«В Садах Уединенных я узнал то, чему меня не могли научить в других местах, и столкнулся с занятиями столь же отличными от войны, сколь роза отличается от топора. Притом что мне трудно судить, как выглядели бы те Сады сегодня, но тогда в них обитало около сотни женщин, и это было самое очаровательное место во Дворце. За его стенами располагалось много красивых домов, и из каждой кухни доносились веселые голоса, так как многие маленькие царицы любили поесть и радовались при виде еды на столе. И, разумеется, они любили выпить. Но все же каждый день походил на предыдущий. Маленькие царицы вставали много позже того времени, когда звуки из Дворца за стенами Садов будили всех, кроме них, и все утро они одевали друг друга, вели длинные разговоры о том, что они друг у друга позаимствуют, и рассказывали истории о том, что случалось им оставить друг другу навсегда. Потому что если Фараон навещал маленькую царицу в тот момент, когда на ней было одолженное ожерелье, оно становилось ее вещью. Поскольку Царь видел его на ней, не могло быть и речи о том, чтобы отдать его назад. Нечего и говорить, что Его подарки не подлежали столь легкомысленному заимствованию. Конечно, украшения, полученного от Усермаатра, не должен был касаться никто другой. Однажды одна из маленьких цариц нарушила это правило, за что ей пришлось заплатить страшную цену. Ее маленький пальчик был отделен от ее левой ступни. Одолжить какой-то из Его подарков было все равно что мгновенно уничтожить первую колонну храма, построенного Рамсесом Великим. После этого та маленькая царица уже не танцевала, собственно, она почти не двигалась, но чтобы уменьшить боль в обрубке своего маленького пальчика, все ела да ела лакомые кусочки, как будто это были засахаренные птичьи крылышки, и стала такой толстой, что ей дали прозвище Медовый-Шарик. Мне рассказали о ней, когда я впервые явился на службу в гарем.
В те дни — неужели я устал от своего старого поста командующего больше, чем догадывался? — я становился на колени, чтобы рассмотреть цветы на краю каждого царского пруда. Там был один цветок, похожий, как мне казалось, на орхидею, но оранжевого оттенка, с которым я говорил много раз, то есть я делился вслух своими мыслями, а цветок знал, как мне ответить, хотя я и не могу с уверенностью сказать, что именно он мне говорил. В воздухе не чувствовалось и дуновения ветерка, но он дрожал, когда я подходил к нему, а иногда принимался раскачиваться на стебле, и его волнообразное движение походило на танец маленькой царицы, действительно, его лепестки дрожали в моем присутствии, подобно девушке, которая не в состоянии скрыть своей любви. И все это происходило, когда в неподвижном воздухе остальные цветы пребывали в полном покое. Казалось, у стебля этой орхидеи корни скрыты на той же глубине, что и мысли моего сердца, и я мог разделить дыхание с тем же Богом, которого мы узнали этой ночью, когда Он свел вместе два куска черной-меди-с-небес. Не знаю, что за дух обитал в том цветке, но на моих глазах нити его тычинок скручивались, крошечные пыльники начинали набухать под моим взглядом, и вскоре выделялась пыльца.
Глаза маленьких цариц походили на такие пыльники, когда им хотелось, чтобы ты прочел в них обожание. Не уверен, что еще до конца того года осталась хотя бы одна из них, которая не была бы готова смотреть на меня таким образом. Думаю, любой мужчина, если он не был евнухом, счел бы неестественным служить в Садах Уединенных и сознавать близость такого количества женских тел. Поскольку они принадлежали Усермаатра, даже вдыхать их благовония с близкого расстояния представлялось делом столь же немыслимым, как пить из Его золотой чаши. Быть пойманным с одной из тех женщин означало смерть. Притом что я видел смерть уже раз двести и часто — с возгласом радости — то было на войне. Смерть в момент твоей славы может показаться объятием солнечных рук, но теперь я был слаб от сознания того, что хочу жить, и не имел ни малейшего желания отправиться в мир иной с проклятьем Фараона на своей спине.
Поэтому я говорил с маленькими царицами, словно они были цветами на берегах прудов, и изо всех сил изображал Полководца с каменным лицом. Каждый шрам на моих щеках походил на след, оставленный резцом на скале.
Разумеется, такой страх совсем меня не радовал. Каждое утро я просыпался в Доме Уединенных со все большим желанием узнать, как живут эти прекрасные женщины. Я понял, что мое крестьянское происхождение, как бы ни было оно облагорожено воинскими доблестями, совершенно не способно помочь мне разобраться в привычках важничать и глупых спорах гарема, Управляющим которого я теперь был, особенно потому, что я не знал, так ли обычны здесь их искусства: поддерживать свою красоту, рассказывать истории, играть на музыкальных инструментах, танцевать и по-царски соблазнять, — как осел и плуг для крестьянина, или они имеют отношение к самой магии. Не мог я также решить, являются ли мимолетные ссоры, свидетелем которых я бывал ежедневно, столь же важными для Богов, как сражение двух мужчин. А велись они так яростно, что напоминали некое служение Богу! В Доме Уединенных я был таким чужаком, что поначалу даже не знал, как выбирают маленьких цариц и много ли среди них дочерей из самых благородных семейств всех сорока двух номов. Дело в том, что женщина, которая могла бы мне все о них рассказать, почтенная дама весьма преклонного возраста, служившая их надзирательницей, совсем недавно умерла».
«Мне не нравится, как ты рассказываешь нам о гареме, — сказала Хатфертити. — Поскольку я никогда не бывала в Доме Уединенных, я не могу себе представить, как он выглядел. На самом деле, — сказала моя мать, выказывая все признаки раздражения, — в твоих мыслях нет лиц, вообще ничего, на что мы могли бы посмотреть».
Мой прадед пожал плечами.
«Ты ведь не устал, — сказал Птахнемхотеп, — именно теперь, когда мы подошли так близко к рассказам о любви, которые гораздо любопытнее военных историй».
«Нет, я не сказал бы Тебе-Кому-принадлежат-Два-Великих-Дома, что мои мысли притомились, но все же я в некотором замешательстве. Это непросто описать. Мне кажется, этот год оказался самым необычным в моей жизни. Знаете ли вы, что раньше у меня никогда не было дома? Теперь он у меня был в Садах, вместе со слугами, поддерживавшими там порядок. Я мог уйти из гарема в любой момент, когда бы только пожелал. Если бы я захотел, то мог бы навестить одну из своих знакомых за стенами Садов, и тем не менее я походил на некое существо, удерживаемое черной-медью-с-небес. Я не осмеливался покинуть Сады. Похоже, я боялся, что все, чему я старался там научиться, мгновенно исчезнет в тот самый миг, как я выйду за ворота и окунусь в шум фиванских улиц. К тому же я не был полностью свободен. Существовало молчаливое приказание Усермаатра-Сетепенра. Ему бы не понравилось, если бы Его Управляющий оказался вдали от Уединенных в любой необъявленный момент, когда Он захотел бы туда прибыть.
Более того, все годы моей жизни, вплоть до того часа, предстали предо мной, и я мог размышлять о них. — Мой прадед выглядел печальным. — Ах, — сказал он со вздохом, — крошечных пташек надо расшевелить», — и махнул рукой у ближайшей к нему клетки.
Светлячки продолжали дремать. За тонкой, прозрачной тканью я едва различал их движение.
Мой прадед умолк, и мы сидели в молчании. В ту ночь я так часто слушал его голос, что мне больше не нужно было его слышать. Я был в состоянии живо представить все, о чем он говорил. И действительно, то, что он мог рассказать, предстало предо мной отчетливее, чем его голос, иными словами, я стал видеть многие места в Садах Дома Уединенных и женщин, когда их образы являлись в его мыслях. Я словно стоял на маленьком мостике, переброшенном через один из прудов в тех Садах, и слушал, как маленькие царицы говорят друг с другом. Я мог также видеть лицо своего прадеда, каким оно было тогда (как он и говорил нам, оно действительно было суровым и с отметинами от ударов меча), но теперь мне не надо было держать глаза открытыми, так как его мысли исполнились такой силы, что я мог слышать голоса не только маленьких цариц, но и его собственный, и он звучал внутри меня, как самая толстая струна лютни.
Лежа на подушках в этом покое, я всем казался спящим, а тем временем мое тело пребывало в столь же приятном состоянии, как сам сон, и с закрытыми глазами, оставив одну щелочку под ресницами, я мог видеть так, как не способен был делать это никогда раньше Точно так же, как я удивлялся, глядя на изображения Богов на стенах многих храмов и гробниц, куда меня приводила мать, потому что такие люди никогда не попадались на улицах, где нельзя было встретить, например, никого с таким длинным птичьим клювом, как у То-та, ни Себека, Бога с челюстями крокодила, так и сейчас я понял, что порой голова одного человека может являть множество лиц. И мой прадед, пока я смотрел на него, становился по очереди теми, о ком он думал, и я оказался свидетелем его истории, словно те люди находились в этом покое, я мог бы даже ходить среди них, если бы теперешнее положение моих членов не устраивало меня больше. Похоже, эти мысли более не принадлежали моему детству в той мере, насколько они были, должно быть, мудростью, которую, я полагал, можно обрести лет в двадцать, но подобным богатством понимания я был обязан, как мне представлялось, воспоминаниям моего прадеда о прошлых мечтах, которые проходили через сознание присутствующих, а уж потом доплывали до меня. Таким образом, крытый внутренний дворик Фараона вскоре превратился в множество комнат, и ни одна его часть не была какой-то определенной величины. Там, где прежде я видел диван, теперь была дорога, а арка между двумя колоннами стала походить на огромные двери, которые увидел Мененхетет при входе в Дом Уединенных. Я даже заметил двух каменных львов по обеим сторонам Ворот Утра и Вечера и знал (эти Сады Уединенных предстали мне столь же великолепными, как и Мененхетету впервые дни его пребывания там), что эти львы были подарком Фараону из места, расположенного ниже по течению реки и называемого Городом Львов. И меня провели мимо этих зверей из отполированного белого камня, и я вошел в Сады. Я даже смог разглядеть прекрасные тела четырех черных евнухов в золотых шлемах, стоявших на страже у ворот. Зубы у них были такими же белыми, как полотняные одежды Фараона.
Затем мы оказались в гареме, где было такое множество деревьев, а лужайки пестрели коврами цветов, тех, которых я мог узнать и которых я ни разу раньше не видел, что я подумал, должно быть, здесь их цветет больше, чем во всем Египте, — этих красных, и оранжевых, и бледно-желтых, и золотых, и золотисто-зеленых, и цветов многих оттенков фиолетового, и розового, и кремового, и алого, с лепестками такими нежными, что, когда они появлялись в мыслях Мененхетета, мне казалось, что губы маленьких цариц шепчут что-то у моей щеки. Никогда раньше не видел я таких разноцветий, ни этих черно-желтых мостков с перилами из серебряных столбиков и соединяющих их золотых шестов, перекинутых через пруды, раскинувшиеся под ними. Зеленый мох покрывал берега — такой же блестящий в этом мягком свете, как изумруд. Это было самое прекрасное место, по которому я когда-либо бродил. Цветы и фруктовые деревья источали густой аромат, даже голубой лотос сладко благоухал. Поскольку обычно у него нет запаха, я не мог понять, почему я его ощущаю, покуда не увидел черных евнухов, стоявших на коленях и умащавших голубые лотосы смешанными с благовониями маслами. Они натирали этими душистыми маслами основания рожкового дерева и сикомор, даже корни финиковых пальм, чьи кроны наверху делали тень в Саду еще более глубокой. Невозможно было даже увидеть небо из-за веток и листьев низких фруктовых деревьев и увитых виноградом беседок, и эта тень возвращала воспоминания о лавандовом отсвете вечера, видимом человеку, сидящему в пещере.
Повсюду с дерева на дерево перелетали птицы и скользили над царскими пальмами. В прудах плавали утки самых разных цветов, даже бронзового оттенка с шафраново-гранатовыми крыльями, и черная лебедь с ярко-красным клювом, которую звали Кадима, тем же именем, что носила высокая черная Принцесса Кадима-из-Нубии, одна из обитательниц Садов.
Никогда я не видел столько птиц. Летая над нашими пустынями и нашей рекой, с высоты небес они, вероятно, заметили зеленый глаз этих садов и явились сюда во всем своем великолепии и смятении, оглашая все вокруг таким нестройным хором голосов, что я бы не смог услыхать Мененхетета, если бы он все еще говорил, так как все они — гуси и журавли, фламинго и пеликаны, воробьи и голуби, ласточки, соловьи и аравийские птицы (более быстрые, чем стрелы, и маленькие, как бабочки) — покрывали лужайки, болота и ветки. Здесь каждое дыхание было наполнено жужжанием, хлопаньем и барабанной дробью птичьих крыльев, и вот сила этих властных звуков переполнила мою грудь и вырвалась из нее, подобно дыханию, которое я больше уже не мог сдерживать, и тучи их взлетели в облаке крыльев, тогда как другие опустились на землю. Вверху, над пальмами, дрались другие птицы, и до нас долетал звук и этих сражений. Зимородки парили, коршуны парили, вороны кувыркались в воздухе, а тем временем внизу порхали все более мелкие птицы, и каждая полнилась посланием к другой, словно все, что еще только должно было произойти в нашем гареме и нашем городе, пребывало в этом щебете, перелетавшем от одной птицы к другой. Были часы, когда в Садах стоял такой же шум, как на базаре.
Затем, словно цветы знали, как успокоить воздух, покой, исполненный щебетом множества маленьких милых птичек, нисходил на нас, и можно было ощутить прохладу дня и услышать бормотание воды. Теперь мы могли слышать журчание ручья, чей поток подымали из Озера Газелей. Снизу, сквозь льющиеся сверху песни и споры птиц, доносился равномерный стук шадуфов, расположенных один над другим, они поднимали воду из пруда в ложе ручья, по которому она стекала в другой пруд. Этот звук, достигший моих ушей в тот поздний час ночи, показался мне таким прекрасным и ласкающим меня на всех гранях моего сна, как неспешное биение моего собственного сердца, ибо никакой звук не исполнен такого целительного покоя, как журчание воды, поднимаемой усилиями рабов. Потоки были прекрасны. Вода текла по глазированным глиняным кирпичам и драгоценным камням, вставленным в эти кирпичи. Ручей отражал цвета этих камней. Я видел воду красную, как рубин, а также фиолетовые струи и золотой водопад, там, где поток низвергался вниз, переливаясь через золотые пластины. Я видел ручьи, ложе которых было выстлано перламутром, а один грот был розовым, как заходящее солнце, хотя и находился в густой тени. У его берега, поскольку на воду не падал свет, под благоухающей сенью апельсинового дерева можно было заметить проплывающую рыбу. Ни одна из этих рыб не была больше моего пальца, и стоило мне протянуть к ним руку, как все они одновременно поворачивали — то были серебряные пескари, которые переливались в воде, подобно лунному свету. Я мог бы поклясться, что от их серебристого сияния по Саду разливалась прохлада.
У одного пруда не было деревьев, и лужайка на его берегу зеленела, как мох, потому что весь день ее поливали черные евнухи. В полдень здесь было слишком жарко, но в сумерках прохладно, и маленькие царицы рассаживались на небольших золотых стульчиках, принесенных их слугами, и наблюдали, как мимо них проплывает Кадима. Лебедь также предпочитала скользить по этому пруду в сумерках, словно и она желала любоваться вечерними превращениями неба, а птицы в это время успокаивались. Затем евнухи, рабы шадуфов, оставляли шесты, и бадьи с водой замирали. В это время маленькие царицы поднимали листья, накрывавшие блюда с фруктами. Запах персика, готового к тому, чтобы его попробовали, смешивался с благоуханием цветов, а перья лебедя поднимались и оставляли рябь в темнеющем воздухе. Все это говорило мне о том, что наступил час, когда маленькие царицы приходят в движение: некоторые идут купаться к пруду, другие возвращаются в свои дома, к своим слугам и детям. Вскоре в каждом углу ночи послышатся звуки лютен и смех их игр. Некоторые маленькие царицы начнут собираться в свой ежевечерний пивной дом. В этот час Мененхетет шел через Сады, следуя за потоком от одного пруда к другому, а вода теперь, когда ушли евнухи, опрокидывавшие бадьи шадуфов, не журчала, и вся ее поверхность была темной, за исключением того ручья, дно которого было выстлано золотом. Там, в лунном свете, тени были светлыми, как отполированная медь, и Мененхетет, проходя вдоль ручья, смотрел на серебряных пескарей, и в темноте он был окружен музыкой и звуками веселья, доносившимися из пивного дома. Стоя у золотого ложа потока, который тек из Пруда Возлюбленной Мудрости в Пруд Голубого Лотоса, он дрожал в вихре неясных звуков, доносившихся из домов маленьких цариц. В их голосах слышалось неповиновение, название которому он не мог подобрать, звучала расположенность друг к другу, в которой не было и следа благоговения перед Усермаатра, словно Его отсутствие несло радость! Непокорность шевельнулась тогда и в душе Мененхетета, и его дыхание стало неслышным, как вода. Он был болен желанием обладать маленькими царицами. Очевидным позором было пребывание среди такого множества женщин, где не было и одного мальчика старше десяти лет, поскольку к этому возрасту всех родившихся здесь детей отсылали на обучение жрецам. Все, что он слышал, — это голоса женщин, у которых не было ни мужа, ни друга, ни даже любовника, кроме Доброго и Великого Бога Усермаатра. Хуже того, его окружали все эти растолстевшие евнухи, чьи черные мускулы лоснились в этих дивных Садах, где им так легко жилось. Поэтому они будили вожделение у всех — у сотни женщин и Мененхетета, — их притягательность сильно волновала его чувства. Его чресла болели, горло пересыхало, а его рот так мучил голод, что он не мог смотреть через их окна на пиво, которое готовили маленькие царицы. Он вздрагивал в темноте от каждого дуновения ветерка, точно конь, уловивший в шорохе листвы присутствие смертоносного зверя. В этот час в Садах оставались одни евнухи, они ласкали друг друга пальцами и губами, их детский визг слышался повсюду, и плоть Мененхетета воспламенялась. Желание удовлетворения приходило к нему, подобно жажде кровавой резни, что приходит вслед за битвой. Но он не мог и близко подойти к евнуху. Они сплетничали, как дети. Об этом узнал бы каждый войсковой командир. Находиться рядом с сотней цариц и возлечь с евнухом. Мененхетет обходил Сады, и я шел вместе с ним, словно мы с ним были призраком часового, неспособного изменить привычному воинскому долгу.
Утром было легче. Маленькие царицы пели, расчесывая друг другу волосы. Они перерывали друг у друга сундуки, разыскивая одежду для обмена, играли со своими детьми, отдавали распоряжения своим слугам. Поскольку сами они не могли выходить, на рынок за припасами отправлялись их повара, которых по возвращении бранили за любой изъян в луковицах или мясе. В середине дня маленькие царицы вместе ели в одном или другом доме, обменивались подарками, состоявшими из фруктов и масла, затем украшали друг друга цветами и пели новые песни. Они занимались со своими ручными борзыми, кошками и птицами, рассказывали друг другу истории о своих семьях, учили своих детей именам Богов своих номов, и Богов разных планет, пяти органов чувств, и четырех ветров, и Богов разных часов дня и ночи. А в конце дня, проспав самую жару, маленькие царицы размышляли над книгами по магии или смешивали свои благовония. Они возносили молитвы, а некоторые шли в гости к другим маленьким царицам.
Бывало в сумерках они собирались у беседки и принимались ждать Усермаатра. По ночам, во время полнолунья, Он чаще всего приезжал именно в тот час, когда на Его Колесницу падал свет взошедшей луны, и Мененхетет наблюдал из башни над воротами, как впереди Усермаатра по улице бежали Царские Скороходы, потом, когда створки дверей распахивались, они падали на обочины и целовали каменных львов. Затем въезжал Он, оставляя позади два отряда Царской Охраны, Смотрителя Опахала, Знаменосца и копейщиков, и они в свою очередь кланялись свите из Принцев и знати, которые разворачивали свои колесницы и отправлялись по домам по улицам Фив, стоя рядом с возницами в почти полной темноте, а их тела сотрясались в такт стуку колес.
Теперь Он был внутри. Случалось, что о Его приезде знали все, в иные же ночи Его появление было неожиданностью для всех, кроме самых мудрых из маленьких цариц. Однако, когда Он оказывался в Садах, никто не мог определить Его настроения. Ему доставляло удовольствие напускать на Себя суровость, когда Ему бывало приятно, либо Он бывал очаровательным с маленькой царицей, а затем оставлял ее плачущей в своем покое на многие ночи. «Теперь уходи, — мог сказать Он, — твое дыхание нечисто».
Иногда, приехав рано, Он сидел у беседки и кормил Кадиму, когда та проплывала рядом, часто Он так и оставался на той лужайке, разговаривая то с одной маленькой царицей, то с другой далеко за полночь. Иной раз Он выбирал женщину и отправлялся в ее дом на остаток ночи лишь после того, как поднималась луна. Он мог выбрать до семи женщин, а случались праздничные ночи, когда Он веселился в обществе дважды по семь, однако в ночь, которая не отличалась от других, в обыкновение Усермаатра не входило появляться слишком поздно. Поэтому, когда Он не приезжал, маленькие царицы, с нетерпением ожидавшие Его, поскольку их Боги подали им благоприятный знак, теперь были вынуждены считать, что вмешались другие Боги, или, может, молитвы были вознесены недостаточно чистым голосом? Они взмахивали рукой, делая знак своему слуге, чтобы тот унес их золотые стулья, и, негодуя на выбранные благовония, которые также могли послужить причиной их неудачи, спускались к озеру и купались при луне, смывая ароматы своего поражения.
Были такие маленькие царицы, которые тщательно одевались каждую ночь и все же ни разу не удостоились разговора с Царем. Мененхетет понемногу понял, что они до некоторой степени становились похожими на побежденных воинов и не пытались вновь очаровать Царя на протяжении многих месяцев, но оставались в своих домах, учили детей и ожидали смены времени года. Если они терпели неудачу в Разлив, то зачастую ждали на протяжении всего времени Всходов и Жатвы до тех пор, пока поля вновь не становились голыми. Некоторые вообще не предпринимали второй попытки. Были и такие маленькие царицы, кто жил в Садах Уединенных по десять лет и ни разу не видел Его Великолепия — им было достаточно, если удавалось стать подружкой маленькой царицы, которая какое-то время была Его любимицей. Разумеется, избранницы менялись.
Однажды, во время засушливого времени года, много месяцев спустя после того, как Мененхетет стал Управляющим Дома Уединенных, Усермаатра прибыл в Сады ночью так поздно, что разочарованные женщины уже купались в озере. Он был пьян. Никогда еще Мененхетет не видел Его таким. «Я уже три дня пьян от колоби, — сказал Усермаатра, — а это самое крепкое питье в Египте». Здесь я открыл глаза достаточно, чтобы увидеть, как Птахнемхотеп кивнул, как будто напиток вошел в Его сознание со всеми своими огненными свойствами в тот же момент, когда он вошел и в мое. «На, выпей со Мной колоби», — сказал Усермаатра, войдя в Ворота, а Мененхетет поклонился и сказал: «Нет выше чести», — и отхлебнул из поданной ему золотой чаши. Усермаатра спросил: «Что, тяжело проглотить колоби? — Когда Мененхетет не ответил, Он сказал: — То, что Я говорю — дурно пахнет? Пей!»
В эту ночь Усермаатра спустился к озеру. Он не бывал в этом месте все то время, что провел в Садах Мененхетет, и потому удивил нескольких маленьких цариц, купавшихся в лунном свете. На самом деле они резвились перед евнухами, которые ожидали на берегу, держа в руках их одежды. Теперь раздались визг и крики и плеск купальщиц, которые пытаются спрятаться. Усермаатра смеялся так долго, что в воздухе запахло выпитым Им пивом.
«Выходите из воды и развлеките Меня, — сказал Он. — Пора бы уже наиграться».
И вот они появились, и некоторые были прекраснее в лунном свете, чем могли бы показаться при свете солнца. Кто-то дрожал. А некоторые самые скромные из маленьких цариц не были рядом с Усермаатра очень давно. Одной из женщин, Хекет, получившей свое имя от Богини Лягушек, случалось бывать Его избранницей, а другая, толстая, Медовый-Шарик, ходила даже в любимицах, покуда ей не отрезали пальчик. Теперь она поклонилась Ему, но с таким блеском в глазах, что даже в ночной тьме ее белки сверкнули ярче отбеленной ткани. Хотя Медовый-Шарик была очень толстой, двигалась она так, будто среди всех маленьких цариц занимала самое высокое положение, а в тот момент выглядела не толстой, но величественной. Ее бедра напоминали зад лошади.
Наконец все они вышли из воды, а их евнухи придвинули золотые стулья, чтобы они сели полукругом вокруг Усермаатра, а Он спросил: «Кто выпьет со Мной колоби?» И изо всех них протянула руку лишь Медовый-Шарик. Он подал ей чашу, она отпила и вернула чашу обратно, и Мененхетет налил Фараону еще колоби.
«Расскажите Мне истории, — сказал Усермаатра, — Я пил этот египетский напиток три дня, и лучше бы глотал кровь мертвеца. Каждое утро Я просыпался, чувствуя в Своей голове удар, нанесенный призраком, но Я не знаю, что это за призрак, хотя и могу поклясться, что он — хетт, правда, Мени? Хетты носят топоры. — Тут Он прочистил горло и продолжал: — Однажды в горах Ливана Я пришел в долину, которая пересекала другую долину, а в центре той долины стоял холм. С этого холма текло четыре ручья. Ну вот, Я рассказал вам историю. Теперь вы расскажите Мне историю».
Запах выпитого Им вина стлался в ночном воздухе, источаемый ранами виноградной лозы. Легкие Усермаатра могли дышать среди языков настоящего пламени, однако горла сидящих вокруг Него маленьких цариц наполнились невидимым дымом. Тяжек был их страх огня, скрытого в вине.
Маленькая царица по имени Меретсегер, невысокого роста и с громким голосом, отозвалась первой. Названная в честь Богини Молчания, она бывала самой шумной в любом сборище. Там, где другие могли хранить молчание, испугавшись, она спешила заговорить и сейчас попыталась рассказать историю о бедном Царе, блуждавшем со своим конем в темноте, так как все звезды были закрыты облаками. «О, Тот-Кто-доставляет-великое-удовольствие-алтарю-находящемуся-между-бедер-всех-прекрасных-женщин, слушай мой рассказ, — произнесла Меретсегер своим забавным голосом, выходившим из ее носа и смахивавшим на звуки тростниковой дудки. — Этот Царь был несчастным и бедным».
«Правителем какой страны он был?» — спросил Усермаатра.
«Страны, которая далеко на Востоке», — ответила Меретсегер.
«Продолжай рассказывать, но погромче. У тебя голос лучше, когда ты его не теряешь».
«В темноте этот Царь не мог видеть, — сказала она. — Он не знал, в какую сторону идти. Однако небо было видно под копытами его коня. Сверху неба не было видно, но внизу сияли звезды. Царь спешился, и — о диво! — он стоял на небе. Звезды были у него под ногами. И вот он преклонил колени, поднял одну звезду и увидел, что это драгоценный камень, и в его сиянии пребывает Бог. Это навело его на мысль собрать много других камней, и при их свете он смог вернуться в свое царство и вновь стал богатым».
Усермаатра разбил воздух, громко икнув. Все засмеялись над Меретсегер.
«Я хочу услышать более интересную историю. Здесь на берегу темно. Нам пригодилось бы несколько драгоценных камней. — Прищурившись, Он оглядел каждую из женщин. — Кто здесь у нас? Я вижу Стройность и Белое Полотно, и Гиппо… — Он кивнул Медовому-Шарику, и несколько маленьких цариц захихикали при звуке имени, которое Он только что ей дал, — и Нубти, и Аментит, и Хекет, и Сливки. И Кролика. Кролик, у тебя есть история?»
Кроликом звали самую высокую из маленьких цариц, одну из самых молодых и застенчивых. Она только отрицательно покачала головой. «Оазис, что ты можешь Мне рассказать?» — спросил Он. Вопрос был обращен к Бастет, названной в честь Бает, Богини всех кошек. Глаза ее были прекрасны и походили на два колодца, поэтому все звали ее Оазис.
Она вздохнула. У нее был прекрасный голос, и пользовалась она им умело. Сейчас она стала рассказывать о девяти полных лунах, которые должны пройти перед тем, как родится ребенок, и о девяти вратах, которые ему надо преодолеть во чреве матери. Усермаатра-Сетепенра стало, однако, так скучно, что Он прервал Оазис и сказал: «Я больше не хочу слушать», — после чего сделал глоток колоби. Наступило молчание.
«Хекет, — сказал Он, — пришла твоя очередь развлекать Меня». Он снова рыгнул. Царицы прыснули. Этот звук мог бы омыть край Его огня и притушить пламя. Однако этой ночью Он выпил так много колоби, что они смеялись в великом сомнении, не будучи уверены — унимает ли их веселье Его гнев или воспламеняет его.
«Великие и Благородные Два Дома, — сказала Хекет, — я хотела бы рассказать историю, которая не вызовет Твоего неудовольствия».
«Тогда не рассказывай историй о лягушках. Ты сама слишком похожа на одну из них».
Усермаатра всегда говорил с Хекет именно в таком тоне. Было очевидно, что Он не может выносить ее вида. Она была самой уродливой из всех маленьких цариц, собственно говоря, среди множества женщин ее сочли бы самой некрасивой. Ее лицо покрывали пятна, шея ее была толстой, и ее тело не отличалось совершенством. Кожа ее выделяла влагу. Среди маленьких цариц у Мененхетета не было друга, который рассказал бы ему правду, но некоторые евнухи всегда готовы были плести свои небылицы, и если им верить, хотя хихикали они даже больше женщин, то на самом деле раз в году, в дни самой высокой воды Разлива, через Сады проходили полчища лягушек и копошились на полу в каждом доме. И в одну из таких редких ночей Усермаатра шел в ее покои и проводил с Хекет часы в темноте. После этого ее дом смердел от любовных трудов. Евнухи знали, потому что им приходилось там убирать, и в одну из таких ночей, два года назад, случилась буря с градом, и во внутреннем крытом дворе ее дома нашли наполовину развившихся лягушек, мертвых и умирающих, которые походили на неправильно сложенных мужчин и женщин — тьма их появилась из слизи. Услышав эту историю, Мененхетет рассек рукой воздух, словно обнажил меч против слов евнухов, желая разрушить образ Усермаатра и Хекет за столь омерзительным занятием.
Теперь в темноте, у берега озера, Хекет сказала: «В Сирии, к востоку от Тира, многие мужчины покупают невест на торгах. Самые красивые приносят немалое богатство своим семьям, но за уродливых женщин, которыми никто не интересуется, отец невесты должен платить жениху. Итак, в торге наступает час, когда деньги начинают течь в обратном направлении, точно так же как волны Великой Зелени то набегают на берег, то откатываются назад. Отец самой уродливой невесты платит много денег».
Этой истории удалось завладеть Его вниманием. Маленькие царицы стали перешептываться. «Случилось так, — продолжала Хекет, — что одна из женщин оказалась такой уродливой, что ее новоиспеченный муж, взглянув на нее, заболел. Однако вскоре после женитьбы она подружилась во сне с Богиней Астартой. Добрый и Великий Бог, наша Астарта — самая прекрасная из всех Богинь в храмах моей страны, мы даже говорим, что для нас Она то же, что Исида для египтян. И вот Астарта сказала: „Я устала от красоты. Я нахожу ее обычной. Поэтому я заметила тебя, бедную уродливую девушку, и подношу тебе эти магические слова власти. Они будут защищать твоего мужа и детей ото всех болезней, кроме тех, что предназначены убить их". Затем Астарта исчезла. Муж же той уродливой женщины исполнился такой жизненной силы, что любил свою уродливую жену каждую ночь, и у них родилось много детей, которые также были здоровы. Когда, наконец, муж умер от болезни, которой было предназначено убить его, женщина попросила, чтобы ее вновь выставили на торги. К тому времени ее способность приносить богатство самым близким ей людям стала так широко известна, что на торгах за нее назначили самую высокую цену. За нее уплатили больше денег, чем за самую очаровательную из невест. Так что в тот день перевернулись все понятия о красоте. Теперь в моей стране никто не может отличить уродливую женщину от красивой, и в особом почете длинные крючковатые носы».
Она поклонилась. Ее рассказ был окончен. Некоторые маленькие царицы захихикали, а Медовый-Шарик зашлась хохотом. Ее веселье выходило из мощного горла, однако звук был столь сочным в своем основании и так явственно говорил о воспоминаниях о прошлых удовольствиях, что Мененхетету он показался прекрасным.
«Выпей еще колоби, — сказал Усермаатра. — И глотни хорошенько. Твой рассказ — следующий».
Медовый-Шарик поклонилась. Ее талия была шире талий любых двух присутствовавших женщин, но поклонилась она достаточно хорошо, чтобы коснуться своего колена.
«Я слыхала о Богине, — начала она, — с розовыми волосами. Никто не знал Ее имени».
«Хотел бы я увидеть эту Богиню», — сказал Усермаатра. Его голос был исполнен той же силы, что и у нее.
«Великий Осиамандиас, — сказала она, и в том, как она произнесла Его имя, таилась насмешка столь же утонченная, как взмах крыла, поскольку именно так называли Его восточные народы, если бы Ты увидел эту Богиню с розовыми волосами, Ты бы обнял Ее, и тогда Она перестала бы быть Богиней, но превратилась бы в обычную женщину, как все мы».
Маленькие царицы захихикали с превеликой радостью. Оскорбление было так надежно облечено в лесть, что Усермаатра мог лишь ответить: «Рассказывай свою историю, Гиппо, пока я не сжал твой живот и берега этого озера не покрылись маслом».
«Миллион и несметное число извинений, — сказала Медовый-Шарик, — за то, что задержала Твое развлечение. О, Великий Осиамандиас, кожа этой Богини с розовыми волосами была белой, и поэтому Она любила лежать в болоте среди зелени влажной болотной травы. Однажды туда пришел пастух, который был красивее и сильнее прочих мужчин. Увидев Богиню, он тотчас же возжелал Ее, но Она сказала: „Сперва мы должны помериться силой в Моем пруду". Желая подразнить Ее, он спросил: „И что же, если я проиграю?" „О, — ответила Она, — ты отдашь Мне одну из своих овец". Пастух схватил Ее за волосы и притянул к себе. Ее голова пахла так же восхитительно, как роза, но его руки попали в капкан из шипов, таившихся в Ее волосах. И вот Она обхватила его бедра, бросила его на землю и села ему на голову. Тогда он обнаружил шипы в волосах другого леса. О, его рот стал кровоточить еще до того, как Она отпустила его. Ему пришлось отдать Ей овцу. На следующий день он пришел бороться снова, и проиграл, и отдал другую овцу. Он бился каждый день, покуда не исчезло его стадо, а его губы не превратились в сплошную рану».
Тут Медовый-Шарик принялась смеяться и не могла остановиться. Сила ее голоса, подобно первому подъему нашего Разлива, была способна втянуть в себя все находящееся на берегу. Одна за другой, остальные маленькие царицы тоже начали смеяться, а за ними и евнухи, покуда все не разделили настроение истории.
Может быть, дело было в колоби, или то явилась одна из прихотей Царя, однако когда веселье маленьких цариц не прекратилось, принялся смеяться и Сам Усермаатра, Он осушил половину кубка и передал то, что осталось, Медовому-Шарику. «Маатхерут, — сказал Он, — в твоем голосе действительно пребывает Истина». И по тому, как я услышал это ухом Мененхетета, в котором ее голос отдавался, как звон колокола, я понял, что Маатхерут называли ее в те дни, когда она была стройной и прекрасной, и звук этого имени вызвал в их мыслях — у моей матери, моего отца и моего Фараона — легкий возглас изумления — ибо, как я только что узнал, имя Маатхерут даровали лишь самым великим и мудрейшим из жрецов, лишь тем, кто действительно обладал Голосом-Истины, только тем, чей голос, произнося сокровеннейшие молитвы, звучал несравненно ясно и твердо (поскольку тогда они в состоянии, подобно тому как обращается в бегство наступающее войско, заставить отпрянуть в смятении всех Богов, которые могут помешать молитве). Лишь Верховных Жрецов удостаивали подобного знака уважения. Однако здесь присутствовала Медовый-Шарик, которая получила имя Маатхерут. Это могло означать только Та-в-чьем-голосе-пребывает-Истина.
«Усермаатра-Сетепенра, — сказала Медовый-Шарик, — если мой голос исполнен ясности, то причина ей — то благоговение, которое я чувствую при звуках Твоего имени».
Приглушенные голоса маленьких цариц добавили к сказанному свое согласие. Их благочестие смешалось с туманом над озером. Считалось, что совершенно безукоризненное произнесение всего множества имен Усермаатра являет собой силу, достаточную для того, чтобы поколебать землю.
«Хорошо, — сказал Усермаатра. — Надеюсь, ты всегда произносишь Мое имя с осторожностью. Мне очень не хотелось бы отрезать тебе палец на второй ноге».
Одна маленькая царица неожиданно так судорожно глотнула воздух, что это услышали все. Другие перестали смеяться. Медовый-Шарик, словно уклоняясь от удара, повернула голову. И все же она пробормотала: «О, Сесуси, я стану в два раза толще».
«Тогда в Доме Уединенных не найдется кровати, которая смогла бы выдержать тебя», — сказал Он ей.
«Что ж, кровати не будет вообще», — ответила она, и ее глаза вновь сверкнули. Мененхетет был восхищен. Этой ночью ее осанка разительно отличалась от других дней, в которые ему приходилось видеть ее, когда она выглядела обыкновенной толстухой, ковылявшей по тропинкам Садов на постоянно болевших от давившего на них веса ногах. Теперь же, когда она восседала на золотой скамейке, так как золотые стулья были для нее слишком узкими, ее тело казалось тяжелым, но выглядела она величественной, как Царица, по крайней мере в этот час.
«Расскажи другую историю, — сказал Усермаатра, — и расскажи ее хорошо».
«Повинуюсь, и если мне это не удастся, Великий Осиамандиас, — сказала она, — я сама отдам свой палец». Несколько маленьких цариц не смогли сдержаться и рассмеялись вслух от ее дерзости, и громче всех Нубти, маленькая богиня золота, которая получила такое прозвище оттого, что в последнее время стала носить светлые парики — иными словами, шерсть рыси, посыпанную золотой пудрой, и все говорили, что делает она это с целью побудить Фараона, когда Он находился среди Уединенных, видеть в ней сходство с Маатхорнефрурой.
«Пусть эта история будет длинной, — сказал Усермаатра. — Я больше люблю длинные истории».
«Есть одна история, в которой говорится о двух чародеях, — начала Медовый-Шарик. Речь ее была подобна ветру, что удерживает парящих птиц в полете, настолько полнилась она звуком ее голоса. — Первым, кого я назову, был Хор с Севера. Еще до рождения ему было позволено спать у ног Осириса.
Другого мага звали Хор с Юга. Он был черным. Имя ему дали нубийские жрецы, укравшие много свитков папируса из Храма Амона у Первого Порога. Вернувшись в свои нубийские пустыни, они усвоили это знание и использовали его тысячу лет, покуда не обрели необычайную мудрость. Затем они стали наставниками черного мага, Хора с Юга, до того времени, когда он отправился в Фивы, чтобы напугать Фараона».
«Какого Фараона?» — спросил Усермаатра.
«Великий Возлюбленный Солнца, я не могу этого сказать, чтобы не навлечь на Египет несчастье».
Он выглядел разгневанным, но не посмел настаивать. «Продолжай свою историю, Маатхерут. Посмотрим, стану ли Я счастливым, когда ты закончишь».
В темноте над головами женщин пролетела шальная белая бабочка, а тишина над озером была настолько глубокой, что мне показалось, что я слышу трепет ее крыльев.
«По пути ко Двору, на всем его протяжении от раскаленных пустынь Нубии до Фив, этот Хор с Юга каждую ночь не забывал вынимать из своей книги, где была собрана мудрость магии, папирус и растворять его в вине. Затем он выпивал это вино, и магические слова, записанные на папирусе, проделывали путь внутрь его мыслей. Таким способом Хор с Юга исполнился необоримой мудрости. К тому дню, когда он появился при Дворе, о Хоре с Юга можно было сказать, что в блеске его глаз пребывало Тайное Имя Ра. Однако когда он постучал в Двойные-Врата, у них уже стоял колесничий, чтобы схватить его. Дело в том, что прежде него примчалось много свидетелей, предупредивших о приближении чужака-нубийца, от которого исходит запах колдовства. Так оно и было. Никто не может проглотить слишком много магических слов, чтоб от него не разило корнями и камнями».
«Мне нравится этот рассказ», — сказал Усермаатра.
«Хор с Юга сказал стражнику: „Никакие путы не удержат меня". — Он поднял палец, и веревка, связывавшая его кисти, разорвалась на маленькие кусочки, которые поползли прочь, подобно червям».
«Ты видела это?» — спросил Усермаатра.
«В своем сне, Великий Повелитель, в нем я видела это».
Усермаатра отхлебнул еще колоби и шумно выдохнул. «Гляди, — сказал Он, — на Мою магию. Даже белую бабочку опалил огонь из Моего рта». Пролетавшая бабочка на самом деле покачнулась в полете. Маленькие царицы захихикали.
Медовый-Шарик подождала, пока ее молчание не стало сильнее звуков, которые издавал, глотая Свое колоби, Усермаатра. Затем она сказала: «Поскольку никакие веревки не могли удержать его, Хор с Юга прошел через парадную площадь и сказал Фараону „Я — Хор с Юга. Я пришел в Египет, как чума. Ни у одного мага нет силы противостоять мне. Я возьму Тебя с собой обратно в Нубийское Царство, и мой народ будет смеяться над Тобой"».
«Аиииии!..», — взвизгнула одна из маленьких цариц, но Медовый-Шарик не прервала повествования.
«Не успел Фараон что-либо ответить, Хор с Севера вышел из Дома Уединенных и сказал: „Моя магия столь же могущественна, как и эта чума!" Фараон взмахнул Своей плеткой семь раз, объявляя, что хочет посмотреть на единоборство этих магов, однако Его приближенные стали умолять Его подождать. Они знали Хора с Севера как сына одной из маленьких цариц, не более того. Они не видели его спящим у ног Осириса в Стране Мертвых. Но Фараон знал, — сказала Медовый-Шарик, и все маленькие царицы захлопали в ладоши, восхищаясь Его мудростью. — Хор с Юга, однако, вовсе не казался испуганным. Он протянул вперед пустую руку, и — представьте! — в ней оказалась палка. „Меду, — сказал он, — слово, означающее палка. Оно также значит слово. Поэтому я черчу этой палкой магическое слово. — И дальше он забормотал скороговоркой: — Меду есть это меду для меду, как и меду, меду. Посредством которого меду может произвести меду". Но концом палки он начертил треугольник, из которого вырвалось пламя и разгорелось в воздухе с таким ревом, что все, бывшие при Дворе, отшатнулись назад». Теперь Медовый-Шарик замолчала и очень торжественно взглянула на Усермаатра, прежде чем продолжить.
