ЧАСТЬ ПЯТАЯ

LII Вне всякого сомнения новые времена

16 мая 1991


В одно прекрасное, нежно-перламутровое утро летописец отправился на вокзал встретить поезд, прибывающий с северо-востока. Отворились двери вагонов, усталые пассажиры запрудили перрон. Его толкали. Он покорно двинулся вслед за толпой.

О, теперь-то мы понимаем, как опасны посягательства на суверенность памяти, попытки диктовать ей, исправлять её ошибки. Обновлять прошлое? Какая это, в сущности, неаппетитная процедура — выволакивать мертвеца из могилы, с его фанерным чемоданом, в рыжих лагерных валенках, оставляющих мокрый след, — вон он, единственный среди живых: там, на вокзальной площади, протягивает трёшницу таксисту, чтобы тот не сомневался. Четверть часа комфортабельной езды по пустынному в этот час Садовому кольцу, и — и что же? На каждом шагу он уличал свою память в подделках и подтасовках: вошёл в подъезд, но это был не тот подъезд, нажал на кнопку звонка и услышал чужой, незнакомый звук.

Сколько лет прошло с тех пор... Всё изменилось. Многим кажется — наступила новая эпоха. И, однако, он выбрал всё тот же Курский вокзал, повинуясь таинственному зову, который влечёт преступника на место преступления. Он ознакомился с расписанием пригородных поездов. Покинув вокзал, он высадился на станции метро «Кировская», и пожалуйста: название это доживает последние дни. Он свернул в переулок Мархлевского, там, где улица Кирова делает перегиб (в нашем городе прямых улиц не бывает), отыскал нужную вывеску и, войдя, спросил: кто такой Мархлевский? На что последовал лаконичный ответ: х... его знает!

Да, время обновилось. Время, как старый пиджак, перелицовано. Возлагал ли старый писатель на своё предприятие серьёзные надежды? Приходится признать: да, возлагал. Кто подал ему эту замечательную мысль? Не мог же он сам сообразить. Клиент извлёк из портфеля пухлый манускрипт. Пять экземпляров (для начала хватит). Нет, лучше восемь. Он получил восемь ксерокопий, вышло довольно дорого. Теперь в переплётную мастерскую.

На другой день он опять стоял у выхода на перрон, и опять это наваждение, поезд из Котласа, пассажиры выбирались из тесных вагонов, вытаскивали багаж; опять, как в годы золотые[47], беспаспортный путешественник в национальном одеянии — ватном бушлате, вислых ватных штанах, рыжих валенках, ушанка на стриженой голове, — влачил перевязанный верёвкой чемодан, и бравый милиционер выудил его из толпы.

После чего аппарат остановился, и катушки завертелись в обратную сторону, время поехало вспять, толпа отшатнулась, и он с ней, пятясь, поднялся по ступенькам вагона, протискивался задом наперёд с чемоданом к своему месту, состав, толкаемый сзади локомотивом, набирал скорость. Пассажир лежал, качаясь, под потолком, на третьей, багажной полке, и оттуда показывал контролёру свою справку: видом на жительство не служит, при утере не возобновляется, и фотография каторжника, и лихие росчерки начальств. Кинематограф памяти негромко жужжал, крутились бобины, стрелки вращались на циферблате века, время уехало прочь, туда, откуда прибыл поезд; тёмным утром в бараке догорает тусклая лампочка над столом дневального, стриженые головы поднимаются на нарах, нарядчик с доской учёта стоит в дверях, и загробный голос на столбе вещает о том, что Великий Ус отдал концы.

Усмехаясь, писатель-фантаст перешёл через подземный туннель на платформу пригородных поездов. О да, старый проектор века выброшен на свалку, историю спустили в сортир. Что бы мы делали, не будь этих канализационных труб, по которым, невидимые, плывут и пузырятся нечистоты прошлого! Не стало больше ни бушлата, ни валенок бе-у: на тебе была шляпа, что само по себе говорит о многом. В пиджаке и несколько криво повязанном галстуке писатель был похож на отставного бухгалтера, на бывшего актёра из провинции, пожалуй, и на исписавшегося литератора. До Орехова-Зуева меньше двух часов; он думал воротиться в послеобеденные часы.

Занял место у окна в последнем вагоне. По утрам народ едет по большей части в город, а не из города, он надеялся начать поход в полупустом поезде, но из вокзального помещения повалил народ. Предприниматель ждал, когда рассосётся толпа, электричка неслась, оставляя позади пригородные платформы и полустанки, вереница пассажиров всё ещё тянулась между скамьями из вагона в другой вагон. Писатель стоял с сумкой через плечо у передней скамьи. Ну-с... — он прочистил горло. «Уважаемые граждане!» — начал он срывающимся от волнения голосом, доставая из сумки товар.

«Уважаемые пассажиры...»

Взять себя в руки. Смелее. Оптимистичней.

«Вашему вниманию предлагается новая книга, роман известного современного автора... — он назвал своё имя, — пока ещё не изданный. Эпохальное произведение о нашем трудном переходном времени».

Писатель вознёс над головой своё изделие. Пассажиры, уже привыкшие к вагонной коммерции, казалось, не слышали его речь. Лишь кто-то сидевший близко от входа, повернув голову, спросил: «Самиздат, что ль?»

«Зачем же самиздат? — сказал писатель. — Эти времена прошли».

«Ну это ещё как сказать, — откликнулся голос. — А ну, покажь».

Вот уже и первый покупатель.

«Остросюжетный роман, действие происходит в широком диапазоне времени... Читается захватывающе...»

Колёса стучали, неслись голые поля.

«Почём?»

«Что почём?»

«Сколько, говорю, хочешь за свой роман?»

Писатель, стесняясь, назвал цену.

«Ишь ты, — заметил пассажир, листая самодельную книгу. — Больно уж много вас тут...»

«Кого?»

«Много вас, говорю, развелось, — сказал пассажир. — Держи». Он вернул книгу и отвернулся к окну.

Продавец двигался между скамьями, размахивал книжкой, выкрикивал: «Широкая панорама истории нашей страны! Увлекательное чтение!» Кто-то окликнул его: «Папаш! А чего-нибудь повеселее у тебя нет?» Писатель возразил, что это труд всей жизни. «Агата Кристи есть?» Писатель никогда не слыхал это имя. Нет, сказал он. «Ну и хрен с тобой». Так он прошёл всю электричку, пассажиры вставали, сходили, вместо них входили и усаживались другие; усталый, он присел на свободное место, сумка с нераспроданным товаром стояла у его ног.

Прогремел мост через реку, поезд замедлил ход. Остановились у пустынной платформы. Взглянув рассеянно в окно, он увидел табличку с названием остановки. Похоже, он был единственным, кто выбежал из вагона. Поезд мягко тронулся и покатил, поблескивая стёклами вагонов.


LIII Князь и девушка

16 мая, около полудня


Бор за эти годы изрядно поредел, погрязнел, окурки, жестянки, грязный целлофан валялись там и сям вдоль дороги. Посёлок разросся, и всё же писателю показалось, что тут мало что изменилось; он сказал себе, что это симптом старости, капитуляция перед прошлым; думаешь, что бредёшь по пустырям нового времени, а на самом деле это была всё та же оптика воспоминаний, нечто подобное обратной перспективе: отступая, прошлое становилось всё назойливей. Стало тепло, путник обмахивался шляпой. Наконец, он отыскал дачу.

Знакомые, печальные места... Вот мельница. Она уж развалилась.

Жалкое зрелище являл собой дом покойного Олега Двугривенного, окна заколочены посеревшими досками, крыльцо сгнило и обрушилось, кровля в ржавых заплатах. От штакетника мало что уцелело, и кругом всё заросло крапивой.

Стал жёрнов — видно, умер и старик.

Как вдруг показался кто-то, хозяин вышел из-за угла.

«Здорóво, мельник!» — смеясь сказал приезжий.

«Какой я мельник! Я ворон здешний!» — отвечал знаменитый литературный критик, но времена изменились. Теперь он был в длинной и неопрятной, сивой бороде, лыс, морщинист, в замызганной, с продранными локтями толстовке, коротковатых портах и разбитых ботинках.

«А ты — кто такой будешь?»

Писатель назвал себя. Бывший Олег Двугривенный изобразил напряжённую думу.

«Не помню. Зачем пожаловал?»

«Дедушка, мы ведь знакомы. Я у тебя был».

«Это когда же?».

«Я ещё роман свой приносил... помнишь?»

«Чего это ты меня на „ты“ называешь?»

«Да ведь мы оба старики. Стало быть, не помните?»

«Может, помню, а может, не помню. Много вас тут было... Чего надо? Зачем пришёл?»

«Да, собственно, ни за чем».

«Ну и вали отсюда».

Разговор в этом роде продолжался некоторое время, после чего хозяин дачи сделал вид, что узнал, наконец, гостя, а может быть, и в самом деле вспомнил. Обогнув дом, пробрались с задней стороны в сени, писатель узнал деревянную лестницу, с потолочной балки свисал канат. Хозяин сбросил обувь и с непостижимой ловкостью вскарабкался наверх, ухватившись за канат, перебирая по ненадёжным ступенькам грязными ступнями с когтями вместо ногтей. Следом за ним полез приезжий.

«Прошу в кабинет».

Здесь по-прежнему стоял письменный стол и висел портрет. С этой стороны окна не были заколочены, пыльный солнечный свет прокрался в комнату. Гость окинул горестным взглядом весьма пострадавшую библиотеку.

Олег Михайлович пробормотал:

«Растащили всё, гады...»

«Кто?» — спросил писатель.

«Да мало ли кто. Я и сам кое-что продал. Жить-то надо... Вот, — сказал старец, показывая на бумаги под слоем пыли. — Работаю, пишу мемуары... А ты вроде бы тоже... писатель?»

«Вроде бы».

«Ну и как?»

«Да никак».

Гость сидел на диване, поставив между ногами свою сумку.

«Написал чего-нибудь?»

«Чего-нибудь написал».

«Новый роман?»

«Не совсем. Вернее, всё тот же».

«Автор одного произведения. Хвалю».

Громко сопя, он занялся своей бородой, гладил, схватил в кулак, спросил:

«По вагонам ходишь?»

«Откуда вы знаете?»

«Многие ходят. Кто торгует, а кто и просто побирается. До чего мы докатились. Это надо же. Какую Россию потеряли!»

