув свой торс полотенцем. В моей позе, несомненно, было что–то античное. Как и в позе Натали. Собственно, самой античной из нас следовало признать Эллину: она, стройная и мускулистая, олицетворяла собой всех смутно знакомых из курса истории Древней Греции жестоких и злобных женщин, решительно, буйно и как–то несоразмерно обиде мстящих за что–то тем, как правило, мужчинам, которые осмелились покуситься на их мечту; с мокрыми чёрными волосами, отдалённо напоминавшими расплетённый клубок тонких змей, упрямо сжатым ртом и твёрдым взглядом, она приняла позу «не питайте иллюзий, о, нищие духом».

Всё это я прочёл в её позе и интонации. Но с другой стороны на меня смотрела женщина с печалью в глазах, прикованная к чугунной батарее. Я, будто мятежный Одиссей, оказался меж Сциллой и, как её там. нет, не Харибдой, конечно; присутствовало же в Древней Греции существо, олицетворявшее собой полюс добра. В те времена должны ещё были верить в добро, иначе откуда взялся расцвет искусства?

Так вот, я чувствовал себя меж Сциллой и Добрым Женственным Существом. Терять мне было нечего. Вот отчего во мне, немало удивив и меня самого, проснулось мужество: я думал, с этим навсегда покончено.

— Освободи ей рот, — я, шевельнув бровью, легко принял какое–то важное решение.

Сцилла (она же Эллина, она же Харибда) заколебалась. Но это длилось секунду. Резким движением, подчёркивавшим её мужественное намерение идти до конца, она сорвала скотч с губ Натали. Та вскрикнула: видно было, что боль сдержать невозможно.

— Что–нибудь ещё, господин?

Шевельнувшиеся чёрные змейки Харибды удивительно гармонировали с обнажённым телом и сарказмом.

— Говори.

— Нет, Г омер, не так. Не ты здесь главный. Слушай и соображай. Нравится тебе или нет, мы с тобой сообщники, и даже партнёры. Напрасно ты готовишься погибать. Приготовься жить, и жить красиво. Это, конечно, не так просто, как подохнуть, зато более достойно человека.

Я понял, что своей готовностью принять любую неизбежность успел навредить себе — нет, уже нам с Натали. Вот почему в следующую секунду я прикинулся тряпкой и шлангом одновременно: безвольным и нежизнеспособным. Можно сказать и так: во мне мгновенно проснулась ящерица с её доисторической спо- собнстью к мимикрии. «Сколько же на дне моего существа прижилось ещё всяких тварей, чистых и нечистых, хотелось бы знать?» — мысленно адресовал я себе риторический вопрос.

— Я хочу жить, Элла.

Так я называл её в минуты близости, чтобы хоть как–то смягчить скользкое и холодное «Эллина».

— Вот это правильно. Вот этому я верю. А писанине твоей — не верю.

— Я узнала вас, — вдруг заговорила Натали, обращаясь ко мне, и я был поражён женственным тембром её голоса. Голос был до того интимным, что казалось странно и неловко слышать, как она разговаривает им со всеми подряд; казалось, он был предназначен для слуха кого–то одного, единственного. Для меня, например. Во мне (на дне!) с чудной силой проснулась никогда ранее не тревожимая ревность. Я сразу всей своей аурой и загнанной под ахиллесову пяту харизмой почувствовал, что на холодном полу передо мной на тёплой попе сидит моя женщина, и тут же разозлился на неё на то, что она опрометчиво посмела стать женой другого. И вот к чему это привело, я же теперь и расхлёбывай всю эту круто заваренную кашу.

И, что характерно, мне было наплевать на несвоевременность моих прозрений. Что мне была смерть перед лицом почти обретённого счастья?

Вот почему я посмотрел на неё снисходительно и, как мне показалось, убийственно равнодушно.

— Ваша фамилия ***, а вовсе никакой не Г омер. Я читала ваш роман «Для кого восходит Солнце?» с карандашом в руках. Вот книга, видите, лежит на моём ночном столике, вся исчёрканная восклицательными знаками. О, как вы правы! Хочу вам сказать, что ничего лучше я не читала в своей жизни. И я так рада, что мне удалось познакомиться с вами. Мне тоже очень приятно.

— Одну секундочку, — встряла Сцилла. — Я вам не мешаю общаться?

— Мешаете, разумеется, — подтвердила Натали.

— Эллина, погоди, дай человеку сказать. Поверьте, я очень ценю ваше мнение, Натали, — продолжал я извиваться ящерицей.

Видимо, моя боевая подруга была готова ко всему, только не к встрече читательницы с писателем, да ещё в такой не совсем обычной обстановке и уж в совсем не подходящее для такой мирной акции время.

— Я бы посоветовала этой шлюхе заткнуться, а тебе, Гомер, подумать о своей жизни, — нервно бросила она в мою сторону, переходя на харибдский язык агрессии. За подобным предупреждением обычно следуют ещё более оскорбительные слова. А далее — необратимые и неконтролируемые действия. Теперь во мне ожил какой–то умный волк.

Я посмотрел в глаза Натали. Она не отвела своих глаз. Мы поняли друг друга. И я проникся уверенностью, что только так — с первого взгляда! лазером! по сердцу! — и должно быть в жизни, и если у меня до сих пор так не бывало, то вовсе не потому, что подобного не бывает вообще, а потому, что так бывает крайне редко. Теперь мне было что терять и за что бороться.

Ящерица во мне вновь шевельнулась, увеличиваясь в размерах и наливаясь матёрой волчьей силой.

— Элла, я весь внимание.

