Кэтрин лежала и смотрела в потолок. Обычно она презирала подобные занятия, но сейчас ей стало плевать на все. Она бы и в потолок плюнула, да боялась, что не долетит плевок до сероватого, давно не беленного потолка, а упадет прямо на нее, повинуясь не ее воле, а извечному закону тяготения.
Так почему-то происходило всегда. Хотя не «почему-то»… Кто такая она, Кэтрин Данс, в масштабах мироздания? Песчинка, пылинка, молекула, атом. И с чего бы событиям в мире равняться на ее волю? Абсолютно не с чего. Ветер не дует туда, куда желает песчинка, ветер подхватывает ее и несет, потешаясь, мешает с другими песчинками, перетирает, откалывая крохотные кусочки, превращает в пыль, день ото дня, час от часу. Или, напротив, — слеживается песчинка с другими песчинками, сдавливается, скрепляется, превращается в камень, крошистый, но все-таки камень.
«Когда-нибудь я умру, — подумала Кэтрин. — Может быть, даже очень скоро. Хотя какая в общем-то разница? Пять дней или пятьдесят пять лет… Век песчинки короток. Стану ли я пылью или камнем? Наверное, пылью. Камнем — не судьба, можно было бы, если бы всю жизнь на одном месте жила, держала связь с большой семьей, а так…»
Больше всего на свете Кэтрин хотела иметь большую семью.
Но — не всем нашим желаниям суждено сбыться. Не слушает ветер желаний песчинки и все тут…
Кэтрин поморщилась, ощутив легкий приступ тошноты, и перевернулась на живот. Это не очень умно, переворачиваться на живот, когда тебя тошнит, но ей хотелось сделать себе хуже. Больнее, страшнее, хуже. Чтобы стало невыносимо…
С тех пор как они с Томом приехали в Огден, она ни разу не плакала. А зря. Надо было, надо было выплакаться, вскрыть нарыв, который болел и пульсировал где-то рядом с сердцем, очень-очень близко. Но у нее не получалось. В ее глазах как будто наступила засуха. Сезон дождей прошел.
Под веками чуть-чуть скребло, как от песка, а слез не было. Она пробовала даже поднести к глазам разрезанную луковицу, но это нисколько ей не помогло. Все закончилось тем, что она, кусая губы и проклиная свой упрямый организм, мыла глаза холодной водой из-под крана.
Она уже все выплакала с Дэвидом. Ничего не осталось.
Иногда ей начинало казаться, что она выплакала и свою душу, и внутри теперь — одна пустота. И это были сладкие мгновения. Она тогда улыбалась и мечтала о том, как Дэвиду в следующий раз захочется ее помучить, а она ничегошеньки не почувствует. То-то будет весело!
Но следующий раз наставал, и все ее мечты рассыпались в прах. Она чувствовала, и еще как чувствовала, причем не только физическую боль, но и то, как мучительно сжимается что-то внутри, сжимается в маленький жалкий комок и переворачивается, как переворачивается ребенок во чреве матери. В ней ворочалась исстрадавшаяся душа.
Кэтрин и теперь приходилось трудно, но спасения в виде слез у нее не было. Приходилось стискивать зубы и быть сильной. И только иногда, в минуты никому не видимой слабости, как сейчас, например, она позволяла себе закрыться в спальне или хотя бы в ванной и тихонечко повыть, искажая сухие щеки и рот в оскале раненого животного.
Какая сложная штука жизнь. Какая простая штука жизнь. Все имеет свою причину и свое следствие, вещи, события и поступки спаяны в одну цепь, вьющуюся из прошлого и постоянно пополняемую новыми звеньями, которые образуют настоящее и будущее.
Цепь ее судьбы была основательно потравлена черными пятнами. Интересно, а могло бы все сложиться иначе? Наверное, могло бы, если бы она в нужные моменты выбирала другие шаги. Или нет?
В детстве Кэтрин мечтала о братике и двух сестричках. Как весело было бы играть с родными, такими же золотоволосыми и зеленоглазыми, как она, девчушками, играть днями напролет, засыпать в одной комнате, рассказывать друг другу смешные, таинственные и откровенно страшные истории. Как задорно они подтрунивали бы над старшим братом, с визгом бросались бы врассыпную, когда ему вздумалось бы учинить шутливую расправу, а потом все равно шли к нему со своими девчачьими трудностями и обидами, чтобы помог, объяснил, заступился.
Родители других детей не хотели. На второго, а тем более — третьего или четвертого, не хватило бы сил и времени, да и, признаться, денег тоже.
Кэтрин росла одна, страстно тянулась к другим детям, бурно дружила с ними, не менее бурно ссорилась, детская ее жизнь расцвечена была яркими вспышками ликования и счастья — и горьких обид и даже драк.
