ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Листок из Гардарики

Глава 1

Поднялись высокие травы. На камнях и пнях совсем уже ожили мхи. Сумрачно стало в лесу – сквозь густую листву не пробиться солнечному свету. Пришла русальная неделя. На полях, крохотных клочках земли среди бескрайнего леса, зацвела рожь.

Семик, семик – великий праздник! Веселись, девушка, празднуй – оттого земле плодородие. И плодородие тебе. Полю цвет, тебе – румяна. О, Троица! Сошли с небес три ипостаси, и исполнились апостолы святого духа, заговорили на разных языках, во все стороны света понесли слова о христианстве, о любви, о милосердии, братстве. Это было на пятидесятый день после Пасхи…

Веселились девушки. Выбирали в лесу самую красивую березу, завивали ее, украшали на семик. Потом водили хороводы, целовали подружек сквозь березовые венки. Оттого им прибывало силы от березы и от земли – необъяснимой рождающей силы.

О, семик! Целительны твои березовые ветви.

И на троицын день водили девушки хоровод, выбирали из подружек самую красивую. Снова выбирали Настку, как уже три года выбирали. И еще, пожалуй, будут три года выбирать, потому что не находилось пока среди них девушки лучше Настки.

Женщины собирали в травах росу. На троицын день роса – лекарство от многих болезней. Настка несла к полю березку, и девушки с ней – парами. Колосилась рожь. Прибывало в земле плодородия.

Насткин праздник. У нее и милый в такой день появился. Когда впервые несла завитую березку – встретился на краю поля. Волосы соломенные, желтые, как поле перед жатвой, усы льняные – белые и мягкие, бородка едва пробивается, пушится. Молодой и пригожий. Подружкам он также приглянулся, тем, что позади Настки шли парами, – хоть и сердились они на него и гнали его прочь. Не ушел. Заулыбался, сорвал ленту с березки. А Настку он поцеловал в губы, пока руки ее были заняты. Всего лишь двенадцать лет исполнилось в ту пору Настке. Но подружки озлобились на нее за поцелуй, ведь были среди них и постарше, невесты уже были, обретшие плодородие. Подтолкнули Настку вперед. А тот, с соломенными волосами, праздничной лентой обвязал себе локоть, сел на краю поля, на пригорке, и достал резную дудку. Да все играл на этой дудке, пока подружки вели Настку возле ржи. И когда возвращались подружки – к церкви шли освящать колосья, – он все играл. Девушки до церкви не дошли, остановились в отдалении послушать дудку. Стояли, будто завороженные, – никто окрест так не умел играть.

Через неделю он опять приходил. С гусельками через плечо. Но в тот день не играл. И подумали, что не умеет он на гусельках, так носит – для виду. Подумали – хватит ему одного умения, на дудке играть. И того не мало! Пожали девушки плечами, отвернули лица – за что Господь уменьями дарит? Но не отходили от Настки… Человек назвался Берестом, а христианское имя ему было – Петр. Настка подала Петру колосок и сказала, что с паперти он, освященный. А тот сразу же съел Насткин колосок и ушел, словно затем только и приходил. Непонятный был человек, поэтому все оглядывались на него Насткины подружки – пока он не скрылся за лесом. И еще не раз приходил Берест. Говорили, приходил из-за реки, из-под Смоленска, но не знали, откуда точно. Сам Берест не рассказывал – все играл Настке на гусельках. Оказалось, умеет не хуже, чем на дудке. Придет, посмеется, худенькую Настку посадит на плечо и унесет ее в рощу, где светло и тихо. Там играет. Струны щиплет, ворожит. Девушки слушали, прячась за деревьями. И вздыхали. А Настка не вздыхала, слушала вполуха, часто прерывала игру и смеялась, видя за деревьями своих подруг. Настка с Берестом шептались о чем-то, и касался ее щеки его льняной ус. Девушки издалека видели это, а Настка вблизи не замечала. Подружки вздыхали за деревьями: непонятные оба – может, они друг для друга?

И случилось, перестал приходить Берест. О том в людях говорили разное. Говорили, что забрали его князья в свой Смоленск, в гридницу-дружину. Говорили, сотня половцев появилась в лесах. Неуловимые, жгут селения, грабят. Так и Берестов род, как будто, разорили половцы – половину людей вырезали, половину угнали в степь, Еще говорили, что свои же, смоленские, заманили Береста в лес и там убили его камнем – будто бы так они оберегали честь своих жен, которые все подряд вздыхали по красавцу-гусельщику, а на мужей, серых, лапотных, не хотели глядеть с некоторых пор. Были и такие, что говорили – женился Берест. На дудке заиграл посреди площади, к нему и сбежались девы. Из них самую лучшую выбрал он. Откуда ни погляди – княжна княжною. В богатых теремах, в расписных купеческих хоромах прижился Берест… Слушая все, очень грустила Настка, теперь часто пряталась от людей в светлой березовой роще. Лето прошло, но не повеселела Настка, забыли, как она смеется. Всё понимали старшие подружки и вздыхали, и потаенно все-таки завидовали Настке, хоть и не появлялся больше ее Берест. А Настка осенью пошла на Днепр. И спрашивала про Береста у проплывающих купцов. У одних, у других… Ждала на берегу ладьи из Смоленска, намерзлась за несколько дней. Купцы подавали ей поесть, а про Береста ничего не могли сказать, пожимали плечами. Не знали Береста эти купцы, приходили они издалека – из Новгорода, Ладоги. «Настка, Настка! – говорили. – Иди домой, не то замерзнешь до смерти или попадешься недоброму глазу». Но Настка не уходила, ждала, пряталась под берегом, под свисающими с крутизны корнями, спала в плавнях. И дождалась ладьи, спросила про Береста у смоленских купцов. Те ответили: «Знаем игреца! Но ты не жди его, Настка. Кружат вокруг него девы – ох! – одна другой краше. А ты – дитя перед ними. Видно, куражится над тобой игрец. На него похоже! Умеет…» Обиделась Настка до слез. Сказала купцам: «Буду ждать, буду! Вернется! В церковь пойду, попрошу Николу». С этим и возвратилась Настка в сельцо. А время совсем уж подвинулось к зиме. Небо было тяжкое, серое; дули холодные ветры…

По первому снегу пришел игрец Берест. Как ни в чем не бывало, веселый. В большой куньей шапке. Ничего не сказал. Спустился по ступенькам к Настке в землянку, распахнулся, скинул гусельки с плеча.

И опять засмеялась Настка.


Жил один человек по имени Митрох. Прозвание ему было – Быковал. Прозвание за то, что любил хватать за рога молодых бычков и, вывернув им головы, валить на землю. А однажды он будто бы заездил взрослого свирепого быка. Также лошадь Митроху повалить ничего не стоило: сядет верхом, да так стиснет лошади ребра, что та, едва живая, падает на месте. За силу и хмурый нрав люди побаивались Митроха, поэтому некоторых его темных дел как бы не замечали. А он, бывало, отнимал у людей то, в чем нуждался, или заставлял их делать, чего они не хотели, и еще намного разбойничал при дороге и на Днепре. И были у Митроха дружки – ватажка. По отдельности все тихие и послушные отцам. Но как сходились они вокруг своего ватажника, так теряли привычный облик, становились беспутными, разгульными и творили всякие безрассудства – напивались до беспамятства, гоняли по дворам девок, ломали чужие изгороди, забивали камнями чужих собак, выгоняли в лес скот, а тех, кто пытался помешать им, избивали. Отцы махали на них рукой:

– Пусть себе бьются к ночи! Лишь бы работали днем.

Но побаивались ватажники смоленских князей: прознают про беспутство, решат – лишние. Тогда засудят и к себе заберут, поселят в гриднице. Недругов много у князей, дружина под руками всегда нужна и пополнение к ней. Так отцы пугали ватажку князьями и судом, но надеялись ватажники, что далеко князья – не скоро к ним подберутся, и в ответ отцам только посмеивались. Посреди же всех смутьян Митрох хмурил брови…

Пришло время, повзрослела Настка. И невзлюбил Митрох Береста.


В такой же семик поставила Настка березу во ржи. Возвращалась с девушками, несла в руках колоски. И сама Настка была подобна колоску: высокая, гибкая… Старшие подруги косились на нее. Кажется, еще недавно была Настка маленькой девочкой, диковатым ребенком, а теперь расцвела, округлилась, яркая стала, как весенний день, и глядит уж не украдкой, а спокойно и тепло, держится уверенно, с превосходством – первая. Никто не говорил ей, что красивая, но она о том сама знала. И знала, что долго ей еще первой быть.

Смиренно вздыхали старшие подруги, вторые и третьи. За величавой Насткой шли парами и видели: как прежде, там на опушке, на взгорке сидит-дожидается Берест. Дудку держит в руках. Сам – стать статью. Посмотришь – поверишь, что смоленские девки от него не отстают. Такой только разок в глаза заглянет, а уж сердце девичье заходится, трепещет. И имя праздничное у игреца, березовое – белое имя. Все Настке! Как угадали они, что друг для друга! Мало ли людей на земле! Но уж угадали, – вздыхали подруги. Им никто не подсказывал. Напротив, кто-то желал бы и злое подсказать, насоветовать в болото. Вот Митрох, например…

Подруги переглянулись за спиной Настки:

– Скажем игрецу!

Не говорили еще, что угрюмый Митрох закружил возле Настки. Все ломал девичьи хороводы – появится внезапно, на девок страху нагонит, а Настку схватит за плечо и тянет ее из круга, не улыбнется. Ватажка же его тем временем поодаль дожидается… Настка из хоровода не шла, подсмеивалась над Митрохом, хотя знали подруги, что больно ей было от тяжести Митроховых лап. Скажет ему: «Принеси колоду». Он и тащит тяжеленную колоду на плече. Скажет Настка: «Посмотри, покосился крайний дом. Подложи под тот дом камень». Тогда берется Быковал одной ручищей за угол и поднимает дом, а другой ручищей вкладывает под венцы камень. В хороводе же над ним тайно насмехаются, но Митрох не видит этого. И не видят насмешек в ватажке, силой своего ватажника там поражены.

Рассказали обо всем Бересту. Думали, что он теперь обозлится на сумрачного Митроха и перед всеми его оговорит. Однако иначе повел себя игрец – достал из-за пазухи большого ужа и подарил его девушкам. Сказал:

– Он невзрачен, но тоже любит солнце.


Многие уже знали, что не превзойти Береста в игре, когда тот весел. И только Настка слышала, как он умел играть, когда был грустен. Уведет в свою рощу Настку, посадит в тайный тихий уголок возле двух валунов и заиграет. Что там дудка! Не диво, деревяшка деревяшкой. Несколько дырок. А поднесет ее к губам добрый Берест, да закроет глаза, да заиграет тихо-тихо – мягкой теплой ладонью возьмет за сердце. Сладостная песнь!

Так и в этот раз. Чуть-чуть взгрустнулось игрецу. Новая песнь разлилась по роще. Оттого в руке Настки легонько задрожала молодая березовая ветвь, таящая в себе плодородие. И сама Настка от песни задрожала, чего прежде никогда не было. Сердце чаще забилось, приневолилась душа. Не обрывала Настка смехом игру, не убегала в рощу. Созрел в поле ее колосок.

– О, песнь! О, милый!

Станет Настка березой. Тайную силу возьмет из земли. И юная, ранняя, в пустом еще лесу распустится нежными листками. Белая, первая… Вон – это грустное деревце. Оно так близко – оно ближе всех. Оно всех белее. И поет. И лес клонится.

– О, листок!..

Уже не играл а дудка, лежала в траве – деревяшка деревяшкой. Потемнело небо над лесом. Березовый веночек, кружась, поплыл по ручью, по журчащим порожкам – серебряный в свете луны. Шелковистые травы прядями спадали к воде, гадали-пророчили, стебли свои тянули за веночком. «Друг для друга! Судьба!» Ручей журчал на порожках, гадал-нагадывал на обмытых корнях: «Спешите, спешите любить!»

– О, листок!

Вот потерялся веночек, сгинул под крутым берегом в темноте. Может, так и судьба? Канула во тьме ее тонкая нить. Под чужими корнями, под далекими берегами спряталась от взгляда – разлука. Оборвалась та нить – не оборвалась. Попробуй угадай…

Настка с тревогой всматривалась в глаза Береста.

Все звали порожки: «Спешите любить!»


Были у игреца и Настки зложелатели. Все больше неприметные: серые и безликие. Хотя проявлялось иногда одно лицо – завистливое. Но лицо это всегда пряталось за чужие спины и подсматривало из-за угла. Имя его недостойно. И вот выбрал этот человек время и шепнул Митроху наедине, что чужак Берест сравнил его, Митроха, с ужом и назвал невзрачным. А между тем, сказал завистник, всем известно, какие сильные и красивые у Митроха ноги. Сравнили же его с безногим ужом. И вытерпеть такое, сказал, невозможно. Поэтому нужно игрецу отомстить.

Митрох с этим согласился. Но не из-за сравнения с ужом. Он сразу подумал про Настку и про то, что Берест чужак. Гусельками своими всех заворожил. И к каждому двору зовут чужака на праздник, и никто не скажет, чтобы он убирался прочь – к себе за Днепр. А может, за Днепром девок мало?.. Давно накипело у Митроха. Вспомнил, как смеялась над ним Настка. Задело. Совсем не так она смеялась, когда к ней подходил игрец. И ничего не замечала вокруг, когда играли Берестовы гусельки или дуда.

Все наговаривал Митроху завистник:

– Ты сидишь – так и сиди! А они в лесу вдвоем… Что будут делать, когда игрец отложит дудку? Молитвенник листать?

Скрипел зубами Митрох. Продолжал завистник:

– Березовый венок пустили по ручью. О судьбе своей гадали в темноте. И были они едва одетые. Я видел! Порожки на ручье всегда одно твердят – спешите любить. Сам слышал. А ты сиди!

Этого уже не смог стерпеть Митрох Быковал, позвал свою ватажку.

И пришли они на берег Днепра – в то место, где, знали, обычно переправлялся игрец. Нашли там под берегом его лодку-однодеревку и порубили ее топорами. Сами же затаились.

Пришел Берест только под утро. Взялся за лодку – столкнуть с песка – и обнаружил, что она разбита. Огляделся. Здесь-то ватажка и сыпанула с берега на песок. Без брани и криков – все было заранее решено – свалили игреца наземь и избили беспощадно, ногами затоптали чужака. Да по пальцам еще, по пальцам! Раздавили игрецу пальцы, чтобы гусельками своими да дудкой больше девок не смущал… Потом подняли на ноги стонущего, принялись отливать водой, чтоб пришел в себя. Решили, настало время поговорить.

– Радуйся, что совсем не убили, – сказал Митрох.

Еще раз зачерпнули воды. Дали под дых…

– Гляди-ка, уже зашевелился. Силен!

Засмеялись. Заметили дудку на груди Береста. Ткнули ему кулаком в бок.

– Эй, сыграй! Дождемся солнышка…

– Что молчишь, беленький?

Игрец хотел сказать, нo не смог – был полон рот песка. Пошевелил языком. Оттого песок заскрипел на зубах. Игрец закрыл глаза.

Тогда Митрох сорвал дудку с его груди.

– Я сыграю, – сказал он.

И раз-другой подул в отверстие дудки…

– Тю! Тю! – со смехом повторила ватажка получившийся звук.

Игрец выплюнул песок.

А Митрох сказал нахмурившись:

– Совсем плоха твоя дудка! Сопит – не играет.

– На бычьих хвостах тебе играть, – ответил Берест. При этих обидных словах в руке Митроха хрустнула дудка.

Но здесь зашикали друг на друга в ватажке – послышалось кому-то, будто крикнула невдалеке ночная птица. Да непохоже крикнула, слишком уж по-человечьи. Так ханы-половцы перекликаются друг с другом, когда крадутся ложбинкою в темноте. Половцы – люди степные, и кричать подобно лесной птице не умеют.

Прислушивались, всматривались в берег вверху и внизу. Успокоились – не кричала больше ночная птица. Видно, и впрямь послышалось. Светало. Берег был пуст. И опять подступили к Бересту.

– На хвостах играть? – с угрозой припомнил Митрох.

– Добьем его! – предложили ватажники. – Пойдет с жалобой к князьям! Отвечай после…

–Добьем, Митрох, а? И в реку его! И челн туда.

– Не, ватажка! – Быковал рукой отодвинул своих. – Этот с жалобой не пойдет. И наш суд должен быть справедливым: не дозвался еще своей смерти игрец. Не доиграл.

– И не доиграет! – сказали в ватажке. – Пальцы-то вона…

Митрох задумался. Сдвинулись его брови, мрачно наморщился лоб. Но скоро осенило:

– Он у нас с ветром попляшет…

И показал – как.

Переглянулись ватажники, согласились.

На высоком берегу, на самом краю отыскали подходящее дерево – вековую сосну; перетянули Бересту ремнями запястья и на тех же ремнях подтянули его кверху, к самым ветвям.

– Покрутишься теперь, – ухмыльнулся Митрох.

– Может, и снимет кто. Но про гусельки забудь, игрец…

И досказали уходя:

– Спаси тебя Христос!


***

Вот сошел Берест на землю. И сам удивился – будто не было на запястьях тонких ремней, будто пальцы его не были разбиты в кровь. И тело, переставшее болеть, вдруг обрело необычную легкость. Шел на юг по берегу реки, по песчаному мелководью. И с каждым шагом становилось вокруг него все темнее. Это тревожило: было время к утру, но спустилась ночь – как затмение. Шел игрец по воде, а ноги оставались сухими и не ощущали воды. Пригляделся – то была не вода. На локоть от земли стелился низовой туман. И закрыл этот туман реку, закрыл берега и поля. Только вдалеке виднелся полоской лес. Черно-синий, манящий. Повлекло туда Береста. Тревога его переросла в страх, но ноги сами несли… Наконец подошел, осмотрелся. Увидел маленькую церковь в лесу. Ворота в ее ограде были распахнуты, словно зазывали. Тут же увидел игрец могильник и свежую землю, разбросанную вокруг, и понял, что недавно здесь кого-то захоронили. Оттого в душе его стало тихо и печально.

Пролетающая мимо птица крикнула:

– Здесь Настка лежит, жена твоя!..

Сел тогда игрец возле этого могильника, вспомнил Настку и подумал, что лучше бы не ей, а ему здесь умереть.

И сказал:

– Жить бы тебе, Настка, и радоваться жизни, и родить детей. Сына родить! Выйди из земли, Настка! Я вместо тебя лягу.

Но не вышла Настка. Легкий ветерок тронул травы, что росли возле могильника. А игрец огляделся вокруг, как будто место искал – где лучше лечь. И увидел недалеко от себя тоненькую березку. К стволу же ее прислонился плечом старичок. Худенький, щупленький. И смотрит он на Береста спокойным-спокойным взглядом, словно говоря: «Меня не бойся». Но Бересту все равно было тревожно и смутно и от этого хотелось застонать. И еще хотелось пить.

Старичок, помолчав немного, сказал:

– Не бойся меня! Я твоя смерть.

От таких-то слов и испугаться бы игрецу еще больше, а он успокоился. Необычный был старичок, его велениям хотелось повиноваться. Поэтому стоял Берест и смотрел на него, и ждал, что тот еще скажет.

И сказал старичок:

– Не печалься, игрец Петр, не плачь. Я выбрал для тебя очень хорошее место. – И он показал рукой. – Вот, посмотри, какую я выбрал поляну…

Берест посмотрел. Чудесная была поляна – вся заросшая цветами и залитая лунным светом. Стояли вокруг плакучие березы с опущенными до земли тонкими ветвями. А между берез паслись невиданной красоты олени. Залюбовался игрец всем этим, и стало ему хорошо – забыл про жажду, не хотелось больше стонать. А когда повернулся, чтобы сказать слова благодарности, то уже не нашел старичка. И все другие видения вмиг исчезли.

Тогда догадался Берест, что говорил сейчас с ним сам Николай Угодник. Слышал, многим он является в помощь. А кому являлся, рассказывали: сухонький старичок, русенький, седоватый, а в глазах тепло и доброта, и сам невесомый такой, как будто из ничего соткан. Появление же его приносит облегчение, избавляет от бед. И верно: до сих пор болели руки у Береста, а теперь вдруг перестали. Пошевелил пальцами – не почувствовал пальцев. Давно и мучительно хотелось пить – и вот чудо! – обильный, как из широкого ковша поток воды хлынул ему на лицо. Берест пил большими торопливыми глотками. Вода была очень холодная, поэтому ломило в зубах и болело горло. Но пил, пока вода лилась.

Потом открыл глаза. Он увидел себя лежащим на земле под сосной. Все тело болело, но сильнее прочего – ребра. И было больно дышать, и Берест не мог глубоко дышать. А хотелось вдохнуть воздух полной грудью – не хватало воздуха. Тогда он попробовал тихонько вдохнуть, но закашлялся и выплюнул большой сгусток крови. Застонал от боли… Подумал, что похож сейчас на березовый лист, сорвавшийся с ветви – тонкий, прозрачный на свету, живой еще, но обреченный.

О, листок! Как никогда – листок…

Стояли над ним чужие люди, целый лес людей. Не купцы, не дружина. Не в мехах, не в кольчугах. Чьи-то ловкие пальцы ощупывали его ребра, затем голову, руки. Люди смотрели с презрением. Оттого у Береста в ответ возникала злоба. И только один смотрел с состраданием – самый молодой, тот, что был ближе всех. Это он ощупывал тело. Потом игрец увидел, что все, и сострадающий вместе с ними, стали замахиваться на него палками.


Гёде поднял мех с водой, заткнул его затычкой и сказал:

– Этот несчастный готов выпить всю воду. Перед смертью так не пьют.

– Пожар в животе, – ответил Ингольф.

А Рагнар злился:

– Время дорого. Что мы возимся с ним? Не мы вешали, не нам и снимать. Но раз уж сняли, оставим так. И то хорошо, Гёде!

Но Гёде молчал. Видно, не хотел оставлять здесь этого человека.

Сказал священник Торольв:

– Одно ясно – это вор. Смотрите, как ему за воровство расплющили пальцы.

– Или он игрец, – возразил Гёде.

– Да, я тоже так думал, – согласился Ингольф.

Один глаз у него при этом сильно косил.

– Кто бы ни был! – Отец Торольв оглянулся на Рагнара. – Мы христиане. И он христианин. Мы должны ему помочь. Помогая же, обретем спокойствие.

А Рагнар с сомнением сказал:

– Какой же он игрец! Будут ли вешать игреца? Вешают вора. Оставим его здесь…

Пока велся такой разговор, Эйрик осмотрел тело найденного человека. Но не нашел ни переломов, ни глубоких ран или вывихов. Осторожно осмотрел раздавленные пальцы, принялся оттирать мокрой тряпицей засохшую кровь.

Гёде заметил:

– Иного игреца бьют сильнее вора. Важно, о чем он играет. И важно – кому.

Тут Эйрик воскликнул:

– Смотрите, у него мозольки возле ногтей! Я знаю, это мозольки от гусельных струн. Он игрец – не вор!

Тогда Рагнар кивнул и стал спускаться к реке. Рагнар был согласен взять игреца на корабль. Из нескольких палок наскоро связали носилки. И шестеро подняли Береста на плечи.

Отец Торольв сказал:

– Всевидяще око твое, Создатель! Остановил, не дал пройти мимо гибнущего, не погасил свечу. И малое поставил испытание: достойным совершить достойное. Не из корысти делаем мы доброе дело, но от чистого сердца… Малые мозольки убедили неверующего, отогрели холодного. Выходит, не только мы спасали несчастного, а и он нас. Так уж ведется, Господи, от твоего распятия…

Глава 2

Так листок, сорвавшийся с ветви, падает, падает к земле – вот-вот ляжет на траву, на траву-сестрицу, с которой был рожден одной землей, с которой вместе рос и с которой увядать должен был бы вместе и после смерти возродиться самой первой нежной зеленью березы или вербы… Но вдруг подняло листок неожиданным ветром и увлекло, закружило над лесом. Успей, опомнись!.. Словно крылья разбросил – парил, покачивался. А как осмотрелся, то из дали своей не смог уже увидеть ни родных ветвей, ни земли вскормившей, ни сестрицы-травы.

Лег на реку листок. И погнали его волны.

Сначала игрец понял, что лежит на мешках с мехами. Мешки были набиты так туго, что не проминались под тяжестью тела. Оттого тело болело. Потом Берест подумал, что тело его болит не от жестких мешков. Он вспомнил Митрохову ватажку, вспомнил скрип песка на зубах и сосну над высоким берегом. Дальше память обрывалась.

Он увидел много загорелых бородатых людей на веслах. Люди работали не спеша, без натуги – так можно было грести с утра до вечера и не знать усталости. И они ее не знали, гребли с заметной легкостью. Под негромкий счет все клонились назад и тянули за собой весла, не сгибая рук в локтях. Некоторые гребцы переговаривались между собой и кивали на Береста, и кивали ему, улыбались, подмигивали.

Это были купцы из Свитьод. В Смоленске игрец знал много таких. Они жили в Смоленске издавна, несколькими поколениями. У них были свои церкви, свои стороны и ряды, ремесла и промыслы. Игрец водил с ними дружбу, хотя люди из Свитьод всегда старались держаться особняком и с первого знакомства показались ему злыми и нелюдимыми. Они были немногословны и дружны, много работали, много ели и пили, могли ночь напролет проводить в своих плясках – становились гуськом, затылок в затылок, положив руки на плечи впереди стоящему, и так прыгали по избе и все вместе выкрикивали бесконечные присказки. Они много любили своих женщин, не прячась от посторонних глаз – их любовь была проста, как еда. Жили тесно: большим числом под одной крышей. И лучшей жизни не искали. Люди из Свитьод любили слушать игреца. Они легко придумывали складные слова – висы – и пели их друг другу, и висами же друг другу отвечали. И чем больше людей сходилось на висы, тем веселее становилось. А игрец с гуслями был для них всегда желанным гостем.

Опершись на локти, Берест попытался сесть. Очень болели кисти рук. Игрец посмотрел на них и увидел только толстые, бурые от засохшей крови узлы тряпиц. Попробовал пошевелить пальцами. Но не смог. Слишком туго были затянуты узлы.

Чьи-то сильные руки подхватили Береста сзади под мышки и помогли сесть. Берест оглянулся. Увидел знакомые глаза. Вчера или позавчера, или два дня назад в этих глазах было много сострадания – сострадания к нему.

Игрец забеспокоился – как далеко он от своих мест. Окинул взглядом незнакомые берега…

Молодой купец взял его за плечо, сказал:

– Эйрик.

И ткнул себя пальцем в грудь.

У него были очень красные губы. Они резко выделялись из-под редких еще, выгоревших усов и бородки. Указательный палец купца коснулся груди Береста.

– Ты из Смалескья?

Берест назвался:

– Из Смоленска, Петр.

Купец удовлетворенно кивнул и улыбнулся. Показал рукой вниз по течению реки.

– Мы идем на Киэнугард!..

Тогда игрец сказал:

– Киев далеко. Мне не нужно в Киев! – Он поднял к самым глазам Эйрика свои перевязанные руки. – Мне нужно обратно! В Смалескья!

Эйрик покачал головой и посмотрел назад из-под ладони, что, по-видимому, означало: «Назад – это уже далеко». Позвал кого-то.

Берест с трудом поднялся на ноги. И сказал гребцам:

– Я нужен там! Осталась жена… Мне нельзя в Киев. Гребцы при этих словах только рассмеялись. А Эйрик смотрел на игреца с сочувствием и разводил руками.

Тут подошел священник и с ним высокий, с короткой бородкой старик. Лицо у старика было широкое, с множеством глубоких морщин под глазами и на висках – сеть морщин, как раскинутые крылья бабочки. Будто всю свою долгую жизнь старику пришлось простоять лицом к ветру и солнцу – щурясь. Берест заметил, что тело у старика еще крепко, а руки у него молодые. Руки были моложе лица.

Эйрик часто называл старика по имени – Гёде. Объяснял про Береста им двоим, но обращался только к старику. А священник, вставляя отдельные слова, смотрел на старого купца как бы снизу вверх, хотя был одного с ним роста.

Выслушав Эйрика, Гёде обратился к игрецу:

– Ты назвался Петром. Это славное, крепкое имя! – Купец посадил Береста обратно на мешки с мехами. – Но ты слаб еще, Петр. Ты не осилишь и половины пути до Смоленска. А встречные корабли нам еще не попадались.

Сейчас все идут на юг. И далее, посмотри, ветер…

Здесь Гёде указал на парус, раздувшийся от попутного ветра.

Берест покачал головой, но не сумел возразить. Ведь старик был прав: подняться к Смоленску по суху-берегу под силу не всякому здоровому человеку, а тому, кто еле стоит на ногах, идти через путаные заросли, через топи и кручи, когда повсюду рыщут дикие звери, – неминуемая гибель. Купцы в ладьях и челнах-однодеревках уже давно спустились из верховий Днепра. И теперь стоят они в торговых рядах Киева. А если случайный кто-нибудь и станет подниматься навстречу, вряд ли он отважится подойти близко к незнакомому многолюдному скейду – прижмется к берегу, спрячется.

Гёде сказал:

– Пойдешь с нами на Киев. Там оставим тебя. Если будешь удачлив, вернешься. Если будешь умен, останешься в Киеве. Если приглянешься Рагнару – возьмем с собой на Миклагард. А теперь подумай о моих словах.