— Не будем терять времени. Сейчас ты возьмёшь пистолет, вот этот.

Она бросила на лёгкое и пышное, как бы взбитое, покрывало тяжёлый стальной револьвер, который буквально утонул в кремовых кружевах. Я не мог отвести от него взгляда и стоял, как парализованный. Оружие было красивым.

— Бери, что стоишь как истукан.

Я сделал шаг на негнущихся ногах, взял в ладонь револьвер — и вместо ожидаемой уверенности на меня накатил панический страх.

— Сейчас ты выстрелишь в эту шлюху и сделаешь дырку в её похабном сердце, — сказала Эллина. Она вновь чувствовала себя, как акула в воде.

Я поднял на неё глаза, в которых, по моей задумке (и не надо было большого актёрского таланта, чтобы сыграть это), должны были отразиться мутное безволие и покорность.

— Да, да, выстрелишь. А если не выстрелишь, то это сделаю я. И рука моя не дрогнет, как ты понимаешь. Но на рукоятке будут отпечатки твоих пальцев. Как и на ручках всех дверей в этом доме. Ты слишком джентльмен, иногда надо позволять даме открывать двери. Получается, убьёшь её всё равно ты. Соображаешь?

Я пытался соображать.

— Ты убьёшь эту стерву, заберешь её колье — не беспокойся, я знаю, где оно лежит, пусть тебя это не слишком волнует: ведь достанется оно мне, и вполне заслуженно, не так ли?

Я кивнул, как будто мы уже грабили награбленное.

— После этого ты ранишь меня, легонько, для отвода глаз, — и я дам тебе шанс: отпущу тебя на свободу, а сама позвоню в милицию. Ты успеешь спрятаться очень далеко, если не полный идиот. Я даже подскажу куда. Это и есть моё предложение, от которого не советую тебе отказываться, — если ты нормальный, если ты выбираешь жизнь, конечно.

Я пытался сосредоточиться, но у меня это плохо получалось.

— Я избрала тебя месяц назад, и с того момента ты был обречён, как упитанный, но нерасторопный, телец. У меня на сию секунду имеется стопроцентное алиби, а из тебя хлещут стопроцентные мотивы. Ты использовал меня, свою доверчивую любовницу, которая буквально вчера бросила тебя. Ты мстишь, потому что у тебя неустойчивая, как у всех писателей, психика; и после бессонной ночи ты решил примерно наказать меня, заодно поживиться как человек умный и преспокойно бежать заграницу. Пойди, докажи обратное.

Эллина раскрывала свои планы до конца и делала это с видимым удовольствием.

Я никогда не понимал, зачем в кино людоеды и подонки с извращённым сладострастием объясняют своим жертвам причины и логику своих преступлений, словно доказывая какую–то теорему, доставшуюся нам от Пифагора. Мне казалось, я бы на месте палачей убивал как можно скорее, без лишних слов. Зачем слова, если у тебя есть цель? Жертва всё равно обречена, убивай и получай своё бабло. Получай — и сматывайся. Ей богу, я даже переживал за подонков, осуждал их за так некстати открывшуюся сентиментальность, снижавшую эффективность и безопасность акции.

И вот сейчас до меня дошло: одно дело убить, и совсем другое — победить, надругаться над святым, то есть воодрузить на шпиле жизни свой штандарт, доказать свою правоту — и тогда ты уже не банальный палач и убийца, а будто бы идейный борец за справедливость, за правду жизни. Если ты уверен, что все люди одинаково скоты, только все по–разному прикрываются красивыми словами, — то ты уже не киллер и подонок, а романтик с большой дороги. Еретик. Революционер. Гроза обывателей. Германн.

Ты (читай — Вы, Эллина Васильевна) по–настоящему, по Сцильи, умён (умна), а все они (читай — я, Натали) по–настоящему глупы.

В своей статье я писал: «И все же рассудим здраво: если визит старухи в ответ на вполне реальное вторжение Германна объявить плодом воспалённого воображения, значит ожидаемое обогащение тоже следует признать миражем. Но где вы видели прагматика, который отказывается от гарантированных дивидендов! Если деньги доступны только «в пакете» с чертовщиной — да здравствует чертовщина, да здравствует мёртвая старуха! Придумайте всё что угодно, не трогайте только реальность обогащения. Так единственной реальностью становится логика. Какова логика — такова и реальность. Так выдаётся желаемое за действительное тем, кто посмеивался над «неверными» страстями, искажающими реальность. Скажите после этого, что фортуна не смеётся последней…»

И вот этот штрих — глупая похвальба злодея — помог мне осознать всю катастрофичность ситуации: мы с Натали обречены, назад пути нет, а Элка, гадина, на девяносто процентов уже в раю, куда вползла благодаря нашей щепетильности и мягкотелости. За мефистофелевским смехом следуют выстрелы. Потом опять смех. Необратимость.

Но этот же штрих дал мне дурацкую надежду: иногда злодеи на глазах зрителей заслуженно и фатально превращались из палачей — в жертвы: расплачивались за своё легкомысленное отношение к деньгам. Это в тех бездарных фильмах, где добро побеждает зло безо всяких на то оснований.

Эллине важно было, чтобы я принял её сторону: тогда бассейн и камин станут вожделенной наградой, а не случайным трофеем; глупость же её обернётся умом. Ей важно было утвердить справедливость, которую подпирают незыблемые колоннады здравого смысла, а не побыструхе лишить жизни подвернувшихся статистов, запутавшихся в дорогих декорациях.