И все же это не удовлетворяло ее острой тоски по родным братьям и сестрам.
По вечерам, перед тем как лечь спать, она читала книги вслух. Мама с папой были весьма довольны: они с большим облегчением переложили эту обязанность на саму Кэтти. Кэтти не требовала, чтобы с ней кто-то сидел перед сном. Она воображала, что читает для своих маленьких сестричек и те слушают ее затаив дыхание.
В мире ее фантазий у нее был шумный, веселый дом, полный детского смеха, звука легких бегущих шагов и звонких голосов.
Ее родители к детской беготне и неудержимому хохоту, а также голосистому плачу и играм относились иначе. Они называли это «трудностями» и делали из «трудностей» главный аргумент в пользу того, что трое человек — уже полноценная семья и большего не надо.
Однако дом все же сделался шумным. Там стали много шуметь, но не дети… Так шумят в доме, где живут озлобленные, уставшие друг от друга люди, которые никак не могут что-то поделить и не хотят решать вопрос миром. Когда причинить боль другому человеку становится важнее собственного покоя, дело плохо.
Когда ей было десять, отец с матерью развелись. Бывают расставания тихие, можно сказать, полюбовные, когда люди понимают, что вместе им много хуже, чем было бы поодиночке, и дальше мучиться не стоит. Они тогда расходятся с миром и остаются едва ли не друзьями, и жизнь их дальнейшая течет спокойно, лишь чуть-чуть приправленная горчинкой-печалью. Но бывает иначе: мелкие ссоры превращаются в скандалы, скандалы становятся крепче и злее, как мороз на Аляске, раз от разу выплескивается в них все больше злости, и, как ни тяжело это, все больше злости остается внутри. Скандал, подобно снежному кому, катится под откос неудержимо, пухнет, набирает скорость, набирает силу и падает вниз холодной, колючей массой острого, мокрого, неприятного снега. Будто лавина сошла.
Такая лавина и погребла под собой родителей Кэтрин. Когда-то она старалась забыть тот ужасный период бурливой ругани, что предшествовал разводу, и как превратилась в истеричку ее некогда веселая и энергичная мать. Воспоминания поблекли, но осталась тяжесть на сердце и беспрестанная, беспричинная тревога, терзавшая ее каждую минуту жизни. Кэтрин поняла, что забывать нельзя, лучше помнить, отчего больно, чтобы не считать себя сумасшедшей и не строить у себя в голове болезненный мир, где все вещи и события разрозненны и ничто не имеет причины и следствия.
Когда ей исполнилось тринадцать, мать погибла в автокатастрофе. От отца уже почти два года она не получала ни писем, ни подарков, ни даже открыток к Рождеству и дню рождения. Где он и что он там делает, ей было неизвестно, и она со всей яростью озлобленного и обиженного подростка уверяла себя, что ей это неинтересно, но часто просыпалась в горячих слезах на холодной сырой подушке: ей снились сны о том счастливом времени, когда они с папой и мамой жили вместе, ездили за покупками по выходным и слова «развод» она не знала.
Кэтрин забрала к себе бабушка, добрая в общем-то, очень религиозная и при этом страшно ворчливая женщина. Кэтрин, как и положено подростку, бунтовала против запретов, которые стали теснить ее, как те свинцовые пластины, которые в средневековой Испании накладывали на ночь девочкам на грудь, чтобы вырастали похожие на мальчишек фигурой — по моде. Как и любой подросток в свои самые злые, нервные годы, она чувствовала, что бабушке не хватит сил, чтобы сломить ее враз прорезавшуюся волю, и при других обстоятельствах, может быть, стала бы совсем несносным существом. Но Кэтрин чувствовала также — то ли сердцем, то ли совестью, кто знает, что есть в нас такое чуткое и мудрое? — что бабушка единственный родной ее человек, человек, в котором теперь заключается вся ее мечта о семье. Маленькая семья, посмотреть грустно, а все же — много лучше, чем ничего.
И Кэтрин бунтовала… вполголоса.
И это «вполголоса» крепко привязалось к ней, вошло в ее жизнь, в манеру держаться, говорить и действовать. Прошло время, из разумной, говорливой и быстрой в мысли и движениях девочки, из беспокойного, зло сверкающего глазами подростка с недевичьими желваками на скулах Кэтрин выросла в неразговорчивую, замкнутую девушку, строгую и серьезную, которая всю энергию, что прежде свободно лилась из нее, направляла на учебу.