И священник сказал:

– Смелость твоя похвальна. Не всякий будет стремиться туда, где ему едва не устроили Голгофу… Я тоже когда-то был молодым и попадал в переделки. И, прежде чем надеть ризу, стер себе кольчугой кожу на плечах. Я оплакивал потери, как оплакиваешь их теперь ты. Но однажды мне стало понятно, что судьба – это провидение Господа. И человек нужнее всего там, куда его направляет провидение. Тогда я и стал отцом Торольвом и посвятил себя тем, чья судьба, как моя, начиналась с потери… А ты знаешь, с чего началась твоя судьба и куда влечет она?

– Нет.

– Тогда не оглядывайся назад со слезами и не говори, что вчерашняя трапеза была слаще сегодняшней. Помни о том, что все в руках Божьих! – Священник поцеловал Береста в лоб. – А теперь пусть Эйрик перевяжет твои пальцы.

После этих слов Гёде и священник ушли на корму, где правил рулевым веслом Рагнар. Эйрик принялся снимать повязки с рук Береста – развязывать многочисленные узелки на пальцах. Узелки, пропитавшиеся сукровицей, поддавались трудно, и Эйрику приходилось пользоваться острием ножа. Когда повязки были сняты, игрец обнаружил, что его раздавленные пальцы тщательно смазаны желтоватой мазью и переложены гладко оструганными щепками. Эйрик сменил мазь, поправил щепки и опять накрепко затянул узелки.


Ночью опасались доверяться течению реки, плохо знали Днепр. К вечеру остановились. Скейд вытащили из воды до половины его длины. Костров не разжигали, так как ночью в чужой стране самое опасное место – у костра, на виду. Выдвинули тайные дозоры. Спать легли чуть поодаль от берега в сшитых из шкур мешках. А одному человеку пришла очередь стеречь скейд. Звали этого человека Ингольфом. Он был очень известным берсерком и кроме имени носил прозвище – Волк.

А здесь самое место сказать о берсерках.

Если у хозяина корабля есть под началом берсерк, то этот хозяин должен быть готов к разным неожиданностям и к победам малым числом воинов также. Ведь не раз бывали случаи, когда один или два берсерка наводили ужас на десятки вражеских воинов и побеждали, даже не успев обагрить кровью свои клинки… Обезумевший берсерк, подобно дикому зверю, рычит и завывает, скачет на одном месте, перепрыгивает через собственную голову, содрогается всем телом, в злобе исходит пеной и кусает свой щит. Но когда он внедряется в гущу врагов, то крутится и разит оружием с такой скоростью, что уследить за его движениями, а тем более предугадать их, невозможно. И тогда много бед может натворить в стане противника даже один такой берсерк. Но и сам хозяин скейда может от него натерпеться. Поэтому не всякий отважится взять берсерка в свою дружину. А если взял, то платит ему исправно, больше всех, и держится настороже. Ведь бывает, что берсерк входит в исступление без всякой причины, когда о враге даже не велось и речи, а иногда и в пылу сражения берсерка не отличишь от простого воина. Неистовость воина-берсерка – как капризная госпожа. А боли берсерк не чувствует – хоть режь его на куски. И он всегда бесстрашен и верит в то, что неуязвим…

Время от времени плакали четыре малые девчонки. От холода или от страха. Варяги отняли их у ливов или земгалов для продажи. Берест не понимал их языка. Но ему было жаль этих детей, и поэтому он в темноте пришел к ним, сел среди них и прижал их к своему телу. Так и сидел. И дети затихли. Потом, уже в дреме, игрец увидел, как кто-то выбрался из своего мешка и приблизился к нему. Игрец не шевелился, а через полуприкрытые веки всматривался в подошедшего. Человек молча побросал в свой мешок сонных детей, сам же сел возле Береста. Это был Эйрик.

При свете звезд они посмотрели один на другого дружески.

Ингольф Волк всю ночь негромко пел. До слуха Береста долетали многие слова из его песни. И по ним он догадывался, о чем песни. Они были о любви, о свадьбах, о красоте невест. Игрец слушал и удивлялся – от смоленских варягов он привык слышать торжественные песни о сражениях и богах. Редко и неохотно, по принуждению своего попа, они исполняли псалмы.

Вот Ингольф Волк запел с явной горечью. И еще ему было трудно справиться со злостью. Игрец внимательно вслушивался. Эйрик, что лежал рядом на земле, тоже как будто затаил дыхание, не спал.

Ингольф сочувствовал кому-то, кто поддался уговорам девушки и не нарушил ее девственности. «Вот как любил!» А девушка эта стала осенью женой другого человека. «Зачем так насмехаться?» – спрашивал Ингольф. И сам же предупреждал: «Ты, девушка, не подумала о своей подруге! Ингольфа-берсерка она уже не отговорит».

Еще не растаял предрассветный туман, сонно лежал на водной глади, еще не проснулись утренние ветры и солнце не поднялось над высокой стеной леса, а судно уже продолжало свой путь. Изогнутый штевень на носу скейда был подобен груди лебедя, а ряды длинных весел по бортам поднимались и опускались в воду так слаженно, что напоминали крылья взлетающей с реки птицы. И ей оставалось немного – только вытянуть вперед шею и оттолкнуться лапами от воды…

Когда рассеялся туман, увидели на пологом берегу двоих всадников. За поворотом реки, за острым лесистым мысом, всадников насчитали уже с десяток. Присмотрелись к ним издалека, разглядели у нескольких мечи и решили: «Это не половцы и не торки». Всадники тоже двигались на юг и часто оборачивались лицом к скейду. Они как будто сопровождали его.

Впереди, на косой песчаной отмели, купцы заметили еще двенадцать всадников. Те стояли недвижной цепью и ждали, когда приблизится корабль.

Видя, что встречи с всадниками не избежать, Рагнар передал руль Гёде, а сам перешел поближе к гребцам и сделал им знак. Тогда мокрые весла поднялись высоко над бортами и замерли. Рагнар поднял крышку большого сундука, что был установлен возле мачты, и принялся доставать из него оружие. Мускулистые руки гребцов со всех сторон потянулись к Рагнару.

Отец Торольв перекрестился.

– Боже! Не допусти кровопролития среди христиан… Рагнар Крепыш споро разбросал по рукам мечи и секиры. Шлемы и щиты повынимали из-под лавок. После этого все замерли на своих местах в ожидании команды.

Один из всадников погнал своего коня по отмели навстречу скейду. В наступившей тишине было хорошо слышно, как плескалась вода под широкими копытами.

Гёде негромко сказал:

– Я разглядел рисунок на его кафтане. Этот человек – великокняжеский тиун. С ним осторожнее!

– Обрати на нас свой взор, Господи!

Когда вода поравнялась с конскими бабками, всадник остановился. Теперь он хорошо был виден с корабля. Воитель известный! Высокого роста, с крутыми плечами – гора-человек. А лицом страшен – в рытвинах от язв было его лицо, глаза сидели глубоко и смотрели исподлобья, из-под густых бровей. В такие глаза трудно глядеть. Кажется, не отведешь вовремя взгляда, тут он тебя и сцапает. То же, что со зверем.

Руки у всадника были спокойны. Одна на узде, другая на гриве. Ни тени страха. Меч на боку как бы и не его, щит за спиной – там ему и место. И конь был спокоен, знал, кто в седле сидит.

Сказал тиун:

– Эй, на руле! Ко мне правьте…

Гёде повернул руль, и скоро по обшивке ладьи зашуршал песок.

– Что ты хотел, почтенный? – хмуро бросил Рагнар.

Тиун сказал:

– Я Ярослав, прозвищем Стражник. Тебя, человек, вижу впервые. И хочу знать, кто ты!

Гёде опередил Рагнара с ответом:

– Посмотри на меня, Ярицлейв. Вспомни, брат. Мы с тобой осушили не один корчажец вина. За этим делом столько сказали друг другу!

Тиун перевел свой колючий взор на Гёде.

– Тебя я давно уже приметил, старик. Но не ты господин на этой ладье. А вот он держится господином! – Здесь Ярослав указал пальцем на Рагнара. – Хочу знать, кто он.

Гёде сказал:

– Назову. Все здесь!

Он оставил ненужный уже руль и прошел среди гребцов ближе к Ярославу.

– Это Рагнар из Бирки с товаром. Ты, Ярицлейв, не знаешь его, потому что он дальше Восточного пути не ходил. Я поручусь за него – Рагнар достойный человек! С ним на скейде сорок пять мужей с товаром. Я, Гёде, с товаром. И еще отец Торольв, пастырь христиан. В мешках под парусом наш товар.

Ярослав Стражник усомнился:

– Что-то много мужей и мало товара.

– Мы мирные купцы, – заверил Гёде. – И священник с нами…

При этих словах отец Торольв слегка поклонился Ярославу. Это убедило тиуна. Скользнув взглядом по Бересту, он спросил:

– Почему у этого купца перевязаны руки?

– Веслом прищемило, – пояснил Гёде. – Молодой еще. Первый раз идет с нами. Но теперь уже знает те места, куда нельзя совать руки.

Многие гребцы, которые понимали, о чем ведется речь, дружно засмеялись. И рябое лицо Ярослава на миг смягчилось улыбкой. Он сказал:

– Руки – ничего! Руки заживут! Но пусть бережет все остальное.

И опять засмеялись варяжские купцы.

Взгляд Ярослава стал, как прежде, колючим. Тиун сказал:

– Половецкие ханы Атай и Будук совсем оскудели разумом. Думают, земель много у Руси, думают, не найдет их в тех землях Стражник – и пришли. Ищут поживы возле Киева и Любеча. Высматривают дороги, показываются под стенами. Покрутятся, а через год орду приведут… Так что, купцы, стерегитесь ночами. Если половцев встретите, пошлите мне сказать.

Гёде и Рагнар и многие другие согласно кивнули. А Гёде напоследок попросил:

– Скажи нам, Ярицлейв, о новом князе Вальдамаре.

Ярослав Стражник уже повернул коня. Ответил такими словами:

– Стоишь у двери и стучишься… Войдешь к нему и будешь вечерять с ним.

Далеко разбрызгивая воду, тиун поскакал к своим объезжим.

Так и Бересту сказали купцы: «Расскажи нам о новом князе Вальдамаре, игрец». Берест рассказал, что знал. Видеть ему Мономаха не приходилось, а слышал о нем много.

По молодости Мономах княжил в Смоленске. Старики говорили, что при нем почти не вылезали из седла. Но жили спокойнее, чем при других, знали, что такое достаток. Едва же перешел Владимир княжить в Чернигов, как Всеслав Полоцкий разорил Смоленск… Говорили смоленские старики, что Мономах нравом прост, однако воин – хитрый. Сколько его помнили, столько воевал половцев. И предпочитал истреблять их половецкими же руками, жалел христианскую кровь. Победы доставались Владимиру чаще всего малыми потерями, потому что он вначале побеждал разумом и только потом – клинком и древком.

– Вальдамар! – похвалили варяжские купцы.

– Христианин! – отозвался отец Торольв.

Тут Берест припомнил одну сказку о Мономахе, ходившую среди людей. Будто однажды сошлись на торжище в Киеве купцы из Смоленска, Чернигова и Переяславля – из тех городов, в которых в разное время княжил Мономах. И все вместе они не смогли припомнить года, когда бы князь за них не воевал.

Варяги, слыша про это, с одобрением закивали.

Те люди из трех городов взяли у болгарина большую корчагу вина и целый день пили из нее и во всеуслышание хвалили Мономаха. Но вот подошли к ним люди из Лукомля и из Полоцка – люди Всеслава, и из Минска – люди Глеба, послушали и, сказав бранные слова, схватились за ножи. Но киевляне не допустили кровопролития, пригрозили изгнать спорщиков и хулителей с торжища. Тогда Всеславовы и Глебовы люди взяли у того же болгарина другую корчагу вина, сели возле и принялись во всеуслышание же клясть Мономаха, потому что он их, бывало, жег.

Здесь усмехнулись варяги и спросили, что же было дальше. А досказать Бересту осталось немного.

Этим годом, когда вскоре после ледолома на Днепре весь Киев восстал, когда торговцы и ремесленники громили дворы сотских и ростовщиков и подбирались к боярам и монастырям, случилось здесь быть и Мономаховым людям, и Всеславовым, и Глебовым. С секирами и факелами в руках все они гуляли по Киеву, гуляли по Подолию и Ярославову городищу, крушили и жгли там, где указывали киевляне, и вместе с киевлянами до хрипоты кричали: «Мономаха! Мономаха!»… «Владимиру Киевский стол!»… «Бояр негодных – в степь! Бояр – за ворота!»… И было им в Киеве тесно, и очень досадовали они на то, что успели разбежаться либо затаиться все Мономаховы недруги.

Это слышал игрец в Смоленске.

Люди ездят, люди говорят.

Поклялись бояре Мономаху в верности. Все, как один, ему сказали: «Ты – наш князь, где узрим твой стяг, там и мы с тобой». И даже те произнесли клятву, кто ранее воровал и вымогал, кто выгадывал собственное благо на чужом разорении, кто с предшественником Мономаха, князем Святополком, перепродавал втридорога соль и сам, подобно жидам, занимался ростовщичеством. Мономах, хитрый князь, все обо всех знал – и тайными словесами докладывали ему бойкие люди, и прикладывали письменно с примером-подсчетом, – но виду не показывал. Собрал тысяцких и прочую напуганную знать и утвердил устав против ростовщиков, кабалы, против разных вороватых, нечистых на руку, чтобы после на тот устав опираться и карать алчных.

Потом во утверждение своего вокняжения Мономах затеял строительство собора Спаса Преображения в Берестове, что под Киевом, где был у него еще отцовский княжий двор. Собор огромный и необычный – трехпритворный.

Митрополита Никифора Мономах чтил, но недолюбливал. И церковников к своим делам не допускал.

Гёде сказал:

– Да, всё люди недостойные примеряются к власти. Хорошо, если придет достойный! Тогда всем праздник – и своим, и Всеславовым, и Глебовым…

Затем вот что сказал Гёде:

– Вальдамар мне ровесник. Он был молодой, я был молодой. И мы знали друг друга. Он владел тогда Смоленском, а я не раз через Смоленск ходил. Однажды мы встретились с ним на охоте. Князь Вальдамар выгнал на меня лису и ждал, пока я не убил ее. Там мы обменялись Диргемами: на моем диргеме была нацарапана моя руна, а на его диргеме – знак-змеевик. Я долго этого змеевика хранил. И если бы знал, что Вальдамар станет Великим князем, сохранил бы его до сего дня.

Варяги внимательно слушали старика, работали веслами без всплесков. И парус не опадал, шли быстро.

– А еще вам скажу – князь князю рознь. Вальдамар – прирожденный властитель! Он добр и благодушен с теми, кто ему верен, он всегда готов пощадить своего подданного и даже за большую провинность не лишит человека жизни. И так от лета до лета… Но в один день он может сокрушить город недруга, и без жалости снести голову недруга, и истребить тысячу его людей.

Гёде загибал пальцы на левой руке.

– Вальдамар способен сделать черное, но сказать потом, что это белое, и убедить всех в том, что это необходимо для общего блага, хотя было нужно только ему. Он увидит золотое яблоко и пойдет к нему, расталкивая нерасторопных, и поднимется к нему, ступая по головам. Заберет золотое яблоко и, сидя на ветви, скажет всем: «Скромность – это святое!» Наверное, так же и с Киевом было: обошел кого-нибудь мой Вальдамар…

– Обошел – значит, достоин Киева! – решил Рагнар. И все с этим согласились.

– Хорошо – подчиняться умному.

Гёде Датчанин с сожалением сказал:

– Тот Мономахов змеевик теперь открыл бы нам многие дороги. И очистил бы для нас лучшие ряды на торжище!

Глава 3

Следующая ночь выдалась темная и ветреная. Небо сплошь покрылось тучами, из которых время от времени накрапывал дождь. Шумели речные волны, шумел ветер. А варяги опасались, что за этим шумом спрячутся половцы и подкрадутся к самому скейду. Поэтому Рагнар удвоил число стражи, послал в ночь еще пятерых человек. Среди них выбор пал и на Эйрика.

Рагнар сказал ему:

– Послушай меня, Эйрик, сын Олава! Настал и твой черед сторожить. И в этом деле есть свои премудрости: как останешься в темноте один – на месте долго не лежи, не то уснешь. Едва согреется под тобой земля, едва сваляется трава, переходи на другое место. Доверяйся больше слуху, чем зрению. Глаза могут обмануть – нестрашное увидеть страшным, а опасного врага принять за малого суслика.

Эйрик поблагодарил Рагнара за совет и заверил, что все исполнит так, как ему было сказано.

Игрец тоже был при этом разговоре и вызвался идти вместе с Эйриком. Рагнар не возражал. Но предупредил его:

– Ты любишь говорить. А разговор далеко слышен даже во время дождя. Обещай, что будешь молчать.

Берест обещал. И Эйрик тоже.

Тогда Рагнар дал Бересту кожаный шлем.

– Надень. Или только слепой не увидит в темноте твою белую голову, игрец!


Но они все равно говорили.

Низко над землей проносились рваные облака. Изредка пробивался лунный свет. Тогда он выхватывал из темноты то далекий клин леса, то серебристо-молочную поверхность реки, то противоположный обрывистый берег. Потом вдруг освещалась широкая ровная степь, и было отовсюду видно, как по высоким серым травам волнами прокатывался ветер.

Сначала говорили о половцах…

Атай и Будук, ханы-братья, которых выслеживал Ярослав, были еще молодыми ханами и людей имели немного. Поэтому чаще получалось, что они не столько нападали на своих врагов, сколько сами скрывались от них. Однако не упускали случая пограбить – оттого и жизнь была беспокойная. Ведь торец копья и острие соединены одним древком. Был у Атая и Будука еще один брат, старший – хан Окот. Вот он водил за собой орду. И от года к году та орда становилась все больше. Но Окот, занятый распрями с другими ханами, еще не приходил открыто к русским городам. Поэтому знали его плохо.

Эйрик и Берест сидели по грудь в высоких травах. Смотрели по сторонам, говорили шепотом…

От Киева до Смоленска, а то и до Новгорода все время ходила какая-нибудь молва о половецких хитростях и злодеяниях. Называли Шарукана, называли Багубарса и Осеня, Боняка. Имена старые и новые. А дела были у всех одни. Сторожили на реках ладьи и лодки, отбивали товар. Целые караваны останавливали на порогах и все, что могли, уносили в степь. Жгли города, жгли поля. Лес жгли. Уводили детей и молодых девок. Не разбирали, чьих – и у торков брали, и у берендеев, и у русских. Половцы или кипчаки, или, как сами они себя называли, команы, куманы – народ кочевой и бедный. Привыкли к степям, ценили лишь то, что могли унести с собой. Заберут коня и овец, отнимут краюху хлеба, оборвут бусы, даже самые простые, из орешков, снимут с печи драный кафтан… И темными глазами жадно рыскали вокруг себя. И все для них было одинаково ценно – девичья тесьма с головы и сама девица, особо не различали. Люди видели, как половцы менялись между собой. Один давал корзину с хлебом, другой – половинку ножа и старый кнут… Язычники! Обирали церкви. Срывали оклады с бесценных книг, а сами книги бросали на землю. Священной хоругвью, было, покрывали круп коня. С деисуса снимали окрашенную под золото резьбу, но бросали здесь же, обнаружив, что резьба деревянная.

Но особенно ликовали половцы, если им удавалось увести в плен кузнеца или седельщика. Уважали эти ремесла. И тащили ремесленников в самое сердце степи, где у них будто бы стояли земляные города. В тех городах, рассказывали, со всех земель уже собралось видимо-невидимо кузнецов и седельщиков. И работали они там на половцев от зари до зари, не зная отдыха. Делали седельщики искусные седла – такие, в каких самый тяжелый всадник становился легким, как ребенок. Поэтому были так неутомимы в беге половецкие кони. А кузнецы делали уздечки и стремена – да все непростые, с ними крепко держались в седлах половецкие всадники. И труднее было их победить… Говорили люди, что нужно отыскать в степи эти земляные города и разрушить их. Ремесленников же освободить. Тогда, ослабленные, исчезнут половцы из степей и прекратятся их разбои. Князья тоже так думали. И решили повести себя иначе: не только отбиваться от наседающих орд, но и самим, объединившись, на них сходить. Решили поискать сердце степи! И вот князь Мономах, с ним Святополк и Давыд пришли к берегам Северского Донца и нашли там два земляных города – Шарукан и Сугров. И приступили к ним. Дважды пытались дать отпор половцы, дважды бросались на русские полки. Но победили князья половцев, взяли их городки и многое в них порушили. Кузнецов же и седельщиков отыскали всего с десяток… Однако по-прежнему были легки в беге половецкие кони, и понукать их было не нужно. Как и раньше, половецкие всадники крепко держались в седлах. Только заметно меньше их стало – многих погубил Мономах…

За разговором Эйрик и Берест не забывали о деле. Иногда надолго смолкали. Поглядят вокруг – ничего, кроме трав, не видно. Тогда закроют глаза, послушают – ветер тихонько шелестит травами, и больше ни звука! Сменят место, как Рагнар им говорил, замрут на время. Со стороны – будто два камня на пригорке.

А игрец все поглядывал на лесок, что виднелся клином за степью. Не давал ему покоя тот лесок, потому что был точь-в-точь как в недавнем чудесном явлении и так же манил к себе. И казалось игрецу, войди он сейчас в этот лес – и вновь предстанет перед ним деревянная церковка и Насткин могильник, и волшебная березка, и сам Николай Угодник. Но не поднимался Берест и не шел, боялся, что все окажется правдой и не останется надежды. Нет, не тот это был лесок!.. Новые тучи заслонили свет, новые ветры всколыхнули травы.

Игрец рассказал Эйрику о своем видении. А тот не долго думал, разгадал все непонятное:

– Сон твой принесет тебе удачу. Настке – нет.

Берест и сам так думал, и было ему очень жаль Настку и обидно оттого, что не мог он ничем помочь ей. Может, только молитвой. Но молитвы игрец знал слабо. Он рассказал Эйрику про Настку – какая она. Рассказал про колоски в ее руках, про ее ожидание и гадание по венку, про смех, про тревогу в глазах… И очень захотелось Бересту сыграть на дудке свою музыку – ту, какую играл Настке.

Но и этого он не мог, его раздавленные пальцы были крепко стянуты узлами. И тогда игрец решил пересказать свою музыку. И сделал это. А Эйрик, выслушав все внимательно, здесь же сложил стихи. В них были такие слова:


О, листок! Соединившись с ветром,

Ты уносишься далеко…


Еще там была виса:


Скажу о ветре,

Обрывающем листья!

Струн властитель,

Ты – ветер для струн.

Музыка твоя

Трогает сердце:

Листву обрываешь

И сам трепещешь.


Игрец согласно кивал головой.

Они сидели на пригорке, как будто пасли коней. Но не было вокруг ни живой души, только неторопливые волны прокатывались по высоким травам.

Пальцы у Береста сами по себе шевелились под тугими узлами тряпиц. Игрец не думал о пальцах, они уже переставали болеть. Или произнесенные слова тревожили его больше, чем боль в поврежденных руках. Пальцы играли на дудке, пальцы ходили по струнам…

Опять накрапывал дождь. И было темнее, чем прежде. Ветер шумел громче. А до утра было еще далеко.

В коротком затишье услышали топот копыт. Осторожный топот, крадущаяся поступь. Замерли. Всматривались в темноту. И разглядели – шел табунчик полудиких коней. Осторожный, чуткий вожак впереди. Ступит несколько шагов и замрет, поводит по ветру широко раскрытыми ноздрями, потом еще сделает несколько шагов. Чуял вожак присутствие человека. В последний раз остановился и стоял долго. Будто табунчика здесь не было вовсе. Вот послышался плач кобылицы. Негодующе фыркнул вожак, и наступила тишина. Но вскоре кобылица опять заплакала, теперь уже плачем человеческого младенца. И было в этом плаче столько тоски, что у игреца сжалось сердце.

Когда лошади ушли, Берест вновь заговорил о половцах и о половецких хитростях. Рассказывал, что подкрадываются они к спящим, спрятавшись под брюхом коня. Посмотришь со стороны – табун табуном. А половцы выберут время и накинут на шею аркан. Или еще такое бывало: подгоняли половцы к ладейной стоянке табунок лошадей, а купцы, думая, что лошади одичавшие, ничьи, да обрадовавшись легкой добыче, кидались их ловить. И не замечали в радости, как сами становились добычей. Ладьи их, разграбив, сжигали половцы, а самих купцов уводили в плен.


К утру потеплело, ветер стих. Небо очистилось от туч. А свет уходящей луны поблек. От реки отдельными клочьями наползал низовой туман. С пригорка, на котором сидели Эйрик и Берест, было хорошо видно, как туман постепенно покрывал равнину, как он приостановился у опушки леса-островка и подтягивался к дальнему лесу.

Эйрик сказал:


Дорога зла пролегла через сердце.

Ее проторил старейшина Рудбранд.

И мудрый бывает не прав.

Одна только дева знает всю меру зла.

Мне весть недобрую принесла она,

Когда передала насмешку Гудбранда.

И теперь не предвижу конца пути,

А под моими ногами туман.


И после этого Эйрик поделился с игрецом своей обидой.

Ингунн, дочь Гудбранда, не была такой уж красавицей, чтобы Эйрик от нее потерял голову. Поглядывали на него девушки и получше, и не такие стыдливые, как она. И будь он с девушками посмелее – многое позволили бы ему, и не дали бы на морозе замерзнуть его рукам, пустили бы под юбку, и не побоялись бы отойти с ним туда, где потемнее. Но однажды во время сильного солнцепека, когда многие, желая охладиться, оставили работу и кинулись в море, Эйрик по случайности оказался рядом с Ингунн. И, как обычно, обратил на нее мало внимания. Зато когда он нырнул и открыл под водой глаза, то увидел, какая она! И сердце у Эйрика заколотилось чаще. Тогда Эйрик, чтобы не выдать себя и своего внезапного смущения, под водою же отплыл подальше от Ингунн. Но с тех пор на суше он старался быть поближе к ней.

Конечно, Бирка теперь совсем не та, что была раньше, поуменьшилась ее слава. Но Гудбранд в этой Бирке очень большой человек, один из самых богатых купцов, к тому же – старейшина на тинге. И если Гудбранд скажет слово, то уже никто не скажет ему поперек, если Гудбранд подарит на свадьбу бочонок вина, то никто не осмелится после него подарить вина лучшего. А если же Гудбранду не понравится кто-то, то лучше уж тому человеку поскорее уехать из Бирки.

И вот однажды Гудбранд озлобился на Эйрика. Это произошло, когда Гудбранд заметил, что Эйрик с Ингунн частенько бывают вместе. Но недолго злился старейшина. Сначала он перестал различать Эйрика среди других юношей, потом будто бы начал спрашивать у людей, кто у Эйрика отец, а когда узнал, то очень посмеялся и во всеуслышание произнес: «Если Олав – отец, значит, сын – безотцовщина». И потом еще: «У бродяги-отца сын – нищий; что же из этого получится дальше?» Ингунн слушала все эти насмешки от отца, но от Эйрика не отступалась, хотя была тиха и стыдлива. Какая-нибудь другая – из тех, нестыдливых, давно бы уже обходила Эйрика стороной, лишь бы не попасть в нелюбовь к отцу. Да такому, как Гудбранд! Ингунн оказалась упрямой. Эйрик был терпелив. Но у них ничего не получалось. Все, кто уважал или боялся Гудбранда, были настроены против них, хотя, может быть, втайне и осуждали гнев Гудбранда. Как бы то ни было, Ингунн и Эйрик не могли показаться вместе ни в церкви, ни на языческом святилище, ни на праздничном гулянии у друзей – об их встречах тут же становилось известно старейшине. И тогда они спрятались в холодной расщелине среди скал, и там Ингунн стала женщиной.

Тем временем родственник Ингунн, брат матери – Рагнар, собрался со своими людьми и некоторыми домочадцами в поход через Восточный путь к Миклагарду. Здесь к месту сказать, что даже среди своих людей в Бирке Рагнар пользовался не слишком доброй славой. С молодости драчун и забияка, сильный телом, с большими твердыми кулачищами, он никак не хотел остепениться и успел насолить многим. Так, что почти на каждом тинге старейшине Гудбранду приходилось разбирать жалобы на Рагнара Крепыша. И Гудбранд недолюбливал его. Тем более, что Гудбранд был ревностным христианином, а Рагнар – отпетым язычником. Если Рагнару где-то представлялся случай поколотить христиан, то он колотил их и уж совсем открыто ненавидел христианских миссионеров. Обо всем этом Гудбранд, конечно, знал и с Рагнаром Крепышом общался редко, хотя жили они почти двор в двор.

Вот так и получилось, что Эйрику больше не к кому было обратиться за помощью, только к Рагнару, по совету Ингунн – потому что между Рагнаром и ее отцом уже много раз пробежала бешеная собака. Вышло, как и ожидали: Рагнар не побоялся помочь Эйрику и обещал взять его с собой, чтобы через два-три года вернуть в Бирку богачом.

Эйрик сказал:


Напрасно, Гудбранд,

Родственников своих,

Олава и Эйрика, чернишь —

Бродягой зовешь, нищим зовешь.

И мудрый ошибается.

Вернутся однажды, поверь,

Бросят к ногам солнце волн!

Одна только дева знает.