Ведь я писал: «Впереди же, несомненно, ждало счастие, «дети, внуки и правнуки», а также множество славных дел. Где добро, где зло? Если посредством зла и преступления можно достигать добра, то существенная разница между адом и раем, Богом и Мефистофилем, добром и злом — просто исчезает.

И инструмент, с помощью которого можно провернуть эту нехитрую, но очень полезную комбинацию, называется разум, могучий инженерно–интриганский ум. Собственно, интеллект, а не разум.

Германн вызвал тайную недоброжелательность сначала у повествователя, а затем и у провидения вовсе не потому, что он был сыном обрусевшего немца или инженером, — это следствия, симптомы, а не первопричина. Подлинная причина — в уверенности, что можно проигнорировать «страсть», сильные душевные движения, подчинить их воле рассудка, холодному расчёту. Это и есть каверзный и коварный способ смешать добро со злом и отождествить добро с пользой, выгодой, расчётом».

И я вступил в диалог — понятно, хотел выиграть время (продлить жизнь! любой ценой! это выше нас) и, попутно, если получится, заглянуть в душу человека так глубоко, как не заглянешь при иных обстоятельствах никогда (проклятая писательская страсть: можно подумать, тебе на том свете дадут дописать «нечто о вечном»).

— А почему ты выбрала меня?

— Да потому что ты подвернулся под руку, дорогой; и потом — я тоже прочитала твою книгу. И узнала о тебе кое–что такое, о чём ты и сам не догадываешься. Ты создан для таких, как я, извини за грубую шутку. Не надо быть таким вызывающе бесхитростным и простодушным. На ослах воду возят — не мной ведь придумано.

— Зачем же ты обзываешься Гомером?

— Ты слеп, словно Г омер, и благороден, как дурак. Ты глуп, хотя считаешь себя умным. Кроме всего прочего, Гомера ведь не было. Он — миф. И ты — миф.

— Хорошо. Предположим. А почему бы тебе не пристрелить меня прямо сейчас — так сказать, почему бы не развеять миф прямо в ноосферу?

— Это хорошая мысль. Но не глубокая. В подозреваемых останусь одна лишь я. А я должна быть чиста как стёклышко, я должна быть в стороне от любых подозрений. У меня большие планы на жизнь. Ты — мой шанс, а я, надеюсь, — твой. При этом, заметь, я без тебя обойдусь, а ты без меня — пропадёшь. А теперь я обращаюсь к даме в наручниках. Мне хочется, чтобы ты знала, Натали, как ты унижена жизнью. То, что тебя сейчас не станет, это заключительный этап, финал. А проиграла ты давно. Ты знала, что твой муж спал со мной?

— И не только с тобой.

— Значит, знала. И молчала как дура.

— Я всё равно с ним развелась бы. Мне он стал не нужен. Он бы не дождался от меня детей.

При этом Натали смотрела на меня.

— Не дави на жалость, так я тебе и поверила. Да и в любом случае — поздно уже. А меня можете поздравить: я беременна. Беременных, помимо всего прочего, как- то неприлично подозревать. И волновать по пустякам не стоит, верно?

Я побледнел.

— Разумеется, отцом будет объявлен, кто же ещё? Ты, Гомер, нужен был мне на случай подстраховки: вдруг *** не способен с первого раза сделать мне ребёнка. Ты выполнял функцию не любовника, а качественного донора, ясно? Натали не станет, Гомер в бегах, *** женится на мне со спокойной совестью. Вот и всё. Кто сказал, что на свете счастья нет?

— Тот же, кто написал «Пиковую даму», если тебе так интересно.

— Не хами, Гомер. Мне наплевать. Теперь вам понятна ваша ничтожная роль в жизни? А сейчас твой выход, Гомер. Пристрели эту тёлку.

По–настоящему меня смущало только одно: почему она так легко отдала мне в руки оружие — неужели полагает, что я абсолютно деморализован?

— Хочу задать тебе только один вопрос. Можно?

— Валяй. Я сейчас добрая.

— Ты кого–нибудь любила в своей жизни?

— Что за вопрос! Разве таким должен быть вопрос человека, стоящего одной ногой в могиле, извини за откровенность? Какая разница, любила я или нет?

— Ты не ответила на мой вопрос.

— Хорошо. Я отвечу. Я не могу позволить себе роскошь любить в мире, где путь к успеху открывает ненависть. Это было бы глупо. Вот рожу себе девочку — её и буду любить.

— А вдруг родится мальчик?

— Что мне делать с мальчиком? Мне нужна девочка, похожая на меня.

— А вдруг она будет похожа на меня?

Казалось, я разозлил Эллину не на шутку. Но и злость её в этот момент была мне на руку, главное — лишить её хладнокровия.

Без риска было не обойтись. В этот момент я, казалось бы, всё просчитав, взвёл курок, направил пистолет на Эллину, будущую мать моего ребёнка, и без лишних слов нажал на спусковой крючок.

Раздался издевательски слабый щелчок. Типа «пшик».

Шестым чувством я ожидал именно этого. Поэтому я быстро повторил операцию.

Результат был тем же.

Эллина как опытный воспитатель терпеливо дала мне возможность проделать глупость и в третий раз.

Тщетно.

— Ты не прошёл испытание, — сказала она, наведя на меня, вне всякого сомнения, заряженный и готовый к делу другой пистолет. Видимо, я ожидал и этого, потому что у меня был готов ответ:

— Я прошёл испытание, — сказал я.

— Ты не прошёл испытание.

Раздался выстрел.

III

Ум, инструмент духовного развития, для дурака является всего лишь возможностью надуть себя и ближнего своего.