«Хор с Севера спокойно встал и очертил круг, заключив в него своего Фараона. Пламя отступило назад. Теперь в другой руке мага с Севера появилась золотая чаша с небольшим количеством воды. Хор с Севера подбросил эти несколько капель в воздух, и они вернулись на землю проливным дождем, который загасил пламя. Хор с Юга оказался мокрым, как река, что принесла его сюда, но Хор с Севера и его Фараон остались сухими. Тем не менее, когда все приближенные принялись смеяться, Хор с Юга рассмеялся им в лицо, причем от всей души, а затем без промедленья начертил в воздухе непристойный кружок заднего входа. Это тот круг, что напоминает спицы в колесах захваченных Тобой колесниц, великий Усермаатра. Он был отвратителен! Круг этот наполнился могучим ветром тех самых страшных пустынь, из которых пришел этот нубиец, и в нем пребывала вся вонь мерзких ветров, исторгнутых нубийскими властителями в знак презрения ко Двору Фараона. — Помимо своей воли, несколько маленьких цариц захихикали, но Медовый-Шарик сделала вид, что не заметила этого и продолжала: — В ответ Хор с Севера покрутил концом своей палки, словно закручивал спираль, и все ветры, выпущенные нубийцем, скрутились вокруг его палки в тугой моток. Пуф! Хор с Севера вытащил свой посох из этих связанных ветров, и моток объяло пламя.
Теперь Хор с Юга показал свои зубы, и его голова стала уродливой, как у змеи. Он сказал Фараону: „Слушай меня: Твой Двор станет Твоей могилой!" — и с этими словами бросил свою палку в воздух. Долетев до верхней точки его броска, она отказалась падать обратно, но стала плавать наверху, растекаясь вширь, пока не превратилась в огромную каменную плиту у всех над головами. Тогда Хор с Юга сказал: „Эта крыша упадет, и Ты погибнешь под ней, если не согласишься отправиться со мной в Землю Нубии".
„А что произойдет в Нубии?" — спросил Фараон.
„Мои люди увидят Тебя на коленях".
„В таком случае я никогда туда не пойду", — сказал Фараон. „Погибни!"
В великом страхе все ждали, что сделает Хор с Севера. Тот был бледен, но цвет его глаз стал серебряным, и он улыбнулся под тенью огромной каменной крыши, закрывшей солнце. Издав крик, он также бросил вверх свою палку, превратившуюся в баржу, которая стала подниматься вверх, покуда не подошла прямо под огромную каменную крышу, а затем, сотрясаясь и тяжело скрипя, она наконец подняла ее обратно в небо.
Тут Хор с Юга сказал три странных слова. В тот же миг он стал невидим. Однако его это не защитило. Немедленно Хор с Севера повторил те три слова наоборот, и Хор с Юга был вынужден вновь появиться. Теперь он превратился в хлопающего крыльями черного петуха. В этом облике он мог лишь издавать леденящие душу жалобные крики».
«Как они его похоронили?» — спросил Усермаатра.
«О нет, великий Сесуси, это еще не конец. Хор с Севера вызвал воина, чтобы тот отсек часть тела, жившую между ногами петуха. При этом Хор с Юга наделал много шума. Он стал умолять Фараона спасти жизнь между его ногами.
„Я спасу тебя, — сказал Фараон, — если, соблюдая равновесие Маат, ты согласишься с тем, что я буду превращать в евнухов всех плененных Мною нубийцев. Предоставляешь ли ты такое право Мне и сыновьям Моих сыновей на тысячу лет?"
Хор с Юга зарыдал. „Я пропал, — вскричал он, — поэтому пропала и вся Нубия! Делай то, что Ты хочешь. Обещаю не возвращаться в Египет тысячу лет". Когда Фараон кивнул, Хор с Севера сделал знак. У петуха отросли перья, и он улетел прочь. Но нога между ног всех плененных нубийцев была потеряна, и они научились прислуживать в Доме Уединенных всем грядущим Фараонам».
«Это так, — сказали евнухи маленьких цариц, — наверное, это и есть правдивая история, объясняющая то, почему мы здесь», — и у них вырвался вздох.
«Ты закончила свой рассказ?» — спросил Усермаатра.
«Почти, остался самый конец». Будто для того, чтобы показать, что этой ночью с ней пребывают многие Боги, весь свет, который только могла дать убывающая луна, ложился на ее лицо, и глаза, нос и рот Медового-Шарика были прекрасны, или, по крайней мере, могли бы быть такими, если бы их не окружала полнота ее лица, круглого, как сама луна. Но на этом лице глаза ее были большими и темными, нос необычайно изысканной формы, а линия рта изогнутой и очень мягкой для столь сильной женщины.
«Каков же конец?» — спросил Усермаатра.
«О, великий Сесуси, — сказала Медовый-Шарик, — с тех времен, о которых я рассказала, прошло более тысячи лет. Теперь Хор с Юга, возможно, готов вернуться».
«Если это так, то как же Мне найти Хора с Севера?» — спросил Усермаатра. Он говорил легко, но Его голос был тяжел от выпитого колоби.
Она пожала плечами. В темноте сила ее движения ощущалась в воздухе. «Позволь мне вознести молитву Ка Хора с Севера. Великий маг может пожелать найти себе преемника».
Теперь в моих ушах звучал уже голос не Медового-Шарика, но Мененхетета. Я вдруг сел прямо, как будто меня дернули за волосы. Я настолько углубился в его мысли, что его голос напугал меня, как неожиданный крик животного рядом с палаткой. «И стоило ей заговорить о преемнике, — произнес необыкновенно ясно мой прадед, — как меня охватила дрожь. Я трясся всем телом той теплой ночью. Одна из маленьких цариц указала на меня и воскликнула: „Почему тебя напугал этот рассказ?!" Я сказал ей, что мне не страшно, а просто холодно. Но мне было страшно, Медовый-Шарик не раз обращала на меня свой взгляд, и я осмелился посмотреть ей прямо в глаза. В тот же миг от нее ко мне пришла мысль. Мысль эта была такая: „Я обучу тебя кое-чему из этого искусства магии"».
Теперь, когда его голос тем не менее вновь поднялся на поверхность его мыслей, мой прадед выглядел гораздо бодрей и принялся вслух рассуждать о некоторых тонких ощущениях.
«В тот час Его опьянения, — сказал мой прадед, — Усермаатра, я думаю, был сильно взволнован этим рассказом о двух магах. Ведь, как вам известно, Он считал, что Его убьют в Садах Уединенных. Если бы я сказал вам сейчас, что Он был прав в Своих подозрениях, когда все было совсем не так, я мог бы вызвать недоумение. Он не умер насильственной смертью. Однако, если взглянуть на это иначе, я бы мог утверждать, что в тот год Его чуть не убили, и сделать это должен был я, хотя, как мы все знаем, Он дожил до весьма преклонного возраста; было даже расхожее выражение „Рамсес Второй-старый-как-Ра", и в последние годы Его Правления я даже стал Верховным Жрецом. Он ведь умер за несколько лет до того, как закончилась моя вторая жизнь. Я все еще помню, как дети говорили на Его похоронах „Умер Бог" и удивлялись, как может без Него сиять солнце. Он был Фараоном шестьдесят семь лет. Однако после той ночи, хотя Ему и предстояло царствовать еще тридцать четыре года, не думаю, что нашлось бы хоть одно время года, когда бы Усермаатра не боялся возвращения Хора с Юга.
Разумеется, той ночью я не знал этого. Он ничем не выдал своего страха. Если история, рассказанная Медовым-Шариком, и оказала сразу же какое-то воздействие на моего Правителя, то состояло оно в том, что она пробудила Его желание. Сияние в Его животе было почти ощутимо. Оно разгоралось в моем великом Фараоне, подобно пламени под испарениями колоби. Евнухи запели в такт своим движениям. Их руки ударяли по бедрам в определенной последовательности легких хлопков в таком быстром ритме, что я мог слышать треск сверчков и цокот лошадиных копыт. Один из этих евнухов мог даже так искусно перебирать пальцами по своим коленям, что слышалось журчание ручейка или плеск маленьких волн. При этих звуках из темноты объявилось множество мошек и бабочек, они влетали нам в уши и вылетали оттуда, словно мы были водорослями, а они — стайками маленьких рыбок. Медовый-Шарик принялась напевать без слов, и голос ее был таким звучным, что я вновь не мог узнать женщину, которую видел перед собой. Иной раз она выглядела бесформенной в своих одеждах, но с того момента, когда этой ночью она вышла из воды, тело ее казалось крепким, а сама она — не лишенной очарования. Подобно некоторым толстым людям, когда она пребывала в унынии, кожа ее была дряблой, но, когда чувствовала себя счастливой, ее тело становилось упругим.
В эту ночь она пела песню о любви крестьянки к пастуху, нежную, невинную песенку, и Усермаатра пил под ее звуки колоби и утирал слезы. Подобно многим могучим людям, Он любил немного всплакнуть, слушая что-то нежное и чувствительное. Но не слишком долго. Вскоре Медовый-Шарик запела следующий куплет. Мелодия была та же, но теперь пастух не интересовался девушкой, а вместо этого рассматривал задницу своей овцы — гадкая песня. Медовый-Шарик начала издавать крики удовольствия, подражая блеянию животного, которым овладел пастух. „О, — стонала она голосом, который будоражил всех нас, — О", и воздух пульсировал.
Теперь Усермаатра был готов. „Пойдем, — сказал Он ей. — Ты, Хекет, Нубти, Оазис! — Голосом, в звуках которого Он не потрудился скрыть жар Своих медленных огней той ночью, Он добавил: — Пусть это будет дом Нубти. — Затем, словно в Его руку пришла новая мысль, как бывало, когда Хер-Ра стоял рядом с Ним и лизал Его пальцы, Усермаатра сказал: — Мени, ты пойдешь со Мной" — и Он взял меня за руку, и этот путь мы прошли вместе.
Удивительно, но в Его глазах я превратился в Хер-Ра. Это льву, а не мне Он предложил Свою дружбу. Я же при этом чувствовал себя нелепо. Под всеми данными себе клятвами познать сладость мести я за все эти годы так истосковался хоть по какому-то знаку Его расположения, что, без сомнений, был готов рычать как лев, только бы Он подольше не отнимал Своей руки.
Тем временем, пока мы шли, произошли странные вещи. Если для Него я уподобился Хер-Ра, то могу лишь сказать, что рядом с собой я чувствовал быстрый стук копытец дикого кабана. Что за попутчик! В первый момент я подумал, что этот кабан — подарок Медового-Шарика, тогда я еще не знал, что ошибаюсь, ведь после ночи, проведенной в доме Нубти, дикий кабан часто бывал рядом со мной, пока его не убили, о чем я вам тоже расскажу, но позже. Когда же на следующий день я шел по лужайке, вдоль которой в сумерках плавно скользила черная лебедь, дикий кабан, несомненно, был со мной, и он так же был рядом, когда я останавливался у дома маленькой царицы, чтобы посмотреть, как одна укладывает волосы другой. Постепенно я разглядел его морду и знал ее хорошо, но никто, кроме меня, не мог видеть это существо. Он ходил за мной повсюду, но вызывать его я не мог. И хотя, чтобы он появился, было достаточно представить себе его морду, иногда он все же не появлялся, и в те ночи, когда я был один, мне трудно было выносить звуки, доносившиеся из пивного дома. Шумы, производимые в темноте маленькими царицами, казались мне оскорбительными. Конечно, привыкнув к обществу этого молчаливого существа, в его отсутствие я бывал необычайно строг.
Я уже знал, что эта сотня маленьких цариц не всегда ожидала, когда наш божественный Рамсес подарит им удовольствие, иногда кончалось тем, что они любили друг друга. Это открытие вызывало во мне протест, притом что их поведение должно было показаться мне знакомым. Я вырос среди толпы мальчишек, которые постоянно лезли друг на друга. Нашим выражением, обозначавшим сильного покровителя, было „тот-кто-у-меня-на-спине". Так что с малых лет не осталось ничего, чего бы я не знал о том, как оседлать других, хотя моей гордостью, поскольку я был сильным, служило то, что никто не бывал на моей спине. Тем не менее мне было невыносимо думать о том, что эти женщины делают друг с другом и каким образом более сильные маленькие царицы обходятся со слабыми — как будто те их рабыни. В те ночи, когда Его Колесница не въезжала в ворота и не было слышно громов Его любовных утех, вместо них раздавались более нежные крики, резкий визг, стоны и прочая музыка многих женщин во многих комнатах. Обычно, когда женщины занимались подобными играми, одна из них перебирала струны лютни, сопровождая развлечения других. Я же, слыша эти звуки, не мог избавиться от образов, возникавших в моих мыслях. Видеть одну маленькую царицу у сладкого мяса другой было равносильно тому, чтобы упиваться собственной кровью. Но при этом у меня не возникало неуважения к моему царственному Повелителю. Все мы знали, что Он любит наблюдать, как Его маленькие царицы резвятся друг с другом. „Ну да, — часто говорил Он, — ведь они — струны Моей лютни и должны учиться звучать согласно".
Однако я, в особенности когда рядом не было кабана, частенько думал об этом как о части той грязи, которая поднимается на поверхность воды во время разлива, чуме, возникающей от этих женщин, а иногда даже осмеливался задавать себе вопрос: любят ли они Его так же, как постепенно привыкли любить друг друга? Бывало, две маленькие царицы на самом деле жили в одном доме как муж и жена или брат и сестра, а их дети говорили об обеих как о родителях. Мне казалось, что для женщины любить другую женщину больше своего Фараона равносильно молитвам о ниспослании ужасного бедствия. Так проходили во мне легионы всех этих преданных Фараону мыслей, но, когда я шел по Саду с кабаном, я становился другим человеком, был терпим к их играм и страстно желал сам обладать ими. Настолько, что даже любил наблюдать, как они ели, как танцевали, как пели песни, расчесывая волосы друг другу, или рылись в ларцах друг у друга, выискивая подходящие для себя украшения. Конечно же, тогда я, подобно Нефхепохему, мог назвать любое средство, которое они использовали для украшения себя или поддержания своей красоты».
«Есть ли что-то, чего я не знаю?» — спросила Хатфертити.
«Нет ни одного цветочного масла, из которого ты не готовила бы притирания», — ответил он.
«А травы?» — настаивала она.
«Отбирались только лучшие и нежнейшие благовония. У них не было необходимости в горечи гальбанума или кассии».
«Да, — сказала моя мать, — но как насчет душистого нарда?»
«Им они пользовались, а также шафраном и корицей и сладким вином, которое оставляет аромат самой любви, когда его втирают в бедра с маслом и небольшим количеством сока жареного мяса».
Теперь уже Птахнемхотеп сделал нетерпеливое движение. «Ты уже начинаешь грешить тем, что говоришь слишком мало, — сказал Он. — Я хочу знать: что произошло в доме Нубти?»
«Я не знаю, как рассказать Тебе об этом, — сказал Мененхетет, — без того, чтобы не выставить себя дураком».
«Это вряд ли возможно, — сказал Птахнемхотеп. — Раз уж Я слушал тебя так долго, это значит, что ты таковым не являешься. Однако Мне трудно себе представить, что ты был на высоте в каждую ночь своих четырех жизней. Даже Фараон может вести Себя как глупец. Ну вот, я сделал совершенно недопустимое замечание».
«Что ж, если мне приходится об этом говорить, то я сделаю это быстро», — сказал мой прадед и наклонился вперед, словно для того, чтобы даже начать это нежелательное для него дело, ему нужно было пуститься вскачь.
«У маленькой царицы Нубти была фигурка Амона, живот которой был не больше моей ладони. Однако тот жезл, что располагался между Его золотыми ногами, не был сокрыт, совсем наоборот — он был воздет кверху на высоту в половину роста Самого Бога, и Усермаатра преклонил колени перед этим маленьким Богом, воздел Свои собственные руки, словно говоря, что весь Он, Он Сам и каждый Ка из Его Четырнадцати, служат Амону. Затем Он сомкнул Свои губы вокруг золотого члена, самого жезла Бога Амона.
„Ни один человек никогда не входил в Мой рот, — сказал Усермаатра, — но я счастлив, целуя меч Амона, познавая вкус золота и рубинов". Действительно, на конце этого члена, на самой его головке был укреплен большой рубин.
Затем Он встал, а Хекет и Оазис сняли с Него нагрудную пластину и льняную юбку. „Ну-ка, Мени, — сказал Он мне, — помолись Мне, будто Я — меч Сокрытого", и Его член предстал перед моим лицом, и, проглотив его, я ощутил, как наш Нил поднимается в Нем. Моя голова прыгала, подобно лодке на сильной волне, а маленькие царицы хихикали, в то время как жар Его колоби ворвался в мое горло и прошел внутрь моей груди и через все в ней вниз, до пупка, и теперь я знал, отчего со мной был кабан. Ни одна из маленьких цариц не осмелилась бы коснуться своим накрашенным ногтем моей кожи, но кабан держал свой толстый нос между моими щеками и не преминул бы проглотить семя моего Царя, если бы оно прошло сквозь меня так быстро. Итак, я не был обожжен жаром чресел Усермаатра, но лишь Его презрением. Вот, я рассказал вам самое худшее», — сказал мой прадед, — о первом унижении из тех, что мне суждено было познать той ночью в глазах моего Фараона, и это после того, как я поклялся, что больше никогда не потерплю от Него стыда. Именно это мешало мне приступить к повествованию, об этом так тяжело было поведать. Но теперь у меня такое ощущение, будто камень поднят, и я расскажу вам остальное. Ибо произошло многое.
Они умастили Усермаатра. В ту ночь, как и в другие ночи, когда меня там не было, Он сидел, подобно Богу Амону, в то время как маленькие царицы служили Ему так же, как Язык и Чистота, под чем я подразумеваю, что они, как было заведено, очень нежно вытирали Его лицо и наносили на Его глаза новую краску, снимали с Него украшения и переодевали в свежие одежды, а затем они произносили стихи над теми украшениями, которые на Него надевали. Каждый снятый предмет маленькая царица целовала точно так же, как и каждый предмет одежды, в который они Его облачали. Поскольку в те дни я не совсем понимал разницу между поцелуями и едой — да и какой крестьянин понял бы это? — то думал, что они производят эти негромкие звуки, чтобы показать, что ткань вещей, надеваемых на Фараона, хороша на вкус.
И вот в ту ночь, как и во все предыдущие, они окропили благовониями Его брови и брызнули несколько капель в свои рты, и каждая из этих цариц, одна за другой, приняли Его меч, а другие в это время бормотали: „Боги украшают Себя, и имя Твое — Украшение".
К моему изумлению, Он отдался маленьким царицам, словно был женщиной. Он лег на спину и поднял вверх Свои мощные бедра, разведя колени шире Своих могучих плеч, а мою руку сжимал в Своей с такой силой, что я вряд ли смог бы высвободиться. Однако это было лишь началом. Я все еще был преисполнен страха и ожидал, что дом Нубти с ревом охватит пламя, но стены вокруг нас просто дрогнули, словно от удара, и остались стоять — возможно, на самом деле — это просто дрожало мое тело. Тогда я все еще продолжал жить в страхе перед грядущим несчастьем, однако, когда его не случилось, мой ужас уменьшился, и точно так же ослабело и пожатие Его руки.
К концу Его рука обмякла, и я мог чувствовать волны Его удовольствия, по мере того как они прибывали в Нем, накатываясь из искусных ртов маленьких цариц. Да, даже сейчас я могу сказать Тебе, великий Птахнемхотеп, обо всем том, что пребывало в Усермаатра на пути к моменту, когда Он был готов извергнуться. В те мгновения мне было дано познавать Его так, как никто, кто не был Фараоном, не может знать столь Доброго и Великого Бога. Среди того удовольствия, когда четыре маленькие царицы преклонили колени перед великим и прекрасным телом Усермаатра, я познал Его. Хекет прильнула ртом к Его ноге, и ее язык скользил между Его пальцами, подобно серебристой змее, струящейся между золотыми корнями, Оазис же, искушенная в искусстве осыпать его легкими прикосновениями своего языка и долгими поцелуями, владела мечом Усермаатра, в то время как кончику языка Нубти принадлежали Его уши, нос и веки. Да, и все эти ласки, подаренные Ему Хекет, Оазис и Нубти, проходили через Его пальцы ко мне, и я ощущал себя более прекрасным, чем все цветы в Садах Уединенных, и парил в переливах радуги, тогда как Он лежал, раскинув ноги и согнув колени. Именно в тот момент Медовый-Шарик приблизила свои губы к тому рту Усермаатра, что жил между Его ягодиц, и когда она целовала Его там, ее язык входил в Его врата, и она познала вход, ведущий в Его недра. Он лежал там, и, пребывая в Его руке, я был с Ним. И я ощутил, каково находиться в Лодке Ра, плывущей вверх по реке Дуата в Стране Мертвых, и из той Лодки она представала дивным местом — со змеями и скорпионами за каждым поворотом, пламенем в пастях зверей, ужаснее которых я никогда не видел, и с Полями Тростника, трава на которых казалась мягкой даже ночью. Усермаатра плыл через Страну Мертвых, и я был с Ним, а кабан — у моих членов, дающих жизнь. Он видел в Солнце и Луне Своих двоюродных братьев. Затем река стала подниматься к рубину Его меча, что был в сладких губах Оазис, и я услышал, как Он воскликнул: „Я есть, Я есть все, что будет!", — и в тот самый миг, когда раздались крики женщин, Он извергся, и огненный дух колоби зажегся во мне красным и изумрудным светом.
Так я извергся рядом с Ним, когда все силы Его подъема хлынули в меня через Его пальцы, но затем мое излияние было отброшено назад рылом того кабанчика, и я почувствовал, что мной обладают — от рта до заднего входа — Великий Царь и странная свинья были хозяевами обоих концов реки, протекавшей через меня, точно так же, как Осирис повелевает входом и выходом из Страны Мертвых.
У меня не нашлось повода веселиться. Как только Усермаатра извергся, как женщина, Он тут же был готов выступить как мужчина, и теперь Его не интересовал ни один рот, пребывающий между бедер Его четырех маленьких цариц. Он взял мои несчастные щеки, в которых всю ночь проторчало кабанье рыло, и перед женщинами Он вновь сделал из меня женщину. „Аиииих, Казама", — хихикая, выкрикивали они, и тогда я узнал, что они прозвали меня „Казама". Употребляя между собой это имя, они говорили: „Погонщик-Рабов", однако теперь погонщик рабов сам превратился в раба. „Аиииих, Казама", — кричали они, смеясь. Но я не смеялся. Держа Его руку, я жил в благословенных водах. Но не так было с Его мечом. Он причинял мне боль. У меня не было видений. Я дал клятву, что если это был второй раз, когда Он проник в мои внутренности, то третьего не будет, пусть даже Он отрежет у меня все и оставит внутри ограды с евнухами».
При этих словах голос Мененхетета умолк, и я, слушавший его с закрытыми глазами со всем своим вниманием, теперь широко открыл их и увидел свою мать в другом конце покоя на коленях перед Птахнемхотепом, и я подумал, что Его меч находится у нее во рту. Однако, что бы ни происходило между ними, все закончилось, как только я сел. Тем не менее моя мать все еще урчала как кошка. Мой отец спал. Во всяком случае, он не двигался, и его глаза были закрыты. Он громко и страдальчески храпел. Светлячки сияли так ярко, что мне показалось, я могу разглядеть выражение на лице моего прадеда, а он находился далеко от нас. Это было поистине так. В следующее мгновение он заговорил голосом Медового-Шарика.
Я знал, что это звуки ее голоса. Все то время, что я жил в мыслях своего прадеда, я слышал, как она говорит. Теперь глаза его закатились, как у мертвеца, а из горла раздался голос Медового-Шарика.
«Казама, я не видела, как ты уходил, — сказала она. — Но я смеялась с остальными, потому что Он превратил тебя в женщину. Ты болтался, как червяк, на крючке Его силы. Однако теперь я думаю не о Сесуси, но о ране в твоем гордом сердце. Ты ощущаешь себя податливым, как земля, по которой течет река. Скажи мне, что это не так».
«Это так», — произнес мой прадед своим собственным голосом из самого сердца этих чар, и тем не менее в убывающем мерцании светлячков я знал, что он вновь обрел спокойствие, но его голос стал голосом такого дряхлого старика, какого я никогда не слышал, а выглядел он на сто, больше чем на сто лет. Во внутреннем дворике пахло старым камнем. Я пытался вспомнить, есть ли в моих собственных челюстях хоть какое-то отверстие, в промозглом воздухе этого склепа я не мог дышать. Однако голос Медового-Шарика заговорил снова, и меня вновь обступили приглушенные звуки той ночи. Я слышал, как она говорила устами Мененхетета: «Как ясно я ощущала боль в твоих мыслях. Они испытывали страдания, подобные судорогам в животе при рождении ребенка. Правда, Казама?» «Да, это так», — сказал Мененхетет.
«В тот час ты не знал — мужчина ты или женщина. Ты мог только спрашивать себя: отчего мужчина превращается в женщину, а женщина — в мужчину?»
Когда затихло последнее эхо ее голоса, голова Мененхетета поднялась, и он посмотрел на всех нас, словно до этого спал сто лет. Его лицо обрело свои прежние черты, утратив приметы старости, проступившие на нем. Никогда ранее я не видел, чтобы он выглядел таким молодым — сейчас перед нами был мужчина лет шестидесяти, которому среди нас можно было дать и сорок, на вид он был сильнее колесничего. Мой отец перестал храпеть и проснулся, а у моей матери на губах играла улыбка удовлетворения, как будто она попробовала саму сердцевину тайны.
«Да, — сказал Птахнемхотеп, — расскажи нам еще об этом Медовом-Шарике, ибо она вызывает у Меня почти такое же любопытство, как и Мой великий предок, да приветствует Он Меня на Полях Тростника. — И Он громко чмокнул губами, чтобы напомнить, что сегодня — все еще Ночь Свиньи, и благочестие — не столь надежная защита, как кощунство. — Да, — сказал Он, — расскажи нам о ней, пока рассвет не обжег наших глаз. Вероятно, вскоре Хатфертити и Я захотим отыскать наш сон». Со смехом, в котором прозвучала великая радость — первый искренний звук настоящего счастья, который я услыхал от Него, — наш Фараон встал на ноги и поцеловал моего отца в бровь.
«Это так», — сказал мой отец.
«Снова говори голосом Медового-Шарика», — крикнул Птахнемхотеп моему прадеду, будто и Он пил колоби.
«Божественные-Два-Дома, я на мгновение заснул и теперь чувствую себя хорошо отдохнувшим. Ты слышал ее голос?»
Птахнемхотеп рассмеялся.
«Вероятно, так оно и было, — сказал Мененхетет. — Сейчас я думаю о ней».
«Да, продолжай, — сказал наш Фараон, — Я с удовольствием послушаю».
«Насколько я припоминаю, — сказал мой прадед, — когда я вышел из дома Нубти, стояла безлунная ночь, в моих несчастных глазах она была столь же черна, как самые ужасные из моих мыслей. Я отыскал пруд, в котором любила оставаться на ночь черная лебедь, и попытался поговорить с ней, однако не мог думать ни о чем, кроме своего стыда. Тогда я дал вторую клятву. Стыд, как и любой другой яд, нуждается в соответствующих ему необычайно сильных лекарствах. Я решил искать мужества, даруемого самим безумием, дерзнув сделать то, на что не осмелился никто другой — забраться в постель к одной из маленьких цариц.
Храбрость состояла уже в том, чтобы продолжать думать о столь немыслимых вещах на протяжении второго вздоха. Ибо другие узнавали о том, что ты подумал, именно во время него. И все же я знал, что должен произнести клятву отчетливо. Поэтому я сказал себе эти слова, но дрожал так сильно, что затрепетала и лебедь. Она захлопала крыльями, и от их взмахов по всему пруду пошли маленькие волны, так что вода в нем громко заплескалась. Я был уверен, что нарушил сон в каждом доме в Садах Уединенных. Затем пруд вновь успокоился. Я стал думать о Медовом-Шарике. Из грудей этой округлой женщины поднималась нежность ко мне, подобная прибывающим водам реки, когда земля еще суха, а затем позади меня возник пятачок кабана, ткнувшийся мне в бедро.
Позвольте мне не говорить о тех днях, что прошли перед моим первым посещением, а также о всех тех страхах, которые мне удалось победить лишь для того, чтобы споткнуться о новый страх. Все подобные истории похожи друг на друга. Не думаю, что смог бы войти в ее дом, если бы в своих мечтах я не шел к нему постоянна Как я желал, подобно Усермаатра, лечь на спину и почувствовать ее рот у своих нижних врат.
Можно сказать, что меня тянуло к ней, подобно одному из кусков черной-меди-с-небес, которого соблазняет другой, ибо в ночь, когда Усермаатра не пришел в Сады Уединенных, я предстал перед ее дверьми. Хотя в тот раз я даже не попытался сесть рядом с ней, уходя, я спросил: смогу ли прийти завтра? И она согласилась, но сказала: „Никто не должен больше видеть тебя здесь ночью" — и провела меня к дереву у стены в ее саду, по ветвям которого я мог выбраться от нее. Таким образом, я мог войти, не разбудив ее служанок или евнухов. Прикоснувшись к ветке, я вспомнил ночь, когда сидел, опершись спиной о другой ствол на пути в Кадеш, и я кивнул, и она положила свою руку мне на шею и медленно потерла ее. Из ее пухлых пальцев ко мне пришла сила, подобная той, что я однажды получил от ливанского дерева.
После того как я ушел, я уже не мог заснуть. Той ночью я был во власти ее притяжения. Мне никогда не нравились такие грузные женщины, и все же мысль о подобной полноте словно ласковый ветер шевельнулась в моем животе. Признаюсь, я ощущал себя едва ли не равным одному из тех яиц в середине навозного шарика, которые толкают перед собой вверх, на речной берег, наши жуки-скарабеи, ибо посреди попыток заснуть я был богат, как Сам Хепри, и теплым, и полным земли, и снова ощущал запахи нашего египетского навоза, столь богатого всем тем, что гниет и умирает, но все еще разит застарелой алчностью, и подумал: не окажется ли этот запах запахом плоти Медового-Шарика, когда улетучатся ее благовония. И в то же время я чувствовал себя наполненным золотом, и видел за закрытыми глазами золотое небо, и слышал, как из него раздается гром, точно свету Ра мало дарить себя зерну, тростникам, отблескам на реке и самой драгоценной руде земли — самому золоту, но он желает также согреть всю грязь и проникнуть в самый центр той печи, сжигающей навоз, которая и представляла собой мое удовольствие. При этой мысли я сел на постели. Я ненавидел низменную притягательность, которую, возможно, нашел бы в ее объятиях, но все же был тверд в своем намерении познать ее, ибо я был хуже мертвого, стыд, который я носил в себе так много лет, теперь воспламенился.
Итак, я поднялся, прошел по Садам и взобрался на дерево напротив ее стен, преодолел по ветке ограду и спрыгнул в ее сад. Она ждала меня в своей комнате, но я упал в ее объятия с таким страхом, что мой меч уподобился мыши. Она показалась мне больше самой земли. Я думал, что заключил в свои объятия гору. Той ночью у меня не было сил войти даже в ягненка. Та струйка, что была вызвана из меня, ничем не напоминала пламя огнедышащего змея или сияние Ра, и не птица несла меня на своих крыльях, но меня вытаскивали из самого себя, и, конечно же, тянула меня вперед она, ее рука дергала меня вверх и вниз, покуда воды не были подняты до конца моего живота и за его пределы. Я узнал, что такое извергаться в страхе. Когда мы закончили, я даже не ощутил стыда, только огромное облегчение. Вскоре я готов был уйти.
Однако она вовсе не так спешила выпроводить меня. Лежа рядом со мной, она вздохнула так тяжело, словно ощутила, что тень большой птицы легла на ее тень, и сказала: „Я доведу тебя до дерева". Но, когда я надел сандалии, она повела меня в другом направлении, и, пройдя через дверь, мы вошли в комнату, наполненную запахами праха многих давно умерших зверей и животных. В углу, рядом с углублением в стене, стоял маленький алебастровый горшок с маслом и горящим фитилем. В его свете она взяла из другого горшка три щепотки праха, перемешала его с вином, отпила половину и дала оставшуюся половину мне. Я ощутил вкус, который был старше гробового камня.
Она рассмеялась мне в лицо. Смех был достаточно громким, чтобы разбудить других обитателей ее дома, но она положила тяжелую руку мне на плечи, как бы говоря, что ее слуг не удивит никакой шум, который она производит по ночам, и я понял — поскольку она говорила со мной почти без слов, что то, что мы выпили, послужит мостом от ее горла к моему. По нему будут идти мои мысли. Я также понял, что комната рядом с ее спальней представляла собой убежище, где она укрывалась каждую ночь, когда не могла сомкнуть глаз, а затем мой нос так же быстро поведал мне о небольших жертвах, которые приносили здесь. Я увидел алтарь, стол из гранита и вдохнул застарелую кровь многих маленьких животных, отдавших ей свой последний страх. Затем я понял, что ту же силу, что имеет жук Хепри, заставивший, когда я лежал в постели, шевелиться мои внутренности, имел и прах пойманного ею и засушенного (после удаления головы) навозного жука, смешанный с вином. Она, вероятно, растолкла его, просеяла, а затем произнесла над ним магические слова. Сейчас мы оба выпили это вино, что вновь заставило меня подумать о навозном жуке. Мы испытываем такое благоговение перед его силой, что не исследуем более тонкие особенности его поведения. Но в детстве я провел не один день на речном берегу, где у меня не было другого развлечения, кроме наблюдения за жуками, и я видел, как они толкают шарики вверх по берегу к норкам, где их закапывают. Этот навоз послужит пищей для яиц, отложенных внутри. Однако, если сбить двух жуков с толку и подменить им шарики, они все равно выполнят свои тяжкие обязанности, обойдясь точно так же с чужим шариком. Говорю это вам потому, что тогда, стоя рядом с Медовым-Шариком, я понял, что она складывает наши цели воедино и смешивает наши мысли до такой степени, чтобы Усермаатра никогда не смог представить нас рядом друг с другом. Той ночью, перед тем как я ушел, видимо, для того, чтобы иметь надо мной большую власть, чем Он, острым маленьким ножиком она отрезала кончики моих ногтей, собрала их, смешала и измельчила их своим ножичком. Затем она съела их у меня на глазах. Я не знал, кто передо мной: женщина, Богиня или животное. „Если ты пришел сюда из любви ко мне, — сказала она, — твои руки научатся ласкам. Но, если ты послан Усермаатра, твои пальцы разделят боль прокаженного, перед тем как отвалятся. — И вновь она улыбнулась, увидев выражение моего лица. — Ну-ну, — сказала она, — я верю тебе, немножко", — и она поцеловала мои губы. Я говорю — поцеловала, так как то была первая ночь, когда я на самом деле испробовал это. Я знал тайную блудницу Кадеша, свою женщину в Эшуранибе и многих крестьянок, и я испытывал приятное чувство, когда смешивались наши дыхания. Крестьяне говорят друг другу: „Благородные едят с золотых блюд, поэтому они знают, как касаться друг друга ртами". А тут она наложила свои губы на мои, и они остались прижатыми к моим. Я ощутил себя спеленутым, как мумия, только бинты были из самой тонкой ткани, какой я только касался. Ее язык был слаще любого пальца, но одновременно, когда он входил в мой рот, казался маленьким мечом. Нет, пожалуй, он более походил на маленькую змейку, извивающуюся в меду.
„Приходи ко мне завтра ночью, если Его не будет", — сказала она и повела меня к дереву, но только я отправился обратно, ко мне вернулось желание. Однако когда я пришел следующей ночью, то снова был слаб. Подобно шадуфу, ее рука снова помогла поднять меня над самим собой. И вновь я узнал лишь стены ее тела, но не смог войти в ее врата. Однако она была снисходительна и в ту вторую ночь и сказала: „Приходи ко мне, когда сможешь, и в одну благоприятную ночь ты станешь таким же храбрым, как Сам Усермаатра". Будто для того, чтобы сказать, сколько ночей потребуется для обретения этого знания, она представила меня своим скорпионам. Их у нее было семь: Тефен, Бефен, Местет и Местетеф, а также Петет, Тхетет и Метет. Я не мог поверить, что она знает каждого из них по имени, поскольку в коробке, служившей им гнездом, они двигались, словно нищие, которые ничего не должны друг другу. Но она брала их своими пальцами и клала на глаза и губы и совсем не боялась, что они ее ужалят. „У них те же имена, что у семи скорпионов Исиды, — сказала она мне, — и они происходят от тех по прямой линии". В свете ее масляной лампы я мог видеть, как те скорпионы покрывали семь врат ее головы: глаза, уши, ноздри и рот. Затем она сняла их, посадила обратно в коробку и поцеловала меня. Она сказала, что предки этих семи скорпионов создали семь наших душ и духов. Затем она отослала меня домой. Началось мое обучение.
Теперь, как я уже говорил, я был единственным мужчиной, живущим в Садах, который не был евнухом. Поэтому мне не хотелось думать о том, каким прекрасным поводом для веселья станет в домах маленьких цариц, когда они, одна за другой, узнают об этом, рассказ о той моей ночи с Усермаатра. Я оставался за стенами моего собственного сада и больше не ходил целый день от одного дома к другому. Такие походы были весьма полезны из-за сплетен, которые обсуждали в каждом доме, но благодаря евнухам и Главному Писцу Садов, также евнуху — о нем я расскажу вам позже — не было ничего, что случилось бы с Принцем, Управляющим, Верховным Жрецом, Царским Судьей, Третьим Надзирателем при Визире или даже, — он кивнул в сторону моего отца, — Помощником Первого Смотрителя Ящика с красками для лица Царя, что не дошло бы до нас в Садах. Я говорю — до нас, но евнухи узнавали слухи первыми, от них — маленькие царицы, а я, в лучшем случае, последним. Но даже так, обо всех счастливых событиях и несчастьях, случавшихся со всеми в Фивах, я знал больше, чем в прежние дни, когда, будучи колесничим, проносился по городу на всем скаку. Так что было весьма приятно посещать маленьких цариц, угощаться их пирогами, вдыхать их разнообразные благовония, восхищаться принадлежащей им посудой или золотыми браслетами, ожерельями, мебелью, свободными одеждами, детьми, до тех пор, пока не были исчерпаны все полагающиеся любезности и мы не переходили к самому интересному — сплетням, и я узнавал многое о разных высокопоставленных особах. Однако в конце все они всегда говорили о Царицах — Нефертари и Маатхорнефруре. Разумеется, у всех маленьких цариц были свои симпатии, подобно школам жрецов, которые возносят молитвы в разных храмах, так можно было услышать, что Маатхорнефрура останется в милости лишь на это время года, или, с не меньшей легкостью, что Она будет Его возлюбленной в течение долгих лет. Вскоре я увидел, что эти слова были лишь отражением того, что маленькие царицы рассказывали друг о друге. Этим сплетням можно было доверять. Послушать рассказ одной — значило поверить, что другая маленькая царица только что впала в немилость.
Таким образом я узнал немало их секретов и еще до того, как стал навещать по ночам Медовый-Шарик, начал понимать ее, чем отчасти был обязан рассказам ее подруг, а также тех маленьких цариц, которые не принадлежали к их числу. Слушать две стороны одной и той же истории было все равно что есть одновременно два блюда — они одновременно переваривались в животе. Я знал о ее утрате задолго до того, как я взобрался на ее дерево или услышал ее пение у озера. Конечно, все, что я смог услышать, было лишь эхом. Я видел, как людей убивают тысячами, а их тела пожирают, но согласно равновесию Маат выходило, что все эти ужасы легче, чем горе этих маленьких цариц из-за одного отрезанного пальца. В Садах Уединенных Медовый-Шарик была Его любимицей — с этим были почти готовы согласиться ее друзья, и те, кто ее не любил. Тогда она не была толстой, и даже евнухи не осмеливались смотреть на нее во время купания — настолько чувственной была ее красота. Она носила имя Маатхерут совершенно заслуженно. Но она была тщеславной, слишком тщеславной даже для маленькой царицы. Да, после всего хорошего и плохого, что я услышал о ней, я пришел к такому твердому убеждению. Она была тщеславной. И вот она выменяла у Хекет — самой уродливой из всех маленьких цариц! — нечто на ожерелье, когда-то принадлежавшее матери Усермаатра. Затем она осмелилась дразнить нашего Фараона. Она сказала Ему, что обменяла то ожерелье на вазу из алебастра, так что не может ли Сесуси найти ей вторую вазу, которая была бы парой этой? Когда она Ему это сказала, они были одни в ее постели. Он встал, схватил Свой нож и, удерживая ее ногу за щиколотку, отрезал ей палец. Меретсегер, эта Богиня Молчания, никогда не закрывавшая свой рот, говорила мне, что в тихую ночь над поверхностью многих прудов все еще можно услышать те вопли Маатхерут, а ее враги рассказывали, как она помчалась, чтобы приказать спеленать, а затем забальзамировать свой палец. Некоторые говорили, что после той ночи изучение магии стало ее постоянным занятием. Она растолстела, а в ее саду разрослись редкие и обычные травы, ее комнаты заполнились тем, что она собирала. Место некогда самых красивых из всех принадлежавших какой-либо маленькой царице изделий из алебастра заняли теперь выщербленные горшки. Она много возилась с корешками, шкурами и порошками, которые в них растирала. Дурно пахнущие дымы постоянно поднимались из утвари, стоявшей на огне в покое, где она занималась своей магией, и можно было унюхать вонь от испражнений птиц и ящериц или змей, которых она держала во множестве в разных клетках. Нечего и говорить, что она знала имена не только всех этих животных, но также и всевозможных камней и веток, которые хранила, не говоря уже о собранных здесь мотках паучьей паутины, пряностях, травах, змеиных шкурах — цельных и измельченных, сосудов с солью, сушеных цветов, благовоний, цветных ниток, освященных папирусов и многих горшках с маслами — египетскими и иноземными, некоторые из которых были извлечены из незнакомых мне растений и трав, причем одни надо было использовать при свете луны, а другие — когда солнце в зените. Она знала названия многих редких полевых корней, которых я никогда не встречал, у нее было множество различных волос и среди них завитков со лба многих маленьких цариц и больше чем нескольких евнухов.