Игрец опять подумал про Настку. Или не переставал думать о ней. Когда Эйрик рассказывал про Ингунн, Берест видел перед собой только Настку. Он подумал, что всюду дуют схожие ветры. Недобрые силы! Срывают листья, путают траву.

Посветлело. Но утренний туман покрывал и реку, и лес. Только малый клинышек степи был доступен взгляду.

Там в высокой траве, скрытый до пояса, шел человек. Он то и дело озирался, потом вдруг менял направление и внимательно смотрел себе под ноги – искал следы.

– Это Ингольф! – узнал Эйрик.

Берсерк поднялся на пригорок, сказал:

– Рагнар зовет. Все уже на веслах.

При этом один глаз у Ингольфа сильно косил.

Возвращаясь, обнаружили в траве мертвого жеребенка. И рассказали Ингольфу про плач кобылицы. Берсерк пощупал труп ладонью и объяснил:

– Это знак нам: тиун Ярицлейв отыскал Атая и Будука и избил. Уже остыли их тела.

Глава 4

Киев – город городов, город между небом и землей, между севером и югом. Ключ ко всем дорогам – Киев. Гостям в киевских воротах приготовлены хлебы. Врагам высокий Киев – как высокий порог. О него спотыкаются враги.

Теперь, впервые попав в стольный город, Берест мог убедиться в правдивости всего того, что ему доводилось слышать о Киеве. Игрец стоял в ладье под парусом в толпе восхищенных варяжских купцов и видел перед собой городской посад – это бесконечное Подолие, огороженное деревянным столпием. Хоромы на хоромах, кузни с дымами, гончарни, амбары, винокурни, церкви, торговые ряды… И над всем этим круто поднимается Гора. А на ней великий Ярославов город, сплошь заставленный теремами и храмами, окруженный невиданным земляным валом и стенами, да с тремя воротами. Слушать про этот вал, не видя его прежде, – значит, наживать себе врагов. Ни одному слову не поверишь. Высотой этот вал, как семь человек, составленных друг другу на плечи, шириной – человек двенадцать. Насыпан вал, как на основу, на огромные дубовые клети. А чтобы те клети собрать, дуб свозился не один год со всех сторон; бывало, очень издалека. И вырубили при князе Ярославе для одного только киевского вала тридцать три огромных дубравы. Дубы же там были не кряжистые, а все больше прямые, как сосны, и очень высокие. Строили вал четыре года. Тысяча человек работала на нем изо дня в день.

– Богоизбранный город! – сказал отец Торольв.

Киев был застроен так тесно, что могло показаться с реки, не оставалось в нем места ни для улиц, ни для площадей. Но едва только ступишь на землю, увидишь, что здесь достаточно широки улицы и часты площади. И место есть всему, что заслуживает места.

В этом городе все торговали, все менялись – от босоногого мальчишки с хитрым лицом до глубокого старца с лицом бесстрастным. Город вырос на торговле и мене. Здесь был обычай прибыли свои прятать в «лисьей норе» под домом. От того обычая, говорят, насыщена золотом и серебром, тяжела киевская земля. От купца до купца, как в круговой поруке, дотянешься рукой. И так, дотрагиваясь, сможешь обойти весь город. И еще правда то, что парод в Киеве многоязычен, как в Вавилоне в первый день после смешения языков. Однако здесь все понимают друг друга, потому что хотят либо купить, либо продать. И это неудивительно: как не понять человеку человека, если у них одно на уме? Да и в языках киевляне были сильны. Игрец еще в Смоленске знавал одного купца, который, как присказку, часто повторял: «Мой дед – славянин, бабка – гречанка, другой дед – варяг, другая бабка – торчанка. А я, выходит – киевлянин!» И всюду этому человеку был ход, и покупали у него больше, чем у других, потому что он был мил людям и везде оказывался своим.


Скейд вошел в узкое русло реки Почайны. Гёде правил к пристани. Кто из людей не сидел на веслах, тот глазел на город. Снизу обратили лица к высоким и крутым днепровским кручам. Шапки придерживали руками. Всего-то видели от верхнего города – вал на горе и высокие стены, видели рядок крыш и куполов. И только…

Но увидели бы Весь! Как видели птицы, как отражали небеса – звездами. На холмах – как на столбах. Как на ножках стол – город стольный. Пестрой покрыт желто-зеленой скатертью с золотыми блестками. А дороги от Киева, как лучи от солнца, разбегаются на все стороны. И ручьи-речушки – из конца в конец. Внизу же Подолие, словно подножие. Ступенька! Был человек малым человеком, ремеслу обучился, на ступеньку встал – стал хозяином. Поднялся. Его милости просили с княжьего двора. Приласкали бояре. И хозяином вошел человек в Ярославов город. И от малой толики хозяйских богатств был им на Горе воздвигнут новый храм. Многие так поднимались, особенно из купцов. А ростовщикам славный Мономах прижал хвост…

Гёде сказал:

– Киэнугард – мировое гнездо. В нем от лета до лета находят приют перелетные птицы.

Дважды прошли вдоль пристани. Не могли найти свободного места, чтобы причалить. Тогда Рагнар, раздраженный, скрипнул зубами и сам взялся за руль. Он направил скейд в самую гущу мелких лодок-однодеревок и, причаливая, несколько из них помял или опрокинул. Хозяева лодок, оказавшиеся поблизости, начали было браниться, но, убедившись, что на их брань даже не обращают внимания, кинулись куда-то с жалобой. Тем временем Рагнар приказал сбросить на пристань мостки, а гребцам сделал знак быть настороже и держать руки под скамьями, где у них были припрятаны боевые секиры.

Но все было тихо. Только несколько перекупщиков один за другим подходили к мосткам и спрашивали про товар. Рагнар отвечал им, что ничего продавать не будет. Еще приходили другие продающие и спрашивали, не желает ли уважаемый хозяин что-нибудь купить. Рагнар ответил, что не желает. Потом он подумал и предложил купцам:

– Если кто-нибудь из этих честных господ захочет перевезти свой товар в другой город, то я имею им помочь.

– О каком городе ведется речь? – спросили продающие.

– Миклагард.

– О! Царьград! – воскликнули купцы и стали негромко советоваться друг с другом.

Потом один сказал:

– Я могу указать тебе нужного грека. Но ты за то уплати.

Рагнару не понравился такой разговор, и он прогнал купцов.

Скоро пришли те жалобщики и привели с собой десяток вооруженных людей. Все они подошли к судовым мосткам, но на борт ступить не решались. Спросил с пристани один из стражи – может, десятник:

– Чей это корабль?

Гёде Датчанин придержал Рагнара за плечо, ответил:

– Это мой скейд, господин, – и поднялся на пристань. Киевляне усмотрели в этом поступке старика явный знак миролюбия. Ведь стремящийся к ссоре не покинет своего судна, не отдаст себя на расправу страже. Поэтому глядели на Гёде уже не так строго. Тем более, что стражникам самим не хотелось ссориться с гостем, у которого на корабле так много гребцов. Весло в драке – оружие грозное.

Но пострадавшие жалобщики не заметили перемены в настроении киевлян, продолжали жалобить, указывали пальцами на оцарапанные борта скейда, на свои залитые водой, треснувшие однодеревки, на подмоченный, подпорченный товар.

Десятник кивнул Гёде:

– Ответь им.

Гёде сказал:

– Давно не причаливали к пристани, отвыкли. Ветром в парус ударило, поэтому занесло. Не хотели ломать лодки.

– Пусть заплатит, – решили жалобщики.

– Заплати, – равнодушно согласились киевляне.

Гёде сказал:

– Встретился нам по пути тиун Ярицлейв. Меня давно он знает. Говорил Ярицлейв, что при новом князе все двери раскрыты на Руси. Но, видно, неправду говорил мой знакомец. У вас все вижу угрюмые лица – а это то же, что закрытая дверь…

При упоминании Ярослава глаза десятника сузились, зрачки как будто вцепились в лицо хитрого старика – не лжет ли? Но скоро киевлянин отвел взгляд, поверил. Наверное, хорошо знал великокняжеского тиуна. Имя Ярослава, как имя Бога на Руси, не произносили всуе… Слух у Ярослава острый, глаз недремлющий, рук повсюду раскидано – не счесть, в каждом шалаше, в каждом проулке. Скажешь слово хулы или лжи, тут тебя одна рука и сцапает, а другая повернется да задавит, ждать не будет, пока отбелишься. Терем у Ярослава на Горе, в граде Владимировом, – небольшой терем. Но подвалы в нем глубоки и бессчетны. Говорят, половина Владимирова города стоит на подвалах Ярослава. А о том, что там творится, рассказывают много страхов. Но всё слухи! Точно знают только двое: Ярослав и Мономах. Про Мономаха люди не верят, возражают: Мономах – князь добрый. А иные разумные вспоминают поговорку: сокол под стать сокольничему. Добрый князь – Мономах. Но, говорят, за ним, зажмуривши глаза, не ходи. И с открытыми-то глазами не всегда предугадаешь, куда он заведет. Зато сам князь все про тебя знает наперед, и путь твой предскажет, и желания обозначит не хуже доброгласного волхва. Сделал Мономах простому люду облегчение – придумал свой Устав. Кажется, сиди теперь, князь, на высоком месте в Верхнем городе да слушай вместе с летописцем народную хвалу. Но не прост князь Мономах. Дедовский великолепный двор на Горе не любит – возле народа беспокойно, то и дело шумит народ. Куда тише на княжьем дворе в Берестове. Кровли не золотые, ступени не мраморные, а в мыслях покой. И это верно: беспокойным народом нужно править издалека. Только не забудь, князь, пустить в народ руку железную и послушную тебе. Посели, князь, свирепого пса, Ярослава Стражника, на дедовский двор. И пусть жмет он смутьянов-бояр и князей-завистников и жадных церковников, чтоб стонали. За непослушание – в цепи, за умышленный вред княжескому делу – годами гноить в темницах! Все это – Стражник Ярослав. А ты, князь, будто и не знаешь, будто ни при чем – далеко сидишь, в резном тереме на Берестове. Вот и выходит, что не ошибается поговорка о сокольничем.

И боятся Ярослава люди, слыша в его голосе повеления Мономаховы…

Поверил десятник старику. Будто ожженный крапивой, в гневе поднялся над жалобщиками и прогнал их. Сказал Датчанину:

– Не плати им, старик! Торгуй себе.

Гёде, пряча под длинными бровями хитрые глаза, поклонился киевлянину в пояс.


Потом Рагнар сказал, что стоять они будут у киевского причала три дня и три ночи, что этого срока ему хватит на все дела. На судне, сказал, должно находиться не менее дюжины человек. Остальным разрешено пить в городе вино, играть в кости и брать женщин. В драки не ввязываться и самим драк не начинать. Киевляне привыкли к уважению, тщеславны и горды. Драку не простят – скейд разнесут в щепки. Ведь не сумеет Гёде хитростью покрыть все их возможные шалости. А сам Гёде тоже дал совет – за горожанками далеко не ходить. Многими уже проверено: если тут же, за углом, не отдалась, а повела куда-то закоулками – значит, задумала недоброе, жди тогда, варяг, нож под ребра или рабские кандалы.

Гребцы разошлись. Осталась на судне первая дюжина человек. И среди них Рагнар, Гёде, отец Торольв и Эйрик.. Здесь все они вспомнили про игреца и спросили его, что он собирается делать. Но этого не знал еще и сам игрец, поэтому ничего им ответить не мог.

Тогда Рагнар сказал:

– Хотим просить тебя помочь Эйрику. А дело состоит вот в чем: нужно отыскать в Киэпугарде его отца – Олава.

При упоминании Олава Рагнар опустил глаза, как при упоминании недостойного человека. И, кроме сказанного, ничего больше объяснять не стал.

Берест согласно кивнул.

Рагнар сказал Эйрику:

– Я приведу сюда грека, загружу его товар, продам девчонок – дольше они не протянут, поэтому пусть остаются здесь. Вот тебе, Эйрик, на все три дня сроку… Не успеешь – будет жаль. Пойдем на Миклагард без тебя.

Тогда уж ты не скоро увидишься со своей Ингунн, что тоже – жаль. Ведь девка хороша. И погибнет с нагулянным ребенком – не поможет старый Гудбранд. И ты сам после всего погибнешь в бедности, и мне будет горько, ведь я потерял уже многих друзей. Зачем же еще?

А Гёде посоветовал:

– Отходя ко сну, не спеши склонить голову на мягкое. Подумай сперва о том, что мучает тебя. И, может, оттого станет легче твое пробуждение. У разумного человека день начинается с вечера…

– Будь в ладах с Богом, сын мой, – добавил священник и перекрестил Эйрику сердце. – Ты грешен, грешен…

Выслушав все эти добрые слова, Эйрик обещал уложиться в срок. И на прощание сказал вису:


Я снова стою в начале пути

И покидаю корабль без сожаленья.

Передо мной Киэнугард – не лес костей…

И я, как будто заново рожден,

Не боюсь своего незнания.

Намного страшнее, когда умирает мудрый.

Эйрик идет, Эйрика ждут.

Говорят, безгрешен тот, кто не живет.


Вначале Эйрик и Берест пошли туда, где было всего многолюдней, куда стекались все улицы Подолия. Киевского Торговища никому не миновать – отовсюду его видно и отовсюду слышно. Но что более всего влечет – отовсюду нужно. Таких торговых мест в Киеве будто бы восемь. И Торговище, что недалеко от пристани, – самое крупное. С малыми гирьками сюда не суйся, засмеют. Здесь продают возами и ладьями, грузят мешками и лопатами. Хлеб. А хорошо покупают хлеб северяне, у которых малые поля и холодное лето. Новгородцы, псковичи да ладожцы – народ зажиточный, разодеты в меха, столы у них, говорят, что ни день ломятся: мясны, рыбны, масляны. А вот без блинов!.. Платят северяне серебром, не скупясь. Гривны так и мелькают из-под полы. И уже торопятся, выводят в русло Днепра караваны перегруженных ладей – гнутся весла.

Эйрик спросил у одного торгующего:

– Олав из Бирки… Как найти?

– Новгородцев спрашивай. Те дружнее с варягами. Купец взобрался на мешки с зерном и указал сверху на новгородский двор, по-ихнему – конец. А двор тот, оказалось, был совсем недалеко от Торговища.

По пути Эйрик рассказал:

– У моего отца жена в Бирке. Ее зовут Ингрид. Это моя мать. А еще у него жена в Сигтуне. Ее зовут Уна. А еще у него жена здесь, в Киэнугарде. Ее, кажется, зовут Анна. А еще у него две жены в Фессалониках. Одну тоже зовут Анна, а другую – рабыню, которую Олав купил у побратима, италийского норманна, – зовут просто Зи. Она черная нумидийка. И еще где-то есть жена, не помню.

Перебирая имена этих женщин, Эйрик загибал пальцы на левой руке, пальцев ему не хватало.

– И всюду от своих жен Олав родит детей. Поэтому во многих городах у меня есть братья и сестры. Кто бы не гордился таким отцом, скажи?

Через широкие ворота вошли на новгородский двор. Здесь все было поставлено крепко и широко. Стена-частокол – можно отражать многодневную осаду. Жилых теремов – один-два. Малый утоптанный пятачок земли посередине. А все основное пространство занято складами и амбарами на каменных подклетях. Где двери в амбары остались раскрытыми, были видны стоящие в полутьме огромные лари и сусеки вдоль стен. И повсюду мешки. Малые и большие, сваленные горками и расставленные рядами. Рассыпанное на пятачке зерно заметено в угол. Стая голубей клевала то зерно. А голуби все жирные, непутаные – хватай по одному, сворачивай головы и пеки.

Спросили у новгородцев про Олава из Бирки. Многие не знали, пожимали плечами. А один ответил:

– Известен мне Олав, но не скажу – из Бирки ли.

И объяснил, как найти того Олава.

Скоро нашли его, быстро ходили Эйрик и Берест. Достучались в ворота. Сам Олав открыл. Но оказался не тот. А был он – Олав из Полоцка. В Полоцке же и родился, а в Свитьод отроду не бывал.

Спросил он Эйрика:

– Отец твой купец?

На это не смог ответить Эйрик, а сказал то, что знал:

– У Олава жена в Бирке. Ее зовут Ингрид. Еще есть жена в Сигтуне, зовут Уна. В Киэнутарде жена Анна…

Полоцкий Олав все равно качал головой, не был знаком с отцом Эйрика. А Эйрику это было обидно и удивительно: как можно не быть знакомым с Олавом из Бирки и даже не слыхать про него!

Потом один человек посоветовал им обратиться к немецким купцам. Таких в Киеве тоже бывало много, а некоторые, подобно русам-северянам, жили в городе постоянно. Звали их тут—латина. И вот через полдня отыскали игрец и Эйрик одного такого латину – с узким мечом на боку, разодетого в дорогой черный камзол, и со смешными худыми икрами. И спросили латину про Олава из Бирки, и, зидя, что тот молчит, перебрали по пальцам всех жен Олава.

Тогда купец показал пальцем в сторону Верхнего города:

– Там спрашвайт! При Ярицлейф!…

Уже вечерело. Солнце садилось за гору. Меньше стало на улицах людей. Направившись было к Верхнему городу, Эйрик и Берест остановились. Решили вернуться на пристань, потому что ночь надвигалась быстро, и еще подумали, что вряд ли им удастся найти на темных улицах того человека, какого не сумели отыскать при свете дня; город был незнаком. И повернули обратно. Шли узкими кривыми закоулками по тесно застроенному, напоминающему муравейник Подолию, шли долго, пока не уверились, что сбились с пути. А как поняли это, так уткнулись в тупик. Совсем стемнело.

Здесь Эйрик разозлился и ударил кулаком в чей-то высокий частокол. Но бревно не зазвучало, оно было твердое, как камень. И изнутри никто не ответил. Эйрик ударил еще несколько раз. Все оставалось, как прежде.

Возле этого частокола у них вышел разговор. Берест сказал, что как только заживут его пальцы, он наймется гребцом на ладью к северянам и поднимется с ними к Смоленску.

А Эйрик в ответ:

– Очень сильно поранены твои пальцы. Не скоро сможешь стать гребцом.

Потом, поразмыслив, Эйрик сказал:

– Зачем возвращаться, если никто не ждет? Ведь было явление про могильник… Идем лучше с Рагнаром в Миклагард!

А игрец ему:

– Отыщем завтра Олава и развяжи мои пальцы.

– Хорошо! – согласился Эйрик. – Олава найдем. А он научит…

В это время чья-то мягкая ладонь легла игрецу на плечо. И тихий старческий голос спросил:

– Что стучите в незапертую дверь?

Но когда пригляделись и рассмотрели этого человека, то оказалось, что он вовсе не старик, а только очень худой. От сильной худобы, наверно, и голос его высох.

Берест ответил:

– Шли на Торговище, сбились с пути.

– Покажу вам путь завтра, – сказал человек. – А сегодня повечеряете со мной: дам лепешку, дам рыбку и соломенный тюфяк.

Так Эйрик и Берест неожиданно нашли себе ночлег у очень доброго человека – потомственного киевского звонаря, бобыля Глебушки. Когда стояли у ворот, думали – за такими-то воротами – уж хоромы! А вошли во двор и долго водили глазами в поисках высокого крыльца. Не отыскали. Под ногами скрипнули уголья – следы пожарища. А Глебушка повел своих гостей прямиком к баньке – видно, единственному строению, какое осталось от богатого когда-то подворья.

Через предбанник пробирались боком – рослые гости вслед за щуплым хозяином – так много там было свалено всякого хлама. Добрались: ни горенкой не назвать, ни светелкой, ни выпрямиться, ни расправить плеч. Сели игрец и Эйрик на низкие нары, на колючую солому и осмотрелись… В красном углу лампадка перед Богородицей, у мутного оконца – тонкая свеча. Зато стол широк и крепок на дубовых козлах. Сразу было понятно, что стол принесен из просторной избы. А присмотревшись, Берест заметил, что доски стола темны, края же его гладкие – вытерты многими локтями, а козлы сплошь изрезаны тесаками. И подумал: из харчевни стол, многие годы за ним пировали. На столе – четыре книги. Две из них были хорошо знакомы игрецу. Это – «Жития святых» и «Евангелие» Иоанна Богослова. «Евангелие» было раскрыто на первом же листке с изображением самого Иоанна. Любимый апостол Христа стоял за пюпитром, в правой руке держал писчее павлинье перо, а левой рукой, широко расставленными пальцами придерживал края развернутого свитка. Но выражение глаз у апостола было мечтательное и совсем не подходило к тому важному делу, каким он был занят.

Пока Глебушка искал в темноте предбанника лепешки и рыбку, Берест раскрыл еще одну книгу. Однако написана она была не кириллицей и не глаголицей. И прочитать в ней игрец ничего не смог. Когда Глебушка вошел, то пояснил ему: книга эта и не книга вовсе, а одна только музыка, и есть здесь знаменный распев и много всякого для хора, и записано все в строки особыми крюками, но крюков тех без учения ни одному человеку не понять.

Глебушка отодвинул книги на середину стола и разложил перед гостями обещанную снедь: три пшеничные лепешки, копченых окуней и глиняный кувшин с колодезной водой. А сверху этого он не пожалел пару греческих луковиц и щепоть соли.

Ел Глебушка молча, откусывая по чуть-чуть, отламывая по крохе, ел не столько для насыщения, сколько из гостеприимства – предлагая и уважая. Когда гости запили съеденное пресной водой и утерли губы ладонями, Глебушка уступил им для ночлега свои нары. А сам, прихватив старый обгорелый кафтан, поднялся на чердак.


Утром пища не была обильнее, чем вечером. Игрец и Эйрик поднялись из-за стола такими же голодными, какими садились. Но большего у бедного Глебушки и не было – делился последним. И как будто не замечал этого. Мысли Глебушки были заняты его книгами, особенно одной, обратил внимание Берест, – той, что он не успел вчера рассмотреть. Глебушка два-три раза раскрывал ее все на одной и той же странице и, прочитав несколько нужных ему слов, мысленно повторял их про себя, как бы заучивая. Он даже едва заметно раскачивался под те слова и прикрывал глаза, чтобы не отвлекаться на зримое. И в такое время, наверное, забывал обо всем – и о гостях тоже.

Эйрик дал Глебушке серебряный денарий, а тот принял монету и сказал:

– То, что вы мне даете, вернется к вам. То, что мне говорите, вам отзовется. На серебро – серебром, на добро – добром. Я вам двери открыл, а вы мне душу распахнете…

Так с напутствием Эйрик и Берест снова отправились на поиски Олава. И утром им было веселее, чем вечером. Говорили, перебивая друг друга. Смотрели направо и видели, как полураздетый великан, играя мышцами, раздувает кузнечные меха. О том говорили. Смотрели налево и видели, как ловко вертит деревянный круг гончар. И говорили о том, какая нарядная у него в кудрях тесьма, какие толстые у него руки, а между тем каковы тонки выходили горшки в Гончаровых руках, да как, наверное, голосисты были его голосники!

И еще вспоминали Глебушку. Эйрик сравнил его с волхвом. Сказал, что хоть и не видел у него ни идолищ, ни кукол, зато видел четвертую книгу и слышал, как Глебушка над ней пришептывал. А в третьей книге заметил крючки – не буквицы, не руны. И подумал: на чердаке спрятаны идолища. Еще Эйрик сказал, что солома у Глебушки заговоренная, – и оттого спал он без слуха и без снов, и прирезать его сегодня было бы так же легко, как ягненка.

И заметил Эйрик:

– Предсказал Глебушка, будто мы к нему должны вернуться и раскрыть душу. Но думается мне, что уже к вечеру мы сумеем найти себе ночлег попросторнее…

А игрец сказал:

– Глебушка из тех, кто слагает висы.

Ни кузнец, ни гончар ничего не знали про Олава из Бирки. Но согласились они в одном, искать его нужно в Ярославовом городе. Будь Олав ремесленник, они знали бы его, будь Олав купец, его знали бы нa Торговище. Если не известен Олав ни там, ни там, значит, ищи его, брат, или возле князей, или в другом городе… И больше ни слова нельзя было вытянуть из них. Один взялся за кузнечные клещи, другой принялся отмучивать глину. Тогда Эйрик и Берест пошли дальше по Подолию и не уставали спрашивать встречных людей об Олаве. Еще они встретили одного редкого умельца, ремеслу которого подивились. И остановились возле него, чтобы лучше рассмотреть его работу и, может быть, научиться чему-нибудь, подглядеть что-нибудь хитрое. А умелец и не скрывал своих премудростей. Он доставал из печи обожженные плитки, уложенные ровными рядками на деревянных подставах, и из раскаленной лейки-льячка поливал эти плитки расплавленной эмалью. То в одну сторону наклонит льячок, то в другую. Да так ловко и быстро умелец это делал, что Эйрик и игрец не успели рассмотреть ни одной его хитрости, а все плитки уже оказались разрисованными в два цвета. И все были одинаковыми, от первой до последней – не отличить. Назывались те плитки майоликой, облицовывались ими каменные стены храмов и теремов, устилались земляные полы.

Человек этот сказал, что Олав из Бирки ему хорошо известен, – чему очень порадовался Эйрик. Более того, сказал умелец, два дня назад Олав купил у него двадцать тысяч майолики, и куплю эту, как водится, они тут же окропили вином за счет Олава. Потом тем же вином окропили продажу майолики, но уже за счет самого продающего. И расстались они далеко за полночь, сильно навеселе, почему-то возле Жидовских ворот, где, судя по всему, обмывали последнюю плитку.

Ремесленник сказал, что Олав служит Ярославу Стражнику и у господина своего будто бы в чести. Для него же и майолику покупал самую превосходную, не торгуясь, не пересчитывая ногат и резан[5], а выкладывая их гривнами. Упоминая Ярослава Стражника, ремесленник из предосторожности понизил голос и приложил к губам указательный палец. Потом он объяснил, как проще отыскать Олава из Бирки и с какими речами к нему легче подступиться – нужно прежде всего заговорить о женщинах. Так, дескать, и так, есть одна лебедка на Подолие, по которой ты, Олав, приходишься мне, как брат: ты ее трогаешь по постным дням, а я с ней тешусь в скоромные, и известны мне все те слова, какие ты, Олав, ей говорил… Здесь Эйрик и Берест поняли, что хитрый умелец насмехается над ними, и отошли от него, и направились указанной дорогой.

Не переставали восторгаться Киевом! Подходили к Верхнему городу со стороны Лядских ворот и не могли оторвать глаз от мощных земляных укреплений, о каких до сих пор только слышали. И говорили один другому; город городу рознь – что листок к листку, а на Киев опирается небо! И еще говорили: Бог насыпал горы на севере, Бог насыпал горы на юге, а люди возвели гору посередине и назвали Киевом.

А когда миновали ворота и вошли в Ярославов город, сказали так: Киев в Божьей ладони – горсть песка, каждая песчинка – храм. Столько было в городе храмов! Народу ходило по улицам без счету, где-то даже и не протолкнуться. И многие из тех, кого Эйрик спрашивал об отце, хорошо знали Олава и подсказывали, куда нужно идти. И нашли наконец, что искали. Двор Олава из Бирки был втиснут между двух церковок. Небольшой дворик, но добротный. А ворота и частокол очень высоки. Игрец заметил, что многие дворы в Киеве надежно укреплены и в них при умении можно выдерживать осаду, но осаду до огня. Таковы были дворы сотских, тысяцкого, бояр и многих княжьих семей. Народ в Киеве беспокойный, не приучен долго терпеть. Чуть где прижмут князья-бояре, сразу в низах смута, поговорят-поговорят между собой, потом друг другу скажут: «Эх! Гомону от тебя много, гомонех!», и возьмутся за колья, и пойдут на приступ. Жечь не будут, побоятся – от этого, если еще с ветерком, весь город может погореть. А без огня боярский двор – крепость.

Не достучались Эйрик и Берест в ворота, сели под ними. Решали, что делать дальше. Хотелось есть, хотелось пить – ведь высоко стоит Ярославов город – пока добрались. И становилось жарко в пыли под воротами.

Игрец сказал:

– Нет нужды сидеть здесь целый день.

А Эйрик ответил, что не находит ничего удивительного в том, что Олава нет дома. И ни на что другое он, пожалуй, не рассчитывал. Человек, занятый делом, будет ли спать до полудня?

Тогда они пошли поискать малый Торжок и недалеко нашли его. Эйрик вынул из кошеля еще один денарий и взял у черноглазой торчанки большую лепешку с запеченным сыром. Торчанка покрошила на лепешку какой-то травы, но Эйрик сбросил эту траву на землю, опасаясь, что она дурманящая. Еще торчанка подала им две глубокие чашки с козьим молоком. Достала из лыковой сумы пару кусков запеченного мяса и завернула их в листья лопуха, протянула Эйрику. Потом она порылась в своем засаленном кожаном кошеле и вернула Эйрику полденария.

Когда все съели, прошли еще сто шагов и на те полденария взяли у одного человека амфорку вина и горсть сушеных абрикосов. Тот человек вернул Эйрику четверть денария.

