Полчаса спустя тщательно одетая Батшеба вошла в сопровождении Лидди в парадную дверь старинного зала, где в дальнем конце все ее батраки уже сидели на длинной скамье и низкой без спинки лавке. Батшеба села за стол, открыла учетную книгу и, взяв в руку перо, положила возле себя брезентовую сумку с деньгами, вытряхнув из нее сначала небольшую кучку монет. Лидди устроилась тут же рядом и принялась шить; время от времени она отрывалась от шитья и поглядывала по сторонам или с видом своего человека в доме, пользующегося особыми правами, брала в руки монету из кучки, лежавшей на столе, и внимательно разглядывала ее, причем на лице ее в это время было ясно написано, что она смотрит на нее исключительно как на произведение искусства, а ни в коем случае не как на деньги, которые ей хотелось бы иметь.
– Прежде чем начать, – сказала Батшеба, – я хочу с вами поговорить о двух делах. Первое, это то, что управитель уволен за воровство и что я решила теперь обойтись без управителя, буду управлять фермой сама, своим умом и руками.
Со скамьи довольно внятно донеслось изумленное «ого!».
– Второе вот что: узнали вы что-нибудь о Фанни?
– Ничего, мэм.
– А сделано что-нибудь, чтобы узнать?
– Я встретил фермера Болдвуда, – сказал Джекоб Смолбери, – и мы вместе с двумя его людьми обшарили дно Ньюмилского пруда, но ничего не нашли.
– А новый пастух справлялся в «Оленьей голове» в Иелбери, думали, может, она там на постоялом дворе, но никто ее там не видел, – сказал Лейбен Толл.
– А Уильям Смолбери не ездил в Кэстербридж?
– Поехал, мэм, только он еще не вернулся. Часам к шести обещал быть назад.
– Сейчас без четверти шесть, – сказала Батшеба, взглянув на свои часики. – Значит, он вот-вот должен вернуться. Ну а тем временем, – она заглянула в учетную книгу, – Джозеф Пурграс здесь?
– Да, сэр, то есть мэм, я хотел сказать, – отозвался Джозеф. – Я самый и есть Пурграс.
– Кто вы такой?
– Да никто, по совести сказать, а как люди скажут – не знаю, ну им виднее.
– Что вы делаете на ферме?
– Вожу всякие грузы, сэр, а во время посева гоняю грачей да воробьев, а еще помогаю свиней колоть.
– Сколько вам причитается?
– Девять шиллингов девять пенсов, сэр, простите, мэм, да еще полпенса взамен того негожего, что я в прошлый раз получил.
– Правильно, и вот вам еще десять шиллингов в придачу, подарок от новой хозяйки.
Батшеба слегка покраснела оттого, что ей было немножко неловко проявлять щедрость на людях, а Генери Фрей, тихонько подобравшийся поближе, выразил откровенное удивление, подняв брови и растопырив пальцы.
– Сколько вам причитается – вы, там в углу, как вас зовут? – продолжала Батшеба.
– Мэтью Мун, мэм, – отозвалась какая-то странная фигура в блузе, которая висела на ней, как на вешалке; фигура поднялась со скамьи и направилась к столу, ступая не как все люди носками вперед, а выворачивая их чуть ли не колесом то совсем внутрь, то наоборот, как придется.
– Мэтью Марк, вы сказали? Говорите же, я не собираюсь вас обижать, ласково добавила юная фермерша.
– Мэтью Мун, мэм, – поправил Генери Фрей сзади, из-за самого ее стула.
– Мэтью Мун, – повторила про себя Батшеба, пробегая блестящими глазами список в книге. – Десять шиллингов два с половиной пенса, правильно тут подсчитано?
– Да, мисс, – чуть слышно пролепетал Мэтью, голос его был похож на шорох сухих листьев, тронутых ветром.
– Вот, и еще десять шиллингов. Следующий, Эндрю Рэнди, вы, кажется, только что поступили к нам. Почему вы ушли с вашего последнего места?
– Пр-пр-про-шш-шу, ммэм, пр-прр-прр-прош-шш…
– Он заика, мэм, – понизив голос, пояснил Генери Фрей, – его уволили, потому как он только тогда внятно говорит, когда ругается, вот он, значит, своего фермера в таком виде и отделал, сказал ему, что он, мол, сам себе хозяин. Он, мэм, ругаться может не хуже нас с вами, а говорить так, чтобы не спотыкаясь, – это у него никак не выходит.
– Эндрью Рэнди, вот то, что вам причитается, ладно, благодарить кончите послезавтра.