*** сидел у себя в кабинете и мрачно курил трубку.

Перед ним на столе лежало письмо, набранное на компьютере. Его написала та развратная до мозга костей няня Элина, кажется, или Алина, которая с самого начала положила на него глаз. Внешне сдержанная и неприступно–корректная, чем, собственно, она его и зацепила; а ведь повёлся на самый распространённый типаж: училка в борделе — как можно было сразу не догадаться?

Хорошо. Адюльтер имел место. Но на всё есть своя манера и своя такса. Эти нюансы, эти приступы страсти можно оговорить в устном контракте — и нет проблем. Месяц, другой — и найдём новую няню, если старая понимает жизнь неправильно.

Однако из письма следовало, что она беременна. Залетела. И именно от него, от ***. Ситуация, конечно, не катастрофическая, но весьма щекотливая. Следовало что–то предпринять, и срочно.

Впрочем, письмо было прежде всего информационным по характеру, без претензий, что, на первый взгляд, облегчало положение. С другой стороны, в письме была цепкость, которая и раздражала его, и отчасти вызывала уважение. Его переиграли и предлагали это признать: вот что задевало самолюбие ***. Денег было не жалко, однако следовало проучить эту выскочку, и проучить так, чтобы другим неповадно было.

Надо было решить, какое избрать наказание. Вышвырнуть за порог без денег и объяснений?

Возможна нежелательная огласка. Скорее всего, её не будет, однако он привык исходить в жизни из самых худших предположений и допущений; отсюда две прямые выгоды: во–первых, ты, как правило, получаешь больше того, на что рассчитывал, а во–вторых, ты всегда готов к худшему. Вот почему ты всегда в выигрыше.

Итак, теоретически возможна нежелательная огласка; следовательно, от этого и будем плясать.

Запугать?

Может — сработает; а может — нет. Если нет, то появятся осложнения с Натали, с которой и так проблем хватает.

Сунуть денег, купить квартиру — и до свидания?

Письмо не отпускало, и он перечитывал его снова и снова: «Можете мне верить или не верить, но я полюбила вас с первого взгляда». Ну, это ладно — хотя, если разобраться, говорит лестные вещи. «Ребёнок Ваш, можете не сомневаться в этом, если не хотите оскорбить меня. Клянусь всем святым: мамой, Богом. Чего Вам ещё? Можете оказаться от него и от меня — это Ваше право, хотя я не верю, что такой человек как Вы способен на это. Подумайте: я рожу Вам дочь, и мы можем быть счастливы».

Вот это «мы можем быть счастливы» — дерзко, конечно, но подкупает силой и простотой. Молодец баба. Не то что Наташка: требует каких–то чувств неземных. Ты сама сначала любить научись беззаветно, а потом требуй взамен.

А дальше — просто голова кругом: «я буду любить Вас всегда», «вечное блаженство быть с Вами как с мужчиной», «вырастет, и вы ещё поблагодарите судьбу», «у Вас может уже и не быть такого шанса, кто знает»… Да, девица использовала свой шанс до упора.

Сунуть денег — и до свидания?

Это самый распространённый, компромиссный и, чего греха таить, разумный вариант.

Но ведь ребёнок — это от Бога. Как быть? Кроме того, после такого письма наклёвываются и иные варианты…

У *** была любовница Лялька (кажется, это ненастоящее её имя) для имиджа — ноги от ушей, сиськи с силиконом. Та вымогала нагло и постоянно. Кажется, настало время закрыть эту лавочку.

Вообще, пора разобраться с бабами. Наглую содержанку — прочь; Наташке поставить ультиматум: или ты покладисто рожаешь — или получаешь выходное пособие; а этой Элине…

По самой простой ситуации никак не принималось решения. Может, пусть рожает? От такой шустрой и потомство может быть смышлёным, пронырливым, что в жизни далеко не последнее дело. Кто знает, где найдёшь, а где потеряешь…

Так что же, всё–таки переиграли? К тем, кого стоит уважать, одновременно просыпается и ненависть. Не зря столько лет твердил любимую поговорку: боятся — значит, уважают. Как странно устроен мир. Попадаешься именно в ту ловушку, о которой знаешь всё до последнего винтика. Вот и скажи после этого, что нет судьбы.

Г. *** решил в ближайший уик–энд слетать с Лялькой на юг и по возвращении объявить ей отставку. Сначала как следует потешиться, само собой, накувыркаться (чтобы силикон рябил в глазах: пусть отрабатывает, не в сказку попала), а потом принять кадровое решение. Как положено мужчине.

Но Лялька вдруг заупрямилась, отказалась лететь, и вскоре выяснилось почему: она решила опередить ***, уйти от него к другому, менее разборчивому миллионеру. Стала что–то ныть про квартиру, шубку с коротким ворсом, про «лучших друзей девушек» — бриллианты, надо полагать, но *** сразу её раскусил: девушка или набивает себе цену, вконец оборзев, или провоцирует скандал. В принципе, разрыв был в его интересах; но только он должен её бросить, а не она его. Дорогая шлюха нарушала правила игры.

Он грубо сорвался на ней и выставил её на улицу. Настроения это не добавило, и он во гневе решил уладить свои отношения с женой, а возможно, и с Элиной именно сегодня. Жена не ждёт, он предупредил её, что по делам улетает в Москву. Тем лучше. На его стороне ещё и фактор внезапности. В эстремальных обстоятельствах, когда на него давил форс–мажор, он хладнокровно принимал самые точные и взвешенные решения. Потом сам удивлялся. Водилось за ним такое. За это и уважали.

Машина подвезла его к воротам дома, и он отпустил шофёра.