Эйрик и Берест сидели в прохладе и поджидали Олава. Вино было розовое и сладковатое, оно хорошо утоляло жажду и приятно пьянило. Удивлялись вкусу абрикосов, которые пробовали впервые. Любовались стройной церковкой, стоящей через площадь. Солнечные лучи проникали в нее с обратной стороны в узкие оконца. А со стороны Торжка церковка виделась наполненной светом. Кровля ее была свинцовая и радовала глаз ровным темно-серым цветом. В тени этой церковки на семи ее каменных ступенях отдыхали многочисленные паломники и перехожие калики. Таких калик в каждом городе было – не счесть! Кто без рук, кто без ног, с рассеченными изуродованными лицами, разрубленными ребрами, с незаживающими гноящимися ранами, с выколотыми глазами, кашлящие кровью, грязные, изможденные, злые… Переходили от города к городу, христарадничали, воровали, пьянствовали. И становилось их все больше!

Новые калики приходили в города после каждой ссоры среди князей, заканчивавшейся побоищем, приходили после каждого половецкого набега, после каждого похода Мономахова. Сидели на папертях, на многолюдных торжищах, сидели, обнажив свои увечья, и кляли князей за распри, кляли половцев за разбой и, бывало, кляли Мономаха за то, что водил их в походы, после которых начались все их несчастья.

Пережидали жаркий полдень, дремали калики и паломники в тени.

И некоторое время было тихо. Торжок почти опустел.

Но вот как будто переполошились калики, повставали со своих мест, разом заговорили и обратили лица в одну сторону, вдоль улицы, уходящей вниз, – там разглядели кого-то. Но кого – игрецу и Эйрику не было видно от Торжка, заслонял улицу чей-то двор. Сначала едва слышный, медленно нарастал топот копыт. Калики вдруг скатились со ступенек и бросились к основанию церковки в поисках камней. И по площади скакали и ползли, выковыривали из земли торчащие камни.

Эйрик и игрец удивились тому, что происходит. Они допили остатки вина и пошли к торцовой стороне площади, откуда можно было посмотреть, чье появление так встревожило калик. И все, кто в этот час был на торжке, пошли за ними.

В это время на площадь выехал сам Ярослав Стражник. Могучий воин на могучем коне. Подергивал уздечку, поигрывал плетью. Руки его были не руки – львиные лапы. В тех лапах меч выглядел бы жалкой булавкой. Да, говорили, не признавал Ярослав меча. С его правого плеча свисала свинцовая палица. На высокую луку седла был надет шлем – шлем с маской. По маске, видно, прошелся искусный чекан – сделана она была с Ярославова лица. Точь-в-точь: и нос, и подбородок, и оспины одна к одной. За тиуном следовало его небольшое войско – десятка два всадников.

Самого Ярослава калики встретили полной тишиной. Избегали только сойтись с ним глазами. Смотрели в грудь, а за спиной крепко сжимали камни. Когда на площадь выехали все всадники, Эйрик и Берест увидели ереди них двоих связанных половцев. И стало им понятно, для кого каликами приготовлены камни. Значит, удачно сложилась у Ярослава охота, и сумел он захватить в степи Атая и Будука.

Всадники тиуна вовремя заметили, что за люди их поджидают. Они пришпорили своих коней и оттеснили толпу калик от пленных и поотбирали камни. Калики же при этом огрызались и царапались или жалобно скулили. Им очень хотелось что-нибудь повредить у половцев.

Лица половецких ханов были сплошь в синяках, будто брали их в степи не оружием, а кулачным боем. Или при въезде в Киев они уже повстречались с каликами и те успели швырнуть в них свои камни. Головы у команов были непокрытые, с двух-, трехдневной черной щетиной, через которую проглядывала загорелая кожа. Оба хана безбородые, но с длинными, свисающими с углов рта усами. Рубахи у них были не богаче, чем у тех калик, и такие же они имели старые пыльные штаны. Известно, половец не бережет своих одежд и мало думает о них. Кочует от Донца до моря по Черной и Белой Кумании: то в седле сидит на пыльном ветру, то на непокрытой земле, то мочат его дожди, а солнце потом сушит-белит, то продымливают костры… Половец не гонится за красотой и богатством одежд. Половцу лишь бы тело прикрыть от летнего зноя и зимней стужи – овчиной, дерюгой, платом-полотном, парчой или редчайшими византийскими паволоками и оксамитами. Все – ладно! Половец, одевшись в шелка, собирает по степи навозные лепешки…

Ругались и завывали несчастные калики, корчили половцам страшные рожи и плевались вслед. Калики, свирепея, стучали палками по земле. Не могли, увечные, за себя отомстить. Плакали, размазывая по щекам слезы. Молились в церквях и идолам молились, бродили неприкаянные по городам, поклонялись мощам и святыням, кормились милостыней. И до боли сжимали на посохе руки, думая с ненавистью о половецкой глотке.

Глава 5

Ко двору Олава пришли уже к ночи. Эйрик постучал кулаком в ворота, отчего одна из створ дрогнула и сама по себе раскрылась. Вошли с оглядкой, осмотрелись. Увидели очень тесный двор, давно не метенный, неухоженный – заросший вдоль частокола высоким кустарником и крапивой. Налево увидели ряд хозяйственных построек, направо колодец, прямо же перед ними стоял жилой усадебный дом с крытым крыльцом и просторной галерейкой. Во дворе не было ни души, также, впрочем, и в амбарах, запертых дубовыми засовами с замками.

Эйрик и игрец поднялись на высокое крыльцо и толкнули дверь внутрь дома. А так как время было уже позднее и на дворе все сгущались сумерки, то в пустом доме их встретила темнота. Эйрик с полупоклоном поздоровался в эту темноту, но в ответ ничего не услышал.

Немного постояли при входе, пока глаза не пообвыкли в темноте, и скоро разглядели очертания печи, широкого стола. Четырьмя расплывчатыми блеклыми пятнами виднелись оконца.

На столе Эйрик нащупал свечу и кресала. Несколько раз высек искру. В это время кто-то пошевелился в углу под оконцем. Скрипнула скамья. Эйрик вновь поздоровался, но скрип больше не повторялся.

Затлел трут. Торопясь, никак не могли зажечь свечу. А когда она загорелась, увидели спящего на широкой лаве мужчину. Он лежал одетый, на спине, неудобно запрокинув голову и раскрыв рот. Одна нога его свешивалась на пол, а руки были скрещены на груди.

– Это Олав? – тихо спросил Берест.

Эйрик со свечой в руке подошел поближе к спящему и встал у него в головах, чтобы внимательнее рассмотреть. А Берест подошел с другой стороны. Здесь оба ощутили сильный винный перегар и поняли, что человек мертвецки пьян.

– Это Олав? – опять спросил игрец.

Эйрик пожал плечами, ответил:

– Я видел Олава один раз; когда мне было шесть лет. Олав был большой и красивый.

– А этот?

– Наверное, он и есть… Прошло много лет.

Эйрик тронул спящего за плечо. Но тот даже не пошевелился. Эйрик дернул его за руку, потом приподнял за плечи и усадил на лаве, привалив спиной к тесаной бревенчатой стене. Однако и это не разбудило Олава, а только голова его со спутанными и мятыми светлыми волосами свесилась на грудь. Дыхание же стало шумным.

Долго еще после этого Эйрик и Берест пытались растолкать Олава. И как будто им это удалось. Олав с трудом разлепил веки, мутными глазами сурово посмотрел на сына и спросил:

– Ты кто?

– Я Эрик, я пришел из Бирки.

– Ты кто? – опять спросил Олав и, будучи больше не в силах бороться с хмелем, повалился на лаву и захрапел.

Тогда оставили Олава лежать как лежал, а свечу отнесли на стол. Как обещал, Эйрик развязал игрецу пальцы. И, выбросив все щепки, омыл подсохшие, покрытые корочками ранки холодной колодезной водой из бадьи. После этого Берест попробовал осторожно пошевелить пальцами – шевелились. Попробовал согнуть их в суставах – болели, но немного сгибались. И, видя это, Берест поверил в умение Эйрика и поверил в то, что сыграет он еще на гуслях – пощиплет струнный ряд.

Сняли с печи несколько овечьих шкур. Легли – игрец на лаве у глухой торцовой стены, Эйрик у входа, возле крайнего оконца. Но долго не могли уснуть: то храпел, то бранился сквозь сон пьяный Олав, то лаяли собаки в ближних дворах, то ветер вдруг принимался хлопать створами ворот. И приходили беспокойные мысли о наступающем дне. Он должен был стать перепутьем – двум дорогам два путника.

Эйрик рассказал про подарок Ингунн. Она, будто невеста, подарила ему рубашку. На груди и на животе она вышила красивых птиц и затейливый рисунок трав, а с обратной стороны, с изнанки, ее нити не заканчивались узелками, складывались в новый рисунок – в троих смеющихся гномов. И когда дарила, Ингунн сказала, что вышила на рубашке побольше крестиков. Поэтому, надев ее, Эйрик мог не бояться ни злокозненных эльфов, ни дьявола и никакой другой нечисти. Но не взял Эйрик с собой эту рубашку, решил сберечь. А теперь пожалел о том. Он вот как подумал: может, вовсе не Олав сейчас лежит возле них, может, это эльф, искусно принявший обличье Олава, ведь показалось же ему, что не очень похож Олав на того, каким он помнил его по Бирке – пусть прошло много лет… А была бы теперь под рукой рубашка, вышитая Ингунн, накинул бы Эйрик ее себе на плечи и все увидел бы так, как оно есть, без эльфовых хитростей.

Выслушав эти сомнения, игрец посоветовал Эйрику скрестить указательные пальцы и через этот крест как следует рассмотреть Олава. Эйрик, не медля, так и поступил. Однако никаких перемен в спящем Олаве не обнаружил. На том успокоился.

Бересту снилась Настка. Она стояла и радовалась, что вновь увидела его. В длинные Насткины волосы были вплетены молодые березовые листья. И так умело они были вплетены, что казалось, будто растут листья из Насткиной головы. Это очень встревожило Береста. Он ощупал свою рубаху, но не нашел на ней ни одного вышитого крестика. И когда опять поднял глаза на Настку, то увидел вместо нее большую кадку, полную воды. А на поверхности воды игрец увидел Насткино отражение. Лицо Настки было неподвижно и бледно, будто у мертвой, а глаза пусты, холодны, водянисты. Губы ее шевельнулись, но голос раздался не ее – глухой и бесцветный: «Я листьями взбежала на самую высокую березу, я чистыми водами легла на самое глубокое дно». От этих слов Береста зазнобило. Он сложил из указательных пальцев крест и через него уже не увидел кадки.

Утром игрец слышал, как поднялся Олав, как, охая и вздыхая, он добрался до бадейки с водой, как он шумно черпал воду ковшом и обливался, и фыркал, и пил громкими жадными глотками. Потом на некоторое время Олав затих – он, видно, стоял посреди горницы и рассматривал спящих гостей. Потом опять пил, на этот раз вино. И, ощутив себя увереннее, Олав подошел к Бересту. Толкнул его в плечо.

– Послушай, беленький…

Игрец поднялся на локтях. Олав спросил его:

– Я тебе что-нибудь должен? Ты вчера тоже пил у Ярослава?

– Нет, – Берест покрутил головой.

– А кто ты?

– Я Петр… – Игрец кивнул на Эйрика. – Я с ним.

– А он кто?

– Он Эйрик…

В глазах Олава было недоумение. Но здесь Эйрик тоже поднялся на локтях и ответил сам.

– Я Эйрик! Я пришел из Бирки.

– Из Бирки? Так что же из того? Я тоже из Бирки. Правда, давно там не бывал…

– Я твой сын, – пояснил Эйрик.

Олав надолго задумался. Но вот спросил:

– Ты сын Ингрид?

– Да.

– Вот как! – Олав сел за стол и плеснул в чашку еще вина. – А я всегда думал, что моего сына от Ингрид зовут Эйнар…

– Нет, меня всегда звали Эйрик!

– Что ж, Эйрик так Эйрик, – согласился Олав.

После этого он подробно выспросил о том, с кем Эйрик пришел из Свитьод, и кому принадлежит скейд, и какой они везут товар, и где его брали… Эйрик рассказал Олаву все без утайки. А Олав слушал его и посмеивался. Потом пустился в воспоминания. Оказалось, что Рагнара он знал хорошо, и даже лет пятнадцать назад, в свой последний приезд в Свитьод, он отбил у Рагнара женщину. Да, да! Ту самую Уну из Сигтуны. Олав окрутил ее, синеокую, в два дня: пока жених Рагнар где-то там пропадал – не то на охоте, не то на крестинах младенца. И в третий день Олав обвенчался с Уной в деревянной церкви соседнего прихода… Ах, как оттого бесился Рагнар! Дело едва не дошло до поединка, где Олаву, конечно, не поздоровилось бы, потому что Рагнар и пятнадцать лет назад был такой же здоровяк, как сейчас. А может, еще здоровее, ведь Олав судит о теперешнем Рагнаре лишь со слов Эйрика. Еще Олав сказал, что Рагнар по прозвищу Крепыш и в поединке, и в любом другом бою дрался один за шестерых, и никому из своих друзей Олав не пожелал бы перейти дорогу Рагнару. Но наедине с женщиной Рагнар был, как невинное дитя. Сущий ягненок! Представьте, женщина хотела его, а он всю ночь гладил ей коленку! И в конце концов Уна досталась Олаву девственницей.

Здесь Олав расхохотался и, подлив себе еще вина, сказал:

– Я сделаю из вас настоящих мужчин. Я отведу вас к Ярославу!

На это Эйрик ответил, что сам еще не решил, как ему быть. Во-первых, сказал, что он отыскал Олава только затем, чтобы передать ему пожелания здоровья от верной жены Ингрид. Во-вторых, Эйрик не намерен пока никому служить, лишь ищет способ разбогатеть. В-третьих же, его ждет в Бирке молодая жена – Ингунн, дочь Гудбранда…

Услышав имя Гудбранда, Олав покачал головой.

– Не лучшего человека ты выбрал себе в родственники, Эйрик! Я, поверь, хорошо знаю Гудбранда…

Эйрик промолчал, потому что ему нечего было ответить.

Олав же продолжал:

– И на что тебе этот Гудбранд? На что тебе его дочь? Ты еще так молод, Эйрик! Послушай, я научу тебя. – Олав налил полную чашку вина и выпил все, не отрываясь. – Поверь, я много разного повидал… С одной женщиной долго не живи. Не нужно, чтобы женщина к тебе привыкла. А то ты будешь зависеть от женщины. Поэтому ради своей Ингунн не торопись возвращаться в Бирку. Ты не знаешь, сколько есть на свете прекрасных городов. Ты не знаешь, сколько есть на свете женщин красивее и желаннее, чем твоя Ингунн. И они свободны, бери их. Они все твои. И когда будешь обладать ими, то поразишься – сам не поймешь, что тебя удерживало в Бирке.

Здесь Эйрик не мог смолчать и сказал вису:


Меня в печаль повергнуть

Пытались слуги Гудбранда,

Говорили: дорогая тесьма не для Эйрика.

Но имя любимой на моих устах.

Склонить меня к измене Олав

Решил, убеленный сединами,

Говоря: Эйрик не для тесьмы.

Но рубашка пришлась впору…


После этого Олав уже не стал советовать Эйрику близости с другими женщинами. Но и от своих слов не отказался, и даже подтвердил их:

– Так истинно да будут боги милостивы ко мне, как я говорю истинно.

Согласились друг с другом в одном: время их рассудит.


Ближе к полудню Олав опять заговорил о том, что неплохо было бы сходить на некоторое время к тиуну Ярославу, тем более что у Ярослава вот-вот начнется званое пиршество. А Олав зван, и все, кто захочет прийти с Олавом, тоже как бы званы. И что бы там Эйрик себе ни решил про службу, а сходить посмотреть на хорошего человека – дело доброе и поучительное. К тому же на пиршествах обычно бывает много молодых людей, с которыми, сидя за столом да за винным кубком, нетрудно подружиться. И дальше Олав принялся с удовольствием описывать те кушанья, какие подавали вчера на стол Ярослава.

Игрец и Эйрик почувствовали голод, а в просторном доме Олава не наелась бы досыта и мышь. Поэтому от пиршества решили не оказываться. А так как тиун Ярослав держал свой двор во Владимировом городе, что оказалось совсем недалеко от жилья Олава, то они могли бы еще успеть к самому рассаживанию гостей.

По пути Олав спросил:

– Известно ли вам, что такое сакалиба?

– Нет, не известно, – ответили Эйрик и Берест.

Тогда Олав сказал:

– То, что не известно, – это плохо. Знать надо! Но при Ярославе это слово лучше не произносить.

И кое-что рассказал им.

Словом «сакалиба» мавры обозначают раба со светлой кожей – раба из северян. И очень ценят мавры таких рабов за спокойный нрав, за ум, за силу и ловкость. Поэтому не раз бывало, что сакалиба за короткий срок превращался из раба в крупного военачальника или советника, или в какое-нибудь иное доверенное лицо, а иногда даже сам принимался управлять своими прежними господами. А прекрасные женщины-сакалиба, нежные и белотелые, легко становились жемчужинами в больших гаремах у халифов, эмиров, у египетских владык и у турок. Видно, не только телом соблазняли они своих хозяев, но и прельщали умом – ведь восточные женщины не менее хороши, но с умом у них хуже, слишком много страсти в крови, страсть же подавляет ум. И дети сакалиба у мавров в цене, ведь из них вырастают мужчины и женщины-сакалиба.

Здесь Олав чуть-чуть приостановился, как бы призывая этим к вниманию. И еще кое-что рассказал.

Давно это было. Половцы продали в Булгаре много русских детей. И среди них одного мальчика. Кто первым его купил – не в том суть. А суть в том, что был тот мальчик зол, своенравен, злопамятен и непослушен, поэтому его часто секли и избивали, и едва только следы побоев сходили с него, продавали. Так Ярослав сменил очень многих хозяев, пока наконец не попал к маврам в Кордову. Но кто бы мог подумать, что мавры оценят в нем не его силу и рост, – Ярослав стал к тому времени настоящим великаном, – а то, чего не ценили и от чего старались избавиться прежние господа – злость и злопамятность. Мавры сказали: «Всякому мулу – своя ноша». И отвели Ярослава к халифу во дворец, и посадили там при входе на цепь. С одной стороны портала сидел живой лев, с другой – Ярослав. С тех пор и прозвали сакалибу Стражником, и толпами ходили мавры к халифскому дворцу поглазеть на дивного человека. Не боялись льва, боялись Ярослава.

И так всю жизнь просидел бы Стражник на цепи, если бы однажды не заболел оспой. Его, покрытого язвами и почти бездыханного, бросили на тележку, запряженную старым ослом, и вывезли за пределы Кордовы. Затем мавры привязали к ослиному хвосту клок тлеющей шерсти и развернули животное головой в нужную им сторону.

Туда осел и понесся по бездорожью, выпучив глаза, взбрыкивая и крича. Он тащил за собой несчастного Ярослава, пока не околел. А самого Ярослава подобрали прокаженные и увлекли с собой в места дикие, пустынные, прокаленные солнцем. Там и выходили его, и предлагали ему остаться у них прокаженным королем, и показывали ему много своего прокаженного золота. Однако Ярослав Стражник не соблазнился видом несметных богатств и отказался стать поводырем слепых. Он ушел на побережье, встретил там италийских норманнов и служил им на корабле до тех пор, пока они не оказались вблизи византийской Солуни, или Фессалоник, по-гречески. Здесь уже никакие цепи не смогли бы удержать Ярослава, ведь едва ли не половина населения Солуни – русские купцы и ремесленники…

Олав к месту привел слова Матфея:

– Надломленной трости не переломишь.

От Булгара до Солуни ломали трость. Ломали палками, плетями и цепями. И кто только не бил! Не сломили, оказались слабее. Как цепного пса, сажали в железный сундук и, проходя мимо, стучали по крышке сундука палками, сутками не кормили. Потом открывали крышку, били по зубам и смотрели нёбо: не почернело ли, как у бешеного пса. Но не почернело нёбо – не сломили надломленной трости. И себе на беду воспитали враги воина.

Купцов много, а дорог всего несколько. И сел на одной из них стражником Ярослав, и поджидал терпеливо своих прежних господ – время от времени наведывался на торжища, нагонял страху. И еще ловил, не щадил половцев. Будто рысь, прятался-стерег в дремучих лесах, хитрым волком скитался из степи в степь. От Киева до Олешья тысячу раз проехал путь – и по правому берегу Днепра, и по левому. Сотни караванов сопроводил тиун Ярослав по «греческому пути». И тысячу половцев уже зарубил, но прежде заставил обнимать копыта его лошади. В подвалах же своих будто бы держал он тьму поганых и кое-каких купцов из давних знакомых – тех, что пытались переломить трость, что доискивались черного нёба. Да будто сажал он их там в железные сундуки…

Правда или нет, но говорили, что князь Мономах однажды призвал Ярослава к себе и обязал его отпустить всех команов с покаянием и обетом – не тревожить границ Руси. Ярослав с неохотой исполнил эту княжескую волю. А потом, говорили, одного из отпущенных ханов он в диком поле догнал и, вызвав на поединок, снес ему голову.


Шли, слушали Олава, запоминали дорогу. По мостику перешли ров, потом миновали Софийские ворота и оказались в городе Владимира. Быстро дошли до Бабиного Торжка, а здесь увидели мраморную десятинную церковь и княжьи терема. Среди княжьих великолепных, покрытых узорочьем хором приютился и Ярославов терем – нов, прост, приземист, невелик. Но Олав сказал, что вместителен. На самые шумные пиры сюда приходило человек до двухсот. И было им не тесно.

Так и сегодня у Ярослава нашлось место для всех гостей. Олава встретили шумом воеводы и сотники и многие домочадцы. От вчерашнего пиршества у них еще не весь выветрился хмель, и продолжились вчерашние разговоры. До Олава из Бирки всем было дело, все оборачивались к нему и протягивали для рукопожатия руки, и подвигались, предлагая место возле себя. Но он был из тех, кто привык сидеть возле Ярослава, – из Ярославовых апостолов. Жал руки, отвечал, кивал, пригубливал из подставленных кубков, но не садился. Шел к Ярославу.

Гости приглядывались к новым лицам, к Эйрику и Бересту, и спрашивали Олава, кто это пришел с ним.

Сказал Олав:

– Мои сыновья, Эйрик и Петр. С божьей помощью…

– Везучий Олав! – позавидовали гости.

– Таких красавцев родил!

Здесь был один лях по имени Богуслав. Он сказал:

– Сыновья твои и правда хороши. Один к одному! Но мне как отцу дочерей хотелось бы знать, кто они и куда идут.

– Вот-вот! – зашумели гости. – Расскажи, Олав! Может, они идут к митрополиту в монастырь. Хотят в монахи, а ты их – на пир!

И засмеялись за столами.

Олав улыбнулся:

– Мои сыновья не ищут путей к митрополиту. Один стремится на север, другой рвется на юг. Один ищет богатств, другой богатств не ищет. Но, думается мне, что дорога у них одна, потому что в конце дороги каждый из них видит любовь. А перед любовью я бессилен! – Здесь Олав развел руками. – Не могу воспрепятствовать, могу только благословить. Поэтому, брат Богуслав, сторожи теперь своих дочерей…

Гости при этом засмеялись:

– Куда-куда, а до любви в их годы не долог путь!

Тиун Ярослав был гостеприимным хозяином, сказал:

– За этим столом, Олав, твои сыновья найдут и богатство, и любовь.

Он потеснил сидящих возле себя гостей и каждому из пришедших указал место.

Здесь Берест во второй раз смог рассмотреть знаменитого воина вблизи. Тело его было необыкновенной величины, однако соразмерно и красиво. Его сложением можно было любоваться, но его величина подавляла и пугала. Казалось, к этому великану невозможно привыкнуть. И очень верилось тому, о чем рассказывал по пути Олав – такой Ярослав мог быть у мавров стражником. Сидя возле него, хотелось вжать голову в плечи и замереть. Но игрец пересилил свой страх и посмотрел Ярославу в глаза. Они были разумные и спокойные, не скрывали тонкого ума. А все то злобное и жестокое, чем наделяли тиуна слухи, не подходило к Ярославовым глазам. Кожа на лице тиуна была грубая и рябая от частых оспин. И всякий, кто смотрел в его лицо, непременно цеплялся взглядом за эти оспины. Но здесь некому было особо присматриваться, некому было замечать. Три четверти от всех гостей, сидящих теперь за столами, тоже имели не очень приглядные лица – размеченные шрамами вдоль и поперек.

Олав сказал:

– Сыновья мои еще не понимают, что конец дороги не есть конец жизни. Но они поймут это, когда отлюбят. Лишь бы сберегли к тому времени свои головы.

– Олав знает толк в любви, – поддержал лях Богуслав. – Ему можно верить.

Довольный Олав ободряюще кивнул прислуге, чтобы не забыли налить ему вина. А когда наливали, подменил свой малый кубок широким ковшом. Выпил, вновь подозвал наливающего домочадца и отобрал у него корчажец, полный вина. Сам взялся наливать.

Ярослав Стражник, глянув вскользь на Береста, сказал Олаву:

– Этого твоего сына я встречал уже. Он шел па реке с купцами из Свитьод. И еще у него было что-то с руками…

Тут Ярослав посмотрел на Береста уже пристально, испытующе, как привык, наверное, смотреть на пленников в своих темницах.

Спросил:

– Я верно запомнил?

– Да, господин, – негромко ответил игрец.

Тиун продолжал:

– Ты был нетерпеливее других. Почему?

– Мне хотелось прийти и скорее вернуться обратно.

– Ты вернешься. Но позже. Твой ветер сейчас дует на юг, и большинство дорог направлено на юг. Сейчас все идут к нам в Киев. Вспомни, на пристани не нашлось места для вашей ладьи… – Ярослав усмехнулся, видя удивление Береста и Эйрика. – Когда все суда соберутся, их составят в караван и поведут в Олешье. А я этот караван буду сопровождать. Там и тебе место, сын Олава…

После этих слов гости зашумели и выпили много вина за предстоящий поход. Также выпили они за великого воина, тиуна Ярослава, зато, что он есть, и за то, что в голову ему пришла светлая мысль – объединить их всех за этими обильными столами.

Олав просил тиуна:

– Другому моему сыну тоже скажи.

Тогда также пристально посмотрел Ярослав на Эйрика, сказал:

– Ты стремишься на юг. Значит, стремишься за богатствами. Зачем они тебе?

Эйрик ответил:

– Мне нужно жениться на Ингунн, господин. А богатства нужны Гудбранду.

– Глуп твой Гудбранд, – осудил Ярослав, – если мужа ценит за богатства. Ценить нужно за упорство… Ты, Эйрик, не ищи богатств и славы от ратного дела, не прячь секиру под скамьей. Кровавая секира не принесет тебе радости… И не ищи богатств от пахотного труда. Слишком легки и белы твои руки.

Сказав эти слова, тиун надолго замолчал.

– Как же быть? – не вытерпел Эйрик.

– Жениться на Ингунн.

– Женись! Женись! – закричали хмельные гости.

А Олав воскликнул:

– В поход! В поход! Не спешите, сыновья, искать счастья вдали от Киева, вдали от Ярослава! В поход!

И вновь зашумели гости, вновь заплескалось вино. Пили за Олава и его сыновей, пили за предстоящий поход – чтобы ветер был парусам, легкая вода – веслам, надежность – стременам. Прислуживающие домочадцы ловко меняли блюда на столах, успевали – разносили корчажцы и ковши. Гости запьянели, наливать стали чаще. Их внимание теперь было занято вином и едой. Всё хотели попробовать из того, что ставилось на стол. Эйрик и Берест тем временем принялись разглядывать гостей. И заметили, что половина сидящих за столом – русь-славяне, схожие друг с другом светлыми пшеничными кудрями и особой вышивкой по кайме рубах. Четверть сидящих, увидели, русь-варяги или полуваряги. От остальных они отличались молоточками Тора. У кого был такой молоточек, тот будто бы мог не бояться ни исполинов, ни ворожбы, ни дурного глаза и никакой нечисти и нежити. Носили молоточек Мьёльнир по-разному: кто-то нашитым на рубаху, кто-то в ухе серьгой, а кто-то – оберегом на груди, рядом с христианским крестиком. Варяги эти были уже и не варяги, а киевляне, потому что в Киеве они родились и предки их умерли в Киеве… А была еще четверть гостей, только именуемых русыо, однако явно не русь: ляхи, торки, берендеи, чудь и несколько из печенегов.

Гости увлеклись друг другом и блюдами и только изредка оглядывались на хозяина. Ярослав не участвовал в их разговорах. Он больше следил за тем, чтобы столы не опустели, и посылал домочадцев то в одну кладовую, то в другую, то в погреб. И сам ел много. Игрец видел, как Ярослав раз за разом отсекал от окорока, пирога или от колбас такие куски, каждого из которых ему, игрецу, хватило бы наесться досыта. Ярослав же опробовал еще несколько каш, несколько разных хлебов, солений, выпил много вина и в довершение всего придвинул к себе широкое серебряное блюдо, наполненное мелко покрошенным мясом и зеленью.

Олав и Богуслав в еде и питье ненамного отставали от хозяина. За этим делом они говорили о половцах. И тот, и другой считали, что если ханы Атай и Будук появились возле Киева, то и третий их брат, хан Окот, находится где-нибудь поблизости. И если Атай и Будук – волчата, то Окот – опасный волк, он может натворить бед. Олава и Богуслава тревожило то, что половцы объявились перед самым выходом торгового каравана – не собрались ли они напасть на караван, а если собрались, то в каком месте. Согласились друг с другом, что лучшее для этого место – пороги.