Училась она, можно сказать, с остервенением, просиживала над книгами дни и ночи, спала с учебником химии, вместо Библии читала «Естественную историю» и решала задачки по генетике, лежа в горячей ванне. Ребята, с которыми она училась, считали ее малость сумасшедшей, девчонки втихомолку посмеивались, но если кто-то шел на открытую провокацию, то в ответ получал только рассеянный, ничего, кроме легкого презрения, не выражающий взгляд. Кэтрин была по-настоящему красивой: высокая, с тонкой, костью, лебединой шеей и умопомрачительно длинными ногами; классически правильное лицо украшали огромные зеленые глаза в густой опуши ресниц, под тонкими изломами бровей. Но красоту она никогда не считала своим главным достоинством, точнее, наверное, не обращала на нее внимания. Умопомрачительные ноги всегда скрыты были под длинными, до пола, юбками, которые любовно выбирала для Кэтрин бабушка, или в бесформенных джинсах, которые выбирала она сама. Глаза и губы не знали косметики, а золотистые волосы она долгое время стягивала в невзрачный хвост, а потом и вовсе коротко остригла. Ее не приглашали на свидания, она носила титул самой непопулярной девчонки в параллели, но, если Кэтрин это и заботило, она своей печали ничем не выдавала. Еще бы, ей же лучше: меньше развлечений — больше времени на книги.
На уроках литературы она была странной, молчаливой… звездой. Художественные произведения она любила не меньше научных опусов, читала страстно, запоями. Говорить не любила, отвечала, если ее о чем-то спрашивали, тихо и немногословно, но вот сочинения, сочинения… Их обычно читали вслух, но не она сама, а мистер Картленд, преподаватель, или Эмили Лангвайр, которая небезосновательно метила в актрисы: талант у нее был, и немалый, для Денвера, по крайней мере.
Кэтрин окончила школу, имея в аттестате высший балл по всем предметам, кроме физкультуры, и получила стипендию от муниципалитета для продолжения образования, она без всяких сомнений отослала документы в университет Денвера, и ее так же без сомнений туда зачислили. На медицинский факультет.
Кэтрин задумчиво закусила уголок подушки. Интересно, а если бы она, скажем, подалась в Новый Орлеан? Или в Нью-Йорк? Или на Аляску? Могла бы ее жизнь сложиться иначе? Или Дэвид всё равно, по какому-то невероятному стечению обстоятельств, рано или поздно оказался бы в то же время и в том же месте, что и она?
Ей этого никогда не узнать. Все было, как было. И глупо сожалеть о прошлом, тем более когда в нем столько счастливых моментов…
Кэтрин вспомнила своего наставника профессора Роунсона, первую практику в больнице, сладостно-мучительный год после университета, когда она жила при больнице и работала все время, когда не спала, а иногда и вместо сна, то человеколюбивое вдохновение, знакомое врачам и миссионерам, когда трудишься для других, забывая себя, вспомнила триумфальную защиту диссертации и…
И, конечно, первую встречу с Дэвидом.
На тот момент она была очень молодым — всего-то двадцать четыре! — специалистом, подающим большие надежды — еще бы, защищенная диссертация по онкохирургии!
А еще она была очень одинокой двадцатичетырехлетней девушкой, не женщиной, потому что девственность ее до сих пор никто не востребовал.
А природа неумолима и требовательна, и особые требования она предъявляет к женщине, и Кэтрин уже начала задумываться о своей «биологической бесполезности» и оглядываться на чужие коляски.
И подоспел день рождения подруги, Мэдлин, одной из первых, с кем Кэтрин подружилась в университете. И если бы она выпила на один бокал вина больше, то, возможно, все пошло бы иначе. Она тихо продремала бы до конца вечера на диванчике в углу, потом подруги вынесли бы ее из бара, усадили в такси, довезли до дома, уложили спать, и на следующее утро она проснулась бы с больной головой, выпила таблетку аспирина и пошла бы на работу, как всегда… Но нет же.
В тот вечер она выпила вина. Чуть больше, чем обычно, но ненамного, правда. Однако именно это «ненамного», каких-то полбокала кьянти, сыграло с ней шутку, которая затянулась на шесть долгих лет. Они развязали ей язык и зажгли дьявольский огонек в глазах, разрумянили щеки и добавили ленивой грации обычно сдержанным движениям. Кэтрин из строгой, одержимой медициной девицы превратилась в привлекательную сексуальную девушку, которая ищет приятных приключений. И она нашла себе приключение. Конечно, это было наполовину случайно…
Но дальше события развивались, как в захватывающем фильме. Конечно, «захватывающим» этот «фильм» можно было назвать только в масштабах жизни Кэтрин. У других подобные вещи случаются нередко и особой ценности не имеют. Но для Кэтрин этот вечер перевернул все.
