«Аннан тем временем спросил Иисуса о Его учении.
Иисус сказал:
— Я всегда говорил со всеми открыто, и всегда делал это в храме, где собираются люди. Я ничего не делал в тайне…
Зачем тогда ты спрашиваешь Меня? Спроси лучше у тех, кто слышал Меня. Они знают, что Я говорил…
Когда Иисус сказал это, один из стражников храма, стоявший рядом, ударил Иисуса по лицу и сказал:
— Как ты разговариваешь…
Иисус ответил:
— Если Я сказал неправду, объяви всем, в чем Я солгал, — если же Я сказал правду, то за что ты ударил Меня?»
Осень… С утра моросит, сквозь забрызганное дождем окно, улица видится чуть наряднее, чем есть на самом деле. Там, за окном, холодно и сыро, мне нравится смотреть на нее из тепла, — у нас еще в четверг включили отопление… Звонил Пашка Фролов, интересовался, — когда я похвастался, брызгал слюной, так ругался. У них колотун, и маленький ребенок, и всегда зажженный газ на кухне, — «вечный огонь».
У них — в Марьино. Мы на одной трубе с элитным домом, где живут совсем другие люди. Каждую осень перепадает и нам, дней на пять раньше, чем всем. Счастье…
Откуда мне знать, — как на самом деле? Что это такое, — на самом деле?.. С чем его едят?
Я вчера вышел на балкон, закурил и посмотрел на тучи. Я, наверное, до этого никогда не смотрел на тучи. Они всегда живут своими заботами, я — своими. Тучи и тучи, сами по себе, — небесные странницы. По синей лазури.
А здесь вышел, и обратил взор. В ту сторону.
С неким интересом. Какие они, — на самом деле?
Они плыли над городом, меняя форму. В изменении формы, — их характер. Ближняя ко мне выбросила хвост, он тупым отростком ушел вниз, но недалеко, продолжая двигаться вместе с основой, но начал менять цвет. Из темно-серого превращаясь в белесый, становясь все светлее и светлее, потом и вовсе растворившись в пространстве. В это же время в боку тучи стало образовываться отверстие, — сама туча расступалась, пропуская в себя нечто невидимое, но имеющее для нее такое огромное значение, что ей пришлось таким образом посторониться. Одновременно, она сделала попытку растянуться в длину, ничего не вышло, что-то помешало ей, она стала от этого сжиматься, стремясь стать толще и плотней… Другие тучи, за ней, занимались тем же, — они вытягивались, сжимались, пытались дотянуться до чего-то, что видели. Но не могли достать, и от этого сердились.
Когда знакомые тучи уплыли, не попрощавшись со мной, так и не открыв мне, какие они на самом деле, я перевел взгляд на улицу.
Моя улица, только что обыкновенная улица, знакомая до последнего кирпича, до последнего люка на асфальте, — моя улица была прекрасна.
Это оказалось настолько неожиданно, что впечатление напоминало небольшой шок, — я даже боялся мигнуть в тот момент, потому что подумал: мигну, все встанет на свои места… Но мигнул, как без этого, — улица продолжала оставаться прекрасной.
Асфальт из грязно-серого превратился в спокойную полную ненавязчивого достоинства дорогу, по которой тянуло прогуляться, — дома, слева и справа от нее, только что бывшие безликими городскими домами без архитектурных излишеств, вдруг обрели каждый свое лицо. Каждое из этих лиц-домов вдруг понравилось мне, в каждом было что-то свое, особенное, за что ими можно было любоваться.
Я и так уже, в эти мгновенья, любовался свей улицей, и даже гордился, что мне посчастливилось на ней жить.
Но так не бывает, так же не бывает, чтобы все сразу, ни с того, ни с сего, стало таким замечательным, таким объемным и таким гармонично-спокойным.
Только спустя минуту или две, это впечатление стало стираться, буквально на глазах, но неторопливо, так что я мог проследить, как это происходит: красота стала стираться, словно под невидимым ластиком, а вид улицы становиться привычным обыкновенным зрелищем, каким я его привык видеть всегда. И — не замечать.
Но то, что происходило с ней в эти несколько минут, я запомнил… Знал теперь, — такое возможно…
Вот и пойми после подобного, что же это такое: как на самом деле? И — как бывает? А как — нет.
К врачам я с перепугу ходил, и не один раз…
Впервые это случилось со мной в августе, тринадцатого числа, в самый интересный день месяца. Хорошо еще, что это была не пятница.
Я поднимался, после работы, из метро на эскалаторе, нужно было по пути домой купить еще хлеб, и какие-нибудь пельмени. В половине десятого начинался футбол, «Реал» готовился рубиться с «Миланом», и впереди меня ждал прекрасный вечер. Вдобавок, я поспорил с Фроловым на три бутылки пива, который души не чаял в итальянцах, что меня вполне устраивало, — так что был непосредственный интерес.
То есть, все было замечательно.
Я никогда не жаловался на здоровье. Раз в два года — грипп, в детстве — ветрянка и краснуха, ну там разок или другой — ангина. Все… Никакого нездоровья в природе вообще не наблюдалось, — так же как и здоровья.
Поэтому, то, что произошло со мной, — было страшно.
Страшно, не то слово, — испугаться я не успел. Страшно, — так страшно, как только может быть страшно, — стало потом… Сначала же, поднимаясь вверх по эскалатору, я просто умер…
Это совсем не больно, — умирать. Что-то останавливается внутри, дернувшись судорожно последний раз, тут же перехватывает дыхание, будто весь воздух мира вдруг закончился, — следом, когда еще толком не дошло, что происходит, сознание начинает покрываться серой пеленой, пелена эта наплывает, и ты оказываешься во тьме, — которой нет ни начала, ни конца… Вот и все.
Слава богу, что в тот, первый раз все это продолжалось несколько секунд, так что эскалатор не успел вывести меня наверх. Но парочка, стоявшая выше, должно быть, перепугалась, когда им в ноги свалился мужик, не подававший признаков жизни.
Первое, что я увидел, когда стал приходить в себя, — эти ноги… Мужские, в черных, запачканных у подошв, ботинках, и женские, полные, не очень правильные ноги в белых стоптанных туфлях.
— Ну ты, брат, нажрался…
Это было первое, что я услышал, вернувшись из небытия… Внутри продолжало легко дергаться, — вот с этого момента ко мне пришел страх. Накатил, ворвался, нахлынул. И, кроме него, во мне ничего не осталось.
Единственное, чего я хотел, моим последним желанием, на этом свете, было — не умирать сейчас, а как-нибудь встать, дойти до дома, и умереть там. Там, где не стало мамы.