«Какую?» — спросил гость.

Критик насупился.

«Великую, вот какую. Великую державу. И великую литературу... Что там у тебя?»

Писатель расстёгивал сумку.

«А-а, — сказал критик разочарованно. — Я думал, пожрать что-нибудь...»

«Может, сходить купить что-нибудь?»

«Куда?»

«Я видел магазин на станции».

«Х-ха. В этом магазине — шаром покати. Как и повсюду, впрочем. Докатились».

«Как же вы питаетесь?»

«А? Как питаюсь. Да вот так и питаюсь. Дочка обо мне заботится. Я продал мельницу чертям запечным. А денежки отдал на сохраненье...»

«Кому?» — спросил писатель.

«Дочке, кому же. Это чьи же творения, твои, что ль?»

«Я вам когда-то показывал...»

«Когда это? А, ну да. Ещё до всей этой заварушки?»

«Вы, как Фирс», — сказал писатель, продолжая литературный разговор.

«А? Кто?..»

«Фирс, у Чехова».

«Ну и что?»

«Фирс говорит: перед несчастьем. Перед каким же это несчастьем? А он отвечает: перед волей».

«Подавиться бы им всем этой волей... Как же, помню, помню. Это ты тогда ко мне приходил? Ко мне многие ходили. Нужен был, вот и ходили... Какая-то автобиография, что ли?»

«Роман».

«А, ну да. И что же, пристроил его куда-нибудь?»

«Да вот он, — терпеливо сказал писатель. — Я его с тех пор переписал... кое-что добавил»

«Это как же так получается. Это, выходит, всю жизнь потратил, писал свою книгу, а теперь никто и читать не хочет!»

«Выходит, так».

«Вот до чего дело дошло. В рот их туда-сюда. Всё просрали! Ещё Розанов писал: не осталось царства, не осталось церкви, что ж осталось-то? Ничего! А кто виноват?»

«Не знаю. Никто».

«А вот я тебе скажу. Они! Они всё и порушили. Либералы проклятые. Ведь это надо же! Была великая страна, весь мир нас уважал. Извини, — сказал старик, — я это, как бы сказать, поиздержался. Не одолжишь ли мне... заимообразно...»

«Мы сейчас быстренько организуем, — бормотал Олег Михайлович, засовывая денежную бумажку глубоко в карман штанов, наклонился и вытащил откуда-то бутылку. — Там ещё маленько осталось... — Явились и стаканы. — Только вот закусывать придётся, хе-хе, мануфактурой...»

«Ну-с, со свиданьицем!» — сказал Олег Михайлович.

Выпили какую-то гадость.

«Ты не смотри, — продолжал он, — что я выгляжу не больно шикарно. Я тебе могу оказать содействие. У меня есть связи. Есть ещё порох в пороховницах. Знаешь что. Я за тебя похлопочу в нашем союзе».

Писатель спросил, что это за союз.

«Союз русских литераторов. Неужели не слыхал?»

Писатель сказал, что он один раз в жизни состоял в союзе. Вернее, в поэтической студии. Давно дело было.

«А! ты, значит, ещё и поэт!»

Гость покачал головой.

«Мы издаём журнал, — сказал Олег Двугривенный. — Хороший журнал, солидный. Патриотический журнал. То есть пока ещё не издаём, но дело на мази. У нас самые лучшие силы, те, кто болеет за державу. Большие русские писатели».

«Например?»

«Например... Какие ещё тебе нужны примеры! Потерпи малость. Дай срок. Мы ещё своё возьмём. Всю эту сволочь поганую — под ноготь! Вот так! Под ноготь! Ну, давай ещё по одной».

«Что это за напиток?» — спросил гость.

«Хороший напиток, не волнуйся. Только им и живу».

Волшебное зелье было, по всей вероятности, плохо очищенным самогоном.

Возвращаясь, писатель сбился с пути. За деревьями блестела вода. Оказывается, здесь был пруд. Он раздвинул кустарник, спустился к берегу. Это было большое озеро

Подул ветер, и закачались камыши. Рябь бежала по воде. Кто-то купался в озере. Пошли круги, вынырнула мокрая девическая голова, показались худенькие плечи, ключицы, тёмные соски, она встала по пояс. Девушка из бокала. Путешественник разинул рот. Почти непроизвольно, повинуясь действию любовного напитка, он двинулся к воде и тотчас провалился в прибрежный ил.

Откуда ты, прекрасное дитя?..


LIV Урок политической экономии. Главное — оставаться оптимистом

16 мая


Зуево, ху...во, думал он, выходя. Народ спешил мимо. Коммерсант стоял с сумкой за плечами на опустевшем перроне. Его окликнули:

«Гражданин писатель!»

Услыхав такое обращение, ты невольно поёжился. Некто спешит навстречу, словно поджидал тебя.

«Гражданин писатель... можно вас на минутку?»

В чём дело, спросил приезжий.

«Вы, как я слышал, продаёте сочинения».

«У меня только одно сочинение, — возразил писатель, — хотите купить?»

«Мы вернёмся к этому вопросу», — ответил человек уклончиво. Он попросил разрешения представиться, осторожно осведомился: а вас как?

Романист смотрел на диск вокзальных часов. Обратный поезд уже стоял на соседнем пути. Как, воскликнул человек по имени Яков, — можно просто Яша, пояснил он, — вы уже возвращаетесь; по-моему, не стоит торопиться.

«А я думаю, стоит. Следующий будет только через два часа».

«Орехово-Зуево очень интересный город, — сказал Яша. — Красивый город».

«Орехово-Зуево меня не интересует», — сухо сказал писатель.

«Жаль. Я всё же попросил бы вас задержаться... ненадолго. Есть небольшой разговор. — Он добавил: — На коммерческие темы».

Писатель поплёлся следом за человеком к зданию вокзала. Вы, наверное, здесь никогда не были, говорил Яша, между прочим, этому городу не то триста, не то четыреста лет. Тут когда-то жил фабрикант Савва Морозов, слыхали про такого? Они вошли, но не через главный вход, а в дверь за углом, где в небольшой комнате на двух скамьях ожидала компания, человек пять. Писатель попятился.

«Ну что вы, — сказал Яша, — вас никто не тронет. Поверьте, мы не грабители. Мы все здесь такие же, как вы... Присаживайтесь».

Писателя познакомили с Натальей Викторовной, попросту тётей Наташей, дородной дамой, на вид не меньше сорока, не больше шестидесяти, в вязаной кофте болотного цвета и просторной тёмной юбке.

«Ты бы сбегал за...» — отнеслась она к Якову.

«Яволь. Айн момент», — сказал Яша по-немецки и явился через несколько минут с харчами и пивом.

Две скамьи были сдвинуты навстречу друг другу, на одной разложили бумагу с докторской колбасой, нарезали толстыми ломтями батоны, открыли две банки бычков в томате, расставили бутылки и картонные стаканчики. Тётя Наташа как старшая уселась подле импровизированного угощения, тут же посадили писателя, остальные расположились на другой скамейке.

Отворилась дверь, показалась блинообразная милицейская фуражка с новеньким латунным орлом.

«Афанасий Ильич, вы в самый раз, — промолвила тётя Наташа, — выпейте с нами за компанию».

Афанасий Ильич постоял, помолчал. Затем, приосанившись, принял из её рук полный стакан пенящегося напитка. Бодро опорожнил, прожевал ломоть хлеба, щедро нагруженный колбасой, утёр усы, напомнил:

«Распитие спиртных напитков в помещении вокзала строго воспрещается».

«Яволь», — откликнулся Яша, и милиционер удалился.

Пир продолжался, руководила тётя Наташа, как выяснилось, актриса.

«Бывшая», — уточнила она.

«Вы больше не играете?» — спросил писатель.

«В некотором смысле нет, в некотором смысле да. У нас, знаете ли, всё стало театром. А вы, значит, посвятили себя литературе?»

В некотором смысле, отвечал писатель.

«Можно взглянуть?.. Хм, — проговорила она, — я думаю, это вам дорого обошлось. В смысле, бумага и прочее. Перепечатка тоже, наверно, недёшево стоила».

«У меня своя машинка».

«Вот как. Я вижу, вы состоятельный человек».

«Да какое там».

Тётя Наташа выразила понимание.

«Ксерокс, переплёт — кто вам всё это делал?»

«На улице Мархлевского... может, знаете».

«Слыхали».

«Жутко дерут», — заметил кто-то.

Наталья Викторовна проговорила:

«Как всё-таки всё изменилось. Ведь ещё совсем недавно, копировальный аппарат, Господи Боже! Всё было за семью замками».

«Запросто срок можно было схватить», — подхватил кто-то.

«Да, мы, можно сказать, свидетели великих событий... Извините за нескромный вопрос. Окупить расходы вам, по крайней мере, удалось?»

Писатель покачал головой.

«Ничего удивительного. Ведь правда?» — она оглядела коллег. Компания помалкивала, сосредоточенно доедала яства, допивала питьё.

«Вы, как я понимаю, новичок».

«В литературе?» — спросил писатель.

«При чём тут литература — я имею в виду торговлю».

Романист сделал неопределённый жест.

«Не буду вас мучать загадками. Мы тут все торговцы. По разным причинам — вы меня понимаете — оказалось, что добывать таким способом средства на пропитание всё ж таки легче, чем по своей специальности, а у многих ещё к тому же семья... Я вот, например, двадцать лет проработала в разных театрах, и в провинции, и в Москве, здесь, между прочим, в зуевском районном театре, начинала. Уже и амплуа успела два раза сменить. Пока мне не пришла в голову, как говорится, счастливая идея. Вам, очевидно, тоже».

«Мне посоветовали», — сказал писатель.

«Поздновато, пожалуй... Вам не кажется?»

«Пожалуй».

«Вы, опять же прошу прощения, женаты? Дети, внуки?»

Он отвечал, что живёт один.

«Ваше счастье. А мне сына надо устраивать в институт, а то ещё, не дай Бог, в армию загремит. И дочку поднимать надо. Я одна обоих растила... Но зато мне моя профессия очень помогла. Коммерсант, я вам скажу, должен быть актёром, иначе дело не пойдёт... И людей удалось подобрать, я хочу сказать: коллег по общему делу. Они на меня не в обиде, ведь правда?»

Компания дружно закивала. Яша сказал:

«На вас, тётя Наташа, можно сказать, всё держится».