Он пришел с друзьями чуть позже них. Он сидел напротив нее и просто смотрел. Смотрел два часа подряд, и Кэтрин поначалу не знала, куда деваться от этого пронзительного, но вроде бы ни к чему не обязывающего взгляда. Потом по-обвыклась, и он даже стал ее согревать. Так согревает раскаленный металл: можно поднести руку и ощутить тепло, но упаси Бог дотронуться…
Кэтрин сразу же выделила его. У нее вошло в привычку рассматривать людей и по лицам, жестам, посадке головы, развороту плеч угадывать черты их характера, воображать, какую жизнь они ведут. У Дэвида было лицо недоброго человека, который способен на исключительные поступки. Орлиный нос, густые брови, холодные серые глаза, упрямый, чуть презрительный рот. Он не смеялся вместе со всеми, лишь чуть-чуть улыбался краешком губ, но Кэтрин видела, что и эта полуулыбка высоко ценится его друзьями, а редкие замечания, которые он делал, они выслушивали неизменно внимательно. Судя по всему, он умел шутить с серьезным лицом, потому что после некоторых таких замечаний за его столиком повисала пауза, а потом все взрывались хохотом. Все, кроме него, — он так же снисходительно улыбался. Кэтрин подумала тогда, что из него вышел бы великолепный отрицательный персонаж для какой-нибудь романтичной легенды, а потом не один раз смеялась над своей глупостью.
В последний год, правда, смеяться перестала.
И вот этот персонаж сидел и изучал ее взглядом. То пронзал насквозь, то подбадривал, то будто бы трогал, причем под одеждой… И Кэтрин сидела смущенная и завороженная его глазами и купалась в ощущениях, новых, необычных для нее, как в теплом море, по поверхности которого бегают электрические разряды. И ей это нравилось, чертовски нравилось, и чем больше было выпито вина, тем яснее становилось, что удовольствие одерживает верх над смущением.
Но потом неизбежно настал момент, когда ей понадобилось выйти попудрить носик, и она прошла мимо него и его друзей, покачивая бедрами, — господи, и откуда только у нее эта походочка?! — и бросила на него необычайно смелый и чуть-чуть игривый взгляд.
Он ждал ее у дверей дамской комнаты.
Она растерялась, столкнувшись с ним нос к носу, но еще больше растерялась, когда он небрежно уперся в стену руками — по обе стороны от ее плеч — и преградил ей путь.
— П-простите? — Кэтрин неуверенно захлопала ресницами.
— Вам не за что просить прощения, — ответил он густым негромким голосом, но рук не убрал.
Кэтрин забыла все слова. Тем более что она и раньше не знала, что говорят в подобных случаях.
— Как вас зовут?
— А зачем…
— Как вас зовут? — повторил он с мягким нажимом.
— Кэтрин, — произнесла она. Как выкуп за свободу…
Свободы она не получила. Молчание.
Хлопает за спиной дверь дамской уборной. Кэтрин вздрагивает. Мужчина — даже не моргает.
— Пустите меня, — тихо выдохнула она.
— Не пущу.
— Как вы…
— Смею, — подтвердил незнакомец. — Я встретил самую красивую женщину на свете и буду последним идиотом, если позволю ей вот так запросто уйти.
Кэтрин залилась краской до ушей. Своими словами он будто окунул ее в теплую, с шелковистой пеной ванну. Приятно… Но все-таки это очень неприлично, когда незнакомый мужчина купает тебя в ванне.
— Кэтрин… — повторил он ее имя, будто пробуя на вкус.
Ей представилось, что в эту воображаемую ванну он сейчас погрузится вместе с ней. А она там, между прочим, без одежды…
— Кхм… А вас как зовут? — поинтересовалась она тоном врача, принимающего пациента.
Это была естественная защитная реакция, выработанная месяцами общения с мужчинами самых разных возрастов и характеров. Участливо, деловито, абсолютно асексуально. Такой тон заставлял подобраться и выкинуть из головы всякие глупости, как, например, пригласить хорошенькую докторшу куда-нибудь поужинать…
— Дэвид, — с улыбкой представился он. Судя по этой улыбке и мурлыкающему тону, ее уловка не сработала и пыл его не остыл ни на десятую градуса.
— Дэвид, позвольте, я…
— Не позволю.
— Ну пожалуйста! — воскликнула Кэтрин почти что в отчаянии.
— Неужели вам и вправду так этого хочется? — цинично осведомился он.
— Хочется.
— Не верю, — сказал он и легонько погладил ее по левой щеке.
Кэтрин будто ударило током. Никто никогда не касался ее так. Так нежно и властно. Как хозяин касается любимого животного. Как сильный мужчина касается женщины, которую считает своей.
Во рту у Кэтрин моментально пересохло, жар ударил в голову… и не только в голову. Она задрожала от стыда и удовольствия, ощутив, как где-то глубоко внизу живота растекается тяжелое, влажное тепло. Она прикрыла глаза, чтобы как-то справиться с собой, — не помогло.
