К 70-летию И. С. Соколова-Микитова
Писатель… Что это такое? Он знает больше, чем другие? Видит лучше, чем другие? Имеет право учить меня, читателя, чему-то? И не на словах, а в книге, черным по белому, это уже вроде как учебник?.. Всегда, прочитав ту или иную понравившуюся мне книгу, я задавал себе вопрос: а каков он, писатель, в жизни? Похож ли на своих героев? Можно ли с ним вот так вот, по-человечески разговаривать?..
Когда-то, это было давно, у меня сложился некий выдуманный образ «идеального» писателя, которым я зачитывался бы и в то же время с которым при встрече мне было бы и легко и весело. Одним словом, хорошо…
Мне повезло — много лет спустя я встретился с таким писателем. Более того, я подружился с ним и думаю, что все, кому, кроме меня, выпало это счастье, благодарят судьбу за то, что она свела их с ним. Писатель этот Иван Сергеевич Соколов-Микитов.
Тут я чувствую на себе укоризненный взгляд Ивана Сергеевича: «Ну зачем вы это? Какой же я писатель? Не надо… Мы столько раз уже об этом с вами говорили, а вы вот и в статью — писатель… Я просто любитель. — И после паузы добавит: — Давайте выпьем за любителей, а?»
И мы выпьем за любителей. Какое это, в сущности, хорошее слово — «любитель»! Мне очень хотелось бы, чтоб оно потеряло свое теперешнее значение чего-то поверхностного (пусть сохранится для этого слово «дилетант»), а любитель пусть любит. Вот так, как Иван Сергеевич…
А он умеет любить. Все неподдельное, настоящее, простое, без вывертов, без фальши. А оно, простое и настоящее — будь то люди, звери, птицы, — в отместку любит его. Он как-то сказал: «Вы знаете, мне как-то в жизни очень повезло на хороших людей. Многих, очень многих я встречал. И они как будто не плохо относились ко мне…»
(Здесь я не могу не поправить Ивана Сергеевича — слова «не плохо относились» хочу заменить на «влюблялись». Говорю это со всей ответственностью, знаю по собственному опыту).
Внук пишет Ивану Сергеевичу из Ленинграда: «А кошка-то наша, дорогой Диля, нашла твою старую куртку и сидит только на ней». Иван Сергеевич улыбается, пожимает плечами: «Чужая душа — потемки. Перед этой кошкой все в доме подлизываются, а баба и внук кормят ее, ласкают, а вот спит только у меня». Иван Сергеевич явно тронут. Я тоже.
Я жалею, что так поздно познакомился с Иваном Сергеевичем — всего каких-нибудь пять лет. Увы, я не мог плавать с ним простым матросом на ближневосточной линии пароходного общества «Ропит», не мог бродить по кривым уличкам Константинополя или Александрии, пить вместе с арабами нечто обжигающее горло в кабаках Бейрута или Смирны, не мог летать и на «Илье Муромце», на котором летал Иван Сергеевич в годы мировой войны. Да, всего этого я не мог — между нами все-таки двадцать лет разницы, но встретиться где-нибудь на Новой Земле или Земле Франца-Иосифа, на Шпицбергене, на Тянь-Шане я уже мог. Мог, но не свела судьба…
Зато мне повезло в другом. Я могу отложить сейчас листок, на котором пишу, спуститься этажом ниже и постучаться в комнату № 7 нашего дома отдыха.
— К вам можно, Иван Сергеевич?
И он ответит:
— Заходите, заходите. Вот и хорошо. Выкурим с вами по трубочке.
И я сяду в угол дивана, он, как всегда, в кресле у стола — большой, широкоплечий, в синем свитере с белыми оленями, — и мы закурим. Иной раз Иван Сергеевич почешет этак затылок и взглянет лукаво:
— А что, если мы малость согрешим, а?
И мы малость грешим.
Люди, мало знающие Ивана Сергеевича, часто говорят: «Нелегкая, видать, у него жизнь была, грустный он какой-то…» Да, жизнь у него действительно была нелегкая, было в ней много интересного, было и счастье, было и горе, большое горе; но грусть — это не то слово, которое связывалось бы как-то с обликом Ивана Сергеевича. Хотя и это в какой-то степени есть, в той степени, в какой грусть необходима всякому человеку. Но сколько в нем, кроме того, доброты, и серьезности, и какого-то благородного покоя, и в то же время лукавого, изящного озорства, да и просто, я бы сказал, веселья. Одного только нет, начисто нет — нет фальши! Ни в чем — ни в мыслях, ни в поступках, ни в книгах. Он ненавидит фальш, она ему противопоказана, и только в столкновении с ней — будь она в книге или человеке — он проявляет еще одно благородное свое качество — гнев.
О некоторых людях говорят: он интересный рассказчик, интересный собеседник. Откровенно говоря, я всегда боюсь таких людей. Рассказываемое этими людьми бывает обычно и умно, и интересно, но в большинстве своем сами рассказчики настолько упиваются собственным пением, что к концу этого самого «собеседования» чувствуешь себя лишним.
Иван Сергеевич тоже любит и умеет рассказывать. В этом умении есть какой-то секрет. И, думается мне, заключается он в полном отсутствии чего-либо показного, актерского. В большом обществе (даже не в большом — четыре человека уже много) Иван Сергеевич всегда молчит. Он предпочитает посидеть вдвоем — «выкурить трубочку»; вот тогда и говорится и слушается лучше.