Каждое утро она рисовала для себя новый талисман на папирусе, приобретенном накануне днем евнухом Кики, которому она доверяла более других, имя этого евнуха означало масло касторовых бобов. Притом это было женское имя, но какая разница — евнуха можно назвать как угодно. Касторовое-Масло было столь же подходящим именем, как и имя ее второго любимца — Себека из Саиса, названного так по причине его прискорбного сходства с крокодилом. Прислуживая ей во время утреннего обряда, эти два евнуха так смотрели друг на друга, что можно было подумать — крокодил боится, что его зажарят в касторовом масле. Такой благоговейный страх внушала Медовый-Шарик. Ведь эта женщина могла зачаровывать змей, которых она держала в своем доме, всего лишь движением своих тяжелых рук, которые сами были так похожи на больших змей, или известными ей магическими словами. Именно эти последние она использовала, чтобы вызывать духов, поскольку, как она объяснила мне позже, никакой дух не может устоять перед своим Тайным Именем — ведь он слышит его так редко».
«Мне знакомы многие описания духов, что окружают нас, сказал — Птахнемхотеп, — но в твоем рассказе они предстают какими-то странными птицами или зверями».
«Маатхерут не раз повторяла, что наши мысли, смешиваясь с дыханием Богов, становятся некими существами. И хотя они и невидимы, но все равно твари. Некоторые духи даже живут вместе, как птицы одного семейства, или объединяются и становятся такими же сильными, как войска. Они могут собираться во множестве, подобном горам или великим городам на реке».
«Это правда, — сказала Хатфертити. — Я испытывала чувства столь властные, что они будут жить еще долго после того, как меня не станет». — И она взглянула на Фараона, раскрыв всю глубину своей способности выказать подобное чувство.
«Да, — сказал Мененхетет, — для тех, у кого сильные чувства, создать несколько духов — не редкость. Однако, сотворив их однажды, мало кто из нас в состоянии отозвать их обратно. Дело в том, что мы не знаем Тайного Имени. А вот Маатхерут имела власть приближать и отдалять духов, зная, какие вещества при этом надо употреблять. Можно сказать, что она умела выбрать между кровью быка и кровью лягушки. В то время как слышать чужие мысли в тот самый момент, когда они только возникают, — царский, даже Божественный дар, Медовый-Шарик знала, как в одиночку путешествовать по тем невидимым рекам, которые образуются из мыслей всех нас. Когда во время своей второй жизни я был жрецом, то научился приближаться к той могучей силе, что поднимается к небесам, в то время как слуги Амона и те, кто присутствует на церемонии, совместно постигают Сокрытого. Когда мы плывем по водам общей молитвы, наши мысли столь же схожи, как маленькие волны на реке. Жрецы таким образом могут служить кормчими на судне своего большого храма.
У Медового-Шарика не было постоянных посетителей ее храма, на которых можно было бы опереться. Однако она знала, как вызывать отдельных духов и побуждать их, чтобы они призывали других.; Должен сказать, что трудилась она усерднее любого жреца».
«Расскажи нам тогда о тех чудесах, которые она творила», — сказал Птахнемхотеп.
Мененхетет семь раз коснулся головой своей руки. «Я не говорю об истинных чудесах того века, который, возможно, знал битвы Хора с Севера и Хора с Юга. Нет, вместо этого я расскажу Тебе о Садах Уединенных и о ее доме с садом в них. Дом был небольшим по меркам Уединенных, за пределами гарема располагался Дворец и все храмы Усермаатра.
Итак, чтобы должным образом оценить работу Медового-Шарика, ее нужно сравнить с огромным числом молитв, которые возносили жрецы. Какая полноводная река духов постоянно текла между Усермаатра и славным солнцем Амоном-Ра.
Тогда как Медовый-Шарик отправляла лишь свои обряды. Однако она занималась ими большую часть дня, а иногда и за полночь. Порой, когда я являлся к ней ночью, она пребывала в комнате, где держала свой алтарь. Много времени могло пройти в соблюдении чистоты ритуала, прежде чем я мог заговорить. Все это время она не делала ни одного несовершенного движения, и если вы спросите, что я имею в виду, то я не смогу вам сказать ничего, кроме того, что треугольник, который она чертила иногда в воздухе острием тонкой палочки, оказывался не обыкновенным треугольником, но на моих глазах был готов вспыхнуть языками пламени. Когда она произносила заклинания, в ее голосе слышались звуки открывающихся и закрывающихся дверей, падения огромных камней на плоские ложа других камней, скольжения ящериц и хлопанья крыльев, как бывает, когда множество птиц вдруг одновременно взмывает в небо. Вздох ветра входил в ее грудь, когда она делала глубокий вдох, а когда она говорила, рычание льва выходило из ее горла, однако все это было всего лишь частью ее привычной работы, у нее было много других дел. Так, на огнях ее алтаря стояли горшки, и составляющие зелья, предназначенные для закладывания в эти горшки, должно было укрепить магическими словами. Иногда, готовясь к обряду, она проводила весь день за чтением отрывков из свитков папирусов, которые Касторовое-Масло или Крокодил приносили ей из хранилищ рукописей храмов, и она делала выписки на свой собственный папирус. Из всех маленьких цариц она была единственной, кто мог писать так же хорошо, как Главный Писец, иногда я брал некоторые из тех старых храмовых свитков и разворачивал их листы, выпуская на волю пребывавших в них маленьких птичек, и папирус говорил мне о многом, чего я не могу назвать, — настолько сильными были мысли, содержащиеся в нем.
Наблюдая за тем, как она пишет, я думал обо всех знакомых мне маленьких писцах, занятых подобным трудом, и поражался силе этого действия, и спрашивал себя: отчего столь тщедушные люди наделены такой великой способностью обращаться к Богам, несмотря на то что, когда они, большинство из них, говорили, их голос никогда не был голосом Истины, но всегда ломким, как тростник, скрипучим голосом. Однако те слова, что они наносили на папирус, обладали властью вызывать силы, покоившиеся в молчании. Таким образом, они могли взывать к силам, которые пребывают вне досягаемости того, кто обладает голосом Истины. Ведь говорить — значит оскорблять силу молчания.
Она уважала эту силу. Однажды я увидел на внутренней стороне ее предплечья две ранки — маленькие надрезы, сделанные в одном направлении рядом друг с другом, — это она наказала себя за то, что произнесла слово, когда поклялась хранить молчание. В другие дни она разговаривала, но не упоминала себя. Собираясь обедать, она говорила слугам: „Начался обед". При необходимости она могла пожелать жить вне своего тела, словно находиться вне покоя, перемещаться из своего тела в свой Ка, так что ее Двойник мог выходить и глядеть на нее.
Это позволяло ей трудиться для достижения многих целей. Некоторые из них были важными, другие — незначительными, как, например, возмещение какого-то ущерба. Как и все в Садах, она знала способ отгонять москитов и была столь искусной в подобных делах, что ей вовсе не нужно было обводить круги вокруг своей головы или произносить вслух надлежащие молитвы. Вместо этого при первом звоне этих маленьких тварей она поднимала сжатый кулак и раскрывала его. Те тут же улетали. Можно было слышать писк, который они издавали, обращаясь в бегство».
«У меня есть мази с такими сильными запахами, что москиты никогда не подлетают близко, — сказала Хатфертити, — и я пользуюсь ими, когда не могу вспомнить молитву, предназначенную для начертания круга, или мои пальцы чувствуют слабость. Не вижу, в чем твоя Медовый-Шарик превосходит меня в этом искусстве».
«Поскольку она потеряла расположение Царя, а ты, возможно, приобрела его, твои слова во многом справедливы», — ответил мой прадед.
Птахнемхотеп был счастлив. «У членов твоей семьи всегда находится ответ, — сказал Он Хатфертити. — И все же Я бы поостерегся говорить слишком пренебрежительно об этой Маатхерут».
«Велика мудрость Девятого, — сказал Мененхетет, — ибо так оно и есть. Маленькая царица, чьи слова о Медовом-Шарике были слишком жестоки, могла получить укус от ее скорпионов. Поскольку Ка Медового-Шарика знал, как покидать ее тело, она временами даже навлекала на себя укусы многочисленных москитов. Сколько раз я видел, как она, совершенно беспомощная, спала на своей постели, если только так можно сказать, поскольку ее тяжелое тело было покрыто таким количеством москитов, что любого другого они могли убить. По возвращении ее Ка она пользовалась их ядом, остававшимся в ее венах после одной из таких ночей. Одна из маленьких цариц, плохо отозвавшаяся о Медовом-Шарике, была так искусана самыми крупными москитами, что в течение многих дней не могла выйти из своего дома. Настолько распухло ее лицо.
Для того чтобы рассказать о ее способностях, не стоило говорить о таких пустяках. Позвольте предложить вам более достойную историю. Каждую ночь, когда Усермаатра оставался вдали от Садов, я просыпался в темноте и с кабаном, тыкавшимся рылом в мое желание, и, влекомый ее притяжением, пробирался к ветке, по которой перелезал через ее стену. Хорошенько оглядевшись и удостоверившись, что поблизости не было евнухов, я отрывался от земли, на которой был Управляющим, и спрыгивал в сад внутри Садов, где росло так много незнакомых мне растений и где сила покидала меня. Каждую ночь я держал ее в своих объятиях, но мой меч был подобен змее со сломанной шеей, и, когда она целовала меня, я не знал, как жить в биении ее губ. Полновесность ее губ имела тяжесть меда, вливаемого в мед.
В такие моменты я не мог ощущать удовольствия. Слишком отчетливым было воспоминание о ее лице у врат Усермаатра. Теплое чувство поднималось во мне, когда я видел ее рот на Нем, и я вновь ощущал себя женщиной — столь насыщенным было мое удовольствие, но я ничего не чувствовал как мужчина — так мало я мог расшевелить себя. И все это наслаждение лишь крутилось во мне, подобно маслу, которое никогда не выливают из горшка. Я стал ненавидеть свою способность ясно видеть ее губы на Нем, во мне даже поднималась неприязнь к ней, к этому тупому весу ее тела, к запаху, несмотря на благовония, исходившему от ее подмышек. Как это бывает у толстых женщин, он стекал с ее влажных ресниц.
Но однажды ночью, после семи ночей неудач, она сказала: „Ты живешь в Его ярости. Я сделаю лодку, чтобы подняться над Ним". На моих сомкнутых веках, закрытых от усталости, граничившей с отчаянием, она легко, но твердо нарисовала своим ногтем корабль. В темноте эти линии предстали перед моими закрытыми глазами так отчетливо, словно были огненными. И по мере того как я узнавал каждую часть корабля, она произносила ее обычное название своим собственным голосом, которому отвечало шепотом ее Тайное Имя. Казалось, звучание этого второго голоса возникало из скрипа дерева, натяжения веревок, хлопанья полнящегося ветром паруса. Я слышал стоны весел в уключинах и не смел открыть глаз из страха, что образ этого судна исчезнет.
„Я — Киль, — говорила она, и другим голосом ответила: — Мое Тайное Имя — Бедро Исиды. — Затем первый голос сказал: — Я — Руль, — и тут же пришел ответ: — В моем имени есть Нога Нила".
Чем напряженнее я вслушивался, тем меньше слов она говорила, покуда ей стало достаточно сказать: „Весла, — и ответ приходил из скрипа самого судна: — Пальцы Хора».
Вскоре она говорила лишь для одного уха, а Тайное Имя я слышал в другом. „Нос, — сказала она, и ответ был: — Управляющий Земель". „Мачта", — сказала она. Я услышал шепот: „Небо".
„Столб Привязи", — сказала Медовый-Шарик, на что последовал ответ: „Пребывающий в Святилище".
„Насос, — объявила Медовый-Шарик, и тогда ее собственный низкий голос произнес: — Рука-Исиды-стирает-кровь-Хора". При этом ее рука взяла мою несчастную мертвую змею и стала сжимать. Подобно ветру, касающемуся воды так мягко, как это могут кончики Твоих пальцев, дыхание ее ноздрей пронеслось по поверхности всего, что она держала на ладони, покуда наконец она не сказала: „Мачта, — и, не двигая рукой, пробормотала: — Приведи-госпожу-назад-покуда-она-не-ушла". С этими словами она взяла в рот вялую головку моей несчастной змеи, которая больше не была мертвой, но скорее напоминала раненый меч. Затем, по мере того как лодка стала продвигаться по воде, ее рот заскользил вверх и вниз по волнам, и я не знал, Ра ли это, которого я увидел в своем теле, или царское удовольствие Усермаатра, но она легла на спину и потянула меня на себя. Это произошло так быстро, что я погрузился в ее плоть. Я даже вскрикнул. Огонь и камни бросали меня из стороны в сторону, затем, когда я извергся, выкинули меня из нее, но моя лодка перелетела через край неба. Она целовала мой рот. И я понял. Моя плоть осмелилась войти туда, где мог пребывать один Фараон. Я все еще был жив. Как только Усермаатра прочтет мои мысли, я, конечно, тут же умру. И все же никогда мое дыхание не было исполнено такого восторга.
Но Медовый-Шарик начертила круг Исиды над моей головой — двойной круг — и врата моих мыслей закрылись. „Иди, — сказала она, — и возвращайся завтра"».
«Никакая опасность, которой я бросал вызов в Битве при Кадеше, не могла сравниться с этой, — сказал мой прадед, — так как, когда сражение завершилось, с ней было покончено, теперь же мне предстояло быть настороже каждый день своей жизни. И все равно я не мог дождаться следующей ночи. Пока я управился со своими мелкими обязанностями, которыми мне пришлось заниматься в то утро, я ощущал такой прилив сил, что едва удержался, чтобы не схватить нескольких маленьких цариц. Мне казалось, что я все еще в лодке — или в том, что еще оставалось от моей лодки! — и плыву вместе с солнцем.
Тем вечером Он прибыл в Сады, так что я не смог увидеться с ней. Усермаатра проводил время с другими маленькими царицами, но все же я не рискнул навестить Медовый-Шарик. Его присутствие заставляло бодрствовать всех евнухов, и они копошились в каждом кусте. Кроме того, сами маленькие царицы прислушивались к каждому звуку. Ночь походила на заполненное тьмой ухо. Все же я мог бы попытаться, но в присутствии Усермаатра, находившегося на расстоянии одного-двух домов, рядом с ней я мог оказаться таким же оцепеневшим, как сама эта жаркая темнота, а испытать такой стыд еще раз мне не хотелось. И вот всю ту ночь мне пришлось слушать Его громкий смех и хрюканье, вылетавшее из Его горла. Подобно Ра, Он был близок к животным, и Сады наполнил рев льва и буйвола, вой шакала и лай крокодила, из Его горла вылетало голубиное воркование и даже такие высокие крики, которые способны издавать немногие птицы. Я не мог заснуть, а мой кабан подобрался поближе и дышал у моих чресел.
На следующую ночь Усермаатра оставался вдали от Садов, и я был с Медовым-Шариком, готовый к нашей встрече. Как только мы легли, я уже оказался в ней, при первом ее движении — я уже не мог остановиться, и еще до того, как ее тело перешло в галоп, я проскакал до конца пути. На этот раз это я услышал всхлип, крик, короткий яростный стон и падение, отозвавшееся во всем ее теле.
К тому же мои ощущения приятно отличались от прежних. До этой ночи стоило мне только извергнуться, и я уже был готов покинуть ее объятия. Однако в эту ночь я захотел сделать это снова, и вскоре мне это удалось, и в этот раз было еще лучше. Наконец-то я овладел своими чувствами. Память о том, что ее рот был рабом Усермаатра, вызывала во мне достаточное отвращение к ней (и к себе), сдерживавшее мои порывы и, к моей радости, позволявшее раскачиваться вперед-назад, как бы нежась в лодке, и даже пронести ее бедра через вздымающиеся волны, взять ее в настоящее путешествие обоих наших тел по реке ночи, покуда каждый шорох животных в клетках ее сада не превратился в прибрежные звуки, и даже любопытная мышь перестала бегать по щелям в стенах. Я отведал искусства поцелуев, в котором она столь преуспела, и хотя всего несколько дней назад на ее губах был вкус членов Усермаатра (что вселяло в меня великое отвращение, поскольку Он был мужчиной), однако Он был также и Богом, а все, происходящее от Бога, годится для пиршества, собственно, как говорили, наша плоть сотворена из отправлений Амона, а благовония есть сладкие ароматы Его разврата. Поэтому в тот момент я был в состоянии поочередно предаваться то обожанию, то отвращению, отступая всякий раз, когда был готов извергнуться, и в конце мы уже скакали в едином ритме, заставляя другого раскачиваться с одинаковой силой, а после ощутили истинное отдохновение в объятиях друг друга, и маленький кабан вновь был при мне, но очень нежно.
Могу сказать, что, начиная с той ночи, мое теплое чувство к ней стало более сладким. Ибо в моих глазах она была прекрасной. Даже ощутимый вес ее бедер говорил мне о мощи крупных животных, а в ее талии пребывала жизненная сила дерева. Я обожал ее спину. Она была крепкой и состояла из прекрасных мышц, которые я когда-то ощущал в лапах Хер-Ра, а ее руки походили на бедра молодых девушек и вели меня к ее рту, исполненному меда. Бедра Медового-Шарика, когда я брал их в обе руки, наполнялись таким же удовлетворением, как талии двух молодых девушек, если бы я обнимал их одновременно.
Теперь с каждым разом я узнавал ее лучше и потому чувствовал себя все более несчастным по вечерам, когда приезжал Усермаатра. В одну из ночей, когда Он выбрал Медовый-Шарик вместе с другими маленькими царицами, звуки их наслаждения так взволновали меня, что я чуть не ворвался к ним. Такой конец был бы вполне мирным по сравнению с той жестокой пыткой, которую я вынес, прислушиваясь к доносившимся до меня звукам. Ибо вместе с муравьями я ползал по спекшейся пустыне своего сердца.
На следующий вечер Он снова был в Садах, но, зная голоса маленьких цариц, я понял, что на этот раз Он не выбрал ее. Не будучи уверен, быть ли довольным этим или презирать ее за недостаток чар, чтобы пленить Его во второй раз, я отбросил всякую осторожность, перелез через стену, лег к ней в постель и, когда она заговорила, познал ревность. Она сказала, что предыдущей ночью была свидетельницей всего, что Он делал, но не участвовала ни в чем сама. Когда Он спросил, отчего она стоит перед Ним с таким целомудренным видом, она ответила, что, готовясь к священному ритуалу, общалась со злыми духами и желала бы избежать опасности привлечь внимание этих невидимых людоедов-великанов, которые могут находиться поблизости к Его божественной плоти. Тогда Он спросил о цели ее обряда, и она ответила, что он предназначался для Жизни-Здоровья-Процветания Двух Земель. При этом Он хмыкнул и сказал: „Могла бы выбрать и более подходящий день", — но больше вопросов не задавал.
Такова была рассказанная ею история. Я не поверил ее словам. Страдая предыдущей ночью, я много раз слышал ее смех. Кроме того, Усермаатра не отличался терпением по отношению к тем, кто не мог доставить Ему удовольствия. Когда я собрался ей об этом сказать, она приложила пальцы к моим губам (хотя, уверяю вас, мы говорили так тихо, словно молчали) и прошептала: „Я сказала, что если не коснусь Его плоти той ночью, то смогу дважды наполниться от Него". Медовый-Шарик хихикнула в темноте. Хотя она уже не раз начертила над нами двойной круг Исиды, чтобы ни одна ускользнувшая мысль не смогла перейти в голову кого-то еще, все же она еще раз сделала это, дабы охранить нас от кары за то, что мы смеялись над Ним. „И что Он сказал?" — спросил я.
„О, — ответила она, — Он сказал, что окажет мне двойное внимание, когда взглянет на меня в следующий раз, — и с похабной ухмылкой она заговорила языком улиц, а губы ее касались моего уха. — Он сказал, что, будучи Повелителем Двух Земель и дважды Царем Египта, Он отымеет меня и спереди и сзади".
„А что ответила ты?" — прошептал я.
„Великие-Два-Дома, потребуются усилия всех маленьких цариц, чтобы отцеловать тебя дочиста. Он принялся смеяться, да так, что никак не мог остановиться. Все Его удовольствие было почти разрушено. Это единственный способ говорить с Ним".
„Ты сделаешь это?" — спросил я.
„Я сделаю все возможное, чтобы этого избежать", — ответила она, но с тем же непристойным весельем на губах. У меня возникло искушение ударить ее, но вместо этого я схватил ее ногу.
До этого, как бы мы не обнимали друг друга, она никогда не подпускала меня к своим ногам. Для такой крупной женщины они были крошечными — это я смог заметить, такие же крошечные, как ноги ее матери, которая считалась самой изящной среди богатых и благородных дам Саиса и была очень хрупкой женщиной. Медовый-Шарик сказала мне, что маленькие ножки — признак благородной крови, а когда я спросил, к чему такая изысканность, она посмотрела на меня с презрением. „Если наши волосы способны чувствовать шепот ветерка, наши мысли могут быть столь же изящными, как птички". „Да, — ответил я, — но, в соответствии с равновесием Маат, наши ступни должны быть огрубевшими, как земля". Она за смеялась: „Сказано крестьянином!" — и, снова рассмеявшись, разомкнула круг, образованный соединенными большим и указательным пальцами, с тем чтобы я смог войти в ее мысли. Тогда я увидел себя, болтающимся, как кукла, на конце меча Усермаатра. Я так разозлился, что готов был ударить ее, однако я этого не сделал. Иначе она никогда больше не позволила бы мне войти в свои мысли. „Милый Казама, — сказала она, — земля удерживает в себе самые глубокие мысли. Через наши пальцы, если они достаточно совершенны, входят крики из Страны Мертвых".
Все было просто. Вполне понятная причина для того, чтобы иметь маленькие ноги. И я бы никогда не коснулся их, если бы она, снова смеясь, не стала издеваться надо мной. И если бы не эта кукла, что стонала и хныкала и дергалась на крючке Усермаатра, я увидел Его в радости ее рта и схватил ее за ногу.
По тому, как она старалась вырваться, я сразу понял, что совершил что-то ужасное. Но я был слишком поглощен борьбой, чтобы понять причину этой молчаливой ярости (ибо мы сражались так бесшумно, что ни один слуга не проснулся бы), — именно на той ноге, которую я схватил, отсутствовал палец. Затем, поскольку я держал ее обеими руками, а она била меня другой ногой по запястью и голове, все, что я мог сделать, — это рассмотреть то несчастное место, где когда-то был маленький пальчик, и сейчас оно так же сияло под кончиками моих пальцев, как культя, оставшаяся от запястья на месте отрубленной руки грабителя. Однако как только я на самом деле прикоснулся к этому месту, то тут же понял, что совершаемое мной насилие — единственная возможность обольстить ее, и другой у меня никогда не будет. Ощущая себя сильным, как дерево, я просто позволил ей наносить удары по моему черепу, а сам стал осыпать поцелуями то маленькое сияющее место. Но от ударов ее ноги моя голова звенела так сильно, что я увидел, как мимо меня в изысканной лодке проследовала вся ее семья — золотое украшение на широких водах Дельты. И вот ее ярость иссякла, и Медовый-Шарик разразилась слезами. Ее всхлипывания стали самыми громкими звуками, что раздавались в ночи во всех Садах, и, подобно журчанию бегущей воды, принесли утешение их тяжкой тишине, ибо разве был в тех Садах хоть один дом маленькой царицы, где бы не плакали? Усермаатра никогда бы не обратил внимание на такие звуки. Тело Медового-Шарика вновь стало мягким, и я лежал, держа ее ногу, как добычу, и впитывал всю печаль, исходившую от нее, даже запах маленьких каверн между пальцами ее ноги был исполнен грусти, и я узнал, какое несчастье носила она в своей душе, и наконец встал, и поцеловал ее в губы, ощутив все ту же грусть, ах, в моей груди появилась такая жалость, какой я никогда не знал.
С того часа я стал видеть в ней сестру. У нас в деревне говорили: „Ты можешь проспать в постели женщины сто лет, но никогда не познаешь ее сердца, пока она не станет дорога тебе как сестра". Мне это высказывание никогда не нравилось, я не находил удовольствия в чувствах, навечно определявших ход дел, однако теперь, мне казалось, я понял, отчего Медовый-Шарик так растолстела. Нужно было лишь дотронуться до маленького обрубка ее пальчика, как это сделал один я, чтобы ощутить пребывающую в ней утрату: эта шишечка, оставшаяся от ее пальчика, была подобна скале в море молчания, и я мог чувствовать, как ее мысли бьются об эту скалу. И тогда я понял, что в ее мыслях лишь малая толика любви к Усермаатра смешивалась с ненавистью к нему, ненавистью, превосходившей мою. Она плакала, а я обнимал ее, и ее сердце говорило со мной, и мы принадлежали к одной семье: во всех Садах Уединенных не нашлось бы других мужчины и женщины, сжигаемых подобной жаждой мести. Только вдвоем мы смогли признаться в одной такой мысли, и мы высказали ее своим дыханием, не издав ни одного звука. Даже издалека Его чуткие уши могли уловить мысль, как сеть ловит птицу, и никто никогда не знал, когда Его нос может повернуться к врагу настолько легкомысленному, чтобы произносить проклятия вслух. Теперь, умудренный своими четырьмя жизнями, я могу лишь поражаться отваге, с которой мы поделились этими мыслями об отмщении, ведь если бы не охранительные круги, что она начертила над нашими головами, даже птицы побоялись бы шевельнуться».
«Все же мне ее несчастье кажется чрезмерным, — весьма самоуверенно заявила Хатфертити. — Безусловно, она была очень избалованной женщиной, чтобы продолжать вести себя таким образом».
«Я никак не могу согласиться с твоим мнением, моя внучка, и хотел бы заметить, что не изложил пока всех причин, которые у нее для этого были. То наказание, что представляется тебе ничтожным, было тем не менее столь болезненным для Медового-Шарика, что изменило всю ее жизнь и удвоило ее вес. Когда Усермаатра вынул Свой короткий нож, схватил ее за ногу — почему, как мне кажется, она и сопротивлялась столь отчаянно, когда я сделал то же, — и единым взмахом лезвия отделил ее палец, затем Он вернул ей маленький окровавленный обрубок, размером в половину червя.
Говорили, что она закричала и убежала — она мне это подтвердила, но она также выдержала его семьдесят дней в соляном растворе, забальзамировала и хранила в маленькой золотой коробочке, по форме напоминавшей саркофаг. Это поступок женщины, ценящей себя чрезвычайно высоко, но следует понять, что для ее семейства она была не просто маленькой царицей, но Царицей. Ее мать часто говорила: „За Нефертари следует Маатхерут". Разумеется, на самом деле этого никогда не было, но в глазах ее семьи все обстояло именно так. Поэтому оскорбление, нанесенное ее ноге, поколебало Небеса. Так ей это представлялось, и, чтобы привлечь к себе духов, она принялась в огромных количествах есть сало редких тварей: лебедей, больших змей и домашних кабанов».
«И все-таки я снова спрошу: из-за потери одного пальца она пожертвовала своей стройностью?» — настаивала моя мать.
«Она часто говорила, — ответил мой прадед, — что сделала это, подчиняясь воле Маат. Обретя немалые силы благодаря заботам о своем утраченном пальчике, теперь она была обязана носить их в себе. Больший дом — за большее богатство. Так она объяснила мне происшедшую в ней перемену, но я бы сказал, что она чувствовала себя очень уязвимой. Это не пустяк — сойти по царским ступеням от Первой Избранницы среди маленьких цариц до положения женщины, имя которой Он произносил дважды в году. Думаю, что, подобно мумии, ей приходилось прикрывать себя тройной оболочкой гробов.
Кроме того, она навлекла большое бесчестье на свою семью. Она рассказала мне, что в Саисе среди благородных семейств о ее потере ходило столько слухов, что одной из ее сестер, сосватанной за знатного молодого человека, совершенно неожиданно пришло сообщение о том, что тот решил войти женихом в другое семейство. Медовый-Шарик вздохнула, говоря: „Они с тем же успехом могли бы похоронить меня в овечьей шкуре".
И вот в те дни она заговорила о том, что могло бы явиться ее новым унижением. Она не знала, будет ли приглашена на Великие Собрания. Не понимаю, отчего те вечера носили столь царское название, однако у Усермаатра была привычка раз в году устраивать в Своем Дворце небольшое развлечение для нескольких маленьких цариц, во всяком случае в той его части, которую мы называли Маленьким Дворцом. Он даже приглашал некоторых приближенных из Фив. Как проходили те вечера, я знал, поскольку посещал их, будучи Главнокомандующим: ничего особенного — маленький пир, певцы и танцоры. Но для избранных маленьких цариц это была редкая возможность выйти за пределы Садов.
Поскольку за последние два года Великих Собраний не устраивалось, предстоящее стало поводом для надежд на веселье. У многих маленьких цариц были надежды. Были они и у Медового-Шарика. Она даже произнесла несколько небольших заговоров, хотя дым был слишком густым, как она мне сказала, а ее мысли слишком рассеянными. Самые сильные из подвластных ей духов не появлялись, когда она призывала их. Она сказала, что ее никогда не пригласят. „Не знаю — хочу ли я там быть", — с горечью добавила она Я, разумеется, ей не поверил. Для нее это значило слишком много. Последний раз, три года назад, все еще стройная, все еще обладающая всеми своими пальчиками, она была первой из десяти маленьких цариц, представленных Нефертари, и Царица указала ей на место рядом с Собой. Нефертари даже сделала замечание о голосе Маатхерут: „Говорят, твое горло столь сладостно, что побуждает к пению других", — заметила Царица. Я поразился этим словам, но Медовый-Шарик вспоминала тот вечер с удовольствием.
Теперь же, когда мы узнали, кто будет приглашен в этом году, я знал, что ее сердцу нанесен тяжелый удар. „Пустяк, — сказала она, — но боль немалая". Я почувствовал, что она по-настоящему горюет. В этом году, с приближением Празднества Празднеств, которое должно было ознаменовать Тридцать Пятый Год Его Правления (а кто из нас не знал, что у каждого он останется воспоминанием о величайшем празднике в его жизни), для некоторых маленьких цариц, и среди них Медовому-Шарику, безусловно, в первую очередь было необходимо получить приглашение на Великое Собрание, чтобы удостовериться, что их не обойдут на Празднестве Празднеств.
Надо сказать, что ее страхи пропустить это гораздо более значительное событие были не лишены оснований. Большинство маленьких цариц смогут каждый день покидать Сады Уединенных и общаться со знатью в только что отстроенном Зале Царя Унаса — или во Дворе Великих — редкая возможность для меленькой царицы пригласить своих родителей в Фивы. Однако все это зависело от того, была ли она матерью Его детей. Его сыновья и дочери должны были присутствовать и видеть своего Отца в Его Божественной Славе. Соответственно, поскольку таких маленьких детей было очень много, любая маленькая царица, не родившая Ему ребенка, никак не могла быть уверена, что ее пригласят. Следовательно, дорогу к такому приглашению могли открыть лишь Великие Собрания. Уныние Медового-Шарика было глубоким.
Думаю, что столь сильная боль была вызвана неудачей ее магии. Наша близость росла, и она вела себя скромней и уже не всегда стремилась показать свои возможности; собственно, бывали ночи, когда она оставалась моей сестрой и говорила о небольших обидах и маленьких огорчениях. И часто с ее губ срывалось старое выражение, которое можно было услышать в Фивах, в отношении людей, живущих в Дельте: „Те, кто населяют болота, пребывают в неведении". Значение этих слов было настолько самоочевидным, что я ни разу не усомнился в их правильности: жить в болоте — означало быть постоянно мокрым, облепленным насекомыми и слабым от жары. Все там росло слишком легко. Отсутствовало равновесие Маат. Человек существовал в каком-то оцепенении и ничего не сознавал.
„Это верно, — сказала Медовый-Шарик, — верно, но только не в отношении тех, о ком так сказать нельзя". И она стала рассказывать мне, как ее семья, на протяжении двадцати поколений жившая в городе Саисе, имела достаточно гордости, чтобы превозмочь оцепенение тех болотных краев. „Наше неизменное желание, — говорила она, — сохранять равновесие в противостоянии тем соседям, которые пребывают в неведении". После этого мне приходилось выслушивать ее размышления о глубине Нила и звездах в небесной вышине, о Богах в глубоких водах речных русел и Богах отмелей, о предостережениях звезд, глаза которых никогда не закрывались, и звезд мерцающих. Как она досадовала, что я не знал даже месяца своего рождения. При этом она разворачивала папирусы и показывала карты, по которым, зная час своего рождения, можно было вычислить время собственной смерти. „Сколько ты проживешь?" — спросил я ее, и она ответила: „Много лет. У меня длинная жизнь. — Затем она вздохнула и сказала: — Но я лишусь большего, чем мой маленький пальчик, и очень скоро. Так говорят звезды". — Вздох ее был тяжек.
Даже после того, как прошли Великие Собрания, и я смог заверить ее, что это не было значительным событием, и ни Царица Нефертари, ни Царица Маатхорнефрура на нем не присутствовали, настроение Медового-Шарика не улучшилось. Поскольку Оазис и Меретсегер рассказывали о прошедшем празднике как исполненном света и воодушевления, говорили, что им были оказаны всяческие знаки внимания, Медовый-Шарик сказала: „Сесуси не ценит меня, потому что я родом из Саиса". Причиной столь мрачного настроения было то, что в течение последних нескольких дней, дабы уравновесить безразличие к себе Усермаатра, она много сил отдавала магии, но из этого мало что получалось. Каждую ночь она исполняла ритуал Сворачивания-головы-Усермаатра, выкрикивая имена Богов, имевших большую силу, и голос ее дрожал от возбуждения. Однако на следующий день на ее лице проступали красноречивые следы усталости от всех ее бесплодных усилий.
Я стал спрашивать себя, как какой-то чародей мог бы свернуть Ему шею? Усермаатра был способен призвать тысячи Богов и Богинь: над Ним Их были мириады, а после женитьбы на Маатхорнефруре — мириады хеттских Богов под Ним.
И все же каждую ночь, лежа рядом с ней и чувствуя себя так, словно ее магия гораздо скорее могла свернуть шею мне, чем нашему Фараону, я не раздражался ее подавленным настроением и любил ее. Мы оба были в состоянии испить от грусти друг друга. Я лежал рядом с ней, положив свое лицо между ее грудями, и погружался в торжественность и глубокую решимость ее сердца до тех пор, когда уже не мог считать глупостью ее страдания по поводу Великих Собраний, но понял, что она воспринимает это как очередной ущерб, причиненный ее семье. Было бы настоящим несчастьем, если бы она не смогла пригласить их на Празднество Празднеств. Я начал понимать, что эта семья вознесена в ее сердце выше Усермаатра. В двух ее больших грудях жило все, что она была готова лелеять: ее отец, ее мать, ее сестры и я. Ощущая себя в ее плоти, я думал, что, хоть ее и трудно расшевелить, и я, возможно, уже никогда не смогу насладиться живостью, испорченностью и любовью к танцу, которые способны привнести в постель женщины с распутными грудями, это не может перевесить нашу сладкую и глубокую тишину, ее плотское предупреждение о том, что любовь, которую я обрету в этом лоне, не будет малой и пройдет нескоро. Вслушиваясь в тайные намерения ее сердца, стук которого доносился до меня из глубин ее плоти, я знал, что она, наперекор всему, решила довериться мне, что могло означать лишь то, что теперь она должна насылать чары из моего так же, как и из своего сердца, связать нас так крепко, что любая ошибка в магии, которой я научился, проделает прореху в ее колдовстве. И я также понял, что если я прямо сейчас не встану в темноте и не покину ее комнату, чтобы уже никогда не оставаться с ней наедине, то потеряю способность управлять тем, что еще оставалось от моей воли. Однако столь велика была сила ее сердца, что я не ощущал никакой тревога и желания двигаться и на самом деле уже был ее рабом и близким ей человеком.
В ту ночь она посвятила меня, и я сделал первые шаги к тому, чтобы стать Хором с Севера. Разумеется, такие занятия исполнены предательства и опасности. Теперь, глядя на результат, я не знаю, правильно ли я был наставлен на путь, ведущий к силе и мудрости чародея».
«В том квадратном покое, где помещался ее алтарь, не было окон. Высота потолка равнялась длине пола. В центре стоял камень, украшенный разноцветными вставками — широкий круг, окаймленный узкой полоской ляпис-лазури, а по всем четырем стенам располагались низкие столы из черного дерева с ящиками и длинные сундуки с ее одеждами. Кроме двери, единственным отверстием была тяга, ведущая на крышу, через которую мог подниматься дым с алтаря.
Я помню каждое действие той ночи, когда она посвятила меня, но не стану излагать их в том же порядке из опасения, что ими могут злоупотребить. Я знаю, что Ты, Добрый и Великий Бог, можешь быть недоволен, если я не смогу рассказать всего, что произошло, и в должном порядке, однако суть магического ритуала познается лишь при его отправлении. Точно так же, как я доверился Тебе, открыв случившееся, о котором не знал никто в моей четвертой жизни, так и Ты теперь должен поверить мне и знать, что во всем, о чем я говорю, мое первое желание — охранять Твой Трон и Две Земли, над которыми он поставлен».
Птахнемхотеп наклонил голову. «Твои слова вежливы, но в них сквозит непочтительность, ибо они подразумевают, что мы равны и должны доверять друг другу, тогда как ты знаешь, как в действительности обстоит дело. Это ты должен верить Мне. Однако Я буду слушать то, что ты скажешь, и не потребую большего. Магия, к которой стремлюсь Я, — высшей природы, а не та, о которой повествуешь ты. В той мере, в которой ты переносишь тайны прошлого в Мои мысли (так что оно, это прошлое, пребывает в Моих членах, как Моя собственная кровь), ты исполнишь почетную работу высшей магии. Так что теперь Я не возражаю, если ты скроешь точный порядок ритуала своего посвящения».
Мененхетет семь раз коснулся своего лба. «Я благодарю великую мудрость Твоего ума, — сказал он. — Расскажу то, что безопасно: Медовый-Шарик очистила свой круг, окаймленный ляпис-лазурью, многими предварительными обрядами, и призвала дружественных Богов быть нашими свидетелями (хотя имена некоторых из Них я никогда ранее не слыхал). Потом, перед тем как мы начали, она спросила: „Готов ли ты присоединиться к моему Храму?" Когда я сказал „да", то почувствовал, что грудь мою переполняет шум, превосходящий рев битвы, и тогда она спросила вновь, и еще один раз, а затем внимательно прислушалась, как будто биение моего сердца могло сказать ей больше моего голоса, и наконец обратилась к своим Богам: „Ему были заданы три вопроса, и три раза он знал один и тот же ответ".
Теперь мы встали в круге, обведенном ляпис-лазурью, и она благословила мое обнаженное тело в строжайшем соответствии с ритуалом. Об этом я также скажу: она поднесла благовония к моему пупку и лбу, к моим ногам и горлу, к моим коленям и моей груди и, наконец, к волосам в паху. Затем она умастила те же места капельками воды, посыпала щепотками соли, поднесла к ним пламя свечи — достаточно близко, чтобы согреть меня, и, наконец, капельками масла. Теперь я был благословлен и подготовлен.
Она взяла с алтаря нож с прекрасной рукояткой из белого мрамора и острием таким тонким, что, если смотреть на него долго, глаза начали бы кровоточить. Затем она сняла свои белые одежды и стала рядом со мной такая же обнаженная, как и я. Этим ножом она уколола меня в живот, прямо под пупком, и смешала мою кровь со своей, так как произвела то же самое действие и с собой, в том же месте. Начав с этого места, она повторила каждый шаг благословения, беря по капельке крови из моего и своего лба, из моего и своего большого пальца ноги, из моей и своей правой груди, и по капле нашей крови из места чуть выше волос в паху. И каждая капля держалась на кончике ножа, как слеза, пока ее переносили в ту же точку ее тела, так что, когда мы закончили, наша кровь смешалась в этих семи местах своего пребывания, и мы стояли у алтаря, серьезные, нагие, одинаково отмеченные.
Теперь я был готов к посвящению в служители ее Храма. Она велела мне лечь на камень в круге, освещенном лишь мерцанием фитиля в плошке с маслом, затем подняла плеть и ударила меня дважды, затем четыре раза, и еще четырнадцать раз.
Меня часто пороли, когда я был мальчиком. Потом оставляли, и я уползал туда, где мог найти грязь, которой останавливал кровь.
В моей первой жизни, независимо от того, насколько высоко было мое положение, никто никогда не мог бы ошибиться, приняв меня за человека благородного происхождения — слишком много рубцов было у меня на спине. Мне был знаком вкус хлыста. Однако удары Медового-Шарика отличались от всех остальных. Ее хлыст легко касался тела, но боль от ее ударов проникала глубоко. Если бросить в пруд камешек, а со следующей попытки суметь попасть вторым точно в центр расходящегося круга как раз в нужный момент (так, чтобы не нарушить волну, а лишь придать ей силу), то результат будет близок искусству Медового-Шарика. Боль расходилась во мне так, как благовоние проникает в каждый уголок одежды. В другие ночи она обучила меня многому из искусства поцелуев, и я жил в богатстве тех объятий и узнал, почему поцелуи — развлечение знати. Теперь же мне пришлось пройти через долину хлыста. Мои мысли закружились в каком-то сладком опьянении, иными словами, я ощутил упоение собственной болью, ибо чувствовал, что она очищает меня от всякого бесчестья. Притом что я едва мог переносить эту боль и, казалось, сейчас пряну в небо от пытки искусных прикосновений хлыста, тем не менее от нее исходила нежность. Как мне объяснить одновременное переживание таких противоречивых чувств? Могу только сказать, что она наносила удары с совершенством: по разу по каждой обнаженной ягодице, затем — дважды по каждой из них, затем по разу по каждой из четырнадцати терзаемых болью частей тела Осириса, которые, как я ощущал, стали теперь настолько же моими, насколько они принадлежали Богу. Она хлестнула меня раз по лицу с закрытыми глазами и раз — с открытыми, затем — по разу по каждой ступне, по рукам, по кулакам, по спине, по животу, по груди и по шее. В конце удары были нанесены по чреслам и раз плеть обвилась вокруг моего слабого червя. Пребывая высоко в облаках пламени, я даже слышал, как после каждого удара ясным голосом Маатхерут провозглашала: „Я освящаю тебя маслом" — и она наложила масло на те четырнадцать пылающих мест, которых коснулась плеть, и огонь утих настолько, что стал напоминать тепло моего тела. Затем она сказала: „Я освящаю тебя вином" — и наложила на четырнадцать костров терпкое вино, и моя кожа вскрикнула вновь. Тут она слегка омыла меня прохладной водой, и, когда пламя унялось и из моего сердца поднялся пар, она сказала: „Я освящаю тебя огнем", — но просто поднесла дымящуюся плошку с благовониями к каждому месту, где пребывала боль. Затем она наконец сказала: „Я освящаю тебя моими губами" — и поцеловала меня в брови, когда глаза были открытыми и еще раз — с закрытыми глазами, затем — по разу в каждую ступню, в большие мышцы на сгибах рук, поцеловала костяшки пальцев и спину, и живот, грудь, шею, а в конце ее язык медленно обошел вокруг моих чресел и очень нежно — по оконечности моего меча, который начал подниматься из зыбкого болота моего паха, пока не стал могучим, как крокодил. Затем она сказала: „Я делаю тебя Первым Жрецом Храма Маатхерут, Пребывающим в Осирисе. Поклянись, что будешь преданным, поклянись, что станешь служить". И, когда я вскричал, что все исполню (ибо это была последняя из четырнадцати клятв, которые она требовала от каждой из моих четырнадцати частей), она снизошла на меня, подобно дивному храму сладкой содрогающейся плоти, и прошептала мое Тайное Имя, и, когда переполнились все четырнадцать оазисов, поглотившие влаги моей боли, моя река исторглась потоком.