– Миллер Смирная… о, да тут еще другая, Трезвая – обе женщины, надо полагать?
– Да, мэм, мы тут, – в один голос пронзительно выкрикнули обе.
– Что вы делаете на ферме?
– Мусор собираем, снопы вяжем, кур да петухов с огородов кыш-кышкаем, почву для ваших цветочков колом рыхлим.
– Гм… Понятно. Как они, ничего эти женщины? – тихо спросила она у Генери Фрея.
– Ох, не спрашивайте, мэм! Непутевые бабенки, потаскушки обе, каких свет не видал! – захлебывающимся шепотом сказал Генери.
– Сядьте.
– Это вы кому, мэм?
– Сядьте.
Джозеф Пурграс сзади на скамье даже передернулся весь, и во рту у него пересохло от страха, как бы чего не вышло, когда он услышал краткое приказание Батшебы и увидел, как Генери, съежившись, отошел и сел в углу.
– Теперь следующий. Лейбен Толл, вы остаетесь работать у меня?
– Мне все одно, у вас или у кого другого, мэм, лишь бы платили хорошо, – ответил молодожен.
– Верно, человеку жить надо! – раздалось с того конца зала, куда только что, громко постукивая деревянными подошвами, вошла какая-то женщина.
– Кто эта женщина? – спросила Батшеба.
– Я его законная супруга, – вызывающе отвечал тот же голос.
Обладательница этого голоса выдавала себя за двадцатипятилетнюю, выглядела на тридцать, знакомые утверждали, что ей тридцать пять, а на самом деле ей было все сорок. Эта женщина никогда не позволяла себе, как некоторые иные молодые жены, выказывать на людях супружескую нежность, быть может, потому, что у нее этого и в заводе не было.
– Ах, так, – сказала Батшеба. – Ну что же, Лейбен, остаетесь вы у меня или нет?
– Останется, мэм, – снова раздался пронзительный голос законной супруги Лейбена.
– Я думаю, он может и сам за себя говорить?
– Что вы, мэм! Сущая пешка! – отвечала супруга. – Так-то, может, и ничего, да только дурак дураком.
– Хе-хе-хе! – захихикал молодожен, весь перекорежившись от усилия показать, что он ничуть не обижен таким отзывом, потому что, подобно парламентскому кандидату во время избирательной кампании, он с неизменным благодушием переносил любую взбучку.
Так, один за другим, были вызваны все остальные.
– Ну, кажется, я покончила с вами, – сказала Батшеба, захлопывая книгу и откидывая со лба выбившуюся прядку волос. – Что, Уильям Смолбери вернулся?
– Нет, мэм.
– Новому пастуху нужно подпаска дать, – подал голос Генери Фрей, снова стараясь попасть в приближенные и подвигаясь бочком к стулу Батшебы.
– Да, конечно. А кого ему можно дать?
– Каин Болл очень хороший малый, – сказал Генери, – а пастух Оук не посетует, что ему еще лет мало, – добавил он, с извиняющейся улыбкой повернувшись к только вошедшему пастуху, который остановился у двери, сложив на груди руки.
– Нет, я против этого не возражаю, – сказал Габриэль.
– Как это ему такое имя дали, Каин? – спросила Батшеба.
– Видите ли, мэм, мать его бедная женщина была, неученая. Святое писание плохо знала, вот, стало быть, и ошиблась, когда крестила, думала это Авель Каина убил, ну и назвала его Каином. Священник-то ее поправил, да уж поздно; из книги церковной никак нельзя ничего вычеркнуть. Конечно, это несчастье для мальчика.
– Действительно, несчастье.
– Ну да уж мы стараемся смягчить. Зовем его Кэйни. А мать его, бедная вдова, уж так горевала, все глаза себе выплакала. Отец с матерью у нее совсем нехристи были, ни в церковь, ни в школу ее не посылали, вот так оно и выходит, мэм, родителевы грехи на детях сказываются.
Тут мистер Фрей придал своей физиономии то умеренно меланхолическое выражение, кое приличествует иметь соболезнующему, когда несчастье, о котором идет речь, не задевает кого-нибудь из его близких.
– Так, очень хорошо, пусть Кэйни Болл будет подпаском. А вы свои обязанности знаете, вам все ясно, – я к вам обращаюсь, Габриэль Оук?
– Да, все ясно, благодарю вас, мисс Эвердин, – отвечал Оук, не отходя от двери. – Если я чего-нибудь не буду знать, я спрошу.