Кто–то с пульта охраны впустил, не задавая лишних вопросов. Ещё со двора заметил приоткрытую дверь в бассейн — значит, там кто–то развлекался. Натали, кто же ещё. Поджимает губы, отказывается с ним спать. А после того как он избил её (кстати, именно после этого впервые грубо завалил Элину у себя в кабинете; и было приятно спариваться с этой смуглой тёлкой, которая в порыве страсти кричала: «Ты миллионер! Ты миллионер!»), вообще замкнулась и не желает с ним поговорить по душам.

Но сегодня, сейчас этот разговор состоится. Посторонних в доме быть не должно. Сын гостит у бабушки Дарьи Петровны, железной леди, которая выковала его, своего сына, из булата.

Мокрые следы вели в спальню жены. *** не раздеваясь поднялся — и услышал голоса. В спальне у Натали, его жены?

Причём один голос был мужским, а второй, смутно знакомый, принадлежал женщине. Эти двое и разговаривали в своё удовольствие. Он быстро определил, что обладательница женского голоса — Элина; что она здесь делает? В спальне у его жены?

А вот и Натали вступила в разговор, говорит спокойно, без крика. Что за чертовщина?

Опять заговорила Элина. *** подошёл, приложил ухо к массивной двери и прислушался:

— Разумеется, отцом будет объявлен ***, кто же ещё? Ты, Гомер, нужен был мне на случай подстраховки: вдруг *** не способен с первого раза сделать мне ребёнка. Ты выполнял функцию не любовника, а качественного донора, ясно? Натали не станет, Гомер в бегах, *** женится на мне со спокойной совестью. Вот и всё. Кто сказал, что на свете счастья нет?

— Тот же, кто написал «Пиковую даму», если тебе так интересно.

— Не хами, Гомер. Мне наплевать. Теперь вам понятна ваша ничтожная роль в жизни? Теперь твой выход, Гомер. Пристрели эту тёлку.

Не дожидаясь продолжения милой беседы *** решил заглянуть в свой кабинет (рядом, через дверь): там в особой деревянной коробке из–под сигар хранится пистолет ещё советского образца. Зарегистрированный, всё как положено. Между прочим, в тире упражнялся всего пару дней назад. Рука тверда. Сейчас хозяин объяснит всем присутствующим, но не очень–то званым, что такое счастье.

Он вновь подошёл к двери. На сей раз было тихо. Потом последовала краткая реплика Элины.

В этот момент он распахнул дверь.

Раздался выстрел.

IV

Варвары — это люди с высочайшим интеллектом, для которых священно только то, что убивает личность.

Мне показалось, пуля попала мне в левое плечо, куда–то в область сердца, я выронил револьвер (успел услышать тупой звук падающего предмета на паркет — хорошо, плотно положенный, потому и звук тупой), повалился на пол и потерял сознание.

Когда я пришёл в себя (сразу как–то понял, что стреляли не в меня), приподнялся из последних сил и обвёл глазами комнату, взору моему предстала картина неожиданная: Натали рыдала, рядом со мной развалился ***, он кряхтел и булькал, дальше я не видел ничего — мешала кровать.

Правой рукой я нащупал и сжал тот самый пистолет, из которого стрелял в Эллину. Дама в наручниках по–прежнему выла. Я отодвинулся от ***.

Делать было нечего: ситуация требовала от меня смелого поступка; я резко выдохнул, как перед прыжком в бассейн, и поднялся — сначала на четвереньки, а потом, осмотревшись, и в полный рост.

Эллина лежала без движения. Натали по–прежнему всхлипывала и причитала.

— Что произошло? — спросил я.

Натали отвечала невразумительно. Она была в шоке.

Мне казалось, я был не в шоке: голова соображала быстро и ясно; только вот я никак не мог решить, что мне делать в принципе или хотя бы что необходимо предпринять в следующую минуту. Ни единой мысли по этому поводу.

Вот почему я опять твёрдым голосом и, вроде бы по делу, спросил:

— Что произошло?

С Натали началась истерика. Она буквально стала биться о паркет, и на этот раз мне показалось, что выложен он не так хорошо, как это должно быть в богатом доме.

Я решил начать с её чудесного освобождения.

Однако тут же отчего–то передумал: сообразил, что мне выгодно быть единоличным хозяином положения. Душу мою накрыла, как это ни прискорбно, — тень Германна, который представлялся мне не иначе как высоким красавцем в широком чёрном плаще и шляпе. Честность писателя не позволила мне спутать это шершавое ощущение — материальность тени — ни с каким другим. Это несравненно хуже, нежели обнаружить в себе реликтовые следы ящерицы или волка, ибо неожиданное наличие тени ставило под сомнение моё гордое заявление — «Я прошёл испытание».

Но я не мог не протянуть руку вызванной к жизни тени — желание безопасно и гарантированно обогатиться, «составить счастие моей жизни» было сильнее меня.

И, что важнее всего, я, оказывается, в глубине души допускал эту великолепную в своей гнусности возможность — пожить в шкуре Германна, — хотя готов был поклясться, что во мне нет подлой черноты, что я выше и чище низменных страстей.

Я помимо воли просчитал (весьма хладнокровно, надо заметить) все выгоды положения (как, оказывается, делал это тогда, когда в качестве зрителя фильма участвовал в разборках на стороне разговорчивых подонков).

Во–первых, Сцилла и, хуже того, Харибда, была мертва, — и руку к этому приложил беспомощно хрипящий бизнесмен. Она, судя по всему, смертельно ранила его. Одновременно прозвучали два выстрела. Ядовитые гады сожрали друг друга. Это хорошо.

Во–вторых.