Олав и Богуслав допытывались у Ярослава, что тот собирается делать с пленными ханами и за что он будет их судить – ведь они как будто не тронули ни одного человека и старых грехов за ними не водится. На это Ярослав ответил, что судить половцев можно уже только за то, что они половцы; а как поступить с пленными ханами, он еще не решил. Тиун сказал:

– Веселья хочу. А застолье мне – не веселье.

Здесь он предложил Бересту и Эйрику сходить с ним и посмотреть на его суд. Но они отказались, подумали, что будет тиун с тех половцев с живых сдирать кожу, да будет кузнечными клещами тянуть их за языки или заламывать па руках пальцы…

А Олав сказал:

– Сходите!

И они пошли.

В темных сенях Ярослав отворил обитую железом дверь. И когда Эйрик и Берест вошли за ним, тиун заперся изнутри на засов. А там была еще одна дверь – деревянная. За нею полная темнота. Туда и пошел Ярослав, зажегши единственную свечу.

Они медленно спускались по земляной лестнице с высокими ступенями. Ход был непрямой, поэтому часто оступались или цеплялись плечами за выступы. Придерживались руками за стены. А стены здесь были из плотного лёсса, кое-где укрепленные балками, известью с цемянкой и камнями серого песчаника. Прежде чем шагнуть, тщательно ощупывали ногой нижнюю ступень. Местами пригибались, чтобы не удариться головой о низкую притолоку. Но особенно тесно на этой потайной лестнице было большому Ярославу. Кое-где ему даже приходилось протискиваться боком. Он почти все время загораживал своим телом свет, а когда нагибался, то огонек свечи от его дыхания трепетал и едва не гас.

Наконец игрец услышал впереди себя скрип еще одной дверцы. И вошел вслед за Ярославом в небольшую, обшитую грубым горбылем клеть. Здесь было жарко и душно. И вполовину укоротился огонек свечи – ему тоже не хватало воздуха. Поэтому Ярослав не стал затворять за собой дверь.

Игрец не увидел здесь ни железных сундуков, о которых рассказывал Олав, ни дыбы для пыток, какую боялся увидеть, ни множества измученных людей. Только двое: молодых половцев в рваных рубахах были прикованы цепями к единственному в клети кольцу. Берест рассмотрел это кольцо – толстое, литое из железа. А доски-горбыли вокруг кольца были источены почти насквозь – так их царапали ногтями и грызли многие пленники, мучимые здесь темнотой, духотой и страхом смерти.

Ханы-половцы сразу поднялись на ноги и повернулись лицами к вошедшим. Но даже неяркий свет от свечи ослепил их. И ханы зажмурились. Однако продолжали стоять. Они жадно вдыхали принесенный в клеть свежий воздух. Их лица были мокрыми от пота.

Ярослав сказал:

– Вот те, кто еще не содеял зла, но содеют. Все команы рождены для зла. Пока эти двое сидят в моей клети, в сердце их брата сидит заноза…

Здесь Ярослав подошел к ханам так близко, что они, ожидающие удара, в испуге отпрянули к стене. Зазвенели цепи. Половцы прижались к кольцу и злобно сверкнули белками глаз на тиуна. Но отвели глаза – боялись этого великана.

– Глядят-то как! – усмехнулся Ярослав и поднес свечу к самому лицу ближнего хана. – Не рычит, а так и съедает глазами. Дикий зверь! Нехристь!..

Тиун опалил половцу редкую всклокоченную бородку. Затрещали в огне волоски, запахло паленым. Хан дернулся. При этом из-под его рубахи выпала на земляной пол маленькая дудочка, вырезанная из стебля тростника. Такую дудочку торки, печенеги и половцы называют – курай.

Берест поднял дудочку и при свете свечи рассмотрел ее. Также Ярослав и Эйрик склонились к нему ближе – хотели посмотреть, что же там выронил хан.

– Вот славно! – сказал тиун. – Команы нам сыграют. Отдай им дудку.

Берест протянул курай половцу с опаленным подбородком, но тот даже не пошевелился.

– Играй! – придвинулся к хану Ярослав. Половец вздрогнул, зажмурил глаза, но играть не стал. Тогда сказал Берест:

– Я сыграю…

Он поднес дудочку к губам и четырежды подул в нее, каждый раз зажимая пальцами разные отверстия. Он пробовал не столько дудку, сколько пальцы. Но вот глаза игреца просияли – пальцы его работали хорошо. Ярослав Стражник, услышав медленные звуки курая, поставил свечу в подсвечник на стене, а сам сел в углу на скамейку.

Половцы были по-прежнему недвижны.

Тогда опустился Берест на земляной пол, локти свои упер в колени и заиграл. Начал тихо и с грустью, начал о себе. Но, видно, игра его была из сердца, потому что Эйрик понял, о чем думал игрец. И сказал вису:


О, листок!

Молчанием томимый,

Ты был слабее всех.

И все ветра,

Друг с другом споря,

Тебя носили…

Но голос вдруг обрел

И ветру воспротивился листок.


Половцы обратились в слух. Прижались к стенам, боялись прозвенеть цепью, не хотели мешать музыке. Может, не листками, а ветрами себя мыслили. И, заслушавшись родным кураем, дерзнули памятью вырваться в степь. Бесплотные, они унеслись к берегам Донца.

А искусник Берест заиграл оживленнее, с надеждой. Но рядом с надеждой, как часто бывает, зазвучала тревога. Эйрик сказал:


Твой голос – стебель тростника.

Среди таких же стеблей

Слаб, так мало может он.

А ветер точит горы

И гонит реки вспять.

Шумит и глушит тростниковый голос —

Он хочет оборвать

Еще один листок.


Потом заиграл Берест высоко и жалостно. Чудно заиграл! Снял игрец обручи-запястья, размял неокрепшие пальцы. Подобрал широкие рукава, откинул со лба волосы. И поднялся высоко в песне-жалобе, малиновую жалобу излил с небес. Прослезились половцы, спрятали лица. Эйрик сказал:


О, листок!

Крылом вороньим

Бьет ветер по твоим глазам —

Черный. Спутал железами

Руки, травы перепутал.

И девичьими слезами

След твой полил,

Брат мой. О, листок!..


Кончив играть, Берест вернул курай половцу. Хан принял дудочку с поклоном, спрятал ее под рубахой и покосился на тиуна.

– Вот и весь суд! – сказал Ярослав. – Твоя игра смутила меня, Петр. Ты дал мне веселья, ты коснулся души. Зла не осталось…

После этих слов тиун расковал пленников и подарил их игрецу:

– Поступай с ними, как знаешь: хочешь – отпусти, хочешь – продай турку или греку. Но не возись с ними долго, не то в благодарность, языческое племя, всадят тебе в спину нож.

Тут Ярослав Стражник вывел всех во двор, дал Бересту коня, дал половцам крепкого верблюда и дал для охраны двоих всадников. Эйрика же тиун оставил у себя и повел в гридницу продолжать пиршество – искать своей душе нового веселья.

Глава 6

Половцев отпустили в лесной глуши за Выдубичским монастырем, именуемым также Всеволожим. Игрец посоветовал им переждать где-нибудь до темноты и уходить ночами, а еще просил не забывать про маленький курай и про Ярославов добрый суд. Поклонились ему гордые ханы в ноги, руками коснулись земли. Один из них, по имени Атай, – тот, которому тиуи опалил подбородок, сказал:

– Брат! Вспомним тебя, как заиграет курай.

Хан Будук тоже сказал:

– Не воину кланяемся, а игрецу!

На этом расстались. Половцы перебросили между тугих верблюжьих горбов длинный ремень, ухватились за концы ремня, побежали и быстро скрылись за вековыми деревьями.

К вечеру Берест и двое тиуновых всадников вернулись в Киев. Всадники сразу заспешили в Верхний город, к Ярославу. Не хотели терять своего, недосидели за столами. Недоели, недопили. Всю дорогу говорили о пиршестве. Вспоминали поговорку: скамьи теснить – не седла лоснить.

А игрец не спешил за столы. Проехал по Подолию; спешился, постоял на пристани в надежде встретить человека, ведущего свой корабль на север. Но не нашел такого. Зато с севера все прибывали большие груженые ладьи и челны-однодеревки. Места им на воде давно не хватало, поэтому купцы вытаскивали свои суда далеко на берег, на песок. А те, кто не имел в городе дворов, располагались тут же, возле лодок, с чадами и пожитками. Жгли общие костры. Берест видел издалека и скейд Рагнара. Тот стоял на прежнем месте, сплошь облепленный челнами. И возле скейда речку Почайну можно было перейти, не замочив ног, только переступая из лодки в лодку. Игрец не захотел встречаться с Рагнаром прежде Эйрика, а лишь немного поглядел на судно, спрятавшись среди людей. Рагнар уже отыскал того грека, о котором ему говорили перекупщики, – варяги по деревянным мосткам вкатывали на скейд большие бочки с товаром, заносили на плечах тюки и амфоры, а сам грек, толстый, с красной тесьмой в курчавых волосах, суетился тут же, размахивал руками и на всех покрикивал. Грек был так увлечен и так доволен собой и своими успехами, что, глядя на него со стороны, можно было подумать – нет дела более прибыльного, надежного и уважаемого, чем торговля. Игрец именно так и подумал, вспомнив о том, что отродясь не носил на своем поясе полного кошелька. А всего-то богатств у него теперь было – это музыка в пальцах, тиунов конь и грустная память о Настке. Но недолго думал Берест о торговых делах. Он набрел на корабелов и увидел их труд, который был, пожалуй, самый уважаемый и надежный. Он увидел, как искусны топоры в ловких плотницких руках, и уже с неохотой вспоминал про греческого купца.

Потом, пройдя рыночную площадь, Берест зашел па знакомый уже новгородский двор. Но и здесь не нашел человека, который помог бы ему добраться до Смоленска, – ладьи с зерном уже ушли, а все оставшиеся готовились к долгому и трудному пути на юг: сначала к Олешью, потом к устью Дуная и дальше, к берегам Византии. Все только о том и говорили, что в это лето собралось на южные торги небывало много купцов. И видели здесь заслугу Мономаха. Полгода не прошло, как сел Мономах в Киеве, но уже укрепил влияние Киева на другие города и поднял уважение к великокняжеской власти не только у простонародья и кабальных мужиков, а и у князей, погрязших в междоусобице. Поэтому стало меньше раздору среди городов и сел, меньше стычек на дорогах, и путь по Днепру теперь таил для торгующего человека намного меньше опасностей, чем при князе Святополке Изяславовиче. Но не решили еще между собой купцы, хорошо ли то, что их так много собралось в этот год на заморские торжища, и не будет ли их поход по «греческому пути» слишком шумным – ведь и половцы не глупы, знают, когда и где поджидать караваны. Соберутся их орды со всей степи от Донца до Тмутаракани и разбросят шатры у порогов. Тогда не пройти мимо них без потерь! И думали купцы, что трудно им будет отбиться от половцев своими силами, решали просить князя Мономаха о сопровождении. Знали, что только Мономаха боятся половцы, потому что слава Мономаха поднялась на половецких костях.


В сумерках вышел Берест с новгородского двора. И всего-то немного он прошел, как набросились на него калики – с десяток калик или чуть больше. Коня отняли, а самого игреца повалили в сточную канаву. Те калики, хоть и уродцы, но оказались сильные все, и ловкости им было не занимать. У кого из них вместо ног болтались култышки, у того руки могли камень стереть в порошок и новое кнутовище раздавить в труху. У кого были отсечены руки, мог одними ногами оседлать коня. И все они навалились на игреца, и в подмогу им еще подоспели ихние дружки – ослепленные, оскопленные и немые. Они хотели утопить Береста в сточных водах. Но и Берест был ловок. Хоть не имел оружия, хоть утерял кнут, но не звал помощи, а сильно отбивался локтями и коленями – берег пальцы. И одного из каличьих заправил игрец сумел ухватить за шею и подмять под себя. Так получилось, что прежде чем утопить в жиже Береста, калики должны были утопить своего же дружка. У того человека было очень изуродовано лицо – нос и губы отрезаны или отсечены ударом меча. Из носа теперь текла кровь, а оскал зубов представлялся в полутьме зраком смерти. Зубы двигались, горло хрипело. Сверху же копошились, сопели и ругались остальные калики, но ничего не могли поделать. Им мешало то, что их оказалось здесь слишком много. И когда уже тот человек с изуродованным лицом был близок к утоплению, он прохрипел в лицо игрецу:

– Половцев отпустил! Велблюда отпустил, сука! Отпустил велблюда!..

Тогда Бересту стало понятно, за что на него накинулись калики. Но он не знал, как теперь поступить: не хотелось топить калику, не хотелось быть битым. А помощи ждать было неоткуда. Но едва только подумал так Берест – ослабло давление на него сверху. И он услышал, как увечные калики разбегались и скакали в разные стороны. Последний, тот, кто все пытался пнуть его в бок, сам оказался крепко помятым – только и сумел, охая, отползти под чей-то забор, в темноту. Тогда игрец огляделся и увидел стоящего над собой тщедушного Глебушку. И очень удивился, думая: «Его ли, слабого и малого, так испугались калики?» Игрец отпустил из-под себя того полуутопленного с кровоточащим носом. И калика, тяжело переводя дух и плача, не озираясь даже, будто мышь, отпущенная змеей, пополз вниз по сточной канаве. А со всех сторон слышался настороженный каличий шепот:

– Глебушка… Глебушка… Глебушка…

– Вставай, игрец Петр, – сказал Глебушка и помог Бересту подняться из канавы.

После этого они вместе поймали коня. Известной Глебушке краткой дорогой спустились к берегу реки, где Берест трижды окунулся в прохладные волны и смыл с себя и со своих одежд пыль и липкую грязь подолийской канавы. Потом он выкупал коня. И спросил Глебушку, почему так вдруг переполошились калики, не его ли они испугались. Глебушка ответил, что – его, потому что он звонарь. После этого он пояснил игрецу, что среди калик, всяких недужных и паломников, а также среди многих горожан уже несколько лет ходит слух, будто он, Глебушка, редким своим умением бить в колокола превосходит других звонарей и будто он, составляя необыкновенные звоны, тем самым общается не только с людьми, но и с самим Богом. Говорят, звоны его – красная речь для слуха Вседержителя. В речи той, словно людскими словами, ясно звучит хвала праведным мирянам. Сладкоголосая… И так же ясно звучит хула грешникам. Сразу в уши к Богу! Праведники и грешники, не раз бывало, угадывали в колокольном перезвоне свои имена. Здесь Глебушка подтвердил сказанное припевками: малые колокола говорят – «Фомка Славич что прославит? Что прославит Фомка Славич?», а большие колокола – «Гору или дом! Гору или дом!», малые колокола опять – «Чем так славен Фомка Славич? Фомка Славич чем так славен?», а большие колокола в это время – «Церковь ставит! Церковь ставит!», и опять – «Гору или дом! Гору или дом!»… Конечно же, Фомка Славич – купец проворный. И чтобы торговля у него шла бойчее, он мог не раз пустить по Подолию слух, что искусник Глебушка на весь Днепр вызванивает его имя. Но ведь это и другие люди узнавали в звонах. Да многие имена! И радовались праведники своим делам, звучавшим до небес. И на месте врастали в землю окаянные грешники, слыша, как обговаривают их колокольные языки. Поэтому все, кто знал, что Глебушка – это Глебушка, разговаривали со звонарем вкрадчиво, с вежливым поклоном, поэтому и всполошились, разбежались калики. Осудили сами себя – свой разбой желали скрыть во мгле. А завтра в звонах будут искать свои имена. Глебушка сказал:

– Неразумные! Думая о Боге, невозможно что-то скрыть от Бога. А колокола тут ни при чем.

Берест рассказал Глебушке про Олава из Бирки, про тиуна Ярослава и половцев, а в конце рассказал, почему были так обозлены калики. Глебушка, выслушав, заключил:

– Жизнь проживет человек, а все не научится жить. Дело делает для покоя, убивает и истязает для собственного блага, трижды на день готов отомстить, трижды на день готов унизить и осмеять. Когда же ему с амвона говорят правду, то почитает ее за ложь. И после проповеди спешит к Перунову святилищу, где ему громогласно лгут, выдавая ложь за истину.

Так за разговорами пришли к воротам Глебушки. Коня пустили по подворью, сняли седло и узду. А сами вошли в Глебушкин малый терем. Четыре книги, как прежде, лежали на столе. Сегодня игрец раскрыл четвертую книгу. И на первой, что попалась, странице он прочитал много подобного тем присказкам-припевкам, какие только что слышал от Глебушки. Вот прочитал – праздничный трезвон: большой колокол бьет в оба края – «Он! Он! Он!», сразу подхватывают средние колокола – «К нам пришел! К нам пришел!», а самые малые колокола уже заливаются трелью – «Мы дорожку ему стелем! Мы дорожку ему стелем!»… Глебушка сказал, что так он встречает гостей и князей из походов. А тут посожалел – на Пасху звон никто запомнить не может, потому что присказки к нему еще нет. Очень сложный звон. И каждый по-своему звонит. А Глебушка держит свой звон в голове.

Сидели до полуночи, читали звоны. До полуночи звоны пели. Забыли о еде и сне. Игрец Берест напевал, как величально звонят смоленские звонницы. А Глебушка вдруг прерывал его пение и гудел всполошно, как при пожаре. Да бил набатом. Потом в колоколах представил свадебку. И, объясняя, знакомил со своими любимцами, с колоколами, называл их поименно, ласково. Ладонями обводил в воздухе их очертания. Игрец же взял да и свою свадьбу обставил в звонах и сам придумал припевку. А Глебушка при этом очень удивился, также порадовался, попросил ту припевку повторить и приписал ее в своей книге к другим свадебкам на чистый лист. Но Берест не сознался, что все он о своей свадьбе придумал от начала до конца, что не было ни звонов, ни гостей, ни столов с угощениями, ни даже ложа. Лежали они в первый раз на сырой земле, во второй раз лежали на зеленых мхах, в третий раз – в березовой роще в высокой траве, и укрытием им были листья папоротника. Крещеные, но не венчанные. Чужие, но муж и жена. Ни алтарь им был не нужен, ни святилище. Мать им была одна на двоих – зеленая роща, отец им был камень-валун, добрым братом – ручей. Трескучая сорока – сватья-ложь. А любовь осталась – обнаженная под небом, светлым пятном в ночи, осталась в потресканных алых губах и в налипших на тела листьях.

За скудной ночной трапезой под потрескивание восковой свечи Берест рассказал Глебушке немного о Настке, о Митрохе и ватажке, о привидевшемся Чудотворце. И ожидал услышать в ответ сочувствие, а услышал совсем другое. Сказал звонарь:

– Не все то горько, что горькое, не все то сладко, что сладкое. Твой сон приходится к добру. И нужно тебе поскорее возвращаться в Смоленск.

С успокоенным сердцем заснул игрец на широком Глебушкином столе. Постелил под себя обгорелый, пахнущий дымом кафтан, а под голову подложил одну из книг. Но спал Берест неспокойно – наверное, потому, что подложил он себе под голову ту самую книгу, в которой звонарь записывал свои присказки. И целую ночь снились Бересту колокола и слышались звоны. Но всё это были недобрые звоны – ударят разом, округу всколыхнут и надолго замолчат, как бы в печали. Потом опять ударят – нестройно и словно с надрывом, с плачем. И новое молчание… Лишь под самое утро приснился игрецу веселый перезвон – свадебный. А присказка сложилась сама собой. От колокольни до колокольни передавали ее веселые звонари, всей христианской земле вещали, что Митрох, славный ватажник, красавицу Настку в жены берет…


С первым же светом Берест надумал ехать, оседлал коня. Но Глебушка отговорил игреца, советовал прежде поклониться святому Петру и послушать пение, чтобы в дальней дороге быть с покровителем, чтобы светлым напутствием озарить душу и укрепить ее в предвидении испытаний. И в подтверждение своих слов Глебушка припомнил мудрость одного малоизвестного византийца: «Во время испытаний отовсюду стекаются беды».

Поднялись на гору, в город Изяслава-Святополка. Здесь стоял монастырь, в котором Святополк построил Златоверхий храм. То был Св. Михаил. А еще здесь были две церкви: Св. Дмитрий и Св. Петр. Вот к этому-то св. Петру и привел Глебушка игреца. Но вступили они в храм только после того, как обошли вокруг недавно отстроенного Михайловского собора и полюбовались его золотым покрытием.

Все монахи, какие встречались им в Дмитриевском монастыре, останавливались возле Глебушки, отдавали ему легкий поклон и спрашивали, могут ли чем-нибудь послужить своему гостю. И было среди монахов не меньше половины греков, и они заговаривали с Глебушкой по-гречески, потому что никакого другого языка не знали, хотя по многу лет жили в Киеве и служили в храмах То, что монахи были вежливы с Глебушкой и делали ему поклоны, не было с их стороны чинопочитанием. Ведь звонарь, обыкновенно, занимал самый низкий чин. Но это было почитание умельца, почитание совершенного ремесла.

Глебушка также отвечал послушникам кратким поклоном и даже прикладывал правую руку к груди. А когда вошли в храм Св. Петра, Глебушка спросил у одного монаха:

– Здесь ли теперь деместик[6] Лукиан?

– Да, кир, – ответил монах и указал на хоры. – Ищите там, кир.

Но Лукиан сам спустился с хоров, когда услышал, что его спрашивают. Это был высокий статный грек, длиннобородый, смуглый, с большими выразительными глазами необычного черно-фиолетового цвета. Глебушка объяснил Лукиану, кого он привел, и просил исполнить им канон в честь святого Петра. Деместик послал за певцами. А пока певцы не пришли, Лукиан провел гостей по храму и показал им фрески и кое-что о тех фресках рассказал. Еще он пригласил игреца приходить к нему, когда тот вернется в Киев, обещал обучить пению. Но игрец не знал, вернется ли он когда-нибудь. И сказал о том. А Лукиан ему в ответ:

– Пройдешь круг – и вернешься. Уносящий сегодня из храма завтра трижды внесет в него!

И поднялся на хоры, где его уже ждали певцы-послушники.

Глебушка сказал о Лукиане:

– Святой человек! Доброй души человек! Говорят, что на хорах он родился и что на хорах умрет. Даже когда стоит рядом на земле, кажется, что это только ты стоишь на земле, один. А Лукиан, опять же – на хорах. Он несколько лет провел на Афоне[7]! Музыку всю помнит, в книги не подглядывает и на стенах не делает граффити. И еще он немного схоластик… С ним трудно спорить, ведь он слово в слово повторит по памяти многие листы из многих книг. А книг у него! – Здесь Глебушка покачал головой и уже сам для себя принялся повторять шепотом. – Возвышенный человек! Возвышенный человек!

Потом, когда уже звучал канон, Глебушка не мог стоять спокойно – все как бы с недовольством озирался на хоры. И вот потянул Береста за плечо, чтобы тот нагнулся, и прошептал в самое ухо:

– Сладкозвучное хвалословие…

Но игрец не понял, похвала это или насмешка. Тогда Глебушка пояснил ему громче:

– Музыку слушай. И вовсе не слушай слова. Позже я скажу тебе слова другие. И это будет канон Петра не хуже, чем тот, что ты слышишь. Слова могут быть и умными, и красивыми и могут, однако, обмануть. А музыка никогда не обманет. Наверное, в этом одном мы и сходимся с Лукианом.

Тут Глебушка в самых высоких и добрых словах принялся хвалить музыку канона и неповторимое искусство деместика, но ничего не сказал о голосах самих поющих. Только после того, как монахи кончили петь, Глебушка сухо поблагодарил их и одарил денарием, принятым от Эйрика. Те взяли денарий с поклоном.

Когда монастырь остался за спиной, Глебушка сказал обещанные слова – живые слова для киевского канона в честь святого Петра. Вначале он напомнил, что Петр трижды отрекался от Христа, в чем потом и раскаялся. После этого Глебушка спросил у игреца, в чьи же глаза смотрел Петр, когда отрекался, и в чьи он смотрел глаза, когда каялся; спросил, какова цена своевременному отречению и какова цена позднему раскаянию… Лица, как и слова, сказал Глебушка, часто могут быть лживыми. И лицо, обращенное к небу, – это еще не есть мысль, обращенная к Богу. Равно как и лицо, обращенное к князю, не означает верноподданничества. Даже если это лицо озарено согласием. Как много языческого и неуправляемого заключено в каждом! Как велико и беспощадно в человеке противоборство двух начал, доброго и злого, божественного и бесовского! Волхвы подняли головы, глядят гордо, выходят из дремучих лесов и возрождают старые капища. Созывают народ. Рады волхвы вражде на Руси, рады княжеской усобице. Имя Мономахово клянут, потому что Мономах всеми своими мыслями и делами крепит Русь. А Русь единая, подначальная Киеву – это еще и длинная рука митрополичья. Та рука душит волхвов, душит язычников. Вот и выходит, что приятна волхвам княжья вражда и людская кровь и разгороженная земля. А люди все разгорожены – каждый разделен в себе. Двойные несут имена: языческое имя, что прячут, и христианское, что не к сердцу. Имеют двойную веру: в церкви отпразднуют, потом – на святилище. Молитву вознесут, потом спешат жертвовать. Перед Господом повенчаются, потом валяются в грязи перед мертвым Идолищем, кланяются истукану. А где двойная вера, там и двойное действие, и разобщенность, и легкая потеха иноземцам… И еще сказал Глебушка: как много отречений! как мало раскаяний! Вот канон! А слышали мы сегодня только хвалословие!..

Выслушал игрец Глебушку, но не признался ему, что сам имеет и двойное имя, и двойную веру, не признался, что легче ему понять желания Велеса, чем деяния апостолов, и березовые рощи под Смоленском ему милее и ближе, чем иерусалимская гора Сион, которую он никогда не видел и о которой только слышал из третьих или четвертых уст.

Но что скрывать! Глебушка обо всем и сам знал. Бесовские песни скоморохов-гудошников своим весельем, живостью, выдумкой-плясом превосходили самые восторженные и возвышенные, чуждые христианские каноны и тропари. А скоморошьи маски и хари и личины волхвов будоражили самых спокойных и пугали, и радовали, и разгоняли по жилам застоявшуюся кровь, в то время как полухристиане, приведенные в храм за руку, дремали перед холодными иконами и слушали длинные проповеди, часто произносимые по-гречески и потому непонятные. И, бывало, в стужу, в слякоть на святилище негде было ступить от тесноты, в многоголосый говор невозможно было вставить слово – в натопленных же церквях царили пустота и тишина. Еще замечали в народе, что волхвы и ведуны оживляли больше усопших, нежели священники, и делали это быстрее и дешевле. От недугов исцеляли также с большим умением. А уж дьяволов изгонять из людей – на то были волхвы непревзойденные искусники. Выжигали дьяволов углями, выколачивали обухом, и брали их утоплением, и совали под лед, и вырезали из чрева ножами. Оттого в народе было к волхвам больше доверия. К тому же людям милы гонимые. А волхвы были гонимы ото всех сторон: и церковниками, и боярами, и князьями, и православной паствой. Княжьи отроки и переодетые монахи ловили волхвов по лесам. Собирали народ. И перед толпами сажали волхвов на дыбу. Или вместе с ведьмами и бесами сжигали в кострах. Или распинали в лесу на пнях, говоря: «Креста не достоин! Грех – прахом твоим поганить крест». Волхвы не оставались в долгу, с миссионерами поступали так же. Временами нападали волхвы на пустыни-монастыри и повсюду своим дерзким словом отвращали паству от церкви, а паломников – от святых мест.

Так и Берест часто склонялся к гонимым. И если случалось помочь им, помогал без раздумья. А когда не мог помочь, сочувствовал. Мимо него однажды проходил одетый в кольчугу княжий отрок и нес кованый гвоздь для запястья волхва. Игрец подставил ему ногу, оттого отрок упал и больно ушиб плечо. За тот поступок Береста едва не высекли, но вступились другие сочувствующие волхву. А так как было их слишком много, то княжьи люди побоялись дальше озлоблять народ и игреца тут же отпустили. Однако если бы в тот раз на месте волхва оказался распинаем отрок или монах, то игрец проникся бы сочувствием к ним и, не задумываясь, оттолкнул бы волхва.

Всего этого Берест не сказал Глебушке. Они распрощались у северной окраины Подолия возле Щековицы, при дороге на Вышгород…

Глава 7

Скоро взгляду Береста открылся славный Вышгород – северные ворота Киева, городище с мощными земляными валами на высоком днепровском берегу. Берест уже видел этот город недавно – когда на скейде Рагнара спускался к Киеву. Здесь их заставили причалить, проверили товар и предупредили о спокойствии. Потом варягам предложили осмотреть усыпальницу русских святых Бориса и Глеба, но Гёде отговорил своих людей от этого необдуманного шага, ведь всякое могло случиться в чужом городе, в чужой стране. Лучше уж было им до Киева держаться всем вместе, да поближе к воде, чтобы усыпальница русских князей не стала еще и усыпальницей варяжских купцов. Кроме того, они торопились.

И Берест теперь спешил, не стал задерживаться для поклонения Борису и Глебу. Только приостановил коня на торжище, чтобы выменять хлеб. А как оглядел себя, то увидел, что выменять не на что. Недолго раздумывал, сорвал с конского потника чеканную медную бляху и отдал торговцу за краюху. С тем и покинул Вышгород.

К вечеру ближе, оглянувшись, игрец увидел далеко позади себя четверых всадников. Те, наверное, скакали очень быстро, потому что за спиной у них вилось облачко пыли. Когда игрец оглянулся во второй раз, то увидел, что всадники намного приблизились и, призывая его к вниманию, размахивали над собой пиками с бунчуками.