Дэвид не облегчил ей задачу, придвинувшись ближе. Теперь она ощущала его дыхание с легким запахом ментоловых сигарет и алкоголя. Ее предательское тело… В нем будто разом пробудились все дремавшие до сих пор инстинкты. Как одолеть противника, который внутри тебя? Тем более если совершенно не умеешь еще с ним бороться…
Кэтрин едва сдерживалась, чтобы не сделать шаг ему навстречу. Большого не нужно — хватило бы самого маленького, чтобы покрыть разделявшее их расстояние, и тогда можно было бы утолить то сладкое, сосущее томление, которое сочилось по всему телу под кожей.
И будь что будет.
В этот момент он ее поцеловал. Сначала — совсем легко, будто пробуя ее губы на ощупь, будто самим поцелуем спрашивая, как много она ему позволит.
И это только иллюзия, что она могла в этот момент сказать ему «нет». Не могла. И не сказала.
Кэтрин влажно вздохнула и все-таки сделала этот маленький шаг в его объятия.
Ее опыт поцелуев был совсем небогат, но что-то подсказывало ей, что, даже если бы она перецеловала двадцать человек, ни один из этих поцелуев и отдаленно не был бы похож на то, что делал с ней Дэвид. Она таяла. Она исчезала. Она сгорала и воскресала. Она едва не плакала. Сознание затмила теплая, ноющая мгла, мир отступил на второй план, и остался только этот бесподобный мужчина, который ласкал и терзал ее рот губами и языком, сжимал в объятиях так, что трещали ребра, но это была сладкая, сладкая боль. Кэтрин готова была разрушиться, умереть, продать душу дьяволу, если это требовалось, чтобы поцелуй продолжался.
Кто знает, чья вина: алкоголя, поцелуя ли, но в ней наконец-то проснулась женщина, голодная, жадная до ласк и ощущений женщина, бесстыдная и очень податливая. Прежней Кэтрин не стало. Хладнокровный, сдержанный, замкнутый в себе и в науке синий чулок умер навсегда.
Кэтрин опомнилась только в машине. Естественно, в машине Дэвида. Ее опалило стыдом: а как же Мэдлин и девчонки? Как же она так ушла, сбежала не попрощавшись? Но рука Дэвида лежала у нее на колене, и жар, исходивший от нее, мучил сильнее, чем угрызения совести. Сильнее — и в тысячу раз слаще.
— Куда мы едем? — спросила она слабым голосом.
— А куда ты хочешь? — Он сверкнул хитрым глазом и краешком волчьей улыбки.
— Д-домой… — неуверенно предположила Кэтрин.
— Нет, неверный ответ. — Он повернулся к ней и подмигнул.
Кэтрин вжалась в кресло. Ей вспомнились сразу все истории про маньяков-убийц, которые она когда-либо читала, слышала или видела в кино.
— Не бойся, я не причиню тебе зла, — спокойно сказал Дэвид и потрепал ее по коленке. Будто прочитал ее мысли.
— Тогда останови машину, — севшим голосом потребовала она. Требование прозвучало скорее как мольба.
— Прямо здесь? — шутливо изумился он. Они проезжали через тоннель, полупустой в этот поздний час. — У тебя странные представления о том, как нужно спасаться от злобных незнакомцев. Хо-хо-хо, — раскатисто и дурашливо рассмеялся он. — Я злой и страшный маньяк, сцапал маленькую Кэтти и теперь везу на расправу. На, держи, — добавил он уже нормальным голосом и вытащил из кармана бумажник. — Можешь позвонить маме и продиктовать номер моего водительского удостоверения и социальной страховки.
— Ты псих? — поинтересовалась Кэтрин, которой никто никогда не делал таких знаков доверия.
— Нет. Или да. Не важно. Просто я собираюсь прожить с тобой долгую и счастливую жизнь. — Дэвид усмехнулся.
Кэтрин вросла в кресло. Но как ни сильны были страх и потрясение, где-то внутри у нее шевелилось что-то горячее, пылкое, светлое.
Ту первую ночь Кэтрин вспоминала, как самое сладостное волшебство. Она никогда прежде не думала, что отношения между мужчиной и женщиной могут развиваться так. Когда утром Дэвид отвозил ее на работу, она все еще была девственницей. Но, право, не стоит вот так сразу перескакивать через сладкие, даже через годы вызывающие дрожь воспоминания.
Она решила про себя: будь что будет. Все равно от нее ничто не зависит… Так может же она хоть раз в жизни насладиться тем, что ее несет течение, несет уверенно и быстро, а ей не нужно и пальцем шевелить, чтобы двигаться куда-то.