В общем, я подошел к раскинувшейся в красивой позе Харибде (даже смерть была к лицу моей суровой подруге!) и нежно взял её за запястье. Пульса не было, как я и ожидал; однако я не опустил её руку, а навёл сжимаемый безжизненной кистью пистолет на ***.

Натали, увидев это, перестала плакать.

Раздался выстрел.

Я не помню, чтобы я хоть раз стрелял в своей жизни; однако контрольный выстрел удался на славу: пуля угодила точно в голову. В лоб. Прямо по центру. Как- то весьма симметрично, даже не обезобразив лицо усопшего; напротив, придав ему нечто отстранённо экзотическое, скорее всего — индийское.

Вот к чему приводит бесконечное насилие на экранах: мы, оказывается, и стрелять умеем, хотя никогда этому не учились специально. Визуальный опыт — это ведь и психологический опыт. Что ещё смещено и перевёрнуто с ног на голову в смущённых наших душах? Можно ли после этого верить себе?

Натали перестала плакать, глаза её прояснились, подобно небу (вот чудо!), — и это сильно облегчило мне то, что я про себя смутно назвал «в-третьих». Я подошёл к ней, устало присел рядом и произнёс голосом изрядно утомлённого путника, возможно, иностранца:

— После того как эти подонки. как эти двое — что на них нашло, о, боже?! — пристрелили друг друга на наших глазах. Не соблаговолите ли вы стать моей женой?

Я заглянул в её глаза — и прочитал там, то, что и рассчитывал прочитать: она, не беря никого в свидетели, также решала для себя дилемму, допустить ли к душе своей тень Германна — или.

Что–то было у меня по этому поводу в моей статье. Но вот что именно?

Я вдруг почувствовал, что напрочь забыл содержание статьи, что оно необратимо утрачено и что писана работа моя другим человеком — не тем, который сидел рядом с прелестной женщиной и готовил им обоим ослепительное в своей уже почти реальности «в-четвёртых».

— Умоляю, не говорите мне «нет», — сказал я, наклоняясь над распростёртым телом ***; правая ладонь покойного также не желала расставаться с оружием. Я шевельнул пистолет — он будто прирос к коже (что я отметил с большим удовлетворением).

Натали внимательно следила за моими действиями.

— Так могу ли я рассчитывать? — смиренно произнёс я, не поднимая глаз.

— Вы просчитались, — был ответ.

Я поднял голову.

Раздался выстрел.

V

Лучшие романы рождаются из презрения к читателю, не способ–ному их понять.

Натали сидела у себя в комнате, склонив голову над книгой. Опус был забавным, из нынешних новых романов.

Ведь просила же пышногрудую, с атласной кожей подругу Лизу: дай мне почитать что–нибудь из современного, но чтобы для души, то есть такой роман, в котором не было бы мужского умничанья, грязного секса, тяжёлой женской судьбы, трагического конца, а была бы мягкая женская любовь (в идеале — лесбийская), волнующая мелодрама, плавно перетекающая в бесконечный хэппи–енд.

— Не знаю, есть ли такие романы, — отвечала подруга. — Да вот не хочешь ли книжку «Лёгкий мужской роман»? Мой нынешний спонсор держит её на столе у себя в кабинете. Иногда смеётся.

— Значит, там мужской шовинизм.

— С чего ты взяла?

— Мужчины смеются только тогда, когда удаётся унизить женщину.

— Прикольно. А рядом лежит «Для кого восходит Солнце?». Кажется, про любовь. Мне так показалось.

— Давай, тащи.

Книжка оказалась не про любовь, а про идеалы. Повстречала бы автора — выцарапала бы глаза. Какие–то выдумки про жизнь и про людей; читаешь — и чувствуешь себя полной идиоткой, да ещё и грязной гадиной, хотя он, вроде, и не оскорбляет женщин, скорее пишет жуткую правду про мужчин.

И тут случайно выяснилось, что с автором этого романа крутит роман вторая няня нашего самородка, тупицы Павла. Зовут её Эллина. Имя претенциозное, но вместе с тем словно предназначенное для обслуги. Конечно, она тут же начала строить глаза моему ненаглядному муженьку, Жорику, г. ***. Думает, я этого не замечаю. А я о Жорике знаю всё — даже то, чего он сам не знает.

Конечно, придётся проучить эту выскочку (хотя фигура у неё ничего.) — подставить её так, чтобы на всю жизнь запомнила. Вот это будет роман. Мстительность украшает женщину, что бы там ни говорили, а умную женщину — вдвойне.

Самая страшная и эффективная месть — самая простая. До жути примитивная. Надо выставить её воровкой — выйдет дёшево и сердито. Ославлю на всю вселенную. Украдёт у меня, скажем, колье: я же вижу, как у неё блестят глаза при виде этих переливающихся каменьев. Вот я и подброшу ей «лучших друзей девушек» (которые, кстати, неплохо бы гармонировали с блеском её жадных глазищ).

Завтра Жорик укатит со своей Лялькой на уик–енд (пусть потешится — мне же меньше забот) — чем не шанс?

Попрошу её побыть «хозяйкой» на пару часов; как раз в это время колье исчезнет и найдётся в её сумочке (всё будет со свидетелями, само собой: охранник явится по специальному сигналу, не раньше). Жорик (он что–то сердит последнее время) разберётся быстро, Эллина это знает; поэтому станет умолять не выдавать её. Взамен я потребую доказательств неверности своего супруга (хотя и устного её признания будет — за глаза). И этот факт я также задокументирую. В результате в руках у меня окажутся и он, и она. В принципе, я уже хоть завтра могу требовать развода; а могу выждать ещё, когда он всерьёз распустит руки (спровоцировать его — раз плюнуть). Пара синяков — пара пустяков; но зато развод по самому выгодному сценарию для меня будет обеспечен.