Он был совершенно ошеломлен ее удивительным хладнокровием. Конечно, никому, кто не знал этого раньше, никогда бы и в голову не пришло, что Оук и эта красивая женщина, перед которой он сейчас почтительно стоял, могли быть когда-то знакомыми. Но, возможно, эта ее манера держаться была неизбежным следствием ее восхождения по общественной лестнице, которое привело ее из деревенской хижины в усадебный дом с крупным владеньем.
Примеры этого можно найти и повыше. Когда Юпитер со своим семейством (в творениях позднейших поэтов) переселялся из своего тесного жилища на вершине Олимпа в небесную высь, его речи соответственно становились значительно более сдержанными и надменными.
За дверью в передней послышались размеренные, грузные и в силу этого не слишком торопливые шаги.
Все хором:
– Вот и Билли Смолбери вернулся из Кэстербриджа.
– Ну, что вы узнали? – спросила Батшеба, после того как Уильям, дойдя до середины зала, достал из шляпы носовой платок и тщательно вытер себе лоб от бровей до самой макушки.
– Я бы раньше вернулся, мисс, да вот непогода, – сказал он, тяжело потопывая сначала одной, потом другой ногой; тут все уставились ему на ноги и увидели, что сапоги его облеплены снегом.
– Давно собирался, высыпал-таки? – сказал Генери.
– Ну что же насчет Фанни? – спросила Батшеба.
– Так вот, мэм, ежели так без обиняков прямо сказать, сбежала она с солдатами.
– Не может быть, такая скромная девушка, как Фанни!
– Я вам сейчас все как есть доложу. Я в Кэстербридже прямо в казармы подался, вот они мне там и сказали, что одиннадцатый драгунский полк недавно с постоя снялся, а на его место другие войска пришли. А одиннадцатый на прошлой неделе на Мелчестер выступил, а там, может, и еще куда дальше двинут. Приказ-то им от начальства нежданно-негаданно пришел – ну так уж оно, видно, положено, как тать в нощи, – они, говорят, и опомниться не успели, мигом снялись, да и выступили. Говорят, мимо нас шли.
Габриэль слушал с интересом.
– Я видел, как они уходили, – сказал он.
– Да, – продолжал Уильям, – говорят, они там по главной улице этак лихо гарцевали, да еще с музыкой, и какой: «Покинул я девчонку». Все высыпали глазеть. А уж трубачить старались, и барабан так гудел, что, говорят, все нутро у людей переворачивалось, а девицы ихние да собутыльники в трактире на постоялом дворе, говорят, глаз не осушая, плакали.
– Но ведь они же не на войну ушли?
– Нет, мэм, но их отправили на место тех, кого, может, и на войну послали, а уж оно там одно с другим во как близко связано. Тут я, стало быть, про себя и решил, что Фаннин дружок не иначе как в том самом полку, а она, значит, за ним и ушла. Вот, мэм, все как по писаному и выходит.
– А вы его фамилию узнали?
– Нет, мэм, никто не знает. Похоже, он не просто солдат.
Габриэль помалкивал, задумавшись, у него на этот счет были кое-какие сомнения.
– Ну, во всяком случае, сегодня мы вряд ли что-нибудь еще узнаем, – заключила Батшеба. – Но так или иначе, пусть кто-нибудь из вас сбегает сейчас же к фермеру Болдвуду и расскажет ему то, что мы здесь слышали.
Она поднялась, но, прежде чем уйти, обратилась к собравшимся с маленькой речью; она произнесла ее с большим достоинством, а ее черное платье придавало ей солидность и внушительность, которой отнюдь не отличался ее язык.
– Так вот знайте, теперь у вас вместо хозяина будет хозяйка. Я еще сама не знаю ни своих сил, ни способностей в фермерском деле, но я буду стараться, как могу, и если вы будете хорошо мне служить, так же буду служить вам и я. А если среди вас есть еще мошенники и плуты (надеюсь, что нет), пусть не думают, что, если я женщина, так я не разберу, что хорошо, что плохо.
Все. Нет, мэм.
Лидди. Замечательно сказано.
– Вы еще не успеете глаза открыть, а я уже буду на ногах, я буду на поле, прежде чем вы подыметесь, вы только на поле выйдете, а я уже позавтракаю. Смотрите, я еще вас всех удивлю.
Все. Да, мэм.
– Ну, а пока до свиданья.
Все. До свиданья, мэм.
Вслед за этим маленькая законодательница вышла из-за стола и направилась к выходу, шурша по полу шлейфом своего черного шелкового платья и волоча за собой приставшие к нему соломинки.
Лидди, проникнувшись подобающей случаю важностью, шествовала за ней следом несколько менее величественно, но, во всяком случае, явно подражая ей. Дверь за ними захлопнулась.