Он открыл дверь квартиры и легонько подтолкнул ее в спину. Она вошла. Дэвид, не зажигая света, мягко захлопнул дверь — негромко щелкнул замок, — и прижал ее всем телом к стене, начал целовать…
«Это уже где-то было», — пронеслось в голове у Кэтрин. Было, было что-то подобное, всего час назад или и того менее, в прокуренном баре, среди десятков чужих людей… Было, но не так. Даже тогда кровь шумела в ушах чуть тише, и не так сильно кружилась голова. Сейчас Кэтрин казалось, что она вот-вот потеряет сознание, или сойдет с ума, или закричит, как плененная похотью самка дикой кошки.
— Подожди, — попросила она на грани яви и сладкого бреда. Как последний отчаянный вдох человека, которого затягивает под воду.
— Что?
— У меня это впервые, — прошептала Кэтрин и сама поразилась собственной смелости. — Пожалуйста, не торопись, я хочу… все понять.
— Распробовать?
На фоне окна Кэтрин могла рассмотреть только темный его силуэт, но угадывала, где глаза, и почти видела, как он улыбается волчьей своей улыбкой. Его плечи под ее руками ощущались, как разогретый металл.
— Не бойся. У нас ведь вся жизнь впереди, правда? Успеется. Все успеется. — Он снова поцеловал ее, но на этот раз как-то иначе, трепетнее.
В этом трепете, волнении, сладострастном забытьи, когда вот-вот провалишься куда-то, в какую-то божественно прекрасную бездну, но никак не нащупаешь края, и прошла вся ночь. Дэвид целовал ее с упоением, наверное, на две жизни хватило бы этих поцелуев… Целовал, гладил, доводил до неистовства — и при этом даже не расстегнул ее блузки.
Потом они сидели на кухне и пили чай, и она рассказывала ему взахлеб о своей работе, детстве, учебе в университете… Она боялась, что если замолчит, то произойдет что-то непоправимое, между ними вырастет стена, а этого нельзя допустить. Ей хотелось раздеться перед ним, словами раздеться до самой души, и где-то рядом с ее мыслями кружил стыд… но никак не подходил ближе чем на три шага. Кэтрин пребывала в уверенности, что нашла своего человека. И от этой уверенности внутри все нежно и сладко звенело.
И если бы не страх, что завтра все будет по-прежнему — по-прежнему пусто, по-прежнему одиноко, по-прежнему… тоскливо, — если бы не этот страх, Кэтрин была бы сейчас самой счастливой из всех потерявших рассудок женщин на планете Земля.
А страх был. По закону жанра карета должна была вот-вот превратиться в тыкву, а прекрасный принц, то есть страстный и бесшабашный мужчина-всей-ее-жизни — в дым, прах, тянущую боль воспоминаний. И Кэтрин всерьез опасалась, что стоит ей заснуть, и не важно, в его ли квартире, или у себя, если он отвезет ее домой, — стоит ей заснуть, и эта история навсегда отойдет в прошлое.
Но больше всего на свете Кэтрин хотелось, чтобы она продолжалась! Ей еще никогда в жизни ничего не хотелось так сильно, только, может быть, в детстве, в первые недели после развода родителей, она с той же горячностью тосковала про прошлой, прекрасной жизни…
— Ты ничего про себя не рассказываешь, — с грустью сказала она то ли Дэвиду, то ли сама себе.
Действительно, зачем человеку что-то про себя говорить той, кто через несколько минут или часов исчезнет из его жизни навсегда?
— Я показал тебе права и социальную страховку, — отшутился он, искривив бровь и уголок рта: мол, чего еще тебе нужно?
— Думаешь, мне это пригодится, когда я начну преследовать тебя, мистер Дэвид Энтони Данс?
— Думаю, тебе не придется меня преследовать, потому что я сам не дам тебе покоя ни днем ни ночью…
Кэтрин фыркнула. Ей хотелось за этим пренебрежительным звуком скрыть смущение и страх. Страх, что этого никогда не случится, — и страх, что все будет именно так. Что-то ей подсказывало уже тогда, что этот человек, ее случайный знакомый, загадочный парень с волчьей улыбкой, бесшабашный до легкого сумасшествия, мужчина-всей-ее-жизни… что этот человек способен на все, когда преследует свою цель.
Преследует цель, преследует добычу…
Кэтрин глухо застонала, закусив уголок подушки. Она, конечно, о чем-то догадывалась, что-то предчувствовала, но кто бы знал, что ей придется пережить такое!
Она превратилась для него в добычу. В дичь. Какие чувства могут быть у волка к самке лесного оленя? Никакой нежности, никакого уважения. Если и вожделение — то исключительно гастрономическое. Простой закон природы… Глупо кого-то в этом винить. Волк не плохой и не хороший, он всего лишь хищник, такова его натура, таков смысл его жизни. Как говорил герой одного фильма, волк не знает, почему он волк, а олень не знает, почему он олень. Вот только она не считала себя оленем, хоть убей. Даже когда он открыл охоту на нее.