Это был конец обряда, но лишь начало наслаждений той ночи. Теперь уже я хлестал ее по ягодицам, и они были большими, как луны, и, к тому времени как я закончил, красными, как солнце. И, говорю вам, я научился искусству наносить удары, ибо не моя рука держала плеть, но ее сердце само направляло ее на себя, так что я чувствовал, будто бью прямо по ее сжавшемуся сердцу, а затем, к моему изумлению и ужасу, поскольку до этого я ничего подобного не делал никому (даже Усермаатра), я схватил два огромные холма ее сильно иссеченных ягодиц и склонился лицом к складке ее истинного седалища и с безумной ненасытностью поцеловал ее в то место, в котором все, что вскоре умрет, источает наиболее сильный запах. А от всех этих усилий ее запахи были сильней, чем у любой лошади. Она сделала то же самое мне, и мы катались по полу, а наши лица были погружены в днища друг друга, и мы соединились посредством этого обряда, и уже никогда не стали бы прежними. Затем она так много раз поцеловала врата моих ягодиц, что благодаря ее ласкам я почувствовал себя Фараоном, лежащим на спине, и уже не знал, кем считать себя — мужем ли или женой всего Египта. Уносимый этими чудесными течениями, я вновь ощутил, что существуют некие цели, о которых она не говорит, и я стал слугой ее обширных намерений.
Я употребил слово обширных, и оно соответствует сути. Ночами, которые последовали за этой, я лежал подле нее, счастливый, как человек, спящий в лодке, однако в тех огромных грудях шевелились мысли, возносившие нашу лодку на вершины высочайших скал, и мы просыпались, прижавшись к камню. Ибо я знал цель наших магических действий — теперь это была наша магия, — она состояла в том, чтобы лишить силы Усермаатра, и часто, когда я глядел ей в лицо, я мог видеть совершенный ум, пребывающий в глазах самого сурового Бога — Осириса, и тогда я во многом ощущал себя весьма близким Хору с Севера. Действительно, когда мы глядели друг другу в глаза (а, подобно Царице Хатшепсут, она часто надевала длинную и узкую бороду), Маатхерут выглядела как Повелитель Осирис».
«Каким, — спросил Птахнемхотеп, — было твое Тайное Имя?»
Я не ожидал, что мой прадед ответит так быстро, однако, к моему удивлению, он сразу сказал: «Разумеется, Тот-кто-поможет-свернуть-шею-Усермаатра, и вскоре отраженным ударом оно поразило меня. Мне пришлось от него отказаться».
«И ты расскажешь нам об этом?»
«Да. Но, с вашего позволения, позже. Конечно же, я знал, что это опасное имя. Она ведь была совершенно откровенна в этом отношении. Если я желал стать великим слугой ее магии, я должен был быть готовым умереть. Она часто говорила мне это и всегда добавляла: „Но уже никогда — как крестьянин". Нет, теперь я должен был научиться умирать согласно полному обряду бальзамирования. Подобно искусству обучения поцелуям, смерть принадлежала знати. Я часто смеялся над ней. Это мне-то необходимо укреплять для этого волю? Мне, который смотрел на тысячу топоров? Но ей было видней. Она понимала, как вскоре понял и я, что умереть мирно — может быть, самая опасная из смертей, поскольку в этом случае ты должен быть готов к путешествию через Херет-Нечер.
Снова и снова она принималась уверять меня, что ни один из слуг ее тела и сердца, и уж точно не я, не потеряет покровительства Маатхерут. Ни в этом мире, ни в следующем. Я рассказал ей, что, когда я был мальчишкой в деревне, мы знали, что лишь благородные и очень богатые могут путешествовать по Стране Мертвых, хоть сколько-нибудь надеясь достичь Полей Тростника. Для бедного крестьянина змеи, встречающиеся на пути, были так велики, огни такими испепеляющими, а пропасти — такими бездонными, что гораздо благоразумнее было и не пытаться даже думать об этом. Намного проще отдыхать в песчаной могиле. Конечно, как я сейчас вспоминаю, многие из умерших в нашей деревне не принимали такого покоя, а возвращались назад в облике призраков. Ночами они проходили по нашей деревне и разговаривали с нами во снах до тех пор, пока погребальный обряд в наших краях не стал весьма суровым: умершим отрезали голову и калечили ноги. Тогда призраки не могли уже преследовать нас. Иногда мы даже закапывали мертвеца, положив голову между его колен, а его ноги — к ушам, чтобы совершенно его запутать. Когда я ей все это рассказал, она рассмеялась серебристым смехом. Лунный свет пребывал в ее мыслях, придавая им нежность, какими бы они ни были.
И тогда она встала с нашей постели и взяла в руки саркофаг — не длиннее моего пальца, но на его крышке были нарисованы лицо и фигура Маатхерут. Внутри находилась мумия размерами с коротенькую гусеницу, столь тщательно завернутая в прекрасную ткань, что ей не нужна была смола: на самом деле, ее прикосновение было подобно лепестку розы. Я держал в руках аккуратно завернутую мумию ее маленького пальчика. Но раньше, чем я успел решить, коснулся ли я чего-то чрезвычайно ценного или, наоборот, чего-то, что неприятно взять в руку, она принялась говорить о странствиях ее маленького пальчика сквозь врата и по устрашающим путям Херет-Нечер, и, когда я пробормотал, что не понимаю, как может какая-то часть тела, а тем более пальчик, путешествовать самостоятельно, она вновь рассмеялась своим серебристым смехом. „С помощью обряда, известного лишь в моем номе, — сказала она. — Иногда те, кто живет в Саисе, знают не так уж мало. — И она снова засмеялась. — Моя семья сделала так, что Ка этого пальчика обручили с Ка жирного и богатого торговца из Саиса. Да, они даже снабдили его нужными свитками папируса". Я знал ее достаточно хорошо, чтобы понять, что все, что она говорит, правда, и наконец она рассказала мне эту историю. Из письма своей матери Медовый-Шарик узнала, что тот торговец умер в ту же ночь, в которую она потеряла свой пальчик. Так что, когда пальчик лежал в маленькой вазе с солевым раствором, торговец тоже пребывал в своем растворе соли, и оба они были выдержаны в соли семьдесят дней. Произошел обмен посланиями с тем, чтобы убедиться, что они были завернуты в один и тот же день и уложены в отдельные саркофаги — большой и маленький — в один и тот же вечер: пальчик в Фивах, а жирный торговец в Саисе, в десяти днях пути вниз по реке; но таково природное безразличие Ка к любой величине расстояния, что ее пальчик был готов предпринять путешествие в Херет-Нечер вместе с ним.
Затем она рассказала мне о том, как ее матери пришлось помогать семье жирного торговца во время приготовлений. Вдове были даны наставления, какие заказывать ушебти и кто в Дельте самый лучший мастер. Ушебти может весить не более чем кисть твоей руки, но стоять в деревянной лодке она должна правильно. Эта несчастная женщина даже не знала, куда ставить фигурку, когда ее муж был уже в гробнице. Ужасно, когда семейство богатеет столь быстро, что к золоту не прилагается никакого знания. Они не представляли, какие свитки папируса покупать. Вдова также не могла понять, что она обязана купить Исповедь-Отрицания, сколько бы та ни стоила.
„Исповедь-Отрицания", — с умным видом повторил я, но Meдовый-Шарик знала, что я столь же невежествен, как и семья того толстяка.
„Да, — сказала она, — вдова жаловалась на высокую цену. Она была скаредной! Наконец моей матери пришлось заплатить самой.
Она не собиралась отправить Ка моего маленького пальчика бродить по Херет-Нечер, пока у него не будет Исповеди-Отрицания. В ночь перед похоронами моя мать наняла двух жрецов, и к рассвету они должным образом написали ее на трижды освященном папирусе. Вот теперь торговец мог, по крайней мере, показать Богам, злым духам и зверям, что он — хороший человек. Папирус свидетельствовал, что он ни разу не согрешил. Он не убил ни мужчины, ни женщины, а также ничего не крал из храмов. Он не оскорбил никакой собственности Амона. Он никогда не говорил неправды и не изрекал проклятий, и ни одна женщина не могла заявить, что он прелюбодействовал с нею, а также никакой мужчина сказать, что он обладал другим мужчиной. Он не жил с сердцем, исполненным ярости, никогда не подслушивал, что говорят соседи. Никогда не крал он желанной земли, никогда не клеветал на других, никогда не совершал развратных действий с самим собою. Он никогда не отказывался выслушивать правду и мог поклясться, что никогда не перегораживал воды, предназначенной течь в чужие наделы. Он никогда не богохульствовал. Он даже не повышал голоса. Он не совершил ни одного из сорока двух грехов, ни одного. Он наверняка никогда не занимался никаким, колдовством, направленным против Царя".
Сказав это, Медовый-Шарик рассмеялась, и я впервые услыхал такое удовольствие в ее голосе. „Аиииих, Казама, какому дрянному человеку мы помогли! Не было такого греха, который бы он ни совершил. Мнение о нем сложилось столь зловонное, что все в Саисе звали его Фетхфути, хоть и за глаза"».
При звуке этого имени и Хатфертити, и Нефхепохем вздрогнули, но ни один из них не промолвил ни слова, а Мененхетет продолжил свой рассказ. «„Понимаешь, — сказала мне Медовый-Шарик, — силы этой Исповеди-Отрицания столь велики, что Ка моего пальчика находится в безопасности. — Она кивнула. — Так мне постоянно говорят в моих снах. Фетхфути преуспевает в Стране Мертвых, и мой маленький пальчик — рядом с ним".
„Преуспевает?" — спросил я ее. Я совершенно запутался. Предыдущей ночью, желая удивить меня тем, как много мудрости она обрела от тех путешествий ее пальчика, она сказала, что ни один жрец не сможет лучше научить меня, что говорить яростным зверям и хранителям врат. Она не только знала имена змей, но была также знакома с обезьянами и крокодилами на берегах Дуата, а ее Ка разговаривал со львами, из зубов которых вырывалось пламя, а также с рысями, клыки которых походили на мечи. Она знала, как использовать магические заклинания, которые помогали миновать озера с горящим маслом, и выучила, какие травы надлежит есть, проходя в темноте зыбучие пески за каждыми вратами.
Более того, она умела освятить любой амулет, который мог пригодиться мне в Херет-Нечер. Амулет сердца, например (благословленный должным образом, он придал бы моему Ка новые силы), или двух золотых пальцев (с помощью которых я смог бы взобраться по лестнице, поднимающейся на Небеса). Она даже знала, как очистить амулет девяти шагов (ведущий к Трону Осириса). Но это, еще не все — она была готова нанести на папирус слова многих заклинаний, которые могли бы понадобиться мне, и стала говорить мне названия некоторых из них: О-Выхождении-в-День, О-Жизни-после-Смерти, Заклинание-о-Прохождении-через-Спину-Змея-Апопа, Гимн-Западу, Заклинание-Побуждающее-Человека-Помнить-Свое-Имя-в-Подземном-Мире, Заклинание-Отражения-Крокодила и Заклинание-Препятствующее-Краже-Сердца-Человека. Не уверен, что я мог следить за ходом ее мысли — этих названий было так много: Заклинание-о-Жизни-в-Воздухе, Заклинание-о-Неумирании-во-Второй-Раз, Заклинание-о-Неядении-Отбросов или Об-Удержании-Паруса (с тем, чтобы судно, на котором находится твой Ка, могло проскочить место с самым омерзительным запахом). Там были также: Заклинание-о-Превращении-в-Принца-среди-Сил, В-Лилию, В-Цаплю, В-Барана. И это еще было не все. Существовали: Заклинание-об-Изгнании-из-Человека-Дурных-Воспоминаний и Препятствующее-Душе-быть-Запертой. Также Заклинание-Обожания-Осириса, а потом — Молитва-для-Навоще-ния-Луны. Каждый раз, когда я думал, что она подошла к концу, она вспоминала что-то еще: Заклинание-об-Освобождении-из-Се-ти и Книгу-Установления-Столба-Джед. Она говорила тихим голосом, но эти имена зазвучали в моем сознании так же громко, как крики торговца.
„Ты не уступаешь Царской Библиотеке Усермаатра", — сказал я.
„Я готова сделать все это для тебя", — ответила она, и я услышал столько любви в ее голосе. Она действительно могла хорошо позаботиться обо мне в Стране Мертвых. Она желала, чтобы я не испытывал никакого страха перед этим местом. Тогда при отправлении ее обрядов я бы не испытывал такого ужаса.
Теперь я окончательно запутался. Она говорила о том, что для меня необходимы все эти амулеты и заклинания, а Фетхфути дали всего один маленький кусочек папируса, в котором не было ничего, кроме вранья, и который благословили неизвестно какие пьяные жрецы, всю ночь развлекавшиеся друг с другом.
„О, — сказала она, — трижды благословленная Исповедь-Отрицания была написана не для одного Фетхфути. Она предназначена также и для Ка моего маленького пальчика".
„Ты можешь сказать, что не совершила ни одного из тех сорока двух грехов?"
„Достоинство папируса состоит не в истинности или ложности его содержания, — призналась она наконец, — но в силе семейства, которое его приобрело".
Ее слова легли на меня тяжким грузом. Маатхерут могла заявлять, что готова дать мне многое, но, похоже, гораздо ближе к истине пребывала уверенность в том, что нам обоим грозит опасность.
Я сказал ей об этом. Собственно, мог бы этого и не делать. Она знала мои мысли.
„Нас обоих могут убить". Она сказала это спокойно, когда мы лежали рядом в ее постели.
„Тогда зачем ты говоришь мне названия всех этих Исповедей? Тебя не оставят в живых, чтобы записать их для меня".
„Именно поэтому, — сказала она, — тебе следует их запомнить".
„Все?"
„Это возможно".
„Тебе ведь это удалось", — согласился я.
Должно быть, Маатхерут знала, как запомнить молитвы, которые ей могли понадобиться, но ее память превосходила мощь моих мышц. Я не ощущал даже желания попытаться совершить такие подвиги. Она мбгла быть мудрой, как Царская Библиотека, но при этом была столь глупа, что не представляла, что для меня не будет никакого солевого раствора. Усермаатра разрубит меня на сорок два куска и велит разбросать их».
Как раз в этот момент моя мать (чьи мысли теперь блуждали в годах ее молодости) спросила: «Кто этот Фетхфути?»
Мененхетет, раздраженный тем, что его прервали, даже не посмотрел на нее. «Не тот, о ком ты подумала, — сказал он, — но другой Фетхфути, в прежней жизни, точно так же, как и я, сейчас не тот, кем был вчера. — Не сказав ей ничего больше, он продолжил: — Именно в тот час, говорю я вам, я вспомнил мудрость еврея Нефеш-Бешера. Быть может, и мне следовало бы со своим последним дыханием совершить бросок из себя в чрево своей женщины и родиться с новым телом в новой жизни. Но, как только ко мне пришла эта мысль, мне захотелось вернуться в свою постель. Там я мог нарисовать над своей головой сорок два круга, чтобы удержать в ней эти мысли. Действительно, как только я покинул Медовый-Шарик и вернулся в свой дом, я принялся пить колоби и вскоре выпил все содержимое кувшина. Грустная правда состояла в том, что я не был уверен, желаю ли окончить свою жизнь ребенком в ее чреве. Хотел ли я стать сыном женщины, познавшей вкус отправлений другого мужчины?
Именно тогда я узнал, до какой степени женат на Медовом-Шарике и насколько силен гнет ее воли. Даже в собственной комнате я не осмеливался думать о чем-либо. Говоря это себе самому, держа в руках почти пустой кувшин из-под колоби, чувствуя себя таким же пьяным, как Добрый и Великий Бог Усермаатра, я обвел сорок два круга над своей головой и свалился от головокружения. Испытания и подстерегающие меня засады Страны Мертвых перепутались в моем сознании так же, как кольца моих внутренностей.
Когда на следующее утро я проснулся все еще одурманенный колоби, то перевернулся на своей постели и сказал себе: „Злые духи ночи — за пределами моего жилища". Ибо, будучи под защитой своих сорока двух кругов, я все еще ненавидел Медовый-Шарик и был очень счастлив, что имел хоть несколько мыслей, до которых она не могла добраться.
Все это время в моих ушах раздавались крики детей, игравших у стен моего дома. Как же много их тут! Дух колоби вызывал дурноту, но до меня доносились (гораздо отчетливей, чем когда-либо) звуки их игр, перекрывавшие даже крики птиц. Эти детские крики разлетались во всех направлениях. Теперь я слышал, как они купались в прудах, гонялись за гусями или залезали высоко на деревья, чтобы поговорить с птицами. Над моей головой неслась брань нянек и выговоры матерей, долгие всхлипывания и самый разный смех — и все эти дети, до единого, были сыновьями и дочерьми Усермаатра. Наблюдая за ними, я почувствовал, что у меня на глаза навернулись слезы. Такие же удивительные и сладкие, как внезапный дождь в пустыне. Я вспоминал свою дочь, рожденную от Ренпурепет, умершую уже так много лет назад. Я все еще представлял себе ее ребенком. Затем меня тронула мысль о том, что Медовый-Шарик — одна из немногих маленьких цариц, не родивших Усермаатра ребенка. Возможно ли, что она столь отличается от всех остальных, что не любит Его чресла, а на самом деле предпочитает мои? В тот миг я ощутил себя во власти своего сердца и больше не мог ее ненавидеть. В конце концов, она ведь была готова умереть со мной.
Итак, если проснулся я в мрачном расположении духа, то теперь вновь мог дышать. Сердце мое затрепетало от ее щедрости. Казалось, я понял, причем впервые, что никто не позаботится о моих будущих странствиях так хорошо, как эта женщина. Эти чувства привели меня к пониманию истинной силы семьи. Подобно тому, как у Ра есть Его божественная Лодка, чтобы плыть по темной реке Дуата, жена с детьми — это золотое судно в этих странствиях. Нас с Медовым-Шариком связал тайный брачный ритуал: познав ягодицы друг друга, мы разделили собственность нашей плоти. Теперь я решил, что у нас с ней будут дети. Да, сказал я себе, мы должны бежать с ней из этих Садов. Я, подобно Моисею, совершу с ней побег в Восточную пустыню. Оттуда мы доберемся до Нового Тира. С ее великими познаниями — неужели мы не добьемся процветания в таком удивительном городе?»
С этими словами Мененхетет поднял голову, чтобы взглянуть на мою мать и Птахнемхотепа, желая узнать, согласятся ли они с его глубокой верой в добродетель брака, но, к его удивлению и моему, ибо я слушал лишь голос своего прадеда, я мог теперь засвидетельствовать, что они, без сомнения, ушли. Они покинули покой, пока он говорил. Мой бедный отец все еще спал.
Я не только продолжал ощущать присутствие своей матери, но знал, что она неподалеку и что наш Фараон с ней. Тем временем, поскольку, кроме меня, у него не осталось других слушателей, голос моего прадеда умолк. Теперь его мысли погрузились в молчание ночи, где они были открыты Богам и духам, пребывавшим в темноте, вне мерцания светлячков. Я знал, что, в каком бы покое, в каком бы уголке сада ни была моя мать, история о моем прадеде и Медовом-Шарике доходила до нее каждой молчаливой тропинкой ночи с благоуханием цветов и легким ветерком, колышущим пальмы. Я знал даже, что, несмотря на очевидное желание моей матери уйти, мой прадед не был сильно недоволен, поскольку он все еще мог ощущать внимание нашего Фараона, жаждавшего слушать его рассказ. И действительно, никогда еще ночь не была исполнена такого настороженного ожидания.
И вновь я стал терять всякое представление о собственном возрасте, подобно тому как эхо может гадать, является ли оно самим звуком. Так я сидел во власти его молчания, слушая приглушенные звуки давно умолкнувших голосов, даже шепот маленьких цариц, когда по пути к озеру они проходили мимо царственных пальм, и в то же время, пока он сидел, молча взирая на меня, я чувствовал себя столь близким своему прадеду, что обступившие его воспоминания поднялись, подобно водам источника, и я стал мудрее в своем постижении этих событий, чем был, когда он говорил вслух, и увидел его той ночью, когда он пересек Сады, чтобы спросить Медовый-Шарик: готова ли она бежать с ним в Новый Тир? Именно тогда он вспомнил историю, рассказанную Хекет, про некрасивую женщину, оградившую своего мужа ото всех болезней, и он громко рассмеялся. Лицо Медового-Шарика было прекрасно, когда он обнимал ее, а ее тело — велико, как богатство Усермаатра, и все же он знал, что, должно быть, именно она — та уродливая женщина, про которую рассказывала Хекет. Живя с ней, он будет неуязвим для зла, равно как и их дети. Она защитит их всех. И он любил ее за эти сокровенные знания, и когда поздно ночью проскользнул назад к своему дому, то не смог заснуть, настолько ясными были переполнявшие его чувства. Он мог вдыхать пронизывающую свежесть каждого утра, которое они встретят на долгом пути из Мегиддо в Тир, и даже опасности представлялись ему удовольствиями. Он сможет показать Маатхерут, как велика его храбрость, когда они окажутся в лесах. Более чем когда-либо раньше он ощущал себя храбрым, подобно Богу.
Поэтому следующей ночью, в сладкой тишине, наступившей за любовью, в порыве самых благородных чувств и совершенно уверенный в том, что они обнялись без магического обряда как этой, так и прошедшей ночью, но слились со всем невозмутимым взаимным стремлением брата и сестры, он взял ее лицо в свои ладони и, живо чувствуя над ее домом огромное небо, где их, должно быть, слушали Боги, прошептал, что они смогли бы пожениться и завести много детей. Говоря это, он знал о тяготах путешествия, ибо понял, насколько понадобится им ее знание магии, чтобы достичь любой другой земли.
Она ответила: «Здесь лучше».
Глядя ей в глаза, он ясно видел все то, от чего ей пришлось бы отказаться: кувшины и шкатулки, в которых лежали ее амулеты, порошки и шкуры животных. Они представлялись ей равными городу, более того, крепости ее сил, но как только он был готов сказать ей, что все это будет у нее в другом месте, она спросила: «Насколько дороги будут тебе дети?»
«У нас их должно быть много».
«Тогда ты не захочешь бежать со мной», — сказала она. В ее глазах не было слез, а в ее голосе грусти, когда она рассказывала свою историю. Однако закончив ее, она принялась плакать. Ребенок Усермаатра находился в ее чреве, сказала она. И она потеряла этого ребенка, своего первого ребенка, в ночь, когда Усермаатра отрезал ее палец.
«Я не верю этому», — сказал он.
«Это правда. Я потеряла ребенка и утратила в себе то, что рождает детей. — Ее голос был тверд, как корни самого могучего дерева в Садах Уединенных. — Такова, — сказала она, — истинная причина моей полноты».
Он слушал ее с болью, и мысли проносились в его голове, подобно лошадям без всадников.
Она поднялась с постели и зажгла плошку с благовониями. С каждым вдохом воскурения росла его уверенность в том, что с каждым новым ароматом, проникшим в его горло, его жизнь становится короче и приход его самого несчастливого часа приближается с каждым выдохом. Его последнее семя умрет внутри ее чрева.
Не будучи в состоянии перенести всю горечь их молчания, он снова принялся любить ее, ощущая переполнявшее его оцепенение. С тем же успехом он мог бы спать в болоте, и он лежал рядом с ней, размышляя, сможет ли сила круга, сорок два раза очерченного вокруг его головы, сохранить в тайне от нее, насколько гадки ямы его настроения.
Она хранила молчание, но на них, подобно тяжкому духу старой крови, лежала тяжесть ее намерений. Никакая любовь никогда не смогла бы стать ей дороже торжества ее искусства магии. Молча лежа рядом с ней, он провел эту ночь в ожидании часа перед рассветом, когда он должен был уйти. Он не желал оставаться, но глубина ее мыслей (в которые он не мог войти) придавила его, точно туша зверя, и действительно они провели эту ночь, как два тяжело израненных животных.
Все же в последний момент, перед тем как он ушел, она еще раз позволила ему приблизиться к своим мыслям. Так же как путешественник на барже может слышать бормотание Нила и чувствовать присутствие духа воды, так и он понял, что она ищет в своей мудрости ритуал, который позволил бы ей нанести Усермаатра сильный удар.
И наутро, вернувшись в ее дом, он не был удивлен, поняв по характеру приготовлений, что она собирается исполнить Обращение к Исиде.
Медовый-Шарик говорила ему, сколь опасной может быть эта церемония. Ее выбор был так же смел, как его собственный план побега, и дыхание любви вернулось к ним. Возможно, его дерзкий замысел воодушевил ее. И вот Мененхетет не принял никакой предложенной ему в тот день пищи, не прикоснулся ни к дыне, ни к бобам, ни к гусятине, а пораньше пошел в дом Медового-Шарика. Для Мененхетета было обычным делом обедать с той или иной маленькой царицей, это даже считалось хорошим предзнаменованием. Появление Управляющего могло повлечь за собой приход самого Сесуси. Однако в тот вечер ни он, ни Медовый-Шарик не съели ничего, кроме особо приготовленной пшеницы, поданной им на тарелках из папируса. Затем, на виду у ее евнухов и всех маленьких цариц, которым в тот момент довелось пройти мимо дома Медового-Шарика, он вышел от нее. Он даже задержался на лужайке у стен ее сада, где разговаривал с другими маленькими царицами и ждал темноты. Эта ночь обещала быть безлунной, и визит Сесуси был маловероятен. Как только Медовый-Шарик отпустила своих евнухов, он перелез через стену и вернулся в ее дом.
На Медовом-Шарике были белые сандалии и одеяние из прозрачного полотна. Ее благовония говорили о белых розах, а ее дыхание было слаще ее благовоний. Он гадал, не знак ли это присутствия Исиды, явившейся из съеденной ими пшеницы. Дыхание Медового-Шарика могло источать запах расцветшего бутона, а порой быть исполненным гнусных проклятий, ночами он не раз ощущал зловоние Дуата. Однако этим вечером ее дыхание было спокойным, а красный амулет Исиды, повязанный вокруг ее талии, придал ей уверенности в себе.
И вот она приступила к исполнению обряда вызывания духов. Медовый-Шарик собиралась взывать к Исиде голосом Сети Первого. Маатхерут могла пользоваться уважением множества сил и духов, но лишь Фараон мог быть услышан в тех высях, где пребывала Исида. Разумеется, Медовый-Шарик нашла в Царской Библиотеке Усермаатра заговор, дававший возможность призвать всю полноту сил Исиды, если к ней обращались голосом умершего Фараона. Таким образом, ей надо было вызвать такого Ка. Облеченная в Его присутствие, она обретала способность разговаривать как Царь.
Итак, она вышла из круга, чтобы снять свою тунику, и вынула белую юбку, золотые сандалии и золотой нагрудник, достаточно большой, чтобы закрывать ее груди. Затем, к изумлению Мененхетета, она открыла другой сундук и достала оттуда Двойную Корону высотой более локтя из прекрасного плотного полотна, сделанную, как он понял, ее собственными руками. Она возложила ее себе на голову, накладная борода закрыла ее подбородок, и к тому моменту, когда она вступила в круг и положила на алтарь красный амулет, ее полный рот превратился в твердо сжатые губы Сети — по крайней мере таким его знал Мененхетет по многочисленным изображениям на стенах храмов.
Затем властным голосом она принялась возглашать заклинания, которые должны были вызвать Ка этого Фараона.
Пока Мененхетет лежал на спине, прислонившись головой к алтарю, а ее нога попирала его грудь (так что вверху он видел тело и лицо, исполненные той же ярости и мощи, какие были у великого Фараона, Отца Усермаатра), Медовый-Шарик начала произносить строки заклинания:
Четыре стихии,
Пребывающие в своих рассеянных членах,
Обратят свои сердца
К этим событиям.
Да явится Ка Сети,
Да познает Ка Сети нашу землю.
Воздух, вода, земля, огонь,
Зерно, корень, дерево, плод,
Дыхание, потопление, похороны, рождение,
Воздух, вода, огонь, земля,
О, Сети, посети меня.
Она произносила эти слова, а попираемый ею Мененхетет вторил ей, и голоса их звучали согласно, и строки были произнесены много раз. При этом она подкладывала щепотки благовоний в масло, горящее в плошках рядом с его телом, покуда комната не наполнилась густым дымом, а жар ее сердца не разгорелся. Ее голос проходил сквозь воздух столь густой, что от ее дыхания дым клубился, подобно облакам.
«О, Ты, — сказала она, — Который был величайшим из Фараонов и Отцом Великого Усермаатра, Чье величие дважды превосходит силу этого Фараона, Твоего Сына, Которого называют Рамсесом Великим, познай же звук моего голоса, который взывает к Тебе, ибо я — Маатхерут, дочь своего отца Амоса из Саиса, который был рожден в Твое Правление.
Великий Сети, Величайший из всех Фараонов, дай познать Себя в Своей Силе, Своей Ярости и Славе Своего Правления. Ибо Твой Сын, Усермаатра-Сетепенра, разрушил Твой Храм в Фивах. Он повернул к стене все великие слова, говорящие о Его Отце Сети. В этих Храмах хвала Его Отцу умолкла. Камни заставили замолчать. Если Ты слышишь меня, да снизойдет на меня, подобно накидке, Твой Первый Ка. — Она помолчала. — О, Сети, приди ко мне».
Она говорила ясным и совершенным языком Фараона, ее левая рука была простерта перед ней к Северу — к алтарю, к Северу — к землям Саиса в Дельте, и Мененхетет почувствовал, как Ка мертвого Царя снизошел на нее, подобно накидке из тончайшего полотна, и она-в-Ка-Сети стояла, попирая его ногой. Он увидел зеленый круг на полу, вспыхнувший таким же красным цветом, как амулет на алтаре. Крики птиц прорезали молчание небес времен Сети, и Мененхетет сел, чтобы рука Отца Усермаатра могла схватить его за волосы, и на самом деле его волосы ощутили рывок, и он почувствовал великую силу Отца Усермаатра в руке, державшей его за волосы и лежавшей на нем тяжестью бронзовой статуи.
Затем Мененхетет услыхал голос Ка Сети, взывающего к Исиде. «О, Великая Богиня, — сказал голос, — Ты — мать нашего зерна, Госпожа нашего хлеба. Ты — Богиня всего, что Зелено. Ты управляешь всеми облаками, болотами, пшеничными полями и всеми цветущими лугами. Потому Ты сильнее всех Храмов Амона». При этом от алтаря поднялся туман, и в воздухе разлился свежий запах полей.
«Великая Богиня, услышь о позоре Сети Первого. Ибо Сын Его сдвигает камни Его Храма. Гранитные глыбы перевернуты.
Надписи о славных деяниях Сети повернуты к стене. То, что раньше смотрело вперед, сейчас смотрит назад». «Это правда», — сказал Мененхетет.
«Старые запахи исходят от этих изувеченных камней. Они говорят из земли, что погребла их. Да падут эти камни на Рамсеса. Да сокрушат Его Сердце камни Сети».
Волны изошли из Ка Сети и прокатились через Мененхетета. Волны прошли сквозь ветер и воду, волны пламени и великих судорог плоти, и все это было в руке над его головой.
«Твой рот повелевает Ра. Луна — Твой Храм. К Твоим стопам склоняются все горы».
Амулет на алтаре светился бледным светом — белым, словно пламя над расплавленным металлом. Мененхетет не мог дышать. Алтарь дрожал, шатался и рушился, как камни храма Сети. В его ушах оборвался резкий крик пойманной птицы. Теперь Мененхетет сотрясся от великой ярости, и, когда упал алтарь, Ка Сети перешел в него из Медового-Шарика, и, хотя в каждом ее наставлении ему говорилось, что в конце он должен оставаться неподвижным, чтобы помочь ей поблагодарить Исиду (и таким образом способствовать Ее уходу), а затем подняться, чтобы поблагодарить Ка Сети, вместо этого Мененхетет взревел, точно зверь, и, словно дикий кабан, Ка Сети, пребывавший в нем, исполнился ярости. Там же, рядом с разрушенным алтарем, он оседлал Медовый-Шарик и обладал ею так, как никогда раньше, и она была под ним сладким блаженством, даже когда Мененхетет извергся с криком достаточно громким, чтобы разбудить Хора с Юга (поэтому поутру многие маленькие царицы говорили, что, должно быть, прошедшей ночью через Сады прополз змей, дух всяческого зла), и Мененхетет узнал, что руки тысячи и одного Бога, Которые окружали Усермаатра, уже более не соединены. Ибо в звуке его собственного громогласного рева гремел голос Сети, исполненный возмущения тем, что камни в Его Храме повернуты, и вновь в ярости Мененхетет обладал Маатхерут, и перевернул ее, чтобы войти в нее через каждый из ее ртов: Рот ее Цветка, Рот ее Рыбы и Рот Ямы, и дал ей оба своих рта, чтобы она как следует познала его. Он мог ощущать, как гнев Сети входит в искалеченные камни новых храмов за стенами Уединенных, на широких площадях, и в садах Высокого Дворца, и Маленького Дворца, до самых Фив и вниз по реке. И Мененхетет знал, что покой Усермаатра был потревожен, подобно поверхности морской воды перед бурей.
Однако, когда все закончилось, Медовый-Шарик сказала: «Я не знаю, что произошло. Ка Сети Первого не должен был перейти из меня в тебя».
На протяжении ночи она была очень возбуждена из-за непредвиденного поворота в ходе ритуала и сильно подавлена все следующее утро.
Меж тем к следующему вечеру в Садах не осталось ни одного человека, кто бы не слыхал о том, какая напасть случилась с Фараоном. В середине дня во время посещения Дворца Нефертари, Он обедал со Своей Царицей, когда дворецкий опрокинул на Него чашу с таким горячим супом, что от него шел пар. Слуга бросился на кухню, преследуемый Царским Охранником, который, слыша, как их Фараон ревет от боли, начал так жестоко избивать беднягу, что тот умер еще до того, как зашло солнце. Среди Уединенных разговорам об этом происшествии не было конца, а в смехе Медового-Шарика звенела такая сладчайшая радость, какой Мененхетет не слыхал в ее голосе уже много недель. «Силы Исиды действуют незамедлительно», — сказала она.
Не прошло и двух дней после печального происшествия, как Усермаатра приказал написать магические заклинания на огромном количестве свитков папируса, и Царские Писцы работали так долго, что уже не могли сосчитать, сколько изготовлено амулетов.
Мененхетет, по наущению Медового-Шарика, предпринял одну из своих редких поездок за пределы Садов и посетил Большой Зал, где трудились Придворные Писцы. Пятьсот человек сидели со своими баночками и коробочками с краской, рисуя знаки посланий своим братьям-писцам в Храмах, Доме Золота, Доме Зерна, в Войсках, писцам Дворов Закона, писцам, если попытаться перечислить их, занимавшимся каждым царским делом в каждой провинции царства — само помещение, походило на некое подобие храма: в нем не было стен, а лишь одна крыша со многими колоннами, а писцы не только работали, но переходили с места на место, чтобы посплетничать друг с другом, и Мененхетету стало казаться, что многое в их работе напоминает порхание птиц, летающих между небом и землей и приносящих послания Богам и зверям. Как малочисленны, по сравнению с их усилиями, были мысли Маатхерут. Но как велика была их сила!
В тот день, обменявшись сплетнями с некоторыми из Старших Писцов, Мененхетет узнал, что качество изготовляемых амулетов перестало устраивать Фараона. Заведенный в палате Царских Писцов порядок был нарушен. Многие писцы, привыкшие к составлению писем должностным лицам в далеких номах, считали это новое занятие весьма неудобным.
Когда Мененхетет рассказал об этом Медовому-Шарику, она вновь рассмеялась. «Силы Исиды действуют также и медленно», — сказала она и добавила, что сознание Усермаатра, должно быть, помутилось. Полагать, что неопытные писцы могут изготовлять амулеты — нелепость. Самым главным в деле изготовления любого папируса такого рода является точность и последовательность действий. Нет амулетов лучше тех, что делаются в Саисе, где она научилась этому искусству, а в этом городе говорят, что одна ошибка в амулете портит двадцать других. Писцы, которым только что поручили эту работу, хороши лишь для учета скота или записи числа гусей, принесенных в жертву на празднике, они — писцы. Она презрительно хихикнула — для нее они были не лучше обезьян или евнухов. Если уж они никогда не могли сказать слова, которое осталось бы тайной, то куда уж им составлять амулеты?
Затем Мененхетет рассказал ей весьма необычную историю, которую услыхал в этот день. Ему поведал ее Стет-Спет, известный под кличкой Пепти, который, будучи Главным Писцом Дома Уединенных, был также, по необходимости, евнухом — конечно, единственным среди писцов, и это сделало его несравненным сплетником. Поскольку у них нет собственных детей, которых надо защищать, евнухи всегда готовы говорить о запрещенных вещах. Но то же самое, сказал он Медовому-Шарику, верно и в отношении писцов. Проводя большую часть жизни в одной комнате, писцы питают естественную зависть к тем, чьи обязанности заставляют их бывать в оживленных местах. И поэтому они блудливо сплетничают о тех, чьему положению завидуют. Что же тогда, согласилась Медовый-Шарик, можно сказать о человеке, являвшемся одновременно и евнухом, и писцом? Они вместе посмеялись над этим. На самом деле, в его присутствии они не осмелились бы так шутить. Стет-Спет был человеком, которого не стоило иметь в числе врагов. Всего лишь несколько лет назад он был одним из ничтожнейших младших Писцов Царя при Надзирателе за земледельческими работами, но его желание подняться по служебной лестнице было столь велико, что он попросил сделать ему операцию, превратившую его в евнуха, и выжил после нагноения ран в столь увлажненных частях тела Мененхетет отнесся к этому с уважением. Египтянину пережить такое непросто. Египтяне менее выносливы, чем нубийцы, и не всегда способны выжить после свирепого воспаления, возникающего в результате оскопления. Тем не менее возможностей стать Главным Писцом было так мало, сказал ему однажды Стет-Спет, что он помчался испрашивать разрешение на операцию, как только узнал, что прежний престарелый Писец Уединенных — нубиец, что тоже было исключительным случаем — уже почти полностью ослеп.
Теперь Стет-Спет служил в Садах, то есть изо всех писцов занимался самым лучшим делом. Он ел в домах всех маленьких цариц и мог лентяйничать в гареме больше, чем работать, но ни одна мелочь в его службе не представлялась ему слишком незначительной. Поэтому он узнавал о каждой любовной истории между маленькими царицами и даже знал ласковые прозвища, которые они давали одна другой. В свою очередь, женщины тоже придумали ему кличку Пепти, приняв во внимание старое имя Стет-Спет, означавшее Дрожащий-Шест. Стоило им лишь вспомнить о перенесенной им операции, при разговоре с ним они слишком часто начинали хихикать. Естественно, что, будучи евнухом, да еще пиршествуя в стольких домах, Пепти так растолстел, что стал таким же тучным, как Медовый-Шарик. Говорили, что никакие другие два человека не могли сравниться с каждым из них в мудрости, однако из них двоих Медовый-Шарик была мудрее. Знания Пепти пришли к нему от природы его занятий. Поскольку ни одна женщина в Садах никогда не забывала сообщить Писцу Уединенных, что предыдущей ночью получила семя Усермаатра (дата попадала в его точные записи, чтобы относительно времени зачатия не возникало никаких вопросов), у Пепти был список всех маленьких цариц, избранных Усермаатра за те три года, что он служил Писцом в этих Садах. Таким образом, ни одна маленькая царица не могла пасть или возвыситься в глазах Фараона без того, чтобы Пепти об этом не узнал.
Он узнал и о том, что произошло с Мененхететом в доме Нубти. К утру Пепти уже сообщили все подробности — а-и-и-и-х, Казама! Хекет и Медовый-Шарик рассказали ему обо всем еще до того, как легли спать, поскольку пришли в его дом, чтобы записать обретение семени Усермаатра. Разумеется, Пепти не оставил эту историю при себе, и по Садам пополз смех, жестокий, как кольца серебряной змеи. Проходя мимо своего Управляющего, евнухи прижимали ладони к губам. Мененхетет представлял себе, как Писец Уединенных рассказывает эту историю, и видел, как веселье сотрясает его жирное брюхо, но все же его ненависть не горела тем огнем, что подогревает жажду мщения. Мененхетет знал, что эта история все равно будет рассказана так или иначе. К тому же в Садах такие истории скоро устаревали, как гниют опавшие фиги. Более того, он не осмеливался превратить Пепти во врага, ибо тогда Писец мог бы приказать евнухам следить за ним. И он продолжал оставаться с ним любезным. К тому же, будучи единственными высшими должностными лицами в Садах, они были обязаны часто говорить друг с другом относительно записей. Все покупки, сделанные евнухами на базаре, должны были быть записаны Писцом и проверены Управляющим.
После этого Пепти передавал Мененхетету сплетни. Пепти рассказывал их всем. Нерассказанная история — то же, что и не съеденная еда. Так что в то утро, когда Мененхетет прошел через Зал Писцов и встретил евнуха, болтавшего со старыми друзьями, он пригласил его проехаться с ним в колеснице. Пепти, болтавший чуть тише грохота колес по камням площадей и их скрипа в колеях грязных дорог, обладал способностью вставлять слова между криками торговцев и рабочего люда на базаре Фив, так что Мененхетет услыхал еще кое-что о чаше с супом. Судя по всему, обед был испорчен с самого начала, ибо в то утро Аменхерхепишеф вернулся в Фивы после поразительно быстрого и успешного похода в Ливию. Более того, он уже был у Нефертари, когда вошел Усермаатра, а затем Принц без должного приглашения сел близко к Своему Отцу и настолько нарушил настроение за столом, что, когда чаша перевернулась, никто особенно не удивился. Усермаатра даже обругал Своего сына за ожог на Своей груди, где под золотым с эмалью нагрудником уже начал набухать волдырь, а затем ушел. Он направился прямиком во Дворец Маатхорнефруры. Хеттка определенно стала Его любимицей, уверял Мененхетета Писец. Некоторые из Уединенных говорили Пепти, что имя Маатхорнефруры чаще слетало с Его уст в момент излияния, чем имя Его Первой Царицы. Более того, с той ночи Он не разговаривал с Нефертари, а Царица — с Ним. Нефертари решила носить траур по забитому насмерть слуге. Похоже, он был Ее дворецким на протяжении многих лет. Разумеется, для Усермаатра этот траур был ужасным укором. К тому же в эти дни присутствие Аменхерхепишефа являлось величайшей угрозой.