И догнали наконец. Окружили Береста с четырех сторон. Встали, засмеялись. Кони под ними от долгого бега тяжело поводили боками, с удил капала слюна. А у самих всадников сапоги с внутренней стороны были мокрыми от конского пота, и тот же пот мелкими капельками блестел на стальных шпорах, на звездочках-репейках.

Одного из всадников игрец узнал. Это был лях Богуслав. Тот скинул шапку и утер ладонью свою бритую голову, пригладил седой чуб. Лях радовался больше всех.

Он сказал Бересту:

– Ты обронил одну вещицу.

И протянул на ладони бляху от потника, и опять засмеялся.

Другие всадники сказали:

– Поедешь, игрец, с нами. Обратно в Киев.

– Со вчерашнего дня тебя ищем!

Но Берест отказался подчиниться, развернул коня и поднял его на дыбы. Конь замолотил копытами в воздухе. Тогда лях Богуслав перегородил игрецу дорогу. Ловкий и быстрый – легко это сделал. И наполовину обнажил меч. Сказал так:

– Ярослав еще пирует. Он и его гости желают послушать твою игру на дудке. Нижайше просим тебя, игрец, едем поскорее с нами ко двору.

И вогнал меч в ножны.

А другие всадники сказали:

– Птенец, голову отвернем!

И принудили Береста вернуться в Киев.


К Ярославу Стражнику прибыли уже ночью, Но увидели в оконцах свет и подумали, что не все еще разошлись гости. Так и было. Сам тиун сидел во главе стола, по правую руку – Олав из Бирки. Возле Олава прямо на скамье спал Эйрик. А через стол, напротив Ярослава, угощали друг друга винами четверо или пятеро воевод-сотников – крепких и тяжелых, почти подобных самому тиуну, его любимцев, его апостолов. Остальные столы были убраны и составлены в углу один на один. На освободившемся пространстве вели плясовую игру гудошники-скоморохи. И было их четверо: гусляр, два свирца со свирелями и бубенщик. Все в нарядных рубахах с длинными, подобранными к плечам рукавами.

Когда вошли, лях Богуслав сказал Ярославу:

– За Вышгородом словили игреца.

А те трое, что были с ляхом, добавили:

– Строптивый! В клеть бы его.

Тем временем гудошники не прерывали игры. Да украдкой бросали на Береста любопытные взгляды. Бубенщик поднял бубен над головой, стучал, поглядывал через плечо. Свирцы согнулись в поясе, обеими руками держали свирели и взмахивали локтями, как птицы крыльями. А гуселыцик бородат был и стар. Борода его спадала на гусельки, перепутываясь со струнами, но не мешала и свисала с колков на широкий открылок. Одной рукой старик дергал струны, другой – струны глушил. И вся-то игра! Зато на Береста, нового игреца, взглянул гуселыцик недобро, как будто с высокомерием. До седин дожил, а не понял, что высокомерие – худший из пороков. С ним не сладится никакая игра. Не ладилась и эта…

Ярослав взмахнул пустым кубком, остановил гудошников. Спросил игреца:

– Половцев отпустил?

– Отпустил, господин.

– Добрая душа! А если я тебя, как советуют, вместо тех половцев в клеть упрячу?

– Твоя воля, господин. Только дудку с собой дай. – Берест кивнул на свирель стоявшего возле него свирца. – Вон ту!

На это свирец ничего не сказал, колесом откатился в темный угол и оттуда скорчил Бересту свирепую рожу. Ярослав сказал:

– Нет, брат-игрец! С твоей дудкой клеть – не клеть. И в клети слушал бы твою игру. Да жаль, бежишь от меня…

– На цепь его! Не убежит, – подсказали воеводы. Свирцы с удивлением смотрели на Береста – дурень, от легкого блага бежит, ешь-пей три дня, пока тиун в тереме, пока дарит серебром, а уйдет тиун на полгода, с девками гуляй. Что он тебе тогда? Старый гусляр отводил, глаза, прятался – наверное, понял уже, что не напрасно Ярослав хвалит игреца, ведь понимает Ярослав в музыке.

Видно, в своей игре старик давно не был уверен. И играл он не потому, что игралось, а потому, что нужно было есть. Бубенщик же поглядывал на нового игреца с любопытством – почему с ним так долго разговаривает сам Ярослав?

Всех прибывших тиун посадил за стол. Бересту указал место возле себя, по левую руку. И разговорами не отвлекал, дал поесть. Гудошников снова заставил плясать. Пустились по кругу свирцы и бубенщик, со всей громкостью принялись сопеть в свирели и бить в бубен. Да всё взмахивали широкими белыми рукавами. Старик же играл хуже прежнего. Вместо гусельных струн, было, дергал пряди собственной бороды и не те глушил звуки. Потом вовсе перестал играть. Тогда и свирцы с бубенщиком остановились, не узнавали своего гусляра. Старик сказал:

– Прошу тебя, господин… Жаден слух мой – спешит услышать игреца. Вон того, что со свирелью согласен идти в клеть.

– Сыграй! – просили апостолы.

– Сыграй, Петр! – сказал Олав.

Ярослав согласно кивнул. А Эйрик все спал.

Не мог отказать Берест. Вышел из-за стола, взял у старца гусельки. Попробовал струны, подтянул колки. Но не принял гуселек – боялся, что слабы еще его пальцы и не справятся со струнами. Хотел свирель. Подошел к свирцу, тому, что корчил рожу. И отдал свирец свою дудку, на этот раз без ужимок, и отступил в уголок.

Тогда вот что сыграл Берест: сыграл, как птицы щебечут-перекликаются в березовой роще. Светло и зелено вверху, среди листвы, внизу же и того светлее от белых стволов. Это легко представилось слушающим… Потом осень пришла с грустным напевом. А оборвался тот напев вороньим карканьем. И увидели все множество ворон на голых уже и серых березовых ветвях. Другие птицы снялись, полетели. Но вот ослабла одна из птиц – умирала, падала. Вместе с ней умирала осень, шла зима… Четыре всего отверстия у простой свирели, однако все слышали, как ветер свистел в крыльях падающей мертвой птицы. Видели, каким серым и безрадостным было небо…

Так игрец опробовал свирель и пальцы. Снова заиграл. По первому снегу князь с челядью выехал на охоту. Запели рожки, залаяли собаки. Кони быстро поскакали. Люди перекликались весело и задорно… Бубенщик был разумный, подыграл, ударяя в бубен, медленно пошел вокруг Береста – собаки погнались за зверем, и всадники погнались. Здесь вторая свирель задышала часто, затравленно. Не прерывая игры, подмигнул, поклонился свирцу Берест… Настигали зверя – все ближе, ближе. Собаки вот-вот ухватят за ноги. А тут стремительным роем взвились стрелы – это цепкие пальцы гусляра заметались по струнам. Быстрые руки рыскали над гуслями, быстрые руки рыскали от колчана к тетиве. И летели в небо злые стрелы, дикого зверя разили сверху вниз. Жалобно плакала вторая свирель, зверь обливался кровью и падал на снег…

Пока играли, к ним подошли воеводы и отроки, встали вокруг, чтобы ближе слышать. Олав уже не тянулся к вину, слушал с вниманием. Эйрик проснулся, сел на лаве и улыбнулся, довольный, что видит Береста. А тиун Ярослав был задумчив, сидел, опустив глаза, откинувшись спиной к стене, и пальцами теребил край скатерти. Свои видел образы в скоморошьей гудьбе. И не через падающую птицу себя понимал, а через надломленную трость. Не зверя на охоте настигал, а извечного врага своего – половца. Разил, тешил сердце… Ярослав сказал Олаву, что с этим Петром Киев обрел нового свирельного князя и что обращение с ним должно быть княжеское. А Богуславу тиун сказал, чтобы берегли игреца и глаз с него не спускали.

Когда кончили играть, Берест похвалил:

– Хороши твои скоморохи, господин. Сам слышал! Но, верно, мало они испытали твоей любви.

Олав из Бирки припомнил:

– Зато много они испытали серебра…

Ярослав ответил игрецу:

– Гусельки у них да свирели хороши. Но не знает правая рука, что делает левая, когда голова не знает о руках своих!

Здесь Ярослав предложил скоморохам сесть за стол. И когда скоморохи быстро придвинули к себе чашки, и отломили по куску хлеба, и отпили по глотку вина, тиун прогнал их со словами:

– Как я вашим сыт, так и вы моим сыты.


Изгнанные ли скоморохи тому виной или тиуновы воеводы-отроки, а может, Глебушка с деместиком – не известно, но разошелся по Верхнему городу и по Подолию слух, что явился-де в Киеве юный игрец, дудник-гуселыцик, умеющий наделить слушающих своим божественным вдохновением. И что игрец тот, подобно Бояну, доброгласный и добросердый, как заиграет, так и услышишь в его игре звучание неба и гул земли, услышишь травы и деревья, тянущие соки. А в голосе его, как запоет, услышишь множество разных людей – оживут они, даже те, кого уже нет. И это волшебство! А те, кто теперь вдали, будто приблизятся. Также и времена, серебряные прошедшие и золотые будущие, все будут здесь, все перемешаются, и будто выйдет из того польза. Но когда заговорит тот юный игрец, тогда скажет слова пророческие или заклинательные. Некий Кирилл говорил, что тот игрец – волхв, и знает заклинания присушные, приворотные, лекарские, и может изгнать любую хворобу не хуже того умершего лекаря Агапита из Печерского монастыря. А Григорий-старец говорил, что не словами волхвует игрец, что слов он и не говорит совсем, будто немой, – а волхвует он дырками на дудках да колками на гусельках, ибо он только игрец, но не песнетворец. Еще был слух, что руки у юного игреца безобразные и что пальцев на них по шесть. Об этом рассказывал повсюду калика Афанасий.

Глава 8

Вот настал день, когда купцы тронулись на юг. И сопутствовал им ветер, наполнял паруса, гнал вдоль бортов высокие волны. Судов было видимо-невидимо, как будто все киевские торжища съехали в реку. Крупных ладей – боярских и купеческих – до семидесяти. В их числе": и новгородцы, и черниговцы, и смоленские суда, а также любечские и полоцкие. И лучшие – киевские. Всякий боярин почитал за честь выставить от себя ладью: с воском и медом, мехами и янтарем, с хлебом, резной костью, с готовыми свечами. Кое-кто еще приторговывал челядью – у кого много было – продавал смутьянов, своих и братовых, перекупленных половцев и чудь, и своих поганых, и прочих полоняников, которых не хотели или не могли посадить на землю.

Лодок-однодеревок снялось без счету, тьма, великий лес, положенный на воду. Со всех сторон облепили ладьи и широким косяком от берега до стрежени потянулись на юг. Не птичья даже – комариная стая! Взмахивали веслами, переговаривались, восклицали – удивлялись собственному числу. Те, что впереди, дудели в свистульки, били в бубны, те, что позади, пели песни. Расшумелся Днепр. Киевляне высыпали на стены, спешили посмотреть редкое диво – давно не бывало на реке стольких купцов сразу. И шли киевляне по берегу, на прощание махали руками. А с лодок и ладей им кричали в ответ. Да каждый свое. И по отдельности ничего нельзя было расслышать. Взволновался Днепр. Закружили над караваном чайки, высматривали – не блеснет ли где серебром рыбье брюшко, не потянут ли невод из реки. Но сверкали только мокрые лопасти весел, и водяные брызги вдруг вспыхивали здесь и там всеми цветами радуги. Поначалу шли так тесно, что некоторые ловкие переступали из челна в челн и так могли обойти караван от одного конца до другого. А другие, пользуясь первой скученностью, праздновали отплытие, шли бок о бок и угощали один другого разговорами.

Княжьи и боярские люди, провожающие до Олешья, строили караван. Каждому указывали место, каждому указывали соседа. Записывали имена, описывали и проверяли товар. Спрашивали, кому куда. Назначали десятских и сотских. Знай себе хвалили Мономаха – народ голову поднял, расправил согбенные плечи, вольнее стал дышать, дальше наметил торговать. Путь предстоял по Дикому полю, через поганые половецкие земли, но уж ни один купец не боялся этого пути, потому что, говорили от лодки к лодке, князь выделил небывалую охрану – всю Ярославову дружину и самого его, грозного тиуна под хоругвью. До самого морского берега, до русского Олешья! Как только узнавали купцы про сопровождение, так сразу переставали озираться на берега, переставали думать с опаской о Порогах. И забывали страх перед княжеским тиуном, теперь говорили о нем так: «Самый хитрый половец – Ярослав Стражник». Время от времени всем миром оживлялись, показывали друг другу на песчаный берег и кричали: «Смотри! Дружина Ярославова! Дружина Ярославова!» И из-под ладони силились разглядеть шитую золотом тиунову хоругвь.

Так – с праздником отчалили.

С праздником и плыли. Миновали Берестово и Печерский монастырь, и Выдубичский. Медленно таяли за спиной киевские стены и кручи. Белой шапкой покрывали город пришедшие с севера, взбитые ветрами облака. Небесными ладьями под небесными парусами накатывались караван за караваном на свой извечный путь. По безбрежному океану везли товары от божественного торжища к земному. Цеплялись днищами за высокие русские города. Как в зеркалах, отражались в широких русских реках.

По наущению монахов купцы возносили хвалебные песни. Особенно славили Николая Угодника, святого покровителя корабелов и мореходов, помощника терпящих бедствие, советчика заблудших на воде. И уповали купцы на счастливый исход.

Монахи-паломники обещали:

– Молитесь, молитесь! И приидет быстрый на помощь святой Николай, по морю ходящий, яко по суху…

Но многие не верили монахам. Осторожно оглядевшись вокруг себя, купцы жертвовали своим испытанным языческим богам – богам текучих вод и бегущих волн, богиням морского дна. По поверхности реки водили пальцами, наносили тайные колдовские знаки. Пришептывали, лили в воду масло и пускали по волнам хлеб. Тогда успокаивались и принимались вместе со всеми возносить молитвы Николаю Чудотворцу.

Озоровали купцы, гудели свистульками. Далеко по реке разносилась гульба.

Кричали назад:

– Ого-го-о-о! Стой, Ки-ев!..

И кричали вперед:

– Шире берега! Богат-купец идет…

Приговаривали:

– Береги, речище, порожищи!

И пускали по воде деревянные бусы.

А тут опять восклицал кто-то:

– Хоругвь! Хоругвь! Ярославова дружина!

Тогда вставали купцы в челнах и всматривались в далекий берег, и, казалось им, видели, как из-за крутого холма, из-за тучной дубравы парами и тройками выезжали славные тиуновы всадники. Один к одному! Видели, как взмахивали всадники яркими бунчуками и исчезали за новым холмом.

– Эх-ма! Сколько их!


Ярослав Стражник вывел с собой в поле всего двести всадников. Но так как это были все люди отборные, отроки самые веселые и шумные, те, которые ничего не боялись, кроме тиуна и Мономаха, то с уходом войска из Киева в городе заметно поутихло. Также и купцов поубавилось, поредели торговые ряды, будто осиротели деревянные пристани.

Десяток всадников послал тиун в город Переяславль, чтобы там предупредили о караване и поджидали его с левого берега. Другой десяток Ярослав послал еще за сутки вперед. По правому берегу направил его в Дикое поле. Сюда подобрал самых ловких и опытных людей на быстрых конях, привыкших к долгому бегу. Этот десяток должен был первым отыскать половцев, если те подкочуют к Днепру, – отыскать и, не ввязываясь в ссору, вернуться к войску. Им разрешил тиун только освистать команов или издалека осыпать стрелами. Но предупредил, чтобы они, пока летят их стрелы, спешили, разворачивали коней.

Сам Ярослав не захотел идти с сопровождением под хоругвью. Он призвал к себе десяток всадников – в их число включил игреца, Эйрика и ляха Богуслава – и подался глухими тропами и бездорожьем к Торческу, что стоит к югу от Киева на реке Рось, думая оттуда направиться в Корсунь, а после – лесостепным пограничьем пройти к Воиню, где и ждать караван.

Тиун ехал первым в десятке. И хотя всадники, им избранные, а особенно лях Богуслав, уже не одну подкову утеряли по дороге на Рось и не одного зверя здесь, охотясь, подстрелили, но им не был известен путь, по которому вел тиун. Смутен был этот путь. Временами даже боязно было следовать за Ярославом: то он внезапно бросал коня в глубокую темную лощину, то вел напрямик через жуткие топи, где каждый шаг мог оказаться последним, а то направлялся в черный лес, в самые непроглядные заросли, где только дикие кабаны, может, раз в году и продирались. В чистом же поле посылал коня в галоп.

Сумрачен и молчалив был Ярослав. Со стороны глянешь – будто и не подступиться к нему. Но Берест попробовал, спросил, почему они ушли от Днепра. И охотно разговорился Ярослав, объяснил все непонятное.

В городах Гургеве, Торческе, Корсуни, что стояли на берегах реки Рось, а также по всему течению реки Рось еще сам Великий князь Ярослав насильно селил пленников-ляхов, и беглых русских тут сажал, и всех остальных людей, ищущих у Киева помощи. Так начали здесь селиться и подвластные Руси союзные племена черных клобуков – свои поганые. Первыми среди них осели остатки могучего когда-то племени печенегов, разбитого старыми русскими князьями и пришедшими с востока половцами. Рядом с печенежскими землянками и шатрами ставили свои шатры торки-узы, ковуи, берендеи. Вместе они рыли рвы и насыпали вокруг селений земляные валы. Также приходили из степи изгои-половцы с кибитками и тоже селились. Разноплеменные, под вечной угрозой набегов степных орд, все здесь жили дружно. Христианин и язычник ладили друг с другом. Молились разным богам, стояли спиной один к одному, но едва только поднимался в степи шум, едва только слышался призывный половецкий клич, христианин и язычник становились тесно, плечом к плечу.

Киевские князья поступали хитро. Не хотели селить поганых близко возле себя – очень беспокойно, в любой день они могут сговориться между собой, подняться и ринуться на приступ. Тогда не успеешь и ворота закрыть. Поэтому садили князья союзников-иноверцев по пограничью, чтобы они от иноверцев же первыми принимали удар, чтобы сдерживали половецкий напор. Так спокойнее было князьям, так спокойнее было приграничным поселениям Руси. А самим черным клобукам было легче выжить, чувствуя у себя за спиной поддержку Киева, чувствуя уверенную руку соседнего Воиня. И лестно им было это. На степных половцев уже смотрели, как на низших, на презренных. Многие отказывались от летних перекочевок, селились основательно, в земляных жилищах, и под влиянием русских ходили в церковь. Поэтому, когда у черных клобуков спрашивали: «Кто вы?», они, не задумываясь, отвечали: «Мы – русская земля!» И подвергались они жестоким половецким нападениям: и избивали их, и пытали, и жгли. Тогда, бывало, они на время уходили к Киеву. Но всегда возвращались и возводили на пепелищах новые глинобитные стены, и ставили новые печи, и обносили становища еще более высокими земляными валами. Черные клобуки вместе с русскими князьями, что ни год, наносили половцам ответные удары – за себя, за русскую землю.

И еще сказал тиун Ярослав, что большинство черных клобуков летом откочевывает в степь, где пасутся стада их овец и табуны лошадей. Поэтому черные клобуки лучше всех знают о том, что делается в степи, кто ходит по ней днем, кто ночью и чего замышляет. Если не будут знать этого, то сами не выживут или не сумеют уберечь свои бесчисленные стада. По обычаю, от кочевья к кочевью знание свое передают с чашей кумыса. За три дня вперед пытаются угадать, в какую сторону повернет волк-половец, из-за какого холма коршун-половец нагрянет.

В Торческе-городке вокруг Ярослава и десятка собрались толпы жителей, знали тиуна в лицо. Мало сошлось ляхов, мало русских, все больше – иноверцы. С семьями, с малыми детьми на руках. И были среди них старые торческие каны. Один кан, почти такой же большой, как сам тиун, и, видимо, давний знакомец тиуна, пригласил его вместе с десятком в свой шатер. И многих местных пригласил. А пока они все шли к шатру, кан говорил:

– Землянка – хорошо. Но землянка – воздуха мало, места мало, темно. Шатер – оч-чень хорошо! – Он слегка кланялся Ярославу и его спутникам, приглашал жестами, разводил перед гостями руки. – Мясца кушать будем, юшка кушать. Хотим – девка глядеть. Потом будем долгие слова говорить…

В шатре их посадили полукругом на сшитые овечьи шкуры и грубые ковры. Красивые дочери кана прислуживали им: в широкой чаше каждому омыли руки, в деревянном ведре с железными обручами принесли нарезанное кусками вареное дымящееся мясо, а в большом прокопченном котле подали густую, очень жирную юшку. Девушки ловко разливали юшку по деревянным ковшам и подносили угощение гостям. А сами с любопытством поглядывали на молодых русских, на игреца и Эйрика и, проходя мимо, старались либо легонько, незаметно для остальных, коснуться их локтем, либо задеть бедром, либо провести по плечу ладонью. Когда же прислуживали другим отрокам, старшим, то только уважение выказывали им – подавая ковши, глаза опускали вниз, прикрывались длинными ресницами. А глаза у дочерей кана были большие, блестящие и глубоко черные. В них, как в чистое ночное небо, хотелось смотреть долго.

Выпили гости горячей юшки и сразу захмелели все, зашумели-задвигались. Верно, было что-то подмешано в юшку, какие-нибудь тайные корешки. И не ел Берест раньше мяса вкуснее этого – мягкого, пахучего, приправленного степными травами. А глаза торческих красавиц так и манили то с одной стороны, то с другой. Смотрели, завораживали. Глаза эти, яркие, как уголья, были колдовскими глазами – посмотрят, остановятся на тебе широкими зияющими зрачками, а затем как будто обволакивают тебя. И не убежишь от них, потому что рад им. А может, это во хмелю так казалось.

Посмеивался гостеприимный кан:

– Хороша дочка! Хочешь, подарю дочка?..

Игрец и Эйрик не отвечали. Прятали смущение – сосредоточенно секли мясо ножами. Другие же отроки усмехались и с ног до головы оглядывали красавиц маслеными глазами. Ярослав все подливал себе юшки, на торчанок не смотрел.

Девушки засмеялись и выбежали из шатра. И долго где-то пропадали. Но когда все уже забыли о них – вернулись. И были теперь еще наряднее, чем прежде. Они надели русские рубахи с просторными рукавами и богатым шитьем-узорочьем, надели по нескольку ниток бус, надели пояса с чеканными пряжками, в косы вплели алые ленты. А одна, самая быстроглазая, украсила свой лоб серебряной диадемой. И с той диадемы свисали на высокие брови девушки, на ее тонкий нос изогнутые серебряные слезки. Выделили эту девушку и тиуновы отроки, обговорили ее между собой и решили – самая красивая, княжья невеста, и побиться за нее – не позор. А у игреца при взгляде на канскую дочь замерло сердце.

Но вот прошел хмель – как не было хмеля. Тогда спросил Ярослав торческого кана:

– Спокойно ли в Диком поле? Ходит ли кто? Ответил хозяин:

– В Поле ходит Бунчук, половецкий кан.

– Не знаю такого, – сказал Ярослав. – Еще про него скажи.

– Еще скажу: в Роси все броды знает, как уши своего коня. Тот и другой берег знает. Мне кричал: твой берег знал, как своя жила на руках, твоя жизнь знал, как жизнь у свой баран – хочу, сегодня режу, хочу, завтра режу. – Старый кан тяжело вздохнул. – Еще скажу тебе: Рось – скука Бунчуку. Бунчук под Чернигов ходит, там крутится. Сабелькой машет по ночам. Не слышал?.. Хитрый кап! Оч-чень хитрый!

– Не знаю такого! – удивлялся тиун. – Еще скажи!

– Еще скажу тебе: Бунчук – веселый кан, любит смеяться. Не унывает. Такого трудно поймать.

Но опять качал головой тиун.

Кан вспомнил:

– Брат у него есть. Атай – зовут. Еще брат есть – Будук. Те каны унывают, их легко поймать.

Теперь кивнул Ярослав Стражник, лицо его прояснилось:

– Окот?

– Окот! Окот-кан! – подтвердил хозяин.

Ярослав сказал:

– Ловил уже братьев Окота. Сидели у меня в клети. Да отпустил – плакали команы. Не было за ними большого греха, не было и крови. Также и за мной нет безвинной крови…

Покачал головой кан:

– Коман напрасно отпускал. Жди теперь кровь…

Целую ночь просидели за разговорами кан и Ярослав.

Девушки еще трижды разносили по кругу гостей хмельную юшку. А когда юшка остывала, дочери кана приносили снаружи, от костра, раскаленный камень и совали его в котел. Юшка тут же закипала. И еще варили мясо для новых гостей – заглядывали в шатер торческие ляхи и местная русь, тоже рассказывали тиуну о команах и про Окота Бунчука. То был удалец половецкий! С ханом Боняком не раз хаживал на Русь и, подобно Боняку, ни разу не дался в плен, хотя другие, более известные и могущественные ханы, бывало, дважды-трижды стояли у киевского стола со связанными за спиной руками. Да откупались, просили мира. Окот не попадался, ему везло. Души христианские губил по селам, в Поросье промышлял душами языческими. И грабил Окот, не гнушался ничем: не только стада овец с собой уводил, но не оставлял в землянке даже старой собачьей шкуры. А воины у Окота были еще жаднее его самого. Увидит такой половец котел с бараниной – заберет. Если же руки заняты, взять не сможет – тогда съест. Если съесть не сможет, то здесь же выблюет и доест. Жадность половецкая уже стала притчей.

Потом новые гости выспрашивали у тиуна про Мономаха. Ведь жители Поросья хорошо знали князя еще по его переяславскому княжению. И многие вместе с ним гоняли половцев за Рось. Хана Боняка гоняли туда дважды. А потом с переяславцами гоняли Боняка за реку Сулу, там его полки жестоко разгромили и многих половецких ханов опозорили. Вот тогда-то и сумел улизнуть удалец Окот… Любили Мономаха в приграничных селах и городках, при нем хорошо чувствовали русскую силу и сами, и враги их. Теперь, надеялись, повсюду так будет, как было в Переяславле – крепко и вольно. Только бы не изменился Мономах, только бы не заняли его голову безногие мысли – как теплее на престоле просидеть и вернее удержаться, как ловчее отсечь руки, тянущиеся к престолу. Эх, не завладела бы головой Мономаха холодная гордыня!.. И осторожно спрашивали у Ярослава гости, не изменился ли Мономах. Ярослав же глядел на спрашивающих удивленно, как будто не понимал. Но потом сам спрашивал их, позволит ли Мономах изменять самому себе в шестьдесят лет, когда не позволял этого в тридцать, упорно гнул свое. Средним князем был – ровен был. А уж Великий князь!.. Соглашались канские гости – не изменит себе Мономах. Но опять же думали, осилит ли он в свои немолодые годы эту громаду, сумеет ли повернуть на свой лад целую Русь, многоликую, разноязычную, не единоверную, уставшую под многолетним напором врагов, раздробленную княжеской междоусобицей; думали, найдет ли князь убеждающие слова для своих меньших братьев, подданных князей, заставит ли их забыть о мелких обидах и распрях, заставит ли их отказаться от околопрестольной возни и обратить свои взоры к границам Руси, а дела – на общее благо? Этим спрашивающим сказал Ярослав, что князь Мономах не плечом будет подпирать громаду, а умом, и что не собирается он угрозами и мечом дело крепить, а давно уже крепит его сыновьями. Указы произносит князь, писцы не успевают – ломают трости и перья. Ночью думает князь, днем говорит. А слово Мономахово всегда веское, как гривна серебра, – будь то сказанное слово или написанное. С этим все согласились, кто знал Великого князя. Пока гости разговаривали, дочери кана тихо сидели в углу шатра. Их было пять. А та, быстроглазая, с серебряной диадемой, сидела на самом виду и посматривала на игреца, все ждала, когда тот обернется. Если игрец долго не поворачивался, то она бросала в него мягким комочком глины и отводила глаза. В другой раз красавица-торчанка незаметно щипала одну из своих сестер, та вскрикивала и тем привлекала внимание гостей. Тогда быстроглазая смотрела на Береста ласково.

Под утро девушки принесли кумыс, сыр и медовые сладости. Те четыре сестры опять сели в уголок и там заснули. Быстроглазая же опустилась на ковер возле Береста и слегка потянула его за рукав. Они встретились глазами. И у Береста оттого закружилась голова. Девушка указала ему на рукав, который оказался надорванным у локтя; на это игрец ничего не сказал, лишь пожал плечами. Тогда она зашила рукав, а поверх шва наложила маленький куний хвостик и приметала его – на счастье в дороге, на память в разлуке.

Игрец тихо спросил ее:

– Как твое имя?

Канская дочь так же тихо ответила:

– Имя мое – Дахэ, что по-вашему значит – красавица.

– Возьму с собой твое имя…

И они опять встретились глазами, и не вспомнил Берест про Настку, хотя раньше всегда вспоминал, когда видел красивых девушек.

Дахэ сказала:

– Ты уйдешь, и будут любить тебя женщины.

– А ты?

– Я буду далеко. Но кто-то будет близко…

Больше они не говорили, но им было приятно сидеть, касаясь друг друга плечами.