«Ну, не всё, но как-то дело идёт. Кое-какие связи удалось завязать. Без связей, дорогой мой, тут и трёх дней не продержишься...»

«Вы тоже продаёте литературу?»

Наталья Викторовна обвела компанию ироническим взором. Кто-то хихикнул.

«Так вот, если вернуться к нашему разговору... У вас довольно толстое произведение. Почему вы его не опубликовали обычным способом, как все?»

«Не все».

«В конце концов, у нас сейчас свобода, пиши что хочешь».

«Я всегда писал что хотел».

«А, понимаю. У меня был один знакомый, всю жизнь писал в стол...»

«А теперь?»

«Теперь? Он умер, не дождался... Короче говоря, что я хочу сказать. Напечатают или не напечатают, это ещё бабушка надвое сказала, ведь правда? А если ещё к тому же ваш роман не обещает прибыли...»

«Не обещает».

«Вот видите. Ну что ж, — сказала она, подумав немного и переходя на ты, — давай, куплю у тебя, пусть это будет твой первый проданный экземпляр. Не знаю, конечно, может, и не стоит читать, а? Сам-то ты, кажется, не очень уверен... Сколько с меня?»

Писатель робко назвал цену. Мне советовали, объяснил он.

Тётя Наташа усмехнулась.

«Кто это тебе советовал? — Она отсчитала бумажки, романист сунул выручку в карман. — За такую цену вряд ли у тебя найдутся покупатели. Ты о конъюнктуре хоть какое-то представление имеешь? Это же рынок».

«Я тоже подумал, может быть, надо...»

«Рынок, дорогой мой! Не фунт изюма. Будущее покажет, если, конечно, ты здесь удержишься. Так вот, собственно говоря, об этом мы и хотели с тобой потолковать... Ты человек интеллигентный, мои люди сразу это заметили, не хам, не рвач. И, конечно, извини за резкость, полный идиот... Так что придётся тебе объяснить азбуку нашего дела. Коммерция есть коммерция».

«Это верно», — уныло сказал романист.

«Ты слушай, что тебе говорят... В одиночку, дорогуша, работать никак невозможно. У нас теперь, конечно, капитализм, каждый может делать что хочет. Только вот не каждому позволено. Если тебя сегодня не ссадила с поезда милиция, то это твоё счастье. Торговля в поездах, да будет тебе известно, считается незаконной. Штраф как мининум. А можно и срок схлопотать».

«А как же тогда...»

«Прошу не перебивать. Да, штраф. Да ещё и по шеям надают. А другой раз попадёшься — под суд. Но это пусть тебя не беспокоит. Ты мента этого видел, Афоню нашего, Ильича? Я ему скажу пару слов. А он поговорит с кем надо. Это не главное. Ты об уголовном мире имеешь представление?»

«Я вообще-то сидел», — объявил неожиданно приезжий.

«По бытовой статье?»

«Нет, пятьдесят восьмая. Давно было дело».

«Ну, всё равно. Я что хочу сказать? Ведь тебя же моментально наколют. Сегодня сошло, завтра сошло, а потом подойдёт к тебе такое рыло — конечно, не в вагоне — поговорить — и никуда не денешься! Отнимут товар, отнимут выручку, это ещё самое безобидное... Чуешь, к чему я клоню? Нужна профессиональная солидарность».

Она взяла бутылку, встряхнула.

«Допивай. Нехорошо оставлять. У нас тут, — тётя Наташа показала на коллег, — пока что, слава Богу, всё в порядке. Ты платишь мне, я расплачиваюсь с бандитами. Только уговор: ничего не утаивать. Идёт?»

«А если ничего не продам?»

«Значит, и платить нечем. Очень просто. А вообще, если появятся какие-нибудь вопросы, обращаться к Якову. Он у нас доцент, бывший завкафедрой — в Челябинске, если не ошибаюсь?»

«В Свердловске», — сказал Яша.

«Ты, я тебе скажу, — продолжала Наталья Викторовна, — ты не тушуйся. Коммерция — это такое дело, это как погода. Начинаешь, вроде бы ничего не получается, неходовой товар. Но представь себе, что вдруг твои книжки начнут хорошо раскупаться. Один купит, другой, смотришь — всю торбу распродал. Уверяю тебя: недели не пройдёт, как появятся конкуренты. И не печатным материалом начнут торговать, а вот именно таким, как у тебя, самодельным. Твои же книги будут продавать, да ещё выдавать за свои. Книжная торговля, вообще говоря, на Горьковской дороге не новость. Да и на Октябрьской вроде бы кто-то уже промышляет... Но товар надо уметь раскрутить. Как говорится, сесть на позицию».

Помолчали, после чего тётя Наташа похлопала писателя-коммерсанта по колену.

«Вот так, друг любезный... Ты меня понял».


LV Академик Курганов

26 августа 1991


Бывший Олег Двугривенный имел в виду собрания в доме Игоря Валериановича Курганова. Ещё одному лицу давно пора появиться на этих страницах. Последний представитель некогда славной московской школы математиков, автор известных работ по аналитической теории чисел, член-корреспондент Академии наук и почётный член иностранных академий, Герой социалистического труда, лауреат Сталинской и Ленинской премий и, как говорили, без пяти минут нобелевский лауреат, — таков этот муж, out of thy star[48], как говорит Полоний, дотянуться до него и во сне не могло бы присниться. Спасибо Олегу Михайловичу: он представил тебя великому человеку.

Вот он стоит у окна своего кабинета, обозревая с высоты десятого этажа мост и скучные дома на другом берегу. Медленно влачатся мутно-зеленоватые воды. Приходится признать, легендарный основатель нашего города выбрал место, по тем временам, может быть, и выгодное — холм над излучиной, — но для будущей столицы полумира всё же мало подходящее: слишком уж неказистая речка омывает её гранит.

Существует взгляд, по которому с возвышением Москвы, подмявшей под себя прочие княжества, история будто бы совершила промах. Ложный взгляд! Именно Москва — а не Тверь, не Ярославль, не торгашеский и поддавшийся западному влиянию Новгород — стала достойным преемником одряхлевшей Византии, именно этот выбор позволил нам стряхнуть с себя монгольское иго, расширить границы, создать могучее национальное государство.

Да и вредная идея, ибо сеет сомнение в богоизбранности России.

Эти мысли прервал колокольчик в прихожей; мрачно-гнусавым боем отозвались на явление первого гостя часы в гостиной.

Жилплощадь Игоря Валериановича отвечает его званиям и заслугам. Дом ответственных работников, квартира — просторные, старомодно-темноватые хоромы с большой и малой столовой, рабочим кабинетом, спальнями и так далее. Свой путь в науке Курганов избрал ещё школьником. Математический гений расцветает рано. Доказательство правильности гипотезы Римана о нулях дзета-функции, одной из семи проблем тысячелетия, было найдено Игорем Валериановичем в 23 года.

Дальнейшее восхождение происходило уже не столько по учёной лестнице, сколько по административной и партийной. Поездки с делегациями за границу, борьба за мир, председательствование на конференциях, сидение в президиуме торжественных заседаний образовали важнейшую часть его многогранной деятельности. На склоне лет он стал депутатом Верховного Совета и членом ЦК. Важно, однако, отметить, что Игоря Валериановича отличала широта интересов. Теперь, когда развал государства, упадок Академии (одно время дело дошло до того, что перестали вовремя выплачивать оклад) и общее гибельное направление так называемой перестройки потрясли самые основы народного и национального бытия, он обратился к отечественной истории. В смутные годы выкристаллизовалось его мировоззрение как философа и патриота, сложилось стройное учение, в котором строгость мышления, воспитанного в школе точных наук, соединилась с метафизическим взглядом, логика с интуицией, научная методология с православной верой.

Общеизвестны попытки построить единую концепцию исторического процесса. Шпенглер и Маркс равно потерпели позорный крах. Лишь Курганову удалось разгадать загадку истории, разоблачить ту скрытую демоническую силу, которая стоит за событиями, манипулирует политиками и народами. Как пример можно указать на тайные пружины Февральской революции 1917 года и последующего большевистского переворота. Установление этого факта по праву считается вторым после доказательства римановой теоремы крупнейшим достижением академика Курганова.

Изменился и круг друзей. Теперь за большим столом в гостиной, под пыльной люстрой собирались писатели, публицисты, лица духовного звания. Поздние отпрыски царской семьи порой украшали общество, как украшают грудь состарившейся дивы фальшивые брильянты. Здесь царило благолепие. Ощущалась особая теплота. Здесь изъяснялись на особом языке, смеси дореволюционного с простонародным. Здесь говорили «не токмо» вместо не только, «потому как» вместо потому что, «ежели» вместо если; здесь был любим высокий штиль, употреблялись такие слова, как державность, духовность и соборность.

Два слова о домашней жизни И. В., дабы завершить это краткое введение. Быт пожилых супругов был подчинён заведённому порядку. Об изменах не могло быть и речи. Сусанна Ароновна, некогда бывшая ученицей Игоря Валериановича, настолько же невзрачная и щупленькая, суетливая и тихая, как мышка, насколько мастит, осанист, величествен, крупно-благообразен был 75-летний патриарх, принадлежала к числу тех умных женщин, которые понимают необходимость периодически, не дожидаясь, пока взорвётся котёл, выпускать пар, и прочно держала в руках контроль. Барышни, посещавшие дом, являлись по очереди, раз в неделю, ритм, признаваемый наиболее целесообразным для здоровья и с точки зрения приличий. Первая, совсем молоденькая, вертлявая и смешливая, приезжала рано утром, выпархивала из такси, вбегала в подъезд и, не здороваясь со сторожихой, исчезала в кабине лифта. Войдя в опочивальню, сбрасывала длинное пальто, под которым не было ничего, кроме узорчатых паутинных чулок с лазоревыми подвязками, отшвыривала туфельки на шпильках и, приподняв шёлковое китайское одеяло, будила спящего академика поцелуем. Некоторое время проходило в играх, в более или менее успешных объятьях, после чего Игорь Валерианович вновь дремал, эфирная гостья скучала, мечтала, глядя в потолок; пробуждаясь, он нежно целовал её на прощанье, иногда отечески журил: «Небось, к Кубышкину тоже ходишь». — «Папочка, ты у меня один». — «А вот мне Фёкла Даниловна докладывала». (Та самая сторожиха-консьержка). — «Да врёт она!» — «А вот давеча тебя видели». — «Да ведь он еле ползает, куда ему...» — «Козёл вонючий, сколько он тебе платит?» Девушка хныкала, клялась в верности и теребила золотой крестик между миниатюрных грудей. «Больше не будешь? — притворно-грозно спрашивал академик. — А то разлюблю».