Эллина, как и следовало ожидать, легко согласилась заменить хозяйку.

Однако эта девка переиграла Натали — та просто не ожидала подобной прыти от няни. Они, словно подружки, по просьбе Натали поднялись в её спальню под невинным предлогом — примерить колье под новое платье. «Простушка» Эллина сначала даже отнекивалась. А потом.

Потом разыгралась трагедия. Наручники, насилие, унижение (а у Эллины самым волнующим местом оказалась грудь, да, грудь!). Конечно, у Натали были свои козыри (например, пистолет, предусмотрительно положенный под подушку (до него, слава Богу, можно было дотянуться!), подслушивающее устройство); но в целом, надо признать, ситуацию контролировала Эллина.

Появление и поведение Гомера было приятной неожиданностью. Казалось, он ведёт себя так, будто герой его книги заглянул в её спальню. Но потом всё встало на свои места: мужчина, как и следовало ожидать, оказался типичным мужланом, умолявшим её о любви под дулом пистолета.

Разумеется, она подыграла ему. Незнакомец, которому удивительно шло имя Гомер, наклонился над трупом мужа, давая понять, что у неё нет выхода: или она говорит «да, любимый» — или немедленно падёт от руки трупа–мужа, как он только что на её глазах был добит бездыханной интриганкой. Мёртвые убивают живых: это давно уже никого не удивляет.

Натали рассчитала всё до секунд. Услышав «так могу ли я рассчитывать?», она быстро сунула руку под подушку и вытащила оттуда дорогой револьвер, похожий на безобидную безделушку. Чтобы не пришлось добивать человека вторым выстрелом, чтобы не продлять его агонию, да и самой понапрасну не испытывать отрицательных эмоций — не подпускать к себе смертных страхов, она целилась прямо в голову; но Г омер неожиданно дернул головой и пуля попала ему в горло. Он захрипел и повалился.

Она легко отскочила от батареи на расстояние вытянутой руки и склонилась над ним.

Раздался выстрел.

VI

Воевать с женщиной бессмысленно: победа унижает мужчину, а поражение, естественно, не красит.

Тот, кого дамы называли Гомером, лежал на паркете (всё же надо отдать должное: паркетные рейки были подогнаны одна к другой накрепко, и даже не шевельнулись, приняв тело) рядом с ***. Рука Гомера накрыла руку ***, и со стороны могло казаться, что мужчины лежат на спинах, взявшись за руки, и рассматривают потолок, заслоняющий им небо.

Гомер улыбался: в его памяти мгновенно всплыли строки, казалось бы, забытой напрочь статьи. Он писал: «Однако миропорядок не пожелал выкраиваться по лекалам Г ерманна. Фортуна, как бы исчезнув, вскоре капризно объявилась. Она почему–то решила примерно наказать не только «нетвёрдых» игроков–шалопаев, но и «не мота» с суровой душой. Именно провидение, в конечном счёте, заставило самоуверенного Германна «обдёрнуться» и всучило ему чёрную метку недоброжелательности — пиковую даму вместо вожделенного туза. Или это было дело случая?»

Над ним склонилось лицо прекрасной незнакомки — Натали, женщины, с которой он познакомился совсем недавно, но знал целую вечность, ибо искал её всю жизнь. И вот — нашёл.

— Зачем вы стреляли в меня? — спросил он, стараясь не обидеть её своим вопросом.

— Как зачем? Вы ведь решили действовать, как мой муж, г. ***. Вы сделали меня своей сообщницей. Вы решили действовать с позиции силы и запугать меня. Вы не оставили мне выбора. Вы же варвар. Вы — чудовище.

— С чего вы взяли? — хитро прищурился он.

— Вы хотите сказать, я не права?

Она улыбнулась — и подмигнула ему. Гомер готов был поклясться, что сделала она это с намерением и будучи в курсе всех его непростых отношений с «Пиковой дамой».

— Хорошо, давайте начистоту. У нас были бы деньги, я чувствую, что готов полюбить вас. Что помешало бы нам быть счастливыми?

— Вы знаете, именно то, о чём вы писали. Помните? «Чудовище — это слишком простая формула героя для позднего Пушкина. Иначе сказать, «чудовище» Германн заслужил не потому, что в нём совсем нет ничего человеческого, душевного, а потому, что его «расчёты» дьявольски размывали незримые, но определённые грани между добром и злом. Наш герой и справедлив, и честен, и принципиален на свой прагматический лад. Меньше всего он напоминает опереточного злодея с чёрной душой. В том–то и дело, что всё дальнейшее оказалось возможным вследствие того, что мастерский расчёт в сочетании с пылким (нездоровым?) воображением резко усложнил картину простой и грубой реальности, придав ей черты таинственной бесплотности, что позволило довершить нравственный портрет героя. Собственно, усложнение реальности означало всё то же магическое стирание отчётливых пределов между миром тем и этим, сном и явью, иррациональным бредом и расчётом. Незаметно для себя серьёзный Германн втянулся в игру, где он давно уже был de facto вне морали, продолжая мерить действия свои мерками графини, Томского, Лизаветы…»

Такие как я и такие как вы не могут быть счастливы. Мы выбрали деньги. Мы заигрались. Только варвары могут играть в жизнь.

— Но я не играл! — возопил Гомер, тщеславно возомнивший себя Одиссеем.

— Получается, что играл. Жорика ведь убил? Убил. Значит, играл.