В позапрошлом году я прожил что-то около двух недель в «имении» Ивана Сергеевича на берегу Волги — Карачарове. Собственно говоря, я жил в доме отдыха, в бывшей усадьбе князя Гагарина, но каждый день ходил к Ивану Сергеевичу в его маленький домик в лесу. Считалось, что я хожу туда работать. Я брал с собой папку, бумагу, карандаш и устраивался в маленькой уютной светелке за простым деревянным столом. Иван Сергеевич рылся в это время в каких-то бумагах в соседней комнате, перебирал книги или писал письма, потом невзначай вдруг появлялся в светелке, и работа моя, к великому моему удовольствию, на этом кончалась. Часы, проведенные в этой светелке, — одни из счастливейших в моей жизни.
Разговор всегда негромкий, неторопливый; в руке, большой руке охотника и моряка, обязательно трубка, она поминутно гаснет, чиркается спичка, несколько глубоких затяжек, спичка аккуратно кладется на стол — и рассказ продолжается. Бог ты мой, чего только не перевидал на своем веку Иван Сергеевич! Детство в глухой смоленской деревне, затем Смоленск, изгнание из реального училища по обвинению «в принадлежности к преступной ученической революционной организации», затем Петербург, Ревель, а дальше скитания, многолетние морские странствования, Черное и Средиземное моря, Греция, Англия, Германия, матросская жизнь… Затем солдатская — мотористом на первом русском бомбардировщике «Илья Муромец» (я был свидетелем встречи Ивана Сергеевича со своим пилотом — до чего ж это было интересно!), затем революционный Петроград, гражданская война на Украине… После войн опять странствования — четыре арктических экспедиции (на Новой Земле есть даже залив Соколова-Микитова!), исследование центральной части Таймырского полуострова — последнего «белого пятна» на карте нашей страны.
А сколько встреч и дружб…
Сидишь и слушаешь. И о чем бы, о ком бы ни шел рассказ — все интересно, будь то о Горьком, Бунине, Ремизове, Куприне, Грине или о большом друге японце-матросе, который копил несколько лет деньги на покупку «кавасаки» у себя на родине и продул их в карты в один вечер. А как приручают беркутов? Оказывается, его еще молодым слетком берут из гнезда, долго затем морят голодом и не дают спать (охотник тоже не спит), а когда беркутенок уж совсем при последнем издыхании, дают кусок мяса, и он твой раб на всю жизнь…
— Ну, а о том, как меня в Киеве в контрразведку посадили, это уже в другой раз… Всего не расскажешь.
И я только дивлюсь, сколько у Ивана Сергеевича еще ненаписанного. А ведь вышло более тридцати названий его книг! И каких книг! Как много в них рассказано правильного, невыдуманного, каким ясным, чистым русским языком они написаны!
Тридцать названий! Как много! И вот тут-то возникает у меня какое-то странное ощущение. Я никак не могу представить себе Ивана Сергеевича пишущим. Как он стоит за штурвалом — представляю, и как с ружьем по лесу идет — тоже представляю, и даже как спускается в водолазном шлеме на дно морское (и такое было), а вот как он пишет — за столом на машинке, или в кресле, положив рукопись на колени, или, подобно Хемингуэю, стоя у бюро, — этого не знаю. Когда я читаю его вещи, я всегда слышу его голос. Будто это он мне все рассказывает. И вижу его. Вот в этом месте он чуть-чуть улыбнется, а здесь лукаво посмотрит на меня или, наоборот, строго, даже сурово, а тут вдруг замолкнет, потянется за спичками, начнет раскуривать трубочку… И мне почему-то кажется, что все эти рассказы не написаны — я уверен, что он просто рассказывает их, а слова сами ложатся на бумагу. Разве не может быть такого?
К читателям своим Иван Сергеевич относится очень по-дружески, с доверием и вниманием, поэтому, наверно, им никогда с ним не бывает скучно. Ведь рассказывает Иван Сергеевич всегда только о том, что видел собственными глазами. Потому так широк и разнообразен мир его книг. Но о чем бы ни писал он — о портах Средиземного моря, о берегах Африки или о Таймырском полуострове, — он всегда остается самим собой — писателем, который вырос на лесной смоленской стороне. Любовь к родной земле, к ее людям, к ее лугам, цветам, травам, к ее жизни, нынешней и минувшей, — придают особую цельность и сердечность его книгам.
«Люди, не порывающие связь с родиной и природой, — пишет Иван Сергеевич, — не могут почувствовать себя одинокими. Как в детстве, раскрыт перед ними зеленый сверкающий мир. Все чисто, радостно, светло в этом мире. И как в далекие дни детства, над головой усталого путника, прилегшего отдохнуть после похода, колышутся лесные цветы, высоко в небе кружит, высматривая добычу, коршун-канюк».
Среди хороших, верных книг нашей литературы книги Соколова-Микитова занимают свое на первый взгляд неброское (уж очень скромен сам Иван Сергеевич), а на самом деле доброе и прочное место. Их многое связывает с традициями русской классики, и вместе с тем их не отделить от наших дней с их открытиями, исследованиями, путешествиями. Читая книги Соколова-Микитова, всегда испытываешь радость от встречи с умным, серьезным, очень добрым человеком. И читатель этих книг тоже, по-моему, должен быть таким. Не зря Иван Сергеевич в своем предисловии к «Избранным произведениям» пишет: «Лучшей авторской радостью были неожиданные встречи с читателями, которых находил иногда в самых отдаленных уголках нашей страны. Этих молодых и старых читателей считаю своими лучшими, самыми надежными друзьями».