Нельзя думать, будто финансируемая любовь исключает человеческую сторону отношений. Вторая посетительница была женщина зрелой комплекции, с круглым мягким лицом и вся мягкая, не жадная до денег, чем выгодно отличалась от феи в пальто, добрая, сострадательная, умевшая по-матерински приласкать и обогреть у большой груди, расчесать бороду, уложить седые кудри, исцелить душевные раны (у кого их нет?). Приходила по вечерам и, когда хозяин засыпал, пила чай на кухне с хозяйкой.


LVI Пир витязей в шатре над речной излучиной

26 августа


«Благослови, Господи, сей дом, и хозяев его, и трапезу».

Окончен краткий спич духовного лица, взметнулся, помахивая семо и овамо, просторный рукав чёрной шёлковой рясы.

Пауза.

«Ну-с, государи мои... — промолвил Игорь Валерианович, и общество, оторвавшись от созерцания пиршественного стола, обратило взоры к хозяину, — кх-гхм! Не будем омрачать этот маленький праздник последними новостями, вы, наверное, уже прочли речь этого, как его, так называемого президента... ужас, ужас, ничего другого не скажешь...»

Он вздохнул, и все вздохнули.

«Позвольте мне поднять этот бокал за...»

Все схватились за рюмки. Так некогда на крутом берегу Днепра княжеская дружина вздымала кубки с пенным напитком и дружно чокалась.

«Ах, хороша!»

«Отлично пошла!»

«За вас, за вас, Игорь Валерьяныч! И где это вы такую достаёте, поделитесь секретом!»

«Как там сказано, отец Савватий? Его же и монаси приемлют».

«Так точно-с».

Тотчас налили по второй. Вилки пирующих тянулись к селёдочке, к свежему хлебу, к грибкам, ножи золингенской стали смело нарушили девственность ароматного сливочного масла. Ложечками из ваз загребалась икра, из овальных судков щедро накладывались на тарелки паштеты и винегреты.

«Позвольте огласить, — хозяин постучал вилкой о бокал, — повестку дня. Хотелось бы — как и обещал — ознакомить вас с новой моей работой, некоторыми новыми мыслями... буду весьма признателен за деловую критику. Это первое. Во-вторых, высокочтимый Олег Михайлович (кивок в сторону принаряженного Олега Двугривенного) доложит о проекте журнала. Дело, как вы понимаете, чрезвычайно ответственное. Думается, — здесь академик Курганов употребил привычный партийный оборот, — думается, что назрела необходимость».

«Мы обязаны дать отпор», — вставил Олег Двугривенный.

Игорь Валерианович несколько начальственно покосился на критика, помолчал, провёл холёной рукой по голубым усам и погладил раздвоённую бороду.

«М-да. Вот именно... Но прежде отдадим должное благам земным. Впрочем, прошу не слишком налегать на закуски, предстоит нечто более существенное...»

В эту минуту в углу из стоячего дубового гроба вновь пробили часы. Хозяйка дома выглянула из дверей. Немного погодя, ведомый Сусанной Ароновной, в сопровождении двух помощниц в кружевных наколках и передничках, въехал на колёсиках столик с большой эмалированной кастрюлей. И когда под изумлённый ропот публики была поднята крышка, густой пар, дивный дух шибанул, разнёсся по всему чертогу — это были пельмени, они самые, из тончайшего теста, сваренные в бульоне из костей, с начинкой из нескольких мяс, при этом лук и чеснок для фарша обязательно рубится ножом, никаких мясорубок! Хо-хо!

«Хе-хе...»

«Ничего себе, скажу вам...»

Сусанна Ароновна, в хлопотах вокруг стола:

«Вот сметана, вот уксус, перчик... маринованные грибочки. Масло, кто желает».

«Мать честнáя... а это что?»

«Толчёный орех с баклажанами, в лимонном соусе, прошу...»

«О! а там что? — Бархатный баритон: — Господа, позвольте выпить».

Игорь Валерианович, с кубком в руке, со слезами на глазах, воздвигся над пиршественным столом.

«Ваше императорское высочество, высокочтимый отец Савватий, дорогие друзья... Извините, не могу более сдерживать свои чувства... Не могу выразить, до чего я тронут. До чего счастлив встретить скромный мой юбилей посреди стольких милых мне лиц!»

Шум поздравлений перекрыл его спич. Встали с мест. Кто-то приблизился особливо чокнуться и облобызать именинника.

«Право, не ждал, что мне, в мои преклонные годы придётся пережить то, что все мы сейчас переживаем. В самые страшные, в самые опасные моменты нашей истории, которая совершалась на наших глазах, в годину войны, не было такого мрака, такого, я бы сказал, позора!..»

Старик опустил кудлатую голову и, казалось, раздумал пить.

«Господа, — кто-то робко подал голос. — Да что же это такое — пельмени остывают!»

«Но дайте же договорить Игорю Валерьянычу! Игорь Валерьяныч, просим».

«Совершенно справедливо, — горько усмехнулся хозяин, — остывают, чтоб им ни дна ни покрышки! Выпьем, друзья мои, за то, чтобы весь этот морок, вся эта чёрная туча над небом отечества рассеялась...»

Звон бокалов, стук вилок покрыли его слова. Рассеялось впечатление от горестного тоста. Отчество академика приняло удобопроизносимый вид.

«Мастерица, надо сказать, ваша супруга, Игорь Вальян-ч... Отродясь не вкушал...»

«Истинная правда, Олег Михал-ч. Совершенно с вами согласен».

«А как насчёт того-этого?..»

«Юные пионеры, будьте готовы».

«Всегда готовы! Ах, хороша!»

«Где там у нас грибочки... Подать их сюда! Нет, до чего дело дошло, а? Намедни открываю „Литературную газету“ и читаю...»

«А кто автор? Ну, ясное дело».

«Козёл вонючий...»

«Ничего не поделаешь, я вчера получил гороскоп, вы, прошу прощения, имеете представление о звездословии?»

«Чего? Понятия не имею».

«Печальная, надо сказать, картина. Аспект планет сугубо неблагоприятен. Юпитер... известно вам, какую роль играет Юпитер?»

«Понятия не имею. Патиссончики ничего...»

«Покровительствует нашему отечеству, к вашему сведению. Так вот, представьте, повреждён соседством Сатурна».

«Это как же понимать?»

«А вот так и понимайте».

«Бредни всё это...»

«Не-ет-с. Не совсем. Нет, он всё-таки прав. Необходимо сплотить все патриотические силы. Дать отпор».

«Эх... семь бед, один ответ. Положите-ка мне ещё...»

«Битте-дритте!»

«Как живёте-можете, ваше императорское высочество?»

«Вашими молитвами... вашими молитвами».

«Если я правильно вижу сложившееся положение... шансы на восстановление законной монархии...»

«Возможно. Возможно».

«Да ведь в том-то и закавыка, кого считать законным».

«Великая княгиня Леонида...»

«Да какая она великая княгиня...»

«Из грузинского царского рода».

«Да какой там царский. Седьмая вода на киселе».

«Ну, не скажите».

«У них там все князья. Если уж говорить, нам нужен наш, русский монарх».

«Где ж его возьмёшь? Коли вся династия перебита».

«Паштет, скажу я вам, что надо!»

«Ожидается высочайший визит».

«Это кто ж такой?»

«Государь-наследник цесаревич и великий князь Георгий Михайлович, к нам, в Россию...»

«Откуда?»

«Хрен его знает...»

«Я попросил бы всё-таки не выражаться. Всё-таки, знаете...»

«Да, но как быть с дворянством».

«С каким это дворянством, никакого дворянства больше нет».

«Как это нет».

«А вот так. Дворянство везде исчезло или исчезает. Только в других странах оно оставило наследника, а у нас...»

«Вы что же, считаете, что русский народ брошен, так сказать, на произвол судьбы?»

«Да-с, считаю».

«Это что ж такое, а? Братцы! Жомини да Жомини, а об водке ни полслова!»

Глохнут, сливаются в общий гул голоса, алеют потные лица, пир вступил в заключительную фазу.

«Между прочим, совершенно неопровержимые данные. Игорь Вальян-ч, вы слыхали? Ельцин-то, оказывается, еврей! — На одну четверть, это известно. — Не на одну, а на три! — Ну и что? — Как это, ну и что. — Бредни всё это. — Ну, не скажи. — Братцы! Жомини да Жомини... — Вася! Я ведь её любил. А она... — Отец Кирилл, позвольте с вами чокнуться, так сказать, индивидуально... — Вот вы говорите, дворянство... — Слушай-ка, а кто это там, никак Двугривенный? — Да ведь ты с ним уже здоровался. — Что-то не припомню... — Трёхкопеечный. — Вот сука, и он здесь. — Повреждён Сатурном... — Нет, до чего дело дошло... — Господа! (Стук вилкой о стакан). Господа, Игорь Валерианович просит всех в кабинет».


LVII Русская рапсодия

26 августа, на закате солнца


Окончен пир, затихли песни, обессилевшая дружина лежит вкруг шатра на зелёном взгорье. Сколько-то времени ушло на рассаживание, преодоление послеобеденной сонливости, размешивание сахара в чашечках чёрного, как совесть злодея, кофе. Наступило молчание. Воцарился тот особый, пепельно-мглистый предгрозовой сумрак, за которым должен последовать громовой разряд.

Слышался шелест бумаги, лёгкий удар стопкой страниц о письменный стол. Щёлкнул выключатель настольной лампы. Полоска света пробилась из-под двери. И голос мужа из кабинета достиг чуткого уха Сусанны Ароновны.

В данной работе...

Теперь вся она превратилась в слух.

...проанализированы с православных позиций ход и направление истории России в XX веке перед лицом надвигающегося нового мирового порядка. Позволим себе утверждать, что этот новый порядок однозначно расшифровывается как грядущее царство Антихриста.

Слышалось:

Силы, стоящие за ним, рассматривают Россию как главное препятствие для осуществления своих целей. Ибо они понимают, что только Россия...