— Но ведь он был сволочь. Взамен я хотел получить любовь и счастье. Разве это не благородные желания?

— Убьёшь сволочь — сам станешь сволочью. А любовь и счастье строятся не на крови.

— Откуда ты всё это знаешь? Ты угадываешь мои тайные мысли? Мне хочется пригласить тебя на мазурку.

— Откуда я знаю, что человек вовсе не так плох, как на себя наговаривает, но отнюдь не так хорош, как он себе воображает? — спросила «Лиза» (лиса, лиса!). — Я не могу позволить себе роскошь жить иллюзиями в надежде заколдовать и изменить реальность.

Она склонилась над теряющим сознание Г омером. Лицо её показалось до боли знакомым: это была сама омолодившаяся Пиковая дама, подмигивающая ему беспрерывно — так, словно лицо её перекосил нервный тик.

Раздался выстрел.

VII

Шутливый тон — не просто уместен, но даже наиболее адекватен для передачи исключительно серьезного философского содержания.

У ворот особняка стояли три кареты скорой помощи, то есть три белых микроавтобуса «Фольксваген», с разных сторон перечёркнутые кроваво–красными крестами.

— Заходите, пожалуйста, в дом, — настойчиво приглашал изрядно перепуганный охранник (он всё ждал условного знака от строгой хозяйки, но так и не дождался; а когда началась стрельба, он панически покинул пост и, благоразумно выждав несколько минут в подсобке, в соответствии с инструкцией позвонил в правоохранительные органы и вызвал «скорую»). — Там три трупа и один ещё живой. Какой–то мужчина.

— Никуда я не пойду, — хладнокровно парировал, очевидно, главный врач прибывшей бригады. Его полное лицо было в пшеничных подусниках, и флегма очень шла к его мягким чертам. — Сначала пусть осмотрит дом милиция. Моя милиция меня стережёт и бережёт от глупостей. Разве нет?

— Милиция будет с минуты на минуту, а там человек умирает, — уже гораздо спокойнее и миролюбивее сказал охранник с кобурой на боку.

— Никуда я не пойду, — продолжал тянуть своё главный. — Мне что, больше всех платят, что ли? Мне что, заплатят за нарушение инструкции?

Охранник между тем успокоился окончательно: он предупредил всех своевременно (несколько проведённых в страхе за свою жизнь минут не в счёт, это недоказуемо), он тоже выполнил ту работу, за которую ему платят, а там — как себе хотят. На то они и власти. И боссы.

Когда к Г омеру, убившему Натали из пистолета, зажатого в руке Жорика, вновь вернулось сознание, он ожидал увидеть продырявленное лицо пикантной старухи.

Но на сей раз над ним склонился усатый туз в белом халате. Врач?

«Истекает кровью», — услышал он неторопливый вердикт и прикрыл глаза. Неужели это о нём? Как можно истекать кровью и испытывать неземное блаженство?

Как всё перепутано на белом свете. Мы столько ещё о себе не знаем. Да и узнаем ли когда–нибудь правду, которую страшимся знать?

Впрочем, он нисколько не удивился бы, если бы вдруг открылось, что над ним колдует ласковый персонал с того света. Кто бы то ни был, эта говорливая толпа мешала ему дочитывать заключительные строки, которые он воспринимал то ли как завещание, то ли как напутствие. Свой же собственный текст он читал так, будто видел его впервые, и сквозь строки проступал сокровенный смысл, который он, вроде бы, в работу и не вкладывал. Уж не сошёл ли он с ума?

«А вот Германн сошёл с ума. Причём он как–то так слишком буквально, «по- немецки» сошёл с ума, так, что, будучи сумасшедшим, производит впечатление слегка просчитавшегося, обдёрнувшегося. Сошёл с ума — значит, ошибся, недоучёл, не додумал. Ошибка, сбой в механизме, подменили «туз» «дамой». Ещё чуть–чуть — и дама «сощурилась» бы самой фортуне. Вера в то, что всё могло быть иначе, нежели случилось, и есть сумасшествие. Сумасшествие Германна — это и метафора, и приговор одновременно.

Несмотря на вполне оптимистическое, «доброжелательное» «заключение» — всё вернулось на круги своя и пошло своим чередом — странная повесть, пиковое достижение пушкинской прозы, оставляет двойственное впечатление: с одной стороны, Германн закономерно сошёл с ума; а с другой стороны, причина, по которой он оказался во вполне реальной «Обуховской больнице в 17‑м нумере», — деньги, страсти и расчёт — никуда не исчезли из того мира, где нашли своё счастье Томский и Лизавета Ивановна. Женихи, «молодые люди, расчетливые в ветреном своем тщеславии», всё так же мало обращают внимания на хорошеньких и мечтательных бесприданниц, предпочитая им «наглых и холодных невест» в расчёте, конечно, на солидное приданое, на капитал (наглость, заметим, в свою очередь есть проявление расчёта: невесты также небезразличны к перспективам урвать свой куш, свой капитал, они нагло держатся именно с незавидными женихами).

Кто знает, не кружится ли среди них в мазурке новый пылкий инженер?

Вспоминаются, опять же, леденящие душу свидетельства из частной переписки.

Всё вернулось на круги своя?

Тень Германна (которого надобно увидеть как воплощённую гением Пушкина зловещую тень жизни и Человека) продолжала и продолжает витать над русской жизнью и литературой.

Вообще над жизнью и литературой».

В то время когда его быстро несли на носилках к одной из машин (всех нас, живых, к счастью, подгоняет страх смерти), Гомер мог бы увидеть пронзительно чистое голубоватое небо.

Оно было пугающе мирным.

Загрузка...