Услыхав об этом, Медовый-Шарик весьма воодушевилась тем, что Усермаатра пребывает в столь расстроенных чувствах, и сказала, что надо призвать Ка слуги Нефертари. Когда Мененхетет спросил, какой прок в Ка простого слуги, когда приходится иметь дело с Усермаатра, Медовый-Шарик ответила, что внезапная смерть, причиной которой стала несправедливость, придает Ка значительную силу независимо от того, насколько низкого происхождения был его хозяин. Итак, она собралась вызвать Ка слуга.
Но только она принялась размышлять об этом, Мененхетет подавился костью, которая вошла в его горло так глубоко, что его глаза вылезли наружу и стали похожи на два яйца. Медовый-Шарик немедленно крикнула своих слуг, и Касторовое-Масло с Крокодилом перенесли его в ее круг из ляпис-лазури.
Без дальнейших приготовлений Медовый-Шарик громко закричала:
«О, кость быка, поднимись из его живота! Поднимись из его сердца! Поднимись из его горла! Из его горла выйди ко мне на ладонь. Ибо голова моя достает до неба, а ноги покоятся в бездне. Кость Бога, кость человека, кость зверя — выйди мне на ладонь!» — Кость изверглась из его горла вместе со рвотой, и он вновь смог дышать, но Медовый-Шарик также стало тошнить. Боги, Чьих имен она не знала, напали на слугу ее сердца — Мененхетета.
Позже той ночью он почувствовал себя достаточно окрепшим и отправился в свой дом, но, оставшись в одиночестве, так затосковал, что решил вернуться к Медовому-Шарику, однако по пути слабость настолько усилилась, что он едва смог одолеть дерево у стены ее садов, а когда вошел в ее покои, нашел ее угрюмой и опухшей, словно она плакала с того самого момента, как он ушел.
«Все пошло не так, как я хотела, — сказала она. — Я поняла это в ту ночь, когда Ка Сети перешел в тебя».
Когда Мененхетет стал говорить о том, что сожалеет, что не подчинился ее наставлениям, она ответила: «Нет, это моя вина. Я совсем забыла об этой твари».
Он никогда не говорил о кабане, хотя всегда предполагал, что тот пришел от нее. «Это ты его послала, — спросил он, — с тем чтобы я пришел к тебе?»
Она кивнула. И сказала со вздохом: «Он не всецело принадлежит мне. В него также облеклись и злые мысли Сесуси. Теперь же эта тварь в состоянии нарушить любой наш обряд».
Он понял, что, после того как это сказано вслух, ей надо действовать быстро.
Взяв маленький квадратик чистого полотна из одной из своих коробочек слоновой кости, она тщательно обернула кусок кости, застоявшей в его горле, и вложила ее в полый живот фигурки, вырезанной из бивня слона, размерами не более ее руки, но с лицом Птаха, короной Секера и телом Осириса. Затем она быстро положила ее на свой разбитый алтарь и развела огонь из сушеной травы хесау. Наконец, из пояса своего платья, поддерживавшего ее грудь, она извлекла небольшой комочек воска и сделала из него фигурку Апопа.
Она сказала: «Да поразит тебя огонь, Змей. Пламя из Глаза Хора пожирает сердце Апопа». Язык пламени взметнулся с алтаря к отверстию в потолке, и в комнате стало очень жарко. Мененхетет сидел, скрестив ноги, в луже влаги, струившейся с его кожи, а Маатхерут расстегнула пояс на груди так, что стали видны ее большие груди. В этом освещении они казались красными, как огонь. «Вкуси своей смерти, Апоп, — сказала она. — Вернись в пламя. Конец тебе. Назад, злой дух, и никогда не восставай вновь». Затем она обернула восковую фигурку Апопа в кусочек папируса, на котором только что извержениями своих кошек нарисовала змея. После этого она положила подношение в огонь на алтаре, плюнула на него и произнесла: «Великий огонь испытает Тебя, Апоп, огонь пожрет Тебя. Тебе не суждено иметь Ка. Ибо душа Твоя съежилась. Твое имя похоронено. Молчание пало на Тебя».
Отек в поцарапанном костью горле самого Мененхетета еще не прошел, глаза болели, легким не хватало воздуха. В голове своей он ощущал гнев многих Богов, но не жаловался. Он не смел. Войска Богов сошлись в битве на полях, которые он был не в состоянии увидеть. Но в дыму от кошачьих испражнений в траве хесау он различал запах мертвых и раненых. Битва была начата, а он был неопытным воином, однако он никогда не покинул бы Медовый-Шарик в такой час. «О, Глаз Хора, — воскликнула она, — Сын Исиды, заставь имя Апопа смердеть». И Мененхетет ощутил в зловонном дыму запах мертвых и раненых Богов. Когда Медовый-Шарик обняла его, ее губы были скользкими, как змеи, а дыхание столь же отвратительным, как и дым. Его пересохшее, саднящее горло снова сдавили позывы рвоты.
Она сделала шаг к алтарю и сказала: «Восстань, Кабан Запретного Мяса. Войди в Круг. Исполнись зловония Семи Ветров». Затем она запела на семь голосов, причем каждый голос издавал лишь один звук, и каждый последующий — ниже предыдущего, как будто она спускалась по лестнице в яму, где держали Кабана. «И», — пела она, покуда ее лютня, висящая на шнуре на стене, не стала дрожать; «и-и», — пела она, пока он не услышал, как дребезжат ее алебастровые миски; «эй», — и у него заболели зубы; «о», — и судорога прошла по его животу; «о-о», — вошло в его чресла, а при «ю-у», — земля дрогнула у него под ногами. Самым низким голосом, звуки которого были исполнены подлинного удовлетворения, ниже, чем могли бы промычать глотки зверей, живущих в болотах, она пропела «у-х-х-х», — и в конце он услыхал отчетливое хрюканье и почувствовал жесткую свиную щетину на рыле кабана, тычущегося между его щек точно так же, как в те ночи, когда Мененхетет бродил в одиночестве по Садам.
Теперь, стоя у алтаря, она подняла свой нож острием вверх и сказала: «Я призываю Тебя, Бог разрушения. Я призываю Тебя, Чье имя Сет. Я называю Тебя всеми именами, которых не знают другие. — Она стала произносить имена, и более странных он не слыхал никогда. — Тебя, имя Которому Сет, я называю Иопакербет и Иоболхорет, Иопатанакс и Актиофи, Эресхигал и Небопосоалет, Лертексанакс и Этрелнот. Ты придешь ко мне, ибо я убью все злое, что есть в этом Кабане». И она повернулась в круге, выставив нож, и Мененхетет почувствовал, как язык Кабана стал острым, словно конец отрезанной ветки, затем на мгновение толкнулся вверх между его щек и выскользнул. Мененхетет ощутил кровь у себя под ногами, но, когда посмотрел вниз, пол был сухой. Однако он увидел лицо Кабана.
Он умирал, но свет не покидал его глаз, как это обычно бывает в момент смерти, когда кажется, что вода медленно уходит в песок Свет оставлял глаза Кабана, вспыхивая и сменяясь внезапными тенями, подобно потоку, падавшему на камни, и Мененхетет различил много менявшихся выражений. Он увидел страх на лице Усермаатра, запомнившийся ему с того дня при Кадеше, когда хетт сломал Ему нос, и великую гордость, дикую, как отблеск в глазах дикого кабана, отразившуюся во влажных ноздрях зверя. Затем животное умерло, и его морда приобрела округлые черты Медового-Шарика, когда ее глаза спали в круге ее лица. Он больше не видел Кабана.
Эта церемония отличалась от остальных. Теперь он уже не ощущал желания обладать Медовым-Шариком. Страсть ушла. Кабан был мертв, и с ним ушло неистовство его члена и удовольствие его сердца. Мененхетету стало грустно.
«Я не собиралась убивать Кабана, — сказала Медовый-Шарик, — но лишь ту его часть, которую не сотворила сама».
«Кто в состоянии сказать — что будет?» — медленно произнес он.
Она улыбнулась, но не ответила, и Мененхетета тронула ее следующая мысль. «Между нами все кончено», — сказала она себе и дала ему ощутить всю глубину своей любви, что пребывала в той волне грусти, которая захлестнула ее. Именно тогда он понял, что потерял также и свое Тайное Имя. Оно — Тот-кто-поможет-свернуть-шею-Усермаатра — больше не принадлежало Мененхетету, и ему нечем было противостоять своему Фараону.
И вот следующей ночью Мененхетету пришлось держать руку Усермаатра в Доме Хекет, когда Фараон Двух Земель лежал на Своей спине, распростертый, как долина перед разливом реки, а маленькие царицы любили Его. Херуит и Хатиби — пальцы Его ног, а Амаит и Таит — Его грудь. Река начинала подниматься, и Его соски следовало ласкать, покуда они не нальются, как у Хапи, Бога Нила, имевшего женские груди. Язык Анхер, названной в честь духа соразмерности, медленными кругами скользил по изгибам Его живота, и Мененхетет, державший Его за руку, мог чувствовать, как Его пупок вздрагивает, подобно уху, а Хекет лизала Его меч, и губы ее были словно палатки из розовых лепестков на Полях Тростника, поскольку красота ее рта была равна уродству ее лица. Склонившиеся у Его головы Джесерет, Возвышенная, и Тантануит целовали Его, когда Он поворачивал Свое лицо то к одной, то к другой, и все эти восемь маленьких цариц были так преданы Его телу, словно молились рядом с Ним в храме, и их языки двигались согласно. В свете фитиля, горевшего в плошке с маслом, их глаза были наполнены золотом, словно глаза льва, а их тела светились.
И все же Мененхетет ощущал и Его горечь. Черным, как грязь на дне Нила, был лежавший глубоко мрак, и он шевелился в недрах Его тела, подобно чудовищу в невидимых пластах речного ила. Старые застоявшиеся запахи самого ужасного страха проникли в ноздри Мененхетета от камней, повернутых лицевой стороной к стене. К похоти Усермаатра, мощной, словно биение сердца жеребца, примешивалась ужасная тяжесть в Его животе от движения этих потревоженных камней, и сквозь многие годы в Его сознание пришла мысль. Ясно, словно голосом, который Мененхетет смог бы услышать, Усермаатра сказал Себе: «В давние дни, когда Я любил Нефертари, Я чувствовал, как внутри Меня поворачивается Мое Царство».
Пальцы Мененхетета уловили пришедшее к нему, вдоль по руке Усермаатра и сквозь все Его тело до самого меча, ощущение, и Мененхетет почувствовал, как Усермаатра вошел в Нефертари, как тогда, когда она была такой же юной, как Маатхорнефрура, так же, как тогда, Усермаатра познал Нефертари благодаря губам Хекет, услаждавшим Его меч. Так Мененхетет мог пребывать во чреве юной Нефертари, и чувство это было таким же нежным и царственным, как вечер в последних розовых лучах солнца. Мененхетет не смог сдержаться, его чресла изверглись, и он стал мокрым, подобно рабу в поле, застигнутому Надсмотрщиком за мелким воровством.
Усермаатра стряхнул с Себя поцелуи Своих маленьких цариц и спросил: «Какое великолепие заставило тебя извергнуться?»
«Я не знаю, мой Повелитель».
Камни предков Усермаатра размалывали Его внутренности, причиняя Ему страдания, подобные мукам роженицы, но Мененхетет извергся и больше не ощущал боли своего Царя. Вместо этого он остался наедине со своими несчастными мокрыми бедрами. Однако, даже закрыв глаза, он мог видеть, как на этой неделе были снесены большие каменные двери Храма Сети, в его ушах стоял звон молотов, сбивающих надписи.
Таким путем Надзиратель за Уединенными вернулся в мрачные мысли Своего Фараона, и благодаря Хекет Мененхетет еще раз ощутил, как близко была Царица Нефертари, однако в Ней пребывал Амон, и в маленькой роще между Ее бедер меч Сокрытого был подобен сияющей радуге. Мрак, что, словно грязь, лежал на сердце Усермаатра, носил имя Аменхерхепишеф, ибо этот Принц был сыном Амона. Именно Амон занял место Усермаатра между бедер Нефертари.
Кровь помчалась по жилам Усермаатра, исполненная отчаяния зайца, попавшегося в челюсти льва. Член Усермаатра во рту Хекет обмяк, ибо радуга, которой был Амон, прошептала юной Нефертари: «Ты родишь Принца, Который убьет Своего Отца». Нефертари застонала от великой боли и большой радости, а Амон извергся обильно и в блеске, тогда как Усермаатра ничего не излил в рот Хекет. Скорбь, пребывающая в самых черных пещерах Секера, лежала у Него на сердце. Он увидел сына, который желал убить Его.
«Я отрежу нос всякому, кто будет плести заговоры против Меня», — сказал Усермаатра восьми маленьким царицам, и в Его глазах сверкнула такая ярость, что в тот вечер не осталось ни малейшей надежды на веселье. Он снова лег на спину, погруженный в Свои мрачные мысли, и держал Мененхетета за руку, пока маленькие царицы хлопотали над Ним, а Хекет теперь стала около Него, пытаясь призвать Богов, Которых Он желал иметь рядом.
«О, Великий Фараон, — произнесла Хекет, — Царь Тростника и Пчелы, Повелитель Двух Земель, Принимающий в Своем Доме Тота, Избранник Птаха, Сын Ра, мы умастим Твое тело». Хекет наложила масло, освященное в Главном Храме Амона, между пальцами Его ног, а другие маленькие царицы — на отверстия Его тела и на мышцы Его груди, подобные волнам Великой Зелени. Однако отчаяние Сесуси было глубоким.
«О, Золотой Сокол, — сказала Хекет, — Ты, Который есть Хор, Сын Осириса, Ты объединяешь небо и землю Своими крыльями. Ты говоришь с Ра в небе и с Гебом на полях. Ты есть Хор, Который живет в теле Великого Усермаатра». Хекет положила свое лицо на пах Сесуси, но Царь не пошевельнулся. Он лежал, словно в Своей гробнице.
«О, Царь Верхнего и Нижнего Египта, — продолжала Хекет, — Властитель Двух Богов, Хора и Сета, речь Твоя подобна пламени…»
«Я не знаю огня, — сказал Усермаатра. — Я холоден. Амон сокрыл Себя».
«Амон сокрыл Себя от людского предательства. Но никто не может уничтожать Его, — сказала Хекет. — Ибо Он создал небо и землю, и Он рассеял тьму по воде. Амон сотворил день со светом и не знал страха. Амон создал дыхание жизни для Твоих ноздрей».
«Для Моих ноздрей», — сказал Усермаатра.
«Амон, — продолжала Хекет, — создал плоды и травы, и дичь, и рыбу для Твоих подданных. Он поразит Своих врагов так же, как поверг всех, кто осмелился поносить Его. Но когда плачут Его дети, Он слышит их. О, Ты, Чья речь подобна пламени, Ты есть Сын Амона». Хекет взяла в рот все, что пребывало в паху Усермаатра, и Царь издал громкий стон, но ничто не шевельнулось в Нем.
Затем Мененхетет, державший пальцы Усермаатра, ощутил новый страх. Ибо его Фараон услышал семь звуков так же отчетливо, словно присутствовал предыдущей ночью при Казни-Кабана, и эти семь звуков разом обрушились на Него в тот момент, когда Усермаатра вновь ощутил, как суп пролился на Его грудь. Ярость воспламенила Его сердце, и у Него внутри поднялся пар от такого жара. «Я должен собрать Свои силы, — произнес Он вслух, — чтобы суметь усмирить разлив». Зачем же еще Он лежал на Своей спине, как не затем, чтобы направить Свои мысли ко всем мыслям в Его Царстве, которые смогут усмирить разлив? В этом году вода не должна была подняться слишком высоко. И все же Он не мог успокоить Свои мысли. Он был исполнен ярости и чувствовал усталость. Он тяжело вздохнул. Никакая ласка не могла освободить Его от тяжкой тоски, сжимавшей Его грудь. «Никогда не пытайся отравить Фараона, кроме как во время разлива», — пробормотал Он, и страх перед Аменхерхепишефом вернулся, как зловонный дым. Усермаатра сел, чтобы посмотреть на каждую из маленьких цариц, стоявших перед Ним. Он взглянул на Херуит и Хатиби, Амаит и Таит, Анхер и Хекет, Джесерет и Тантануит, и Он подумал о других маленьких царицах, которые отсутствовали: о Меретсегер и Мерит с Севера, об Ахури, которая так искусно заглатывала меч, и о Маатхерут — равной Хекет в таких обязанностях. Его пальцы жестоко сжали руку Мененхетета, как только в Своем сознании Он увидел лицо Медового-Шарика. Но Его мысли перенеслись на Оазис и Тбуибуи, и Пуанет, на Белку и Зайчика, и Кремовую, и многих других. Подобно цветам, качавшимся перед Ним на краю пруда, где в сумерках плавала Кадима, маленькие царицы предстали одна за другой пред мысленным взором Усермаатра, и Он подумал — которая из них наслала исполненные злобы слова?
Он остановил взгляд на безобразном лице Хекет и сказал: «Ты из Сирии. Поэтому ты должна знать молитву Моей молодой Царицы Маатхорнефруры. Скажи это хеттское заклинание против демонов, которые более многочисленны, чем пылинки».
«Говоришь ли Ты о заклинании против червей, Добрый и Великий Бог?»
«Именно о нем, — ответил Усермаатра. — Скажи его до того, как враги, находящиеся в воздухе, смогут ускользнуть».
«Этих червей невозможно увидеть, — сказала Хекет. — Но в тихую ночь во Дворце слышен их вой».
«Я слышу их», — сказал Усермаатра.
«Их можно найти под стропилами каждой крыши. Никакие врата не удержат их. Они проходят под дверьми. Они отделяют жену от мужа».
«Призови Богов, которые прогонят их. Обратись к своим Богам», — сказал Усермаатра.
«Я взываю к Нергалу, — сказала Хекет, — который сидит на гребне стены. Я зову Наруди, который ждет под этим ложем. Он благословит нас, если мы дадим ему пищу и питье».
Теперь Усермаатра встал. Когда маленькие царицы начинали подносить свои дары, Он обычно не поднимался с ложа, прежде чем не извергался многократно, но в ту ночь, будто встревоженный Нилом, бормотание которого доносилось через все сады и лужайки, вновь взволнованный Своими причинявшими Ему боль тревожными мыслями, Он встал и приказал Хекет принести пищу и питье, чтобы поставить под кровать для сирийского Бога Наруди. Затем Усермаатра схватил Мененхетета на глазах у всех четырех маленьких цариц и воскликнул: «Исиду — вот кого Я желаю!»
Мененхетет не знал, был ли тому причиной его собственный ужас, но дурнота сначала заставила ослабеть его ноги. От страха он утратил дар речи. Несмотря на сорок два круга молчания, Усермаатра оказался близок к его мыслям.
«Знает ли кто-нибудь из вас, — спросил Усермаатра, — Обряд Приглашения Исиды?»
Маленькие царицы молчали.
«Ты, Хекет, безобразная, как лягушка. Ты — сирийка и знаешь магические слова на двух языках. Призови Близость Исиды».
«Великий Сесуси, — ответила она, — этот обряд предназначен лишь для Фараона или Верховного Жреца».
«Нужен Верховный Жрец? — спросил Усермаатра. — Тогда будешь служить ты, Мененхетет. В этот час. Не более. Сверх того будет оскорблением для Амона».
«Повелитель Двух Земель, — прошептал Мененхетет, — я не знаю слов».
«Слова скажет Хекет. Ты будешь их слышать». Его рука грубо схватила Мененхетета за волосы. Затем Усермаатра снова лег на ложе и подвел нос Мененхетета к проходу между Своих ягодиц.
«Молись», — сказал Усермаатра, и Мененхетет услыхал крик Исиды, вырвавшийся у Нее, когда тело Осириса было разъято на четырнадцать частей.
Однако первым плодом такой молитвы стал ясный голос самого моего прадеда. Мененхетет вновь принялся говорить вслух, как будто его голос не только был в состоянии достичь наших ушей, но мог также путешествовать сквозь ночь и быть услышан Хатфертити и Птахнемхотепом, где бы те ни находились.
«Да, — сказал мой прадед, с большим расположением глядя на моего отца, словно говоря, что он, Нефхепохем, — спит тот или нет — лучше, чем кто-либо, поймет чувства, что возникают, когда лижешь Царские ягодицы, — ты должен разбираться в подобных вещах». Да, никто лучше него не мог знать, что чувствовал мой прадед.
«Ощущая позолоченные ногти Рамсеса Второго, — сказал мой прадед, — направляемый Его царской, благоухающей ладонью, я уже вошел в некоторые из великих и исполненных силы залов Его мыслей, но все это было ничем по сравнению со входом в Его Царство, которым служил Рот Ямы. Непокорности во мне было не больше, чем у раба. Я даже приготовился к тому, чтобы вдыхать зловонные испарения болот, но ничего подобного не произошло. Ибо в конце большого золотого покоя я увидел свет Ра. Это совсем не походило на обмен грязными ласками с Медовым-Шариком, когда, казалось, я лакал помои из расставленных мне ловушек, хотя, отдавая дань равновесию Маат, она зарывалась в меня своим ртом, добрая свинья — в другую свинью; нет, меня влек вперед кончик моего языка. Подобно собачьей лапе, скребущей землю в поисках все новых таинственных находок, я вздрагивал, целуя ягодицы Усермаатра. Даже страдая от того, что моему носу пришлось уподобиться плугу, а языку — заступу (ибо рука Его была груба!), я не ощущал себя погребенным в египетской грязи, нет, скорее это походило на вхождение в храм, клянусь, Он был так сильно умащен, и столь многими маленькими царицами, что источал благовония, и, входя, я познал захватившие меня царские страсти столь же быстро, как крючок бальзамировщика, входящий в нос в поисках высохших мертвых остатков мозга. И вот ко мне перешла Его ярость и Его царские желания. Так Он лежал, окруженный другими, кто служил Ему, омываемый их языками от Его ушей до Его живота, а Хекет была при Его мече, основа которого терлась о мою голову, как колонна, когда она вбирала его и хлестала меня, как львиный хвост, когда она покидала его на время, достаточное для того, чтобы произнести: „О, Богиня Всего, что Зелено, Великая Исида, Сестра Осириса, Нефтиды и Сета, дитя Земли и Неба, Повелительница Болот", — так лились слова, покуда ей надо было вновь вбирать Его меч в рот, но я, зарывшись в яму, подобно животному, был единственным, кто знал мысли Усермаатра, и могу вам сказать, что Он грезил о том, как пожрет всех Богов в Стране Мертвых, по крайней мере всех Тех, Которые были Его врагами. Он путешествовал на судне, подобном Лодке Ра, и то судно проплывало мимо огненных печей на берегах Дуата. Я мог видеть отчаянное копошение в ямах, в то время как Богини изрыгали великое пламя из горящих скал, чтобы оно испепелило души и тени тех, кто были врагами Усермаатра. Мне даже показалось, что в языках пламени я узрел тело Аменхерхепишефа. Я совершенно определенно увидел злых духов тумана и дождя, а также чудовищ облаков и темноты.
В той лодке вместе с Усермаатра находился другой Великий Фараон, и Он был столь же силен и прекрасен, столь же высок, как Усермаатра. Я знал, что это Его древний предок, Фараон Унас, в честь которого строился Зал Празднеств. И вот, в сопровождении Унаса, Усермаатра причалил лодку, и Они вступили на берега Страны Мертвых, чтобы поохотиться на других Богов. Я увидел погоню. Многие из тех Великих Богов были вскоре пойманы, и слуги Унаса и Усермаатра разрубили Их на куски, которые затем сварили в громадных котлах. Я видел, как Усермаатра ест этих расчлененных Богов, а Его предок Унас тоже поедал лучших и прекраснейших, тогда как более старых Богов, плоть Которых была сухой, просто ломали, подобно дереву, и Их хрупкие кости использовали как дрова. Но духов и души лучших Богов Усермаатра принял в Себя, и Он приобрел Их черты. Теперь я видел Его рот, Его нос и Его глаза такими, какими Он получил их от Богов. Он был Хором, сыном Осириса, и в то же время Он был Самим Осирисом, и Усермаатра сидел с Повелителем Мертвых бок о бок, там, с Осирисом на Великом Троне, сделанном из чего-то более прозрачного, чем вода, и более яркого, чем свет. Усермаатра сидел на месте Исиды.
Все это пребывало в сознании моего Фараона, Великого Рамсеса Второго, Усермаатра-Сетепенра, возлежавшего среди нас со Своим умащенным телом, нашего собственного Бога, Сесуси, в тепле Своей плоти, и я, облитый кровью огней, которые Он видел, и яств, которые Он поглотил, озаренный сиянием пламенеющих полей, где цветы на стеблях из зерен блестели, подобно золотым звездам, был близок к тому, чтобы поверить, что уже никогда не вздохну — так сильно Его ягодицы сжали мой нос, и тем не менее я чувствовал облегчение, поскольку Он больше не подозревал меня, а просто получал удовольствие, поедая тех Богов. Его мрачные мысли ушли. Основа Его меча содрогнулась у меня на лбу, когда Он извергся в рот Хекет. Затем Он безмятежно возлег на поле золотых колосьев. Меня Он, однако, не захотел отпустить.
Потому я продолжал целовать и лизать, стараясь доставить удовольствие Тому, Чей голод лучше всего утоляла плоть Богов, и в покое, снизошедшем теперь на всех нас, когда Он больше уже не пребывал в мрачнейшем из Своих настроений, я таким образом отправился в деревню своего детства, и снова был мальчиком, хотя, конечно, не новорожденным, и был возвращен к спокойным воспоминаниям прошлого — столь же ясно ощутимым и определенным, как камни или глина, обожженная солнцем. Я жил не только в сердце своего Фараона, но также и в своем, и это походило на пребывание в Двух Землях. Одно являет собой знание всего, что осталось позади, а другое, должно быть, наше видение того, что еще случится. В этом смысле мое сознание являлось двумя сознаниями, а каждая из моих рук держала одну из ягодиц Моего Царя, и их щеки были столь же крепкими, как зад коня. Из Его сердца и в мудрость моих рук — так стал я жить в отчаянии и радости, которые Он знал от Своих двух Цариц: Нефертари и Маатхорнефруры.
Хотя мне довелось быть рядом с Царицей Нефертари всего лишь раз, и ни разу рядом с Маатхорнефрурой, теперь они уподобились Двум Землям двух Его ягодиц, и сжимая в своей руке Его правый холм, я медленно поплыл в потоке Его самых сладких воспоминаний о Нефертари, ибо мысленно Он вернулся в год Своего воцарения. Однажды, когда молодой Царь размышлял над трудами Своего усопшего Отца Сети, ища способов превзойти Своего Отца, Он стал думать о высохших колодцах на дорогах, что ведут к золотым рудникам Икаита. На пути к ним не могли найти воды, и половина рабочих погибала при каждом переходе. Из Икаита не пришло золота, чтобы прославить Правление Сети.
И вот в одну из первых недель воцарения Усермаатра случилась ночь, когда Он так глубоко вошел в Свою молодую жену, что пиво в кувшинах, стоявших рядом с Их ложем, вспенилось. Позже, когда Они лежали бок о бок, Нефертари сказала: „Из скалы на дороге в Икаит выйдет вода". Услыхав уверенность в Ее голосе, Усермаатра приказал вырыть колодец, и там была найдена вода, и ее поток дал возможность рабочим добыть много золота в первые годы Правления Рамсеса Второго. Поэтому, сжимая в своих объятиях Нефертари, Он поклялся, что никогда не полюбит другую женщину.
Однако затем, оставляя Его правую ягодицу, чтобы коснуться левой, я смог увидеть Маатхорнефруру так же отчетливо, как и Нефертари. И Маатхорнефрура теперь была не старше, чем та в дни их юности, и, думая о Маатхорнефруре, Он исполнился нежности, как молодой влюбленный.
Будучи дочерью хетта, в Своем детстве Маатхорнефрура встречала лишь мужчин с бородой, а воспитали Ее женщины с носами более кривыми, чем лезвие меча, однако Сама Она, Маатхорнефрура, была прелестна, как ясное утро на нашей реке. И вот я понял, отчего Она была возлюбленной Усермаатра. В Ее объятиях Он слышал пение птиц на рассвете и видел ясный свет во дворе Своего Дворца, когда солнце стоит высоко. Ночью от Нее исходила нежность самых маленьких цветов в Его саду. Все это я узнал, когда мои пальцы касались Его левой ягодицы. Ибо чаша Его счастья перешла в мое сердце. Грубые страсти моего Царя не занимали всего Его сердца. Блеск волос Маатхорнефруры напоминал Ему свет, падающий на прозрачный Трон Небес. При этом Его чувства были столь совершенны, что Он не мог быть с Маатхорнефрурой, когда Его сердце омрачал страх, иначе бремя Его сердца причинило бы Ей страдания.
Позже той ночью, когда Усермаатра оседлал тела каждой из восьми маленьких цариц и Его страсть пылала огнем, призванным похоронить огни Херет-Нечер, извергаясь каждый раз, как Бог, Он стал наконец столь же покоен, как вода в пруду, и Он оделся вместе со мной, и мы вышли в Сады рука об руку. Давно уже Он не был так спокоен. В Его дыхании чувствовалось сильное присутствие колоби, и я понял, сколь близки мы были на протяжении той ночи к телу Исиды. Ибо все, содержащееся в зерне, принадлежит Ей, равно как и все, пребывающее в винограде. А также все то, что нисходит на нас при подъеме реки.
На этот раз все было не так, как тогда, когда Он сперва колебался, прежде чем сказать мне, что я больше не буду Командующим-всеми-Войсками, но стану Управляющим Дома Уединенных. Он сказал: „Я не мог принять решения много месяцев, но этому пришел конец. Завтра ты станешь служить Доверенным Правой Руки Нефертари".
Когда я спросил: „А кто станет Управляющим?", Он ответил: „Я отдаю Сады Пепти. Он там хорошо справится. Но твое место — во Дворце Моей Первой Царицы. У тебя достаточно мудрости, чтобы хорошо служить Ей, а Мне служить еще лучше. — Он кивнул, словно был обладателем величайшей мудрости. — Ты будешь находиться при Нефертари. Ты не оставишь Ее. Если ты услышишь, что Я мертв, у тебя есть единственный приказ: убей Ее на месте".
Затем Он поцеловал меня. „Убей Ее, — сказал Он, — даже если в следующий момент другие убьют тебя".
Я поклонился. Рассвет был так же мил мне, как мысль о моей собственной жизни. „Это самая лучшая смерть для тебя, — сказал Он. — Ты сможешь сопровождать Меня в Золотой Лодке".
Он был моим Царем. Поэтому я не осмелился сказать Ему, что, возможно, мнег предстоит блуждать по Херет-Нечер, а не быть приглашенным Им в какую-либо лодку. Я снова поклонился».
Однажды, сидя с матерью в ее спальне, я увидел, как она взяла круглую серебряную пластину с золотой ручкой и затем поднесла ее к моему лицу. Я едва сдержал крик. Там, на полированной поверхности, плавал мой Ка, смотревший на меня в ответ. Я не раз видел это лицо в воде пруда в безветренный день и узнал, что не могу дотронуться до этого Ка, потому что, как только я протягивал к нему руку, он разбегался множеством маленьких волн. Теперь же мать сказала: «Это-завеса-Ка-который-пребывает-неизменным», итак оно и было. Когда я поднес палец к поверхности пластины, напротив моего появился другой палец, но лицо не сдвинулось с места — оно пребывало там, такое же строгое и почтительное, как и мое собственное. В тот момент я почувствовал себя столь же несхожим с шестилетним мальчиком, по крайней мере по возрасту и уму, как сам мой прадед. Я знал, что нет такой редкой мысли, которую я не смог бы понять, если бы достаточно долго вглядывался в серебряный свет „завесы-Ка-который-пребывает-неизменным". Ибо, когда мое собственное лицо пребывало предо мной, я исполнился мудрости Богов — хоть только на тот миг.
Теперь же какая-то часть знания, обретенного мною тогда, вошла, должно быть, в мое дыхание, потому что, когда я открыл глаза в том крытом внутреннем дворике, ожидая, не знаю почему, увидеть собственное лицо, я вместо этого обнаружил, что мой взгляд погружен в глаза моего прадеда, и мы смотрели друг на друга, пока я не потерял всякое ощущение местоположения горизонта в эту темную ночь. Теперь я мог быть уверен в том, что нахожусь здесь, не больше чем в том, что стою на коленях в каком-то каменном покое в центре каменной горы, и мой рот открыт, а глаза моего прадеда неотрывно смотрят на меня. Тишина окружала нас.
Я начал проникаться ощущением пустоты этого позднего величественного часа ночи. Я все глубже погружался в сошедшую на нас темноту, покуда перестал верить, что когда-нибудь снова увижу солнце. Светлячки едва шевелились, и испускаемый ими свет был таким тусклым, что ткани на их клетках почти не было видно. Затем мой отец пошевелился во сне, и с его губ сорвался стон. Впервые я почувствовал себя близким ему, а затем — не знаю, может, он действительно проснулся или заговорил во сне, — его рука коснулась моей, и поток всех его чувств с его пальцев потек в мои, хотя и не так, как из сердца Великого Сесуси. Моего отца мучила обыкновенная боль в горле, столь же резкая, как у Мененхетета, когда тот проглотил кость, и я узнал, что мы вступили в час, когда Птахнемхотеп и моя мать лежали, сжимая друг друга в объятиях, и соприкосновение их плоти, обнаженной в соитии, мгновенно наложило свой отпечаток на чувства моего отца, столь же жестокий и сильный, словно их захлестнул поток крови. И тогда я узнал, сколь велика власть красоты моей матери над моим отцом. И глубина его страдания не уменьшалась от болезненного удовольствия сознания того, что она отдала себя (и все богатство своей любви) человеку (и Богу всех Богов), к которому мой отец был ближе всех. Поэтому казалось, что из-за любви к моей матери и любви к Птахнемхотепу в душе моего отца кипела испепеляющая схватка одного обожания, сошедшегося с другим, и потому теперь он страдал, подобно льву, пожирающему собственные внутренности. И все же — как схоже со львом! — его сердце знало также и славу.
Именно тогда, как я уже сказал, я вошел в его мысли. Мне случалось уловить некоторые из них и до той ночи, но лишь подобно тому, как палка для метания может ранить птицу, когда та вспархивает у вас над головой. В воздухе носится столько ощущений, что нужно лишь усилие, чтобы уловить одно из них, точно так же палка не может пролететь сквозь облако птиц, не сломав крыла. В эту ночь, однако, я узнал, что если кто-то, подобно Маатхерут, может обладать голосом-Истины, то также можно обладать и истинной-мыслью и плыть в потоке чужих размышлений. Именно таким образом я был унесен в сны моего отца и понял, что он увидел ту же палку для метания (из прекрасного черного дерева, выгнутую наподобие змеи), только что запущенную в небо моими мыслями. Однако эти проделки сознания настолько чудесны, когда не твои собственные глаза видят то, что находится перед тобой, но чужая мысль, что та же самая черная палка для метания на пути вниз вызвала несказанное удовольствие моей матери. Она вскрикнула от восхищения мастерством Птахнемхотепа, и подпрыгнула бы от радости, если бы не стояла рядом с ним на необычайно хрупкой лодочке из папируса, пучки которого были искусно сплетены.
Однако лишь после того, как я увидел, как палка упала, а затем снова взлетела вверх, я осознал, что моя мать выглядит моложе, чем я когда-либо ее видел, и исполнена той дерзкой радости жизни, которая сияет в глазах молодой Принцессы, когда она наслаждается, притом узнал я все это без малейших усилий. И все же, лишь увидев ее сандалий, сделанные из пальмовых листьев и папируса столь же прекрасного, как и папирус их лодочки, и соединенных вместе таким же недолговечным способом, я понял (и лишь благодаря ладони отца, сжимавшей мою руку), что вижу солнечный свет дня семилетней давности, а Птахнемхотеп, под стать ее жизнерадостности, еще молодой Принц, коронованный и ставший Фараоном в том же году и исполненный царственной изысканности, присущей очень молодому Царю, поэтому, когда Он заигрывал с ней и они разговаривали, склонив головы друг к другу, Он, даже в той маленькой лодочке, стоял выпрямив спину, и Его глаза улыбались более, чем Его рот. Ибо к Его подбородку была прикреплена длинная тонкая борода, которую мог носить лишь Фараон.
«О, посмотри, — воскликнула она, — на обезьян!» В тот момент, когда они предоставили лодочку течению и она медленно плыла сквозь тростники (пока птицы, которых они вспугнули, опускались на траву в других местах), ослепительный солнечный свет засиял на цепочке столбов, ограждавших один из Его садов. Там, высоко на деревьях, обезьяны собирали для евнухов фиги и деловито бросали их вниз. Трудно было сказать, кто больше смеялся — садовники или обезьяны. И те и другие приветствовали Его, когда Он, направляя лодочку шестом, проплыл мимо, что, в свою очередь, побудило рассмеяться и Хатфертити. Впереди на болоте солнце сияло на небольших пространствах чистой воды и на цветах, венчавших стебли папируса. Вновь наступила тишина. Они приближались к другому гнездовью птиц, и, чувствуя малейшее колебание лодочки, стоя прямо, бок о бок, они ловко удерживали равновесие, Он врезался в тростник, воздух дрогнул, утки взмыли в небо с набирающим силу криком, подобно табуну лошадей, скачущему вверх по холму, и с ними взлетела Его палка. Птица упала.
Так прошел день. Столь же быстро, как облако, проплывающее под солнцем. Звуки смеха моей матери дважды поранили сердце моего отца. Он любил ее почти каждую ночь в свои пятнадцать, шестнадцать и семнадцать лет и всегда знал, что женится на ней, и все же, когда она стояла в лодочке и прелесть ее стройного тела соответствовала ладной фигуре спокойно стоящего рядом Птахнемхотепа, в ее счастье присутствовала утонченность, которую Нефхепохем никогда не замечал в отношениях с ним. Все это время он подсматривал за ними из ветвей дерева, росшего на краю болота, и его щеки все больше распухали от комариных укусов. Вечером она снова будет смеяться над ним. Поскольку эти нелепые вздутия у него на щеках свидетельствовали о совершенно бессмысленном дне, проведенном на дереве, где он оказался застигнут комарами. Кроме того, она была в ярости. Ее разочарование было безмерно, ведь Птахнемхотеп, приведя лодочку обратно, не попытался склонить ее преступить пределы легкой игры, несмотря на то что дрожь разбуженной Им страсти пробегала по ее бедрам чаще, чем биение птичьих крыльев. Затем, после их затянувшегося прощания, в сумерках ее схватил тот, кто был ее любовником с тех пор, как ей исполнилось двенадцать лет, и теперь в этот день снова овладел ею со страстью четырех Фараонов, и Мененхетет мог бы умереть как раз тогда, когда был готов извергнуться, если бы не понял, как влекла ее застывшая улыбка хранившего молчание Птахнемхотепа. Дважды отвергнутая — первый раз, получив слишком мало, второй — слишком много, Хатфертити, наконец, выплеснула всю свою жестокость, рассмеявшись в лицо своему брату, в то время как тот обладал ею с яростью и вожделением столь же великим, как и у ее деда или любого Фараона, и они обошли почти всю комнату, когда их тела катались по ее полу. Может быть, я был зачат в тот час. Или, может быть, часом раньше, моим прадедом. Или также возможно, что то, что принадлежало в моем зачатии моей матери, родилось в ней от любви во взгляде молодого Фараона? Все, что я знал в тот момент, — это боль сердца моего отца. Он все еще вглядывался в залитое солнцем болото и рыдал в душе, ибо видел мою мать и Фараона в объятиях друг друга и был сломлен тем, что его Фараон, вдохновленный доблестью Своего предка, в эту ночь если и не сравнялся с Усермаатра, то по крайней мере был Его потомком. Исполненные возвышенного счастья, крики моей матери вонзались в уши моего отца, как кинжалы.
Разумеется, к этому моменту я был настолько погружен в сердце своей матери, что мог обходиться без посредничества отца. И вот я увидел его так, как видела его моя мать, узнал плотскую связь и удовольствие их брачных уз и понял, что моя мать наслаждалась любовью моего отца больше, чем ей хотелось бы, в сущности, они были прилеплены друг к другу. Поэтому мой отец — и отчасти в этом заключалась причина его боли — должен был хорошо представлять себе, что, когда он был в ней, моя мать наслаждалась всеми богатствами Египта, однако с таким низменным вожделением, что удары их тел друг о друга отдавались в ее ушах, как чавканье прибрежной грязи. Оттого никогда не было такого случая, чтобы она не ловила момент, чтобы изменить моему отцу с моим прадедом. В объятиях Мененхетета за одну ночь она узнавала больше Богов, чем видела за год с моим отцом. Возможно, запах Мененхетета, будучи запахом благовоний и таким сухим, как далекая пыль, что лежит на самых одиноких скалах, выжженных солнцем, был чужд ей, но он мог быть разными людьми. После она говорила Нефхепохему (поскольку мой отец всегда понимал, что отчасти в этом состоит ее наслаждение, со всей мстительностью старшей сестры — рассказать, да, рассказать ему), что она не только отдалась Мененхетету, но что ее дед уподобился Фараону, и поэтому она могла чувствовать себя Царицей Фараона, тогда как со своим мужем, ах, мой дорогой, это всего лишь твоя низменная привлекательность! С ним она чувствовала себя так же хорошо, как хорошо полю под дневным солнцем, но при этом она не видела ничего лучше крестьян, разбрасывающих семена. Говоря это, она совала свою полную грудь в его голодный рот, перед этим порядком пересохший от услышанной правды ее признаний, и мой отец с жадностью начинал сосать ее, как младенец, как младший брат, как уязвленный муж, и сжимал ее ягодицы с отчаянием любовника, способного проявить силу, но не искусство своей страсти. Хатфертити начинала мяукать, подражая голосу своей любимой кошки, и схватив его несчастный, наполовину поднявшийся маленький член, слабый в этот час, начинала втягивать его губами и выпускать из своего рта, а ее совершенно расслабленный, сладкий в своей искушенности язык был способен сказать и говорил ему, как она делала это и многое другое Мененхетету, и она пробовала густые извержения моего отца и сосредоточенно и лениво растирала их по своему лицу и грудям, а в воздухе пребывал запах слюны его рта и ее рта, и всех других ртов в тех узах, что все еще намертво связывали их и напоминали им о тех радостях, что они познали, когда ей было пятнадцать, а ему тринадцать, и они занимались этим во всех укромных местах. В те дни она считала, что изменяет своему деду со своим братом. Теперь же она изменила им обоим, и даже я, подобно им, жил в богатстве плоти моей матери, когда Фараон пребывал внутри нее, исполненный празднества нашей Свиньи, наш добрый Фараон, Рамсес Девятый, необычно радостный после того, как послушал истории Мененхетета. Подобно Усермаатра, теперь Птахнемхотеп ощущал сонмы Богов в Своем теле. Воодушевленный этими бесчисленными взлетами, мой отец прилепился к телу Хатфертити, но ему, моему бедному отцу, приходилось целовать ноги и ягодицы Фараона на протяжении всех этих семи лет, да, поля и небеса всех Его подданных и Его предков были соединены, когда мой Фараон схватил налитую, готовую взорваться плоть Хатфертити и извергся из самого истока Нила, Птахнемхотеп поднялся, оставив позади пороги, и ощутил, как мощным потоком низвергается в устье Дельты, чтобы быть похороненным там, в Великой Зелени, вместе с Хатфертити, стонущей под ним, подобно львице. Потом Он закончил, а она все еще металась в неистовстве, способном затопить берега любой реки, и запечатала Его рот поцелуем.