Я подобрал сумку со ступенек, шатаясь, словно на самом деле был пьян, вышел на улицу, развернулся в сторону дома, — и пошел.
Ничего не болело. Все уже работало, как отлаженный, смазанный лучшим маслом механизм, — но меня сотрясало от страха. От беспричинности того, что произошло, от необъяснимости этого, от непонимания, от неожиданности, — но больше всего, от несправедливости, которую слепая природа обрушила на меня.
Только одно билось в голове, из всего возможного: почему я, почему я, почему я, почему я…
Я плохо соображал в этот вечер. Должно быть, удар, который получил, послал меня в нокаут. Какие-то мысли появлялись, — они скакали и прыгали, прыгали и мельтешили, возникали и пропадали вновь… Я ничего не понимал: забыл поужинать, но честно включил телевизор, когда начался футбол. Смотрел, и не видел… Выключил его как-то быстро, — там во всю носились футболисты, орал комментатор, ревели трибуны, — все это было не для меня…
Я хотел тишины. Ее одной, единственной, тихой, тишайшей тишины, где нет ни единого звука, ни писка, ни слова, ни шороха, — ничего. Где только я, я, я… больше никого… Бросился на разложенный диван, отвернулся к стене, натянув на себя одеяло, и свернулся калачиком. Я вжимался в себя, как только мог, ощущая тепло своего тела. Ничего во мне не оставалось, кроме жалкого протеста против того, что произошло со мной.
Я, конечно, протестовал, но понимал в то же время, что от меня ничего не зависит.
Это было странное, и как я понимаю сейчас, не совсем ординарное ощущение. Словно бы шел-шел, и пришел в местность, про которую ничего не знал. В какую-нибудь Австралию, где живут утконосы и кенгуру, и летают по небу странные птицы.
Здесь, среди чудовищных вулканов, всесокрушающих тектонических разломов, и пугающих всполохов атмосферы, — я был песчинкой, не приспособленной для дальнейшей жизни.
Так что, мне оставалось только свернуться калачиком, под своим одеялом, и трястись от страха, а затем входить в ступор. Потому что, ничего и никогда от меня не зависело. Моя жизнь… Хозяином которой, — я не был.
У нее был какой-то другой хозяин, — до сегодняшнего дня я его не знал, даже не подозревал о нем. Не знал и сейчас. Но уже догадывался о его существовании.
Уже знал, что ничего не значу. Не имею никакой цены, не представляю никакой ценности.
И еще, окончательно как-то, меня пугала мысль, — что так бывает со всеми. Со всеми, кто живет и жил на Земле. Просто, когда это происходило или происходит с ними, никому не бывают интересны их проблемы. Так что никому и не интересно, — как это бывает.
Когда все заканчивается…
Какое мне дело до остальных. Когда это произошло со мной… Почему я? Почему именно я, — когда мне всего двадцать восемь, и впереди огромная бесконечная жизнь.
Казалось бы.
И, когда мне, в моем полуобморочном состоянии, виделось, что моя жизнь — бесконечна, что-то ужасное отходило от меня. А когда виделось, что я сейчас, и вот-вот умру, — накатывало снова.
Так что, оставалось, то покрываться под одеялом потом, то ощущать вокруг себя, под тем же одеялом, кладбищенский холод.
Ничего другого вокруг меня не было…
Странно, — я хорошо и спокойно спал… Настолько хорошо и спокойно, что утром не сразу вспомнил то, что вчера случилось со мной.
Проснулся в каком-то удивительно хорошем расположении духа, как когда-то в детстве, чувствуя удивительную легкость в теле, с по-особенному какой-то ясной головой, как когда-то: с предощущением счастья, которое обязательно придет ко мне сегодня.
Как же иначе: «Реал» два — один выиграл у «Милана», — придется Пашке раскошелиться на три бутылки пива, две мне — одну ему, от моих щедрот…
Но я же не досмотрел футбол. Вообще, не знаю счет… Я…
Нет… Я вчера, как самая банальная девчонка, свалился в обморок. Нашел место, не где-нибудь, а в метро, на эскалаторе, — мог бы, если бы не повезло, угрохаться вниз, летел бы, кувыркаясь и сшибая всех на пути. Авитаминоз. Отсутствие апельсинов в пище, лимонов, бананов, капусты, вообще всякой зелени… Одни пельмени, каждый день пельмени, утром, вечером и в обед. От этих пельменей, — в которых понамешано черт знает что, одни отходы. Попался какой-нибудь крысиный яд, крысу закатали в тесто, досталось мне. Вместе с ядом. Отсюда — обморок… И отсюда мораль, — больше никаких пельменей. Свари мясо, если хочешь мясо, ешь редиску и укроп, — никаких полуфабрикатов. Новая жизнь.
Протянул руку к трубке, набрал Пашкин номер:
— Чего тебе? — спросил он, сонным голосом.
— Ну как? — спросил я, с тайной надеждой.
— Поставлю, поставлю… Ты хоть знаешь, Мишка, сколько сейчас времени?.. У тебя что, часы встали, — половина шестого утра… Или крыша от счастья поехала?
— Какой счет, мазила?
— Ты что, заснул перед ящиком, — от азарта?.. Один — ноль, какой же еще.
Но все равно было в мою пользу. Хоть и так…
После работы мы ушли в подсобку, купили еще сушеных кальмаров, и пригласили для компании Витьку Ненашева, со своим пивом.
— Третьим будешь? — спросили мы его.
— Всегда, — строго ответил он.
Зарабатывать бабки на гарантийном обслуживании холодильников, сложно, почти невозможно. Поэтому на «гарантийке» держат салаг холодильного бизнеса. Чтобы салага годик-другой набирался опыта, входил в курс дела, осваивал азы конкурентной борьбы, и науку общения с клиентурой. Через пару лет, если освобождалось место, можно было превратиться в черпака, то есть перейти в бригаду, которая занималась обыкновенным ремонтом, — и это голубая мечта всех нас, поскольку деньги там совсем другие, а не одна жидкая зарплата, как сейчас.
Наше ЗАО «Нептун», — почему Нептун, при чем здесь Нептун, с какой стати, никто не знал, да никого это не волновало, — занимал часть подвала в «сталинском» доме на проспекте Мира. Когда-то в застойные времена здесь хозяйничал гастроном, потом был книжный склад, после него эти подвальные катакомбы поделили между собой штук шесть мелких шарашек, одна из которых и называлась красиво, ЗАО «Нептун», — лучшее в столице гарантийное и постгарантийное обслуживание бытовых и стационарных холодильников.