Так неужели же она все равно олень, только сумасшедший?
На первый взгляд — конечно нет. Она ходит на двух ногах, у нее гладкая кожа, она обладает даром речи, и у нее, вообще говоря, неплохой шанс получить степень доктора медицины… Кэтрин вздохнула. Ее мысли приобретают оттенок бреда. Но это ничего, это нестрашно. Бред иногда придает жизни легкость. Наверное, Господь задумал его специально для таких моментов, когда становится слишком тяжело. Эдакий воздушный шар для мыслей. Бывают, конечно, случаи, когда бред тянет ко дну, как привязанный к ногам камень, или затуманивает восприятие темным, как чернила — воду. Но это мы уже проходили. Хватит.
Кэтрин прислушалась. Тишина — это только на первый взгляд тишина. Там, где есть хотя бы воздух, тишины нет. Молекулы движутся и сталкиваются друг с другом, и в принципе это броуновское движение тоже сопровождается какими-то звуками. Человеческое ухо, конечно, не приспособлено их улавливать, но ведь тогда вопрос уже не в тишине, а в ограниченности чьих-то возможностей… Да и без того достаточно звуков погромче: за окном изредка, но все же проезжают машины, соседские дети играют в мяч, то есть, как это обычно бывает с детьми, планируют и осуществляют очередное разрушение, орудием которого является мяч… Лает собака. В ванной подтекает кран, и из него неумолимо, прямо-таки безжалостно падают капли и с тихим звоном разбиваются о пожелтевшую раковину.
Она не одна. Вокруг нее — огромный мир. И более того, в этом мире есть кто-то, кто очень ее любит…
Как раз в этот момент «кто-то» тихонько поскребся в дверь.
— Заходи, — позвала Кэтрин и улыбнулась.
Дверь приоткрылась, и в образовавшуюся щель на нее глянул пытливый карий глаз.
— Ты спиш-шь? — шепотом поинтересовались оттуда, из-за двери.
— Нет, не сплю.
— Точно?
— Совершенно. Ты же видишь, я с тобой разговариваю.
— А может, ты во сне… — Раздалось хихиканье.
— Ну не хочешь, не входи. — Кэтрин напустила на себя равнодушный вид.
— Нет, мамочка, что ты! — Том влетел в комнату как маленький ураган, порывисто бросился к ней и обеими руками схватил за локоть. — Мамочка, пожалуйста, поговори со мной!
Кэтрин улыбнулась сквозь боль и ласково потрепала его по волосам. Том был, как говорят учителя, детские психологи, социальные работники и прочие умные дяденьки и тетеньки, очень эмоционально нестабильным ребенком. Он моментально переходил от абсолютного спокойствия и погруженности в свои мысли к тревожному волнению, эйфорической радости, гневу, мрачной подавленности… Его смех в мгновение ока сменялся слезами, а слезы — невозмутимым молчанием. Кэтрин иногда впадала в глухое отчаяние от таких перепадов настроения, непредсказуемых и частых. Она знала, что Тому в его недолгой жизни пришлось очень и очень несладко, и в такой ситуации простительны и непостоянство его настроения, и бурное выражение эмоций, и замкнутость, которая иногда тоже на него нападала. Но она очень боялась, что никогда не сумеет его узнать, постичь, понять те законы, по которым живет его хрупкий, сложный и прекрасный внутренний мир.
— Конечно, милый. — Она притянула его к себе и поцеловала в темно-русую макушку, которая почему-то пахла одуванчиками. Разве его шампунь пахнет так? Наверное, так, потому что одуванчики уже давно отцвели и облетели белыми парашютиками. — О чем ты хочешь поговорить?
— О чем-то очень важном, — ответил Том.
Кэтрин улыбнулась. Это была ее фраза. Она говорила так: «Я хочу сказать тебе что-то очень важное. Я тебя люблю».
Но разговор повернул в совсем другое русло.
— Мама, что ты думаешь насчет собак? — осторожно спросил Том.
— Что они милые, — так же осторожно ответила Кэтрин. — Что собаки — славные создания, преданные и добрые…
— Но бывают ведь и злые!
— Бывают, конечно. Люди тоже есть разные, добрые и злые, я имела в виду, что добрых собак, как мне кажется, больше.
— Давай заведем собаку, мам.
Кэтрин прикрыла глаза. Да, она догадывалась, что все мальчишки с ума сходят от желания иметь друга-собаку, но малодушно надеялась, что, может быть, ее минует чаша сия.
— Я хочу злую собаку. Чтобы она защищала нас от злых людей.
Кэтрин распахнула глаза и вздрогнула, как от удара током. Так непривычно, так горько, так страшно было слышать от девятилетнего Тома такие слова… Она понимала, к чему он клонит. Слишком хорошо понимала.