В ознобе, всегда охватывавшем Птахнемхотепа после извержения, Он почувствовал отвращение к этой низкой женщине, жене Его Смотрителя Ящика с красками для лица Царя, супруге слуги (с ног до головы покрытой плотью этого слуги), и ее губам, прилепившимся к Его губам, словно слизь, появляющаяся при варке костей — все в ней было отвратительно Ему, но соединение было полным, как настоящая женитьба, с условиями договора, записанными на папирусе. Словно их рты были скреплены такими брачными печатями, подразумевавшими рабство, погребение в одной гробнице, соединение Его Двойного Трона с ее неутолимой алчностью.
Так, вместе с Его наслаждением, холод Его мыслей тоже вошел в мое сознание, но уже не от моей матери, нет, со мной говорило сердце Фараона, и его слышала ночь, оно звучало в ночи, в боли моего отца, превратившейся в открытое ухо. От своего отца я узнал о его чувствах, а знание о том, что его презирают, удвоило боль моего отца.
Однако Хатфертити не знала ни одного из этих мрачных движений души ее Фараона, но лишь бремя Его власти. Она исполнилась Его царственной усталости. Никогда прежде не испытывала она к мужчине такой нежности. И я ощущал эти ее чувства с такой ясностью, словно она говорила о них, и понял — если вообще когда-то сомневался в этом, — что значит обладать двумя разными глазами и двумя ушами, двумя руками, двумя ногами, двумя губами для вкуса (одна для хорошего вкуса, другая — для дурного), двумя ноздрями для дыхания (Боги с одной стороны, Богини — с другой), а также и то, что Египет — страна, состоящая из Двух Земель, соответственно у Фараона была Двойная Корона и Двойной Царский Трон, у Нила — два берега, что есть день и ночь, и так же мой ум был способен принимать мысли двоих людей сразу. В объятиях Птахнемхотепа моя мать пережила самые упоительные минуты любви в своей жизни, даже слаще любви ко мне, тогда как чувства Фараона теперь лихорадила ярость из-за властного наслаждения, что давали Ему прелести этой женщины, эта печать ее губ, ее крепкое тело, мягкое в каждом уголке, который можно было сделать Своей добычей, даже острое касание жестких волос, росших, подобно листве на влажном мясе, между ее бедер, ее притягательность раздражала Его. Он снова овладел ею со всем искусством, приобретенным в Своем маленьком гареме из десяти принцесс, каждую из которых, Он мог сказать, Он знал гораздо лучше, чем Усермаатра любую из сотни Своих. И, конечно же, не было ни одной ласки, которую бы Он не познал, но Ему не было дано ощутить хотя бы подобие присутствия Богини, которой Он мог бы поклоняться, а Хатфертити вовсе не была Богиней, но она пробуждала в Нем такое ненасытное вожделение, которого Он никогда не знал за время тех семи разливов Нила, что случились с момента Его восхождения на Двойной Трон. И пока Он ласкал ее плоть, Птахнемхотеп думал не столько о ней, сколько о Мененхетете.
В ознобе, последовавшем за Его извержением, Он вновь увидел, как могучий член Усермаатра входит во врата между ягодиц Его Управляющего Садами, и это воодушевило Птахнемхотепа. Со вдохом через одну ноздрю Он обрел крепость, но с тем, что вошло через другую, Он ничуть не преисполнился превосходства перед Мененхететом, поскольку теперь Усермаатра входил и в Него, пусть даже лишь посредством языка Хатфертити, вновь заигравшей свою музыку. Теперь, ощущая под одной рукой ее влажную грудь, а под другой — расселину ее ягодиц, вспоминая вид ее раскрытых бедер, какими Он увидал их в свете пламени масляной кадильницы, когда Боги сияли во влажной плоти среди ее волос, Он познал второе наслаждение, и Его жизнь вздрогнула внутри ее живота и начала вытягиваться, уподобляясь Нилу, и заполняться мраком, словно Дуат. Точно Божественное покрывало мощь члена Его предка Усермаатра покрыла Его собственный член. Вероятно, в тот момент Его Тайное Имя открыло дверь, и Боги вошли и вышли из Него во второй раз. Ибо в миг, когда Он извергался, мимо Него пролетела Лодка Ра. Внизу дрогнули Две Земли. Он посмел говорить с Богами с тела жены слуги, и в то мгновение, когда эта ужасная мысль пронзила Его сознание, моя мать вновь увидела огромный каменный обелиск, что мы встретили в то утро на реке, и ощутила в своем животе силу тех мужчин, что гребли вверх против течения, преодолевая громадный вес каменной глыбы, ибо меч Птахнемхотепа походил на тот обелиск и обладал золотым наконечником. В его блеске она поднялась по небесной лестнице.
И действительно Хатфертити поднялась так высоко в сияние собственных чувств, что, несмотря на все мои старания, я не смог оставаться в ее восторге, а соскользнул вниз в мысли моего прадеда, продолжавшего пристально смотреть на меня. Он стремился проникнуть в сознание Птахнемхотепа, и я подумал: не заснул ли наш Фараон, или — не захватил ли Его поток собственных темных мыслей, потому что я больше не мог ощущать Его присутствия, но лишь потревоженную память моего прадеда о Царице Нефертари, хоть я и знал, что подобные вспоминания должны быть столь же бурными, как соленые воды вокруг островов Нового Тира. И все же он, вероятно, нашел те мысли Фараона, которые искал, поскольку мой прадед был так спокоен и тверд, что сперва я не понял, что до наших ушей не доходит ни одного звука, а лишь одни мысли, и если бы вошел слуга, он подумал бы, что мы сидим в молчании. Так оно и было, если не считать отчетливости каждого до единого непроизнесенного слова, что я услышал.
«Признаюсь Тебе, Великий Девятый из Рамсесов, — продолжил свой рассказ мой прадед, — что та Царица Нефертари, что живет в моих мыслях, не похожа на изображения, существующие в виде Ее последних статуи. В них скульптор, желая вернее передать сходство, придал Ей многие черты Самого Усермаатра. Я вижу тот же длинный нос с царственными изогнутыми ноздрями, изысканной формы губы, и, возможно, это удачное решение скульптора, поскольку Она была сестрой Усермаатра. Но я знал Ее очень хорошо, и Она выглядела не так, не совсем так. И все же — и это одна из самых любопытных трудностей существования с воспоминаниями, прошедшими через четыре жизни, — теперь я не могу быть уверенным, действительно ли то лицо, что возникает предо мной, когда я думаю о Нефертари, то самое, которое я любил, когда знал, что такое желать женщину всем своим существом, проникнутым влечением к Ней до кончиков пальцев моих ног, словно, подобно дереву, я мог набираться силы от земли. Я знал Ее лицо, да, и все же, вспоминая Ее сейчас, могу сказать, что Она не была лишена сходства с Медовым-Шариком. Безусловно, Она не была толстой, и тем не менее это была чувственная женщина, по крайней мере в то время года, когда я знал Ее, и лицо Нефертари, как и лицо Медового-Шарика, украшал короткий, отлично вылепленный нос, также дивно изогнутые губы, теплые, как фрукт, они могли быть нежными, веселыми или жестокими — в зависимости от перемен Ее настроения.
Разумеется, волосы Нефертари были темными и блестели как ни у одной другой женщины, а Ее глаза были глазами Богини. Они были темного цвета, но не карие и не черные, а скорее густого темно-фиолетового оттенка или, может быть, то был цвет индиго? Они были пурпурными, как царская краска, которую привозят с берегов Тира, и говорили о самом богатстве как отличии царей, глядя в них, казалось, что твой взгляд мог бы вечно любоваться небом поздним вечером. Так я помню Ее, и все же не могу быть уверенным — Ее ли прекрасное лицо я вижу или просто то, что припоминаю».
Мой прадед всплеснул руками — весьма необычный для него жест, поскольку он редко делал неточные движения, и все же этот неуверенный взлет и падение его рук говорили о грусти, порожденной сознанием того, что невозможно узнать все, что знать необходимо, и поэтому новой ошибке вечно суждено возникать из старой.
«Я помню, однако, — продолжил он, — что в то утро, когда я впервые вошел в Тронную Комнату Нефертари в Ее Покоях Царской Жены (которые представляли собой дворец среди многих дворцов Горизонта Ра) и там был представлен Ее Двору как Доверенный Правой Руки, солнечный свет, проходя в просветы между колоннами за Ее спиной, слепил мне глаза, отражаясь от каждого резного льва и кобры, украшавших Ее золотой трон.
Позволь сказать, что Ее стража быстро провела меня к Самой Царице. Мой новый пост, обладавший очевидным и значительным весом среди Ее Придворных, открывал передо мной одни ворота за другими, и я прошел сквозь большие двойные двери и вступил в золото и великолепие Ее огромного покоя. Я был готов встретить ослепительное сияние трона; маленькие царицы, которые могли рассказывать обо всем, чего сами никогда не видели, говорили мне много чудесного о великолепии утреннего света, когда Она сидит у восточного ряда колонн, но я не собирался падать в обморок. Я провел столько часов с Усермаатра, что считал, что и в Ее Присутствии буду твердо стоять на ногах. Это было не так. Я упал на живот и поцеловал землю, что в те времена, как и теперь, являлось принятой формой поведения при первом представлении ко Двору Великого Двойного Дома или Его Супруги (впоследствии надлежало лишь отвесить глубокий поклон), но в ту первую встречу ни один вельможа, каким бы гордым он ни был, не преминул бы ощутить на своих зубах грязи, в данном случае до блеска отполированного пола из белого египетского известняка. Однако мои зубы застучали по камню. Я находился в присутствии существа, приближенного к Сокрытому. Не Усермаатра, но Амон пребывал с Ней в том покое, и я могу лишь сказать, что, когда бросился на землю, на меня сошло облако, мои глаза затуманились, я облился потом, а мое сердце — именно тогда я понял, что значит это выражение, — находилось уже не в груди, нет, оно вылетело наружу, подобно Ба.
„Поднимись, благородный Мененхетет", — вот первые любезные слова Царицы Нефертари, обращенные ко мне, но мои члены превратились в воду, в которой нет сил, чтобы поднять волну, но пребывает лишь одна тяжесть, и все же, будто, как Аменхерхепишеф, я должен был учиться взбираться на самые крутые скалы, я поднял голову, и в молчании наши взгляды встретились.
Я ощутил прилив сил. От маленьких цариц я слыхал о замечательном цвете Ее глаз и был подготовлен, но я не ждал, что красота их цвета придаст мне силы подобно тому, как умирающий познает счастье, когда ему подносят лепестки роз. Итак, наши глаза встретились, и я жил с Ней во всем том волнении Нила, что возникает, когда его течение разделяет остров — настолько значительную перемену произвели во мне Ее глаза цвета индиго, но тогда мы не просто поприветствовали друг друга, а затем вновь замкнулись в себе, но сошлись, подобно двум облакам разных оттенков, которых несут встречные ветры, и в разделявшем нас воздухе заплясал невидимый вихрь. В тот первый момент Ее лицо и тело походили на мозаику из искрящихся драгоценных камней, я даже не был в состоянии разглядеть Ее целиком, но знал, что люблю Ее, и буду служить Ей, и стану Ее преданным Доверенным Правой Руки. В Ее глазах сверкнуло счастье, и Ее радостный смех прозвенел как заливистый колокольчик, словно — подумать только! — предстоит более благоприятный день, чем обещали все приметы.
Во время церемонии представления мы больше почти ничего не сказали друг другу. Я произнес надлежащие слова негромко, с глубоким почтением, и больше, чем просто почтением, но, что более отвечало такому случаю, невольно прозвучавшим в моем дрогнувшем голосе восхищением Ее красотой, об этом говорило звучание моего голоса, затем я встал и отвесил, как представлялось колесничему, поднявшемуся по службе из рядовых, благородный поклон, такой изысканный и характерный, как мне предстояло тут же узнать, для определенного нома, что Царица спросила: „Не родился ли ты, мой дорогой новый друг Мененхетет, в Саисе?"
„Нет, Великая Супруга Царя, но я жил среди людей из Саиса".
„Говорят, что некоторые маленькие царицы происходят из Саиса".
Я поклонился. У меня не было ответа. Я был слишком смущен. Право, я не смогу сказать вам, сколько придворных находилось в покое — пять или пятнадцать, — я видел лишь Ее и себя.
Позже в тот же день, когда в мое владение был передан Дом Царского Доверенного, и я увидел золото своих стульев и столов и платяных ящиков, мою новую полотняную одежду и золотые браслеты и фаянс моего нового нагрудного украшения, на котором каждый из тысячи и одного кусочка голубого камня был оправлен в золото, и когда я вдохнул запахи отборных благовоний, присланных мне в дар от Царя — а может, они были от Самой Нефертари? — когда я увидел своих новых слуг, а их было пятеро, и прошел по прекрасным комнатам моего нового дома, по всем семи (чтобы в каждой держать скорпиона!): кухне, столовой, приемной для гостей, личной комнате для размышлений и омовений (как объяснил мне новый хранитель моих ключей, писец с лицом, как у Пепти, названный для смеха Худые-Палочки — он был такой толстый!), спальне и двум маленьким комнатам в глубине для моих слуг: повара, хранителя ключей (а также счетов и писем), конюха при золотой колеснице, садовника и, наконец, домоправителя, который одновременно был дворецким и слугой, — тогда я понял, что мне даровано положение более высокое, чем у Командующего или Управляющего, и теперь я живу не в маленьком доме, но в большом.
Поэтому я был счастлив на своем новом месте, хоть и не дольше одного дня, поскольку по прошествии нескольких первых дней я уже сник, как парус, когда ветер дует с обеих сторон, ибо если Дворец Нефертари и пребывал во всем великолепии игры солнечного света на его золоте, то о Ее людях нельзя было сказать того же. Окружавшие Ее военачальники были посредственностями, Командующим нельзя было доверить войска, Управляющие больше ничем не управляли (как и я сам!), а от бывшего Визиря теперь несло колоби, и он докучал всем длинными историями о своих осмотрительных решениях в начале Правления Усермаатра. Приближенные к Ней жрецы погрязли в пороках, главным из которых была алчность, а Ее красивые когда-то служанки были не моложе Ее Самой. Их ограниченный ум, как я понял, узнав их поближе, был занят лишь судьбой их Царицы, их семействами и собственными развлечениями. В то же время они гораздо меньше знали об искусствах и утонченном поведении, чем маленькие царицы, — сказав это, я понял, что нарушил последовательность дней, поскольку так много о Дворе не узнают так скоро, но все же, думается, мне помогли годы военной службы.
На посту Командующего мне было достаточно провести в новом соединении не более часа, чтобы составить однозначное мнение: войска готовы, либо — слишком слабы для достижения моей цели. В первые часы своего пребывания при Ее Дворе я увидел много роскоши и стал свидетелем изысканного поведения многих вельмож, но я также понял, что Усермаатра нечего бояться Ее окружения — их честолюбие обернулось себялюбием, а почести поблекли. Этих придворных гораздо скорее могла бы обеспокоить возможность потерять то, что они имели, чем когда-либо увлечь мечта о наградах за смелые действия. Здесь не мог родиться никакой заговор.
Много лет спустя и в другой жизни, когда я был Верховным Жрецом и знал все тонкости жизни царского двора и богатых людей Египта так же хорошо, как линии на своей ладони, мне хватило бы одного взгляда, чтобы понять то, на что тогда у меня ушло много времени. В моей второй жизни, став придворным Нефертари, я сразу сказал бы себе: „Они здесь не занимаются ничем, кроме сплетен", и был бы прав. Я снова услышал все истории, уже известные мне от маленьких цариц, но при Ее Дворе их рассказывали с теми небольшими подробностями, что бывают дороже самих украшений и преподносятся друг другу как подарки. Поэтому во Дворце Нефертари мне приходилось больше слушать о Маатхорнефруре, чем о Первой Царице. И притом что в первый же визит в мой дом бывшего Визиря, любителя колоби, я узнал, что Нефертари постоянно смеется над Маатхорнефрурой, потому что та носит только светлые парики, Нефертари в свою очередь пришлось узнать из хвастовства Самого Усермаатра — и в тот вечер, когда был пролит суп! — что собственные волосы между бедер Маатхорнефруры также светлые. Ни одному мужчине не доводилось видеть такое. Услыхав это, Нефертари сожгла все Свои светлые парики. Здесь Визирь умолк, прикрыв один мудрый, грустный, сильно затуманенный глаз, а когда открыл его, подмигнул мне. „Однако голова Маатхорнефруры станет такой же лысой, как моя", — пробормотал он.
Это был первый посетитель в моем доме, а за ним последовали и другие. Правила приличия в Садах Уединенных были такими строгими, что я ни разу не коснулся руки маленькой царицы, за исключением той единственной, которой касался. Здесь я мог обладать пятью чужими женами в течение того же количества дней, а они хорошо усвоили искусство обольщения. Ведь оно — единственное развлечение, оставшееся у тех, кто более не хорошеет. Нечего и говорить, что они прекрасно умели обнажить ядовитое жало передаваемой сплетни. Таким образом, Нефертари постоянно слышала о юности и красоте Маатхорнефруры или о том, что Он, Который раньше называл Нефертари „Та-Кто-видит-Хора-и-Сета", теперь говорит те же слова Маатхорнефруре. Женщина, рассказавшая мне это, издала приглушенный стон от ужаса, что ей придется общаться с Нефертари после произнесенных слов.
Итак, мои обязанности в качестве Доверенного Правой Руки заключались в том, чтобы быть рядом с Царицей. Предполагалось, что я должен сопровождать Ее каждый раз, когда Она покидала Дворец, что случалось не каждый день, но достаточно часто, поскольку Ей нравилось отыскивать редкие святилища по всем Фивам. В отличие от Усермаатра, Она поклонялась не только Амону, но и Богам, почитавшимся в других городах, таким как Птах из Мемфиса или Тот из Хмуна, не говоря уже о культе Осириса в Абидосе, здесь же у этих Богов были маленькие храмы с преданными жрецами, и к тому же было немало других Богов, которых моя Царица отыскивала во множестве других храмов, зачастую в самых отвратительных местах — где-нибудь на задворках одной из грязных улиц в бедном квартале Фив, где дети были такими грязными и невежественными, что при виде Ее даже не склоняли голов и не оказывали Ей никаких знаков почтения, а лишь пялили на нас глаза. И все же (когда дорожки оказывались слишком узкими для Ее повозки) иногда Она шла пешком, прекрасные ноги в золотых сандалиях несли Ее до самого конца тенистой улочки, где жрецы ветхого маленького храма омывали их пальцы, будь то храм Хатхор, или Бастет, или Хонсу, или в более красивых местах, по широким улицам, мимо ворот особняков с колоннами, собственной стражей и вырезанным на заказ небольшим каменным Сфинксом, мы могли пройти между редкими мраморными колоннами „чудесного маленького храма", как Она их называла, чтобы поклониться Богине Мут, Супруге Амона, или зайти в храм Саиса-в-Фивах, где поклонялись Богине Нейт. Мне было трудно запомнить названия всех этих храмов — Нубт-в-Фивах, Эдфу-в-Фивах, Джеда-из-Дельты-в-Фивах, или храма Пта-ха-в-Аписе, где поклонялись Богу, облекшемуся в тело быка Аписа С этими новыми храмами мне хватало хлопот, к тому же там собиралось немало верующих, которых приходилось оттеснять плечом. Часто при Ее неожиданном появлении жрецы так нелепо терялись, что мешкали сами расчистить Ей путь к храму.
Затем Она отправлялась за покупками. Мы ехали небольшой процессией колесниц, Ее охрана позади, а я вместе с Ней в золотой Повозке-Супруги, и останавливались, чтобы заглянуть к ювелиру или портному, но эти красивые места в торговой части города интересовали Ее меньше, чем грязные маленькие храмы. Думаю, она хотела привлечь на свою сторону многих Богов. Как я страдал во время таких поездок. Будучи Ее Доверенным, я должен был защищать Ее, и хотя, согласно тайному приказу, я был самым приближенным к Ней врагом, однако я едва ли думал о Ее смерти, когда во время тех небольших поездок замечал одного-двух людей, могущих представлять опасность для Ее жизни.
Помимо этого существовала еще одна трудность. Если Аменхерхепишеф не воевал где-то, то именно Он сопровождал Ее на рынках и в храмах. Теперь же я замещал Принца. Он мог быть Командующим, заменившим меня на посту, но для Него это не имело значения. Первым же взглядом, которым Он встретил меня, Он дал мне понять, насколько желанным явилось мое присутствие. Каждое утро я ожидал, что Он остановит меня у двойной двери Ее спальни и скажет: „Сегодня Я буду сопровождать Царицу. Тебе ехать незачем". И я не знал, найду ли, что ответить. При Кадеше Он был еще мальчиком, хотя уже достаточно неистовым, чтобы умереть, прежде чем Он проиграет сражение, но на протяжении многих лет я знал, что я не в силах тягаться с Ним. Конечно, Он был все так же высок и прям, и солдаты называли Его Ха! — так стремителен был свист воздуха, рассекаемого Его копьем! Стоило лишь взглянуть на Амен-Ха, и все Боги в тебе отшатывались назад. Так что я не осмелился бы возражать Ему прямо — и все же я никогда бы не смог смотреть, как моя Царица отъезжает со Своим сыном. Ибо именно в такой день мог быть осуществлен заговор против Царя. В тот самый час, когда Добрый Бог стал бы истекать кровью на прекрасном полированном каменном полу Своего собственного Дворца, Она могла бы находиться в безопасности вместе с Аменхерхепишефом в одном из сотни особняков вельмож или далеко, в каком-нибудь тайном укрытии в лабиринте фиванских улиц. Я находился рядом с Ней, чтобы охранять Ее, но в то же время я должен был быть готов пронзить Ее ребра, а в следующее мгновение — Ее сердце. Подобно своему Повелителю, я одновременно пребывал в двух землях. Разумеется, в любой из дней, когда Аменхерхепишеф приказал бы мне остаться, а я осмелился бы отказаться сделать это, Принц мог убить меня еще до того, как разнесется эхо моих слов. Затем Он рассказал бы любую подходящую историю. Так что в своем новом доме я не нашел покоя.
И все же как я радовался каждому дню, проведенному с Нефертари. За все те часы, что я был с Медовым-Шариком, я так и не научился тому, как вести себя с ней. Она была в равной степени жрецом, зверем, воином-соратником и принадлежавшей мне женщиной, и, кроме того, мы все время совершали то один, то другой обряд. Во всяком случае, так я вспоминал нашу совместную жизнь после пятнадцати дней разлуки. Ночами я продолжал беспокойно ворочаться в постели, пока мне не начинало казаться, будто я попал в шторм на море. Не знаю, я ли желал ее или она тосковала по мне, однако, несмотря на Заклание-Кабана, оставалась какая-то неутоленная жажда, и я вновь понял, как она страдала от потери своего маленького пальчика, так как теперь внезапность нашего расставания сказывалась в многочисленных странностях моей жизни. Однажды утром я даже проснулся с ощущением, что ее маленький пальчик с болью шевелится в моем собственном пальце. Так я узнал, как взволнована Медовый-Шарик и то, насколько мы еще не были разъединены, да и находясь с Нефертари, я чувствовал, как Медовый-Шарик то оказывает мне услуги, то лишает меня своей благосклонности. Я мог налить вино с таким достоинством, словно какая-то Богиня собиралась пить из Собственного пруда, и знал, что именно рука Медового-Шарика направляет спокойную размеренность струи вина, или точно так же мог оставить влажный кружок на столе от донышка золотого кубка и знал, что моя прежняя любовь позволила нескольким каплям упасть с моей губы.
Однако стоило мне провести один час наедине с Нефертари, и я бьи счастлив. Она так прекрасно говорила. Я познавал магию слов. С Медовым-Шариком я иногда чувствовал, особенно когда бывал сильно удручен, что магия — тяжкий обряд, отправляемый по большей части в кавернах ночи. Сидя же рядом с Нефертари, я узнал о другой магии, которая рождается из птичьего пения или волнообразного покачивания цветов. Несомненно, Она пленяла воздух сладостью Собственного голоса.
Предмет разговора едва ли имел для Нее значение. Ей приходилось так много времени проводить со Своими придворными, что Она находила большое удовольствие в самой незначительной беседе со мной и хотела знать о тех часах моей жизни, о которых я не сказал бы никому другому. Вскоре я понял, что за все годы Ее супружеской жизни с Усермаатра Она ни разу достаточно долго не говорила ни с кем из обитателей Садов Уединенных, поэтому Она всегда желала послушать про маленьких цариц. Там не бьио ни одной маленькой царицы, чье имя было бы Ей незнакомо, потому что Она многое знала о них от членов их семей, всегда готовых говорить о ранних годах жизни своих маленьких Принцесс, потерянных для них. Она вела большую переписку, и часто я сидел в Ее крытом внутреннем дворике с Ней и Ее писцом — карликом по имени Соловей, чья спина была горбатой, но чья маленькая рука отличалась изяществом, и я смотрел, как они пишут письма. Часто он читал их Ей, а Она отвечала Сама, Своей собственной рукой, окуная кисточку в краски, и Ее искусство письма было подарком для глаз того, кто прочтет папирус. Иногда Она показывала мне Свою работу, и я был так очарован, что чувствовал, будто меня нежно приласкали. Совершенство Ее божественных маленьких палочек, и силков, и чаш, и изгибов тех значков, что выходили из-под Ее руки, краски Ее писем и драгоценная жизнь нарисованных Ею птиц заставляли папирус дрожать в моей руке, точно крылья птиц, сложенные на странице Ее прекрасной кистью, теперь расправились и в полете могли скользить между моих пальцев. Золотыми были те часы, когда я сидел подле Нее, пока Она составляла те письма.
Однажды вечером Она пригласила на ужин Аменхерхепишефа вместе со мной с очевидной целью — помочь нам стать друзьями, либо, если этого не получится, дать нам понять, что каждый из нас служит Ее «великой цели», как Она наконец сама это назвала, и именно тогда я осознал нечто в отношении особ, занимающих столь высокое положение. Нельзя быть Царицей, не имея „великой цели". Собиралась ли Она навредить Маатхорнефруре, или обратить Свое мщение на Усермаатра, или обеспечить Принцу, Ее сыну Аменхерхепишефу, преемственность трона Его Отца — кто мог это знать? Я вспоминал воинов со страшными ранами живота. Если они могли сносить боль, то их достоинство становилось их высшей доблестью. Казалось, вокруг них собирались наиболее почитаемые ими Боги. Я подумал об одном колесничем, говорившем со мной, пока всходила луна, самым спокойным тоном, а затем он умер. Он ничем не выдал своей боли, хотя я ощущал всю ее тяжесть.
За столом Нефертари рассказывала нам о всяких пустяках, о любовных подвигах Своего охотничьего пса по прозвищу Серебряное-Сердце, который, пока Она говорила, сидел подле Нее и смотрел по очереди на каждого из нас, и моя Царица стала рассуждать о том, что Серебряное-Сердце грустит о своем семействе, оставленном в стране ладана к востоку от Красного моря. Услышав такие слова, Серебряное-Сердце загрустил и на самом деле завыл, словно желал угодить своей госпоже, и Она снова рассмеялась. В этом звонком смехе было все Ее несчастье, все, что я назвал Ее великой целью, которой я, сидя в мягком свете ее вечернего стола, был готов преданно служить.
Но я подозревал, что Аменхерхепишеф вряд ли станет моим другом. Как и у Нефеш-Бешера, один Его глаз косил, и Его взгляд никогда долго не задерживался на тебе, но перелетал через твою голову, подобно летучей мыши. Он заставил меня также вспомнить того хетта, который вызвался один на один сразиться с Усермаатра — меч против меча. Хотя у Аменхерхепишефа была такая же длинная переносица, как и у Его Отца, изгиб Его ноздрей был более жесток, чем у кривого меча, — нет, Он никогда не полюбит меня. Слишком сильно Он любил Свою Мать, и не тем ртом, как говорили среди колесничих. И в самом деле, Она даже называла Аменхерхепишесра Его уменьшительным именем, как будто в Ее мыслях Он был неотделим от Его копья. „Аменха, — произносила Она, — отчего Ты так хмуришься?", — и, сидя посредине длинного стола, я ощущал себя меньше ростом, чем был на самом деле, и уж совсем ничем — в разговоре. Он говорил Ей только о таких делах, о которых я не имел никакого представления: о Его братьях и их женах, об охотах в пустыне, в которых Она сопровождала Его, о том совсем недавнем дне, когда Она стояла рядом с Ним в папирусной лодке, а Он сбил восемь птиц пятью бросками Своей палки для метания, и последняя птица упала Ей на колени: между Ними существовало такое совершенное взаимопонимание, в котором мне не было места.
Она сделала несколько попыток вовлечь меня в разговор. Когда я похвалил красоту Ее письма, мне было дано небольшое разъяснение относительно того, сколь особенной была та школа, куда Ее послали в детстве. Это был один из очень немногих египетских Домов Наставлений, куда разрешалось ходить девочкам, и с некоторыми из них наставникам приходилось очень нелегко. Все ученицы были Принцессами или, по крайней мере, дочерьми Номархов (как, например, Медовый-Шарик, дочь Номарха Саиса, учившаяся, как я узнал при этом, вместе с Нефертари), и учителя едва ли могли их сечь. „Все же, — говорила Она, — как тебе скажет любой писец: «Уши мальчика находятся в его седалище, и учится он лучше всего, когда хорошенько наказан». Но по каким местам можно бить Принцессу? Нет, такого случиться не могло. Тем не менее мы страдали. Уши девочки — в ее сердце, и мы плакали, когда делали ошибки, а Я никак не могла научиться считать. Каждый раз, выписывая знак семерки, Я не могла думать ни о чем, кроме небольшого шнурка, соединяющего полы Моей одежды. В конце концов, написание у этих слов то же самое".
„Сефех, — сказал Аменхерхепишеф. — Я никогда об этом не думал".
„Сефех, — сказала Она. — Это то же самое. Я всегда путала одно с другим, а после этого у Меня в голове расходились все швы. Все развязывалось!" — „Сефху!" — произнесли мать и сын одновременно, и Их веселье могло резвиться возле этого приятного слова, столь близкого другому слову, но оно означало „снять с себя одежду". Я попытался улыбнуться, но Они знали слова, неизвестные мне, и смех гулял между Ними, подобно ветру, не долетавшему до меня. Разумеется, не впервые мне приходилось задуматься о том, что в нашем языке слишком много тонкостей, ибо я прекрасно себе представлял — меня не раз на этом ловили, — что наиболее образованные египтяне из самых высокопоставленных семей знали, как придать одному и тому же звуку много значений и умели несколько раз записать его по-разному. Я думал: „В Их глазах я все равно что навоз, и это притом что Они произносят те же звуки, говоря «отбеленное полотно». Кто в состоянии понять, что Они имеют в виду? Изменяя значения слов на противоположные, Они многое скрывают от тех, кто по рождению ниже Их".
И все же, если уж говорить об этом, вернувшись далеко в прошлое, к моим первым дням службы колесничего, скажу, что я еще тогда заметил главную отличительную черту людей благородного происхождения, присущую им даже в большей степени, чем их четкое произношение, — своеобразную живость ума. Простой колесничий, я часто совсем не знал, о чем они говорят. Да и как я мог понять, когда каждое слово в нашем египетском языке имеет столько значений? Они могли произнести менти — „груди", но имели в виду глаза. Но есть и другое слово для обозначения глаз — уджат, „глаз-Бога", которое, при небольшом изменении тона, будет означать „неприкасаемый". Приходилось соображать, служа этим господам, поскольку они могли играть с таким количеством значений для каждого звука. И все-таки никто не делал это лучше Нефертари. Изменив ритм звучания слова в Своем горле, произнося хем-т, Она могла превратить „гиену" в „драгоценный камень". И это тоже была магия — Ее великолепное мастерство замены звуков внутри слов до такой степени, что в каждом переливе Ее голоса начинали сверкать искорки. Как Она умела переходить от одного значения к другому! Кхат, — могла сказать Она с отвращением, и лишь по выражению Ее лица следовало понимать — говорит ли Она о „болоте", „каменоломнях" или „Царстве Мертвых".
Тем не менее в тот вечер эти игры продолжались не слишком долго. При всех Своих царских повадках Аменхерхепишеф был больше воином, чем вельможей, и не мог играть столь же хорошо, как Его Мать, конечно, предоставленный сам себе, Он тут же погружался в Свои напыщенные и упрямые мысли. Несмотря на все попытки говорить о том, к чему я не имел отношения, Ему наконец пришлось, не без помощи Ее благосклонности ко мне, вернуться к предмету, относительно которого и я мог бы сделать несколько замечаний, и все же не могу сказать, что я стал счастливее оттого, что Она повернула разговор на военные темы, поскольку Его подвиги обычно заслуживали больше славы, чем мои. „Безрассудно отчаянный" — так обычно называли Его самые близкие мне военачальники, но даже тогда, когда они рассказывали мне о Его худших проявлениях, в каждом отдельном случае, я не мог не знать, насколько Он храбр, а в Садах Уединенных никогда не видевшие Принца маленькие царицы обожали Его.
Несмотря на мое горячее желание не замечать Его достоинств, я был вынужден признать, что никогда еще ни один полководец не добивался такой громкой славы своими успешными осадами городов. Когда я был Командующим-всеми-Армиями, мы старались, чтобы войско Аменхерхепишефа неизменно находилось подальше, на границах с Сирией, но мне постоянно приходилось выслушивать сообщения о взятых Им городах, некоторые из которых представляли собой неприступные дотоле крепости. Он строил укрепления и катил их вперед на деревянных колесах, и одно такое сооружение достигало высоты трех домов, чтобы Его воины оказались вровень со стеной, которую им предстояло преодолеть. Никакие труды не были для Него чрезмерными. Он возводил валы вокруг городов, чтобы из них не могли выскользнуть женщины и дети — стоны умирающих с голода придают силы Его войскам, заявлял Он. Однако маленькие царицы говорили не столько об этих жестоких и целеустремленных уловках, сколько о Его отваге. Так, зная эту историю еще с времен своей военной службы, я еще раз услыхал ее в Садах: как Он не только взбирался по отвесным скалам, чтобы приучить Себя ко всем трудностям, с которыми Ему предстояло столкнуться на зубчатых крепостных стенах, но и выучил целый отряд Своих колесничих делать это почти так же хорошо, как и Он сам. Во время Своей последней осады в Ливии, куда Отец послал Его в надежде, что Он не скоро вернется, Аменхерхепишефу и Его людям удалось взобраться на стены без лестниц в первую же ночь осады, еще до того, как был вырыт первый ров! Его отряды лишь в этот день прибыли на место. Об этом говорили все. Осада, которая не продлилась и одной ночи! Было ясно, что Аменхерхепишеф желал, чтобы все в Египте знали, что Он станет более велик, чем Усермаатра.
Разумеется, в Садах постоянно сплетничали о Его будущем. Взойдет ли Аменхерхепишеф на Трон? Или Фараон изберет другого Принца? Маатхорнефрура уже родила Ему двойню, и хотя один ребенок умер в первую же неделю, второй пребывал в добром здравии. Редким, однако, был тот день, и редким тот слух, в котором не содержалось бы намека на некую угрозу жизни маленького Пехти-ра, получившего это могучее имя — Лев-Ра, а Отец называл его еще и Хер-Ра. Разумеется, провести в Садах несколько месяцев значило понять (если прислушиваться к словам маленьких цариц), что ни один Принц еще не унаследовал Трон Своего Отца раньше, чем десяток Его сводных братьев от других женщин погибли внезапной смертью. Я слыхал так много историй о смерти в пивных, на поле битвы, в постелях женщин-предательниц или об удушении в колыбели, что не верил ни одной из них, покуда не увидел, сколь многочисленна стража вокруг дворца Маатхорнефруры, и внезапно обнаружил, что думаю о тех препятствиях, что ждут Пехтира, покуда Он, наполовину хетт, станет Царем Египта.
Вероятно, я все еще размышлял о подобных делах, так как в конце ужина Аменхерхепишеф застал меня врасплох. После того как Он прозрачно намекнул Своей Матери о прелестях благородной особы, которая ждет Его этой ночью в Фивах — я видел, что Он желает заставить Ее ревновать после Его ухода, — Он наконец обратился прямо ко мне. Причина была ясна, и Он высказал ее с презрением. „Ты наушник Моего Отца", — сказал Он.
„Ни один человек моего положения не может претендовать на эту роль".
Он улыбнулся. Он хотел напомнить мне, что Он еще может стать моим Царем. И Царем, который будет плохо относиться ко мне. Он сказал: „Исправно доноси Моему Отцу, Который вознаграждает тебя".
Не только Он был очень доволен Своими последними умными замечаниями, но и Его Мать захлопала в ладоши и перед уходом с чувством поцеловала Его в губы.
„Что ты говоришь Его Отцу?" — спросила Она меня.
„Ничего особенного, — ответил я. — Добрый Бог не прислушивается к моим словам. — Я вздохнул. — Грустно быть беднягой, чью ногу калечат два огромных камня". К счастью, мне удалось вызвать на своем лице улыбку, как я знал, коварную и недобрую, и Она улыбнулась в ответ. „Ты безобиден, как масло, — сказала Она, — и два огромных камня не представляют для тебя никакой опасности".
Эта шутка являла прекрасный пример того, что я имел в виду, говоря о Ее умении пользоваться нашим языком. Слова „беспомощный" и „масло" звучали одинаково и поэтому отражали природу Ее магии, легкой, как крылья скворца. Естественно, это заставляло меня задуматься над тем, отчего один и тот же звук мог позволить думать одновременно о масле и беспомощности, точно так же как слово „думать" могло означать, что ты хочешь пить, или что ты — ваза, или танцуешь, или готов остановиться. Наше слово „размышлять" стояло рядом с „богохульством", а звуки, выражавшие понятие „обдумывать" — мау — одновременно значили „свет-Бога". Или оно могло значить „задний проход". Не было числа сетям, в которые попадались наши мысли. Возможно ли, что, столь часто записывая эти слова, Нефертари знала, как изображение какого-нибудь маленького Бога или причудливой завитушки в конце слова могло увести его значение от солнечного света в самый мрачный гроб в тайниках твоей утробы? Часто Она поражала меня хрупкостью Своего приношения. Я, привыкший к требовательной силе Маатхерут, теперь смог оценить легкость прикосновений тех, кто был близок к Богам. Я знал, что, несмотря на то что Она обожает Своего высокого сына, Она также рада находиться наедине со мной, что, если подумать, было вполне естественно для Великой Царицы и Супруги Бога — вести Себя так, словно и у Нее, как и у Самого Усермаатра, действительно был не один Ка, а четырнадцать, так что в Ней жило много женщин, каждая из которых могла находить удовольствие в другом мужчине.
Осмелюсь заметить, Она знала меня очень хорошо, так как, когда мы остались одни, Она сразу же подошла к золотому сундучку, стоявшему на большом комоде, и вынула из него диск из черного дерева с рукояткой из серебристого золота шириной с человеческий лоб. Осторожно держа его в руках так, чтобы мне была видна лишь тыльная сторона диска, Она села подле меня и положила его лицевой стороной на стол. Затем Она спросила, или я так подумал: „Смотрел ли ты когда-нибудь на прекрасное откровение?".
И опять я был в затруднении. Мне не верилось, что Она может говорить о той ночи, когда к Ней пришел Амон и дал Ее чреву Аменхерхепишефа, но, по правде говоря, меня просто ошеломила прямота такого вопроса, так как я не мог себе представить, что Она имеет в виду что-то вроде „зачатия", что на самом деле тоже одно из значений слова „откровение", но нет, судя по улыбке, игравшей на Ее лице, Ее слова не говорили о близости Амона! Поэтому я предположил другой смысл слова, возможно, Она спросила: „Заглядывал ли ты когда-либо в грязь?", но снова по выражению Ее лица я понял, что вряд ли могло быть так. Наконец, и с каким облегчением, я решил, что Она сказала: „Глядел ли ты когда-либо в прекрасную реку?", потому что, конечно же, кто не видел спокойного Нила, когда вода тиха и прозрачна, и твое лицо сморщивается на поверхности от маленьких волн, поэтому я кивнул и, успокоившись, ответил: „Да, я знаю Нил почти на всем его протяжении". Тут Она протянула руку, легонько ущипнула меня за щеку, пододвинула свечу поближе к нам и перевернула диск из черного дерева. В страхе я отпрянул. В свете пламени я увидел лицо человека, несколько походившее на мое, но гораздо более знакомое, чем на поверхности всех тех рябящих вод, где я мог разглядеть его лишь наполовину. Теперь же я действительно увидел свои собственные черты на совершенной поверхности отполированного серебра, и как же я походил на тебя, Нефхепохем, муж моей внучки Хатфертити, да, у меня было выражение того, кто служит Добрым и Великим Богам, и меня поразило, сколько осторожности было теперь в том человеке, который когда-то был колесничим. Какими гладкими были мои щеки, и сколько тревоги было в моем лице. А все оттого, что о них терлись щеки Медового-Шарика! Должно быть, мое сердце подобно гробнице, приюту разложения! Это была первая мысль, возникавшая при виде моего лица, и родилась она в лучшей части моей души, самой близкой к храбрым Богам и наиболее требовательной ко мне, но, скажу я вам, следующий голос, который я услыхал, был голосом лакомых кусочков моей плоти, и они были в восторге от моего вида. Я нашел себя красивым и искушенным в женских желаниях, и действительно, я был так хорош собой, что задрожал от удовольствия и чуть не извергся, как резвящийся пес, столь пьянящим оказалось собственное отражение. Затем я преисполнился страха, потому что понял, что вижу не свое лицо, но моего Ка, жившего на поверхности этого серебра, этого полированного серебряного озера. Нефертари погладила меня по щеке, и в прикосновении кончиков Ее пальцев чувствовалась издевка. „Ах, бедняжка, — сказала Она, — не видел зеркала".