Доносилось:

Русский патриотизм есть великий мистический, метафизический, геополитический, исторический, державный и эсхатологический Проект, доверенный избранному народу великороссов... Русский патриотизм напрямую связан с таинством пространства как отражения вечности в имманентном мире...

Робкие хлопки на миг прервали чтение. Тишина, и снова:

Русский язык является языком потустороннего, он непереводим на другие языки. На русский язык можно сделать только плохие переводы с других языков, ибо мелочность содержания других языков...

Шелестит переворачиваемая страница.

Наше национальное положение в сегодняшнем мире требует от нас соборного обновления Русской Доктрины. Нас, русских, хотят загнать в угол, пользуясь нашей незлобивостью, нашей сосредоточенностью на духовном...

Слышалось:

Осознание причин и смысла нашей нынешней национальной катастрофы, установление конкретных носителей исторической вины...

Кто-то всхлипнул. Смущённое сморкание. Мгновение тишины. Мягкий академический баритон, натренированный в выступлениях, так хорошо идущий (подумала Сусанна Ароновна) к голубовато-седым кудрям и усам Игоря Валериановича:

Целый ряд исторических фактов... Как подчёркивает наш современник, выдающийся русский историк Михаил Назаров... Нас, совопросников мира сего, обвиняют в клевете. Хочется спросить: на кого? Не может быть клеветой то, что является правдой... Сражение с чёрными силами... Царство Антихриста...

Голос окреп, посуровел.

Необходимость выработки ответственного, национального отношения к феномену еврейства...

Проблематика крови...

Еврейско-большевицкий переворот 1917 года как предпосылка красного террора и голодоморов и безуспешность попыток ассимилировать евреев, этот как исторически, так и биологически абсолютно чужеродный паразитический элемент.

Часы из гроба:

«Дон!.. Бом!..»

Слушательница нехотя поднялась со стула. Привычное восхищение мужем, его умом и эрудицией подхватило её, как на крыльях. Не так уж важно было, о чём вещал Игорь Валерианович: голос мужа погрузил Сусанну Ароновну в эротический экстаз. Домашние заботы призывали. Как вдруг приоткрылась дверь кабинета.

Некто с тоскливо-страдальческой миной вышел, извините, пробормотал он, где у вас?.. Сусанна Ароновна гневно взглянула на покинувшего собрание, молча, презрительно показала пальцем, куда идти. Несчастный писатель едва сумел добрести до заветной дверцы, еле успел дрожащей рукой задвинуть дверную задвижку, расцепить и спустить штаны. Кафельные стены уборной потряс взрыв. Это был рецидив старинного недуга. Режущая боль в животе вновь вынудила страдальца покинуть нары. Он заковылял в тамбур, в умывальню между двумя барачными секциями, к помосту с круглыми дырами. И пайка, и место на нарах, и в хладном сортире очко, — как сказал псалмопевец, лагерный рапсод. Никуда они не делись — ждут тебя.

Не пропал в тумане времён дом бабуси Швабры Анисимовны, сто первый километр, там тоже всё скучает по тебе. Долой хронологию — калейдоскоп поворачивается как вздумается, так и сяк. Писатель выбрался из своей комнатки со щелястым полом, вышел в огород. В сумерках зашлёпал к дощатому домику-скворешнику, корчась от спазмов, усёлся там на корточках, орлом, как это называется.


LVIII Интервью. Последнее приключение автора «Вчерашней вечности»

1992, точная дата отсутствует.


Около этого времени происходит нечто невероятное, чудо телефонии: неожиданный звонок повергает в тревогу соседей и приводит в боевую готовность никогда не дремлющий инстинкт бдительности.

А впрочем, ничего особенного — звонит телефон в коридоре; но звонок необыкновенный — громкий и продолжительный. Подошёл кто-то из жильцов. Через минуту снова звонок, голос телефонистки.

Сосед постучался: «Тебя, что ли».

Писатель взял трубку.

Таинственный дальний голос на неведомом наречии, словно звонят с Сатурна.

«Excusez-moi de vous déranger, j’aimerais parler à M...»[49]

Это был женский голос.

«Je vous écoute.[50] — Там продолжали говорить. — Un instant, s’il vous plaît[51]», — сказал писатель, поглядывая на соседа, который уже опаздывал на работу, но всё ещё торчал в дверях своей комнаты. Писатель попросил перезвонить через полчаса.

Сосед: «Кто это тебе звонил?»

«Понятия не имею».

«Небось знаешь, коли ответил».

Когда ровно через полчаса снова раздался звонок, приоткрылась другая дверь — бывшая жилплощадь Анны Яковлевны и сгинувшей бесследно Валентины, — и высунулась кривая физиономия. Теперь прислушивалась вся квартира. Ожила мифология призрачных спецслужб. Писатель отвечал на загадочном языке, и это мог быть только язык врага. Разговор был недолгим.

Неизвестно, сколько времени протекло, прежде чем, поднявшись с раскладушки, на которой он проводил теперь почти весь день, автор этой хроники привёл себя в относительный порядок. Он вышел из дома. География города меняется по мере того, как мы стареем: некогда просторный мир детства сжался, как шагреневая кожа. Не стало железных ворот, запиравшихся на ночь, и можно было видеть мимоходом, что двор как-то странно сморщился. Переулок стал короче и грязней. Привычным путём из Большого Козловского он свернул в Большой Харитоньевский к Чистым прудам. Бывший бульвар являл хватающее за сердце зрелище запустения. Вокруг остатков детской песочницы на поломанных скамьях разместилась община пожилых алкоголиков и бомжей. Не доходя до Покровских ворот, спиной к дому с барельефами сказочных зверей, — писателю чудилось, вот-вот покажется рядом с подъездом вывеска доктора Кацеленбогена, — на скамейке сидела женщина лет тридцати, темноглазая и темноволосая, неброско одетая. Он приблизился. Дама проворковала:

«C’est moi. Vous êtes surpris?»[52]

В руках у неё книжка в белом бумажном переплёте, опознавательный знак. Решив уделить этой встрече отдельную главу, сочинитель поймал себя на мысли, что и он, вслед за жильцами-соседями, всегда готовыми настучать, попался в сети государственной бдительности. Провокация, пронеслось в голове, они её подослали. Ничего не знаю. Уйти в глухую несознанку. Понятия не имею, чего эта иностранка от меня хочет, кто она такая. Он посмотрел направо, посмотрел налево.

«Спрячьте», — быстро сказал он.

«Боже мой, эти времена прошли! Неужели вы думаете, что я решилась бы...»

«Прошли? — спросил он. — Может быть».

«В чём же дело, почему вы так испугались?»

«Рефлекс».

Поколебавшись, он сел рядом.

«Вы читаете по-русски?»

«К великому сожалению, нет. Взяла с собой на всякий случай. — Она улыбнулась. — Как доказательство».

«Дела давно минувших дней, — заметил писатель. — Всё это уже устарело».

«Настоящая литература не устаревает».

«Спасибо. Вы в этом уверены?»

«В том, что ваша проза не устарела?»

«Нет. В том, что это настоящая литература».

Дама снова улыбнулась прелестной улыбкой.

«Вы, однако, порядочная кокетка. Пожалуй, я должна сделать вам ещё один комплимент. Откуда у вас такой прекрасный...? Вы не пробовали писать по-французски?»

Продолжая говорить, она отщёлкнула сумочку, протянула визитную карточку.

«Мы, - сказала она, - предполагаем начать новую серию. Что-то вроде библиотеки новейшей русской литературы».

«Вот как. Кто это — мы?».

Он разглядывал карточку, название издательства ничего ему не говорило.

«Если вы, конечно, не возражаете».

«Мадам Роллан...» — проговорил писатель.

«Можно просто Жюли. А вас — можно мне называть вас по имени? По секрету скажу вам, что я уже подыскала переводчика».

«Я там кое-что переделал. По сравнению с этим. — Он кивнул на её сумочку, где лежала заграничная книжка в белом переплёте. — Написал кое-что заново...»

«Мы это обсудим. Хотя должна заметить, что времени осталось немного. Роман должен выйти не позднее начала марта... Вы имеете представление о парижском Salon du livre[53]

«Ни малейшего».

«О, тем лучше! Вас ждёт много интересного».

«Меня?»

«Мы хотели бы вас пригласить».

«Пригласить, куда?»

Писатель воззрился на даму. Она возразила:

«Я понимаю, вы стеснены в средствах... Финансовую сторону вашего визита издательство, естественно, берёт на себя».

Поразительно. Они никогда это не поймут, думал он. Что значит жить всю жизнь в наглухо законопаченной стране. Это было всё равно как если бы он получил приглашение с другой планеты.

«У вас не будет никаких забот».

«Не в этом дело», — сказал он.

«А в чём же?»

Вот дура. Не могу же я объяснять, что все разговоры прослушиваются.

Некто приближается издалека.

«Вот видите, — сказал писатель, показывая глазами на нищего. — Помолчим немного. Un homme averti en vaut deux[54]».

Человек в лохмотьях, бормоча, протянул руку. Мадам Роллан поспешно рылась в сумочке. Писатель сказал:

«Вали отсюда».

Собиратель удаляется в сторону Покровки.

«Почему вы так резко обошлись с ним? И что вы хотели этим сказать — un homme averti? Он показался вам подозрительным?»

«На водку собирает. Это в лучшем случае».

«А в худшем?»

«Жюли, — сказал писатель, — я отравленный человек».

«Да, но ситуация в России изменилась!»

«Возможно. Но я уже сказал вам: я отравленный человек. — Он прищурился. — Принюхайтесь. Разве вы не чувствуете?»

«Вы хотите сказать, в Москве плохой воздух? Уверяю вас, в Париже не чище...»

«В Москве всегда был плохой воздух. Я не об этом. Испарения лагерей. Вся Россия отравлена. — Она не знала, что ответить, он продолжал: — А что касается вашего предложения, спасибо, конечно...»

«Вы бывали в Париже?»

«Нет, разумеется. Меня туда не пустят».

Она спросила, почему.

«Я не член Союза. Следовательно, не писатель. Кроме того, как вы знаете, за мной всюду идёт моё дело».

«Но, если я не ошибаюсь...»

«Удивляюсь вашей осведомлённости. Формально я реабилитирован. Это ничего не значит. Мне не дадут визу».

«Издательство вышлет вам официальное приглашение».

«Не поможет».

«Откуда вы знаете?»

«Откуда... Я живу в этой стране, вот откуда».