Где в наше время можно найти работу лучше? Я бы даже сказал по-другому: где в наше время можно найти работу?.. Когда на любой стройке, куда только и можно попасть, тебе будут платить столько, что не только рассчитаться за квартиру, на еду будет не хватать.
У нас по-божески… Начальство понимает, левого навара у гарантийщиков нет, поэтому мы получаем даже больше, чем во второй бригаде, хотя изо всех сил рвемся туда. Хотя там зарплата меньше.
Я вот мыкаюсь здесь полтора года и получаю в месяц шесть с половиной тысяч. Столько же Пашка. Ненашев, как одногодок, — шесть ровно… Кроме этого, раз в месяц — премия. Если не пить на рабочем месте, если нет жалоб от клиентов, если выполняешь план, если не опаздываешь на работу, и, самое главное, если ты не болеешь. То есть, если ты этот месяц и предыдущий не болел, то за этот месяц ты получишь еще три тысячи рублей… В сумме — больше трехсот баксов. Для салаг, мечтающих стать черпаками, — нормально… Если не нормально, никто никого не держит. Безработных — половина Москвы.
В подсобке — еще с гастрономовских времен цинковый разделочный стол, покрытый драной клеенкой и старой прессой, стеллажи с запчастями, сгоревшие моторы, паяльные лампы, с десяток стульев и зарешеченное окно высоко вверху, у самого потолка.
Сортир — в конце коридора. Все удобства.
— Епифан машину купил, — сказал Пашка, — «Опель», я сегодня ее видел, он на нее не надышится, пылинки сдувает… Еле ездит, такая старая, — раритет, но на ходу. Синяя.
Епифан, наш бывший коллега, четыре месяца назад перешедший во вторую бригаду. И уже «Опель».
— Обмыть не обещал? — спросил я, с надеждой.
— Как же… — ответил Пашка.
— Тогда поднимем бокалы за мадридский «Реал», королевский футбольный клуб. Там игрок получает в год по два миллиона баксов. И за каждый забитый гол — отдельно.
В общем-то, я сказал обычную фразу. Чтобы показать Пашке его место, и чтобы уесть счастливчика Епифана. Но про миллионы получилось как-то скучно, без энтузиазма. Словно сказал и понял, что сморозил какую-то глупость.
Какую глупость, никакой глупости. Но словно сказал что-то неинтересное, скучное, — сродни этой самой глупости… Потому что, кому они нужны, эти миллионы, когда отрубишься как-нибудь на эскалаторе еще раз. На этот, — в последний. И все твои миллионы, — коту под хвост.
— Мужики, — сказал Ненашев, — когда разбогатеем, давайте не зазнаваться. Бабки, они очень разделяют людей.
— Разъединяет отсутствие бабок, — поправил Пашка, — кому ты без них нужен? Собственной жене, и то не нужен, не говоря уже о подрастающем поколении.
Пашка четвертый год мыкался семейной жизнью, потому был мудр без меры. Мы признавали за ним это право, — быть мудрым. А посему спорить с ним никто не стал.
Достали пиво из холодильника, куда фреона по-блату мы накачали в два раза больше, чем нужно, который от этого не просто морозил, плевался холодом, особенно когда открываешь дверцу, — водрузили бутылки на стол, и приготовились посидеть, почесать языком, расслабиться, перед отъездом домой, на все сто.
Меня потянуло было рассказать ребятам, как я вчера отключился, от недостатка витаминов, в метро, но слава богу, в последний момент, когда рот мой открылся сообщить новость, до меня все-таки дошло, что это не очень-то смешно, и никому не будет интересно… Особенно, нашему бригадиру, Захару.
Я люблю наши рабочие посиделки, безалаберные и простые, как жизнь, которой мы живем. Раньше любил, сейчас, и, наверное, буду любить всегда… Когда на газете бутылка водки или, как теперь, пиво, когда рядом закуска, пепельница, и наполовину пустая пачка сигарет. Когда кругом — свои, те ребята, с которыми приятно посидеть, выпить, и поболтать за милую душу. Когда разговор течет так же безалаберно, перескакивая с одного на другое, и никогда не возвращается в своему истоку… Какие еще истоки, — мы сами исток, начало, сермяжная правда и окончательная истина, в одном лице. Особенно после второй или после третьей.
Не говоря уже о добавке, которая возникает естественно и непременно, и на которую скидываться нужно отдельно.
Когда я вспоминаю, что потерял, — больше всего мне жаль именно их, этих таких трогавших сердце застолий.
Мог ли я подумать в тот момент, открывая первую бутылку и выливая ее содержимое в стеклянную кружку, — что этого в моей жизни никогда не повториться…
Потому что, когда я отпил где-то до половины, мне стало плохо… Даже не «плохо», это не то слово, — я не почувствовал себя вдруг хуже. Как бы это передать поточней, — то, что случилось со мной… У нас началось с футбола, Пашка поливал «Реал», за то, что там не коллективная игра, а каждый сам по себе, каждый «супер», но сам по себе, поэтому команды как таковой нет.
Я ждал, когда он закончит, чтобы показать ему, где зимуют раки. Он был частично прав, но в футболе, кроме всякой там командности, есть еще результат…
И когда сделал очередной глоток, вдруг что-то изменилось у нас в подсобке, она словно бы, вместе с ребятами, на мгновенье пропала. Потому что я каким-то образом посмотрел внутрь себя. Ну так, если бы там что-то заболело, — сразу внимание переключается на себя. Обыкновенное дело.
У меня ничего не заболело.
Причина была другая. Она шла от пива… Вернее, от легчайшего хмельного состояния, которое то приносит с собой… Но для этого и пьем, чтобы окружающая действительность чуть-чуть трансформировалась, изменилась в нужную сторону, и приятное, показалось более приятным, желаемое стало чуть ближе, а неприятное — отдалилось на шаг, и перестало трепать нервы.
В тот момент, когда легчайшее пивное покрывало приблизилось к моему сознанию, чтобы приукрасить его серость, — то стало сопротивляться. Это надо же!.. Оно решило отказаться от пива, чтобы остаться таким, как есть. Незамутненным.
Я очутился в себе, — когда почувствовал его приказ, и угрозу, какую-то его окончательную строгость: еще глоток, и будет как вчера. Еще глоток, ты умрешь, — но больше не вернешься обратно…
Я не сделал следующий глоток, потому что испугался: так и произойдет. Ведь они не разделимы: мое сознание и я. Это одно и тоже… Это я приказал себе умереть, если отопью еще хоть один глоток пива.