— От каких злых людей, милый? — Кэтрин хотела задать этот вопрос нейтральным тоном, но голос внезапно сделался сухим, прошелестел, как сентябрьский кленовый лист по асфальту.
Том насупился. Только не замолкай, не сейчас!
— Томми, про каких злых людей ты говоришь? — Кэтрин буквально заставила себя это спросить.
— Про папу. — Том опустил глаза.
— Сынок, папа — не злой человек! — Кэтрин покачала головой. — Ты меня слышишь, Том?
— Злой.
Кэтрин собралась с силами и села на постели:
— Послушай меня, — строго начала она, и строгость эту ей не нужно было изображать, — послушай меня внимательно. Кто тебе сказал, что папа злой? Я что-нибудь подобное говорила? А?
— Нет, — буркнул Том. — Я сам понял.
— Ах ты сам понял? — Кэтрин начинала кипятиться не на шутку. Меньше всего на свете она хотела этого разговора. Но разговор нужен, необходим, жизненно важен для Тома, потому что если он не случится, то мальчик всю жизнь будет чувствовать к отцу смесь обиды и ненависти, а этого нельзя допустить, ни в коем случае нельзя! — А скажи-ка мне, пожалуйста, как ты до этого дошел?
— Он тебя обижает.
— Неправда.
Он меня не обижает. Он меня пугает, загоняет в ловушку, в клетку, хочет, чтобы я всегда, всю жизнь сидела в клетке, хочет сделать из меня не-меня. Но он меня не обижает. Он хочет меня уничтожить.
— Правда! Я же не маленький, мам! Ты думаешь, я не понимаю, почему мы уехали из дома?
— Нет, не понимаешь, — твердо сказала Кэтрин. — И ты маленький, вот именно, ты — маленький, Том! Сколько тебе лет, ты помнишь? Сколько?
— Девять.
— А папе — тридцать шесть, Том. Это в четыре раза больше. Это на двадцать семь лет больше. Ты еще не знаешь, что такое двадцать семь лет. Ты столько не жил. Вот проживешь — примерно поймешь. А пока — не понимаешь. Но это много, Том. Он уже был взрослым мужчиной — а тебя еще даже не было на свете. И что ты возомнил о себе? Что ты имеешь право его судить? Называть его злым? Лезть в наши дела? Тоже мне, защитник нашелся! К твоему сведению, я старше тебя на двадцать один год. Это почти так же много, как двадцать семь. И я вполне в состоянии разобраться со своими проблемами сама!
Том плакал, тихо и надрывно, но не уходил. У Кэтрин щемило сердце от его всхлипов, от дрожи худеньких плечиков: все-таки он еще такой ребенок… Но ей очень хотелось, чтобы Том усвоил урок отношения к отцу. Как бы там ни было, как бы ни сложилась их жизнь, он должен уважать отца, чтобы быть мужчиной. По справедливости, Том видел от Дэвида только хорошее. Так пусть же будет благодарен человеку, который его растил и воспитывал. Меньше всего Кэтрин хотела, чтобы ее сын вырос неблагодарным, никого не уважающим, незрелым выскочкой, который мнит себя выше и лучше отца. Их с Дэвидом дела — это и правда их дела. А у Тома должны быть отец и мать. Хотя бы «в голове». Даже если папа с мамой, даст Бог, никогда больше не встретятся.
Том не выдержал: прижался к ней и заплакал еще громче. Кэтрин почувствовала, что у него словно лопнул в душе нарыв, долго и мучительно болевший. Хорошо. Очень хорошо. Пусть дурное уходит, вымываемое слезами.
— Ну, мальчик мой, милый мой, ты поплачь и выздоравливай, слышишь? — приговаривала она, гладя его по голове и взмокшей спине.
— Мам, неужели… мы больше… никогда не увидим папу? — с трудом проговорил Том.
— Я не знаю, хороший мой.
— Я так… скучаю по нему…
Лучше бы он этого не говорил. Кэтрин показалось, что у нее сейчас разорвется что-то в груди. Такая адская боль…
— Понимаю, Том. Понимаю. Мне сложно ответить на твой вопрос. Жить вместе мы с папой больше не можем. Я объясню тебе чуть позже почему. Но я уверена, что, когда ты вырастешь, ты его найдешь, встретишься с ним, поговоришь… И это будет уже совсем другая история о совсем других отношениях.
— Так будет? — с надеждой спросил Том.
— Так будет, — подтвердила Кэтрин и затаила в душе короткую, но пылкую молитву: Господи, сделай так, чтобы это не было ложью! Пожалуйста, Господи!
И, Господи, если ты меня слышишь, пожалуйста, дай мне силы, хотя бы еще чуточку силы! Я никогда не думала, что мне придется воспитывать сына одной. А это трудно, так трудно, Боже…