Эх, не надо было так говорить. Вообще не надо было об этом. Ну, всё равно, семь бед — один ответ.

«Я всё-таки не понимаю... — пробормотала она. — Хорошо, отложим эту тему. Я бы хотела взять у вас интервью».

«Интервью, о чём?»

«О вас, о вашем романе. Немного поговорить с вами».

«Прямо здесь?»

«Нет, здесь шумно. К тому же я не взяла с собой аппарат. Не согласитесь ли вы поехать со мной в гостиницу...»

«Не о чем разговаривать».

«А всё-таки».

«Послушайте, — сказал писатель. — За мной следят».

«Дорогой мой, это уже становится смешно. Кто это за вами следит — посмотрите вокруг. Здесь никого нет! Или вы думаете, что вас окружают невидимки?»

«Да, думаю. Один сидит рядом с нами. А другой прогуливается по дорожке. Слышите, как хрустит песок?»

«Замечательно. Превосходный сюжет. Напишите об этом рассказ... Как вы думаете, — спросила она, поднимаясь, — где-нибудь поблизости найдётся стоянка такси?»


LIX Интервью, окончание

Тот же день


Войдя в номер, писатель хлопнул в ладоши. Должен быть отзвук, объяснил он. Жюли, в коротком светло-коричневом платье с пояском, опустилась перед шкафчиком, который в гостиницах называется баром. Её колени блестели, обтянутые шёлком. Какой отзвук, спросила она.

«Если слышится эхо, значит, комната прослушивается. Вон там, — он показал наверх, — должен быть микрофон».

«Я вижу, вы опытный конспиратор. Ну и как?»

Вздохнув, она подняла на гостя тёмно-блестящий взгляд. Писатель криво усмехнулся, пожал плечами.

«Вроде нет», — и в его голосе звучало почти разочарование.

Жюли выставила бутылку, за ней ещё одну поменьше, явились миксер, лёд в металлическом лотке и два высоких стакана. Устроились на диване перед столиком с магнитофоном. Оба сделали по глотку, она взглянула вопросительно на гостя. Подходяще, промолвил писатель.

«Вы готовы?»

Она прочистила голос. Ей показалось, что аппарат не в порядке, она остановила крутящиеся бобины, нажала на другую клавишу, катушки послушно завертелись в обратную сторону. Остановила, снова включила, поднесла к устам микрофон.

«Для начала я хотела бы задать такой вопрос. О чём, собственно...»

Молчание, крутятся катушки. Ясный день за окнами. Конец века.

Её палец с длинным розовым ногтем нажимает на стоп. Мсье такой-то. Я, кажется, вас о чём-то спросила, сказала она вкрадчиво.

Писатель держит в руках чашечку микрофона, как Гамлет — череп шута.

«О чём этот роман? — переспросил он сдавленным, не своим каким-то голосом. Что ей ответить? — Не знаю. Может быть, о преодолении хаоса».

Нет, возразила мадам Роллан, и катушки остановились, говорите естественней, расслабьтесь; ближе ко рту; пожалуйста; ещё раз.

«Тема моей книги — преодоление хаоса».

Вот это другое дело.

«Что вы подразумеваете под хаосом? Вашу собственную жизнь?»

«Отчасти, да».

«Значит, это автобиография».

«Нет. Условие писательства — самоотчуждение».

«Что это значит?»

«Это значит, что надо стать чужим себе самому. Использовать свою жизнь как материал. Не больше, чем материал, с которым можно работать».

«Вы говорите о хаосе».

«Да. Жизнь — это хаос случайностей. Нужно отыскать в нём какой-то смысл».

«Но вы как будто в этом сомневаетесь...»

«Очень может быть, что это иллюзия».

«Вы говорите — преодолеть хаос».

«Существует очарование беспорядка. Соблазн хаоса. Хаос тянет в него погрузиться. Освобождает от дисциплины и традиции, поощряет своеволие...»

Писатель потянулся к стакану, к остаткам мужества.

«Понимаете, — сказал он, — надо сопротивляться».

«Сопротивляться — чему?»

«Всему. Всему этому гнусному миру. Омерзительному веку, в котором нас угораздило родиться...»

Собеседница остановила плёнку, передохните, сказала она, у вас такой вид, словно вас ведут на казнь... Разве вам неприятно, что о вас узнают во Франции?

Зачем мне всё это, хотел он возразить.

Отлично, продолжим. Она нажала на клавишу.

«Вы — бывший узник Гулага».

Он поморщился.

«Кажется, вам не очень приятно говорить об этом?»

«Узник... слишком громкие слова. Да и название неверное. Гулаг — это ведь всего лишь контора. Главное управление лагерей».

«Вам не кажется, что в вашем романе слишком уж большое внимание уделено концлагерям?»

«Может быть. Но Россия этого века немыслима без лагерей. Вся страна была покрыта лагерями. Даром это не проходит. Мы по-прежнему живём в лагерном мире. Мы усвоили психологию лагеря. Она стала общенародной психологией. Лагерный образ жизни впечатался в русский национальный характер».

Нет, пожалуй, он слишком уж разговорился.

«Я вас слушаю», — её голос напомнил о себе.

«Я не касаюсь вопроса, насколько лагерь отвечал традициям государства, где классическое крепостное право было отменено каких-нибудь сто сорок лет тому назад... У Толстого говорится: солдат, раненный в деле, думает, что и вся кампания проиграна. Вы скажете, что человек, отведавший лагеря, уверен, что это и есть самое главное в жизни народа. Между прочим, в лагерях так и думали, что на воле будто бы никого уже не осталось. И всё-таки лагерь — это не аберрация, не искажение, лагерь — это ядро истории нашего века».

«Я бы хотела вернуться к роману. Если не ошибаюсь, у вас его отняли? — Писатель кивнул. — Но вы сумели его восстановить, это требует большого мужества. Внутреннего мужества».

«Ну и что».

Палец госпожи Роллан остановил магнитофон. Умоляю, простонала она, говорите громче!

Писатель отхлебнул из стакана.

«Ну и что, у меня всё равно нет читателей».

«Поверьте мне, во Франции...»

«А, бросьте...»

«При том, что роман носит несколько странный характер. Да ещё этот эпиграф из Августина... Вы, — она запнулась, — vous êtes donc catholique?»

«Bien sûr que non».

«Alors qui êtes-vous?»

«Personne».

«Que voulez-vous dire?»

«Rien. Personne c’est personne. En Russie cela arrive assez souvent qu’une personne découvre qu’elle n’est personne.[55] Мне кажется, — проговорил он, — по-французски всё это как-то не очень ловко выходит, но ничего не могу поделать».

«Нет, отчего же, я вас прекрасно поняла. Скажите мне это ещё раз по-русски. Или вообще что-нибудь».

«Но вы же не поймёте»

«N’importe.[56] Я хочу услышать, как звучит русская речь. Это очень мелодичный язык. Итак, некто оказался никем. Бедняжка! Впрочем, я должна сказать, это сейчас довольно популярный тезис. Смерть автора. Если не ошибаюсь, об этом говорил Ролан Барт... Вы хотите сказать, что вы потонули, исчезли в своей книге?..»

Пауза.

«Название. Что вы скажете о названии?»

«Толкуйте его как вам угодно».

«Я бы хотела услышать ваше объяснение».

«Память превращает вчерашний день в вечность».

«Замечательно».

«Память уничтожает время...»

«Ещё лучше. Но, кажется, вы собирались увековечить не только ваше собственное прошлое».

«Неудачное слово, всё равно что восславить. Никакого славного прошлого нет».

«Странно. Все русские гордятся прошлым своей страны. Или, по крайней мере, не стыдятся его».

«Я не горжусь и не стыжусь».

«Но вы же только сказали: гнусное время».

«Я живу в нём».

«В прошлом, а не в настоящем?»

«В вечности».

«Громко звучит!»

«Это принудительная вечность».

«Навязанная память, хотите вы сказать?»

«Пожалуй. Во всяком случае, не память Пруста. Жюли! — сказал он и сам остановил бобины. — Жюли, чем вы меня напоили?»

«Обыкновенный виски с тоником. Вы сказали, что вам нравится...»

Она поднялась с дивана.

«Открою вам маленький секрет. Вы спросили, бывала ли я в Москве...»

«По-моему, я об этом не спрашивал...»

«В самом деле?»

Она прохаживается по комнате. Магнитофон на столе не подаёт признаков жизни — обиженный собеседник, которому дали понять, что он больше не участвует в разговоре.

«Мне вообще кажется... не могу точно выразиться. Все координаты как будто смещаются».

«Это ваш стиль. Вы ведь постоянно сбиваете с толку читателя. Да, мне приходилось бывать в Москве, но когда не знаешь языка... Русский очень трудный язык. К тому же я слишком тупа. Но я приехала не с пустыми руками. Переводчик подготовил rapport de lecture[57]. Так что кое-какое представление о книге я всё-таки получила. А теперь познакомилась и с автором. Ба! ваш бокал пуст».

Она снова сидит на корточках перед баром. Платье обтягивает её фигуру. Жюли поднимается.

«A votre santé![58] На-здховья! Чокнемся, по русскому обычаю».

«Будем считать, что интервью закончено?»

«По-моему, получилось неплохо. Нет, — сказала она, — не буду вам раскрывать тайну. Подождём, пока подействует...»

«Вы имеете в виду это... — он держал перед собой стакан. — Вы туда что-то добавили? Это и есть ваш секрет?»

Страшная мысль осеняет писателя, вернее, должна была осенить, всё ясно, говорил он себе, так я и знал! Попал в ловушку, дурацкое интервью, мнимое приглашение в Париж — всё подстроено. Ну-ка признавайся, чуть было не сказал он, тебя ведь подослали, ты, может быть, вовсе и не француженка!

А она бы артистически расхохоталась: кто же я, по-твоему?

Он как будто даже старался убедить себя, что поддался на провокацию. Но удивительным образом не испытывал никакого волнения.

А! не всё ли равно.

Он почувствовал желание говорить.

«Не знаю, как будет выглядеть французский перевод, в любом случае мой роман безнадёжен. Он безнадёжен уже потому, что противостоит нынешнему состоянию русского языка. Я, — сказал сочинитель, — верю в язык».

«Un instant[59], я хочу включить...»

«Зачем? А впрочем, всё равно. Пожалуйста, если вам так хочется».