Худшего времени для прозрений выбрать было невозможно.
Я же так нормально сижу с ребятами, у нас программа, мы треснем по паре бутылок, потом добавим еще по одной, и разойдемся. Ничего страшного, где криминал, где алкогольный порок, — одно удовольствие… Ничего себе — нянечка… Предупрежденице…
Но это же не авитаминоз, — болезнь… Это что-то сломалось в организме, раз я могу дать дуба от одного глотка пива. Уже стоял в полушаге от непоправимого, так близко. Вчера в полушаге, — и сегодня.
Хорошо хоть, вовремя догадался…
Липкий пот прошиб меня, и руки слегка дрожали.
Хорошо было отчаянному летчику Виктору Талалихину, протаранившему своим истребителем вражеский бомбардировщик. То был порыв, ярость, ослепление, — то было прекрасное мгновенье самопожертвования. Мгновенье, — поэтому ему было наплевать на печальные последствия.
А когда мгновенья растягиваются в минуты, те — в часы, те — в дни и ночи, — что делать тогда? Если вокруг никакого подвига, — ради чего или ради кого?.. Что делать тогда?.. Когда нет нигде прекрасной и яростной цели?..
Я вот пошел в районную поликлинику, но так, чтобы на работе никто не узнал, что я болен. Насчет премии, они здорово придумали, я хорошо это почувствовал на себе.
Сидел полтора часа в очереди к нашей участковой, среди ветхих старушек и стариков. Все полтора часа они разговаривали друг с другом о болячках: о протромбине, гемоглобине, ЭКГ, асистолиях, отложении солей, воспалении предстательных желез, сахаре в крови, мутных осадках в моче, о бесплатных рецептах, о сестре Зое Тимофеевне, которая будет поважнее врача, и, если она не захочет, нужный рецепт никогда не получить.
— Что случилось? — спросила меня участковая, такая же древняя старушка, как те, с которыми я сидел в очереди.
— Шел, упал без сознания, прямо на улице, — сказал я. Какая разница, где, место трагедии не играло никакой роли.
Она посмотрела на меня поверх очков, в которых что-то до этого писала, и строго сказала:
— Молодой человек, сколько раз вы теряли сознание?
— Один.
— До этого что-нибудь подобное с вами происходило?
— Нет.
— То есть, если я вас правильно поняла, вы за свою жизнь только раз побывали в обмороке?
— Выходит, да.
— Вот что я вам скажу, молодой человек, — не морочьте мне голову… Потеряете сознание еще раз, или, лучше, — раза два-три, — тогда приходите. Назначим вам анализы мочи и крови, сделаем ЭКГ и дадим направление к специалисту… Если все это вам будет нужно.
Так и сходил…
Странно, но этот поход изрядно уменьшил мои страхи. Должно быть, наша участковая обладала природным даром успокоения.
Я даже посмеялся над собой, — ведь думал, приду к врачу, меня тут же схватят, озаботятся, и начнут лечить, по крайней мере, — пропишут кучу таблеток. Молодец, бабка, отшила симулянта, по полной. Так мне и нужно, дурачку, а то брожу целыми днями в депрессивном неотступном напряжении, только об одном и думаю…
Второй раз не заставил себя долго ждать…
Где-то дней через десять после первого, или недели через две, не помню сейчас точно.
Мы со Светой ходили в кино, на вторую «Матрицу», такую же чушь, как и первую. Но куда-то нужно было ходить… И с кем-то…
Пашка был в курсе моих амурных неудачных дел, — и когда Ирина окончательно наставила мне рога, решил, что подобное нужно лечить подобным. Чтобы товарищ не пребывал слишком долго в тоске.
Света была подружкой его жены, — но вот это-то и оказалась настоящая тоска. Поскольку изначально с наших отношениях и намека не было ни на какую розовую романтику.
Я даже представлял, как моя новая подружка докладывает в телефонную трубку Жене: вчера мы с другом твоего мужа ходили в кино, он на свои купил билеты, вел себя пристойно, глупостей не позволял. После кино проводил меня до дома и, расставаясь, целоваться не лез. Рукам вольностей не давал… Спасибо Паше за хорошего друга. Я считаю, у него самые серьезные намерения. Вообще, он мне начинает нравиться. Поскольку мне эта самая лирика тоже по большому барабану…
Так что до дома я ее проводил, — оттуда нужно было минут десять тащиться до автобуса, и на нем три остановки пилить до метро. Получалось, от ее дома до моего, — больше часа. Не очень большой фонтан.
Угораздило меня в каком-то скверике, по пути к этому самому автобусу. Хорошо, что не при Свете, — я бы тогда сгорел от стыда. Такое, и при постороннем человеке, который к тому же слегка тебя знает.
Какой-то ком вдруг возник в животе, твердый, как кусок стали. Этот стальной ком тут же ударил вверх, в сердце или легкие, куда-то туда, — и на этом белый свет померк.
Только помню, что валился на невысокий деревянный заборчик. Помню, успел с ужасом подумать: «все»…
Тьма не имеет времени, она есть или ее нет, местечка для времени там не остается. Ничего там не тикает, не меняется, не происходит… Ни мыслей там нет, ни движений, — ничего.
Там — тьма…
Но в моей что-то произошло. Из кромешного безвременья стала выплывать красная, почти оранжевая картинка. Мы — в деревне, у деда с бабкой, я совсем еще маленький, стою с мамой у стены дедовского дома, рядом с окном, ближнем к печке. Вместе с нами дед и бабка… Мы стоим рядком, мама держит меня за руку, мы смотрим в одну сторону, как на фотографии. Все мы, и стена дома, и окно, — оранжевые. Никто не двигается, все смотрят в одну сторону. Только чуть-чуть шевелится подол маминого платья.
Но цвет постепенно менялся, он густел, из оранжевого возвращаясь к красному, потом стал темно-красным, все это не резало глаз, даже когда было очень ярким, просто постепенно темнело, темнело, пока окончательно не слилось с кромешной темнотой.
Потом я открыл глаза.
И почувствовал на губах землю. Она пахла сырым песком и цементом. Или битым кирпичом, — у этой земли оказался какой-то строительный запах. Первая мысль, когда я пришел в себя, была об этом, о том, что здесь недавно что-то возводили.
Почему я?.. Почему не кто-то другой, почему именно мне досталась страшная болезнь? Эпилепсия или как еще по-научному называют то, что случается со мной. Я выжил. На этот раз… А в следующий?.. Все, кранты?.. В следующий уже будут кранты?..
Я даже не пытался встать с этого газона, меня трясло. Руки, ноги, голова, зубы, кожа, глаза, — все тряслось. Так испугался.