„Я никогда не видел такого зеркала", — удалось мне выдавить из себя, так как я был почти не в состоянии говорить. „Но это же, — хотелось мне сказать, — изменяет все сущее". Ибо я знал, что если каждый воин и крестьянин смог бы увидеть своего Ка, то тогда все захотели бы поступать как Боги. О, я глядел в обыкновенные зеркала, поцарапанные и тусклые, с поверхностями настолько несовершенными, что глаза и нос начинали изгибаться при изменении их положения, но это зеркало не походило ни на одно другое. Наверное, оно было самым лучшим во всем Египте, настоящим откровением — именно это слово Она употребила, — и мой Ка находился предо мной, и мы смотрели друг на друга.
Тогда-то я снова осознал, как ужасно странствовать по Херет-Нечер, не имея дома-гробницы, когда кругом — ничего, кроме берегов, чудовищ и языков пламени, испускаемого змеями. Ибо я увидел, что на самом деле мой Ка — это я сам, и вот он стоит предо мной, исполненный жизни. Именно ему предстояло быть уничтоженным в дыму и зловонии. Крик протеста против этого чудовищного будущего застрял в моем горле. Столь отчетливым было все, что я увидал в том лице, что даже свет от свечи показался мне пламенем Херет-Нечер, и я понял, что люблю своего Ка и не важно, сколько испорченности отражали его черты, когда и моя жизнь пребывала в них. И тут у меня перехватило дыхание. Поворотом кисти руки, державшей это „откровение", Она показала мне не моего, но Своего Ка, и Ее глаза, цвета индиго, синие, как вечер в свете пламени факела, глядели на меня с полированного диска, и я осмелился погрузить свой взгляд в глаза Ее Ка, по крайней мере этого, Одного из Ее Четырнадцати. И, должно быть, выражение моих глаз сказало Ей, как сильно я Ее люблю, потому что Она мигнула, будто тоже уловила тень от невидимых крыльев. Думаю, именно тогда Она поняла, что я должен убить Ее, если умрет Усермаатра. Посредством зеркала мы смотрели друг на друга, покуда у нас обоих на глаза не навернулись слезы.
Однако, мы так пристально смотрели в глаза друг друга, что сила наших взглядов позволила мне впервые войти в Ее мысли, и, пока мы не отвели глаза, я взял Ее руку — осмелился и взял Ее руку, — и через Ее пальцы (точно так же, как с Усермаатра) я вошел в Ее сердце. Там пребывали мысли далеко не суетные. Она думала о той ночи, когда Амон пришел к Ее ложу, и Она зачала Аменхерхепишегфа. Да, ревность Усермаатра имела прочные основания. От прикосновения Ее ладони к моей то же чувство проснулось и во мне. Ибо я увидал Ее на коленях у Бога, и никто не обладал силой Сокрытого. В этой скачке Ее мысли застучали в моей голове подобно топоту лошадиных копыт, явственно ощутимых тяжелых ударов, которыми приходилось расплачиваться за дерзость прикосновения к Ее пальцам, но затем Она вновь успокоилась и с недоброй улыбкой прошептала мне на ухо: „Это правда, что Маатхерут не может выпустить тебя из своих объятий?"
Теперь я уже не знал, могла ли Она слышать мои мысли, или улавливать одинокие желания Медового-Шарика, или из-за евнухов, свободно, как птицы, путешествовавших от кухонных плит одного дворца к воротам другого, все это дошло до Нефертари в виде слухов. Как же забилось мое сердце от мысли, что и мое имя попало теперь в сплетни.
Я не ответил. Я подумал, что если притворюсь не понявшим вопрос, то Царица сочтет ниже Своего достоинства повторить его. Я еще не представлял себе, настолько изысканным было Ее умение вести Себя, что желания Нефертари так же схожи с рычанием льва, как желания Самого Усермаатра. „Ну же, — сказала Она, — это правда? Так говорила Маатхерут". Теперь мне пришлось гадать, настолько ли близка Маатхерут с Царицей, что общается с Ней через доверенных друзей?
Я мог бы отделаться дурацкой улыбкой или многозначительным взглядом, но какая-то сила, идущая из сердца, некогда говорившая во мне, как в храбром человеке, вновь обратила мои глаза к зеркалу, я протянул руку и повернул рукоятку так, что теперь мы вновь могли говорить глазами моего Ка, глядевшими в глаза Ее Ка, и сказал: „Если бы не очарование, окружающее Ваше Величество, я бы часто думал о Маатхерут". В тот же момент я понял, что истинное желание отомстить похоже на змею. Если ее хвост покоился в ямах моего сна, то голова ее говорила в глазах моей Царицы. Мы оба ощущали дыхание Маатхерут, будто она не столько благословляла нас, сколько давала силы, чтобы использовать ее проклятье. Нефертари и я все еще смотрели друг другу в глаза в зеркале, но теперь оно могло бы быть и высоким берегом реки, мимо излучины которого несутся мощные воды разлива. Мы глядели друг на друга со всем тем изумлением, с каким случается разглядывать незнакомца на базаре — да, Своим чувственным телом и ладностью бедер, таких похожих на мои, эта женщина влекла меня к Себе, а также и Своим возрастом — мы с Ней были одногодками, и Ее мудрость была равной моей. Она — незнакомка, которая могла бы быть мне парой. Так я увидел Ее, и знал, что и Она увидела меня. Она как женщина, а не Богиня, и я — как мужчина, а не слуга. Я дивился тому, как это мы встретились, столь равные во всем, и так хорошо подошли друг другу. Мы обменялись ласковыми улыбками. Увы. Этот Ка был лишь одним из Ее Четырнадцати.
И все же мы чувствовали нежность друг к другу, как только что обретенные друзья, и Она вновь взяла меня за руку и принялась объяснять мне, поскольку теперь мы стали близки, то, что раньше я никогда не понимал. И многое из того, что было непостижимо для меня в Садах Уединенных, теперь встало на свое место, и из Ее слов я узнал много нового о своем Фараоне. Я понял, почему Он вернулся из Кадеша другим человеком. Ибо Она рассказала мне, как в день великой битвы, когда хетты прорвались, Усермаатра молился в Своей Палатке, и Он просил Амона дать Ему силы встретить врага, и Сокрытый ответил, что Его желание будет удовлетворено. „Ты не просишь у Меня долгой жизни, — такими были слова Амона, — и потому Ты обретешь большую силу".
„С того дня, — сказала Неазертари, — Он прожил двадцать девять лет, но Он все еще ожидает того часа, когда Амон придет за Ним.
Вот почему теперь Он с хеттской женщиной, — сказала Нефертари. — Он надеется, что Амон не осмелится вступить в войну с Богами хеттов. — Я увидел гнев в Ее глазах. — Он чувствует великий страх, когда спит с хеттской Принцессой и пытается стать близким Ее Богам. Ибо Он все еще желает Меня. — Ее голос был глубок, как ночь, и исполнен тяжести камня, который Она желала бы положить на Его гробницу. — Я презираю Сесуси, — сказала Она, — за Его страх"».
«Иногда, просыпаясь посреди ночи один в своей постели в Доме Помощника Правой Руки, я чувствовал рядом с собой Медовый-Шарик. Не было ни одной летучей мыши, влетевшей в мое окно, ни одной птицы, нарушившей тишину ночи, которые не могли бы быть гостями из ее сада, и я чувствовал, как Боги пробуждаются, словно прибывающая вода разлива. Подобно тому как деревням предстояло вскоре превратиться в острова, так и то, что готовит мне судьба, должно было всплыть на поверхность высоких вод. Я знал, что должен хватать, что бы ни было мне предложено.
Я говорю это, поскольку следующее подношение было нечистым, и мне было тошно от такого колдовства. Однако ничто из плывшего мне в руки не могло лучше послужить Нефертари. Однажды, смешивая помет своей кошки с пеплом растений и кровью из своей руки, Медовый-Шарик сказала, словно обращаясь к самой себе: „Больше всего мне нужны отправления Сесуси", и я почувствовал такое сильное отвращение, что пища из моего желудка чуть не изверглась в ее магическую смесь. Но я никогда не забывал ее слов. Ибо я понимал, что они справедливы. Я много размышлял над природой человеческих отбросов, когда жил в Садах Уединенных, — да и как я мог не думать об этом? Иногда они оказывались так же близки ко мне, как земля к моим ногам. Я даже предположил, что испражнения представляют собой суть всех вещей, и именно по этой причине они оставляют нас из центра тела — результат истинной договоренности между Сетом и Гебом! Конечно, я пришел к печальному заключению, что испражнения — столь же неотъемлемая часть магии, как кровь или огонь, они — волшебный напиток вечной молодости умирающих Богов и разлагающихся духов, отчаянно желающих вновь обрести покидающую их жизнь. Однако, когда я думал обо всех превращениях, способность к которым пребывает в навозе (поскольку из него произрастает не только хороший урожай, но нельзя также забывать пожирающих его собак и кишащих на нем мух), я стал размышлять обо всех тех Богах, мелких и жестоких, как сама чума, которые обитают рядом с такими великими переменами. „Какие опасности таят в себе эти испражнения, — сказал я себе, и мне в голову пришла одна ужасная мысль, хотя объяснить ее я не мог. — Владеть отправлениями другого человека должно быть равносильно обладанию большим количеством золота или богатством".
Не по этой ли причине все, кто посещал Двор, имели обыкновение надевать на себя все золотые украшения, которые имели? Я все еще помню, как на Большой Площади между Широким Дворцом и Маленьким Дворцом золото блистало на их телах, как солнечный свет на поверхности Озера Маат. У его берега располагался внутренний двор под золотой крышей, обнесенный стенами из прекрасного белого камня, и в этом прохладном месте все обычно собирались — знатные люди и богатые торговцы из Фив, и каждый человек, занимавший достаточно высокое положение, приплывший вверх по реке от Дельты или спустившийся из номов Верхнего Египта. Они собирались там, подобно скоту, приходящему к реке на водопой, и это должно было посодействовать моему подношению.
Для входа в Широкий Дворец требовался папирус от Управления Ворот, а Маленький Дворец был закрыт для всех, кроме приближенных слуг Усермаатра. Поэтому в этом крытом дворе у Озера Маат между двумя Дворцами богатые люди Египта ждали, когда Усермаатра проследует по Своему пути от одного Дворца к другому. Его всегда несли, и носильщиками были восемь посетителей — восемь избранных из ста и более, ожидавших объявления от дверей одного из Дворцов о том, что Добрый и Великий Бог собирается появиться. Тотчас же, подобно первому мусору в поднимающейся воде, посетители превращались в беспорядочную толпу дерущихся за право нести Усермаатра в Золотом Чреве (так мы называли Его паланкин), ведь это был единственный случай, когда эти люди могли прислуживать Ему. Во время всех остальных возможных Его перемещений — из Дворца в Храм, или на улицы Фив, или к Причалу Царской Лодки — Его сопровождали начальники Его Охраны, за каждым из которых было закреплено место у паланкина, собственно, для каждого из них существовало определенное имя — Третий Носильщик Правой Рукоятки Золотого Чрева, такого рода титулы. Однако Охрану не использовали во время Его многочисленных перемещений между Широким и Маленьким Дворцами. Поэтому любой торговец, достаточно уважаемый, чтобы пройти через Двойные-Ворота на реке, мог в случае удачи получить исключительное право пронести Его те несколько сотен шагов вокруг Озера Истины (то есть Озера Маат) к дверям другого Дворца. Расстояние небольшое, но ходили рассказы о людях, прождавших весь палящий день у дверей одного из Дворцов, где они простаивали все те самые ужасные часы зноя, стиснутые друг с другом, вонючие в этой солнечной печи, если не умастили себя благовониями, — горе тому телу, неприятный запах которого донесся бы до ноздрей Усермаатра! — но в этой ужасающей давке некоторым улыбалась удача, и они захватывали честь услужить Фараону (и рассказывали об этом всю свою дальнейшую жизнь). Независимо от того, насколько измученными долгими часами ожидания они были, они были рады хором приветствовать Его, неся Его и Золотое Чрево с Его Сиденьем. Они радостно кричали даже на бегу и, казалось, никогда не боялись упасть замертво на такой скорости, в то время как другая толпа знатных людей из отдаленных номов ожидала у других дверей в надежде, что вскоре Он появится вновь.
Именно тогда я осознал, насколько высоко мое положение. Я с презрением смотрел на тех, кто выставлял себя дураками. Если, будучи в должности Командующего-всеми- Войсками, я и не имел права входить в Дом Обожания (как еще мы называли Маленький Дворец), то все же ехал в своей колеснице вслед за Его Колесницей по улицам Фив и по тем дорогам, что вели туда, где мы устраивали скачки в восточных пустынях; а когда Его путь был не столь длинным и Он предпочитал, чтобы Его переносили в Его Золотом Чреве, мое место было справа от Него, вторым у шеста, на котором несли паланкин, рядом с Его Визирем Нижнего Египта, слабым парнем, чья доля веса отчасти приходилась на мои плечи. Затем в Садах, будучи Управляющим Дома Уединенных, я держал в своей руке Его пять пальцев. Теперь, как Помощник Правой Руки, я имел право прохода в Маленький Дворец в любой час и через любую дверь. Как могло быть иначе, если мой Царь жил в страхе перед Своим Сыном и Женой? Он приказал мне рассказывать Ему все, что я слышал. Он часто призывал меня и задавал много вопросов. Однако я редко мог угодить Ему, поскольку Он не слышал того, чего бы Ему хотелось — рассказа о враждебности Нефертари или о коварных замыслах Его Сына. Вместо этого я всеми способами пытался убедить своего Царя, что не смогу узнать много, пока Она не станет больше доверять мне. Я тем не менее придавал большое значение тихим вздохам, срывавшимся с Ее губ, и жестокости, сквозившей в выражении рта Аменхерхепишефа. Преувеличивая эти мелочи, я добился, с одной стороны, того, что убедил своего Царя в моей преданности Ему — задача непростая, — и при этом позволил Ему сделать вывод, что от Его Жены и Сына не исходит явного зла. Это также доставило Ему удовольствие. Однако Царь, увенчанный Двойной Короной должен прислушиваться к Двум Своим Землям: если Верхний Египет желал услышать сказки о настоящем предательстве, то Нижний — радовался Ее верности. Но все равно после того, как Нефертари рассказала мне о Его великом и тайном страхе перед Амоном, я решил передать Ему Ее слова, несмотря на то что не представлял, как осмелюсь произнести такое признание. Он принял меня в большом покое, где обычно спал, Он возлежал на Своем ложе, и Его рука обнимала Маатхорнефру-ру, а Ее золотые волосы покрывали Его грудь, и тем не менее я сказал все, не испытывая боли от того, что предаю Нефертари. Я твердо верил, что Она знает, что я все Ему расскажу, и желает этого. Конечно, Она выросла в глазах всех нас, когда я повторил Ее слова: „Я презираю Его за Его страх".
Усермаатра закричал так, что от звуков Его голоса стены Его храмов могли бы пасть на мои уши, а Маатхорнефрура впервые взглянула на меня. Хотя до этого я дважды бывал в покое, служившем Ему спальней, когда там находилась и Она, оба эти раза я видел не более чем Ее затылок. Ни в один из тех раз Они не пошевелились, пока я говорил, и, сказав все, я просто уходил. Теперь я считал, что повторил слова моей Царицы из гордости за их прямоту, и готов был поклясться, что действовал правильно.
Конечно же, Маатхорнефрура села в постели, открыв порочность своих маленьких грудей (которые были широко расставлены), и громко выкрикнула: „Она злобная! У Нее дурной глаз!" Слова эти я с трудом смог разобрать, таким сильным было прозвучавшее в них чувство, и странно было слышать такие слова, глядя на Ее молодое, открытое, как цветок, лицо, но по боли в Ее голосе я смог понять, что Она мудрее Своего собственного гнева. Она знала, что Усермаатра не будет думать о Ней до конца этого утра. Из-за неистового желания расправиться с Нефертари за эту дерзость (неисполнимого — ведь Они не разговаривали друг с другом!) весь этот день Его мысли будут заняты Нефертари больше, чем Своей молодой женой.
Именно тогда Он приказал мне взять Золотую Вазу, стоявшую у Его ложа, и опорожнить ее в Его саду. И приказание это бьио высказано с таким презрением, что Маатхорнефрура улыбнулась мне, словно желая принять половину оскорбления на Себя — я не ожидал встретить у Царицы такой доброты. Я поклонился Ей и моему Царю, взял Вазу и вышел из покоя спиной вперед, а за дверьми ко мне немедленно подошел ждавший там жрец. Это был Надзиратель за Золотой Вазой, который назвал свою должность еще до того, как я успел повернуться. „Твои обязанности на этом закончились", — сказал он.
Я не стал спорить. Кончики моих пальцев все еще горели от стыда, что меня выпроводили подобным образом. На моих глазах не бьио слез, но во мне бушевала бессильная ярость наподобие той, какую переживают дети, ибо я ненавидел своего Фараона, но ненависть эта была бесполезна, поскольку я хотел бы любить Его. Собственно, я знал, что люблю Его, и тут ничего не поделаешь. Он будет лишь еще меньше любить меня. Как я желал уничтожить Его!
Вот такие мысли одолевали меня. Шагая рядом со жрецом, несшим Золотую Вазу, я удивлялся, отчего земля не дрожит от всех этих страшных мыслей в моей голове, но утренний свет оставался таким же золотым, как поверхность Вазы, хотя мои руки все еще дрожали от сокровенного тепла металла в том месте, где я его коснулся. Моя ладонь горела, как само солнце.
„При всем уважении, — сказал жрец, видя, что я все еще сопровождаю его, — к твоей высокой должности я вынужден сказать, что по Его повелению эти обязанности предписано исполнять в уединении".
„Это верно для всех прочих дней, — ответил я, — но в это утро мне приказано оставаться с тобой. Можешь спросить Единственного".
Я знал, что он не посмеет. Я перевел взгляд с его обритого черепа на слабое и себялюбивое лицо. Он кивнул с таким видом, будто больше всего гордился тем, что его трудно удивить. И все же я видел, что он обеспокоен. Не собираются ли упразднить его обязанности?
Мы прошли тропинкой через сад. Должен сказать, что он шел, вытянув руки вперед, как будто нес подношение к алтарю. Когда мы проходили мимо стражника, или служанки, или садовника, все они низко кланялись этой Золотой Вазе, и я заметил, что жрец склонял голову, как Сам Фараон — настолько величественным было движение его головы.
Перед зеленой деревянной дверью, на которой я увидел нарисованные черной краской очертания дикого кабана, мы остановились, и жрец достал из своих юбок деревянный ключ, открыл им дверь и еще раз посмотрел на меня. Он все еще сомневался в том, что Единственный действительно приказал мне войти в эти пределы. Но я доверительно осведомился: „Как имя этого кабана?"
„Ша-ах, — сказал жрец и, желая казаться более ученым, пояснил: — Так звали Сета, когда Он сражался с Хором, приняв облик дикого кабана".
„Да, — сказал я, — именно в эту дверь Единственный приказал мне войти". Я не знал, почему мне хочется войти, но все же сделал это, и со всей уверенностью, которая знакома тем, кто следует указаниям Богов. Иными словами, кто близок к Богам, Которые пребывают в тебе пробужденными. Кто так удачлив, что знает Их имена?
Мы вошли в скромный сад, где росло множество трав, и жрец преклонил колени рядом с маленькой бороздой, поставил Вазу, снял крышку и принялся смешивать с землей маленькие катышки, которые раскладывал вокруг корней каждого растения, покуда Ваза не опустела. Я также стал на колени рядом с ним, и, вероятно, мой вид заставил его подумать, что я собираюсь коснуться одного из листьев, так как он сказал: „Это травы мудрости, и их могу срывать только я как поставленный Им Надзиратель". Я кивнул. Мое поведение должно было убедить его, что его слова соответствуют тому, что мне было сказано, и я встал. Разумеется, он с таким подозрением глядел на мою руку, которая находилась рядом с листьями, что не заметил другую — рядом с корнями. В своих пальцах я держал теперь один из катышков, и он был таким же теплым, как кровь Усермаатра, но ведь он и появился из седалища Двух Земель. Я поклонился, а жрец стал на колени у маленького алтаря и помолился. Затем он вымыл руки освященной водой и вышел из того маленького сада, я шел всего на шаг впереди него и расстался с ним только уже на внешних дорожках и проследовал своим быстрым шагом от Маленького Дворца вокруг Озера Маат к Широкому Дворцу, а оттуда я пошел еще быстрее через другие сады мимо многих святилищ и храмов, покуда не очутился перед воротами Покоев Царской Супруги и был приглашен в Тронную Комнату Нефертари, а оттуда, как только закончился Ее утренний прием для Придворных, вошел в спальный покой, где мы сидели прошлой ночью перед Ее зеркалом, и все это время моя ладонь чувствовала ритмичное биение, как будто в отправлениях Усермаатра я держал в руке Его сердце.
Когда я показал их моей Царице, Она действовала сосредоточенно и быстро, более искусно, чем Маатхерут. Она не стала ждать темноты или сначала призывать кого-либо, а просто взяла катышек в ладонь, закрыла глаза, сказала про Себя несколько слов и вернула его мне. „Иди, — сказала Она, — к Озеру Маат и брось в него Его дар".
Я сделал так, как Она сказала. Позже, в тот же день, когда восемь носильщиков Золотого Чрева несли Единственного из Широкого Дворца в Его Маленький Дворец, как раз когда они проходили мимо Озера, не один, а двое из державших правый шест носилок одновременно упали как подкошенные, и Золотое Чрево перевернулось. Усермаатра вылетел из Своего Сиденья с высоты большей, чем если бы упал с седла лошади, и ударился головой о полированный камень покрывавших площадь плит. Он остался недвижим, и кое-кто из присутствующих подумал, что Он мертв. Все ощутили, что Он близок к смерти. Лишь едва уловимое дыхание в Его горле говорило о том, что Он жив.
Его перенесла в Дом Обожания Охрана Обожаемого, поскольку они были ближе, чем Охрана Широкого Дворца. Как только Его уложили в постель в Покое Полей Тростника, к Нему подступили четыре царских врача, жрецы из школы Сехмет. Сухие травы, сорванные в Саду Ша-ах, поставили кипятить для наложения на рану, и пар от них вошел в Его ноздри. Из челюстей нубийских львов вытащили наполовину пережеванное мясо и смешали его с четырнадцатью овощами для Его Ка, всех Четырнадцати, а Его голову умастили в том месте, где она ударилась о плиты двора. Жрецы пели молитвы, а Маатхорнефрура вошла и принялась голосить на Своем родном хеттском языке, а после того, как все ушли, его посетили Нефертари с Аменхерхепишефом, и Они сидели в молчании у Его постели, а я стоял позади Них во втором ряду с врачами от Богини Сехмет. Усермаатра не пошевелился.
И тогда, глядя на Его неподвижное тело, я понял, что Добрый и Великий Бог может умереть, и я тоже стал молиться. Ибо, если Он не выживет, я должен буду убить Нефертари, или мне придется испытать Его ярость в грядущие годы, когда я отправлюсь в Херет-Нечер.
Теперь, при каждом взгляде на Нее, я видел себя с кинжалом в руке. В то третье утро Она сидела у Его ложа на Своем золотом кресле, храня молчание. За пределами Маленького Дворца, где неподвижно лежал Царь, во всех крытых внутренних дворах и в садах неустанно бодрствовали врачи. Ни один человек не проходил через все то вымощенное благородным белым камнем пространство вокруг Озера Маат, а за стенами нашего Дворца почти в полном молчании лежал город Фивы. Итак, в молчании, что лежало на Нефертари, я сидел и глядел на Нее и думал: смогу ли я исполнить тайное приказание моего Царя.
Хотя я не мог думать ни о каких приказах, кроме распоряжения, данного мне самому, я знал, что по всему Горизонту-Ра верхушка знати и Визири плетут заговоры со жрецами, решая, кто станет „весьма-возлюбленным другом" нового Царя. Аменхерхепишеф часто бывал со Своей Матерью, но редко без Своей охраны, а они, как я предполагал, чувствовали себя как все хорошие солдаты, когда битва близка, а с ней и смерть, раны или богатство. Они были счастливы, как настоящие воины, и страдали оттого, что им приходится изображать на лицах печаль. Я знал, что сейчас они радуются жизни, как огромные животные, и от тягостного нетерпения готовы разбить друг другу головы о полированный каменный пол.
В те дни взгляд Аменхерхепишефа неизменно напоминал мне хищный глаз сокола. Он часто бросал на меня свирепые взгляды, покуда я наконец решил не отводить глаз, но позволить нашим взглядам встретиться. Мы уставились друг на друга и смотрели, пока не отбросили всякое притворство. Мои глаза не болели бы больше, если бы их сжимали Его пальцы. Но я устал от унижения. Кроме того, я сражался рядом с Его Отцом в величайшей битве всех времен, а этот Аменхерхепишеф в тот день находился не там, где следовало. Да, я вернул Ему взгляд со всей силой Богов, Которые прошли через меня при Кадеше и пребывали в заклинаниях Маатхерут, и поэтому, когда наши взгляды скрестились, мой, должно быть, был столь же яростен, как и Его. Состязание продолжалось на равных. Я думаю, мы могли бы ослепнуть, глядя в глаза друг другу, если бы между нами не встала Нефертари и не сказала спокойно: „Если Твой Отец умрет, вы оба понадобитесь Мне".
Аменхерхепишеф вышел из покоя. Он не мог перенести, что у Него обманом отобрали победу. Поскольку Он не был в состоянии вообразить, что может проиграть, вмешательство Его Матери отняло у Него награду. Так Ему это представлялось. Но я не был в этом уверен. Если бы мои глаза мигнули под Его взглядом, думаю, со следующим вздохом я обнажил бы свой кинжал, а если бы я убил Его, то следующей стала бы Она, а затем всякий, кто напал бы на меня, покуда меня бы не стало. В тот момент я вновь познал все счастье храбреца и чувствовал себя равным Нефертари. Разведя нас по сторонам, Она защищала Свою жизнь. Именно тогда я снова, как в юности, поверил, что и я истинный Сын Амона и что Сокрытый приходил к моей матери. Как иначе мои глаза смогли бы выдержать взгляд Аменхерхепишефа? Другого объяснения быть не могло. И я засмеялся тому, что ярость ослепила Его настолько, что Он, забыв об осторожности, оставил меня наедине с Ней.
Она мягко улыбнулась, но спросила: „Отчего Сесуси избрал тебя Моим слугой?"
„Спрашиваешь ли Ты оттого, что я — Твой друг?"
Она не ответила сразу, но подошла ко мне ближе. „Мне известны сомнения Аменхерхепишефа", — сказала Она.
Я поклонился. Я семь раз коснулся лбом пола. Я не знал, что отвечу, покуда слова не вылились сами: „Я должен быть здесь, раз умирает Усермаатра, — сказал я. — Таков Его приказ, данный мне".
Она кивнула. Она знала то, о чем я не сказал. Близость Ее смерти окутала Ее плечи, как одежды, поднесенные слугой.
„Отчего ты говоришь Мне об этом? — спросила Она. — Не потому ли, что ты не подчинишься Ему?"
Я чуть не сказал: „Я никогда не подчинюсь Ему. Твое сердце дороже мне, чем Его", но не произнес этого. Мудрость самых хитрых Богов коснулась моего языка, и я сказал: „Не думаю, но поклясться не могу".
Тогда Она по-другому посмотрела на меня. В Ее глазах я увидел больше, чем нежность, конечно, в них было уважение. Она почувствовала восхищение тем, что я мог бы дерзнуть убить Ее. Такая храбрость — удел Богов. Но, если подумать, как могло тянуть Царицу к такому человеку, как я, если бы через него не говорил Бог?
„Да, — сказала Она, — возможно, это правда. Маатхерут не может выпустить тебя из своих рук". И Она одарила меня радостной улыбкой, которая ясно говорила, что мне нужно просто быть достаточно храбрым, и все может произойти. Разумеется, Она была Царицей. Сердце Повелителя подобно лабиринту внутренностей. Змеи извиваются за каждым поворотом. Поэтому я знал и то, что рядом с той небольшой любовью, которую Она могла испытывать ко мне, пылал огонь Ее замужества. Как могла Она не верить в то, что Усермаатра все еще желал Ее, если Он приказал послать Ее вслед за Ним немедленно, как только Он умрет?»
«Усермаатра не умер. К четвертому дню Он открыл глаза, к пятому Он заговорил, на шестой Он поднял голову, а на следующий день Он уже мог стоять на ногах. Вскоре Он снова ездил в Своей Колеснице и посетил Уединенных. Я все еще общался с Пепти и даже неоднократно встречался с ним по утрам у ворот Садов. Мы многое говорили друг другу: он о своем, а я — о своем, и так я узнал, что, вернувшись к Уединенным, Усермаатра провел ночь с Маатхерут и звуки их удовольствия раздавались громче рычания льва и рева бегемота. На следующий день она держалась как Супруга Царя и светилась от счастья.
Я улыбался каждому слову, произнесенному проклятым Пепти (на лице которого было написано самодовольство, присущее евнухам, видимо воображающим себя самим семенем Полей Тростника), но в душе я ощутил холодное отчаяние купца, оставленного нагим в лунном бвете после того, как его караван был ограблен.
Однако, поразмыслив, я не смог прийти к определенному мнению — приобретение это для меня или потеря. Возможно, теперь некоторые из Его лучших проклятий принадлежали ей. Я не знал, что, вернувшись, обнаружу Касторовое-Масло, евнуха Медового-Шарика, ожидавшего меня у моего дома, который протянул мне длинное красное перо, а затем молча удалился. Это было послание, о смысле которого мы договорились до того, как я покинул Сады. Оно говорило, что мне следует увидеть Медовый-Шарик как можно скорее и при любых обстоятельствах.
Теперь, за те дни, когда Он выздоравливал, жизнь Дворца разладилась. Во многом причиной тому были те, кто вынашивал самые честолюбивые планы относительно того, как действовать в случае Его смерти. Эти надежды рассыпались прахом после Его возвращения к жизни. А кто взялся бы измерить, насколько была нарушена жизнь Богов? Ведь стольких из них призывали жрецы и вельможи, молясь за определенного преемника. Я знал, что за те дни, пока Он выздоравливал, многое нарушилось. Службы в Храме отправлялись недолжным образом, а в денежных отчетах, представленных Его чиновниками, стали обнаруживать ошибки. В помещениях, прилегавших к Великому Залу, была ужасная толчея. Управляющие и писцы, даже Правители номов стремились представить отчеты, которые никто не читал, пока Он болел.
По большей части я не обращал внимания на все это. И проходил мимо Зала Приемов, не заглядывая внутрь него. Я находился рядом с Нефертари даже больше, чем раньше, и Она хотела, чтобы я был рядом. Поскольку мы не знали, что бы я сделал, если бы Усермаатра умер, мы уж точно не представляли себе, что будем делать теперь, когда Он остался жив. Не было дня, чтобы Она не вынимала зеркала и мы не смотрели друг на друга, рассматривая Ка в лице другого, и я узнал многих из Ее Четырнадцати, пусть и совсем немного. Облако не успевало коснуться края солнца, а легкий ветерок — колонн в Ее крытом внутреннем дворе, а Ее Ка уже уходил, и в зеркале возникал другой из Четырнадцати. Иногда Она разговаривала со мной только подобным образом — когда наши глаза соединяло зеркало, особенно в те утра, когда по Дворцам распространялась весть о том, что Он отправился навестить Маатхор-нефруру. Нефертари даже говорила тогда: „Он не придет ко Мне, пока Я не попрошу прощения за суп, пролитый Ему на грудь, но Я не сделаю этого. Ведь из-за Него моего слугу били, покуда этот несчастный не умер". Она горестно склонила голову под тяжестью
Своего оцепеневшего от горя сердца. „Дочь умершего слуги, — сказала Нефертари, — слепа, у нее был один из лучших голосов в Моем Хоре Слепых. С тех пор как убили ее отца, она не в состоянии подражать пению птички. — Нефертари посмотрела на меня. — В этом вина той женщины с выбеленными волосами".
Так говорила Она о Маатхорнефруре. Настолько велико было Ее отвращение к Маатхорнефруре, что Она употребила слово се-шер — отбеленные, которое означало у нас также навоз. Она вплетала это сешер в Свои слова и вытягивала его из них, покуда прекрасные волосы Маатхорнефруры не превращались в испражнения белого цвета, опустошенные, выбеленные солнцем внутренности, — мне не нравилась жестокость этого Ка в лице Нефертари, так как, единожды возникнув, он никак не желал покидать зеркало. „Хеттка ненавидит Усермаатра, — сказала моя Царица. — Он страдает от несчастья, о котором не знает Сам. Он слишком силен, чтобы знать о собственном несчастье. Да что там, Он не ударился бы так сильно, выпав из Своего Золотого Чрева, если бы Его чувства не были притуплены. Вот что случается от глупой любви с этой хеттской женщиной с отбеленными волосами".
Наконец Она сказала мне: „Я хотела бы, чтобы у Нее выпали все волосы. Нет такого дара, который бы Я тогда не предложила".
Сколько силы придали мне эти несколько слов! Боюсь, я почитал Ее как Богиню. Мне не верилось, как бы я ни старался поверить, что я останусь тверд, если Она когда-нибудь сделает меня своим избранником. Возможно, я и был Сыном Амона, однако у Него имелись и более великие Сыновья. Тем не менее Она повторила: „Нет такого дара, который бы Я не предложила", и Ее глаза так ясно обращались к семени и змеям в моем паху, что впервые я возжелал Ее всем духом болот. Во мне проснулся Бог Сет. Я желал обладать Ею между Ее бедер, там, в Ка-Исиды.
Затем Нефертари сказала: „Тебе надо повидаться с Медовым-Шариком".
Я не сказал Ей, как трудно это сделать. Вместо этого я поклонился и вышел из Ее покоя, а затем поклонился снова, так как приближался Аменхерхепишеф. Теперь мы уже не смотрели друг другу в глаза. Мы больше никогда этого не сделаем, если только не обнажим друг против друга мечи. Но Он пришел попрощаться со Своей Матерью, так что мы даже переговорили (причем каждый глядел на губы другого, как на крепость, которую предстоит взять осадой), и я узнал, что сегодня Он отправляется со Своими баржами вниз по реке на одну из Своих малых войн в Ливии: придется осадить еще один город — таковы были приказания Усермаатра. Я пожелал Ему удачи со всей вежливостью, на которую был способен, и подумал, что это добрый знак, что Он будет в отъезде.
После того как Он ушел, я стал бродить у Ворот Утра и Вечера, за которыми располагались Сады Уединенных, и сказал одному из двух евнухов, стоявших на часах, чтобы послали за Пепти. Вскоре мы уже беседовали через узкий проем в стене рядом с воротами.
„Со мной мир, — сказал я ему. — Надеюсь, и с тобой мир". „Со мной мир".
Он не смог продолжать. Он принялся смеяться, что для него было почти то же, что плакать. Я заметил, что многие евнухи, казалось, не чувствуют разницы между смехом и плачем — их жизнь так отличалась от нашей. „По правде говоря, — сказал он, — в Доме Уединенных нарушен покой", — и стал рассказывать мне о ссорах между маленькими царицами и грубости евнухов. Похоже, в некоторых домах беспорядок. Та ночь, что Усермаатра провел с Медовым-Шариком, смутила многих. Он вздохнул. „Я думаю, это все оттого, что поднимается река".
„Я пришел сказать тебе о более существенных изменениях заведенного порядка. Домочадцы будут перемещены, и Великие Царицы станут спать в новых постелях".
Он зарыдал от громадности грядущих перемен, то есть на его глазах были слезы, но я не знал, плачет он или смеется. „Скоро такие изменения не произойдут, — сказал он. Я посмотрел в его глаза, большие и навыкате, они выглядели так, как будто кто-то сжимал ему горло. — Единственный, — продолжал он, — любит бледное золото солнца. Находясь с Ней, Он держит солнце в Своей руке".
„Так было. Но со времени Его падения Он стал тяготиться этой хетткой".
Пепти пожал плечами. „Он сказал Маатхерут, чтобы та дала Ему приворотное зелье, которое бы заставило хеттку больше любить Его".
„Маатхерут говорит тебе больше, чем сказала бы мне". „Я — евнух".
Я кивнул. „Ты также мудр. Я сказал Царице Нефертари, что ты самый мудрый из всех, кого я знаю. Она ответила: «Нам нужен такой человек на должность нашего Визиря!»"
Он был польщен, но не поверил мне. Для этого он был слишком умен. „Ты не был там и не слышал тепло в голосе Царицы, когда Она говорила о тебе, — сказал я. — Знаешь ли ты, как Она ненавидит нынешнего Визиря?"
„Я слыхал об этом. — Он, действительно, был мудр, но в то же время он хотел мне верить. — Единственный, — спросил он, — хоть когда-нибудь прислушивается к словам Нефертари?"
„Вскоре будет".
Пепти посмотрел на меня как на дурака.
„Нет, — сказал я, — ты ошибаешься. Другие приходят и уходят. Рано или поздно Он всегда возвращался к Ней. И когда Он возвращается, Она никогда не забывает тех, кто оставался Ей предан. Будь предан Ей сейчас, и Она вознаградит тебя высшими дарами".
Он помрачнел. „Даже если все так, как ты сказал, Единственный никогда не согласится на то, чтобы евнух стал Его Визирем".
„Нет, — сказал я ему, — ты ошибаешься. Из всех людей Сесуси доверяет только евнухам. — Я произнес это с горечью, как будто сам мог бы стать Визирем, если бы не это препятствие. — Сесуси не доверяет мужчинам, — сказал я, — только евнухам".
Вот теперь Пепти мне поверил. Из-за жестокости моих слов. В жестокость он верил всегда.
„Ты, — сказал он, и теперь слезы потекли из его глаз, — хотел бы, чтобы я стал Визирем. Тогда ты сможешь управлять Двором через меня".
„Этого не случилось бы, — сказал я. — Я бы никогда не попытался сделать это".
Он улыбнулся, как будто моя ложь представлялась ему пустой болтовней. И все же он задумался о моих словах. Я знал его расчет. Если бы он стал Визирем, я обнаружил бы, что у него хватает воли, несмотря на отсутствие меча между его ног. „Друг мой, — сказал я, — пусть придет день, когда ты станешь Визирем. Тогда мы увидим — говорю ли я через тебя или ты — через меня".
„Я не чувствую себя человеком, близким Царице Нефертари".
„Тем не менее если ты поможешь Ей сейчас, Она этого никогда не забудет".
„Как Она услышит о том, что именно я помог Ей?"
„Она велела мне переговорить с Медовым-Шариком. Она знает, что это невозможно, если ты не друг Ей".
„Если меня разоблачат, мне отрубят руки".
„Нет, все очень просто", — сказал я ему. Он может отослать одного из двух евнухов-привратников на базар. Другому можно поручить работу в доме одной из маленьких цариц, а Пепти займет его место. Тогда Медовый-Шарик сможет пройти через Сады к этому небольшому проему в стене. При всей округлости ее форм, никто не увидит ее здесь в таком густом кустарнике.
Он колебался. Даже при нынешнем беспорядке в Садах: „А прошлой ночью в пивном доме стоял такой шум, какого я и не припомню", — он все же не верил, что Медовый-Шарик сможет пройти всю дорожку от своего дома до этой стены и не привлечь к себе внимания. Медовый-Шарик не ходила по пустякам. Но все равно он поговорит с ней. Если я вернусь сюда этим же вечером, он будет ждать здесь, у нашего небольшого проема в стене.
Ни один Визирь не смог бы отпустить меня, решив дело с такой быстротой. Поздним вечером, когда мы увиделись снова, он передал мне, что Медовый-Шарик готова услужить Царице Нефертари, но взамен желает, чтобы ее любезность была по достоинству вознаграждена особым приглашением от Царицы для нее и ее семейства на Празднество Празднеств.
Нефертари была недовольна. Разумеется, Она может это сделать, но Она принялась ходить взад и вперед. От Ее спокойствия не осталось и следа. Я увидел еще одного Ка из Ее Четырнадцати.
„Я готова вознаградить Медовый-Шарик, — сказала Она. — Само собой разумеется, что она будет вознаграждена. Но Я не выношу ее семейства. В Мой последний приезд в Саис они принимали Меня — и уж слишком они просты. Очень богатые и простые люди. Они изготовляют папирус и связаны со всеми Храмами Амона в своем номе. Они держатся с величайшим достоинством. Но прабабка Маатхерут была продажной женщиной. Так говорят. И Я этому верю. Это видно по тому, как они едят. Это семейство слишком тщательно вытирает пальцы. А когда разносят вино, они спешат заговорить о своих предках. Они могут проследить свою историю на протяжении двадцати поколений. Они уверяют, что так оно и есть. У них хватает наглости — о, они на самом деле заурядны! — перечислять имена своих предков, как будто они говорят о людях с положением. И это они говорят Мне! Я чуть было не сказала им, что, если уж разговор зашел о происхождении, Я могла бы упомянуть Хатшепсут и Тутмоса. Но нет, мы не говорили ни о ком, кроме их предков. Двадцать поколений шлюх и воров! Это люди болот. Нет, — сказала Она, — Я действительно не желаю, чтобы они сидели в Моем кругу. И к тому же Я не уверена, что хочу, чтобы Медовый-Шарик была рядом со Мной. У нее прекрасное образование, и она знает о благовониях столько же, сколько и Я, ни об одной другой женщине Я этого не скажу, но Я презираю ее за то, что она так растолстела. Это грубейшее оскорбление Маат. Мне нравится Медовый-Шарик, мы знали друг друга детьми, Я обожаю ее голос. Если бы она была слепой, Я бы обходилась с ней как с Богиней — такая радость слушать ее пение, но вот что Я тебе скажу: она Мне представляется гиппопотамом и неряхой. В ней есть благородная кровь, но самого низкого сорта. Ее семейство имеет дело с собирателями дерьма".
Я не побоялся ответить: „Она пошла на это, чтобы защитить палец своей ноги".
„Который отрезал Усермаатра? — Когда я ответил «да», Нефертари, очень взволнованная моими словами, рассмеялась: — Сесуси никогда не рассказывал Мне всех этих обстоятельств. Он не умеет хорошо рассказать историю. — Она вздохнула. — Ты думаешь, что Мне следует ее пригласить?"
„Лучше, если Маатхерут будет другом, чем врагом".
„Еще лучше иметь в друзьях Меня. — Она наконец села. — Подойди сюда. Смотри в зеркало. — Ее глаза были веселыми. — Мне нравится Маатхерут. Когда Сесуси и Я были помоложе, Маатхерут была единственной маленькой царицей, к которой Я ревновала. Скажи Мне, Казама, стоило Мне ревновать?"
„Я не могу этого знать, Добрая и Великая Богиня. Подходить к маленьким царицам запрещено".