Она сменила плёнку. Затеплился зелёный огонёк индикатора, вновь завертелись катушки.

«Да, я верю в язык. Моя вера простирается до уверенности, — да, я в этом убеждён! — что язык есть движущее начало истории. Судьбу нации предопределяет судьба её языка. Вы улыбаетесь?»

«О, я слушаю вас внимательно».

«И этот провокатор тоже».

Писатель покосился на магнитофон.

«Будем считать, — сказала Жюли, — что это наш общий провокатор».

Он продолжал:

«Великие эпохи языка внушают веру в историю. И наоборот. Это не новость. Крушение Рима было следствием деградации латинского языка. Она началась задолго до нашествия варваров... Готы и вандалы застали этот язык уже тяжело больным. Упадок языка парализовал сопротивление, ничто уже не могло помочь, ни сто семьдесят легионов, ни стена вокруг Города...»

«Это ваша собственная теория?»

«Это не теория, а факт. И вот теперь Россия. Русский язык болен, уважаемая. Болезнь сопровождается приступами лихорадки, за которыми следует прострация, полный упадок сил... И это тоже началось не вчера... Достаточно взглянуть на засохшие извержения языка 20-х годов, на эти пятна рвоты. Прочесть речи вождей, словопрения идеологов, газетные статьи. Перед вами — клинические документы. Вы видите эти скачущие температурные кривые, эти безжалостные анализы крови. Все симптомы того, что врачи называют пиемией, гноекровием».

«О!» — сказала она.

«В чём дело?»

«Восхищена вашим красноречием».

«Если бы это было только красноречием... Вам бы наши заботы, дорогая! Следствием болезни языка была цепь катастроф, постигших нашу страну. Это процесс, против которого не попрёшь. А теперь взгляните на нынешнюю ситуацию. Впрочем, взглянуть вы не можете, вы не знаете язык. И слава Богу...»

Он умолк, хлебнул из стакана.

«Будьте добры, — прохрипел он, — вырубите эту машину...»

И катушки остановились. Женщина искоса поглядывала на гостя.

«К чертям весь этот монолог. Вам всё равно придётся сокращать...»

«Вы правы, — проворковала она, — должна вам сознаться: напиток не совсем обычный... Вы молчите. Вы, может быть, подумали Бог знает что... Хорошо, тогда я договорю, ведь я ещё не всё сказала...»

«Я понимаю, вы не можете доверять случайным знакомствам, — продолжала она. — Но я вас не обманываю. Больше того... В вашем романе есть главный герой, но нет — опять-таки насколько я могу судить — нет героини! Нельзя же назвать героиней эту старую дворянку...»

«Почему?»

«Должна ли я объяснять? Ваш герой любит её не той любовью, какой мужчина любит женщину. В романе нет большой любви! Да, да, — поспешно прибавила она, — вы скажете, эта крестьянка. С которой он сошёлся в лагере... Не будем спорить. Писатель! — сказала мадам Роллан. — У меня есть предложение. Пусть оно вас не смущает, в конце концов мы оба находимся под действием этого питья... Я хочу быть героиней твоей книги».

«Вы? Ты?..»

«Да, я. Ты находишь в этом предложении что-то странное?»

«Я тебя совершенно не знаю. Откуда ты, кто ты?»

Она рассмеялась.

«Тем лучше! Ты сочинишь мне биографию. Выпьем за это. За мою новую жизнь в твоём произведении. Писатель, я хочу переселиться в твою книгу».

«Ты уже переселилась», — пробормотал он.

«Милый мой, в этом и состоит творчество. Вытеснить реальную жизнь властью воображения».

Смеясь, оба опорожнили свои чаши.

«Но всё-таки. Всякое воображение имеет свои границы. Ты француженка. Ты первая живая француженка, которую я вижу в своей жизни».

«Mon Dieu, я столько слышала о том, что русская интеллигенция молится на Францию. Chacun de nous a deux patrie, la nôtre et la France[60], кто это сказал?»

«Франклин, кажется».

«Я думала, кто-то из русских. Но разве вы не сказали бы то же самое о себе?»

«Дела давно минувших дней, это были другие русские... Как же я могу писать о тебе, если я о тебе ничего не знаю?»

«О, мысленно ты уже пишешь. Ты вставишь главу, где будет рассказано, как мы встретились. Как я позвонила твоему герою... О котором, между прочим, так и неизвестно до сих пор, не он ли сидит сейчас передо мной!»

Она прошлась по комнате, где уже стало сумеречно.

Это был довольно просторный номер, состоявший из гостиной и спальни, с несколько вычурной мебелью, с люстрой, которую обитательница предпочла не зажигать, и трюмо в спальне.

Задумавшись, сочинитель сидел за столом перед умершим магнитофоном. Из спальни падал свет. Голос Жюли послышался оттуда.

«Вы живы?»

Он пробормотал:

«Я жив. Я всё ещё жив... Но я стар. Как-то незаметно я стал стариком».

Она что-то возразила, гость не расслышал.

«Ты хотел, — теперь её голос звучал отчётливей, должно быть, она отвернулась от зеркала, — чтобы я тебе рассказала о себе. Но ты забыл, писатель, что для того, чтобы узнать женщину, не надо её слушать. Или, слушая, делать противоположное заключение. Женщину надо видеть, потому что тело не обманывает».

Послышался шорох, стук туфелек, она продолжала:

«Ты упоминаешь одну картину — там есть описание. C’est une nudité[61]... Как можно догадаться, весьма посредственный художник, но картина почему-то играет в жизни героя какую-то особенную роль... Опиши меня, как ты описываешь действующих лиц».

«Забавная игра, — отвечал писатель, входя в спальню. — Зачем играть в литературу. Литература сама есть игра».

«Смотря как подойти к вопросу, — возразила она. — Ты готов? Где твой стилум? Где восковые таблички? Гусиное перо? Пишущая машинка?»

Она стояла спиной к писателю.

«Я вижу тебя в зеркале. Ты невысокого роста. Это оттого, что у тебя коротковатые ноги. Но это не портит твою красоту. У тебя прекрасно сформированные бёдра, плотные белые ягодицы. Впрочем, я не могу описывать женщину, которая повернулсь ко мне задом...»

«Старый ловелас! Начни со спины».

Писатель обнимает женщину, по-прежнему глядя в зеркало, её груди лежат, как в чашах, в его ладонях.

«Это что, часть сюжета?»


LX Ремонт отечественной истории. Не надо искать женщину — она отыщет вас

10 июля 1997


Господа, дело идёт к концу; сколько лет вы не были в городе? Небось соскучились. Москва изменилась — это вам скажет каждый. Прямо тут же, из автомата на улице, можно позвонить за границу. В киосках продаются иностранные газеты. В книжных магазинах бывшая крамольная литература. В булочных хлеб по нормальной, выше прежнего, цене. Никаких блатов, никаких дефицитов, всё всем доступно — разумеется, кроме тех, которым недоступно. Всё сыты — кроме голодных. Мирно, бок-о-бок с кремлевскими звёздами сверкают новенькие двуглавые орлы. Веют трёхцветные флаги. В подъездах не пахнет мочой.

Стало ещё тесней, ещё шумнее... да, пожалуй, и веселей! То есть не то чтобы, но всё же. Если вас не пугает давка в метро, не смущает толчея на тротуарах, не оглушает грохот транспорта, выкроите полчаса, чтобы прогуляться по городу. Поезжайте до станции с восстановленным историческим названием, поднимитесь наружу, на площадь, где ещё недавно стоял на круглом постаменте суровый муж в долгополой шинели, где доныне высится славная цитадель — с некоторых пор её украшает мемориальная доска в честь безвременно ушедшего шефа Государственной безопасности. Здание охраняется, и нет возможности забросать фекалиями эту скрижаль. Бог с ней. — Высоко над рядами мертвенно отсвечивающих окон, кабинетами владык, над стенами прогулочных дворов для заключённых на крыше, в бледно-голубом небе плещется трёхцветный стяг самодержавия, православия и народности.

Ещё немного пешочком куда глаза глядят: перед вами сквер с памятником Первопечатнику Ивану Фёдорову. Перед вами заново отделанная Иверская. Три четверти века ожидала она ремонта, подобно тому как вся наша, порядком износившаяся, отечественная история давно и настоятельно требовала капитального ремонта.

Работы, впрочем, предпринимались не раз. Но всякий раз неудачно. Только было замажут трещины, оштукатурят, покрасят так быстро, наведут марафет — опять всё валится. Будем надеяться, что теперь яркие краски нашей истории не пожухнут на другой день, позолота не облупится.

Итак, стало быть, Иверские ворота... За двумя арками видна великолепная, блестящая от солнца площадь с далёким Василием Блаженным и несколько портящей перспективу глыбой гостиницы «Россия». Между арками, у подножья вновь отстроенной игрушечной церкви удобно расположился представитель вольной профессии. Он немолод, лыс, в сивой нечёсаной бороде и железных очках на носу, из которого торчат седые волоски. Ноги в портках, видавших виды, в башмаках загодочной судьбы, лежат на земле, между ногами молчаливо взывает к милосердию древняя фетровая шляпа.

Ага! Женщины всё ещё не оставляют его вниманием. Стройная, юная, светловолосая, в платье неуловимо-нежного цвета, который, если не ошибаемся, называется палевым и который рискуют носить только такие, прекрасно сохранившиеся, дамы, простучав каблучками, совсем было скрылась в толпе, но остановилась, обернулась, приблизилась. Она стоит перед собирателем подаяний. Бывают совпадения, словно пересекаются диагонали судьбы.

Сиделец пробормотал свою формулу.

Она стоит как вкопанная.

«Чего надо?» — проскрипел он.

«Вот так встреча, — очнувшись, проговорила она. — Вот это да. Писатель!»

Увы, это был он.

«Чего? — спросил он. — Ты кто такая?»

«Та самая! — улыбаясь, отвечала дама, опустилась на корточки, платье красиво обтянуло её бёдра. — Писатель! Где мой роман?»

Ничего не изобразилось на лице нищего, он сумрачно оглядел её:

«Вали отсюда...»

«Ро-о-оман, — пропела она, — вы обещали, если я буду вести себя хорошо, посвятить мне свой роман».

Она поднялась. Насупившись, он спросил:

«Когда это я обещал?»

«Тогда! И, пожалуйста, не делайте вид, что вы меня забыли!»

Она протянула руку старцу.