Потом все же поднялся, стряхнул с себя строительный мусор и посмотрел на часы. Выходило, валялся я минут пять, не меньше… Но трясло. Я все делал автоматически, — отряхивался, смотрел на часы, шел, ничего не замечая, к остановке. Садился в автобус, потом — в метро, опять шел, — к дому, открывал дверь… Все это время меня не переставало трясти.
Почему я? Почему?.. За что Бог, если он есть, так наказывает меня? Что я сделал плохого, кому навредил?.. Да я овечка, по сравнению с теми, кто делает плохое, — голубь мира. От меня вреда никакого, живу себе и живу, даже не ругаюсь ни с кем, не люблю ругаться. Не дерусь, последний раз дрался в школе, в восьмом классе. Я так мал, так безобиден, — почему тогда меня?
Некстати вспомнил анекдот, про этого самого Бога. И мужика, который поехал на базар, а по пути в его телеге сломалось колесо. Пока он его чинил, телега перевернулась и горшки, которые он вез продавать, разбились. Но колесо на место поставил. И на базар поехал, чтобы продать то, что осталось. Там у него украли лошадь. Пока он ее искал, украли телегу с остатками горшков… Тогда он пошел домой пешком. Поднимается на пригорок перед домом, видит: дом его горит. Он быстрей, быстрей — к колодцу, за водой. А колодец — пересох… Тогда он возводит глаза к небу и вопрошает: Бог, за что ты наслал на меня такие испытания, что я тебе сделал плохого?.. Тут раздвигается ближайшая тучка и оттуда появляется лицо Всевышнего: «Да не люблю я тебя. Вот и все»…
Значит, ты, Бог, — не любишь меня?.. И миллионы других, невинных овечек, которые тебе ничего не сделали плохого, но попали под машины, разбились в самолетах, заболели раком, утонули, — сгинули ни за что, ни про что.
Или никакого Бога нет, — и в помине. Есть заведенный порядок вещей, всякие там природные закономерности, теория вероятностей, и — где слабо, там и рвется. На кого-то все это должно свалиться… Но все равно, — почему я, почему именно я, — не кто-нибудь другой?..
Испуг не проходил, — я не знал, что делать, кому звонить, вызывать ли «скорую», что я им скажу, когда они спросят, где у меня болит? Нигде!.. Нигде ничего не болит!.. Завтра к врачу, не к одуванчику в поликлинику, к какому-нибудь хорошему, за деньги.
Есть таблетки, все аптеки завалены лекарствами, просто нужно знать, какие пить и сколько.
А если до завтра не дотяну?..
Если не дотяну до завтра, умру каким-то образом во сне, не приходя в сознание?.. Меня затрясло еще больше.
И не было человека на свете, которому я той ночью захотел бы позвонить. Я бы позвонил маме, если бы она была жива и жила отдельно от меня.
Больше никому.
Врачи, — интересные ребята. Эта такая категория людей, которых интересуют твои бабки. Пожалуй, больше ничего. Дорогу к ним они избрали самую благородную, — заботу о твоем здоровье.
Пока деньги у меня были, они обо мне пеклись. Сдавал анализы, прошел рентген и флюорографию, обследовался на куче всяких томографов, — и все время беседовал с вежливыми людьми в белых халатах.
Как заботливо, как милосердно смотрели на меня их глаза. Они, казалось, готовы были не спать и не есть, лишь бы только хоть как-нибудь помочь мне.
От летнего приключения у меня оставалось больше тысячи долларов. За месяц их не стало… Вот, пожалуй, главный результат их заботы.
Когда же я, было, попытался поговорить с очередным из них в кредит, — до зарплаты оставалось четыре дня, тогда бы я расплатился, — милосердие в его взоре сменилось на такую откровенную скуку, что мне, несмотря даже на мое тогдашнее состояние, объяснять больше ничего не потребовалось.
Так что, продолжать заботится о своем здоровье должным образом я был уже не в состоянии. Финансовом… Но все-таки потратил дармовые деньги не напрасно, — я много узнал о себе нового.
Прежде всего, выяснилось, — я совершенно здоров. Как сказал один профессор, к которому я попал на прием, — или доцент, уже не помню: на вас, молодой человек, нужно пахать и пахать, чем больше, тем лучше будет для вашего здоровья.
Пожалуй, это был единственный медик, который сказал мне правду. Я тогда не поверил ему. Потому что, другие, в ответ на мои жалобы, говорили: «да, вы наш больной»… Я внимал им, облаченным в белые халаты, со слепым доверием…
Я узнал свою группу крови: Вторая — А, резус — положительный… Узнал все про свою мочу, чего там и сколько. Узнал, какая кислота в моем желудке, и видел на экране томографа, как бьется мое сердце. Выяснилось, камней в почках у меня нет, кислотность — нормальная, сахар — в идеале, пульс — в норме, давление — всем бы такого, железы внутренней секреции функционируют без патологии, биотоки головного мозга в пределах допустимого, зрение без дефектов, слух хороший, — и все остальное, что понапихано в человеке, тоже без явных признаков вырождения.
Был третий раз…
На этот раз дома, на кухне, — когда я готовил «зеленый» салат. Из молодой капусты, укропа и чеснока.
Я все это тонко резал, потом полагалось полить изделие маслом, посолить, перемешать как следует, — и объедение готово к употреблению. Я называл это: «салат первомайский», поскольку витаминов в нем было завались и больше…
На этот раз я почувствовал приближение. За несколько секунд до того, как все случилось, мне стало словно бы не по себе.
Только что колдовал над салатом, вдруг что-то случилось в мире, или во мне самом, — что-то произошло, что-то стало не так.
Я отвлекся от блюда, желая понять, что это такое переменилось, — но времени на мыслительный процесс уже не оставалось. Я сполз со стула, — словно со стороны видя, как сползаю с него на пол…
Опять — тьма… Тьма лишает эмоций, во тьме невозможно бояться, и безразлично, какое впечатление ты можешь на кого-то произвести… Там и нет никого… Или это не так?..
Во тьме тебя нет, — но там есть какая-то протяженность. Не время, другая какая-то протяженность, выше времени, более правильная, — поскольку время, всего лишь декорация, всего лишь подражание той, истинной протяженности, которая бывает во тьме. Время, — всего лишь жалкая пародия на нее.