„Все знают про вас с Маатхерут. Даже ее сестра. Именно от нее Я все узнала. Она Мне пишет. Видишь, Я действительно дружна с ее семейством. Просто они заурядны".
„Знает ли Добрый и Великий Бог?"
„Думаю, да".
„И Он не гневается?"
„Почему бы? Он ведь имел тебя в задницу, не так ли?"
Теперь я увидел Ее ярость. Я осмелился передать Ей эту просьбу Медового-Шарика. Но нет, решил я, Усермаатра не мог знать о моей любовной истории в Садах. Нефертари просто наказывала меня. Я начал понимать, как глубоко Ее неудовольствие тем, что я не получил помощь Маатхерут в магии без всякой платы. Она взглянула на меня в зеркале, и я не увидел никакой любви.
„Передай Медовому-Шарику, что Я оставлю места для нее, ее родителей и одно для ее сестры. Не больше. — Она отвернулась от зеркала и взглянула прямо на меня. Словно на слугу. — Приятных снов", — сказала Она. Я их не увидел».
«Я увидел Пепти на следующее утро в Широком Дворце. Он стоял по другую сторону Трона в ряду сановников, ожидавших возможности обратиться к Царю. Поэтому на вопрос в его глазах я мог лишь кивнуть. Мне пришлось ждать вечера, чтобы увидеться с ним у Хебит Хепер — возвышенное название, данное маленькими царицами провалу в стене, где я разговаривал с Пепти. Какая насмешка — Дыра Жука, Дыра Превращений. Потому что при ее посредстве не происходило никаких превращений. В лучшем случае обмен несколькими произнесенными шепотом словами между колесничим и маленькой царицей.
С помощью палочки Пепти протолкнул мне пакет от Медового-Шарика, обернутый в полотно и пахнущий благовониями. Он был длиннее и уже, чем ее аккуратно спеленутый пальчик, и запахи, исходившие от него, были мне совершенно незнакомы.
По возвращении я увидел Охранника Визиря, ожидавшего за дверьми Ее Тронного Покоя, а сам Визирь беседовал с Нефертари внутри. Это посещение привело Ее в самое любезное расположение духа. Впервые за много месяцев он появился в Ее Дворце, поэтому, представляя меня, Она слегка подшутила над ним: „Это Казама — Мой Визирь", — сказала Она. Он выслушал Ее замечание с большим вниманием. В обязанности этого человека входило наблюдение за изменчивым счастьем других, подобно тому как рулевой на реке внимательно следит за переменами ветра, и он поклонился, бросив на меня взгляд, который обещал предстоящие нам беседы. Затем он ушел, и тогда Она сказала: „Этот человек не делает много ошибок. Надеюсь, то же можно сказать и о тебе". Она взяла мой маленький сверток. В нем был кусок папируса и прядь светлых волос. Она с недовольным видом подержала в руке этот последний предмет. „Они такие же жесткие, как бычий хвост, — сказала Она и принялась читать папирус. — Что ж, — заметила Она, — это и есть волосы с бычьего хвоста, — и заглянула немного дальше. — Черные волосы, — прочла Она из папируса, — благословленные словами-силы, а затем отбеленные. По мере того как черные волосы становятся светлыми, светлые волосы выпадают. — И тут Она вскрикнула от омерзения. — Взгляни, — сказала Она, указывая на небольшой темный высохший потек на папирусе, — это не воск, а мертвый червяк! Она пишет, что Мне надо смешать это со Своей помадой и с этим спать. Спать с этим червем в Моих волосах и бычьим хвостом под кроватью. Нет, — сказала Она, прочтя дальше, — под Моим подголовником. Мне дурно".
Она выглядела не вполне здоровой. Я постарался Ее успокоить. Я объяснил, что любое колдовство, достаточно сильное, чтобы извлечь корни врага, не может не причинить значительного беспокойства. Невозможно наслать на кого-то такую болезнь, не пострадав от этого до некоторой степени самому. Я не спросил Ее, отчего, раз уж Она смогла столь искусно воспользоваться отправлениями Усермаатра, что разбила Его голову о камень, в этом случае Ей так невыносимо поступиться Своей чистоплотностью. Я, однако, все понимал. Женщина испытывает больший страх, используя свою магию против другой женщины, чем когда она вредит мужчине. Я не осмелился сказать даже о последних наставлениях, данных мне Пепти. Каждый вечер на протяжении семи дней, из которых этот был первым, я должен ходить к Хебит Хепер за новым свертком. И каждую ночь Нефертари будет получать новое послание.
И действительно, на следующую ночь все было еще хуже. Ей было сказано взять жесткие, как щетина, светлые волосы, которые Она держала под подголовником в первую ночь, и теперь во сне держать их в руке. На третью ночь Ей пришлось положить их в мешочек и обвязать вокруг Своего живота, на четвертую — вокруг Своей шеи. И, будьте уверены, на седьмую — Она спала с ними между бедер и возмущалась уже меньше. Магия оказывала сильнейшее воздействие.
К тому времени при Дворе уже не было никого, кто бы не слыхал про страдания Маатхорнефруры и ужасную рвоту, поразившую Ее желудок. На пятое утро я сам видел Ее. Царь держал Ее в объятиях, а Ее тело то скручивалось, как у змеи, то резко распрямлялось, скручивалось и распрямлялось, а тем временем Царский Лекарь держал золотую миску у Ее рта. Меня попросили выйти из покоя. Я знал, что Золотой Вазе также находилось применение. Она извергалась от корней Своего живота и от корней Своих внутренностей. Позже в тот же день я узнал, что у Нее стали выпадать волосы. Этот слух прошел по Дворцу, подобно водам поднимавшейся реки.
Усермаатра послал за Хекет. Маленькую царицу вызвали из Садов, чтобы сирийка лечила почти сирийку, и Хекет попросила достать панцирь черепахи с берегов Великой Зелени. Лекари и посыльные обошли все рынки Фив, прежде чем разыскали такой редкий предмет, и Хекет кипятила панцирь, пока он не превратился в густое варево, а затем смешала его с салом только что убитого бегемота. Они использовали эту мазь каждый день, но говорили, что Маатхорнефрура уже потеряла Свои волосы.
Нефертари постоянно говорила о Хекет. „Болезнь — сама по себе беда, — сказала Она, — но чтобы за тобой еще ухаживала женщина с лягушачьим лицом — это несчастье. Скажи Мне, Сесуси когда-нибудь любил Хекет? — Когда я кивнул, Она в восхищении покачала головой. — Он — Бог. Лишь Бог может наслаждаться Медовым-Шариком и Хекет. — Она вновь посмотрела на меня. — И в одну и ту же ночь? — Я кивнул. — Он — порождение чресел Сета, — сказала Она с самым веселым видом. — Ты должен рассказать мне все о вас с Медовым-Шариком".
„Я не смею".
„О, Мне ты расскажешь". — Трудно было судить о глубине Ее хорошего настроения.
Я подумал: отчего Нефертари так мало волновала неизменная преданность Усермаатра Маатхорнефруре? Казалось, ужасная болезнь совсем не отвратила Его от Нее. На самом деле Он ни разу не навестил Сады в дни болезни Маатхорнефруры. Однако прекрасное настроение Нефертари так незначительно ухудшилось, что я стал думать — не помешательство ли это, вызванное магией как проявление хрупкого равновесия Маат? Действительно, Н «рерта-ри в те дни стала немного прихрамывать от болей в суставе бедра, и все то время, которое я Ее знал, эта хромота не проходила. Однако, говоря о помешательстве, я не заметил, чтобы эта боль повлияла на Ее хорошее настроение, Она попросту не замечала Ее. Она была Царицей, и Ее мысли были заняты делами более близкими Ее душе. Раз Она даже сказала: „Сесуси будет постоянно уверять в Своей преданности, — тут Она рассмеялась, — но Ему очень легко наскучить. Он останется верен Ей до того дня, когда не сможет больше переносить Маатхорнефруру ни одного мгновения. Тогда Он отошлет Ее, облысевшую и все такое — назад к хеттам, в парике, в голубом парике, и они объявят нам великую войну за нанесенное оскорбление. Аменхерхепишеф обретет славу, вместо того чтобы стареть на Своих малых осадах, а Усермаатра доживет до глубокой старости со Мной. Я еще познаю власть Хатшепсут!" — Говоря это, Она держала меня за руку, и я чувствовал ее лихорадочный жар.
Другие, впрочем, тоже начинали рассуждать так же, как Она. Теперь высшие чиновники чаще посещали Ее Двор. Раньше случались дни, когда в Ее Дворце можно было никого не увидеть, кроме Хранителей Ее Покоев, Хранителей Ее Одежд, Хранителей Ее Кухни, Хранителей Ее Повозки, да еще нескольких старых, мелких и болтливых друзей. Теперь же однажды утром явился Управляющий Сокровищницы Верхнего Египта со своими писцами, их было восемь, чтобы показать, как велико его уважение, приходили Личные советники, Принцы, судьи, даже Казначей. Многие из них — пожилые люди и, на мой взгляд, не самые значительные и не самые приближенные из советников Усермаатра, скорее, как мне представлялось, старые друзья с тех времен, когда одна Нефертари была Царицей. Я был бы более уверен в повороте Ее судьбы, если бы среди посетителей были знатные люди, более близкие Маатхорнефруре.
Тем временем Нефертари жаловалась мне самым счастливым голосом. „Мои дни дарили Мне больше радости, — говорила Она, — когда ты и Я могли проводить вечерние часы, глядя в зеркало", и Ее пальцы легко касались моей шеи под ухом или пробегали по моей руке. Мне еще никогда не доводилось ощущать отзвук столь легкого прикосновения, который проникал бы так глубоко в меня — лишь в моих воспоминаниях о тайной блуднице Царя Кадеша. Ее глаза говорили теперь со мной без зеркала. Ее пальцы играли с моей шеей, и теперь, когда мы бывали одни, одежды на Ней стали более прозрачными. Я знал, что из льна можно соткать чудесные вещи и что многие дамы по торжественным случаям надевают платья из тончайшей ткани из Кусии [55], под которой их тела можно разглядеть так же хорошо, как это смогли бы сделать позже их мужья, но мне еще предстояло узнать, что даже в этих тонких прозрачных одеждах, сотканных из воздуха, еще более прекрасных, чем то воздушное одеяние, что надела этой ночью моя внучка, присутствует некая легкость, глядя на которую можно поклясться, что эту нить пряли пауки. Одежды Нефертари отличались такой нежностью красок, что трудно было понять, окрашены ли они в цвет желтой розы или то свет от свечей, но я видел золото Ее тела, и, когда красота Ее грудей касалась материи, алое золото сосков Нефертари становилось глубже по цвету, доходя в тенях до розово-бронзового оттенка.
Я содрогался, мое мощное рычание сотрясало тишину моей души. Я был безногим львом. Никогда еще я так отчетливо не сознавал ничтожество своего происхождения, чем когда ощущал отсутствие собственной силы перед Ее Ка-Исиды и знал, что, даже если бы Нефертари и помогла мне, использовав самые грубые приемы Медового-Шарика (чего Она, без сомнения, не стала бы делать), я, возможно, все равно не смог бы преодолеть оцепенения, и толку от меня было бы не больше, чем от мертвеца. Для крестьянина любить Царицу — все равно что таскать каменные глыбы на спине.
Поэтому, пристально глядя на Нее в зеркале, я стремился пылким взглядом передать весь голод своих охромевших чресел. Мои глаза говорили Ей, как я желаю Ее, мое обожание насыщало воздух вокруг нас ароматом меда. Казалось, Ей нравились такие вечера, когда все уходили и мы оставались одни. Было похоже, что Ее желание готово подняться вместе с рекой за стенами Дворца, но мои чресла напоминали землю, где в холодном тумане шли дожди. Я думал о том, как пренебрежительно отозвалась Она о семействе Маатхерут с их двадцатью поколениями, и не мог представить себе, как вообще Она может желать меня? И я пришел к выводу (не мудрость ли Маатхерут шептала мне на ухо?), что для Усермаатра не могло быть большего оскорбления, чем прикосновение плоти крестьянина к Ее плоти.
Итак, вечер за вечером Она сидела подле меня в сотканном из воздуха одеянии, тогда как я чувствовал себя прикованным к месту каждый раз, когда Ее движения открывали мне рощу ниже Ее живота, пока не стал ощущать себя скорее жрецом, готовым преклонить колени у этого алтаря, нежели воином, способным вступить в Ее врата. Видимо, все это стало доставлять Ей такое удовольствие, что наконец все-таки пришла ночь, когда Она решила рассказать, как Ее любил Амон, и я гадал: как же Она могла подумать, что я, которому никогда не суждено иметь чресла Фараона, могу восстать из пепла, оставленного Ее рассказом?
„В год, когда Я была юной супругой, — начала Она, — Усермаатра был прекраснейшим из Богов, но Я увидела Сокрытого. Его копье выросло из меча Моего мужа, подобно трезубцу, что вырастает из чресел Осириса, и Я увидела блеск молнии и диких кабанов, сражавшихся с бегемотами. Самое темное из трех Его копий вошло в ужасную пещеру Сета, однако Мой Ка-Исиды смог поглотить Тайное Имя Ра, что есть вторая ветвь, а Его третий меч, словно стрела Осириса, поднялся радугой над нашими телами, и Мы покатили в Его колеснице над солнцем. В ту ночь Я стала Царицей Верхнего и Нижнего Египта".
Я не узнавал Свою Царицу, когда Она рассказывала эту историю. Должно быть, я мельком увидел перед собой Первого или Последнего Ка из Ее четырнадцати. Еще никогда Она не была столь прекрасна. Свет в Ее глазах искрился, как море в полночь. Я преклонил колени и положил свое лицо на Ее ступни. От моего прикосновения они вздрогнули.
Щиколотки Моей Царицы пахли благовониями, которыми был натерт каменный пол, и я почувствовал в них тот же холод, что и в моих чреслах, но тогда — они подобны моим чреслам, и я взял эти ступни и, покрыв их своей короткой юбкой, положил свое лицо Ей на колени. Пальцы Ее ног зарылись в волосы в моем паху и угнездились там, словно испуганные мыши. Я ощутил, как Она одинока — словно костер в пустой пещере. Тем временем эти пальцы тихонько щипали мой куст, покуда из них не ушел холод гибнущего на камне цветка и они не стали похожими на мышей — вороватых и хитрых.
Необычный порыв ветра пронесся через колоннаду, он быстро иссяк, но все же коснулся моих мыслей, и в один из его порывов я ощутил боль, пульсирующую в волосах Маатхорнефруры, безжизненных и сухих, как высохшие листья, срывающиеся при малейшем дуновении, и, должно быть, Нефертари узнала мои мысли, потому что, когда, подняв голову с Ее коленей, я взглянул вверх, Она, казалось, почувствовала, что лучше заговорить, и рассказала мне, как поняла, что отбеленные волосы с бычьего хвоста, присланные Маатхерут, принадлежали не обыкновенному животному, но Праздничному быку Апису, за такими животными ухаживают жрецы и купают их в теплой воде. Такого быка, объяснила Она, умащают мазями со сладкими благовониями и сандаловым маслом, для таких быков жрецы еженощно даже расстилают дорогое полотно, чтобы животное могло на нем возлечь. В день заклания они ведут быка к алтарю, и вино, которое сперва пробуют жрецы, разбрызгивают по земле, как капли дождя. Затем быку отрубают голову, и полированный камень на полу у алтаря становится красным. Она подняла руку и сказала: „Я узнала, однако, что доставленный мне хвост после жертвоприношения был украден одним из жрецов. Он продал его одной богатой семье, чтобы вернуть проигранные деньги".
Она передернула плечами — движение совсем не подобающее Царице. „Я могла бы также сказать тебе, что продавший этот хвост — молодой жрец, Мой младший сын, его зовут Хаэмуас. Он — недостойный Принц и бесчестный жрец. Ты с Ним встречался".
Когда я с удивлением взглянул на Нее, Она сказала: „Он прошел вместе с тобой через Дверь Черного Кабана. Он — Смотритель Золотой Вазы".
Я не смог удержаться и спросил: „Разве эта должность подходит Принцу?" „Она не годится даже для сына маленькой царицы. Но его воровство было раскрыто. Храм приготовился бальзамировать быка, и — представь! — хвоста не было на месте. И он признался. За такой проступок жрец из бедной семьи поплатился бы своими руками, но не Принц. Вместо этого Он был назначен Смотрителем Золотой Вазы. Его отец редко говорит с ним".
Раньше, чем я успел подумать об этом странном Принце, допустившем такую оплошность в исполнении Своих обязанностей, по крайней мере со мной, Она сказала: „Всего лишь одна кража сильно нарушает колдовство, однако потом хвост был украден вторично и продан Маатхерут за большую цену. Надо сказать, что его сила чувствовалась сразу. Мне не пришлось долго держать его в руках, чтобы понять, что это животное — настоящий Апис, и поэтому Я успокоилась. Я расспросила Хаэмуаса, и Он рассказал Мне, что еще теленком он был прекрасен — черный с белым квадратом на лбу и с отметиной в форме черного жука на языке. Ни один из миллиона-и-несметного числа быков не отличается столь совершенными знаками".
Нефертари положила Свою руку мне на колени, и я почувствовал тепло Ее тела. „Когда Я была молода, — сказала Она, — за год до того, как Амон пришел ко Мне, для Празднества в честь Сети, Отца Усермаатра, был выбран Апис. По всем номам искали животное с нужными отметинами, покуда не нашли такого быка рядом с Дельтой, и жрецы переправили его вверх по реке, в Мемфис. Там под громкие приветственные возгласы быка провели по городу и кормили пирожками из пшеницы, смешанной с медом, и жареной гусятиной, а толпу мальчишек послали вперед, чтобы те славили его в песнях. Затем быка оставили пастись в Священной Роще Храма Птаха, выделив для него коров. Как он был прекрасен. Я знаю это потому, что гостила у родственников в Мемфисе перед замужеством с Сесуси. Моя тетка, отличавшаяся неутолимой пылкостью, взяла Меня с собой в Священную Рощу Птаха. Там Я видела, что никому, кроме женщин, не разрешено смотреть на этого быка Аписа, так как, когда он пасся поблизости, некоторые показывали ему себя, поднимали свои юбки и открывали глазам животного все, что имели, все, чем они были. Я видела, как делала это Моя тетка. Она была дамой необычайно высокого происхождения, почти Богиней. Тем не менее она раздвинула свои бедра и фыркала, как животное, а бык рыл копытом землю.
Я чувствовала Себя слишком юной, чтобы открыться быку, однако удовольствие Моей тетки вошло в Мой пупок, и, после того как Я вышла замуж за Сесуси, в ночь, когда ко Мне пришел Амон, в Его глазах был тот же блеск, что и в глазах Аписа, и Я раздвинула свои ноги вот так". — С этими словами Она подняла Свою воздушную юбку, открыла Свои бедра и погрузила мое лицо в Свой Ка-Исиды. Я ощутил благородный запах моря, меж Ее губ жили духи многих серебряных рыб. Я поцеловал Ее и припал ртом к тому, что мне было открыто, и по всему Ее телу прошла дрожь. Я почувствовал, как копыта быка Аписа пронеслись по Ее животу и через заросли Ее кустарника. Ка- Исиды у моего рта стал мокрым, и мне верилось, что Ее уносило в Лодке Ра.
Я же, однако, обрел не более того, что узнал о Ней с помощью своего рта. Когда Ее волнение улеглось и Она опустила юбку, находясь рядом с Ней, я был счастлив тем, что часть меня будет знать Ее вечно, но все остальное во мне было не теплее, чем прежде.
Однако, словно Она лучше меня знала, как помочь мне превзойти самого себя, Она рассказала другую историю, из которой я узнал о великой любви Царицы Хатшепсут к архитектору Сенмуту, человеку из народа, а не благородного происхождения. Но Хатшепсут обожала его, а он построил Ей много дворцов и храмов и даже доставил для Нее из каменоломни два обелиска и покрыл их вершины золотом с примесью серебра, на что пошло двенадцать бушелей этого металла.
„Она была могущественной Царицей, великой, как величайшие из Фараонов, — сказала Нефертари. — Она прикрепляла к Своему подбородку бороду, которую носят все Фараоны. И так же, как у Бога Хапи есть груди, так и у Нее, говорят, имелся божественный член Осириса, мощный, с тремя ветвями. С его помощью Она могла любить Своего архитектора". — Здесь Нефертари рассмеялась, очень довольная Своим рассказом.
„Хатшепсут была могущественной Царицей, — сказала мне Нефертари, — потому что происходила от Хатхор. Ни один Правитель, предком Которого была эта Богиня, никогда не мог проявить слабость. Ужасные наказания обрушивались на города, на которые нападала Хатхор, и столь жестоки были Ее расправы, что, случалось, кровь поднималась вверх по склонам — с такой силой гнала ее кровь, подступавшая сзади. Узрев такое неистовство, Ра понял, что никто в Египте не останется в живых. Поэтому Он послал множество Богов на поля ячменя, и Они заквасили в этой крови зерно и принесли Хатхор семь тысяч кувшинов получившегося пива. Ее львиный рот хрустел от запекшейся крови, Она все еще продолжала уничтожать войска всех народов. «Выливайте пиво», — сказал Ра, и Боги затопили луга, а Хатхор, глядя на новое озеро, принялась пить, и Ее ярость утихла, Она опьянела и стала бродить вокруг, не обращая внимания на людей, и человечество стало восстанавливаться".
Пока Нефертари рассказывала мне эту историю, я вспомнил Битву при Кадеше и запах, стоявший над полем, где ночью мы жарили разное мясо, когда прибыло Войско Сета вместе с теми женщинами, что следовали за ним. Я подумал обо всех мужчинах и женщинах, которых познал через два или три рта той ночью. Ни один меч, кроме меча Усермаатра, не был сильнее моего, а Он в то время находился на другом поле, занятый подсчетом рук. Я вновь увидел гору тех отрубленных рук и кровь на земле, красной сперва от крови из ран, а теперь — от света лагерных костров, и ко мне вновь вернулась радость, с которой я хватал незнакомых мне любовников и входил в них. И вот дым от тех костров вернулся в мою грудь, тем самым моя Царица Нефертари еще больше согрела меня. В Ее глазах, отражавшихся в зеркале, светились лагерные костры. Под паутиной Ее сотканного из воздуха одеяния Ее грудь поднялась и опала. Даже мое благоговение перед Ней уже не походило более на холодок в храме, но скорее напоминало холодный голубой огонь на алтаре, когда в пламя добавляют соль.
Затем Она отставила зеркало в сторону и обратила Свой взгляд на мою короткую полотняную юбку, только глядела Она на нее не с вожделением, но в задумчивости — так я мог бы подойти к новой лошади, еще не решив, захочу ли на нее сесть. Затем Она вздохнула. Подумала ли Она о великом гневе Усермаатра, который обрушился бы на Нее, словно каменное изваяние, если б Ему стала известна Ее мысль или мои, не столь утонченные мучения, — не могу сказать. Тем не менее Она совершенно определенно очертила над Своей головой крут, прежде чем начать следующую историю.
И снова об архитекторе. „Было это давным-давно, когда люди были темны и еще не строили памятников, в прискорбное Правление Фараона Тепнефера, слабого Царя, который хранил свою добычу под сводами склепа, построенного архитектором Сен-Амоном.
Тепнефер боялся за эти богатства, и потому стены склепа были огромной толщины, и даже камни Сен-Амон подбирал сам, так как был не только архитектором, но и каменщиком. И вот ночью, когда его рабочие ушли, он отполировал один камень и вставил его под таким совершенным углом, чтобы его можно было вынуть из стены. Так что Сен-Амон засыпал, зная, что богатства Фараона Тепнефера, при желании, могут стать его собственными. Но он был стар и ничего не украл. Он просто наведывался в склеп со своим старшим сыном и пересчитывал богатства Фараона.
Когда же Сен-Амон умер, его сын пришел туда со своим младшим братом, и они взяли столько золота, сколько смогли унести. Поскольку Фараон тоже любил пересчитывать Свои сокровища, Он вскоре обнаружил кражу. Придя в ужас, Он устроил там ловушку.
Когда грабители вернулись, чтобы взять еще золота, на младшего брата упала крышка саркофага, и он закричал: «Я не смогу выбраться! Отрежь мне голову, чтобы никто меня не узнал». И старший брат послушался.
Обнаружив обезглавленное тело, Тепнефер обезумел от страха. Царь приказал повесить его на стене у главных ворот, а страже — хватать любого, кто будет плакать над ним. Для Фараона, — сказала Нефертари, — отдать такой ужасный приказ было страшным поступком. Мы почитаем тела мертвых. Должно быть, Тепнефер был сирийцем.
Мать несчастного погибшего грабителя не плакала на людях, но сказала своему старшему сыну, чтобы он выкрал тело брата, иначе она сама потребует его выдать. И вот тот пошел вечером к стене и напоил стражу вином. Вскоре те опьянели и заснули, а он снял тело брата и убежал".
„Это — вся твоя история?" — спросил я. Я был разочарован. Камень, скользивший в гнезде, повернулся и во мне. Когда братья украли золото, я ощутил в себе первую дрожь. Но теперь мысль об обезглавленном теле легла на меня всей тяжестью крышки гроба.
„У нее есть продолжение", — сказала Нефертари. И Она поведала мне, что этот странный Царь Тепнефер, разгневанный находчивостью грабителя, не мог спать. Тепнефер даже приказал Своей дочери Суба-Себек, известной Своими широко раздвинутыми бедрами — „они точно были сирийцами", — заметила Нефертари, — открыть Свой дом и принимать всех заходивших к Ней мужчин, благородных и простых. Любой из них мог получить удовольствие в любом из трех Ее ртов, если мог развлечь Ее правдивым описанием самых отвратительных поступков в своей жизни. И вот Она узнала о похождениях самых мерзких людей, живших в Правление Тепнефера. Многие из этих историй возбуждали Ее, и мужчины познавали многие запахи плоти в трех ртах Суба-Себек, — „этой шлюхи", — теперь ясный голос Нефертари глубоко проник в мои уши. Таково было Ее возбуждение, что Ее собственные бедра разошлись, и я смог увидеть среди расступившихся волос сияющий глаз Хора. А тем временем Ее взволнованный, точно прибывающая речная вода, голос продолжал рассказывать мне об изобретательности этого старшего сына Сен-Амона. Готовясь к встрече, он отрезал руку у только что умершего соседа и спрятал ее в своих одеждах. Затем он отправился к Принцессе. В Ее Покоях он рассказал, как ему удалось украсть тело брата. Когда же Принцесса попыталась схватить его, он оставил в Ее руках лишь руку умершего, которая выскользнула прямо из его одежды, и Суба-Себек упала в обморок. И тогда, пока Она лежала под ним, грабитель вошел во все три Ее рта.
После его ухода Тепнеферу настолько понравилась его храбрость, что Он объявил о помиловании. Тогда сын Сен-Амона пришел ко Двору, женился на Суба-Себек и стал Принцем, жену которого познала половина Египта.
Теперь Нефертари опустилась передо мной на колени, подняла мою юбку, сжала мою разбухшую, но все еще спящую змею, слегка потянула Своими игривыми тонкими пальцами и сказала: „Ах, эта рука не вытягивается", — и Она стала ласкать мой член Своим прекрасным ртом. По мере того как царский рот принимал в Себя мою честь, мою страсть, мой ужас, мой стыд, мою славу, я стал ощущать семь врат своего тела со всеми чудовищами и западнями, и великий жар, подобный огненному солнцу, яростно вспыхнул во мне. Затеи я снова остался один, и пламя стало утихать. Ее рот более не касался меня. „От тебя несет жеребцом, — сказала Она. — Никогда раньше я не знала запаха неумащенного тела".
Я стал на колени и поцеловал Ее ногу, готовый, словно обезумевший пес, забрызгать слюной Ее сандалии. Я жаждал унижения. Ощущение Ее губ на головке моего члена длилось и было подобно нимбу. Мне казалось, что мой член отлит из золота. Сияние подан» мялось во мне. Теперь я мог умереть. Мне незачем было стыдиться. Женщина Усермаатра дала мне Свой рот так, что мои ягодицы снова принадлежали мне, да, я был готов целовать Ее ступни и лизать пальцы Ее ног.
„На самом деле, Казама, ты отвратительно пахнешь", — сказала Она Своим самым нежным голосом и вытерла рот, будто больше никогда не собиралась касаться меня. Но затем снова опустилась на колени, и, против Собственного желания, еще раз, поистине по-царски, дразняще, Ее язык легко, как перышко, пробежал вдоль всей длины моего древка, вниз, к напряженной мошонке и вокруг нее — мимолетное прикосновение.
„Ты воняешь! От тебя несет концом дороги", — сказала Она, что ври Дворе Усермаатра, где говорили так хорошо, было самым грубым из всех возможных названий заднего прохода, и я подумал: не сочится ли из меня нечто вроде влаги из глубин телес Маатхерут, некой жажды пропавшего Кабана или слизи бегемота, должно быть, нечто омерзительное, как я сказал бы, покуда не увидел лица Нефертари, и то было уже лицо другого Ее Ка. В Ее тонких чертах проступила их собственная жажда. Ее переполняло безрассудство».
„О, Я обожаю этот отвратительный запах, — сказала Она. — Ты ходил в Царские Конюшни? Ты натер всего своего маленького красавца пеной с губ жеребца?" — Она лизнула еще раз.
Я кивнул. Я на самом деле заходил в Конюшни, перед тем как прийти сюда. Я натер себя, и это был один из коней Усермаатра, а не какой-то другой, вернувшийся после прогулки с конюхом и еще не почищенный, мне удалось наполнить ладонь влагой с жеребца, и я не знал, зачем это сделал.
„Ты — крестьянин. Простой, как Нижний Египет", — говорила Она, играя с тем, что Она благословила кончиками Своих пальцев, умных, как крылья скворцов, но и Своим языком и губами, заставлявшими трепетать мое возбужденное семя.
Я знал, как велико отмщение, которое воздавала Она Усермаатра Она продолжала ласкать корону моего древка. Она так и говорила:.корона", нараспев, почти таким же чистым голосом, как у одной из Ее слепых певиц, сказала: „О, маленькая корона Верхнего Египта", — и легкое йрикосновение Ее языка напоминало крылья бабочки.
„О, — сказала Она, — разве не хочет Верхняя Корона, чтобы Ее поцеловал Нижний Египет?" — и Ее язык извивался, как кобра, выползающая из Красной Короны, и Она смеялась над совокуплением этих двоих, словно Ей предстояло снова посмеяться, когда Белая и Красная Короны Усермаатра снова будут вместе на Его голове, а Он будет торжественно отправлять Свой ритуал. „О, не вздумай плевать на Меня, — говорила Она, — не смей, не позволяй разливаться сиянию своей злобы, не позволяй ей выпрыгнуть, не позволяй ей танцевать", — Она напевала все эти слова, осыпая мою нижнюю плоть сладчайшими быстрыми поцелуями и щекоча ее языком, в то время как кончики пальцев одной Ее руки, словно пять маленьких грехов, переползали через мое древко, добираясь до моей мошонки, и все это время Она продолжала играть со словами, как заведено среди самых высокопоставленных вельмож, но все их игры не шли ни в какое сравнение с тем, что Она говорила мне сейчас. Словно Ее сердце так долго не знало наслаждения, что теперь Ей приходится ворковать над моим грубым крестьянским членом (Она его так и называла) и давать ему много других имен, ибо после каждого прикосновения Ее языка я был: „стонущим", „жалующимся", „ножом", „гвоздем", „резчиком", „умащающим", а затем, будто этого было недостаточно, Она заговорила о моем „проводнике" и моем „грязном хетте", моей „дурно пахнущей гуще", и, поразительно, все эти слова очень напоминали звучание мта, хотя каждое немного отличалось от другого, а затем, играя с таким обычным словом, как мет, которое я слышал каждый день, Она пропела такие ласкающие слух слова, как: „Нравится ли тебе, Мой управляющий, как Я щекочу твою жилку, — и Она куснула меня зубами, — или это — смерть?" Однако, если бы мои уши не привыкли в Садах Уединенных к таким играм, я бы решил, что Она сказала: „Нравится ли тебе, как я щекочу твоего управляющего, моя смерть, или это жилка?" — подобную бессмыслицу, но мы столько смеялись и так свободно наслаждались игрой, что Она принялась шлепать моей гордой (а теперь и сияющей) короной по Своим губам, ворковать над ней и называть ее „нефер", но каждый раз — с отличным значением, так что получалось очень забавно. „О, Мой самый прекрасный жеребчик, — говорила Она, — Мой нефер, мой член, Мой медленный огонь, Мое счастливое имя, Мой сма, Мой петушок, Мое маленькое кладбище, Мой смат, — и Она заглотнула мой член настолько, насколько позволило Ее царское горло, и прикусила его у основания, покуда я не вскрикнул, или пониже, но потом Она поцеловала кончик. — Я сделала больно моему маленькому хен, Моему кормильцу, Моему хемси, Моей обители? О, он уже извергается?" И, конечно же, мое семя могло бы облить все Ее лицо, толчками извергаясь на воздушную ткань на Ее груди, и мне пришлось бы наблюдать, как Она втирает его в Свою кожу — медленно и торжественно, словно Она начертала на Своей плоти оскорбление Усермаатра — так я увидел все в Ее сознании, — но вся грубая сила моего извержения отбросила его вспять, прямо вверх по моему проходу, проникла в мою пещеру, сжала сердце и вытянула всю радость из головки моего члена назад в мошонку, и я ощутил, что мы немало потревожили покой ночи. Но я мало боялся этого. Ее Дворец не был похож на Сады Уединенных, где у каждого дома были стены, но любой звук становится общим достоянием. Здесь же, вокруг Ее комнат, не было никаких стен. Ее спальня выходила в крытый внутренний дворик, за которым начинался сад, кончавшийся беседкой, за которой был пруд. При этом сам воздух был таким по-царски прекрасным, а пение птиц таким чарующим и громким, как и клекот Ее соколов и лай собак, что Она не опасалась сплетен. Кто стал бы разносить подобные слухи? Ее слуги были не просто евнухами, словно гуси, заплывшие жиром от обилия пищи, они молчали как рыбы, поскольку их лишили и языков — изрядная жестокость, конечно, но позже я узнал, что сделано это было не для того, чтобы предотвратить сплетни, хоть это удалось, но по приказу Усермаатра, чтобы они не могли лизать Ее. Если бы это не сделало их безобразными, Он наверняка отрезал бы им и губы. Разумеется, полностью огра
Н. Мейлер использует разные географические названия: др. греч., араб, и др. егип., что отражает наличие подобного смешения в египтологии
дить Себя Ему не удалось. Однажды, некоторое время спустя, Она шепнула мне: „У них восхитительные пальцы, у этих нубийцев".
Я говорю про все это, но к тому времени разбуженная страсть полыхала во мне, как пламя, способное расплавить камень. Когда я стоял перед Ней, дрожа, едва сдерживаясь, чтобы не разлететься на куски самому и разом не разбросать свое семя во все стороны, мое древко пылало, а чресла наполнялись медом, мозг мой был воспламенен Ее историями, и я был вынужден удерживать себя на самом краю от того, чтобы кремы моих чресел не засияли на Ее царском лице. Но теперь во мне горело иное желание, великое, как Сам Усермаатра. Оно состояло в том, чтобы овладеть Ею, насладиться досыта, всласть и злобно. Она бормотала: „Бенбен, бенбенбен", — но по Ее губам пробегала дрожь и на мгновение они замирали, а дыхание было таким прерывистым, что в этом бенбен мне слышалось множество слов: „О, извергнись со Мной, маленький Бог зла, ты развратник, дай Мне свой обелиск", — ибо и это слово звучало, как бенбен, а затем Она сбросила Свое сотканное из воздуха платье, и Ее поле открылось предо мной, Ее бедра, подобные стройным колоннам, и Ее алтарь, влажный от страстей моего языка. „Хат, хат, хат, — лепетала Она, задыхаясь, как кошка во время течки, — давай сольемся, давай полетим. Приди в Мое пламя, в Мой огонь, в Мой хат, в Мой вход, попадись в Мою западню, вступи в Мой склеп. О, войди глубоко в Мое кладбище, Мой сма, Мое маленькое кладбище, соединись со Мной, прилепись ко Мне, приди к своей наложнице. О, небо и земля, хат, хат, хат"
Мы продолжали смотреть друг на друга. Она, лежа на спине, я, стоя на коленях, и я вбирал в себя все мгновения моей жизни, исполненные самого глубокого почтения, все, что помогло бы мне удержать каждую сверкающую стрелу, чтобы все они не вырвались разом: я увидел торжественность Бакенхонсу, когда тот приносил в жертву барана, и величие Усермаатра, принимавшего руки хеттов, и всеми этими мыслями, подобно дыму, я окутал свои огни, и мое вожделение вскипело на горячих камнях моей воли. Я познал все неистовство льва. „Желаешь ли Ты, — сказал я Ей, и губы мои вдруг так налились, как будто их долго били, нет, хлестали бичом. — Желаешь ли Ты, чтобы мой обелиск был в Тебе, Царица Хатшепсут?"
„В Моем входе, да, в Моей плачущей рыбе, о, говори с Моей плачущей рыбой, войди в Мою мумию, в Мои чары, греби своими веслами, наведи свою порчу, зарежь Меня, шет, шет, шет, о, войди в Мой надел, войди в Мою землю, войди в мой пруд, да, владей твоим Кат, владей принадлежащим тебе входом".
Когда я вошел, Ее груди смотрели на меня, как два глаза Двух Земель, однако, все то благоговение, что я вобрал в себя, наполнило меня болью, сиявшей, точно радуга в бурю. Сбив пламя костра моих чресел, я вошел в Нее с той торжественностью, с которой жрец ведет службу, и лег на Ее губы, но Ее губы, сомкнутые на моей плоти, были так горячи, что мое пламя чуть было не разлилось по реке. Затем все успокоилось, и Она лежала на спине. Мой обелиск плыл по поверхности Ее реки. Словно у рожающей женщины, с Ее губ слетали отрывистые звуки: ак и акак, но ясно приглашающие войти: „Ак, пожалуйста, вступи, приди в Мой восход, приди в Мой закат. О, акак соверши набег, проникни в Мой вход, взгляни на Мою уба, отдохни при Моем Дворе, прочти молитву, отдохни в Моих вратах.
Уба, уба, живи в Моей пещере, двигайся в Моей дэн, ри, ри, ри перевозчик камней, ты — перевозчик камней, хаа, ты плывешь морем, возьми Меня на свой корабль, хаа, стань Моим входом. О, — произнесла Она, внезапно замерев, — не вспыхивай, не сгорай, хаа, отгребай, хенн и хенну, о, скользни в Мои силки, хем, хем, хем, сокруши Мое величие, ху, ху, ху, пусть прольется дождь!" — я слышал все это. Она пела о красоте моих чресел (которые держала пальцами, перенявшими безъязыкое искусство нубийцев). Она направляла меня словами власти: хе, хеха, хем, и пока Она пела мне, я вошел в Страну Мертвых, которая пребывала во всей Ее жизни, и почувствовал себя человеком благородного происхождения. Она поцеловала меня в краешек рта теми губами, что придали царственность головке моего члена, и наши рты прижались один к другому, и наши языки встретились, подобно сотканным из воздуха одеждам, и Ее голос коснулся моего уха. „Нетчем и нетчему и нетчемут, — ворковала Она, — о, как радостна твоя любовь, ри, ра, рирара", — и на лице Нефертари была такая нежность, что рирара поднялась во мне, и я не мог насытиться моей нефер, моей самой прекрасной Царицей, моей нефер-хер, прекрасной, как дождь в четвертый час после восхода. Она была Богиней, Она была Ее Величеством и Она была бесстыдна. Чам, — мне принадлежала Ее юность, чам, чам, чам — Ее скипетр и Ее заря, и бедра наши двигались вместе, и Она закричала: „Шеп, шеп, шепит, и все прочие слова, такие как шепу, и шепа, и шепот. О, свет, о, сияние, о, блеск, о, слепота, о богатство и стыд, блевотина и кораблекрушение, шеф, шеф, шеф, вломись в Меня, наливайся во Мне, дай Мне свое оружие, дай Мне свою силу, шефеш, шефеш. Я владею твоим мечом, во Мне — твой дар, дай Мне свое зло, дай Мне свое богатство. Кхут, кхут, кхут, техет, техет, техет. О, во имя священного столба Осириса, дай Мне чам, чам, чам, кеф кеф, кеф, покажи Меня Моему Ка, мертвенно-белую, мертвенно-черную. Я — крепость, ай, ай, какой свет, какое великолепие, глубже, ты — обелиск, дай Мне славу, возьми Меня в пламя, Я богата, о, стой, Я — огонь и свет, Я — твоя грязь, твои отбросы, твои духи тьмы, твои друзья, твой проводник, о, хорошо, хорошо, хорошо, дай Мне твой бенбен, насильник, нек, некк, некк, возьми Меня, изрежь Меня, убей Меня, аар, аар, аар, Я — твой лев, твоя птица, твой локон волос, твой грех, Я кончаю, о, Я кончаю, Я исхожу, Я — Фараон".
И, когда я поднимался в небесный город у поля золотых тростников, чтобы познать превращение столь же великое, как сама смерть, я услышал низкие звуки внутренностей и высокие звуки дыхания, вылетающие из моего горла, крики моего сердца, ревущего в водах, поднимающихся во мне, и я рванулся прочь, чтобы лететь в небеса или разбиться о скалы, и увидел бесчисленные войска Страны Мертвых и мириады лиц — все те проклятые и ставшие совершенными души, которыми могла повелевать Не4)ертари, и тараном ударил в последние врата Ее чрева со стоном и рычанием крестьянского члена, сияние Амона ярко пылало во мне, подобно Сокрытому солнцу в животе моей матери, и Она металась подо мной, как зверь, а Ее волны накатывали на мои с силой Усермаатра, и меня вынесло ввысь, но не столько Ее прибоем, сколько гневом моего Фараона, Который поднял меня, как перышко, над пламенем и бросил вниз, словно камень, а затем ударил меня еще и еще о стены Ее царственной пещеры, моей гробницы. Я извергся, пребывая в Ней, пока буря еще бушевала, и Она омыла меня. Она изошла из каждого великого пространства, что оставил в Ней Усермаатра. Ее сила далеко превосходила мою».
Произнеся вслух эти последние слова, мой прадед Мененхетет упал со своего кресла наземь, и его тело забилось в судорогах. Голова его ударялась о полированный пол. Из своих чар он продолжал говорить, но теперь уже голосом Птахнемхотепа
И когда я узнал звуки голоса моего Доброго Царя Рамсеса Девятого, судороги прекратились и тело моего прадеда стало неподвижно. Но голос продолжал исходить от его лица, отточенный и благородный, усталый и задумчивый, как Сам Птахнемхотеп.