С рассветом Ярослав засобирался в дорогу, послал своих людей седлать лошадей. Берест с Эйриком пошли вместе со всеми. А когда они вышли из шатра, Эйрик сказал вису:


Вижу, грустен сделался взор

Слагателя песен. Ветром

Несомый с березовых рощ,

Прибился листок к роще злата[8].

Пиво языческое пил – я свидетель.

Торжествуй, песнетворец!

Знак куницы на локте твоем

Многих злат стоит.


От Торческа Ярослав повел десяток на Корсунь по правому берегу реки Рось. И дорога эта тоже была не из легких, хотя на ней часто попадались малые становища берендеев и печенегов. Проезжали эти становища, не замедляя бега коней. А Берест время от времени оглядывался, словно запоминая путь. Тогда сказал ему Эйрик:


Вьется дорога. В Гардах[9]

От ворот до ворот – день пути.

Но, уходя вперед, игрец не знает,

Настанет ли день возвращенья…


А еще так сказал:


Вспомнил герой о северных рощах.

Мысленно взошел на родные холмы.

Пальцами игрец, привыкшими к струнам,

Золото отверг.

Глава 9

В Корсуни не останавливались. Но и там им сказали черные клобуки то же самое: неспокойно в Диком поле. Хотя многие половецкие орды откочевали на восток, к Донцу, но это всё были мирные пастухи или половцы битые, пуганные русами. Пришел же теперь Окот – свежая орда. Всадников много, злости много, жадности много. И много крови в глазах. Да еще сказали черные клобуки, что вовсе не под Черниговым ходит Окот, а где-то возле Воиня – близко. Торческие стада хан лишь немного пограбил, кочевья лишь наполовину разорил, пастухов не убивал, девок не насиловал. И не трогал нынешним летом черноклобуцкие городки, объехал стороной. По всему видно, не хочет Окот раньше времени поднимать шум в этих местах, ждет команский хан иную, крупную добычу. Не караван ли?

Возле Воиня дождались кораблей. Ждали недолго – полдня. И по той точности, с которой Ярослав рассчитал время, можно было смело судить, какой он знаток местных речек, дорог и поприщ[10]. Здесь, у Воиня, у пограничного городка-подковы, была хорошая гавань, в которой купцы со своими судами могли укрыться на время отдыха. Так и сделали. А малые лодки все повытаскивали на берег. И берега того им едва хватило.

Когда купцы встретили Ярослава, то сказали ему, что исчез один десяток всадников, тот, который шел к Переяславлю по левому берегу. В Переяславле еще видели их, а к Воиню вот уже не пробились всадники. Или подстерегли их где-нибудь половцы, или сгинули они в болотах, утонули в старицах. Посчитал тиун своих людей, стоящих под хоругвью, и сам увидел – нет десятка. Он спросил про все у воиньского воеводы, но и тот ничего не знал. Тогда Ярослав решил обождать здесь сутки и заодно дать купцам отдых перед походом через опасные половецкие степи. Этому обрадовались купцы и шумной толпой вошли в городок-подкову.

Эйрик спросил:

– Почему – подкова?

Объяснил ему Ярослав:

– Воинь был когда-то лишь малым сельцом. Известно, что сельцо, стоящее на перепутье, из года в год горит. Но проезжал здесь однажды киевский князь Владимир Святославович, и конь его споткнулся в сельце и потерял подкову. Тогда подумал князь, что это ему знак свыше – хорошее, дескать, место для городка. И указал Владимир Святославович насыпать здесь валы и выстроить стены.

Воиньский воевода добавил:

– Городской вал схож с подковой, он обоими концами упирается в берег реки. Все речные городки так.

А слышавшие купцы сказали:

– Много подков утеряли киевские князья.


Уже поговаривали в караване купцы, что тот пропавший десяток всадников команы передушили тетивами – обычное дело у кочевников. Еще говорили, что видели с середины реки на пологом берегу за рощицей строй команов – будто всадники низко пригибались к холкам коней и все старались укрыться за кустарником, за новым леском, или проскакивать балками; не отрывались от каравана. А на последние ладьи, говорили, после Переяславля обрушилось до полсотни стрел. Словно пущенные ниоткуда, просто с неба отвесно упали.

Однако, глядя на многочисленную, закованную в броню Ярославову чадь, не очень-то боялись купцы близости половцев. К тому же там, где собирается множество народа, всегда находится место для веселья. А с весельем все бледнеют страхи. Поднимали на пустырях возле окольного города походные шатры, разжигали костры. Шумели, озорничали весельчаки – гладили воиньских женщин, задирались с местными мужчинами. И уже приторговывали всякой мелочью. Также заводили игрища, а на игрищах кричали погромче, чтобы все слышали, чтобы собирались отовсюду. Воиньские красавицы-девки приносили кувшины, полные пенного вина.

Воевода позвал тиуна Ярослава к себе на ночлег. Еще пригласил он в свой терем всех тех, кто был рядом с Ярославом: ляха Богуслава, игреца, Эйрика и еще нескольких человек. Но Берест и Эйрик не пошли, они хотели посмотреть скейд Рагнара.

Легко отыскали скейд среди других ладей. А по нему нашли и хозяев на берегу. И обрадовали их, и удивили. Варяжские купцы не ожидали так скоро увидеть Эйрика, да еще в составе тиунова сопровождения. Купцы качали головами: «Киэнугард – не город, Киэнугард—муравейник. Войдешь – не выйдешь!» Купцы восклицали: «Не иначе как Олав выбился в люди». «Верно! Олав – был смекалистый бонд. Но в Свитьод ему не везло. Не задалось везение!» «Всех обставил Олав! В Киэнугарде сам сидит. И сына сумел поставить под стяг!»

Эйрик выслушал купцов, выслушал их вопросы. Затем рассказал, как все сложилось у него со дня расставания. А Рагнар после этого спросил, что же Эйрик собирается делать дальше, ведь истинный муж каждый день должен что-то делать.

Эйрик ответил ему:

– Я ошибался, Рагнар, когда хотел добыть богатства для жадного Гудбранда. Ошибался, когда женитьбу на Ингунн видел через путь к Миклагарду. Жену свою добуду доблестью. А Рудбранду вместо сокровищ оставлю гнутую медную пряжку!

Сказали варяжские купцы:

– Слышим слова Олава.

– Всякий сын – от отца!

Гёде Датчанин пожелал:

– Пусть сбудется у тебя то, что не сбылось у многих из нас! Пусть жажда доблести навек пересилит презренную жажду обогащения! Пусть будет ошибкой все то, что ты называешь ошибкой!

А Рагнар так сказал:

– Ты, Эйрик, верно, уже не хочешь продолжать путь с нами? И посчитал путь к Миклагарду за ошибку, которую спешишь исправить?

На это Эйрик ответил ему, что действительно решил пока остаться в Киэнугарде, а дальше будет видно. Рагнар посоветовал:

– Крепко подумай над этим. Ведь, исправляя свои прежние ошибки, ты можешь сделать ошибки еще большие.


Ожидаемый десяток всадников так и не дошел до Воиня. Видно, и вправду попал он в половецкую засаду после Переяславля. А дождались другой десяток, тот, что за сутки вперед был послан Ярославом в степь для поиска половецких орд. Они безбоязненно проникли в степь вдоль течения Днепра до порогов и чуть далее порогов, вплоть до поселений лукоморских половцев. И рассказали тиуну Ярославу, что приднепровские орды команов сидят в своих степях спокойно. Через них можно идти хоть безоружному. Бродники на порогах и на островках тоже заняты своими заботами, тоже не пойдут грабить караван. И лукоморские половцы тихо ходят по своей степи за своими стадами. Близкие к морю и к торгующему Олешью, близкие к поселениям греческих и италийских купцов, приобщаются эти команы больше к торговле, чем к грабежу. Но недалеко от порогов, на правом берегу Днепра повстречали всадники-русь совсем иную орду – злую, многочисленную, подвижную. От нее самим едва удалось унести ноги – ни освистать не успели, ни осыпать стрелами. Русь-всадники поймали в степи мирного кочевника и спросили у него про орду. Тот ответил: «Чужая орда, издалека пришла. Всех грабит: овец забирает, жен забирает. Много дней здесь стоит, глядит на пороги, а бродникам подарки шлет». – «Чья орда?» – спросили. «Окот-орда, – сказал коман. – К себе зовет хан, смеется. Коня дает хан, смеется. Откажешься – в зубы пяткой бьет, смеется…»

Так и думал Ярослав, что у порогов притаится хан Окот; пороги – самое удобное место для засады. Если же коману посчастливится и удастся заключить союз с бродниками, то купеческий караван будет ему легкой добычей – даже самый большой из караванов, даже с сопровождением. Поэтому Окот и шлет дары воеводам бродников – хочет склонить их на свою сторону.

Здесь самое место сказать о бродниках. Эти люди с давних пор были сами по себе и не зависели ни от власти Киева и Переяславля, ни от власти половецких ханов. Крепко сидели на порогах, на крутых изгибах Днепра и множеством своих поселений, будто цепью, перегораживали широкое русло. Сидели бродники по берегам и по островам; в маленьких челнах ловко скользили чуть не по самым порогам. Возводили новые укрепления на старинных, осыпавшихся валах, оставшихся от племен, что жили здесь многие столетия назад. Не дремали бродники. Злые и воинственные, подвижные, всё обо всех знали. Иначе им бы не выжить. И что ни день – считали бродники. Сколько мимо них проплывет ладей, сколько птиц над ними пролетит. Все понимали. С ладей требовали дань, птицы им оставляли по перышку. Бродники сетями перегораживали Днепр и с водяного царства имели обильный сбор… Бродники – люди русские, в большинстве своем крещеные. Верующие и недоверки, те, что с крестом на шее и с Перуном в голове. Бродники – беглый люд. Кто-то из них убежал от долгов или от пожизненной кабалы у бояр и ростовщиков, кто-то бежал от княжеского суда за разбой и убийства. Кого-то и самирусь изгнали за провинности, не желали казнить. Были среди бродников бедные, неудачливые воины, были беглые распутные монахи, не умеющие скрыть своего распутства – не постящиеся, не празднующие, за девками волокущиеся расстриги; бывали и из княжеской родни, также по-всякому опальные. И купцы, и ремесленники находились здесь. Даже целыми селами бежали к бродникам русы, спасались от изнуряющей усобицы князей, от непосильных поборов в полюдье. Так из года в год становилось бродников все больше, пока они не объединились наконец в самостоятельный крепкий союз. Сами киевские князья, бывало, обращались к бродникам за помощью в борьбе с наседающими команами. И находили у них помощь. А команы, в свою очередь, тоже искали в бродниках союзников, когда отправлялись в поход на южные границы Руси. Если не находили помощь, то старались хотя бы задобрить их, чтобы после не опасаться удара в спину.


Когда караван приблизился к повороту реки на юг, когда уже миновали первые поселения бродников, то по цепочке Ярославу передали, что догоняет их один всадник. Тогда тиун остановился и пропустил мимо себя свои сотни.

Всадник тот оказался берендеем и назвал себя шорником из Торческа. Лицо берендея было сильно оцарапано, сплошь подпухшее, в синяках, губы разбиты, в углах рта запеклась кровь. Сквозь разорванную рубаху проглядывало смуглое тело. Кровавые полосы от кнута пересекали спину и бока человека, те же полосы темнели на рубахе. И видны были на теле давно засохшие кровавые потеки.

Как предстал этот шорник перед Ярославом, так спрыгнул с коня и бросился Ярославу в ноги. Сказал ему что Окот-орда подступила к Торческу и осадила его, возле Торческа же все селения пожгла орда. Еще сказал шорник, что, возможно, и городок уже сдался, потому что воинов в нем теперь мало, большинство же на кочевьях со стадами. Как бы там ни было, но передал берендей слезную мольбу торческих канов к Ярославу: «Помоги, рус! У тебя двести всадников. Целая степь страшится тебя, тиун Ярослав! Помоги!»

Оказался при этом лях Богуслав. Он не мог спокойно слышать про осаду Торческа, потому что среди тамошних ляхов у него было немало родни. И просился Богуслав сходить на Торческ:

– Меня пусти, Ярослав. Дай сотню!

Конь у ляха умный был. Понимал слова своего хозяина, тоже просился – гарцевал, бил копытами, молодыми зубами грыз уздечку. Многие завидовали ляху: конь его не знал шпор.

Настойчив был лях:

– Пусти, Ярослав! Обернусь быстро. Иглой стану, орду Окотову прошью. И этого шорника шить научу, чтоб от половца не бегал, чтоб кнута от него не терпел…

Злой был лях, хотел драки. Но не пустил его тиун, а берендею-шорнику дал такой ответ:

– Возвращайся к Торческу, канам передай: едет сам Ярослав на подмогу, сам тиун ведет свои сотни. И еще передай для поддержания духа: несдобровать теперь Окоту, отгулял свое коман, потому что под Ярославовой хоругвью нет слабосильных. Скажи им, шорник, что только недоумку взбредет в голову, будто он по одной степи с Ярославом может безнаказанно гулять!

– Все скажу, – с готовностью обещал берендей-шорник.

Но смотрел при этом не в глаза тиуну, а на его нечеловечески огромные руки, и, отъезжая, часто кланялся шорник из седла, и лицо его не выражало ничего, кроме преданности и страха. Здесь кто-то из всадников поделился с берендеем хлебом, дал ему ломоть. Берендей взял этот хлеб, но в черных глазах его даже не затеплилась благодарность – там поселился страх перед княжеским тиуном и вытеснил все иные чувства.

В скором времени Ярослав созвал к себе десятников, сотников и некоторых воевод из купцов. И сказал им, что лжет шорник, что не от Торческа он пришел, но от Окоторды. Сказал, что плетью хлестали шорника день-полтора назад и губы разбили тогда же. А до Торческа дня три скакать на хорошем коне.

У ляха Богуслава при этом удивленно изогнулись брови и лицо озарилось улыбкой:

– На дохлом коньке шорника до Торческа за неделю не доскакать.

– Лжет шорник, – согласились сотники и воеводы. А Ярослав досказал:

– Хан Окот прислал берендея. Хочет нас обмануть, услать в Поросье. И пока мы будем по степям бегать, Окот-орда встретит караван.

Здесь, прищелкнув языком, посмеялся над собой лях Богуслав:

– Хорош бы я был возле Торческа!

Ярослав разослал по степи нескольких всадников, чтобы сели они в потайных местах и смотрели, и слушали, чтобы не пропустили мимо себя незамеченным ни одного половца. И только приготовился Ярослав ждать, как вернулся один из посланных и сказал, что видел он неподалеку, на бугре возле половецких каменных баб, притаившегося шорника. Еще сказал тот человек, что вначале хотел спросить у шорника, почему он сидит здесь и не возвращается к Роси, но так как шорник не заметил его, решил оставить все как есть.

Тиун похвалил этого всадника за смекалку и одарил его перстнем. Сотни свои Ярослав здесь же развернул и сам впереди всех под хоругвью направился в сторону черноклобуцкого Торческа. Он умышленно повел войско мимо указанного бугра с идолищами, чтобы шорнику было хорошо видно, как уходят русские от Днепра, как оставляют они караван без всякого прикрытия. Скоро опять передали Ярославу по цепочке – только что видели замыкающие, как улепетывал берендей-шорник. Передавали, что конек его был хром и едва не валился от усталости. Но шорник нещадно нахлестывал сто и резал ему шпорами худые бока.

Ярослав спросил:

– В какую сторону правил шорник?

Ему указали на запад.

Тогда без сомнений сказал Ярослав:

– Там и сидит Окот-орда. И до нее день пути.

Однако не изменил направления хитрый тиун и не остановил конницу. Многие удивлялись этому. Но вскоре перестали удивляться – встретили еще одного одиночного половца, который следил за ними. А под вечер увидели еще одного комана – тот мелькнул черным пятном на малиновом круге заходящего солнца…

И только глубокой ночью Ярослав остановил свое войско и после короткого привала двинул его обратно к Днепру. Намеревался успеть до рассвета. Поэтому ехали быстро. И внимательно озирались по сторонам – от этих пор тиун приказал вылавливать замеченных команских лазутчиков, чтобы не испортили дело. Однако лазутчиков больше не видели. Наверное, команы уже убедились в том, что им удалось обмануть Ярослава. И орда, наверное, тоже шла к Днепру. Плохо знали эти половцы великана-хитреца, плохо знали тиуна-охотника. Видно, думал хан Окот, будто он первый из тех, кто решил провести Ярослава. Забыл дерзкий коман, что и до него приходили в эти места многие умные ханы. Или же возгордился Окот первыми удачами и мнил себя умнее других, и провидел свою судьбу выше и дальше, чем провидели это другие ханы половцев. И еще в одном ошибался Окот – не знал он приднепровских степей лучше Ярослава Стражника.

Глава 10

До первого света успели выйти к Днепру. Проехали немного вниз по течению и нагнали караван. Тот уже приближался к порогам, многие купцы причалили к берегу или правили к нему. И очень обрадовались купцы, снова увидев Ярославову чадь; до этих пор хмурые, боязливо озиравшиеся на пустынные берега, повеселели. Кричали теперь во здравие с лодок и ладей. Ярослав же, осмотрев реку, поднялся на горку, а войску приказал из-под берега не высовываться. Он отыскал глубокую балку с ручьем и густым кустарником. Видно, раньше здесь текла речушка, а потом обмелела. Русло же ее сплошь заросло и надолго сделалось волчьим логовом. Ярослав, осматривая балку, распугал всех волков. А одному, матерому, что с рыком бросился под ноги его коня, мечом пересек хребет, другому, что пытался прошмыгнуть мимо него, нанес удар в голову, но череп не задел, а только отсек серое ухо. Потом позвал свое войско.

Лях Богуслав все рвался в бой. Поэтому тиун выставил его наружу, чтобы тот следил за открытым полем. И сказал ляху вдогонку:

– Кто ищет битвы, первым увидит врага.

А всему войску Ярослав приказал спешиться и расчистить балку от кустарника, чтобы его густые заросли не помешали всадникам в нужный момент выскочить на поверхность.

Один человек дал Бересту меч. И видя, что игрец берет оружие с сомнением, неуверенной рукой, тот человек предложил ему перейти в купеческую ладью, сказал, что все, кто слышал дудку игреца, кто был захвачен его необыкновенной игрой, не сочтут его трусом, а будут только рады поберечь его жизнь и ремесло. Но Берест сам избрал меч, а не ладью, и принял от того же человека железные рукавицы.

Вместе со всеми игрец рвал в балке кустарник, подсекал острым клинком белые упругие корни. Эйрик работал рядом, ловко справлялся с секирой в руках. И еще здесь были трое русь-варягов. Полукровки, они говорили по-свейски, но каждое третье слово у них было славянское. Один из них спросил, почему Ярицлейв именно здесь ждет команов. Другой ответил, что если это место избрали волки, то оно проклято, и, значит, команы его тоже изберут, и здесь их нужно ждать. Еще он уверенно добавил, что здесь любят собираться ведьмы – вся трава возле балки как бы примята ведьмами и есть плеши в траве, ведьмацкие вытоптыши; и здесь самое место ставить виселицу – волки водятся и бывают поблизости шабаши. «Принюхайтесь, – сказал. – Здесь пахнет виселицей!» Третий русь-варяг напомнил, что сейчас они сами вместо тех волков сидят в балке – одни волки других волков скрадывают. Но те двое с ним не согласились.

Эйрик сказал Бересту:

– А Ярицлейв, знаешь, надевает сразу две кольчуги.

На это Берест ответил, что, наверное, некому оберегать Ярослава, наверное, не было в его жизни никого, кто нашил бы ему на рубаху побольше крестиков или куний хвостик…

Под одним из кустов игрец обнаружил волчий выводок. Трое волчат, прижавшись один к другому, глядели на него желтыми глазами и тихонько поскуливали. У них были черные носы и седые мордочки. Когда Берест протянул к волчатам руку, те показали ему белые узкие клыки. А один даже пытался укусить железную рукавицу, но она оказалась ему не по зубам. Тогда волчонок, обороняясь, стукнул по рукавице лапой. Берест же оттого засмеялся.

Варяги-русь увидели волчат и подошли ближе, предложили:

– Убьем их! Кто жалеет волка, может стать вурдалаком[11].

Но игрец пожалел, не отдал волчат.

Здесь русь-варяги поговорили между собой и сошлись на том, что когда эти волчата подрастут, то будут резать половецких овец. Значит, им, руси, волчата – братья. Тот третий варяг опять сказал свое: одни волки скрадывают других волков. А друзья его уже не стали возражать.

Берест собрал волчат в охапку и отнес их подальше от людей, в самый дальний и темный угол балки – куда только сумел продраться сквозь густые заросли. При этом он нес под мышкой меч. И меч ему мешал – то рукоятью, то острием цеплялся за ветви. Игрец воткнул меч в землю, а волчат опустил па траву. Сказал:

– Бегите, братья!

Но те и не думали бежать. Поверив в этого человека, не видя больше в нем опасности, волчата затеяли между собой возню. А игрец смотрел на волчат, наталкивал их друг на друга и думал, что вот пожалел он их, диких зверей, немилосердных врагов человека, и меч оставил у себя за спиной. И, назвав волка братом, посидит он немножечко подле него и мечом тем пойдет убивать человека, половца, с такими же ногами и руками, как у него, с такой же головой и памятью. Пойдет убивать его за то, что вчера или неделю назад этот половец под Черниговым или Переяславлем также пощадил волка, но не пощадил село и зарезал человека.

Так думал Берест, глядя на расшалившихся волчат. Но вдруг притихли волчата, опять заскулили, прижали уши. Чуткие, услышали опасность прежде человека. Игрец сначала никак не мог понять, что же изменилось вокруг, что могло так насторожить волчат, – было тихо, ни одна веточка не шелохнулась в глухой стене кустарника, не подкрадывалась в траве змея, не парил над головой коршун. И только чуть после игрец разобрался – будто показалось сперва, что смутный гул коснулся слуха, потом явственней донеслось, наплыл тревожной волной тот же гул, а немного погодя дрогнула земля под ногами и загудела с угрозой. Все громче, громче… Задрожали ветви, задрожала трава. На поверхности ручейка появилась мелкая рябь. Волчата шмыгнули в кусты и забились где-то там среди корней и прелой листвы.

Берест быстро взобрался на край балки и выглянул наружу. Он увидел, что во всю степь, от края до края – насколько позволял охватить взгляд – черной, смертельно отточенной косой, вороньим крылом развернулась и неслась вскачь злая половецкая орда. Как тень от тучи, покрывали всадники степь. Рыжее облако пыля поднималось за ними. Серебряными бликами мелькали сабельки. Прыгали над головами черные бунчуки и разрисованные шкуры. Кричали и визжали команы, свистели, улюлюкали. Перед собой гнали ветер. И в отчаянном этом беге лошади как будто стелились над землей: зубы, копыта и кончик хвоста – на одном уровне. Лошади летели, как стрелы. Дикий, страшный половецкий гон! Ураган, камнепад! Конница…

Игрец подхватил меч и бросился бежать вниз по балке. И не одна царапина появилась у него на лице, пока он добрался до своих. Эйрик держал наготове его коня, а сам уже был в седле, как и все остальные. Крутой склон балки был полностью очищен от кустарника, в местах особой крутизны была подсыпана земля, чтобы все войско одновременно, не нарушая прямизны цепи, могло выскочить из засады.

Всадники сдерживали волнение своих лошадей. И, наверное, немногие заметили, что игрец Берест, который был, пожалуй, единственным, кто чувствовал себя вольно при Ярославе, – вернулся только что. Зато сам тиун взглянул на игреца хмуро и молча указал ему место возле себя и ляха Богуслава. И Эйрика также позвал. Взял под свое крыло небитых. Вот ободряюще кивнул им и сказал Ярослав:

– Комана не бояться! Комана ненавидеть! От меня не отставать и вперед не вырываться. Сломим и Окота. Не велик зверь!

После этих слов Ярослав надвинул на лицо стальную маску. Огляделся тиун вокруг себя: на тех посмотрел, что справа от него пригнулись к холкам, на этих глянул, что слева, ожидая времени, обняли шеи коней. Прислушиваясь к грозному топоту приближающейся конницы, тиун склонил голову. Слегка подтолкнул коня вперед и выглянул наружу. При этом Берест увидел в прорези маски уголки Ярославовых глаз. И подумалось ему, что это волчьи глаза.

Вот время пришло… весь подобрался тиун, взгляда от орды не отрывал. А всадники, на него глядя, также напряглись в седлах, крепче охватили ногами животы лошадей. Вот медленно, с тихим скрежетом, извлек Ярослав из ножен свой меч. А меч у него был длиной с человеческий рост. И положил его плашмя себе на плечо. Сказал чуть слышно: «Пошел!» Но не для людей, для коня своего сказал и вонзил в его бока узорчатые шпоры. Оттого взвился конь, заржал и вынес тиуна из глубокой балки. Все остальные всадники пошли следом. С криками и хохотом, размахивая сверкающими мечами, понеслись на половецкую конницу. Хорошо рассчитал Ярослав Стражник, удар наметил сбоку.

И, увидев перед собой войско киевлян, неожиданно выросшее из-под земли, испугались команы. Смешался их строй. Растерялись ханы, не знали, кто возник перед ними, не знали, куда теперь слать своих воинов – к порогам, на близкий уже караван, или завязывать сечу. Но и Окот-хан сам еще не знал этого. Мысли его смешались, как только что смешался натиск его орды. Об одном только думал хан – откуда здесь могло взяться русское войско, если верные лазутчики сообщали, что оно находится уже где-то на полпути к Торческу. Дважды-трижды сообщали! Поэтому гнев Окота в первую очередь готов был излиться на тех налгавших лазутчиков. И плохо было бы тому из них, кто оказался бы в этот миг возле хана. Лжец тут же слетел бы безглавый с коня. Неудачливые лазутчики предвидели расправу. Они попрятались за спины своих братьев.

Здесь ударили русы в левое половецкое крыло. Закованные в броню, навалились всей тяжестью. Оттого, как по водной глади, побежали по орде круги – опрокидывали всадников. Зазвенели клинки. Туча желтой пыли, поднявшаяся было к небу, скоро опустилась и покрыла поле битвы. Из-под той тучи вырывались один за другим ошалелые кони без седоков и скакали прочь, бежали от звона и воя.

– Ярусаб-хан! Ярусаб-хан! – передавали друг другу команы, узнавшие великана под киевской хоругвью.

Спешили к Окоту новые лазутчики.

– Ярусаб-хан! – доносили ему.

И громко смеялся неустрашимый Окот, разворачивая правое крыло своего войска. Смеялся и кричал:

– Ай, хорош Ярусаб! Вот провел!

Окот хлестал, подгонял своих воинов. А если до кого мог дотянуться, того колотил по голове и плечам костяной рукоятью плети. Окот рванул со своей груди шелковые одежды, остался в кольчуге. И среди первых помчался на помощь к завязшему левому крылу.

Но не могли половцы оправиться от первого сокрушительного удара Ярославовой конницы, не могли выстоять со своими сабельками против тяжелых мечей и достать руса не могли за его прочной кольчугой. Не могли поверить, что перед ними люди. Думали команы – это злые мертвые силы, вырвавшиеся из-под земли, это выползни-камни, послушные воле великанов; думали – это разъяренные дивы швырнули в орду железным песком. Отступали половцы, хоть и было их несметное число.

Но Ярослав Стражник и один мог привести в замешательство целое войско. Волот-осилок[12]! Своим невиданным мечом, как косой, косил. Одного комана зацепить – в этом ему радости мало было. Двоих-троих засечь одним ударом!.. За себя бил тиун и за ближнего: то у Береста отобъет слишком ловкого противника, сковырнет с седла, то у Эйрика. Как скала, наваливался Ярослав на стену половцев, подминал их под себя. Оттого трещали половецкие косточки. И этот треск наводил ужас на орду. «Ярусаб-хан!» – предупреждали друг друга команы. В страхе таращили один на другого глаза. «Ярусаб-катил!»[13] – кричали и разбегались кто куда, оставляли возле тиуна чистое поле. Помнили рассказы очевидцев о киевском Стражнике: будто он один, без оружия и без кольчуги, приходил ночью в стан врага и говорил, чтоб они уходили подобру, и будто бы не однажды так случалось, что враги уходили, отказавшись от своих намерений. Так боялись Ярослава!

В пыли, в мелькании глаз и кольчуг, в мелькании политых кровью тел и клинков игрец увидел чье-то знакомое лицо, но не сразу понял – чье. Вовремя отбил удар того человека, острию его сабли подставил край щита. Сам размахнулся мечом, но ударил слабо, в сомнении лишь оцарапал половцу щит. И половец узнал игреца, не стал бить. Несколько мгновений они смотрели один на другого, пока вокруг забавлялись оружием сильные. Толкали их крупами кони, задевали локтями рубящие всадники, хриплыми криками подбадривали с обеих сторон. Берест узнал хана Атая, хотя на лице его уже не было синяков и ссадин. Молодой хан не забыл еще недавнего милосердия. И Берест помнил слова, сказанные ему на прощание. Для них двоих сейчас зазвучал маленький курай. Протяжно и жалобно. В этом звуке был плач матери, которой однажды принесли мертвого сына… Когда курай перестал звучать или был заглушён шумом битвы, они послали своих коней в разные стороны, чтобы только уже не встречать друг друга.

Здесь в глаза игрецу брызнула чья-то кровь. И он ничего не мог видеть – свет теперь представлялся ему сплошным алым пятном. А Ярослав решил, что Береста ранили. И крикнул ему:

– В этой пляске ты не игрец! И мои гусельки тебе не послушны…

В голосе тиуна была тревога. Он не хотел терять Береста.