Когда прикасаешься к этой протяженности, меняешься… Тебя нет, но ты меняешься… Поскольку протяженность эта — никогда не лжет. Во тьме нет понимания или непонимания, только прикосновение и изменение, — будто бы настала пора меняться, — и то, что было интересным, перестало существовать, а нового ничего не смену не пришло. Так что: ничего не осталось…
Когда я оклемался, оказалось, что валяюсь под кухонным столом с ножом в руке, к которому прилипла полуразрезанная веточка укропа.
Ну, конечно, — тут же начало трясти. Но как-то лениво, скорее больше по привычке бояться, чем от настоящего страха, который приходил раньше.
Выживать, — постепенно превращалось в мою хорошую традицию. Жаль только, неизвестно, когда она закончится, через пять минут или через сутки.
Но сегодня, я опять не скончался.
Если человека регулярно ставить к стенке, но каждый раз палить мимо, что с ним, в результате, будет?
Наверное, таких экспериментов еще не проводили, даже в самых бесчеловечных концлагерях… Я — оказался первым подопытным.
Неизвестная зараза в моем организме, которую не смог определить ни один томограф, взялась перекрывать во мне какую-то главную артерию. Сожмет кулачек, я отрубаюсь, — подержит немного, чтобы еще теплилась какая-то жизнь в теле, и ослабит хватку в самый последний момент, когда душа уже готова отделиться от тела.
Чем не расстрел?..
Никто не может мне помочь. Ни медицина, ни друзья, ни я сам.
Сегодня ослабила, завтра — не ослабит…
Я не сделал в жизни главного, ради чего появился на свет… После всяких трясучек и страхов, после беготни по врачам и панических мыслей о собственной кончине, после какого-то ступора, в который я то и дело входил, — в результате осталось только это.
Чего-то не совершилось в моей жизни такого, ради чего я появился на свет… Страшно, обидно, до слез жалко себя было из-за этого, — из-за того, что я не выполнил в жизни какой-то задачи.
Жениться?.. Нарожать детей?.. Починить тысячный холодильник?.. Что, что, что я должен был сделать, и не сделал еще, — из-за чего мне так не хочется уходить из жизни?.. Откуда я знаю, что.
Я не знал этого, не знал кучи других — совершенно необязательных вещей. Но одно знал точно: эта самая жизнь пустая и никчемная вещица, если она так глупо и по-дурацки может закончится.
И заканчивается, — глупо и по-дурацки… У всех.
Ведь меня через год никто не вспомнит, — как никто, кроме меня, не вспоминает мою маму. Ну, может, остались какие подружки, помнят, просто не звонят мне. Но уж бабку с дедом не вспоминает никто, — это точно.
Точно так же, не будут вспоминать меня… Хотя, можно подумать, мне тогда будет очень уж нужна чья-то память.
Жил — и нет, жил — и нет. Зачем она вообще нужна, такая распроклятая жизнь… Вот зеки, годами сидят в туберкулезных камерах, где битком набито народу, — но не один не просится умирать от такой жизни. Или больные, которые знают, что не могут выздороветь, будет только хуже и хуже, впереди будет много боли и страданий, а потом, через несколько лет нескончаемых боли и страданий, они умрут. Никак иначе… Ни один из них не просится умереть сейчас.
Почему? Что в жизни, — такой простой, животной, полной грызни, желания денег, инстинкта деторождения, других инстинктов, из которых эта дерьмовая жизнь вся и состоит, что в ней такого, — что никогда не хочется уходить из нее?..
Почему я не хочу умирать, лежу под кухонным столом с ножом в руках, и не перережу себе горло, чтобы прекратить эту бессмыслицу разом, а покочевряжусь еще немного, вылезу из-под стола и примусь завершать свой «первомайский» салат? Что?..
Почему, как подумаешь об этом, становится страшно. Страшно, — и все… Ничего, кроме страха, в той стороне нет. Где мысли о конце жизни.
А ведь уходить из нее так легко и небольно…
Потом был четвертый раз, — потом я перестал считать.
Но каждый раз я возвращался, — можно было бы при таком постоянстве привыкнуть к этому процессу. Как привыкаешь к чему угодно другому…
Но этот устроен каким-то другим способом. Привыкнуть к нему нельзя.
Можно, лишь, — от него устать.
В конце сентября, когда возвращался под вечер с последней заявки, вообще провалялся несколько часов. Это случилось недалеко от Сокольников, там есть такая забавная улица, называется «Матросская тишина». На этой улице, — тюрьма. Должно быть, первыми посетителями ее были мореманы, там они много спали, раз это место так поэтично называется. Но есть там и жилые дома. Я поменял терморегулятор в «Бирюсе», позвонил Захару, отметился, что на сегодня все, и двинул пешком до метро.
И недалеко от прохожих, на задворках какого-то переулка, у забора, отрубился… За минуту или две до этого, я, последнее время, начинаю ощущать некоторое беспокойство, сродни предчувствию. Ну и, инстинктивно ищу местечко поукромнее и помягче, — в этот раз успел сойти с асфальта и сделать несколько шагов в сторону детской площадки.
Потерял сознание, когда было светло, начал приходить в себя, — в темноте.
— Эй, — кто-то толкал меня в плечо, — эй, мужик, ты живой?..
Первые секунды после этого я ничего не соображаю, не могу прийти в себя от счастья, что опять оказался в победителях. Так что под этот вопрос, я собирал себя из частей в единое целое. Радуясь процессу созидания.
— Эй, может тебе «скорую» вызвать?
Это я уже слышал когда-то, про скорую.
Открыл глаза и медленно сел. Мир восстанавливался из обломков, превращаясь в привычный, цельный и до противного знакомый.
— Ты не алкаш?.. — спросил мальчик. — Вроде от тебя не пахнет… Или ты обкуренный?..
— Я не алкаш и не наркоман, я — припадочный…
— Ты больной? — спросил мальчик.
— Я здоровый, как бык, — на мне бы пахать и пахать… Но я — припадочный. Иду, иду и потеряю сознание… Вот так вот.
— Пена изо рта не идет? — с интересом спросил подросток.
— Вроде нет, — чуть подумав, ответил я. — А ты кто?
— Я собираю бутылки.
— Так ты, — частный предприниматель?
— Я — бизнесмен. У меня на бутылки талант.
Чего-то на мне не хватало, что-то не так было в моем имидже… Кроссовок.
Я сунул руку в карман, — кошелька не было… И сумка с инструментом пропала.
Паспорт валялся метрах в пяти, за бетонной тумбой, там же лежали ключи от квартиры.
— Меня обчистили, — равнодушно сказал я, — пока был в отключке… Принеси, пожалуйста, документы, они вот там, — показал я, — и ключи. А то я домой не попаду.
— Это не я, — сказал мальчик.
— Конечно, не ты… Ты собираешь бутылки.