«Сам, сам...» — бормотал писатель, встал, подтянул штаны — жест, возвращающий мужчине самоуважение. Дама отряхнула и подала шляпу.

«Ничего не помню», — сказал он строго. Несколько времени они шагали рядом.

Не помню, не знаю, повторял он мысленно, ни тебя, ни вашего городка, ни комнату с топчаном и дощатым полом, ни старуху-хозяйку, и катитесь вы все подальше.

«Ты её внучка?» — спросил он.

Вошли в сквер и уселись на скамейке перед Первопечатником.

«Та-ак, значит... — пробормотал он. — Это самое... — И что-то ещё невнятное. — Сколько же это лет прошло... сто лет?»

«Почти».

«Я жил у Швабры... как её? Андреевна?»

«Анисимовна».

Il en est ainsi de notre passé. C’est peine perdue que nous cherchions à l’évoquer.[62]

«Я была девочкой. Я была в тебя влюблена, писатель».

«Этого не может быть».

Вероятно, он имел в виду встречу. Она истолковала его слова иначе.

«Ты просто не заметил. Мужчины невнимательны. Ты и сейчас меня не узнал... А я, между прочим, вспоминала о тебе. Писатель, я всё та же».

«Та же. Угу. Только я не тот».

«Ты не выполнил своё обещание. Где книга?»

Нищий молчал, мутно поглядывал из-под косматых бровей.

«Я жду», — сказала она холодно.

«Чего ты ждёшь?»

«Чего я жду... о, Господи. Вот уж никогда бы не подумала. Так опуститься... Где ты живёшь? Как ты вообще существуешь?»

«Существую...»

«У тебя есть какое-нибудь жильё?.. Ты пойдёшь со мной, — сказала она. — Будешь жить у меня... А эти лохмотья — вон, вон...»

«Не сметь меня оскорблять».

«О, я бы тебе ещё и не то сказала... Писатель, где мой роман?»

«Путаешь меня с кем-то».

«Я? путаю?»

«Нет его. И меня нет».

«Это как же надо понимать?» — спросила она, нахмурившись.

«Нет больше никаких романов! — крикнул он. — Конец, finita... Сколько можно?»

«Куда ты его дел. Куда ты его дел? Я спрашиваю».

«Тебе говорят — нет. В сортир спустил... — Усмехнувшись: — Вместе с тобой».

«Со мной?!»

«Ну да. Ты ведь тоже была — как это называется — действующее лицо».

Нищий взглянул на позеленевшего человека в кудрях, повязанных ремешком. Он опирается на печатную доску, в другой руке держит типографский лист. Со своего постамента Иван Фёдоров сверлил бродягу укоряющим взором. Пора бы и его туда же. Взорвать к чертям...

«Неправда. Я не верю. Мы его разыщем. Или ты напишешь заново».

«Держи карман шире».

Помолчав, он добавил:

«Ни к чему. Не вижу необходимости. Нет смысла».

«Мы поговорим об этом после; пошли».

«Куда это?»

«Есть смысл или нет смысла, не нам судить. Поднимайся, у меня мало времени».

«Зато у меня, хе-хе, сколько угодно!»

Светило яркое летнее солнце. Шумел город, вдруг оказалось, что в Москве очень много машин. Писатель сказал:

«Мне нехорошо. Лучше проводи меня».

«Куда?» — спросила девочка. Он сидел за дощатым столом в комнатке с низким окошком, со щелястым полом, кто-то царапался в дверь, она вошла, держа в руках ломоть хлеба с повидлом. Бдительность, сказал жилец, подняв палец, бдительность прежде всего, и принялся перебирать исписанные листы. Оба стали есть и слизывать повидло с пальцев.

«У нас большая квартира, — сказала она, — мой сын предприниматель. Мы ни в чём не нуждаемся... У тебя будет своя комната. Все условия для работы... Ты всё вспомнишь, торопиться некуда. Напишешь ещё лучше, чем было. А потом мы издадим книгу за свой счёт, в самом лучшем издательстве. Писатель. Я требую. Ты обещал!»

«Там есть столовая, бесплатная... Проводи меня».

«Никаких столовых! Мы едем к нам».

«К вам. Угу. Куда же это? Девочка моя...» — проговорил он, глядя мимо бородатого Первопечатника, мимо Иверских ворот. Шум столицы, водопад времени заглушал его бормотанье.

«Девочка... Я понимаю, надо было сопротивляться... Надо было твердить своё... Как-то оправдать».

«Что оправдать?»

«Всё. Историю. Литературу. Свою собственную жизнь. Кто мы такие, зачем живём на свете. Жизнь бессмысленна. Надо внести смысл. Литература вносит смысл, так? Ничего не вышло».

«Но есть Бог», — сказал Первопечатник.

Писатель поднял голову.

«Ты так думаешь?» — спросил он.

Рядом с ним женщина, уже не казавшаяся такой моложавой, сжала виски ладонями, да, да, говорила она, есть Бог, и он всё видит и всё понимает; он и тебя ведёт, и не зря мы с тобой повстречались.

«Это судьба. Я верую, верую... Ты начнёшь всё сначала. Ты напишешь новый роман о пути к Богу...»

Писатель промолвил:

«Может, он и есть. Только не про нас».

«Что ты такое говоришь! Теперь другие времена. Это так нужно! Всем нужно! Ты современную литературу читаешь?»

«Зачем она мне...»

«Послушай... — Она встала, взглянула на ручные часики. — Мне надо торопиться. Ты тут посиди... Я скоро вернусь».

Он покачал головой.

«Можешь не возвращаться. Минутку... Что я хочу тебе сказать. Ты говоришь, другие времена. Будь на моём месте человек в десять раз талантливей, всё равно ничего бы не получилось. Что это за времена, что это за эпоха, когда какого-то Элвиса Пресли боготворят десятки, сотни миллионов... О чём тут толковать... Пресли отменил Бетховена. Телевизор обесценил Пруста, обесценил Толстого... Прости, я заговорился... Не об этом речь. Что я хочу сказать... Мне сегодня как-то нехорошо, надо бы лечь. Я, пожалуй, пойду... Моя милая... Я счастлив, что повидал тебя, что у тебя всё в порядке... Всё в порядке...» — бормотал он, не замечая, что рядом никого уже нет.


LXI Глас народа

10 июля


К нему подошли.

Он поднял голову.

«Отдыхаем, папаша?»

Их было трое, в кожаных куртках с металлическими застёжками.

«Ну-к, подвинься...»

Нищий молчал и не двигался.

«Подвинься, ё...ный в рот!»

Один из них плюхнулся на скамью и начал его оттеснять, так что он чуть не слетел на землю. В чём дело, спросил он, вставая. Сучий потрох, блядина, ответили ему. Доставай, что ты там насобирал.

Он взглянул на одного, взглянул на другого. Сейчас, сказал он. Прихлопнул на голове старую шляпу. Сунул руку в штаны и выхватил финку.

«Вот что, отцы... — Он стоял, расставив ноги, держа нож у живота лезвием вперёд. — Гребите отсюда. Пока хуже не будет».

Он не желал им зла.

«Эва, какой шустрый...» — они переглянулись. Один стал заходить сзади, писатель косился на него. Он рассчитывал, бросившись на главного, расчистить себе путь к отступлению. Его опередили. Оружие было выбито у него из рук молниеносным ударом ногой, другой удар сзади свалил его наземь.

Его обступили. Кованым сапогом — под ребрину.

«Канючить милостыню. На святом месте. Господа Бога гневить, Родину нашу позорить, с-сука!»

«Ребята, — бормотал нищий, — я же не знал...»

«Будешь знать! Васёк, поучи-ка его маленько».

Васёк поучил.

«Ещё раз тебя тут увижу, — зловеще сказал главный, — пеняй на себя».

И голос свыше, как эхо, прогремел:

«Пеняй на себя!»

Vox populi, vox Dei.[63]


LXII Глава без названия

Ночь с 10 на 11 июля 1997


Выйдя из метро, он поплёлся по Боярскому переулку и увидел, что его ждут. Наконец-то! Оба вошли в подъезд; писатель открыл дверь своим ключом. Было уже поздно, квартира спала.

Он повалился на раскладушку. Юноша в чёрном молча сидел у его ног. Некоторое время они поглядывали друг на друга, хозяин о чём-то мечтал, потом спросил:

«Может, выпьешь со мной?»

Гость покачал головой.

«И тебе не советую», — сказал он.

Ещё помолчали.

«Болит?»

«Всё тело. Особенно здесь. Может, ребро сломали?»

«Я надеюсь, — сказал пришелец, — что этот прискорбный случай не был причиной твоего решения».

«Тебя всё не было».

«А что же тогда, осмелюсь спросить, тебя побуждает?..»

Писатель не удостоил гостя ответом.

Пора, мой друг, пора. Покоя сердце просит.

«Как бы то ни было, — заметил гость, — решение правильное».

Кряхтя, писатель слез со своего ложа. Налил себе водки, нацелился было на стакан гостя. Чёрный юноша накрыл свой стакан ладонью. Ну, как хочешь, пробормотал писатель. Поднял чашу с напитком жизни и смерти. Но передумал и поставил на место.

«Хочешь оставить записку?»

«Некому».

«А это?» — гость показал на бумаги, которые пришлось свалить на пол.

Писатель махнул рукой. Гость пожал плечами. Снова наступило молчание. Посетитель поднялся.

«Ты уходишь?»

«До следующего раза».

«Нет, нет, — испуганно сказал писатель, — подожди!»

«Но ты, кажется, передумал».

«Помоги мне».

«Ты победил», — сказал гость.

«Как это?» — спросил писатель.

«Ты победил, — прошептал, склонившись над ним, ангел. — Поэтому ты должен умереть...»

В старых квартирах высокие потолки. Гость стоял у стола для подстраховки. Писатель поставил на стол табуретку. Морщась от боли в боку, взобрался наверх и прилаживал верёвку к крюку для люстры родителей, которую унесли временные жильцы вместе с мебелью. Слез со стола. Они обнялись.

Гость сказал:

«Это будет длиться меньше одной секунды. А о том, что наступит дальше, ты уже не напишешь».

И он исчез.

Писатель снова вскарабкался на табуретку, надел на шею петлю и оттолкнул ногой опору. Табуретка с грохотом упала на пол, следом за ней рухнул самоубийца. Ему показалось, что он сломал второе ребро.


Загрузка...