Потом еще кому-то крикнул Ярослав:

– Эй, постерегите игреца!

Но Берест все-таки сумел очистить глаза. И когда раскрыл их, то увидел, как над его головой сверкнула кривая половецкая сабля. Вовремя отпрянул, хотя даже не успел подумать об этом. Коротко свистнула возле уха сталь и вошла глубоко в твердый череп коня. Там засела накрепко. Вздыбился конь, нацелил копыта в пыльное небо. А игрец отыскал глазами того половца, изловчился и нанес ему сильный удар в правое плечо. И хоть кольчугу не сумел пробить, однако рука у половца повисла плетью. Здесь поблизости бился Ярослав. Краем глаза он видел поединок Береста. Прокричал ему из-под маски:

– Меч – не дубина! Бей, да с подрезом…

И тиун показал – как Кровь хлынула у половца ртом. Рассеченный до пояса, он даже не успел крикнуть, повалился на землю.

Берест тоже лежал на земле. Из-под коня не мог высвободить ногу. Берест уворачивался от мелькавших над ним в воздухе копыт и подсекал сухожилия половецким коням.

Земля быстро покрывалась трупами. Здесь и там лежали половцы, лежали русы. Но по-прежнему неутомимо, с неослабевающей силой разили один другого всадники. Клинок о клинок звенела над головами сталь, стучала в щиты и шлемы, высекала искры. Падали люди, падали кони.

– Эй, постерегите игреца!..

Эйрик пробился ближе к Бересту. Вертелся в седле, отгоняя наседающих команов. То вправо ударит, то слева ловко саблю отобьет, турьи рога изрубит на голове кочевника. Очень полагался Эйрик на свой щит – о него уж не одна сломилась половецкая сабля, и гудел он так, как будто трудились над ним сейчас в кузне, как будто не команы стучали клинками, а молотами били кузнецы. И все мало было Эйрику – он первый на половца бросал коня.

Хан Окот сторонился сабельного боя. Наверное, свой клинок не очень уважал и не доверял руке. А уважал свой разум. Окот-хан созвал лучших лучников с поля.

Он поставил их по обе стороны от себя и указал цель:

– Ярусаб! Собьете на землю Ярусаба – значит, собьете всю русскую дружину! Тогда богатый караван ваш!

И беспрерывно слали команы-лучники свои послушные стрелы. То с одной ханской руки, то с другой они летели стаями. И меткие, злые, били в Ярослава. Но не причиняли ему вреда. На ком-нибудь другом уже в пяти местах пробили бы кольчугу и щит раскроили бы лучники обилием вонзившихся стрел. АЯрослав и в этом был будто каменный. Стрелы с приглушенным звоном отскакивали от него и ломались надвое. Наконечники же от этих стрел уже нельзя было использовать во второй раз – так изломаны они были. Мрачнели неудачливые половецкие лучники, качали головами. В свое оправдание перед ханом произносили только одно: «Ярусаб!..» И разводили руками. Злился на них, кричал хан Окот, из красивого колчана выхватывал свой тугой лук и тщательно целился в Ярослава. А когда целился, Окот так сжимал зубы, что из-под его десен каплями проступала кровь, раздувшиеся же на щеках желваки делали его похожим на хомяка. Однако и ханская злая стрела отскочила от груди тиуна, но разломилась она на четыре части. Опять покачали головами лучники и сказали: «Ярусаб – заговоренный». А хана своего похвалили: только истинный воин сумеет так пустить стрелу, что она расколется на четыре части!

Скоро одолели Ярослав и Богуслав, поднажали чуть-чуть на стену команов, вознесли над их головами золоченую хоругвь, толкнули язычников и потеснили-погнали перед собой, всю битву разом сдвинули с места. Опрокинули Окот-орду, как чашу с орехами, и рассыпали по степи. По одному, догоняя, раскалывали. Хана Окота выискивали среди убегающих. Но не находили его – не было сейчас смеющихся среди половцев. И долго гнали побежденных от реки…

Лишь к концу дня увидели Окота. Но уже не стали его догонять, пожалели коней. Еще одной гонки не выдержали бы кони.

Окот-хан тоже остановил остатки своей конницы. Повернувшись к тиуну, он крикнул:

– Ярусаб! Ты хороший воин, давно знаю об этом. Слышишь? Ты молодой, и я молодой. У нас много времени. И широка степь – но нам в ней тесно! Знай, Ярусаб – я не умру, пока не убью тебя!..

И здесь хан Окот засмеялся. А тиун ему ничего не сказал, развернул коня и не спеша поехал к Днепру.

В спину Ярославу пламенел закат.

Глава 11

Пришли бродники из ближних поселений и помогли собрать мертвых. Больше восьмидесяти их было со стороны киевлян; а язычников-половцев не считали – они лежали целым полем.

Доспехи с убитых поснимали, пригодные отдали бродникам.

Побитых киевляне разложили в три рядка и насыпали над ними холм. Позвали еще купцов и бродников. Все они помогли носить землю. На вершине холма установили большой деревянный крест. А монахи-паломники и среди них отец Торольв из скейда Рагнара прочитали под крестом короткие молитвы на своих языках. Ведь под хоругвью Ярослава были люди с разных концов света, и многие из них остались лежать здесь. И теперь уже не хоругвь их объединяла, а курган.

Трупы половецкие приволокли со всей степи и скинули в волчью балку. Привалили их вырубленным кустарником, наскоро засыпали песком и землей, забросали камнями. Сверху не оставили ни холма, ни столба. А место сразу забыли…

Работу закончили под утро.

И здесь приехал лях Богуслав. Все увидели его и удивились, только теперь вспомнили, что не было ляха всю ночь. До сих пор блуждал Богуслав где-то по степи. Вернулся же не один. Сам ехал на коне, а за собой тащил пленника на половецком аркане. Руки у пленника были крепко скручены у запястий, ноги босы, сбиты в кровь. А лицо трудно было разглядеть издали – чем-то закрыл его лях.

– Окота поймал! – обрадовались купцы.

Но обрадовались раньше времени. Ошиблись купцы, потому что до сего времени никто из них ни разу не видел Окота. Хотели только, чтобы это был он, хотели, чтобы ханская голова слетела с плеч и скатилась в волчью балку. Быстрые на суд, уже решали купцы, что им делать с ханским телом. И решили посадить его на кол и выставить в степи для устрашения новых команских орд.

Хоть голова пленника и его плечи были покрыты чепраком, но сразу увидели люди из дружины, а также тиун Ярослав, что этот человек и мельче, и тоньше хана Окота. И еще подметили, что не стонал бы так жалобно команский хан – зубы сжал бы, зубы свои раскрошил бы, но не стонал. А вернее всего, смеялся бы над ляхом Окот. Игрец же подумал, что видит перед собой Атая, несчастливого хана, и пожалел его опять – на этот раз не отпустит тиун пленника и не про курай будет спрашивать, а про зазубрины на его сабле, про количество стрел в колчане.

Довольный, спрыгнул Богуслав с коня. Размотал аркан, освободил руки пленника, сбросил с его головы старый потертый чепрак. И все увидели побитое лицо берендея-шорника.

Богуслав сказал:

– Хотел скрыться. Петлял, как лис…

– Хитрый лис, – согласился Ярослав. – Но и на самого хитрого лиса находится охотник.

Здесь шорник тихо опустился перед Ярославом на колени, потом грудью лег на землю, а лицом, разбитым и заплывшим, прижался к пыльному сапогу тиуна.

Богуслав пнул берендея в бок:

– Я не для того ловил тебя, лисица, в степи, чтобы ты здесь терся о ноги Ярослава. И не для милости волок тебя сюда, а для того, чтобы содрать здесь твою шкуру.

И Богуслав взялся за меч.

– Отпусти ты его, – попросили купцы. – Не губи еще одну душу.

Лях сказал:

– Он не тревожился о ваших душах.

Воеводы подтвердили:

– Этот шорник – враг. Он искал нам большой беды.

Тиун высвободил ногу, сказал купцам:

– Если бы два дня назад мы поверили берендею, то вы уже сегодня на дне реки кормили бы рыб своими мозгами. Хорошо ли это? И хорошо ли – болботать здесь, не спросясь Ярослава, и судить прежде него?

Тут купцы, вспомнив злобный нрав тиуна, испугались и опустили головы. Стояли они и думали, что же такого налгал этот берендей. А люди из Ярославовой чади все рассказали купцам.

Монахи-паломники также были здесь и все слышали. На того шорника махнули рукой и не вступились за него, когда купцы между собой решили: «Убьем берендея!»

Потом купцы просили тиуна:

– Дай нам его!

И отдал Ярослав предателя-шорника на расправу купцам.

Чади же своей тиун разрешил отдых до полудня. Но шатров сказал не ставить, чтобы к сроку могли быстро сняться с места. Тогда люди расстелили по земле серые шатры и легли на них. Под головы подложили седла. Многие, измученные, тут же уснули, а некоторые еще следили за приготовлениями купцов, которые хотели побыстрее закончить свое дело.

Сказали купцы:

– Хотел шорник содеять зло. Но не сбылось, и не содеял зла. Как судить его за то?

И решили:

– По мере задуманного зла.

Принесли купцы от реки старую мачту, потом перекинули ее через балку в самом узком месте и свернули петлей прочный половецкий аркан. Всё делали неуклюже, споря и ссорясь. А петлю поправляли несколько раз, пробовали – затянется или нет. Видно, первый раз казнили, волновались купцы. Русь-дружинники над ними посмеивались.

Вот приволокли купцы упирающегося берендея и бросили его под мачтой. Сами встали вокруг, решали, что делать дальше. А шорник вскочил на четвереньки и принялся биться головой о землю, и жалобно стенать, и просить пощады. Но купцы как будто не слышали его, галдели, препирались между собой, никак не могли договориться – кому брать грех на душу, кому набрасывать на шорника петлю. Но вот набросили. Перекрестились купцы, побледнели и, взявшись за свободный конец аркана, все вместе его потянули.

Дальше Берест не смотрел, отвернулся. А предсмертный крик шорника смутил его душу.

Глава 12

У бродника взяли мясо и хлеб, взяли вина и араки. Почти вполовину поредевшим войском продолжали путь. Но других половецких орд ниоткуда не ждали, поэтому не искали пополнений. Местные бродники и посланные вперед всадники говорили, что поле чисто, давно сглажены ветром следы команских коней и стад. А еще говорили всадники – там, дальше на юг, старым идолищам нет числа.

И верно, скоро увидели их множество. Стояли идолища на берегах Днепра и при впадении в него речушек, стояли на курганах и холмах, при степных дорогах и в неприметных как будто бы местах. По одному, по двое, а то и по пять—восемь каменных – побогаче, или простых деревянных изваяний. Это были половецкие боги-предки. При оружии – с колчанами, полными стрел, с саблями и луками с налучиями, в доспехах; с длинными усами, кое-где с изображением коней. Были и предки-богини в богатых одеждах, украшенных узорами, в праздничных шапках, с украшениями, с поясами и пряжками, с косами. Все идолища держали в руках сосуды, прижимали их к животам. И все они были очень похожи на своих потомков, на нынешних половцев.

Возле идолищ в обилии лежали выбеленные солнцем кости животных – остатки жертв. Кочевники задабривали своих богов, кочевники их благодарили. На многих святилищах резали коней и быков, резали овец и собак. Головами жертвенных животных обкладывали основания идолищ. Потом испрашивали у своих покровителей счастливых дорог, испрашивали хороших пастбищ и уходили. Степной ветерок уныло посвистывал в пустых глазницах черепов. Приходило время, и тот же ветерок приносил дожди, потом пригонял холод и забивал глазницы плотным снегом. А по весне, вместе с потеплевшим влажным ветром, приходили лукоморские половцы и просили у своих богов удачной рыбной путины. И снова резали животных, снова подкатывали головы к каменным ногам. А губы идолищ щедро поливали теплой кровью. Потом, уже с легким сердцем, рыбаки готовили сети, латали огромные бредни…

На следующий день каменных богов стало намного больше. Чаще всего они были видны издалека, но иногда попадались и такие, что открывались взору внезапно, словно вырастали из-под земли. И они как бы напоминали русскому путнику: степь здесь не твоя, переяславская или воиньская, степь здесь чужая – Белая Кумания – не дремли, рус, в седле, поглядывай, поглядывай… И поглядывали: нет-нет да увидят на шапке идолища старого орла. Хлопнут всадники в ладоши, спугнут издалека птицу – и глядят-радуются, как над самой землей, взмахами крыльев возмущая травы, улетает орел, торопится скрыться за ближайшим холмом. А еще встретили в степи два-три настоящих святилища. Но не подъезжали к ним, потому что были они далеко в стороне. Видимо, стояли святилища на дорогах половецких. У руси же в этих местах была своя дорога – широкий Днепр.

Ярослав сказал, что всякий половец, придя на святилище, понимает язык изваяний, как понимает он речь отца или матери, или речь почитаемых старцев. И спрашивает он идолищ о том, хватит ли стадам корма на зимнике, не задержит ли весенняя распутица переход на южные кочевья, по какому пути нынче растут сочные травы да велик ли будет приплод у овец, не нагрянут ли лютые волки или переяславские полки… Выслушав это, лях Богуслав сказал, что тиун и сам не хуже любого комана сумеет понять тайный смысл каменных идолищ, а также по идолищам сумеет указать, в какую сторону кочевник-пастух гонит свое стадо.

Были при этом разговоре пять-шесть человек из апостолов Ярослава, которые осмелились усомниться в правдивости ляха. А лях был злой, не остыл еще после схватки с команской ордой. И вскипел, услышав сомнения, зубами заскрипел и принялся в волнении приглаживать ладонями к подбородку длинные усы. Тогда поспорили апостолы с Богуславом на его репейчатые шпоры, что в речах своих он хватанул с верхом. Если же лях докажет свою правоту, они обещали собрать ему серебряную гривну. И после этого все вместе приблизились к тиуну и просили его:

– Скажи, господин, есть ли поблизости коман со стадами?

И они показали Ярославу на невысокий холм, на котором бок о бок стояли два идолища, отец и мать половецкие.

Ярослав ответил им:

– На запад, полдня отсюда, есть большая отара… Должна быть…

Все, кто при этом был, удивились такой уверенности тиуна. Но ничего не сказали, боясь оказаться в немилости. А любопытства не могли утаить. Тогда Ярослав решил показать им ту отару, о которой говорил. И оставил он вместо себя одного из сотников, и повелел ему с войском не отходить далеко от каравана, да на месте тоже не стоять – повелел сотнику сделаться волком и рыскать в округе. Сам же Ярослав с десятком любимцев-отроков и с ляхом тем, с игрецом и Эйриком поскакал на запад.

Через полдня возликовал Богуслав. Похоже было, что тиун не ошибся – на лугах, что проезжали рысью, стал попадаться свежий овечий помет, а травы во многих местах были дочиста выедены, также встретились вытоптанные овцами временные загоны.

Нагнувшись из седла, Богуслав подхватил с земли комочек помета и на глазах у других всадников обнюхал его. Потом засмеялся лях и сказал:

– Гривной серебра пахнет!

Апостолы не ответили. Но лица их с этого времени стали сумрачными. Ехали, ощупывали кошели. Вздыхали, прикидывали – с кого по сколько пойдет в складчину. А взгляда Богуслава избегали.

Скоро увидели и саму отару. Вызвали переполох. Пастушьи псы бросились навстречу всадникам, но пыл их быстро угас. Собаки остановились в отдалении, поджали хвосты, взбугрили загривки, зарычали, однако расступились перед чужаками и потом бежали сзади, скаля клыки. Два малых пастушонка при виде всадников кинулись бежать за холм. Бежали и в страхе кричали: «Рус! Рус!» Но ловкие отроки, посланные Ярославом, перехватили детей. Подцепив их за старые дырявые кафтаны, подняли к себе в седла.

– А-а! Последыши…

– Держи! Держи крепче! – предостерег тиун. – Гляди, выворачивается из кафтана.

– Бей, да не убей!

Насмехались над отроками, пока те не могли справиться с детьми.

Сказал Богуслав:

– Большая отара. Должно быть много пастухов.

Тогда тиун указал за холм:

– Там пастухи! Возьмем их врасплох…

И они разделились надвое: пятеро отроков пошли с Ярославом по правую сторону холма, пятеро с ляхом Богуславой – по левую сторону. Надели шлемы, надвинули стальные маски. Склонили пики, их остриями царапнули землю. И вонзили шпоры в бока коней… Двумя смерчами вылетели из-за холма, двумя смерчами понеслись к кочевью. Коваными копытами сотрясали степь, отточенными пиками резали высокие травы. Кони, как змеи, изогнули шеи, ногами перебирали – не видно было ног…

Кочевье состояло из трех шатров-сатыров и большого загона для овец, связанного из сухих жердей. В загоне возле горки свежескошенной травы лежала пара верблюдов. Почуяв лай собак и топот коней, верблюды всполошились, поднялись на ноги и закричали. Но и люди уже услышали всадников, высыпали из тени шатров на солнце и. щурясь, глядели из-под ладоней в степь – кто едет. Сначала рассмотрели, что красиво скачут всадники и красиво блестят на солнце их доспехи. Потом посчитали, что слишком уж много приближается всадников – наверное, не свои, наверное, от соседнего кочевья с вестями. И только потом увидели, что это вовсе не команы едут, а русы.

«О, проклятые! Сколько уж лет нет от них покоя! Сколько уж лет рыщут по Кумании, как по своей земле! Всё имеют: и лес, и реки, и горы, и море. Но мало того русам – хотят еще степи иметь…»

Бросились бежать кто куда. Но недалеко убежали – злые белолицые всадники окружили их. Пиками подталкивая в затылок, погнали всех обратно к шатрам. Объятые ужасом, плакали-голосили половецкие женщины. Слыша плач матерей, кричали дети.

Собрались все возле невиданного всадника-горы, сбились в кучу и сели на землю. Причитая и ни о чем не моля, покорно ждали своей участи. Рукавами утирали слезы; головы сверху покрывали ладонями, будто это могло защитить их от удара меча. А были здесь: старик, старуха, несколько женщин-молодиц в высоких войлочных шапках и с десяток детей от мала до велика, не считая тех двоих пастушков.

Ярослав спешился и вошел в ближний шатер. Но никого там не обнаружил тиун и вышел с обратной стороны, прорубив себе мечом выход. А отроки его поступили так же с другими шатрами.

Сказал Ярослав:

– Воевать здесь не с кем…

Спокойно сказал это, но слышны были его слова далеко вокруг. В загоне же оттого опять закричали верблюды. А собаки убежали в степь и больше не подходили.

Тиун спросил старика-половца:

– Где твои сыновья?

– Не знаю, Ярусаб-хан! Не знаю!

При этом старик склонил голову, как под удар меча.

– С кем они ушли? С Окотом?

– Не знаю, Ярусаб-хан! Не знаю! – повторил коман, не поднимая лица.

– Э-э! Да ты не скажешь! – Из-под маски тиуна злобно блеснули волчьи глаза. – Тогда я скажу: если с Окотом были твои сыновья, то настало время их оплакивать, старик! Или ты не слышал шума, который был, когда Окот-орда падала с коней?

– Река бежит, пороги шумят, – ответил коман. – Громко шумят пороги, я ничего не слышал.

Сказал Ярослав:

– Скоро змея принесет тебе весть. Приползет она из волчьей балки.

– О, Ярусаб!..

Здесь иссякли силы старика, и он заплакал:

– Сыновей забрали. Сильных и умных зазвали с собой в нору погибели; а я, старый, остался жить. Коней забрали. Больших и красивых увели, не спросясь. Как жить? Рус ходит по степи румяный и сытый, а дети мои – бледные, бескровные лежат среди трав. С костей их спадает мясо. Как жить?

Коман упал на землю ничком и вонзил в нее, в мягкий дерн, свои скрюченные пальцы. Коман спрятал лицо в густой траве.

– Будь проклят ты, рус Ярусаб! Будь проклята земля, тебя вскормившая! Будь проклята та глина, в которую ты ляжешь!.. О, Ярусаб! Теперь моя участь – умереть среди диких зверей. Но я так стар, что ты даже не будешь рад этой смерти. Зачем, Ярусаб, ты погасил костры моих сыновей?

– О чем он говорит? – спросили отроки, не понимавшие языка.

– Просит не убивать, – ответил лях Богуслав.

Старуха плакала беззвучно. Кривыми ручейками стекали слезы по ее смуглому морщинистому лицу. Старуха шевелила губами и раскачивалась из стороны в сторону.

Ярослав спросил комана:

– Откуда знаешь меня?

Старик глянул исподлобья. Женщины помогли ему встать. И он ответил:

– Как не знать? Степь про гору всегда говорит. И нет в Кумании старика, или женщины, или даже мыши, которые не проклинали бы тебя!

Так говорил старик, а в кулаках его было зажато по пучку травы. Из-под ногтей же проступила кровь.


Никого не тронули. Еще раз обыскали кочевье, но не нашли в шатрах завидного добра. Взяли кумыс, взяли курут. Овечье стадо погнали перед собой к Днепру. Радовались отроки этим упитанным овцам, половецкой плетью правили половецкой отарой, говорили: «Часть овец продадим купцам, расплатимся с ляхом. Часть овец сами будем есть – того нам хватит до Олешья!» Быстро поделили, кому что. Дележ запили кумысом. Грызли кисло-соленый курут.

Но игрец все испортил. С этих пор невзлюбили отроки игреца. Он сумел убедить Ярослава в том, что хоть часть отары нужно вернуть команам. Сказал, что уже достаточно заплатили эти люди за славу воина Окота. И еще, верно, думая о команских детях, игрец прибавил, что сегодняшним добрым делом можно совершить нечто такое, что будет завтра не под силу всем киевским полкам. Отроки не слушали последних слов Береста. Они злились, поэтому не хотели слушать и понимать. И отъехали в сторону, уверенные в том, что тиун, ненавидящий команов, как никто другой, тоже не станет слушать игреца. Но Ярослав, на удивление, согласился с игрецом, хотя ему не очень было по душе такое заступничество. Здесь подумали апостолы, что Берест, видно, приворожил тиуна своей искусной игрой, задел за живое; подумали, что ценит теперь тиун игреца выше любого из своей чади. И невзлюбили.

Ярослав сказал Бересту:

– Хорошо! Но вот ты, жалеющий команов, и отгонишь команам полстада! Да не забудь, игрец Петр, помянуть меня добрым словом, когда эти малые дети, подросши, возьмутся сдирать с тебя кожу…

Злились отроки и молчали. Бросали на игреца косые взгляды, но полстада отсчитали быстро.


В городке Олешье оставили караван. Купцам здесь предстояла остановка дней на пять-шесть: прикупить продовольствия, запастись водой, починить суда, а заодно потолкаться в местных торговых рядах и разузнать новости – что куда выгоднее везти. Голодного спросят, нужен ли в его краю хлеб, богатого поманят янтарем, многодетного – медом, а тщеславному покажут смоленские и новгородские меха, при этом губы сложат дудочкой, станут на те меха дуть, глядеть же будут в глаза покупателю. Если сомнения увидят – развеют сомнения.

Тиун Ярослав торопился обратно. Чадь свою далеко не отпускал. Только и разрешил отрокам распродать то, что взяли с боем из половецких переметных сум и из отбитого оружия кое-что. Сам же Ярослав призвал к себе Воротилу, олешенского воеводу, и передал ему от князя Мономаха около ста гривен кун, боярское жалованье за полгода. Приняв серебро, довольный воевода сказал, что мера княжеского ума равна мере княжеской щедрости. После этого он припомнил, что при Великом князе Святополке Изяславовиче все годовое жалованье воеводы легко можно было нанизать на три пальца. Воевода сравнил скаредность с трусостью, но не сумел сразу указать, что из этих двух зол худшее. Лях Богуслав, который здесь оказался, порадовался возможности ввернуть в разговор едкое слово о жадном князе и с удовольствием разрешил затруднение олешенского воеводы, приравняв скаредность к трусости. Еще Богуслав сказал, что Святополк как будто был смел, но не потому смел, что смел, а потому, что на него никто не нападал. Святополк прятался за спину опального ныне Путяты Вышатича, своего тысяцкого, и обделывал за той спиной свои тайные дела. «О-о! – восклицал лях Богуслав. – Святополк с радостью поотсекал бы своим воеводам все пальцы, лишь бы не расставаться с накопленным серебром. А между тем даже половцам известно, что жадный никогда не будет богатым».

***

Ярослав заметил, что все его отроки уже вернулись. Пришли даже самые лихие и необузданные, недопили вина. Жаждущие женщин – не ослушались, оставили женщин в постелях, пришли. Не было одного Эйрика.

И Ярослав сказал Бересту:

– Вот, Петр! Едва только вошли мы в Олешье, как исчез твой Эйрик. Видно, Рагнар, тот немногословный купец, нашел все же слова и сумел сманить Эйрика в поход на Месемврию. Видно, сумел Рагнар убедить его в том, что из двоих тот удачливее, кто уходит дальше.

Выслушав тиуна, Берест отправился на поиски Эйрика. Он знал, что Эйрик только и собирался поглядеть на скейд издали и этим развязать последний узелок, связывающий его с далекой Биркой. Эйрик побаивался увидеть Рагнара, а тем более – услышать его. Знал, что Рагнар всякого может склонить на свою сторону. Поэтому Эйрик хотел остановиться подальше от пристани, на первой из улочек, с которой можно было бы увидеть варяжский корабль, хотел посмотреть на него оттуда и вспомнить Бирку.

Недолго искал игрец, ведь Олешье – городок небольшой, хоть и важный, и шумных мест в нем мало. Берест прошел по шумным местам: по пристани, по торговым рядам, свернул к воротам, заглянул к нескольким продавцам вин. И наконец нашел Эйрика в тени лачуги одного известного торговца. Он сидел возле старой рассохшейся бочки из-под вина в обществе Ингольфа Волка, берсерка. Оба были сильно пьяны. У того и другого были выпачканы в крови руки и на порванных светлых рубахах тоже пятнами алела кровь. Эйрик и Ингольф держали в руках широкие чаши, наполненные светло-розовым вином, и говорили друг другу торжественные речи. При этом вино сильно расплескивалось на колени и плечи самих говорящих, но те не обращали на это внимания. Обнаружив же почти пустые чаши, вновь подзывали к себе винодела. Торговец все посмеивался, Эйрику прислуживал с особым почтением: то одно блюдо подносил, то другое, и все заглядывал в глаза. А Эйрик не скупился на серебро.

Игреца встретили с восторгом. У Ингольфа при этом сильно косил один глаз. Оба попытались подняться, но в пьяной своей неловкости только опрокинули блюдо с вареной рыбой и остались сидеть. Ингольф сказал игрецу, что Эйрик – настоящий берсерк и что он мечтал бы иметь такого сына. Но у Ингольфа не было ни сыновей, ни дочерей, потому что женщины не любили его и избегали. Женщины не хотели иметь от него потомство, боялись его, как злобного эльфа, считали бешеным. Одну женщину было Ингольф взял силой, и она удачно зачала. И Ингольф уже радовался, и решил осесть возле этой женщины. Но женщина стала тайком пить собачье молоко и этим изгнала плод.

Далее Ингольф рассказал, что были здесь недавно три купца-комана из Сурожа, и держали они себя заносчиво, и шумели, и, как ему показалось, громко насмехались над его косым глазом. Тогда Ингольф очень пожалел, что не было при нем его свистящей секиры, и подошел к команам, и спросил их, разве могут быть купцами вонючие козлы. Но те не знали языка и поэтому ничего не поняли. Ингольф опять спросил команов, могут ли они, вонючие козлы, сосчитать хотя бы до трех. Снова ничего не поняли половцы. Однако нашелся добрый человек, перевел сказанное. Команы, услышав, без промедления кинулись в драку. А были они все рослые и тяжелые, и трудно пришлось бы Ингольфу в схватке с ними, хоть Ингольф и славный берсерк и покрутился знатно. Но оказался поблизости Эйрик. И помог Ингольфу. Вдвоем они легко справились, разметали сурожских команов.

Эйрик сказал, что так и не успел посмотреть на скейд Рагнара, не развязал последний узелок, связывающий его с родной Биркой. Зато, сказал, сумел он завязать крепкий узелок побратимства с Ингольфом. А это многого стоит!

Ингольф сказал:

– Не ходи, Эйрик, смотреть на корабль. Не прощайся с уходящими в море. Давай, Эйрик, расстанемся так, будто встретиться нам предстоит завтра!

И они подозвали винодела, взяли у него чашу для Береста и втроем выпили за произнесенные Ингольфом слова.

Ничуть не удивился Ярослав Стражник, когда увидел Эйрика, вернувшегося вместе с игрецом. В словах же его было одобрение:

– Вот как! Мои глаза опять видят Эйрика, сына Олава из Бирки! Для него настало время совершить поступок– и он совершил его. И не ошибся. У нашего Олава достойный сын – всем хорош, и даже смеет пренебречь судьбой!

На это Эйрик ответил висой:


В устах разумного

Слово бесценно!

Ты, вдохновитель битвы, —

Как скала в начале пути.

От скалы отправляясь,

Бесстрашный витязь

Поклялся бы —в Гардарики,

Обратно к скале прийти.


– Передо мной сегодня открылось много дорог, – сказал Эйрик. – Но они не показались мне лучшими, чем та, по которой я иду.

Загрузка...