— Я — серьезно.
— И я — серьезно.
Мальчик поставил передо мной авоську, битком набитую тарой, и пошел за тумбу.
— Как ты разглядел? — искренне удивился он, возвращаясь с паспортом и ключами. — Там темно, да отсюда и не видно.
— Тоже талант, — сказал я.
Сказал и подумал: ведь на самом деле, как?.. Просто взял, и понял. Или догадался… Что здесь особенного… Куда же этим дебилам выкинуть мои документы. Больше некуда.
— Слушай, — сказал я, — бизнесмен, у меня еще одна просьба. Видишь, сперли кроссовки. Как я поеду домой босяком?.. Не найдешь взаймы, до завтра, где-нибудь пары обуви?
Мальчик задумался. Он знал, где взять обувь, и хотел мне помочь, — но что-то, о чем он сейчас думал, мешало ему.
— Хорошо, — сказал он, — я живу недалеко. У меня дома есть ботинки. Пошли.
— Родители ругаться не будут, что привел припадочного с улицы?
— Не будут.
Идти по тротуару в носках — забавно. Потому что теряешь осторожность. Идешь себе, вдруг камушек. И начинаешь прыгать на одной ноге, произнося про себя всякие заветные слова.
Подросток во всю заливался, ему было смешно.
— Тебе сколько лет? — спросил я.
— Тринадцать, в январе будет четырнадцать.
— Сколько стоят сейчас бутылки?
— Восемьдесят копеек штука… Это если не знать мест. Если знать места, — то рубль.
— Много за вечер собираешь?
— Рублей на пятьдесят-шестьдесят, — если знать места.
— Да ты больше меня зарабатываешь, — удивился я.
— У меня бизнес-план, — сказал он, — и принцип: деньги не цель, а средство.
— Да ты не дурак, — еще раз удивился я.
— Да, я такой… — согласился он.
Жил он в кирпичном пятиэтажном доме, так что мы поднимались на третий пешком.
Его дверь была стальным произведением искусства. Когда он ковырялся в ней длинным, похожим на сейфовый, ключом, пришла моя очередь улыбнуться, — так они не сочетались: непробиваемая монументальность входа, и щуплая фигурка мальчика, одетого в поношенное, и с огромной, полной пустых пивных бутылок авоськой.
— Что ржешь? — спросил он.
— Да мы с тобой так похожи… Только ты — выше классом.
— Ты точно ботинки вернешь?.. Не обманываешь?
И тут меня ослепил блеск и красота.
Квартирка у ребенка была под стать железной двери, — что надо… С порога глаза слепил настоящий евроремонт: стены ненавязчивого желтоватого оттенка, свет, стелящийся по потолку и падающий дождем вниз, и идеальность дорогого пола… Должно быть, когда-то это была коммуналка, но потом над ней немало потрудились и сделали хоромы.
— А где твои? — спросил я, не решаясь ступить с порога на сверкающий благородными отсветами паркет.
— Это моя квартира, — сказал мальчик. — Я здесь живу один.
Мне бы удивиться или не поверить, или то и другое одновременно, — но в этот момент я вспомнил, что у меня стырили инструмент. Такой удар по бюджету, что трудно себе представить. Я и сам представлял только приблизительно, — выходило, месяца два работать, чтобы все это компенсировать.
— На бутылочном бизнесе квартирку отгрохал? — спросил я.
— Нет… У тебя какой размер?
— Сорок второй.
Он отодвинул дверцу шкафа, вмонтированного в стену, и мне открылись ряды полок, уставленных самой разнообразной обувью, моего размера.
— Слушай, — сказал я, — конечно, не мое дело, ты извини. Но я ничего не понимаю. Ты серьезно говоришь, что живешь один?
— У меня родители были крутые, — сказал он. — Вернее, отец… Он лет десять назад был спортсменом, занимался классическим пятиборьем. Федор Трофимов, — может, слышал?.. Чемпион России, и в сборной постоянно… Потом, когда началась перестройка, они всей своей классической сборной занялись делами, я сам толком не знаю: что-то из кого-то выбивали. Потом, в прошлом году, на них наехали. Им с мамой в машину подложили бомбу. Утром, когда они на работу собрались… У нас во дворе… Жахнуло так, что во всем квартале стекла повылетали… Я думал, и меня замочат, как наследника, — но, наверное, они детей не трогают.
— Ждут, когда подрастешь, — некстати сказал я.
— У меня много лишних метров, такие счета каждый месяц за них приходят, еле-еле бутылок хватает.
Он отыскал среди обувного изобилия кроссовки и протянул мне.
— С отдачей, смотри, не забудь.
— Спаситель, — сказал я, — как бы я без тебя до дома добирался.
— Ты мне понравился, — сказал ребенок, — мне редко кто нравится. Но если кто понравится, я для него все сделаю.
— Ты, наверное, в папашу, — сказал я.
— Я его не любил, — сказал мальчик. — У него было много денег, но кроме этих денег, он больше ничего не видел.
— А что можно видеть, кроме денег? — осторожно спросил я. Так осторожно, словно боялся что-то спугнуть.
Мальчик задумался, он думал очень непосредственно, так что весь мыслительный процесс отражался на его лице.
— Не знаю, — наконец, сказал он. — Он бы тебе никогда не помог, если бы тебя встретил.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Трофимов, Иван Федорович… Мне не нравится, когда меня зовут Ваня, можно просто, — Иван.
— Школу-то не бросил?
— Ты — как все… Бросил школу или нет… Не бросил. Я же тебе говорю, у меня бизнес-план. Чтобы не сожрали в жизни, нужно очень много знать. Вот ты уже давно взрослый, скажи, — почему тебя не сожрали?
Теперь уже задумался я. Интересный вопросец, — сразу на него толком не ответишь.
— Может, и сожрали, — пожал я плечами. — Откуда я знаю… Что, родственнички на квартиру губы раскатывают? Обложили со всех сторон?
— Деньги предлагают, потом — разменяться, ближе к центру. На двухкомнатную. Мебель еще хотят…
— На кой тебе это все сдалось, ходить целыми днями, бутылки собирать. Разменяйся, пусть подавятся.
— Нет… — сказал мальчик. — До последнего не буду. Это моя родина.
От летних денег у меня остались хорошие ботинки «гринвуд» и зонтик. И ощущение, что это произошло тогда не со мной. Приснился некстати странный сон, — потому что в реальности так не бывает.
Но зонтик спасал от дождя, ботинки — от слякоти снизу.
Как-нибудь завалюсь в последний раз, — ботинки станет носить кто-то другой, прикрывая голову моим зонтом.
Но все-таки, даже из самого паршивого можно извлечь нечто хорошее. Если как следует в нем покопаться.
В моем случае, «нечто хорошее», — на службе никто не догадывался о моем недуге, и премию мне платили исправно, — все равно шло со знаком «минус»… Поскольку работа стала мне противна. Вернее, ее однообразие. Каждый день одно и тоже: мотор — терморегулятор, мотор — терморегулятор, мотор — терморегулятор…
Если опять в качестве примера взять анекдот, то я бы вспомнил историю о работнице почты, которую корреспондент спрашивает, не скучно ли ей каждый день много лет подряд штемпелевать письма. На что она ему ответила: да что вы, конечно, нет, — ведь каждый день новое число.
И еще одно, совсем уж маразматическое: едем как-то с Пашкой в метро, а вагон обходит маленький цыганский мальчик, с протянутой рукой и табличкой на груди: сгорело все, помогите, кто сколько может… Что-то такое на ней было нацарапано. Это у них называется: косить под нищего.
Я, сам не зная почему, вдруг, склонившись к Пашке, шепчу ему на ухо: сейчас этот мальчик подойдет к тебе, станет на колени и начнет целовать тебе руки.
Пашка на меня взглянул, как на идиота.
Мальчик подошел к Пашке, и от отчаянья, наверное, что прошел весь вагон, а ему ничего не обломилось, значит, будут бить дома, за то, что плохо работает, — встал перед Пашкой на колени, и проделал всю процедуру, про которую я Пашку предупреждал.
— Мишка, — сказал ошарашенный Пашка, когда мы вышли из вагона. — Ты — сенс… Это такие бабки, если с умом подойти к делу…
Если человека все время расстреливать, у него от этого начинается сдвиг по фазе. В голове…
Я бы мог прочитать Пашке бесплатную лекцию о всяких расстрелах, их видах, и что при этом испытываешь, — но Пашка, несмотря на свою семейную мудрость, не умел держать язык за зубами. Если на работе узнают, что я эпилептик, — не только премии мне не увидеть, как своих ушей, но, возможно, и самой работы.
Да я сам во всю замечал, что что-то со мной происходит не то. Все-таки расстрелы, — хорошая, замечательная школа. Чтобы задумываться о предметах, которые, при других условиях никогда не придут в голову… Но очень жестокая.
Никому бы не пожелал.
Смерть, — не самое страшное, что может случиться с человеком. Так мне кажется.
Поскольку смерть, во многом механический акт. Был такой профессор, Мечников, который изобрел мечниковскую простоквашу, — он считал, что секрет долголетия заключается в правильной работе прямой кишки… Когда он умирал, ассистент записывал его впечатления от процесса: холодеет левая нога, холодеет правая нога, холодеют пальцы правой руки… И так далее.
Профессор был занят делом, вносил вклад в науку, ему было не до остальных мелочей. Счастливый человек…
Когда умираешь, трагедия получается только тогда, если ты не успел чего-то сделать на этом свете, что обязательно должен был сделать. Настолько обязательно, что из-за этого, в основном, здесь и появился.
Но узнать, сделал ты это или нет, можно только в тот момент. Вот в чем нюанс…
Я — не сделал.
Вот это оказалось самым мучительным… Настолько мучительным, что я иногда просыпался ночью, выходил на балкон покурить, и мне хотелось, как собаке, выть, глядя на звезды. От вселенской беспросветной мути, — которая накатывала на меня, и не отпускала.
Эти приступы беспричинной мути, ощущения всеобщей бесцельности, — были страшней… Не сделал. И не знал, — что. Только чувствовал, что ничего не сделал. Я бы что-нибудь сотворил, прямо сейчас. Раз такое дело… Но совершенно не знал, что. Посадить дерево, построить дом, еще там что-то, что должен сделать каждый… Я могу посадить, что здесь трудного. Только, вот, нужно ли это мне?..
Спасали дни, днями было повеселей. Днями происходили всякие забавности и глупости, днями царила суета, она отвлекала.
Захар тут однажды сказал:
— Ты, Гордеев, случайно не заболел?
Меня аж в пот бросило: каким образом?..
— Нет, вроде бы, — ответил я осторожно, — все работает нормально. Анализы хорошие.
— Ребята сказали, ты стал трезвенником. Компаний больше не поддерживаешь. Кто не пьет, тот болен… Что, печень?
— Да я поспорил с одним мужиком на ящик водки, что год пить не буду.
Захар взглянул на меня, как на придурка, с высоты своих пятидесяти лет, — но я догадался, тревога его улеглась, за премию можно не опасаться.
Я вообще стал приглядываться к реакциям других людей. Кто как к кому относится, зачем говорит или делает то-то и то-то… Словно поступил на курсы начинающих психологов… Типа, появился какой-то интерес.
Но все в результате оказывалось так просто, без всяких фрейдовских наворотов. Одни рефлексы и инстинкты… Или какие-то незамысловатые хитрости. Взрослых людей.
Может, нужно бросить холодильники и удариться по этой части? Ведь где-то психологи нужны? Начинающие таланты?.. Но — скучно.
Так что, — осень, за окном моросит дождь, а в моей жизни ничего не меняется.
Кроссовки я Ивану вернул, приехал к нему на следующий день с тортом и двухлитровой бутылкой «Кока-колы». Заодно провел профилактику его холодильнику.
У него в квартире, — ни пылинки, идеальная чистота, все блестит и сверкает, как в сказочном теремке. И тихо… Поболтали о его бизнес-плане, суть которого заключалась в том, что ему нужно продержаться, пока не получит паспорт, — потом станет полегче, хоть прекратятся разные наезды насчет опекунства. Вот парень, я даже позавидовал, — так он крепко и упрямо держится, охраняя целостность своих границ.
При мне звонил несколько раз телефон, — о нем пеклись заботливые родственнички, — но он к нему не подошел.
— Пусть трещит, все равно, кроме гадостей, ничего хорошего не скажут… Дверь у меня крепкая. Чтобы такую сломать, милиция нужна, понятые, постановление суда. Фиг им, — не постановление. Пока этот суд соберется, года три пройдет, а то и четыре, — ко мне тогда и на дохлой козе не подъедешь. Они знают это, не хуже моего…
Мне его квартира тоже понравилась, он провел меня по ней, как по музею. Денег в нее в свое время было вбухано — немеренно.
Я знал отчего-то, что еще приду сюда, и не один раз. Словно бы в ней витал мой бестолковый дух, и пахло едва уловимо моим ЛМом.
Но — осень…